Пленницы. Комплект из 3 триллеров про маньяков
Уилл Дин
Пусть все горит
Посвящается моей матери. Всегда
Will Dean
THE LAST THING TO BURN
Copyright © Will Dean 2021
© Горин С., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
⁂
Глава 1
Я не вернусь.
Ни сегодня, ни завтра – никогда. Моя правая лодыжка распухла до размеров кулака, и я чувствую, как обломки костей, которым уже без малого шесть лет, трутся друг о друга, пока я ковыляю от домика на ферме в сторону дороги.
Я вижу, куда мне надо идти, но заветная точка не приближается. С горем пополам хромаю до заветного места, преодолевая чудовищную боль. Я оглядываю дорогу: сначала смотрю налево, затем направо, не приближается ли откуда-то он. На дороге почти нет машин. Только грузовики, перевозящие капусту и сахарную свеклу, и машины с рабочими, которые собирают фрукты. Один автобус в день.
У меня с собой пятифунтовая купюра. Его пятифунтовая купюра. Мой билет из этого проклятого места. Смятая зеленая бумажка, свернутая трубочкой, спрятана у меня в волосах, которые каким-то образом не поседели за девять лет этого ада в Британии.
Каждый шаг похож на милю. Ниже колена старые и новые болячки сливаются в агоническую симфонию боли, словно кипящее масло и острые как бритва сосульки в одном флаконе.
Проселочная дорога по-октябрьски бледно-коричневого цвета, кругом развороченная, засохшая грязь. Грязь, развороченная трактором. Его трактором.
Я двигаюсь так быстро, как могу, кусая язык зубами, пытаясь не потерять рассудок под напором всех оттенков моей боли. Стараюсь изо всех сил.
Он не появится. Я бы заметила его «Ленд Ровер» за милю.
Я останавливаюсь передохнуть. Надо мной летят облака, словно выгоняя из этого богом забытого места, подталкивая в спину, поддерживая, пока я иду вдоль дороги к остановке автобуса, который ходит раз в день, пряча в волосах свою пятифунтовую банкноту.
Погодите, а это ли не…
Нет.
Пожалуйста, нет. Быть не может.
Я замираю на месте, чувствуя, как кости в лодыжке стучат сильнее, чем сердце, а он стоит прямо на горизонте. Не его ли это грузовик? Может, просто та же модель. Может, это какой-нибудь продавец сельхозтехники или школьный учитель. Я смотрю направо, в сторону города за мостом, и налево, в сторону деревни. Туда, где я ни разу не была. Мои глаза прикованы к машине, его машине. Поезжай, боже, только бы это был кто-то другой, поезжай.
Но он сбрасывает скорость, и сердце проваливается в пятки. Он сворачивает на проселочную дорогу, его проселочную дорогу. Дорогу, которая ведет к его ферме, его земле.
Я смотрю направо в пустоту, в бесконечные поля, которые он возделывал, и шпили вдалеке, потом налево, где среди пустоты высятся ветрогенераторы. Затем оглядываюсь и тут начинаю рыдать. Рыдать без шума, без слез. Я падаю. С хрустом складываюсь пополам, чувствуя острый камень под правой коленкой. Наконец-то что-то отвлечет меня от боли в лодыжке.
Он едет в мою сторону, и я замираю.
Может быть, с чистой головой и ясным умом я бы смогла убежать. Но не с такой больной ногой. Не тогда, когда он всегда возвращается. Всегда проверяет, где я. Всегда пристально наблюдает.
У меня на уме только Ким Ли, и я не пущу его в свои мысли. Моя сестра, сестренка, только ты даешь мне сейчас силы дышать, пока я иду по этой разбитой сельской дороге на этой необозримой равнине. Я с тобой. Я существую, чтобы ты могла жить дальше. Я знаю, что грядет, какие новые ужасы ждут меня. И я вынесу их ради тебя и только ради тебя.
Он нависает надо мной.
И вновь я существую лишь в его тени. Она поглотила меня.
Я не взгляну на него, не сегодня. Я думаю о тебе, Ким Ли, девчонке с мамиными глазами, папиными губами и своим собственным носом. Я не взгляну на него.
Я миновала запертые ворота на полпути.
Но не дальше.
Это все еще его земля вокруг. Земля, которая сдавливает меня.
Он нагибается, протягивает руки, аккуратно поднимает меня с земли и закидывает на свое плечо, а затем несет в сторону домика.
Жизнь покидает меня.
Слезы капают в грязь на отпечатки собственных следов, которые я оставила час назад, следы от мужских сандалий сорок пятого размера: один след под прямым углом к другому. Это не просто следы. Каждый след – это победа, побег и полный провал.
Он идет молча, его сильное плечо впивается в мою талию. Он держит меня как пушинку. Его власть абсолютна. Сейчас ему не нужно насилие, потому что он обладает властью над всем, чего касается взгляд. Я чувствую его предплечье под коленями, и он придерживает меня так аккуратно, словно скрипач свой смычок.
Лодыжка превратилась в месиво из нервных окончаний, костей и сухожилий, словно каша из боли. Я чувствую, как она горит огнем, и ничего больше. Я уже привыкла к ежедневной боли, но не к такой. Это катастрофа. Мой рот открыт, и из него раздается безмолвный крик. Бесконечный крик, полный безнадежности.
Он останавливается и открывает дверь, которую я каждое утро надраиваю, и мы входим в дом. Моя попытка побега провалилась, и я думаю, что же он сделает со мной на этот раз?
Он поворачивается и проходит мимо зеркала, коробки для ключей, которая прикручена высоко на стене, и направляется в единственную подходящую комнату на первом этаже. У моей семьи во Вьетнаме было шесть таких комнат. Он несет меня мимо закрытого телевизора, мимо камеры и кладет на обернутый целлофаном диван, словно я уснувший младенец, уставший после долгой поездки на машине. Он смотрит на меня.
– Полагаю, ты захочешь таблетку.
Я зажмуриваюсь и киваю.
– Будет тебе таблетка.
Он достает из кармана ключи от машины и возвращается к коробке на стене в прихожей. Снимает ключ с цепочки на шее, открывает коробку, кладет туда ключи от машины и закрывает ее.
Затем он возвращается. Он вдвое больше меня, но порядочности в нем и на половину крысы не наберется.
– Выворачивай!
– Что? – не понимаю я.
– Выворачивай карманы, живо!
Расстегиваю его флисовую рубашку, замок немного заедает, поскольку я сижу сгорбившись на диване, а затем лезу в свою сумку, сумку его матери. Оттуда я достаю четыре оставшихся предмета, четыре вещи во всем мире, которые принадлежат мне.
– Осталось четыре, – киваю я.
– Ну, сама виновата. Тебе некого винить, кроме себя, Джейн.
Меня зовут не Джейн.
– Выбери одну.
Я смотрю на целлофановый чехол на диване, на свою ID-карточку с последними словами на моем родном языке, последней фотографией меня, где видно, как я выглядела до того, как случился этот ад. Это последняя вещь, на которой написано мое настоящее имя.
Танн Дао, дата рождения 3 ноября, место рождения Бьенхоа, Вьетнам. Это доказательство того, что я та, за кого себя выдаю.
Рядом с карточкой лежит фотография мамы и папы. Мама стоит со светящимися глазами и зализанной прической, она слегка ухмыляется одним уголком губ. Точно так же иногда улыбается и моя сестра. Они держатся за руки с отцом, который источает флюиды любви, тепла, доверия, дружелюбия каждой клеточкой своего тела.
Затем я вижу письма от Ким Ли. Милая сестренка! Моя жизнь теперь твоя, мое будущее в твоих руках, проживи, пожалуйста, каждую секунду, прочувствуй каждую кроху удовольствия. Я смотрю на смятую бумагу и думаю о том времени, когда она жила в Манчестере, о ее работе, о независимости, доставшейся ей с таким трудом, которая вот-вот станет самой настоящей, полной, безоговорочной.
Четвертый предмет достался мне в наследство от его матери. Я не хотела его брать, но он был мне нужен. До сих пор нужен. Я нашла его в шкафчике в маленькой спальне, в той самой, где он заставляет меня спать все недели, кроме одной из четырех. Томик «О мышах и людях», принадлежавший его матери, который я иногда читала или про который думала. Я желала его каждый день на протяжении многих лет, так что могу сказать, что он по праву принадлежит мне.
Я смотрю на него, в его безжизненные сине-зеленые глаза.
– Ленн, пожалуйста, не забирай их. – Я нервно сплетаю пальцы. – Ленн, пожалуйста!
Он шагает к плите, открывает дверцу, кладет внутрь горсть ивовых веток, закрывает ее и поворачивается ко мне.
– Ты решила смотаться отсюда, так что выбирай, что пойдет в печь. Сама не выберешь, я помогу!
Он идет к раковине, и я замечаю стеклянную банку наверху шкафчика.
– Можно, пожалуйста, сначала таблетку?
– Выбери вещь и затем получишь свою таблетку!
Моя ID-карточка. Фото родителей. Бесценные письма сестры. Книжка. Моя, мое, мои, моя – все мое! Не его – мое!
Я уже знаю, что выберу. Я проигрывала этот момент в воображении. Каждую ночь я планировала, строила схемы. Надеялась на лучшее и готовилась к худшему. К этому.
– Ты даже трети пути не осилила, – фыркает он. – Что у тебя только в голове творилось, тупая дрянь!
Я сосредотачиваюсь на мамином лице. Намертво врезаю его в память болью в лодыжке, всей моей жгучей болью и сухими слезами. Я отмечаю каждую подробность. Ее несимметричные брови. Теплоту взгляда. Я смотрю на отца и впитываю каждую родинку и морщинку на его лице, каждый волосок на голове.
Я протягиваю фотографию Ленну и собираю все письма, книгу и ID-карточку, затем глубоко прячу их в сумочку его матери.
Это эгоистичный поступок, но мне кажется, родители все бы поняли. Мне нужна книга, чтобы не слететь с катушек; нужна моя карточка, чтобы не забыть, кто я такая; мне нужны письма, чтобы просыпаться каждое утро и засыпать каждую ночь. Родители бы меня простили.
Ленн берет фотографию в руки, держа ее за уголки, лишь бы не прикоснуться к изображению. Он кладет ее в свой замаранный маслом комбинезон, затем тянется к стеклянной банке наверху шкафчика и снимает ее. Банка похожа на что-то, что вы могли бы найти в магазине сладостей: высокая, стеклянная, с закручивающейся металлической крышкой. В ней лежат таблетки размером с ластик. Ленн не говорит мне, что это за таблетки, но я и так знаю. Он фермер. Он может заказать их, и никто ухом не поведет. Ленн достает таблетку, и на его загрубевших, словно у тяжелоатлета или скалолаза, пальцах белым порошком проступают рисунки отпечатков. Он ломает таблетку пополам. Вторую половину кладет обратно в банку и крепко завинчивает крышку. Так крепко, что я ни за что в жизни не смогла бы ее открыть. Потом возвращает банку на место. Да, я уже подмешивала ему таблетки. По крайней мере, пыталась. Ну а что вы думаете, я бы не попыталась? Половинки почти двух таблеток растворились в горячей подливке. Однако, когда дело касается еды, он очень привередлив. Ленн почувствовал, что вкус какой-то не такой, но к тому моменту он уже почти расправился с ужином. Я смотрела на него, молясь всем богам и призывая их. Его потянуло в сон, но он все равно, словно разъяренная оса в дреме поздним летом, направился в мою сторону. Вот так я потеряла свою одежду и серебряное кольцо, которое подарила мне бабушка в день, когда я ушла из дома. Он распробовал транквилизаторы для лошадей в своем курином пироге. Теперь Ленн стал более осторожным.
– На тебе.
Он наливает мне стакан воды из-под крана и протягивает вместе с половиной таблетки. Я глотаю ее и запиваю водой.
– Леонард, пожалуйста, можно мне вторую половинку?
– Тебе поплохеет, точно тебе говорю!
Таблетка схватывается медленно. Я мысленно направляю ее блаженный туман вниз, к лодыжке, усилием воли подгоняя действующие вещества по паутине сосудов и тропкам нервов, чтобы они скорее усмирили боль.
– Насчет второй половинки посмотрим. Может, дам после ужина.
Вот она, надежда. Вдруг меня вырубит, унесет течением в глубокий сон без сновидений. Ленн будет, как всегда, следить за мной, наблюдать, впиваясь своими глазами, пялясь на меня, как на свою собственность, но к этому моменту я уже буду на дне морском, вдали от этого мрачного болота, в длительном отпуске из ада.
– Давай-ка займись колбасками, пока я сморю записи. И штоб как у мамы сделала: поджарь как следует, штоб никаких бледных пятен не было!
Я пытаюсь встать с дивана, но лодыжка все еще сильно болит, даже лошадиные таблетки не помогли. Ковыляю к холодильнику, пока он сидит за старым компьютером, аккуратно вводя свой пароль; его широкая спина закрывает экран от моего взгляда. Затем загорается экран. Вся еда в холодильнике его. Конечно, и мне немного достанется, но я ничего не покупала, не выращивала и не выбирала. Я выкладываю свиные колбаски на чугунную сковородку и ставлю ее на плиту. Ленн просматривает записи, записи с семи камер, которые он установил в доме, в его доме, чтобы наблюдать за мной каждую секунду. Колбаски брызжут соком на сковородке. Я смотрю, как жир вытекает и кипит внутри оболочки, как двигаются пузырьки, и затем одна колбаска лопается и начинает шкворчать.
– Ну и денек у тебя выдался, а? – хмыкает он, показывая на экран, где видно, как я пару часов назад собирала свои вещи, мои четыре сокровища, из которых осталось только три, и выходила через парадную дверь.
– Ну и отпуск ты себе устроила, да? – Он наблюдает за картошкой в раковине. – Чтоб никаких комочков в этот раз, слышишь, Джейн! Мама никогда не делала пюре с комочками, я не люблю комочки!
Глава 2
Я ставлю перед ним тарелку и кладу вилку рядом со стаканом лаймового лимонада. Он требует, чтобы напиток был, цитирую: «цвета утренней мочи». Что он заказывает, то и получает.
– Неплохо выглядит, – произносит он, сверля глазами тарелку. – Но мы еще посмотрим.
Свою еду я ставлю напротив него и смотрю в тарелку на коричневые и бежевые куски. Я не могу сильно нагружать лодыжку, поэтому аккуратно кладу ногу на ногу, чтобы больное место висело в воздухе, как в каком-то зловещем средневековом эксперименте.
– Ничего так, – чавкает он с открытым ртом, откуда на меня смотрит пережеванная еда. – Сойдет!
Половинка таблетки подействовала: из тела исчезли все ощущения, голова стала легкой и внимание размылось. Я немею.
Ленн режет свою сосиску вилкой, отчего та разваливается; грубая текстура застревает между зубцов вилки, и он собирает пюре (без комочков, как заказывали) и пихает себе в рот. Камера висит в углу, а ключи заперты в коробке.
– Хлеба! – требует он, не глядя на меня.
Я аккуратно придерживаю больную лодыжку и хромаю к хлебнице, держа почти весь вес тела на здоровой ноге. Кладу два кусочка на хлебную доску.
– Не надо марать тарелки!
Ковыляю обратно к столу и предлагаю ему хлеб. Он берет кусочек, складывает его пополам и подбирает им оставшееся пюре, затем жует и глотает. После заливает в себя лаймовый лимонад.
– Кода мы с матерью ездили в Скегнесс[1] – я тода совсем мальцом был, – она, бывало, готовила нам такие колбаски, и мне нравилось, понимаешь? У тебя начинает лучше получаться, не так, как у матери, но лучше. Подрумянь их посильнее в следующий раз, что ли.
Я киваю и выбрасываю недоеденное с тарелок.
– Ты течь уже закончила или еще денек будет, как думаешь?
Застываю у раковины с тарелками в руке. Я хочу разбить их и осколками порезать ему шею. Я мечтала об этом во сне и наяву. Мечтала о том, как кровь из его яремной вены зальет обернутый в пластик диван. Как жизнь покинет его гигантскую тушу. Как на меня опустится облегчение.
– Наверное, еще день. – Я вру, и он может проверить. Он раньше так делал.
Ну давай. Вперед. Проверяй.
– Понял, вана тогда не нужна. Помой посуду и идем спать.
Я чищу тарелки, – между передними зубами у меня застрял кусок колбасной шкурки, – затем складываю их на старую чугунную сковородку, сковородку его матери, и мою их водой. Он не хочет покупать мне перчатки для посуды, потому что его мать никогда не пользовалась ими, и поэтому мои руки так ужасно выглядят сейчас.
– Я пошел хряков кормить. У нас есть что им дать?
Чертовы свиньи живут лучше меня. Я смотрю на улицу из кухонного окна, того, маленького, прямо над раковиной, и вижу свинарник вдалеке. Стены из шлакоблока и шиферная крыша. Свинарник стоит настолько далеко, что я могу закрыть его кончиком большого пальца.
Там, дальше к морю, за дамбой, нет ничего, кроме болот и его свиней. Я достаю объедки из корзины: немного картофельной кожуры, хрящи из колбасы, которые я не смогла разжевать, несколько кусочков просроченного свиного окорока из магазина «Спар». Закидываю это все в специальную корзинку с отходами и вручаю ему.
– Ты огня разведи к моему приходу, на улице черт-те что, и облака на небе какие-то мрачные.
Я мою посуду и прислушиваюсь к звукам из-за двери. Вот и все.
Раздается звук задвижки.
Долгожданное облегчение. Делаю глубокий выдох и замираю со скребком для посуды в руках. Я вижу, как он рассекает поле за домом на своем квадроцикле; монстр, едущий вдаль на четырех колесах к своим свиньям, своим братьям. Я желаю, чтобы в пути его разбил инфаркт или он неудачно упал, может, прямо в дамбу, чтобы там утонул под своим квадроциклом и чтобы туда еще молния ударила. Но с ним никогда ничего не случается. Ленн простой и крепкий, как бетонная стена. Как бы я ни молилась всем богам, горизонту, четырем шпилям, которые вижу к северу отсюда в ясный день, ветрогенераторам, чтобы наконец его постигла хоть какая-то кара, какое-то наказание, ни волоска с его головы еще не упало.
Запись идет. Она всегда идет. Стоит мне пошевелиться, как начинается запись; такую он установил систему. Когда дело касается сантехники или электроники, Леонард – парень рукастый. И он может вернуться. Он сказал, что поехал кормить свиней, этих зверей, которые по-королевски купаются в роскоши на своем троне из грязи, которые совершенно не в курсе своей относительной свободы, но он точно так же может примчаться спустя пять минут. Чтобы удивить меня. Проверить, как я тут. Чтобы контролировать свой мирок, чтобы дела там шли именно так, как нравится ему.
Три моих сокровища по-прежнему покоятся в сумке. В сумке его матери. Я достаю из нее томик «О мышах и людях», повернувшись спиной к камере, и приставляю к подоконнику, чтобы читать, пока притворяюсь, будто мою посуду. Я знаю всю книгу наизусть. Я постоянно скольжу взглядом в окно, проверяя обстановку. Я думаю о Джордже и Ленни[2], их лужайке с люцернами, кроликах, их мечте, свободе, и я думаю о своей сестренке Ким Ли. Каждое мое потенциальное будущее, все они теперь инвестированы в ее реальное будущее. Я сбегу отсюда благодаря ее духу и буду продолжать жить благодаря ей.
Мы прибыли сюда вдвоем.
Это случилось девять лет назад, и тогда это было самое прекрасное, что мы только могли себе вообразить. Нам отлично втюхали эту идею – поехать в Великобританию и работать на хороших работах, где платили бы в десять раз больше, чем во Вьетнаме, чтобы мы могли отправлять деньги домой. Те двое парней, которые пришли к нам, знали, что делали. У них были визитки, а у одного из них даже кожаный чемодан. Главный улыбнулся маме и пожал руку папе. Они пили наш чай. Эти люди сидели с нами, плели свои речи и кормили нас отвратительнейшей ложью. Они втюхали нам неосуществимую мечту и сделали это великолепно, наобещав лужайку с люцернами и возможность приглядеть за родителями, чьи образы сгорят сегодня в печи.
Его. Печи.
Если что-то находится здесь, в его доме или на этой земле, и это не его вещь, значит, это ее вещь, его матери, а это еще хуже, потому что она его родила, вынянчила. Она создала его.
Я кладу книгу обратно в протертую сумку, пока за окном тает серый свет и с соляных болот, куда мне не достать взглядом, но которые, по его словам, находятся там, за свинарником и лесочком, наступает осенний туман. Порой вечерами я чувствую соль в воздухе. Чувствую ее вкус. Что-то издалека, откуда-то, куда не достает его рука. Я поворачиваюсь спиной к нему, его свиньям и оглядываю эту жалкую комнату. Слева от меня стоит плита, служащая нам и обогревателем, и местом, чтобы разогреть еду и вскипятить воду, и духовкой, и светильником, и элементом уюта; я смотрю на сердце этого проклятого дома. Вижу маленький сосновый столик с двумя сосновыми стульями, вижу кресло рядом с плитой, где на веки вечные в подушках высечен его силуэт. Я вижу закрытый шкафчик для телевизора, диван, покрытый целлофаном. Вот и все, если не считать прихожей, лестницы, ведущей наверх, и пристроенной ванной комнаты; больше ничего тут нет.
Я с трудом волочу себя сквозь дверной проем и вхожу в ванную. Здесь всегда сыро. Сыро и холодно. Пол холодный, словно чуждый земле снаружи. Полгода этот пол на ощупь ледяной и мокрый. Когда Ленну было около сорока, восемь лет назад, он сам построил эту комнату после смерти своей первой жены. Я не закрываю за собой дверь, потому что таково правило.
По крайней мере завтра я приму горячую ванну. Обжигающе горячую; вода для ванны идет из нагревателя, примостившегося за плитой, докрасна раскаленного обогревателя. Я люблю, чтобы вода была настолько горячей, насколько смогу выдержать. Жги меня, выключи мне мозг, помоги больше ничего не чувствовать. Плохо то, что случится после.
Холод… сырость этой комнаты. Мы с сестрой прибыли в Ливерпуль девять лет назад в грузовом контейнере. Самое холодное время в моей жизни. Из сайгонской жары я попала в ледяную железную коробку. Нас было семнадцать человек, и мы прятались за коробками, набитыми, словно сельдь в бочке. Мы сидели за хлипкой перегородкой с одеялами, бутылками воды и с ведрами. Я помню, как вцепилась в сестру и в свой рюкзак. Фотографии родителей. Шестнадцать из нас добрались до Ливерпуля, и порой мне хочется, мне часто хочется, чтобы той семнадцатой была я.
Тащусь наверх, вытягивая себя по лестнице, цепляясь за перила, словно играю в перетягивание каната, шажок за шажком. Мне нужна вторая половинка таблетки, потому что лодыжка не ноет, она орет от боли. Лишь раз в жизни я теряла сознание от боли, и это было тогда, когда я повредила лодыжку.
В доме, в его доме, есть две спальни. Его комната, которую он называет наша комната, выходит окнами на проселочную дорогу, которую я не осилила сегодня, закрытые ворота, силосную яму, сарай, двор, старые плуги. В комнате есть обогреватель, гардероб и большая кровать. В другой, маленькой комнатушке, я сплю одну неделю из четырех.
Эти плюс-минус шесть дней я могу спать в одиночестве. Он не терпит моего присутствия в своей спальне. Я живу ради этих шести дней, ради ночей, когда могу поспать в одиночестве, предоставленная сама себе. В эти дни мне кажется, что я почти живу.
Но дверь в спальню никогда не должна быть закрытой.
Это еще одно правило.
Никаких закрытых дверей. Он передвинул кровать к стене, чтобы наблюдать за мной с лестничного пролета или с кровати. Я не чувствую никакой защищенности, никаких личных границ. Мне негде прятаться и нечем защититься. У меня нет никакого личного пространства, ничего, что могло бы отдаленно его напоминать. Я постоянно под наблюдением, под взглядом камер, вся моя жизнь записывается и пристально рассматривается. Я живу в открытой тюрьме в окружении бескрайних полей и торфяников, где нет заборов. Широта местных равнин не дает мне сбежать из этого плена. Я заключена здесь, в самом открытом пространстве на земле.
Слышу его квадроцикл. Мчусь к шкафу в маленькой спальне. Левая сторона моя. Шкаф был полным, когда меня, растерянную и испуганную, привезли сюда с другой фермы. Меня, не уверенную в том, на что я согласилась. У меня было семнадцать вещей. Теперь их осталось только три. На противоположных полках справа покоятся старые вещи его матери. Он никогда ничего для меня не покупал. Я вынуждена обходиться вязаной одеждой, одеялами и нижним бельем его матери. Я не могу носить ее обувь. Так-то я вообще никакую обувь не могу носить, поэтому приходится довольствоваться его сандалиями. Старыми сандалиями с разрезанным кожаным ремешком, чтобы я могла носить их на моей изуродованной ноге.
Кладу свою ID-карточку, книгу и письма сестры на дощатые полки. Эта сторона шкафа выглядит тоскливо. Практически пустая. Кухонные песочные часы, в которых почти закончился песок. Затем я беру письма, все семьдесят два письма, и прижимаю их к губам, к мягкой коже под носом, и вдыхаю запах.
– Ты где? – кричит Ленн с порога. – Я вернулся.
Пока он снимает сапоги в прихожей, открывает ключом на шее коробку, я прихожу в гостиную. Он кладет ключ от квадроцикла в коробку, и да, разумеется, я пыталась угнать этот квадроцикл, хоть и понятия не имела, что делаю. Это было года четыре назад, может, пять. У меня ничего не получилось, тогда я потеряла свой карандаш, сточенный до самого основания. Тогда он забрал его и сжег на моих глазах. С тех пор я ни строчки не написала.
– Иди ставь чайник, на улице ветрюга страшный.
Я ставлю чайник на плиту.
– Ладно, давай делать дело, – Ленн достает фотографию моих родителей из кармана комбинезона. Кончики его пальцев кровоточат. – Открывай духовку.
Я открываю дверцу, за которой виднеются тлеющие угли.
Он держит фотографию, которой для меня уже не существует. Я смирилась. Он облизывает губы.
– И штоб эт было в последний раз, Джейн!
Меня зовут не Джейн.
– Еще раз такое выкинешь, и ничего не останется, чтобы сжечь!
Я смотрю на угли.
Он кладет фотографию внутрь, но не успевает ее отпустить, как края скручиваются, искажаясь от жара. Я вижу белую вспышку, скучное тление горящей ивы и затем… их больше нет. Они превратились в жар, который согреет его кровоточащие руки и нагреет воду для его бледного чая с сахаром. Их больше нет.
Я ничего не чувствую.
Наливаю кипяток в две кружки, пока Ленн открывает шкафчик с телевизором в углу комнаты. Я говорю «шкафчик», хотя это полноценная дверь, прикрученная к стенам в углу по диагонали. Дверь открывается со скрипом.
Он надежно запирает ключ от телевизора в коробке с ключами и садится в кресло, держа пульт в руках. Он хочет посмотреть свой телевизор.
Он говорит: «Спасибо, курочка», пока я ставлю рядом с ним бесплатную кружку с логотипом какой-то компании, занимающейся пестицидами.
– «Матч дня», – произносит он. – Вроде твоя любимая програма!
Я оглядываюсь на таблетки: таблетки для лошадей, таблетки для коров, какие-то таблетки, в общем. Таблетки стоят в банке на шкафу. Транквилизаторы, не прошедшие клинические испытания на людях и не предназначенные для людей. Какие-то таблетки для свиней и рогатого скота.
– Ленн, можно мне, пожалуйста, вторую половинку?
Он мельком смотрит на мою лодыжку, превратившуюся в ком костей и сухожилий, в ком боли, на синяки, на кровь, которая стекает к основанию стопы под растерзанной кожей, на саму стопу, повернутую под прямым углом. На мою изувеченную стопу.
– Открой духовку, штоб тепло было, а то в комнате дубак!
Он встает и тянется за стеклянной банкой, отворачивает крышку, я вижу, как напрягаются мускулы на его безволосом предплечье, а затем протягивает мне вторую половинку лошадиной таблетки. Я беру ее и открываю дверцу плиты так, чтобы каким-то непонятным образом комната, вот эта самая комната, его комната, превратилась в его и только его глазах в уютную гостиную.
– Что надо сказать?
– Спасибо, Ленн.
Он садится обратно в кресло, а я устраиваюсь так, как ему нравится: на полу, рядом с его коленями. В его ногах. Он смотрит программу с субтитрами (когда-то он так решил сделать мне подарок, чтобы я подтянула английский) и гладит меня по голове.
– А что, неплох же! Неплох живем! – Ленн потягивает свой бледный чай, а пламя из духовки освещает половину его лица. – В тепле, под крышей, с полными брюхами, вместе живем. Неплох же, а!
Я сижу с пульсирующей болью в лодыжке и чувствую, как его грубые, огромные пальцы зарываются в мои волосы, гладят по голове. Затем я проглатываю половину таблетки.
Глава 3
Я просыпаюсь, но не так, как просыпаетесь вы.
Есть ощущение, будто я больше не сплю, но я отдалилась от этого чувства, я далеко. И потом меня накрывает боль.
Боль не подкрадывается, как можно ожидать. Она разгоняется с глубокого транквилизаторного сна, считай, комы для чайников, до той степени, что хочется орать. Я опускаю глаза. Я в маленькой спальне его дома, под одеялом его матери, и моя лодыжка распухла вдвое больше своего обычного размера. Пальцы на ногах почернели от крови. Я лежу на спине, и левая стопа смотрит вверх как обычная стопа обычного человека, а вот правая… Правая стопа смотрит в сторону, непонятно как прикрепленная к ноге масса переломанных костей, склеенных заноз, скомканная в огромный шар лодыжки. Кошмар, а не сустав.
Мне нужна еще одна половинка таблетки.
Надо сильнее заглушить боль. Отдалиться, закрыться туманом.
Настенные часы показывают половину двенадцатого. Слышу сквозь расшатанные оконные рамы, как работает его трактор, и чувствую сухость, которой веет с его полей.
Делаю глоток воды и пытаюсь встать. Лодыжка напоминает своим цветом и консистенцией какой-то давно забытый мягкий фрукт. После вчерашней неудавшейся прогулки лодыжка ощущается еще более разбитой, чем обычно. Мне кажется, она развалится на части, стоит мне перенести на нее хоть грамм своего веса.
Я иду вприпрыжку, но от этого становится только хуже. Правая нога болтается и от этого начинает болеть сильнее, так что я сажусь обратно на кровать; капли пота стекают по лбу и шее, на моем лице застывает гримаса боли.
Трактор работает где-то рядом, может быть, на поле в 10 акров[3] к востоку от дома, может, на поле с озимой пшеницей на границе с дамбой.
Выпрямляюсь и тащу себя вниз по лестнице: шаг за шагом, приступ агонии за приступом. Кусочки костей внутри лодыжки трутся друг о друга, и когда я спускаюсь, то слышу глухой хруст.
На улице дымка; небо заволочено тучами.
Я стою у входной двери, влажный ветер облегчает мою боль, а взгляд прикован к его трактору, на котором он вспахивает поля. Внутри кабины виднеется силуэт его головы, и я все еще могу разглядеть свои вчерашние следы в грязи: каждый след – это победа и поражение.
Ленн останавливает трактор и выходит из кабины. Чем ближе он подходит ко мне, тем больше растет его силуэт.
– И сколько, по-твоему, щас времени?
– Дай таблетку, – прошу я, скрипя зубами.
Он подходит ближе, а затем направляется на кухню. Дает мне половину таблетки, которую я тут же проглатываю.
– Совсем из графика выбьешься, давай-ка принимайся за дело!
– Хорошо.
Ленн варит кофе себе и мне. Себе он наливает кофе в свою кружку с логотипом пестицидной компании, а мне дает кружку с цветами, из которой пила его мать. Сухой нескафе и два кубика сахара. Цветы на фарфоре выцвели и стали едва различимыми. Я своими руками драила эти кружки. И Джейн, его мать, драила их. И Джейн, его первая жена, тоже драила их.
Таблетка начинает действовать. Скоро я попрошу его давать мне по две трети. Ленн может разломить их, дать мне большую часть, делая так три дня подряд, а на четвертый дать остатки. Так будет удобнее для него и лучше для меня. Тогда я справлюсь. Я буду продолжать жить ради Ким Ли.
Кладу обломки ивовых веток в печь и разжигаю огонь.
Вода на плите закипает.
Пол в ванной холодный, как лужа в феврале. Он мягкий, в этом-то и дело. Пол не просто холодный или мокрый, он мягкий, словно губка, как будто Ленн положил линолеум прямо на грязь. И запах… Пахнет каким-то разложением. Гнилью. Земля, на которой стоит эта ванная комната, плохая, и кругом такой резкий запах, что меня начинает тошнить.
Я расчесываю волосы, а он стоит у меня за спиной и смотрит. Ленн остановился у нижней ступени лестницы, и по правилам я не должна закрывать двери внутри дома. Он смотрит, как я расчесываю волосы, впиваясь взглядом мне в спину. Сегодня он велит набрать ему ванну. Поэтому-то я и пыталась сбежать вчера, в последний день месячных – это был последний шанс избежать повторения кошмара. Я собиралась расплатиться пятифунтовой купюрой, той самой купюрой, которую спрятала в обогревателе в маленькой спальне, за телефонный звонок. За звонок любому человеку, кому угодно. Я взяла эти деньги почти год назад. Не знаю, кому я могу позвонить. Кому-нибудь в Манчестере? Кому-то, кто нашел бы мою сестру и сказал ей: «Прячься!», «Беги». Потому что, если б я тогда сбежала, Ленн позвонил бы своему дружку Фрэнку Трассоку. Ее бы отправили прямиком назад, и все те годы, что она горбатилась, вся ее работа и жертвы, на которые она шла, чтобы расплатиться с людьми, которые привезли нас сюда, которые обманули нас, – все это было бы впустую.
Ленн уходит, закрывает входную дверь и уезжает.
Я готовлю тосты из его СуперБелого хлеба. На упаковке не написано «СуперБелый», но так уж он его называет, поэтому и я так его называю. СуперБелый. На вкус как стекловата, но я уже привыкла. Привыкла. Черт, он мне даже немного нравится.
Лодыжка немеет, и вместе с ней немеет моя голова. Поэтому воспоминания хаотичны, как мозаика, разбросанная по столу. Я могу найти кусочки этого, вспомнить часть того, но в общем и целом это полный бардак. Как я сюда попала, кто я, что он со мной сделал. Я помню его правила. Тут вопросов нет, я помню его правила и расписание приемов пищи, что он ест каждый день недели и как любит, чтобы ему готовили картошку, окорок и яйца. А вот о себе я иногда забываю. О том, кто я на самом деле. О прошлой себе. Но у меня по-прежнему есть книга, ID-карточка и мои письма.
Загружаю вещи в старую стиральную машину. Это тоже вещи его матери. В первые недели я умоляла Ленна купить мне тампоны или гигиенические прокладки, когда он каждую неделю ездил в магазин за едой в соседнюю деревню. Но Ленн всегда отрезал: «Мать никогда не пользовалась этими новшествами, и тебе нечего!» Это было оскорбление, настолько глубокое личное унижение, что мне поплохело. Поэтому приходится пользоваться полотенцами его матери. Проеденными насквозь молью полотенцами, которыми она пользовалась сама и которые надевала на него в качестве подгузников. Она их носила, он их носил, и теперь их ношу я. Сейчас я уже привыкла. Такова стоимость пяти или шести тихих ночей в месяц, которые я могу провести в маленькой спальне наедине со своими мыслями и прекрасными воспоминаниями.
Было время, когда я не знала забот. Когда девчонкой играла в салки с соседским мальчишкой, когда подростком учила историю, влюбляясь в парней, когда я была юной девушкой, полной грез о прекрасном будущем.
Камера в гостиной следит, как я вытаскиваю старые вещи из стиральной машинки и выношу их на улицу. Моя сумка, сумка его матери развевается на мокром болотном ветру, пока я иду к веревке, натянутой между домом и сараем. Развешиваю одежду на деревянные прищепки его матери, закрепляя каждую на пластиковой веревке. Я внимательно смотрю на горизонт. Если вы когда-нибудь видели фото, сделанные на границе космоса, то понимаете, что я высматриваю. Этот плавный изгиб, настоящий или выдуманный. Чувство, словно смотришь на край мира. В этом направлении видны четыре шпиля, и два из них загорожены его сараем. Шпили, церкви, старые деревья, мое спасение. Места, куда я бежала до того, как повредила ногу, до того, как случилось это все, в самом начале. Я никогда не могла убежать дальше его полей. Полей, принадлежавших только ему. Отсюда они кажутся безграничными, одно за другим, необъятные и однообразные, с кустами, чьей высоты хватает, чтобы загородить собой все, что находится за ними.
Я слышу хлопанье крыльев дрозда, который летит в сторону моря.
Ковыляю обратно в дом и вижу ярко-зеленое мерцание в трещинах между камнями. Мне кажется, Ленн достаточно далеко. Время есть. Бегу к стене и выковыриваю оттуда спрятанный леденец, мой взнос, сделанный несколько месяцев назад. Я говорю «взнос», потому что это мой банковский счет, мои сбережения, банковская ячейка, где я храню счастье. Единственные маленькие радости, которые находятся в моей власти, радости, которые я могу отсыпать и получать порциями так, как мне заблагорассудится.
Он подкармливает меня ими время от времени. Это его пряник вместо кнута. Ленн дает мне конфетку из своего «Ленд Ровера», словно я побирушка или ребенок. Иногда, когда мне совсем грустно, я съедаю ее сразу. Иногда засовываю в стену или припрятываю в укромном месте, в каком-нибудь дереве. Конечно, они ломаются, само собой. Конфетки, которые лежат ближе к южной стороне дома, тают под летним солнцем и становятся бесформенными, прямо как моя правая стопа. Расплавленная конфетка заполняет трещины, словно крошечный витраж. Теми конфетами, которые я прячу в деревьях, периодически угощаются белки и всякие насекомые. Но в дни, когда у меня нет ничего, в дни, когда небеса безжалостно хмурятся, в эти дни у меня есть по крайней мере мои леденцы, и я снимаю их со своего счета. Я ими наслаждаюсь.
Кладу зеленый леденец на язык. Эдакий крошечный бунт. Ковыляю вокруг крошечного домика, едва касаясь рукой пыльных желтых камней, и до самых печенок впитываю весь ужас моего существования.
Чувствую зеленый сладкий вкус во рту, что-то напоминающее вкус яблока, который я помню, а вокруг меня равнины. Когда я стою спиной к ванной комнате, все вокруг кажется совершенно пустым. До самого моря. Отсюда мне не видно воды; сегодня я не чувствую запаха соленого воздуха, но я могу чуять его, как могли его чуять люди с допотопных времен. Земля вокруг плоская, но при этом она искривляется под каким-то неуловимым углом. Она аккуратно ускользает.
Я сверлю взглядом его свинарник. Проклятые свиньи. Я редко их слышу, но когда они кричат, то словно слетают с катушек. Когда с моря дует ветер и позволяет воздух, я слышу их отчаянный голодный визг, пока он их кормит. Далекие, едва уловимые крики, но я слышу, как вопят эти свиньи, пока он заботится о них.
Прохожу мимо дымохода, нагретого плитой, которая стоит с другой стороны стены, и вижу кучу пепла: сгоревшие ветки и сгоревшие сокровища. Вдалеке виднеются ветрогенераторы. Я аккуратно рассасываю карамельку, стараясь случайно не сгрызть ее: я хочу, чтобы она таяла медленно, окрашивая слюну зеленым; растягиваю свое выстраданное удовольствие.
Он возвращается.
Проглатываю карамельку и возвращаюсь обратно в дом, за работу: драить полы горячей водой с мылом.
– Так-так, – раздаются его слова.
Я перевожу взгляд от пола на свою правую ногу, распластанную возле меня так, словно это какая-то лишняя запчасть.
– Скоро вернусь обедать.
С этими фермерами (по крайней мере, с некоторыми фермерами) всегда так: они постоянно возвращаются. То ключи взять, то кофе, то шляпу забудут или обедать захотят. Они постоянно торчат на ферме, а если их там нет, то ни за что не узнаешь, когда они вернутся. У меня нет никакой власти ни над дверьми, ни над тем, что я ем, ни над своим телом или одеждой – ни над чем.
Я наблюдаю сквозь окно над кухонной раковиной, как Ленн уезжает на своем тракторе к свиньям. У старой развалюхи поднят плуг. Он твердит мне, что «ферма едва держится на плаву», имея в виду, что каждый год едва уходит в ноль. Денег на новое оборудование нет, так что ему приходится ремонтировать все самому и обходиться своими силами. Сегодня на обед будет сырная нарезка на СуперБелом хлебе (тоже в нарезке) c овощными консервами. Ленн заставляет меня выковыривать оттуда каждый твердый кусочек, чтобы содержимое напоминало жиденькую подливку. Эти кусочки достаются мне. Затем он съедает яблоко и запивает его стаканом лаймового лимонада. Я предлагала Ленну выращивать свои овощи для экономии денег, но он ни в какую. «На рынке их продай!» – был его ответ.
Камера не сводит с меня объектива, пока я драю ванную комнату, унитаз с трещиной в бачке и холодную железную ванну. Я мою все с хлоркой, но пятна не поддаются. Красно-коричневые пятна в районе слива. Время от времени там цветет плесень, и тогда мне приходится тереть ее железной мочалкой, а затем покрывать герметиком. И все это под неусыпным оком камеры.
Начинается дождь.
Чувствую свежий воздух и запах мокрой земли.
Я иду к входной двери, чтобы снять белье с веревки, но на улице кто-то стоит. На его дороге. Прямо на моих вчерашних следах. Ворота, стоящие на полпути к ферме, уже у нее за спиной, я вижу ее машину, припаркованную у сарая и старого комбайна. Она идет ко мне. Он, конечно же, ее перехватит. Невозможно, чтобы она прошла весь путь. Доставщик зерна дважды почти добрался до дома, однажды сюда занесло Свидетеля Иеговы, а один раз пришла какая-то компания школьников, но он всегда их перехватывал, словно сокол. Почти никогда ему ничто не загораживает обзор на ферме. Я жду на пороге, чувствуя, как сердце стучит по ребрам. Если она подойдет ближе, то, может быть, я смогу подняться по лестнице, взять свою ID-карту и показать ей. Попробую рассказать, что за кошмар здесь творится. Но я знаю, что ничего подобного не сделаю. Я не могу. Ким Ли почти что расплатилась по своим долгам, и вскоре она станет совершенно свободной, сможет начать нормальную жизнь в Манчестере. Настоящую жизнь. Ей ничто не помешает завести друзей и собственную семью. Ее жизнь будет в ее власти. У нее будет свой дом и возможность делать все что угодно по выходным. Смотреть то, что ей нравится, по телевизору, и может быть, однажды она вернется и найдет меня в этой темнице под открытым небом. Женщина подходит ближе и улыбается. Широкой, искренней улыбкой.
Ее рыжие волосы намокли под дождем. На ней флисовая рубашка и бежевые конноспортивные бриджи. Скоро, скоро он ее поймает, примчится на своем квадроцикле и проводит до ворот.
Но его нигде нет.
Нигде.
– Как же хорошо, что вы дома, – раздается ее голос.
Глава 4
Я киваю и немного поворачиваюсь так, чтобы дверь прикрывала мою больную ногу.
– Извините за беспокойство, – говорит она, улыбаясь и слегка хмурясь. – Я не смогла проехать весь путь, поэтому припарковала машину у вас во дворе, там, около ворот. Надеюсь, ничего страшного.
Помогите.
– Ну и сырость сегодня! – Она замолкает. Ее глаза смотрят на меня. – Вы в порядке?
Помогите.
– Ой, простите, – она протягивает руку, – так грубо с моей стороны, меня зовут Синтия. Синтия Таунсенд, приятно познакомиться!
Я пожимаю ей руку.
– Меня зовут Джейн.
Меня зовут не Джейн. Меня зовут Танн Дао.
– Приятно познакомиться, Джейн, какое очаровательное у вас тут местечко. Я недавно въехала в один из старых муниципальных домов в соседней деревушке, ну в эти, которые с треугольными окнами над дверью, знаете, да?
Я киваю.
Я не знаю, о каких домах она говорит.
Я никогда не была в соседней деревне. Там, где стоят дома с треугольными окнами, принадлежавшие раньше муниципалитету.
– В общем, я недавно сюда переехала и думала завести себе лошадь, знаете, какую-нибудь старушку, ничего эдакого, так, для прогулок и компании.
Я киваю.
– Я хотела узнать, вы, случайно, не знаете, у кого можно было бы снять леваду[4], с конюшней и водопоем, ничего экстраординарного, недалеко от деревни.
Помогите.
Голоса в голове орут до хрипоты. Где-то там, глубоко внутри. Но на поверхности я совершенно спокойна. Ради Ким Ли. Я должна держаться ради нее.
– Ну или вдруг у вас есть свободное место на ферме, я никому не помешаю.
Ленн вернется в любой момент, уведет ее отсюда с улыбкой на роже, проводит до машины у закрытых ворот и скажет, мол, может, у Фрэнка Трассока на ферме у моста есть левада и сносная конюшня, раньше у них было много животных.
Но он не приходит. Я чувствую, как пот собирается на спине.
– Вы подумайте об этом, если вам интересно, – говорит женщина.
Я думаю, что хочу, чтобы она увезла меня из этой равнинной преисподней, но тогда Ким Ли с позором вышвырнут обратно и заставят полностью выплатить ее долг; на семью посыплются угрозы, а затем эти угрозы превратятся в действия. На каждой из нас висело по восемнадцать тысяч фунтов[5] долга, которые причитались мужчинам, которые привезли нас сюда. Ким Ли уже почти расплатилась. Почти. Осталось еще два года и месяц. Ей нужно расплатиться с хозяевами квартиры, с водителем, не забыть про проценты и прочие расходы, но свобода уже видна у нее на горизонте. Свобода. Еще пара лет.
Я качаю головой.
– Что, никого не знаете? – Она все говорит. – Или у вас левады нет?
Я уже практически хочу, чтобы Ленн поскорее вернулся и прекратил этот цирк, эту пародию на спасение, прогнал прочь эту руку помощи, что трясется у меня прямо перед носом и которую я вынуждена не замечать. Женщина по имени Синтия, рыжеволосая Синтия с добрым лицом, кому я не могу ни слова проронить ради моей сестренки.
– Вам лучше спросить Ленна, моего мужа.
Он не мой муж. Он ничто.
– Ленн точно знает.
– А он тут? Можно с ним поговорить?
Я качаю головой.
Она глядит мне за спину туда, в комнату с плитой, столом для двоих, запертым шкафчиком для телевизора и старым компьютером.
– Точно все хорошо? – раздается вопрос.
Внутри меня буря. Я жажду выложить ей все, но прикусываю язык.
– Точно, – слышу я свой голос. – Все хорошо. Возвращайтесь, когда будет Ленн, он вам поможет.
Она улыбается во все лицо; улыбка искрится в ее глазах, на морщинах и веснушках, и мне кажется, что Синтия по-своему красива ласковой, небрежной красотой.
– Хорошо. Спасибо, Джейн, отличных вам выходных! Думаю, еще увидимся!
И на этом она и ее улыбка, ее рыжие волосы, сверкающие в тусклом болотном свете, разворачиваются и покидают меня. Синтия шагает как ни в чем не бывало, не то что я вчера, у нее точно нет никаких шрамов на правой ноге. И все. Ее нет.
Мое сердце колотится о ребра. Хочется плакать, аж глаза горят, но ни одной слезинки не скатывается по щекам.
Я закрываю дверь.
Что я могла поделать?
Хочется больше таблеток, чтобы приглушить мою жизнь, но тогда я никогда отсюда не выберусь, и он будет делать со мной все, что пожелает. Все, что только пожелает. Приходится удерживать кошмарное равновесие: быть достаточно бесчувственной, чтобы жить дальше, но не слишком онемевшей, чтобы потерять остатки контроля. Надо, надо рассказать все этой Синтии. Нельзя упускать такую возможность. Но я стискиваю зубы и распахиваю входную дверь.
Холодный воздух бьет в лицо.
Вот она на улице, спиной ко мне. Рыжие волосы. Я открываю рот.
Я кричу, но вместо крика получается писк. Пустой, безмолвный писк. Нога болит, бедро болит, вся правая сторона моего тела, все кости там в каком-то беспорядке. Все болит. Но так же болят и мое сердце, мой разум, все мое нутро. Чувствую, как опускаются плечи, пока я закрываю дверь и смотрю на камеру на стене. Ленну понравится, как я справилась с этой ситуацией, как смогла быстро прогнать женщину с его фермы. Сестренка будет в порядке, потому что я поступила правильно. Она на йоту приблизится к нормальной жизни. Сегодня я поступила по его правилам, и Ким Ли будет в безопасности.
Я перечитывала ее письма последние пять ночей, кроме последней, когда съела целую таблетку лошадиного транквилизатора. Сестренка пишет самые чудесные письма. Исписывает весь лист А4 с двух сторон, складывая его втрое. Ленн требует, чтобы мы переписывались на английском. Она задает вопросы, пусть даже я и не отвечаю (это против правил), и я люблю ее за это. Ей не все равно. Наша переписка – самое близкое, что у меня есть, к живому общению. Она спрашивает, разговариваю ли я с родителями, слышала ли, что наш брат выиграл какой-то приз в школе. Она спрашивает, есть ли у меня кто-то. Влюбилась ли я. Она рассказывает о своей работе в маникюрном салоне, о постоянных клиентах, злых женщинах, что не обращают на нее никакого внимания, и о добрых женщинах, которые помнят ее имя. Английское имя, имя, что дал ей начальник. Мою сестру зовут не Сью.
Я перечитаю эти письма спустя три недели, когда вновь смогу спать в своей комнате. Не в своей, в его. Но я смогу дышать своим воздухом, если только он не вломится посмотреть, как я раздеваюсь перед сном или как сплю или расчесываю волосы расческой его матери.
Синтия.
Мне кажется, имя идеально ей подходит. У нее веснушки, как у Синтии, одета она в конноспортивные бриджи и сапоги, как Синтия, у нее помада, как у Синтии, и она носит флисовую рубашку, как Синтия. Никакого другого имени ей не дадут. Ее имя легко слетает у меня с языка. Я представляю себе ее и мир, в котором она живет. Сказать, что имя ей подходит, словно ключ к замку, значит, ничего не сказать. Надо подумать, что говорить, если она вернется. Составить план. Может, попросить ее как-нибудь передать весточку Ким Ли, так, чтобы Ленн не обнаружил? Как-нибудь так, чтобы Синтия не стала геройствовать и ненароком не сломать жизнь сестренке?
– Плуг весь в грязи, – говорит Ленн, открывая в дверь и разрушая мою фантазию. – Проклятая грязь везде лезет!
Он вешает куртку и снимает ботинки. Я вижу крохотные вкрапления озимой пшеницы в грязи на его подошвах. Каждое зернышко блестит. На каждой скорлупке отражается весь скудный тусклый свет в комнате, и я вижу все зернышки.
– Сделай-ка мне сэндвич. Знаю, еще рано, но ты все равно сделай.
Перед ужином он просмотрит записи. Ленн делал так каждый день на протяжении последних семи лет. Сказать ему про Синтию или пусть подождет?
Я достаю его СуперБелый хлеб из эмалированной хлебницы его матери. Развязываю прозрачный пакет и делаю ему сэндвичи. Шесть штук. С маргарином, нарезанным чеддером из магазина и нарезанной ветчиной. Я держу в руках нож для маргарина, смотрю на Ленна и воображаю его шею, как делала уже сотни раз до этого. Затем кладу нож на место. Он любит сэндвичи, нарезанные по диагонали в небольшие треугольники и похожие на воздушных змеев, которых мы в детстве запускали на холмах за нашим городом. Достаю целый пакет соленых чипсов, которые никогда нельзя класть на тарелку. Наливаю стакан лаймового лимонада цвета мочи и ставлю это все на стол.
– Ну и погодка на улице. С восточным ветром добра не жди.
– Тут была женщина.
– А ты что?
Я сажусь напротив него.
– Заходила женщина, хотела поле для лошади снять.
– На кой черт?
Он пялится на меня.
– Для лошади, – отвечаю ему.
– Лошди?
Я киваю в ответ.
– Ну а ты ей што сказала? Выкладывай все до последнего слова! Что ты сказала этой девке?
– Сказала, чтобы с тобой поговорила.
Ленн смотрит мне в глаза: то в один, то в другой, затем берет свой треугольный сэндвич, который выглядит совсем крошечно в его грязной руке, и кусает.
– Кто она?
– Не знаю.
– Значит так, вернется, – он проглатывает прожеванный сэндвич, – а меня нет, захлопни дверь, а сама поднимайся наверх, слышишь?
Я киваю.
– Штоб ни с кем больше не трепалась, слышишь?
Я киваю.
– Дверь не открывай, а то запру тебя наверху до весны!
– Хорошо.
Ленн доедает остатки ужина, пока я мою посуду, тру хлоркой раковину и чищу столешницу. Он обувается и надевает куртку.
– От меня тут ничто не скроется, Джейн, я все на ферме вижу, – говорит он. – Каждый закуток вижу. Ферма как плоская тарелка, от меня не спрячешься! Не забывай!
Три часа я латаю его высохшие рубашки, носки и тряпье его матери. Каждый раз, вонзая иголку в ткань, я представляю себе его кожу. Грубую. Пробитую, словно решето. Умирающую. Я пью свой бледный чай, к которому уже привыкла, и думаю о Синтии. Может, у нее есть парень. Парень, который слушает ее, действительно слушает. Кто-то, кто помнит ее день рождения и обнимает, когда она устала. Мужчина, на которого можно положиться, и мужчина, который не боится положиться на нее. Может, у нее в жизни есть кто-то такой. Я знаю, что у нее есть машина, «Фольксваген Жук». Может, у нее есть любимая работа, где она занимается чем-то интересным. Дома, во Вьетнаме, моя мама была учительницей, и она души не чаяла в своей работе. Она до сих пор иногда встречает на улице людей, и они говорят, мол, вы помните меня, а она отвечает, что, конечно, помню. И они называют ее своей любимой учительницей. Это так прекрасно! И это ее наследие.
Ленн возвращается, когда на улице темнеет, и говорит, что сегодня я приму ванну. Пока я готовлю его, нашу, треску в соусе с петрушкой, с гарниром из вареной картошки и замороженного горошка, он просматривает записи. На плите стоят кастрюли, а в топке горят тонкие поленья. Синтия не дает ему покоя: на записях ее не видно, и ему не дает покоя наш с ней разговор. Его аж скручивает. Своей огромной рукой он полностью накрывает мышку. Ленн заново прокручивает записи, наблюдая, как я жду, пока разогреется его рыба в пластиковом пакете для готовки. Зачем люди варят еду в пластиковых пакетах?
Мы ужинаем. Он разминает переваренную рыбу в соусе с картошкой и горошком, превращая ее в сплошное месиво, а затем закидывает в себя еду, словно кочегар в топку.
Звонит телефон.
Мы оба поворачиваемся к нему, точнее, к тяжелой металлической коробке, в которой он находится. Коробка прикручена к полу болтами. Провода протянуты под половицами в полуподвал. Компьютер подключен к внешнему миру через телефонные провода. Телефон звонит, коробка трясется, и мы оба не сводим с нее взглядов. Кому пришло в голову позвонить этому человеку?
Звонок прекращается.
– Набери себе вану, пока моешь посуду!
Я повинуюсь.
Вместо того чтобы сидеть у него в ногах, пока он смотрит телевизор, я мою посуду. Затем раздеваюсь и забираюсь в горячую ванну. Он рядом, смотрит за каждым моим шагом, но я не обращаю внимания. Он стал для меня невидимым. Неважным. Я стараюсь не поскользнуться. Залезаю в ванну, опираясь на руки и смотря на воду, а не на него. Моя обезображенная лодыжка погружается в воду, и я больше не вижу ее. Боль меняется. Она не ушла, но она утонула.
Пока я тру кожу, Ленн заходит в ванную. Мягкий пол прогибается под его весом. В руках у него кружка с чаем, он держит ее, пока пялится на меня; потягивая чай, Ленн скользит взглядом по моему телу и лицу. Затем он уходит, и я слышу, как по телевизору начинаются новости.
Мне хорошо в ванне. Тепло. Горячо. Я чувствую себя чистой. Отпускаю свой разум туда, где Ким Ли живет своей жизнью в Манчестере. В своем последнем письме она рассказала, что маникюрный салон стал закрываться позже по пятницам, в восемь вечера, чтобы не упустить мужчин и женщин (в основном женщин), которые хотят сделать красивый маникюр перед вечеринкой с друзьями. Мне хочется верить, что сестра по пятницам тоже не сидит дома. Ким Ли рассказывает, что в Манчестере есть Чайна-таун, где она может найти фрукты и специи, как дома. Не совсем как дома, но очень похоже. Она может купить quýt, nhãn и buởi[6]. Там есть ngò, húng cây и húng quế [7]. Может быть, она приготовит из них что-нибудь чудесное. По рецепту мамы, нашей мамы. Что-то, что перенесет ее на время домой.
Однако эта горячая ванна также знаменует начало долгой ночи и наступление следующих трех недель в его спальне. Я вытираюсь полотенцем, надеваю свою ночнушку, ночнушку его матери, и завязываю волосы в маленькое полотенце. Втаскиваю себя наверх и сажусь на край его кровати.
Телевизор затихает. Я слышу шаги.
Глава 5
Я высушиваю волосы полотенцем его матери.
Он моется в ванной внизу. Я слышу, как вода сливается в поля, в дамбу, а оттуда в море. Открываю бельевой шкаф его матери, достаю свежую белую простынь и еще одну, самую старую, почти прозрачную, как муслиновая марля. Я встряхиваю ее в воздухе и даю аккуратно упасть на постель.
Ему понадобится его особенное полотенце. Кладу его на правой стороне кровати, пока Ленн чистит зубы. Плюется. Полощет горло. Я слышу, как смывается вода в унитазе и скрипит первая ступенька.
– Хорошо вану приняла, да?
Он почти не произносит букву «н» в слове «ванна». Кто-то тянет эту «н», «ваннна», кто-то просто говорит «ванна». Я, например. А он говорит «вана». Если б можно было говорить это слово вообще без буквы «н», он бы так и делал.
Я киваю и стягиваю свою ночнушку. Ночнушку его матери, через голову.
Он смотрит.
Я смотрю прямо перед собой.
Ложусь на кровать и натягиваю на себя тонкую хлопковую простыню таким образом, чтобы она закрывала меня от пупка и выше. В некоторой степени это самое страшное. Ожидание. Потому что именно оно выставляет в полный рост, словно парус на прогнившем корабле, страшную правду. Меня не спрашивают. Ни капельки. Первую дюжину раз я сопротивлялась. Первую сотню. Я брыкалась и молила, я била его. Царапала его толстую шкуру и кусала так сильно, что как-то раз он подпрыгнул от боли. Я не могу сказать, что он прибегает к насилию, но Ленн всегда берет то, что, по его мнению, ему причитается, и делает это по-своему ужасающе мягко.
Я жду под простыней. Комнату освещает единственная лампочка под потолком, а я лежу и смотрю сквозь простыню на то, как он смотрит на меня. Ленн раздевается, складывает джинсы, носки и рубашку и кладет их рядом с бельевым шкафом. Он не сводит с меня глаз.
Под простыней я поворачиваю голову направо. Это превратилось в рефлекс, выученный костыль, который помогает мне пережить этот невыносимый кошмар. Вся моя жизнь – это строительные леса из таких вот костылей.
Планирует ли он такие вечера? Думает ли обо мне? Мне противно от одной только мысли, что я могу оказаться в его фантазиях. Я хочу, чтобы его разбил инсульт, стоит ему только подумать обо мне.
По коже на ногах ползут мурашки.
Он подбирается ближе, и я чувствую, как его бедра прижимаются к моим ступням, как скрипит кровать и прогибается матрас.
Я превратилась в мраморную статую самой себя, такую же неподвижную и безжизненную. Такую же холодную.
Закрываю глаза и ввожу себе то, что называю мысленной эпидуральной анестезией. Это все, что я могу сделать.
Тело от пупка и выше – мое и только мое. Это я. Все остальное – это не я. От пупка и выше я принадлежу самой себе, я могу думать что хочу, и быть кем захочу. Все, что покрыто простыней, простыней его мамаши, это я.
Мысленно пытаюсь вернуться домой. К выходным, когда родители готовили для нас целый пир. Мы с братом и сестрой садились за стол. К нам могли заскочить соседи, коллеги мамы, может, тети и дяди, приходившие без приглашения. Застолье было невообразимым. Настоящая мозаика оттенков, соусов и пряностей. На столе стоял каждый возможный вкус. Я пытаюсь вспомнить запахи, вкус пряностей и бульон с лапшой. Фрукты. Однако от моих вкусовых рецепторов не осталось и следа, словно язык превратился в дубовую кору, которую полируют каждый вечер.
Ленн заползает на кровать.
Под его весом я проваливаюсь в матрас.
В моих мыслях Ким Ли сейчас в Манчестере, веселится с друзьями, а может, даже сидит на свидании. Они берут Phở на компанию (если он есть), свежие спринг-роллы и запивают это ледяным пивом прямо из бутылок. Кругом стоит смех, и сестренка может говорить что угодно, строить какие угодно планы на будущее.
Его рожа почти у моего плеча, и я чувствую запах мыла сквозь простыню, но ментальная анестезия делает свое дело. Я не позволю этому со мной случиться. Я ничего не могу поделать с остальным своим телом, но выше пупка я принадлежу себе, и прямо сейчас я нахожусь в другом месте. Эта тварь заплатит за свои поступки. В этой жизни или в следующей.
Мы с сестрой думали, что будем работать в магазинчике, по крайней мере, так договорились наши родители. У нас будет агент, который приходил бы раз в месяц нас проведать. Ну и вздор. Нам сказали, что расходы на переезд будут большими, мы это знали. К тому же расходы на проживание в дальнейшем, но нас твердо заверили, что мы будем работать в магазинах и останемся вместе.
А затем нас прямо из контейнера отвезли на первую ферму.
Мы работали по двенадцать часов с одним выходным в неделю. Жить приходилось в деревянном сарае. Но у нас был душ и туалет, неплохая еда и нам платили. После расходов на жилье, процентов и разных сборов оставалось немного, но каждую пятницу нам приносили по конверту. Раз в неделю нам давали выходной. Но самое главное, мы были друг у друга. Это было в самом начале. А затем настал день, когда они увезли Ким Ли и продали меня Ленну.
Он скатывается с меня, и кровать заходится ходуном. У него не получается кончить со мной. Просто не выходит. Ему надо слезть и закончить дело самостоятельно, вот тут ему и пригождается полотенце. Я считаю это небольшой победой, пусть и пустой, олицетворение пирровой победы.
И затем все заканчивается. Мысленная анестезия прекращает действовать, и я снова забираю себе нижнюю половину моего тела. Ерзаю на кровати, а Ленн все еще лежит рядом со мной, скрючившись в позе эмбриона, пока я надеваю свою ночнушку. Выхожу из комнаты и хватаюсь за перила, ковыляя вниз по лестнице в ванную.
Меня тошнит. Как всегда. Просто наизнанку выворачивает.
Я держу дверь в ванную открытой, потому что таковы правила. Но сейчас он не выйдет из комнаты, он всегда так делает. По крайней мере, у меня есть немножко времени. Момент относительного уединения. Я моюсь. Наверное, надо увеличить дозу до двух третей таблетки для лошадей, или свиней, или коров, или для кого там еще эти таблетки. Такая самоосознанность для меня чересчур. Мне нужно сильнее отвлечься. Больше притупления. Завтра я попрошу у него.
Сиденье туалета обжигает холодом, а пол, покрытый линолеумом, мягкий и бугристый. Дверь открыта, но он не спустится. Сейчас относительно безопасно. Ленн останется в комнате, свернувшись в клубок и держа в руках свое маленькое полотенце. Я опускаю глаза на ступни. Правая лодыжка распухла, и пальцы глядят на ванну, вместо того чтобы смотреть прямо перед собой. В доме не слышно ни звука. Здесь нет электрического бойлера, как было у нас дома. Никакого кондиционера. Все покрыто гробовой тишиной, затерянное в одиночестве равнины.
Пару лет назад я чуть снова не повредила лодыжку. Когда это было, точно не помню. Мое терпение лопнуло. Я хотела вправить кость, дать ей срастись со стопой в правильном положении, восстановиться, а затем сбежать отсюда. У меня почти получилось, как бы отчаянно и глупо это не звучало. Я сидела на полу в маленькой спальне, а рядом со мной лежал молоток. Я подняла его и убрала на место. Почувствовала его вес, гладкую поверхность промасленной деревянной рукоятки. Я была почти готова стукнуть свою распухшую лодыжку, чтобы вправить больную кость. Я была готова поднять тяжелый молоток, замахнуться и впечатать его прямо в свое тело. Но у меня не хватило духу довести дело до конца.
До того, как я разбила лодыжку, моя жизнь была сплошным кошмаром, но было лучше, чем сейчас.
До того, как я разбила лодыжку, я могла ходить, прыгать, крутиться и просто-напросто заходить в ванну.
До того, как я разбила лодыжку, у меня была надежда. Призрачный шанс на побег.
Наверное, Ленн уже спит, так что торопиться не буду. Если немного подождать, то у меня получится тихонько прокрасться, и я смогу поспать на расстоянии от него, отвернувшись, смотря в стену, а его дыхание не будет меня касаться.
Я смотрю на плесень на потолке ванной комнаты.
Моя первая попытка побега, случившаяся много лет назад, стала почти последней.
Я взяла с собой тринадцать вещей, все, что у меня оставалось на тот момент. У меня все еще были кроссовки и нормальная одежда, у меня была сумочка и карточка с телефонными номерами.
Я тщательно готовилась. Я знала до последней запятой, что скажу первому встречному человеку. Я знала, как попросить о помощи, чтобы меня отвели в полицию. Я продумала до мелочей, как буду бороться и отбиваться, если встречу кого-нибудь из его друзей. Что буду делать, если случайно натолкнусь на Фрэнка Трассока, чья ферма находится у моста. Я испытывала оптимизм: пришло время покинуть это место.
Я ушла метров на 400, когда он заметил меня. На дороге сновали машины и грузовики, их было немного, но они были, ехали слева направо и справа налево. Я слышала звук моторов, звук переключения передач. На обочине стоял знак, указывающий дорогу к этой самой ферме, его ферме. Он очень маленький и стоит слишком далеко, чтобы я его увидела. Издалека приближался зеленый автобус, и я побежала. Когда-то я хорошо бегала. Я неслась со всех ног, но он меня поймал.
Я отбивалась. Тогда я была сильнее. Я кричала, звала на помощь, повернув голову к автобусу, но ветер уносил мои крики в сторону фермы и моря. Я извивалась, царапалась и выгибалась, стараясь вырваться из его лап. Я пиналась, словно лошадь, и кричала до хрипоты, но он схватил меня своими грубыми лапами и засунул в «Ленд Ровер», словно я была капризным ребенком. Ленн отвез меня обратно на ферму, и, хотя он этого не показывал, он был очень зол. Он ни словом не обмолвился со мной в машине, но по его шее текла кровь, и я видела, как он вцепился в руль. Я почти сбежала. Ленн увел меня в сарай рядом с домом и от воспоминаний о том, что случилось в том сарае, меня до сих пор колотит. Он отвел меня в сарай, усадил на скамейку с инструментами и снял со стены болторез. В его действиях не было ни нетерпения, ни ярости. Он был спокоен, словно все шло своим чередом. Я помню, как умоляла его. Драться было бесполезно, он гораздо сильнее меня, а я была слишком вымотана. Да и потом, вокруг не было ни единой живой души, которая могла бы услышать мои крики. Я умоляла его изо всех сил. Ленн рассказал мне о своих правилах и во сколько ему обошлась моя выходка. Он сказал, что это для моей же пользы. Что отныне все будет лучше и проще. Никаких больше игрушек. И затем он замахнулся болторезом, словно клюшкой для гольфа, и впечатал его в мою лодыжку.
В ванной холодно.
Под ногами у меня мягкий пол, а на стыке стены и потолка растет плесень. Паутина плесени, словно кружевной платок. Я смываю за собой. Мою руки обжигающим кипятком, нагретым плитой. Смотрю на гостиную, окутанную темнотой, и закрытый шкаф с телевизором. Убежала бы я сейчас, если б могла? Поставила бы под угрозу счастье моей сестренки, ее жизнь, ее будущее? Ради чего? Ну какая жизнь мне светит с такой больной ногой? Когда я перешла эту точку невозврата? Все это время намертво впечатано в мою душу, вырезано на позвоночнике.
Я сижу на нижней ступени лестницы. И здесь тоже не нахожусь под пристальным оком одной из семи камер. Тот день с болторезом стал для меня переломным. Переломным моментом могло бы стать путешествие в Великобританию, переломным моментом могла бы стать работа на первой ферме с сестрой. Но это было не так. То, что он сделал со мной в своем сарае, разделило мою жизнь на до и после. После того как Ленн взмахнул болторезом, память стала меня подводить. Мне кажется, я постоянно теряла сознание и приходила в себя, мир менялся с черного на серый и обратно. Но я твердо помню, как он рассказывал мне свои правила, пока грубо вертел мою стопу до тех пор, пока она не повернулась под прямым углом. Он налегал на нее всем своим весом и пересказывал свои правила.
В школе я бегала 400 метров. Самой быстрой я не была, но второе место по праву принадлежало мне. Для меня это было привычной дистанцией. Во мне не было взрывной энергии, необходимой для коротких спринтов, и не было стойкости, чтобы бегать на длинные дистанции. 400 метров были моей оптимальной дистанцией.
Я хватаюсь за перила, втягиваю себя наверх и иду в кровать.
Глава 6
Каждое рождественское утро я сплю до одиннадцати. Это единственный день в году, когда Ленн не работает, самый худший день в году. Весь день он торчит дома, за исключением моментов, когда ему надо быстренько покормить свиней. Все двери в доме открыты, и я не могу украдкой прочитать страничку из книжки или одно из писем Ким Ли. Никакого уединения.
Моя голова словно в тумане. Все эти шесть недель с того дня, как он согласился давать мне по две трети лошадиной таблетки в день, я словно онемела. Все как будто покрыто пеленой. Спросите меня, что произошло за эти несколько недель, и я отвечу, что ничего не случилось. Время просто шло вперед. Погода была сырой, и совсем ничего не происходило.
– С Рождеством, Джейн, – говорит он, пока я стою, задыхаясь и обливаясь потом, на грубой нижней ступеньке лестницы. – Сделай мне кружечку чая с пирожком, будь добра, и побыстрее.
Я иду в ванную с распахнутой настежь дверью умыться. Во рту ноет зуб. Лицо у меня словно у недавно забитой скотины. В глазах полно сонной корки, и они подернуты розовым налетом. Я стягиваю ночнушку через голову и не подсматриваю, стоит ли он у меня за спиной, наблюдает или нет. По позвоночнику бегут мурашки. Наркоманка, запертая в клетке. Мне нужна новая таблетка, но во мне еще достаточно сонливости, достаточно мертвенного покоя, чтобы не переживать на этот счет. И все же сегодня, в этот седьмой день Рождества в его доме, я решила рассказать ему.
Из-под крана течет чуть теплая вода. Я заканчиваю свои дела, одеваюсь и стараюсь думать о том, какими именно словами преподнесу ему новость; как он на нее отреагирует. Что именно он сделает в ответ. Во рту стоит привкус месяц как нечищенных зубов, моя правая лодыжка болтается и такое чувство, словно кости мягче обычного, словно им легче сломаться.
– Вот твой чай, – говорю я и ставлю его пестицидную кружку рядом с его креслом.
– Скачки по телику, – говорит он в ответ.
Днем телевизор никогда не работает, но сегодня Рождество. Ленн, как школьник, смотрит скачки; ноги в носках смотрят прямо в экран. Я мешаю кочергой угли в плите, вцепившись ладонями в железную рукоятку и думая о том, что его черепушка находится не дальше метра от моей руки. И снова сердце спорит с головой. Если я убью этого человека здесь и сейчас, то получится, что моя сестра все эти годы работала впустую. Если я решусь убить его, то уничтожу ее жизнь ради секундного удовольствия. Надо быть сильнее таких минутных порывов. Я запихиваю сучковатые поленья в печку и закрываю дверцу.
– Пирог давай. Сладкий.
Я разогреваю в духовке три пирога, сделанных по рецепту его матери, и подаю их на тарелке, а затем отхожу к раковине, вцепившись в нее, словно скалолаз в гору. На улице сырость и грязь. На Рождество у нас бывали и холода, и даже снег как-то раз, но сегодня на улице словно сырой ноябрь. Я пропустила тот час, когда солнце садится прямо над горизонтом, под облаками, над землей, в узкой полоске, в которой мы живем. В тот момент я была в коматозном состоянии из-за таблетки для лошадей. Снаружи моросит такой мелкий дождь, что его невозможно разглядеть, только почувствовать.
Я скажу ему попозже. Сегодня один из тех дней, когда Ленн почти счастлив, один из тех дней, когда в его жизни есть что-то, кроме обычной рутины. Сегодня его обычное меню немного поменялось. Мы должны были есть окорок, яйца и картошку, но не будем. Я выбрала именно сегодняшний день, чтобы поделиться личными новостями. Чем-то, что было в моей власти последние недели. Если он убьет меня, то по его же правилам с Ким Ли все будет в порядке. Такие дела. Если я покончу с собой, ее вышвырнут из страны. Если я убью его, то ее вышвырнут из страны, его дружок Фрэнк Трассок с фермы за мостом позаботится об этом. Если я сбегу – ее вышвырнут из страны. А ведь ей осталось всего ничего. Еще восемнадцать месяцев, и весь долг будет погашен. Конечно, Ким Ли будет считаться нелегалкой, но уже без долгов и без этих людей, которые привезли нас сюда. Она будет вольна жить своей жизнью. Ее будущее будет в ее руках и ни в чьих больше. И она сможет посылать достаточно денег маме и папе. К этому моменту они им очень понадобятся, если только родители уже в них не нуждаются. Как-то раз я размышляла о них, живы ли они, и в тот момент заключила с собой пакт никогда об этом не думать. Ну разумеется, они все еще живы, живы, и пьют себе по пятницам пиво с орешками. Они до сих пор разделяют друг с другом это маленькое удовольствие. Как только мне в голову лезет иное развитие событий, я сжимаю зубы и вонзаю ногти в ладони, и боль напоминает больше не соваться в такие фантазии.
– Принесу тебе таблетку, Джейн.
Он тянется к стеклянной банке. Таблетки бледно-голубого цвета с риской посередине. Ленн покупает их у какого-то торгаша сельхозпродукцией, и на них нет ни этикетки, ни бренда, ни логотипа, ни списка возможных побочек.
– На, ешь давай.
Я глотаю две трети таблетки. Мне сложно это сделать, потому что кусок таблетки такой большой, что грани царапают пищевод, и я чувствую, как он падает до самого желудка. К этому моменту таблетка начинает действовать, голова легчает, и я накрепко запираюсь внутри себя. Моя кожа уже в десять раз толще, чем раньше, и я прячусь внутри своего собственного тела.
– Давай-ка птицей займись, если мы хотим пожрать до утра Рождества.
Ленн уходит в ванную, закрывает за собой дверь и запирает ее на замок. Я начинаю чистить его картошку. Рядом стоит индейка из магазина, она лежит на своем собственном одноразовом противне, поэтому я просто отправляю ее в духовку и даю хорошенько подсохнуть. Ленн – фермер, но мы все равно питаемся как городские жители. Если б у нас была грядка с овощами и выводок цыплят, мы бы жили гораздо лучше. Богаче. Когда-то я ему это предлагала. Старалась украсить свое жалкое существование. Извлечь пользу из очень плохой жизни. Теперь нет. Я ем еду из магазина, проживаю каждый день и больше не ищу лучшего.
– Скоро будет «Индиана Джонс» про ковчег, – произносит он, выходя из ванной и вытирая руки о комбинезон. – Смотрела его?
Чищу еще одну картофелину, мои руки, словно во сне, погружаются в воду, и кончик ножа его матери вонзается в мой указательный палец.
– Нет, – отвечаю я, в то время как тонкая ниточка крови плывет, закручивается в спираль и веером расходится прямо под ногтем.
– Ну и славно, – говорит он. – Посмотрим его, пока птица жарится.
Я продолжаю заниматься готовкой. Я не почувствовала и не чувствую никакой боли от пореза на пальце. Вот какие хорошие мне дают таблетки. Я не подставила палец под холодную воду, не подержала его над головой, как учил отец, и не завернула в бумажное полотенце. Просто позволила крови вытечь в его рождественскую еду.
– Пошли давай! – прикрикивает он, похлопывая по подлокотнику.
Я ставлю кастрюлю с овощами на плиту, чтобы они варились несколько часов, как он любит, как его мать готовила овощи, и сажусь на полу у его кресла.
Ленн гладит меня по волосам.
Я даю крови из пальца стечь в половицы.
Бьюсь об заклад, мне же и придется потом это отмывать, но сейчас мне плевать. Я ковыряю порез, чтобы кровь не свернулась.
Я сосредотачиваю внимание на пространстве между телевизором и камерой, наблюдающей за нами, и думаю о том, что сейчас происходит дома. О еде. О благодатном тепле земли и воздуха. О насыщенных красках. О ярчайших цветущих цветах, которые только можно себе представить, ярче, чем масличный рапс, который Ленн планирует вырастить следующей весной. Может быть, мои братья и сестры отправились в Сайгон, чтобы сходить в торговый центр, купить друг другу небольшие подарочки, поесть bánh bèo[8]. Они будут смеяться, болтать, похлопывать друг друга по рукам и просить передать огурец. Они будут делиться друг с другом едой. Они будут улыбаться.
Я пытаюсь встать и почти что падаю на пол.
– Джейн, ты в порядке?
– В порядке, – отвечаю я, поднимая правую ногу за колено и хватаясь за спинку кресла, чтобы помочь себе встать и пойти в туалет. Мне больно писать. Все из-за таблеток, из-за них мне часто приходится бегать в туалет, и из-за них мне так чудовищно больно писать. От этой постоянной борьбы мое тело гниет изнутри. Зависимость. Таблетки для животных, которые отравляют мой человеческий организм. Я скажу ему сегодня. Иначе никак.
Мы едим за сосновым столом. Рядом с тарелкой его матери он положил два рождественских крекера из «Спара». Спустя неделю после Рождества он покупает коробку этих крекеров, и ее хватает на шесть лет. Из года в год Ленн следует одной и той же традиции. Никакой елки, никаких украшений, никаких подарков, или песен, или открыток. Но обязательно два крекера на тарелке его матери.
– Недурно так, – говорит Ленн, накалывая на свою вилку грудку индейки и запеченную картошку. – Может, на следующий год ее больше в духовке подержишь, а?
В следующем году… Я останусь здесь еще на год? Как так можно? Я киваю в ответ.
Я ем эту безвкусную птицу, такую же безвкусную, как воскресная жареная курица, которую я готовлю ему каждые выходные. Между этими сухими птицами нет буквально ни грамма разницы. С этой же тушкой я могла бы приготовить ему насыщенный, ароматный бульон фо, с лапшой, перцем, мятой, кориандром, чили и зеленым луком. Но он не разрешает. В первые дни я умоляла его позволить мне приготовить это хотя бы для себя, просто на обед. Ингредиенты стоят копейки. Но он говорил мне: «Джейн, тебе надо есть по-английски, ты теперь в Англии живешь».
Он тычет мне в лицо красной хлопушкой. Я берусь за свой конец.
Он тянет за свой конец, не прекращая смотреть мне в глаза. Смотрит своими глазами дохлой рыбы. Ленн аккуратно тянет, не сводя с меня взгляда, хлопушка с грохотом раскрывается, и он достает свою шляпу, шутку, написанную на клочке бумаги, и игрушку.
– Отверточки, – говорит он, а затем надевает шляпу. Шляпа синяя. Затем он читает шутку, смеется про себя, но вслух не читает.
Я протягиваю ему свою хлопушку, и мы вновь повторяем весь процесс. Победа за мной. В качестве игрушки мне достался брелок. Мне попалась та же шутка, что и пять лет назад. Я надеваю шляпу ядовито-зеленого цвета. Ленн забирает у меня брелок.
– Дай сюда, мож пригодится, еще как пригодится.
Мы сидим в комнате, а у плиты открыта дверца. У него на колене лежит маленькая картонная коробка шоколадок Quality Street. Он их любит. Ну, кроме апельсиновых и клубничных. Эти он бросает на пол у моей изуродованной лодыжки.
– Ничего по телику нету, совсем, – ворчит он. – Не то что раньше, когда «Моркамб и Уайз»[9] шли. Мать до слез с них хохотала.
Ленн каждое Рождество заводит эту песню.
– Мусор один по телику, – говорит он. – За что только плачу.
Он выключает телевизор и кидает еще одну клубничную конфетку к моей сандалии. Его сандалии.
– Иди как следует помойся! – говорит он.
Волоски на руках встают дыбом, а по голеням ползет холод от окон, стен и неровного пола ванной. Я отхожу от кресла, собираю фантики, которые разложила на капельках крови с кончика пальца, встаю, неустойчиво ступая, и бросаю их в огонь печи. Огонь трещит и прыгает, поглощая красные и оранжевые обертки. Я наблюдаю, как они превращаются в ничто. Превращаются в жар и дым. От бликов больно глазам, и я отхожу к сосновому столу.
– Ленн, мне надо тебе кое-что сказать.
– Сказать кое-что хочешь?
– Мне кажется…
– Ничего мне не говори, если я тебя не попрошу! Ну-ка иди и набери вану!
– Ленн.
Он смотрит на меня, на его языке видна ириска.
– Я беременна.
– Ты что?!
Мы смотрим друг на друга. Он достает ириску изо рта, и я опираюсь на стол.
– Как эта так?
Я пожимаю плечами.
– Я внутрь ничего не делал! Ничего!
– Я знаю.
– Я на полотенце все делал!
– Я знаю.
– Ты это нарочно, что ли?
– Что?
Он встает и бросается вон из комнаты, хватая по пути свою куртку. Ленн немного спотыкается перед тем, как надеть ботинки. Шкаф с телевизором не заперт, на моей памяти это первый раз, когда Ленн забывает его закрыть. Я наблюдаю за ним из окна, пока он идет к квадроциклу, его синяя кепка все еще на голове. Он едет кормить своих свиней.
Я знаю, что должна думать о малыше, но на самом деле он слишком мал, чтобы о нем думать. Идиотизм какой-то. Я даже не могу его почувствовать. Грудь болит, она стала больше, кожа изменилась, но я не могу думать об этой штуке как о ребенке. К тому же это его ребенок. В какого монстра вырастет этот малыш? В какого демона? Я не могу отвечать за продолжение этого рода. Это было бы преступлением. Последние недели, с тех пор как у меня пропали месячные, с тех пор как я поняла, что должно произойти, я беспокоилась, что этот ребенок вырастет. Будет выглядеть как он. Будет вести себя как он.
Но сейчас мне надо думать о себе. Следующие девять месяцев я буду спать с ним в большой спальне, в его постели. Больше никакого шестидневного перерыва раз в месяц в маленькой комнате. И в ванную больше от него не сбежать. Девять месяцев я буду жить рядом с ним, не отходя ни на шаг.
Я думала, чтобы убить это существо, но я понятия не имею, как это сделать. Может, если б я не приняла одну из этих таблеток, если б выкашляла их несколько раз. Можно ли попробовать словить передоз от таблеток для животных? Ребенка бы это точно убило. Или это бы покалечило нас обоих.
Я молюсь, чтобы этого ребенка не было. Если я не захочу его, если скажу себе, что это всего лишь он, его уменьшенная копия, мерзкая копия, то мое тело сможет исторгнуть его. Возможно. У меня нет связи с этим ребенком, нет привязанности, нет любви. Я хочу, чтобы его не было.
И что теперь?
Как мне быть с этим при моей-то лодыжке?
Я сажусь на обтянутый полиэтиленом диван, лезу в коробку с шоколадками и беру зеленый треугольничек, пралине, его любимые, разворачиваю и даю конфете растаять на языке.
Глава 7
Я пропустила День святого Валентина.
За прошедшие годы я, бывало, поглядывала на перекидной календарь с тракторами на стене, рядом с окном у раковины. Тот самый календарь, который я вешаю каждый январь на одну и ту же медную кнопку. Убери я сейчас этот календарь, то увижу семь дырок. Они похожи на дырки от пуль в каком-то крошечном тире, скучковавшиеся друг с другом. Кучка, означающая срок моего пребывания здесь. Каждый год, когда я вешала его фермерские календари на стену. Но сейчас я по-другому слежу за временем. Теперь это уже никак не связано с ним. Мой дневник, мой календарь и мои часы – все это внутри меня, внутри моего тела.
Моя беременность становится видимой.
У меня нет проблем со спиной или с одеждой, ее одеждой. Но я чувствую, чувствую это существо. Его, ее, кем бы это ни было. Я не доверяю этому существу, но люблю его. Как так случилось? От ненависти и страха – к любви. Вот прям так сразу. Я часто думаю об этом крошечном существе, каждый день, каждую минуту. Какое-то время я ненавидела это существо, а затем словно из ниоткуда я приняла его.
Этот ребенок будет моим, не его.
– Поставь чайник на плиту, у меня руки задрогли!
Я беру чугунный чайник с плиты, наливаю в него воду из-под крана, открываю крышку и ставлю на конфорку. Капли воды на дне чайника шипят и скатываются по горячей поверхности, прежде чем исчезнуть.
Ленн весь в краске. На нем его новый комбинезон, он заказал его из фермерского каталога, того самого, который я читаю, когда могу до него добраться так, чтобы камера не увидела. Когда я могу дорваться хоть до какой-то новой информации, нового языка, новых картинок. Каталог Argos годами служил мне верой и правдой. Он столькому меня научил! Я находила умиротворение на его страницах, в оглавлении, фотографиях, незаметных отличиях между тысячами единиц продукта. Но все это было раньше.
– Накрылся, кажется, мой старый плуг, – вздыхает Ленн, пялясь в окно в сторону дороги и закрытых ворот на полпути на ферму. – Но, если повезет, год еще послужит!
Я протягиваю ему пестицидную кружку со сладким чаем бежевого цвета.
– Хочешь, я приберусь в сарае с инструментами? – спрашиваю у него. – Я тут закончила.
Он смотрит на меня, затем переводит взгляд на мой живот.
– Штоб все на своих местах потом оставила, не смей играться, ничего прятать не смей, слышишь?
Я киваю, и он отдает мне в руки свою кружку. На его ногтях каемка от синей краски и окровавленные кутикулы.
С Рождества я думаю о той женщине, которая приходила к нам в гости, о той, которая искала поле для своей лошади. Пытаюсь вспомнить ее имя, но не могу. Мой мозг одурманен. Мягкий. Расплывшийся. У нее были рыжие волосы и она улыбалась во весь рот, это я помню.
Вчера вечером Ленн рассказал мне о своих каникулах в доме на колесах – тех, что он проводил в детстве с матерью. С тех пор как он узнал о ребенке, то рассказывает мне о них все чаще. Без особых подробностей, без сентиментальности, просто о том, куда и как долго они ездили. Он рассказывал скорее о логистике, чем делился эмоциями. Ловля крабов. Сладкая вата. Леденцы с картинками. Я все еще не могу представить себе это, но пытаюсь. Пирсы с игровыми автоматами. Воздушные змеи. Я могу сказать, что это его любимые воспоминания. Ленн цепляется за них. Возможно, именно в те дни он сбегал от всего; его мать, Джейн, позволяла ему сбежать с самой унылой из всех болотных ферм.
Даю стопе отдохнуть. Она болит, и боль отдается в глазах, но мне нужно отдохнуть, а таблетки начинают подводить. Я хочу еще. Я хочу целую таблетку, не половину. Мое тело жаждет их, но мне кажется, что и ребенок тоже хочет. Нам нужно больше. Это по-другому навредит моему организму, знаю, но я хочу больше лекарств. И при этом не хочу. Потому что чем больше я их принимаю, тем сильнее нуждаюсь в нем и тем дольше он может делать со мной все, что захочет, и тем выше риск для ребенка, и, что самое страшное, тем больше я буду сопротивляться попыткам уйти. Вернее, тем меньше сил я буду тратить на то, чтобы придумать что-то умное, план, при котором моя сестра будет в безопасности, а я смогу покинуть это место раз и навсегда. Но в эти дни я едва ли смогу пришить пуговицу или настроить стиральную машину, вот насколько запутался мой мозг. В прошлом месяце целую неделю у меня в голове не было ни одной нормальной законченной мысли.
Я встаю и иду на улицу.
Это моя единственная возможность побыть не под сверлящим взглядом камер. У меня больше нет личного времени в маленькой спальне, только он по одну сторону чертовой простыни, а я под другой. Ночь за ночью.
За окном ясный день и небо такое же голубое, как талая вода с ледников. Сейчас Ленн красит опрыскиватель у закрытых ворот на полпути к ферме. Я обхожу дом, держась рукой за стену, чтобы не нагружать лодыжку. Земля стала твердой. Мертвая трава и никаких насекомых. Шпили высятся на краю света, как вбитые гвозди, каждый из них – сигнал, символ, перст, указывающий и говорящий: «Я здесь, идите в безопасное место», и я вижу их каждый день и не могу до них дотянуться. Один шпиль выглядел бы издевательством, но видеть семь отдельных приходских церквей – это какая-то злая шутка.
Я протягиваю руку и провожу кончиком пальца по изогнутому гладкому краю желтой карамельки. В холодные ночи она может потрескаться, но пока с ней все в порядке. С Рождества, с тех пор как рассказала Ленну о ребенке, я напрятала больше конфет. Они могут мне понадобиться. Сахар может пригодиться в предстоящие изнурительные дни.
В сарае у него уже прибрано, с крюков свисают старые деревянные инструменты, а ведро промасленного песка в углу стоит и ждет, пока в него окунут помытые лопаты и вилы. Шероховатые кристаллы отчистят инструменты до блеска, а слой масла защитит их до следующего использования. Ленн очень хорошо заботится о своих инструментах.
Вот и болторез лежит на своем месте. Как всегда. Молчаливое напоминание. Он покоится в конце стены на двух пятнадцатисантиметровых гвоздях. Болторез смеется надо мной. Меня не держат в кандалах, никаких оков на моих лодыжках, и тем не менее я пленница.
Я подметаю пол его щеткой, выбрасывая стружку в сухой холодный воздух. Бахрома травы, пробивающаяся снаружи, желтеет. Достаю книгу из своей сумочки, сумки его матери, и читаю. Вот та часть, где Ленни прячет в кармане мышь. Мертвую мышь. Джордж обнаруживает ее и забирает у него. Я тянусь вниз и кладу руку на свой живот. Он твердый. Но ребенок не шевелится. Может, это случится позже. Но я беспокоюсь, что малыш не двигается из-за лекарств и жизни здесь, из-за убогой еды, которую Ленн покупает в магазине в деревне, из-за отсутствия нормального питания, из-за отсутствия радости в моей жизни.
Сейчас на дворе Tết, вьетнамский лунный Новый год. Мой седьмой год здесь и девятый в этой стране. Для нас Tết более важный праздник, чем Рождество. Время жары и влажности, время красных драконов и шумных застолий, когда друзья и родственники собираются вместе на несколько дней. То, как этот праздник отмечали там, на первой моей ферме, было мрачно, но не в пример лучше, чем здесь. Мы с Ким Ли откладывали немного денег из каждого конверта, который нам давали по пятницам. Мы покупали что могли в магазине на отшибе в городе. На второй год нашего пребывания в стране мы обнаружили на полке с чечевицей и рисом пюре из маша[10] быстрого приготовления в пакетиках и разрыдались от смеха. Радость. Облегчение. Мы готовили еду где-то в два раза меньше, чем обычно готовили дома, и делились липким рисом Bánh chưng[11]с нашими соседями из Польши и Румынии. Еда им нравилась, правда нравилась. В то время пироги казались какими-то странными на вкус, недостаточно хорошими, но оглядываясь назад с этого плоского болота, я думаю о той еде, словно это было меню со званого ужина. Девять человек в доме, рассчитанном на двоих, матрасы на полу, сидим, скрестив ноги, между нами дымящиеся миски с едой, банки с колой и бутылки с пивом. Ребята из Польши и Румынии относились к нам по-доброму. По-справедливому. Я не пила как следует с того дня, как покинула первую ферму. Мать Ленна не пила, так что и сам он тоже не пьет.
Когда возвращаюсь в дом, там холодно, поэтому я растапливаю печь ивняком и ложусь отдохнуть на кровать на втором этаже. Ленн дает мне днем полчаса на отдых из-за «детеныша». Я лежу, положив руки на ребенка, на свой живот, на мой твердый, постоянно меняющийся низ живота. Что будет с этим неподвижным маленьким человеком? Как я приведу его в этот мир, в это место; как буду заботиться о нем? Я просила Ленна сходить к врачу или акушерке, но он ответил: «Эт навряд ли». Я просила его о подгузниках и кроватке, о детской одежде, о вещах, которые, как я знаю или думаю, что знаю, понадобятся малышу. Он не обращает внимания на мои просьбы. От таблеток пульсирует в голове, но они помогают лодыжке. Это очень опасное равновесие. Когда до конца перерыва остается десять минут, я проваливаюсь в глубокий сон, а потом просыпаюсь, и часы показывают без десяти пять. Я в панике карабкаюсь по перилам и, крепко держась за них подмышкой, спускаюсь, словно с горного перевала, и оказываюсь внизу как раз перед тем, как Ленн появляется в прихожей и снимает свой синий комбинезон, ботинки и шерстяную шапку.
– Что-то пирогом не пахнет. Стряслось што?
– Я развела огонь, скоро будет готово.
Он идет в ванную и закрывает за собой дверь.
Я достаю пирог из холодильника. Я сделала его вчера из остатков сухой жареной курицы. Кладу его на самый верх в духовке, разжигаю огонь, открываю поддув, чтобы огонь смог разгореться.
Ленн возвращается в комнату и садится, чтобы посмотреть записи.
– Бестолково ты раковину помыла. Мать каждый день ее хлоркой мыла и после терла.
– Хорошо, – говорю я в ответ.
– Ну-ка погоди.
Я проверяю пирог в духовке, и что-то подсказывает мне, что от запаха пирога он подобреет.
– Ты там сколько с ногой провалялась?
Я перевожу взгляд на него.
– Еще раз такое выкинешь, и я заберу письма твои, поняла? Тут тебе не долбаный летний лагерь, мать, бывало, до крови себе пальцы стирала, работая, а потом появляешься ты, за жилье не платишь, горя не знаешь, вваливаешься ко мне в страну, в мой дом и просто валяешься! – Ленн поворачивается и смотрит на меня. – Не потерплю такого, Джейн, слышишь?!
Меня зовут не Джейн.
– Я пойду свиней кормить, чтоб, когда я вернулся, пирог на столе был!
Когда он уходит, я иду проверить пирог. Он разогревается, тесто подрумянивается, но начинка, скорее всего, еще холодная. В прошлом месяце Ленн забрал мою ID-карту. Я забыла положить его полотенце – то маленькое, которое он использует после того, как заставит меня принять ванну. Я не достала его из бельевого шкафа и не положила на его сторону кровати, а когда пришло время кончать, Ленн застонал совсем не так, как обычно. Словно ему было больно без этого полотенца. А потом он отвел меня вниз и заставил положить три оставшиеся вещи на диван, обтянутый пленкой, и выбрать из них одну. Поэтому теперь я боюсь, что, если так и дальше пойдет, я забуду свое настоящее имя, свой день рождения, место рождения, и у меня не будет ID-карточки, чтобы напомнить мне об этом.
За окном виден свет.
Я ковыляю к окну, вытираю рукой испарину на стекле. У закрытых ворот на полпути стоит грузовик. Я открываю входную дверь, и от холодного воздуха моя кожа покрывается мурашками.
Это пожарная машина.
Из нее выходят люди. Я выхожу на улицу.
Они что-то кричат, но я их не слышу. Они все, как подобает, одеты в форму: каски, отражающие жилеты, ботинки.
Их где-то трое или четверо. Мужчины идут ко мне. Я поднимаю руку, и их голоса затухают за звуком квадроцикла Ленна, который несется к ним во всю прыть. Я смотрю, как они разговаривают. Один из пожарных смотрит на меня и затем пожимает руку Ленна, потом они забираются обратно в машину и уезжают.
Глава 8
Наступили пасхальные выходные, и Ленн сажает масличный рапс. Он говорит, что это самая важная культура в году.
Я помогаю Ленну с оформлением документов на ферму, субсидиями и заказами. Я лучше разбираюсь в цифрах, чем он, поэтому Ленн мне не мешает. Он ждет, что я буду мыть, убирать и готовить как обычно, но с моим беременным животом, спиной и лодыжкой, распухшей как никогда, мне нужно больше сидеть. Я работаю за компьютером, а он наблюдает за мной.
Сын Фрэнка Трассока – пожарный. Ленн никогда не говорил мне, что здесь делала пожарная машина, но в тот вечер я подслушала его разговор по телефону. Он разговаривал с Фрэнком. Ленн спрашивал о новой женщине в деревне, женщине с рыжими волосами. В это время года небо становится самым интересным. Цвета и их глубина. Вихри, облака и нереальные миры. Слои облаков, как пласты осадочных пород, накапливающиеся веками. Сегодня утром все, что находилось над землей, было розовым.
– Иди картошку ставь, – бросает мне Ленн, когда входит в комнату. Дверной косяк за его спиной цвета серых сумерек. – И штоб яйца не пережарила, желтки течь должны.
Он садится за стол, чтобы проверить записи за день, пока я достаю из морозилки замороженные картофельные дольки.
– Помнишь, ты про женщину говорил, – напоминаю ему.
Он кряхтит и пялится своими слезящимися глазами в экран.
– Ну для ребенка.
– Ты чего эт такое несешь?
– Женщина. Ты сказал…
– Не надо нам никакой женщины, я передумал. Сам все сделаю. – Он смотрит на меня. – Ставь картошку в духовку и иди сюда!
Я слушаюсь его.
– Давай кассеты!
– Какие?
Ленн отодвигается в сторону, и я сажусь за компьютер.
– Ну эти, что ты мне показывала. Короткие фильмы. Как когда я стиральную машину чинил. Где тебе говорят, что делать и всякое такое.
– «Ютуб»?
– Оно самое.
Я вбиваю в поиске «Ютуб», но из-за медленного интернета главная страница загружается несколько минут. По комнате разносится запах горячего масла.
– Когда оно из тебя полезет?
Я касаюсь своего живота.
Ленн опускает глаза на мой живот и повторяет:
– Когда полезет, спрашиваю, Джейн?
– Скоро.
– Найди мне видео, как это делать. Мать моя сама справилась, матери тыщу лет этим занимались, не сложнее, чем свиней накормить, наверное. Давай найди мне хорошее видео и яйцами займись!
– Но ты сказал, что знаешь женщину. – Он начинает злиться. – Ленн, пожалуйста, нам нужна нормальная помощь.
– Ты видео мне найди, а то ничего не поймем ведь. Давай, найди нормальное.
Я вбиваю в поиск видео с родами на дому и жду результатов.
– Вот, оно самое! – вскрикивает он.
Я выбираю одно видео и кликаю на него.
– Вот, это дело! – одобряет Ленн.
Я освобождаю стул и начинаю жарить ветчину с яйцами на плите в чугунной сковородке его матери. Горячие брызги масла попадают на мое запястье, я смотрю, как оно краснеет, и ничего не делаю.
– Кино твое не работает! – кричит он. – А, кажись, заработало!
Я не могу смотреть.
Я стою у плиты – тепло от огня согревает мой беременный живот – и смотрю, как пузырятся и дрожат яичные белки.
Из компьютера доносятся крики.
Ленн зачарован, его голова вплотную прижата к монитору, а руки вцепились в стол.
На одном из яичных белков образуется большой пузырь, и я протыкаю этот пузырь лопаточкой его матери, и он сдувается, тонет и шипит в масле. Крики меняются. Теперь кричит ребенок, а мать молчит. Мои плечи расслабляются. Ленн только что наблюдал за рождением ребенка, и, похоже, все обошлось.
– Черт возьми, – выдыхает он.
Я аккуратно переворачиваю яйца и перекладываю их со сковородки на тарелку. Три ему, два мне. Ветчина. Я достаю картошку из духовки, трясу ее и раскладываю дольки на тарелке так, как ему нравится. Затем ставлю обе тарелки на стол и наливаю нам обоим лаймовый лимонад.
– Ну вроде ничего сложного. – Он втыкает вилку в жидкий желток. – Так и знал, что нечего тут обсуждать. Сам справлюсь.
Сам справишься?
– Но если вдруг что-то пойдет не так, – начинаю я, – если будут осложнения?
Ленн жует свою ветчину с яйцами, и на его гладко выбритом подбородке блестит масляное пятно.
– Если что не так пойдет, тогда и посмотрим. Как до дела дойдет, так и поймем.
Я ем, а ребенок пинается в знак несогласия.
На днях я придумала имя ей или ему, хорошее имя, звучное. Но я забыла и не могу вспомнить.
– Ты ничегошеньки не помнишь, так ведь?
– А? В смысле?
– Ну первые наши дни, ни черта ж не помнишь, что случилось, так?
То, как меня везли сюда на заднем сиденье фургона Фрэнка Трассока. Гробовую тишину всю дорогу. То, как мне не дали и стакана воды. Как я понятия не имела, куда увезли мою сестру. То, как я впервые увидела эти бескрайние фермерские угодья. То, как впервые увидела Ленна. Как меня передали ему у запертых ворот на полпути, словно какую-то посылку.
– Помню, – отвечаю ему.
– Не помнишь. Куда я тебя повез на наш медовный месяц?
Я смотрю на свой ужин.
– Ты это помнишь?
Я смотрю на него.
– В Скигги ездили, помнишь? Две ночи провели, тебе понравилось!
– Медовый месяц?
– Не помнишь старых добрых деньков, тупица?
– Старых добрых деньков?
Не от таблеток у меня память путается. Не было никаких «старых добрых деньков» ни с тобой, ни с кем, ни одного-единственного «старого доброго денька».
Я помню день, когда он установил камеры, и день, когда рассказал мне о своей первой жене. До этого момента я полагала, что больше никаких браков у него не было. Помню, как впервые услышала телефонный звонок. Помню, как вскочила с места.
Ленн встает, отодвигает стул, и ножки скрипят по полу.
Мне это не нравится. Он ведь не доел свой ужин и нарушает привычный распорядок дня. Он никогда так не делает.
Я слышу, как Ленн отпирает дверь в полуподвал – дверь, расположенную прямо напротив входной. Я никогда туда не спускалась, потому что это было запрещено с самого первого дня. А еще потому, что там ужасно пахнет или пахло в первый год моей жизни здесь. Пахло тухлым мясом и старыми мусорными баками, гнилью. И еще потому, что он высотой в половину моего роста, там нельзя выпрямиться, даже близко, и потому что туда не ведет лестница, только крутой трап. Ленн откручивает верхний болт, затем – нижний. Зажигает там свет. Я вижу тусклое свечение между моими ногами из-под половиц. Он поднимается обратно.
– Нашел!
Ленн дает мне кусок картона. Я беру его, переворачиваю и вижу согнутую картонную рамку с фотографией посередине. Он и я. По краям расползлись споры плесени. Я в белом свадебном платье и в фате. На снимке проступают пятна сырости. Я улыбаюсь. На картоне видны остатки паутины. Рядом он, в рубашке и галстуке. Он не улыбается.
– Вспомнила теперь, да?
Я молчу.
Что это?
– Я как-то фотокарточки нашел с нашего медовного месяца, как ты на пляжу в Скигги была. Ох и ветер тогда дул, с ног сбивал!
Я хочу задать вопрос, но проглатываю слова.
– Скоро мы семьей станем, Джейн. Будем жить втроем в мамином домике. Я не позволю, штоб чего-то плохое с детенышем случилось, когда он из тебя выползет, ты на этот щет даже не переживай!
– Можно мне к врачу?
Ленн забирает фотографию.
– Ну говорю же, поглядим. Я хорошее кино посмотрел. Кажется, сам справлюсь, вытащу из тебя детеныша. Ты сильная, справишься. Мать моя так же рожала, никаких докторов не было. Я тебе целую таблетку дам, когда он из тебя полезет, целиковую таблетку от боли дам, если захочешь.
Это был наш самый долгий разговор за все время. Я тыкаю пальцем в фотографию.
– Ты хочешь сказать, я хотела за тебя выйти?
Он показывает на то, как я улыбаюсь на фотографии.
– Ленн, я хочу, чтобы моя сестра была рядом, когда ребенок родится, – говорю я. – Я хочу, чтобы она была рядом.
– Погоди тут.
Он спускается обратно в полуподвал, и я чувствую, как его тело движется подо мной. Слышу, как Ленн копошится, наверное, согнувшись вдвое, и вижу свет снизу сквозь щели в грубых деревянных половицах. Он поднимается обратно.
– Нашел!
Ленн протягивает мне свадебную фату. Она серая, края погрызены мышами, но она красивая, с кружевами. Она прекрасна, и я не могу вспомнить, что когда-либо видела ее раньше, кроме как десять минут назад на той фотографии.
Я поднимаю глаза на камеру в углу комнаты. Он следит за моим взглядом.
– Для твоего же блага тебя снимаю, сечешь, да и с камерами оно понадежнее будет, у тебя ж детеныш внутри. Нога твоя еще больная, я знать должен, все ли с тобой хорошо, что тебя ничто не беспокоит. С камерами это ж как с «Ютубом», который ты мне показала, одно и то же считай.
– Ленн, когда я буду рожать, я хочу, чтобы Ким Ли была рядом. Я вернусь, клянусь тебе. Можно мы будем вместе, хотя бы когда я буду рожать?
– Ничего она такого не сделает, чего бы я не смог.
Чувствую, как мне щиплет глаза, но слез нет. Я давно потеряла всякую надежду, и сейчас мне просто насыпали соль на рану.
– Я эт пойду обратно отнесу и свиней покормлю, а ты сходи-ка пока вану прими, пока плита горячая.
Ленн уходит. Собирая со стола тарелки, стаканы и столовые приборы, я замечаю огни на дороге. У запертых ворот на полпути стоит маленькая машина. Отставляю тарелки и, пошатываясь, иду к входной двери. Я не могу упасть, не так, не с таким большим животом. Я не могу причинить ему вред.
К дому приближается какая-то фигура.
Ленн пошел в хлев кормить свиней. Его долго не будет, он мог не заметить машину.
Это она, женщина с рыжими волосами и в конноспортивных бриджах. Как же ее зовут?
Я делаю шаг к двери, чтобы камера меня не видела, но правую ногу держу подальше от чужих глаз.
– Надеюсь, вы не против, что я опять к вам заскочила, – начинает она. – Я не отрываю вас от ужина или других дел?
Я качаю головой и чувствую, что хочу рассказать ей все.
– Поглядите-ка! – Она широко улыбается, показывая на мой живот; на ее губах новая помада, темно-розового оттенка. – Поздравляю, Джейн! Сколько вам уже?
Меня зовут не Джейн.
– Месяцев семь где-то, – отвечаю я.
Ее улыбка расползается шире, и в уголках глаз появляются морщинки.
– Пол уже знаете?
Она не лезет не в свое дело, просто по-человечески дружелюбная. На ее лице написано, что она за меня рада, она видит во мне кого-то вроде друга или соседа.
Я качаю головой.
– Мы специально не узнавали.
От вранья у меня встает ком в горле.
– Радость-то какая!
У нее на шее висит распятие.
– Вы не могли бы отправить за меня письмо? – спрашиваю я.
Женщина хмурится, затем смеется, ее рыжие волосы падают ей на глаза.
– Конечно могу, если хотите, но вам тоже надо на улицу выходить. Моя сестра, когда была беременна, поначалу постоянно мучилась от тошноты по утрам, у нее болела спина. Ну как поначалу, до самого последнего триместра, но она старалась выходить на улицу и двигаться столько, сколько здоровье позволяло. Ходила за продуктами, по полям гуляла. Мы, конечно, все разные. Но первые несколько дней после выписки из больницы вы никуда из дома не денетесь, так что пользуйтесь свободой, пока возможность есть.
Пользоваться свободой, пока возможность есть…
– А вы, случайно, не акушерка? – спрашиваю я. – Может, медсестра?
Женщина смеется.
– Я всего лишь фотограф, – отвечает она, застегивая свою флисовую куртку. – Портретная съемка, крупным планом и тому подобное. Хотя после того как я переехала сюда, то стала снимать и пейзажи. Небо тут невероятное!
Я хочу ей рассказать.
Я хочу сказать ей, чтобы она позвонила в полицию. У нее с собой есть телефон, у всех есть.
Я хочу, чтобы она посадила меня в свою машину и увезла прямиком в Манчестер, к Ким Ли.
– Но я хотела узнать, ваш муж дома? Может, вы с ним говорили? Про леваду. Я этим летом лошадь покупаю, так что очень хочу что-нибудь арендовать, и ваш участок выглядит изумительно, мне нужно-то где-то около гектара.
Я хочу ей все рассказать, но не могу. Все внутри меня орет: «Пусть она тебе поможет, не бросай эту ниточку, думай головой!»
Но что Ленн сделает с ребенком, если застукает меня?
– Он со свиньями пока занят, – отвечаю я. – Вы не могли бы через месяц заехать, он как раз с планами определится и будет видно.
Я хочу, чтобы она вернулась. Я хочу спасти Ким Ли. Но на самом деле я хочу, чтобы она вернулась тогда, когда у меня созреет хоть какой-то план. План, как спасти и меня, и малыша.
Женщина опускает взгляд на мою левую ногу. Я ношу сандалии Ленна сорок пятого размера. Она заглядывает в дом.
– Джейн, все в порядке?
– Извините, пожалуйста, я забыла, как вас зовут.
– Синтия, – отвечает женщина. – Зовите меня Синти, меня все так зовут.
И затем я понимаю, что она смотрит на мою правую ступню, на ее отражение в зеркале. Я прикрываю дверь.
– Я спросила о вас в магазине, – произносит она. – Там сказали: «Джейн умерла», так что мне пришлось им все рассказать.
– Я передам Ленну, что вы заходили, – говорю я, закрывая дверь. – Возвращайтесь через месяц, и мы посмотрим, сможем ли вам помочь.
Глава 9
Две недели назад он перестал давать мне лекарства.
Ленн узнал про Синтию. Синти. Я не должна забыть, как ее зовут. Мне надо вцепиться в это имя и вырезать его у себя в памяти. Он заметил Синти на записях, и, хотя я сказала, что ничего не говорила, хотя он, скорее всего, сам убедился в этом, увидев, как я закрыла перед ней дверь, Ленн запер таблетки для лошадей в полуподвале на целых три дня.
Я чуть не умерла от боли.
Боль в лодыжке под новым весом, но еще больше боль от отсутствия лошадиных таблеток именно тогда, когда я ждала их, когда мое тело их ждало. Отсутствие этого всплеска, этой помощи, этого сладкого необходимого забвения.
В первую ночь я спала на полу, прижавшись лодыжкой к холодной стене и выгнув спину дугой, как какое-то темное существо из фольклора, прячущееся в лесу. Я беззвучно выла.
Когда Ленн вернул стеклянную банку из полуподвала, из своего полуподвала, он предложил мне целую таблетку и сказал, что я усвоила урок, а я посмотрела ему в глаза и сквозь стиснутые зубы процедила, что приму только половину. Эти три дня мучений были ценой, которую я заплатила за ясность ума. В ближайшие месяцы мне понадобится ясный ум. Чтобы защитить малыша и себя, чтобы присматривать за ним, а также чтобы я помнила. Я хочу забыть бо́льшую часть своей жизни здесь, к этому я и стремлюсь, чтобы создать некое пространство между собой и этой так называемой жизнью. Но рождение. Мое первое. Возможно, и последнее. Мне нужно быть в ясном уме.
Я принимаю таблетку, чтобы притупить боль. Я не герой, не какая-то там суперженщина. Но я хочу увидеть лицо моего малыша, по-настоящему увидеть его.
Теперь я принимаю по полтаблетки в день и почти могу стерпеть боль. По большей части. Каждый раз, когда осколки костей в моем голеностопном суставе – если это можно назвать суставом, ведь внутри ничего особенно нет, – скребутся друг о друга, а дротики и иголки вонзаются в спину и в шею, каждый раз, когда боль вырывает дыхание из моих легких, я трогаю свой живот. Поначалу я ненавидела это живое существо, ненавидела, что оно растет внутри меня, потому что оно его и потому что я не принимала сознательного или добровольного участия в его создании. Но со временем, когда оно зашевелилось, запульсировало и я смогла определить, в каком направлении оно лежит внутри меня, я полюбила его так, словно знаю уже сотню жизней. Я разговариваю с ним. Мы разговариваем без слов. Мы вместе строим планы, но мой ребенок никогда не станет Джорджем для моего Ленни или Ленни для моего Джорджа. Я говорю и пытаюсь шептать вьетнамские детские стишки и слова Стейнбека и стараюсь быть сильной, знающей и успокаивающей. Как мать.
Сейчас я крашу ванную. Споры плесени распространились по потолку, из-за них в комнате пахнет хуже, чем когда-либо, и я беспокоюсь за малыша. Он еще не сделал свой первый вдох, и я волнуюсь за его легкие размером с оливку и за его будущее здесь, с Ленном в качестве отца.
Но Ленн не является его отцом с момента зачатия, потому что я взяла этого ребенка себе. Я буду матерью и отцом. Я буду для него родственниками, тетями и дядями, я буду собственной матерью и отцом, хорошими учителями, мудрыми друзьями. Я обязуюсь быть этими людьми для этого ребенка, потому что все, что у него есть, – это я.
От химического запаха краски меня тошнит. Ленн купил ее в городе за мостом. Когда он уходил, то сказал, что будет через час, а вернулся через десять минут, глядя на меня через окно, прижавшись грубыми руками к стеклу.
Он проверял меня. Теперь, когда до родов остался месяц, может, шесть недель, он боится, что я сбегу. Так он еще никогда не боялся. Как я могу сбежать? Даже если б я решила, по сути, отправить Ким Ли обратно, разрушить ее жизнь, сделать так, чтобы годы ее тайного труда пропали даром, даже если б я приняла это бессердечное решение, как я могла бы сбежать? Даже не будучи беременной, я не могла покинуть это место. Если б я попыталась сделать это сейчас, то точно бы легла и умерла на полпути.
Макаю его кисть в банку с краской и замазываю пятна плесени. Нужно нанести два толстых слоя резиновой белой краски, но плесень все равно каким-то образом прорастет обратно. Написано, что результат гарантирован, я прочитала это на банке. Я читаю любой текст, который попадается мне под руку. Я читала каталог Argos каждый день, пока Ленн не узнал об этом и не сжег его в печи.
В прошлые годы я рисовала, убирала и готовила для него, но теперь я делаю это для своего ребенка. Раньше я спала, мылась и расчесывала волосы для него, но теперь я делаю все это для своего малыша. Моего ребенка.
Синти не вернулась.
Наношу краску, а волоски со старой кисти выпадают и оседают в густую белую жидкость, и мне чудится, как приезжает Синти с полицией, предлагая Ким Ли какую-то неслыханную иммиграционную неприкосновенность, как налетает команда добрых, порядочных людей, и все потому, что она поняла по отражению моей правой лодыжки в зеркале в прихожей все, что я пережила и продолжаю переживать.
Каждый вечер перед сном я представляю себе детскую комнату моего малыша. Не детскую в этом доме, где есть одна погремушка, которую я нашла в шкафу, погремушка его матери, которую она купила для Ленна, а детскую моей мечты. Из каталога Argos 2004 года. Кроватка из сосны и черное автокресло с надежным ремнем. Мягкое одеяло, которое до этого не использовал ни один человек. И большая упаковка одноразовых подгузников, влажные салфетки, бутылочки, стерилизатор. Я хорошо помню эти приборы: четыре разных марки и модели на выбор. У ребенка будет несколько костюмов Babygro, шапочек и варежек, укачивающее кресло, возможно, пустышка. Но на самом деле у него есть только я и старая погремушка Ленна. Мне придется стать всем остальным. Мне придется стать его детской.
Я слышу звук входной двери.
– Бутерброд с сыром сделай, – кричит Ленн из гостиной. – Кружку чая, не лимонад.
Я опускаю кисть в банку с краской и хватаюсь за сухую часть стены, чтобы неловко спуститься вниз со стремянки, неторопливыми шагами преодолевая ступеньку за ступенькой.
– Красил там, ветер поднимается с большого поля с ячменем, портит все.
Мою руки кипятком из-под крана и затем готовлю ему и себе обед.
– Я тут про имена думал, – говорит он, пережевывая свой бутерброд с сыром на СуперБелом хлебе.
К тебе, Ленн, это не имеет никакого отношения.
– Думал, может, Джеффом назвать или Гордоном. – Он делает глоток чуть теплого бежевого чая с сахаром. – Джеффом прадеда моего звали, а Гордоном – мужа сестры моей матери, славный парень был, сильный, как бык.
Это больше не твой ребенок, Ленн. Он к тебе не имеет никакого отношения.
– Думаю, Джеффом назовем, – заключает он.
Я заканчиваю красить потолок в ванной, а потом, после куриного бульона, сваренного из вчерашней курицы по акции, мы смотрим «Матч дня». Ленн настаивает, чтобы я по-прежнему сидела на полу, хотя ему приходится помогать мне подняться. Деревянные доски холодные, а сквозняк из полуподвального помещения внизу затхлый и кислый.
– Лучшая часть дня, да ведь? Можно и телик чуть-чуть вместе посмотреть после трудового дня. Не так уж плохо мы и живем тут, а, Джейн?
Я не обращаю на него внимания. Я глажу головку своего ребенка, которая находится в миллиметрах под моей кожей, и придумываю для него разные сценарии детства. Разные. Множественное число. Разные варианты будущего: с отчимом, со мной и моими родителями, с Ким Ли в Манчестере.
Перед родами я как можно лучше подготовлю маленькую спальню. Придется использовать подушки на кровати, чтобы создать импровизированную кроватку на время, когда мне нужно будет заниматься домашними делами, а ребенок будет спать. Ленн сказал, что я получу два выходных дня, как это было с его матерью, а потом полностью вернусь к нормальной работе, чтоб не прохлаждаться. Он говорит, женщины себя так не ведут.
– «Тоттенхэм Хотспур» играют, твои любимые, – говорит он, а затем я чувствую, как пинается ребенок, но чувствуется это по-другому.
Все мое внимание, каждый джоуль моей энергии я сосредоточиваю на своем чреве. Внутри моего чрева. На моем малыше. Он шевелится, и у меня плохое предчувствие.
– Ленн, – шепчу я. – Ребенок.
– Чего?!
– Что-то не так. Слишком рано, он еще слишком маленький.
– Ты это чего?
Он вскакивает и смотрит на меня сверху вниз.
– Все в порядке, – говорю ему. – Кажется, обошлось. Кажется. Ленн, ты говорил, что знаешь какую-то женщину, которая, если что, сюда придет и ни слова не скажет.
– Сколько раз тебе говорить: нет никакой бабы!
– Но если что-то пойдет не так? Из-за таблеток или еще чего.
– Не судьба ему жить, значит, как братец мой, за дамбу отправится.
Кровь в моих жилах замерзает. От его слов я цепенею.
– Нет.
Я не позволю ему так поступить.
– Твой брат?
Я тянусь к подлокотнику, чтобы встать, и Ленн помогает мне сесть на него.
– Помер, когда мне семь было. Он размером с яблоко тогда был. В печи не пропекся как следует, мать сказала. Жалко засранца.
– Ленн, ты же понимаешь, что я могу умереть. Во время родов. И ребенок может.
– Посмотрим. Я кино по компьютеру посмотрел. Я знаю, что делаю, я не тупой.
– Сочувствую тебе. Твой брат…
– Тут и не такое бывает. Было и было, что теперь говорить.
Я продолжаю сидеть на диване, а Ленн подкидывает пару поленьев в топку – в это время года сильно топить не надо – и усаживается обратно.
Снаружи льется теплый вечерний свет, и тень от дома тянется по полю. Из окна кухни виден свинарник, его стены из пеноблоков и железная крыша светятся, как драгоценные камни.
– Эт не гол был, эт офсайд, видала, Джейн?
Мне нужно в ванную. В ней воняет химической краской для выведения пятен, и я сижу там с широко открытой дверью и пялюсь в телевизор, мерцающий из гостиной. Последнее письмо Ким Ли все еще свежо в моей голове, и я могу прокручивать его строчка за строчкой в своем сознании, поскольку теперь сократила дозу до половины лошадиной таблетки в день. Ее почерк плавнее моего, живее. Ее оценки всегда были лучше моих. Особенно по математике и естественным наукам. В письме сестра рассказала мне, как за две недели до этого на ее работу пришли с проверкой из миграционной службы и ей пришлось бежать через пожарный выход и спрятаться в переулке, пока не стало безопасно. Спрятаться между кирпичной стеной и мусорным баком. Она даже не смогла вернуться в свою квартиру, потому что там тоже проводили обыск. Но Ким Ли хранит свою ID-карточку и паспорт на крыше, и туда заглянуть не подумали. С ней все в порядке. Ким Ли работает шесть дней в неделю, у нее есть четыре постоянных клиента, которые ей очень нравятся. Они спрашивают ее о многом. Например, как ее зовут на самом деле. Им интересно, что она говорит, они действительно слушают ее. Но есть и другие клиенты – женщины, которые приходят перед вечеринкой, напряженные, спешащие, уткнувшиеся в телефоны. Сестра писала, что не возражает против таких женщин, если они не являются постоянными клиентами, но некоторые из них видят ее каждую неделю и относятся к ней как к вендинговому аппарату или парковочному счетчику.
Я встаю, чтобы смыть за собой, и замечаю кровь в воде.
Мое дыхание учащается, и я обхватываю руками живот, стараясь дышать медленнее, чтобы слышать малыша, чувствовать его, следить за ним.
– Лимонад тащи! – кричит Ленн из гостиной.
Кровь свежая, бледного цвета, розоватая. Я беззвучно говорю с малышом, спрашиваю его: «Ты в порядке?»
И затем чувствую, как что-то теплое бежит по ноге. У меня отошли воды.
Глава 10
Я молчу, как мышь.
Это мой момент, момент, который никому больше не принадлежит. Один момент, чтобы осознать, что происходит. Этот кусочек времени принадлежит только мне и моему малышу.
Я спускаю взгляд вниз, на мои блестящие ноги и на лужу у унитаза.
– Началось, что ли? – спрашивает Ленн прямо у меня за спиной в дверном проеме, глядя на меня и на пол. Его никто не приглашал.
Я киваю.
– Рановато вроде, – замечает он.
– Очень рано, – отвечаю я. – Ленн, он совсем крошка, мне нужна помощь.
– Сейчас вернусь. – Он поворачивается и уходит.
Я вытираю шваброй жидкость с пола и смываю ее в туалет, затем усаживаюсь на пластиковый чехол дивана. В доме тепло. Я чувствую спазмы, но схваток нет, по крайней мере мне так кажется. Мне снова надо в туалет.
К приходу Ленна у меня схватки каждые десять минут, и я точно знаю, как они ощущаются.
– А ну поди вон с дивана, Джейн, – приказывает он. – Сейчас я тебя у стола уложу.
Ленн разворачивает брезентовый лист, которым можно закрыть дыру в крыше, и расстилает его на полу напротив печки. На нем листья и сухая грязь.
Я смотрю на нее, затем на него.
– Сейчас грязь смахну!
– Мне надо в туалет.
– Иди, только дверь штоб открытой держала.
– Нет, Ленн, мне надо, чтобы ты мне помог дойти туда.
Он сглатывает слюну, и я вижу, как под воротником ходит туда-обратно его кадык. Ленн помогает мне подняться и дойти до ванной комнаты. Боль усиливается, и я думаю, в какой момент, если он, конечно, настанет, эта боль пересилит боль в моей лодыжке. Они будут одновременно меня донимать или одна боль затмит другую?
– Ты давай-ка шум из этого не поднимай, каждая мать на планете кровью текла во время этого!
Я хочу выколоть его глаза карандашом.
Ленн помогает мне добраться до брезента, и я опираюсь спиной о стену. Передо мной стоит плита, слева кухня, справа – запертый шкаф с телевизором и камера у окна.
– Достань таблетки с полки, – говорю ему.
– Ты уже сегодня половину с хлопьями сожрала, я сам видел.
От схваток у меня сжимаются зубы. Когда схватки проходят, я приказываю:
– Достань таблетки! Живо!
Ленн тянется за банкой и отвинчивает крышку.
– Скока тебе?
– Две, – отвечаю я. – Покроши их.
Ленн послушно крошит таблетки.
Схватки только начались, поэтому они пока небольшие. Мне нужны половинки таблеток сейчас, потому что потом с ним договориться не получится. Я вообще не хочу с ним разговаривать после этого. Это время принадлежит мне и моему ребенку. Я буду нужна ему, и он будет нужен мне, сегодня мы живем как одно целое или умрем как одно целое.
– Мать говорила, это как ягненка рожать, одно и то же.
Завали. Свой. Рот.
– У прадеда моего ягнята были, скот всякий! Он жил дальше к северу отсюда, на маленькой ферме, земля – камни одни, никакого дренажа. Мальчишкой туда ездил.
Схватки становятся сильнее, спину сводит от невыносимой боли.
– Видел я, как овцы рожали, ничего такого, выскользнули детеныши и все тут. У кого-то по три ягненка было, и почти все дожили до лета.
Я беру кусочек таблетки, где-то пятую часть, и проглатываю насухую.
– Воды, – прошу его.
Ленн кряхтит и наливает стакан воды, который ставит у моей руки.
– Хошь, телик включу? – спрашивает он.
Я плотно зажмуриваюсь. Будь здесь моя сестра, что бы она сделала? Она бы уложила меня в постель, а не на грязную брезентовую простыню. У нее наготове были бы свежие полотенца и детская одежда, обезболивающее, горячая вода и выстиранное белье. У нее была бы миска с фруктами – с засахаренными и свежими.
Следующая схватка настигает меня, как волна, сильнее которой я в жизни не чувствовала. Господи. Моя утроба словно разрывается на части, давление глубоко внутри меня, далеко внизу, раздвигает мой скелет, двигает кости, которые формировались всю жизнь. Я кричу и задыхаюсь, словно зверь.
Ленн подходит ко мне. Он неодобрительно смотрит вниз и снимает пояс. Я отшатываюсь. Что это? Что он делает?
Он сгибает ремень, сматывая его в улитку; потрескавшаяся коричневая кожа трескается при каждом движении.
– Джейн, кусай вот, если надо.
Господи, в каком веке меня заперли?
Ленн протягивает мне ремень, и я кладу его рядом с больной стопой.
Часовая стрелка тащится по циферблату, а ребенок из меня не выходит. Целые часы боли. Схватки все ближе, все сильнее. Я выпила одну и треть таблетки лошадиной силы сверх обычной половины, а в голове у меня мелькают какие-то образы, как во сне, и густой туман. На брезенте кровь. Некоторое время она текла по моим ногам и лодыжкам, и Ленн не стал ее убирать. Теперь она засохла, прилипла к дубовым листьям и пшеничной шелухе, превратившись в какую-то неслыханную эмблему плодородия откуда-то из другого места и другого времени. Я не могу сосредоточиться. То, что я вижу краем глаза, затуманено, а когда наступают боли, отрывистые и регулярные, как биение сердца синего кита глубоко под водой, глаза затуманиваются полностью, я запрокидываю голову назад и всхлипываю.
Моя лодыжка – это ерунда.
Боли не затмевают друг друга, не совпадают, они разные. Отдельно, но вместе. Таблетки помогают, но я уже совсем ослабла. Измотана. Как женщины справляются с этим без обезболивающих? Почему они это делают?
– Дай еды, – прошу его.
Он оглядывается с кресла на синие часы программы «Обратный отсчет» на телевизоре и спрашивает:
– Сыр с ветчиной пойдет?
Я киваю.
Мне плохо, я не могу есть, но и не могу позволить себе упасть в обморок. Ленн делает бутерброды для нас обоих.
Я вскрикиваю, когда на меня обрушивается очередная схватка. Это как спазм во время месячных, только усиленный до такой степени, что я разрываюсь на части. Раскалываюсь. Пытаюсь нащупать головку ребенка между ног, но там ничего нет. Как долго я еще протяну?
– На, держи свой бутерброд, – говорит он. – Вот, сделал тебе, ешь давай, полезно!
Я ем только потому, что мне нужно хоть какое-то топливо, и затем, во время передышки между приступами боли, меня тошнит этим бутербродом.
– Вишь, зачем я брезент принес, дошло? – Ленн бросает мне рулон бумажных полотенец. – Насвинячила тут, хоть убирать меньше придется.
– Мне надо в туалет.
– Опять, что ли.
Я пытаюсь сходить в туалет, но не могу. Совсем. Однако сидеть на унитазе не так неудобно. Лучше, чем на полу.
– Помоги лечь в кровать, – говорю ему.
– Никто не будет рожать наверху. Я тебе все специально устроил внизу, не капризничай, вы, бабы, сотни лет этим занимаетесь. Меня мать родила внизу, прям на том самом месте, лучше места не найти.
Ленн помогает мне вернуться на брезент, и некоторое время я сижу на корточках, зажав ремень во рту и прикусывая его во время схваток с такой силой, что зубы двигаются в деснах. Кожа на вкус напоминает его и корову.
– Все хорошо, – шепчу я малышу, – ты молодец.
Ленн качает головой.
– Тупость какая.
Схватки продолжаются, и я доедаю обломки таблеток. Ленн бросает на пол ворох газет. Понятия не имею зачем.
– Мне красить надо, пока не поздно, а то ветер подымится, по радио сказали.
Я хочу, чтобы Ленн оставил меня в покое, но это неправильное желание. Он может мне понадобиться. Я хочу, чтобы это было только между мной и малышом, чтобы Ленн тут был ни при чем, но вдруг что-то пойдет не так? Вдруг нам понадобится в больницу, что, если пуповина обернется вокруг шеи малыша, что, если я начну истекать кровью?
Больше давления, больше боли. Я почти падаю в обморок, поэтому хватаюсь одной рукой за ножку стола и скольжу вниз по спине, бросая взгляд на Ленна. В его глазах виден страх, чистый, неразбавленный страх.
– Лимонад! – ору я. – Дай мне лимонад!
Он бежит к раковине, делает крепкий лаймовый лимонад и помогает мне сделать глоток. Я протягиваю руку и касаюсь макушки своего ребенка, и это самое прекрасное, к чему я когда-либо прикасалась в своей жизни. Гладкая, сухая головка, идеально сформированная. Я прикоснулась к своему ребенку, и это все изменило, но муки продолжаются, только теперь они чего-то стоят.
– Чего делать-то?!
– Ничего, – отвечаю я.
– Чего?
– Да ничего, – ору в ответ, брызгая слюной на его кресло; капли пота слетают с моих волос, пока я трясу головой, чтобы взглянуть Ленну в лицо.
Я тужусь изо всех сил, чувствую импульс, энергию этой болотной фермы, которая сконцентрирована в нижней части моего живота. Нигде больше нет силы, которая могла бы сравниться с ней, силы этого ребенка, пробивающего себе путь в мир, разрывающего меня, продвигающегося ниже.
Мои крики отдаляются от меня самой. Не знаю, из-за таблеток или еще из-за чего. Я слышу их прежде, чем издаю, крики, способные свергнуть горы. Я кричу, отплевываюсь, тужусь, стискиваю зубы и вгрызаюсь в его прогорклый кожаный ремень.
– Головка появилась, – произносит Ленн.
Я тянусь вниз и касаюсь лица ребенка, его носа, передней части головы. Мой рот расплывается в улыбке. Подушечки пальцев нащупывают мягонькую кожу под подбородком ребенка. Я останавливаюсь, смотрю вниз, вижу черные волосы, тонкие, мокрые, матовые, окровавленные.
Еще один толчок, затем два. Снова. Веки плотно сомкнуты. Вскрикиваю, и его ремень выпадает из моего рта, а ребенок выскальзывает из меня, и я мысленно вижу олененка в лесу, когда наклоняюсь вперед, чтобы прикоснуться к малышу; мать-олениха, рожающая олененка в тихой заповедной лощине.
Я тянусь, чтобы взять ребенка, но Ленн хватает его первым.
– Не дышит детеныш! – вскрикивает он.
Я ору и пинаюсь своей здоровой ногой, и Ленн отдает мне ребенка, словно освежеванного зайца. Я забираю теплого малыша и поворачиваю его лицом к себе. Ее.
– Девка, – фыркает Ленн.
Я подбираю пальцем жидкость из ее идеального рта, с ее красных губ и поворачиваю, словно по команде какого-то древнего порыва, который я не подвергаю сомнению, и шлепаю по спине, глажу ее, пока она не начинает кричать. Затем прижимаю ее к себе и улыбаюсь самой широкой улыбкой. Мы лежим вместе, только я и малышка. Вместе.
– Девка родилась, говорю, – слышу его голос.
Я киваю и глажу ее крошечную головку, трогаю мочки ушей, крохотные жемчужины, и начинаю кормить грудью. Малышка не берет грудь сразу, так что я поправляю ее голову, пока она ищет меня своими алыми губами, а потом наконец находит.
– Сейчас одеяло ей принесу.
Он поднимается наверх, и мы остаемся одни. Не возвращайся, Ленн. Оставь нас.
Она пьет из меня. Я никогда не делала этого прежде, но мне кажется, что делала; она пьет и сосет из моего тела, и вместе нам тепло.
Он возвращается вниз.
– Сейчас еще полезет, – произносит Ленн.
Я смотрю на веки и нос своей дочери. Ее веки словно лепестки. Нос совершенен, будто камень, отшлифованный рекой. Она самая маленькая и самая сильная из всех, кого я когда-либо видела, и в тот момент, когда я держу ее на этом зеленом брезенте, я отдаю ей свое тело целиком. И свою душу тоже. Навеки. Я обещаю, без раздумий и слов, что буду ее матерью и ее отцом, ее братьями и сестрами, бабушками и дедушками, соседями, я буду ее учителем и ее священником и не позволю, чтобы к ней пришло зло. Я не допущу этого.
– Назовем Мэри, – говорит Ленн.
Он не один из нас. Он не живет в нашем мире или в какой-то его части. Может, для него тебя и зовут Мэри, но я придумаю для тебя подходящее имя, пока он будет пахать свои плоские поля, когда я изучу каждую твою пору и буду наблюдать за тобой, пока у меня не пересохнут глаза.
Я подтягиваю одеяло к себе и накрываю ее спину. Мы с ней одно целое.
Глава 11
Малышка спит.
Я лежу на односпальной кровати в маленькой спальне, полотенце обернуто вокруг моей талии, одеяло двойной толщины накинуто малышке на спину, а она спит впервые в жизни. Я чувствую ее дыхание на своей коже, каждый выдох – подарок ее безупречных легких. Ее сердце бьется быстро. Быстрее, чем я думала. Она маленькая, будто птичка, но такая совершенная, как все, что я когда-либо видела или представляла. Она чудесна.
Когда она просыпается, я несу ее (малышка весит меньше котенка) к шкафу и достаю стопку махровых пеленок, которые использую как гигиенические салфетки, старые тряпки его матери. Я должна была подготовить их, но она появилась слишком рано. Складываю их у обогревателя, укладываю дочку в гнездо из подушек, которое я соорудила на кровати, сворачиваю одну пеленку так, как делала это сотни раз за последние семь лет, и засовываю ее внутрь своего нижнего белья, белья его матери. Затем беру другую, складываю так же и оборачиваю ее на талии, на талии моей дочери, и она спит и выглядит такой крошечной. Она такая идеальная. Я не могу перестать улыбаться. Моя лодыжка ноет, но сердце раздувается от гордости за то, что я сама создала этого человечка и вывела его в мир, и за то, что сама его кормлю, и за то, что она так мирно спит, словно родилась в нормальном доме, в вашем, например.
Я ложусь рядом с дочкой и сворачиваюсь вокруг нее. Она издает звуки. Безопасные звуки. Довольные звуки. Мой живот все еще огромный, словно я вообще не рожала, но теперь он мягкий. У моей мамы были разрывы, когда она меня рожала, она мне рассказывала, и у нее были разрывы, когда она рожала мою сестру, и я думала, что со мной будет так же. Но, похоже, со мной все в порядке. Нежность и онемение, таблетки делают свою работу, но я в порядке.
– Все, закончил бурить! – вопит Ленн, входя в дом. – Треклятые птицы, никак в покое не оставят, что-то с ними не так, точно говорю.
Я плотнее сворачиваюсь вокруг малышки, моя спина словно стена между ним и ею.
– Пирог-то будет или что?
Я молчу. Просто смотрю на то, как дочка спит, как поднимается и опускается ее грудь, как слегка приоткрываются ее губы, как втягивается и выходит воздух, как у воробушка. Ленн поднимается по лестнице в нашу маленькую заднюю спальню. Ступени сначала скрипят, а потом прекращают. Он стоит у меня за спиной и наблюдает. Наблюдает за нами, не только за мной – она теперь живет под его крышей, с его вещами, по его правилам.
– Ты пирогом займешься?
Я закрываю глаза, чувствую ее прохладные ноги на своем животе, ее щеку рядом с кончиком моего носа и притворяюсь, что крепко сплю. Он наблюдает за нами. Он остается, но не пытается нас разбудить, просто наблюдает. А потом спускается обратно.
Я могла бы лежать здесь с ней сотни жизней. В ней нет ничего от него, в ней есть только добро, я знаю это всей душой, она пробыла на свете всего полдня. Я знаю это. Малышка морщит нос, и я думаю, что она вот-вот чихнет, но она принюхивается, открывает рот, словно для моей груди, а потом снова спокойно укладывается и отдыхает. Ее глаза двигаются под веками. Ей снятся сны. Я никогда не видела такой гармонии в его доме. Она – дар, и он недостоин даже знать, как она выглядит.
Я оставила пуповину внизу. Ленн предложил мне зажим для морозильника, а затем ножницы, которые он простерилизовал в кастрюле с водой на плите. Мы не были уверены, что это необходимо, но так нам показалось разумнее. Я накрыла ее пупок ветеринарной марлей и закрепила марлю изолентой. Ничего лучше я сделать не могла.
Я никогда не испытывала такой усталости и такого облегчения. Она родилась где-то на месяц раньше, может быть, больше, но малышка кажется идеальной. Ну она выглядит идеально, кушает и спит. Пальчики на руках и ногах на месте. Немного волос на голове, немного на плечах. Родинка на шее. Ресницы, ресницы моей сестры, и самые изящные ноздри, которые я когда-либо видела.
Я хочу изучать ее, как аспирант изучает узкую область своего предмета. Глубоко и целенаправленно. Сосредоточенность, которую трудно осмыслить. Я хочу узнать ее.
В конце концов, я съела три таблетки, целых три лошадиных таблетки, учитывая дозу, принятую утром. Как выяснилось, я сильна, как чертов слон. У меня анатомия какого-то давно забытого мамонта, какого-то кита-убийцы из холодных арктических глубин, я грозна, словно река в половодье. Возможно, теперь он это видит. Но мне нужно быть осторожной. Я смотрю на дочку и мыслю ясно, отныне так и должно быть ради нашего с ней будущего. Я должна быть бдительной и внимательной. Половина таблетки в течение следующих нескольких дней, затем треть. Может быть, со временем дойду до четверти, но, скорее всего, до трети.
Брезент до сих пор валяется внизу, если только он его не убрал. Скорее всего, оставит это дело мне. Кровь, отброшенная в сторону пуповина, лежащая, словно мертвая змея, пот, лаймовый лимонад, плацента и мертвые листья.
– Бутерброд бушь? – кричит Ленн снизу. – Ветчина с сыром пойдет? – Он предлагает мне бутерброд.
Предлагает мне его.
Меня удивляет не внезапное урчание в животе. Скорее удивляет эта смена ролей, наступившая перемена. Той кошмарной ночью, когда я лишилась своей здоровой лодыжки, шесть лет назад, он хотел колбасок с пюре и ждал, пока я пыталась приготовить его ужин, пока не потеряла сознание от боли прямо перед плитой.
Я разворачиваюсь, выпуская малышку из объятий, и сажусь на край кровати.
– Да, пожалуйста.
– Счас будет!
Я слышу лязг металла, с которым Ленн открывает хлебный ящик. Слышу, как целлофановая упаковка срывается с толстого куска СуперБелого. Она шуршит. Слышу, как он открывает холодильник и достает нарезанный сыр, нарезанную ветчину и маргарин. Он никогда не делал ничего подобного, а я сижу на односпальной кровати в маленькой спальне рядом со спящей дочерью и слушаю, как он готовит мне ужин.
Ленн поднимается с двумя тарелками и отдает одну мне, не сводя с нее глаз.
Он стоит в дверном проеме, опираясь огромным плечом о косяк, и мы оба смотрим на нее, оба жуем и глотаем, и в доме стоит полная тишина. В окне горит теплый июньский свет, отбрасывая отблеск на одну сторону ее лица, и малышка отбрасывает совсем крохотную тень.
– Хорошенький детеныш, да? – шепчет он.
– Да.
– Я завтра в город поеду, куплю продуктов на неделю, у нас лимонад почти весь вышел.
Я улыбаюсь ребенку. Мне надо в туалет, и я хочу взять ее с собой, никогда не отпускать дальше расстояния вытянутой руки. Но малышка спит, и я не хочу лишать ее необходимого отдыха.
– Можешь приглядеть за ней, пожалуйста? – прошу его. – Мне надо в туалет.
– Конешн могу.
Ковыляю к двери, он отходит в сторону, и я прыгаю к перилам, стаскивая себя вниз, оглядываясь с каждым шагом, чтобы увидеть ее там одну, хрупкую, беззащитную. Правая ступня стала совсем плоха. Хуже, чем обычно. Если я хоть немного на нее наступлю, мне кажется, что она с хрустом отвалится. Вцепляюсь в стену, чтобы добраться до унитаза, затем сажусь; одна стопа глядит на дверь, другая – на ванну. Пальцы на ногах посинели, кровоток становится с каждым годом все хуже и хуже.
Из меня текут жидкости. Не так много, как я ожидала, но все равно. Я подмываюсь и брызгаю ледяной водой на лицо и шею, и какая-то неведомая сила тащит меня наверх. Прошло слишком много времени. Я должна видеть, как она дышит, как двигается ее грудь, ее веки, ее ноздри. Я должна поделиться с ней своим теплом.
Ленн все еще стоит в дверях и наблюдает за ней. Я, ковыляя, прохожу мимо него, а она все еще спит, укрытая кольцом подушек.
Проверяю ее дыхание, оно неглубокое и учащенное, но дочка выглядит здоровой. Я бы отдала свою почку и легкое за то, чтобы ее прямо сейчас осмотрел врач, провел полное обследование, выдал какой-нибудь отчет или справку о том, что она здорова, что у нее ничего не болит, что она будет жить и здравствовать и что она никогда не будет такой, как он. Я бы даже согласилась на то, чтобы рыжеволосая женщина вернулась проведать мою малышку. Чтобы заверить меня, что мой ребенок сильный.
Ленн доедает свой бутерброд, а я – свой. Я устала. Она скоро проснется, чтобы покушать, а мне нужен отдых, нужно восстановить силы.
– Мне надо поспать, – говорю ему.
– Еще одно одеяло возьми. Ночь ясная, на дворе холоднее, чем кажется. – Ленн показывает пальцем в окно.
Я иду к комоду. Справа лежат вещи его матери, слева – пачка моих писем от Ким Ли, обвязанная шпагатом, и мой потертый томик «О мышах и людях». Я беру одеяло из стопки его матери, держусь за косяк и оборачиваюсь, чтобы в ужасе увидеть, как он держит моего ребенка.
– Что… – я еле дышу, говоря нервным шепотом. – Что ты делаешь?!
– Дочку держу. – Он смотрит на нее с улыбкой, держа ее тело своими огромными лапищами, его мерзкие ногти в сантиметре от ее головы и бедер.
Я подхожу к нему.
– Дай ее мне, ей нужно покушать.
– Сильный детеныш, – говорит Ленн, поднимая подбородок, чтобы взглянуть на меня. – И если тебе хоть раз взбредет в голову сбежать с ней отсюда, – он двигает свою ладонь так, что его плоские пальцы скрючиваются вокруг крошечной шеи моей дочки. – Я ее в дамбе утоплю.
Я бросаюсь к нему и забираю малышку. Ленн отпускает ее безо всякой борьбы; я поворачиваюсь к нему спиной и крепко прижимаю дочку к груди, к своему животу.
– Усекла?
Я киваю, по-прежнему стоя к нему спиной.
– Усекла, сказал?
– Да, – отвечаю ему.
– Вот и славно. Ну теперь, когда с этим разобрались, я тебе скажу то, что хотел сказать уже давно.
Я оглядываюсь на Ленна, по-прежнему сидя к нему спиной. Она словно ограждение между ним и малышкой. Дочка стала искать мою грудь во сне.
– Ты, Джейн, вроде довольна собой. Все тебе нравится.
Я хмурюсь, глядя на него.
– И теперь я знаю, что никуда ты не денешься, ни шагу отсюда не ступишь после того, что я тебе сказал.
Малышка прикладывается к груди и начинает кушать.
– Сестра твоя, видишь что, – начинает он. – Нету ее больше в Манчестере.
Что?
– Вышвырнули ее, говорю тебе, пограничники выставили из страны где-то пять лет назад, нету ее больше в Англии.
– Что? – непонимающе спрашиваю я, поворачиваясь к нему лицом так, что покрывало раскрывается. – Ты врешь.
– Выдворили ее, взад в джунгли, нету ее здесь, только ты и я остались, ну и малышка Мэри.
– Нет, ты врешь, у меня письма сохранились.
