Иван Грозный

Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу,
Своих царей великих поминают
За их труды, за славу, за добро —
А за грехи, за темные деянья
Спасителя смиренно умоляют.
А.С. Пушкин. Борис Годунов
Часть первая. ДЕРЖАВНЫЙ СИРОТА
С самого рождения каждого человека природа как бы предопределяет меру его добродетелей и пороков.
Ларошфуко. Максимы
Глава 1. НЕЗАКОННЫЙ РАЗВОД
Уж что это у нас на Москве приуныло.
Заунывно в большой колокол звонили!
Уж как царь на царицу прогневился,
Он ссылает царицу с очей долой,
Как во тот ли город во Суздаль,
Как в тот ли монастырь во Покровский…
Русская народная песня
В августе 1505 года Москва была приятно взбудоражена необычным зрелищем: что ни день со всех концов русской земли съезжались в столицу – десятками, сотнями – девки, отборные красавицы, знатные и незнатные, дочери князей, бояр, дворян и детей боярских; сообразно своему достоинству и ехали – кто в богато убранной упряжке, а кто на простых дрогах. Москвичи толпились на улицах, обсуждали девичьи стати, бойкие молодые парни выкрикивали озорные словечки, свистели и улюлюкали вслед; девки рдели маковым цветом.
Девицы эти – числом до полутора тысяч – были вызваны в столицу по приказу великого государя Ивана III Васильевича, для того чтобы сын его, соправитель и наследник великокняжеского престола Василий, мог выбрать себе из них супругу.
Первый русский самодержец великий князь Иван III Васильевич, прозванный историками Великим, а в народе Грозным, был человек крутого нрава – мог снять голову знатному боярину просто за то, что тот «умничает». В последние годы жизни особа его приобрела в глазах подданных почти божественное величие. Женщины, говорят, падали в обморок от его гневного взгляда; придворные под страхом опалы должны были развлекать его в часы досуга, а если посреди этого тяжелого веселья ему случалось задремать в креслах, все кругом замирали – иногда на целые часы, не смея кашлянуть или размять затекшие члены, чтобы, не дай бог, не разбудить великого государя.
Венец и бармы Мономаха Иван Васильевич полагал равными по достоинству королевской и даже императорской коронам. Женившись сам вторым браком на племяннице последнего византийского императора Константина Палеолога, царевне Софье, он и детям своим подыскивал женихов и невест царского происхождения: женил старшего сына Ивана на дочери молдавского господаря, а дочь Елену выдал за великого князя литовского Александра, ставшего впоследствии польским королем.
После внезапной смерти старшего сына государь, погоревав, объявил было престолонаследником его сына и своего внука Дмитрия и даже – впервые в русской истории венчал его Мономаховым венцом; но потом передумал, наложил на внука опалу и отдал великое княжение своему младшему сыну Василию – уже без каких-либо торжественных церемоний. В объяснения своих решений Иван Васильевич не вдавался, лишь однажды гневно бросил недоуменной депутации псковичей, уже присягнувших Дмитрию: «Разве я не волен в своих детях и внуках? Кому хочу, тому и дам княжение».
Когда новому наследнику приспело время жениться, Иван Васильевич, не отступая от своих правил, начал приискивать ему невесту за границей и поручил своей дочери, польской королеве Елене, найти брату подходящую особу из какого-нибудь европейского королевского дома. Елена, однако, отписала отцу, что дело это невозможное, так как на Западе не любят греческой веры, считают православных нехристями, и вряд ли найдется государь, согласный отдать дочь за наследника московского князя. Тогда Иван Васильевич попытался повести дело о женитьбе сам и снесся с датским королем, своим постоянным союзником, в угоду которому он некогда воевал со Швецией. Но датский король, сделавшийся после Кальмарской унии со Швецией также и шведским королем, перестал нуждаться в московитском союзнике – Ивану Васильевичу пришлось выслушать непривычный для его уха отказ.
Делать было нечего, приходилось породниться с кем-нибудь из своих холопов. Страдавшее от такого унижения государево сердце утешил великокняжеский казначей Юрий Траханиот, один из греков, приехавших к московскому двору вместе с Софьей Палеолог. Он указал Ивану Васильевичу на примеры из византийской истории, когда императоры выбирали себе жену из девиц, собранных ко двору со всего государства, – взять хотя бы императрицу Ирину, которая таким образом выбрала невесту для своего сына Константина: подробный рассказ об этом содержался в житии святого Филарета Милостивого, чья внучка, Мария, и стала супругой молодого императора.
Иван Васильевич воспрянул духом. Замечания Траханиота суть дела, конечно, не меняли, но государева честь была спасена! Таким вот образом и случилось так, что к осени 1505 года Москва оказалась битком набита красавицами, трепещущими от близости необыкновенного счастья – великокняжеского венца. После придирчивого осмотра этого прелестного табунчика повивальными бабками признанные годными к продолжению великокняжеского рода предстали перед не менее разборчивым взором Василия. Траханиот надеялся, что выбор падет на его дочь, но вышло иначе: Василию приглянулась девица Соломония, дочь знатного московского боярина Юрия Константиновича Сабурова.
4 сентября того же года была сыграна свадьба. С тех пор этот, так сказать, стадный способ женитьбы вошел в обычай между московскими государями и держался почти двести лет, вплоть до царствования Петра I.
Свадебные торжества стали последним радостным событием в жизни Ивана Васильевича. Спустя полтора месяца после того он скончался. Василий беспрепятственно занял отеческий престол.
***
Проходили месяцы, годы, десятилетия, а великокняжеские палаты все не оглашались плачем новорожденного…
Василий тяжело переживал свою бездетность. К отчаянию мужчины добавлялась тревога государственного мужа. Отсутствие наследника грозило междоусобием московской державе: братья Василия, удельные князья Юрий Дмитровский и Андрей Старицкий, могли вступить в кровавый спор за великокняжеский престол. Да и очень уж не хотелось Василию завещать державу брату! Наследование престола братьями, по старшинству, было бы возрождением удельных обычаев, в противовес многолетней самодержавной политике московских государей, истреблявших братьев и дядей мечом и моривших их в темницах, чтобы иметь возможность передавать престол своим детям. Стремясь снять с себя заклятие бесплодия, Василий не брезговал ничем, даже таким предосудительным для государя и христианина средством, как обращение к колдунам. Князь А.М. Курбский пишет, что Василий, «стар будущ, искал чаровников презлых отовсюду, да помогут ему ко плодотворению, не хотяще бо властеля быти брата его по нем, бо имел брата Юрья зело мужественного и добронравного».
В 1525 году Василий решил развестись с Соломонией. Мы не знаем всех обстоятельств, при которых возникло это решение. Не исключено, что здесь имела место интрига… Ближайшее окружение великого князя состояло из незначительных людей – дьяков, так как Василий опасался родовитого боярства. Особым доверием государя пользовался дьяк Иван Шигона-Поджогин. Эти люди, забравшие, к негодованию знати, все дела в свои руки, имели основания полагать, что в случае смерти бездетного Василия любой из удельных князей, занявший московский престол, наложит на них опалу. Активное участие Шигоны в деле о разводе говорит в пользу предположения о том, что ближнее окружение великого князя если не прямо повлияло на его намерение развестись с женой, то во всяком случае нашло такое решение вполне соответствующим своим интересам и всеми правдами и неправдами способствовало его осуществлению. Странная с церковной точки зрения позиция митрополита Даниила позволяет говорить о полном одобрении им затеянной при дворе интриги.
Как бы то ни было, приняв решение о разводе, Василий действовал быстро. Правда, на чьей совести лежит эта скоропалительность – самого великого князя или его окружения, – сказать трудно. Шигона и митрополит Даниил проявили усердие едва ли не чрезмерное… С фактической стороны дело выглядит так. В начале ноября 1525 года, по возвращении в Москву из ежегодного объезда своих владений, Василий созвал бояр и говорил им со слезами:
Кому царствовать после меня в Русской земле, во всех городах и пределах? Братьям отдать их? Но они и своих уделов устроить не умеют!
Бояре, угадав мысли великого князя, отвечали:
Государь, неплодную смоковницу отсекают и выбрасывают из сада!
Немедленно был учрежден розыск о неплодии Соломонии, чтобы освидетельствовать ее неспособность к рождению детей. Главными свидетелями выступили Юрий Траханиот и брат Соломонии, Иван Юрьевич Сабуров. В соответствии с показаниями последнего, дело было нечисто. Сабуров признался, что по просьбе сестры приводил к ней «женок и мужиков», умеющих чаровать и знающих заговоры на любовь и присушение. Одна такая колдунья, рязанская баба Степанида, осмотрев Соломонию, вынесла приговор, что детей у нее не будет, но дала наговорную воду и велела умываться ею, а затем дотрагиваться мокрой рукой до белья великого князя, чтобы сохранить его любовь. Другая, «безносая черница», горячо рекомендовала натираться наговорным маслом и уверяла, что после этого Соломония не только приобретет любовь князя Василия, но и будет иметь от него детей. Странно, что показания Сабурова не повлекли за собой дальнейшего следствия о волхвовании на особу государя. А ведь это считалось чрезвычайно тяжелым преступлением, и во всех известных случаях подобного рода доказанное обвинение влекло за собой строгое наказание. Между тем для Соломонии оно не имело никаких последствий. Розыск удовлетворился одним удостоверением факта ее бесплодия. Похоже, следователи очень спешили…
Но получить одобрение боярской думы и подтверждение неплодия Соломонии означало сделать лишь полдела. Вопрос о разводе надлежало решить не великому князю, не боярам, а церковной власти. Церковные правила не допускали развода по причине бездетности того или другого супруга. Дело осложнялось еще и тем, что по церковной традиции в случае развода и дальнейшего непременного пострижения жены муж также должен был принять схиму. Митрополит Даниил был готов закрыть глаза на очень и очень многое в церковных правилах и церковной традиции.
Но среди духовенства нашлись люди, смотревшие на дело иначе.
В то время во внутренней жизни Русской Церкви ощущалось значительное напряжение вследствие «нелюбок» между «осифлянами», сторонниками архимандрита Иосифа Волоцкого, и «нестяжателями», или «заволжцами», последователями заволжского старца Нила Сорского. Публичные разногласия между ними выливались главным образом в споры по поводу правомочности владения Церковью земельной собственностью и в пререкания о допустимости или недопустимости казни еретиков. «Осифляне» отстаивали право Церкви владеть селами и угодьями и наказывать еретиков, «нестяжатели» отрицали его. Если отвлечься от исторических форм, в которых протекал этот спор, станет понятно, что здесь сталкивались два религиозных замысла, две религиозные идеи, касающиеся самых начал и пределов христианской жизни и делания. Происходил первый раскол в истории русской культуры, трагизм которого заключался в том, что в нем лицом к лицу со всей непримиримостью были поставлены две правды – правда социального служения, «общежительности» Церкви и правда аскетического созерцания, созидания христианской души. Для Иосифа Волоцкого монашеская жизнь была неким социальным тяглом, своего рода религиозно-земской службой, даже молитва исподволь служила у него делу справедливости и милосердия. Сам он ни в коем случае не был потаковником светской власти и бессердечным стяжателем мирских благ. Он собирал земные сокровища лишь для того, чтобы раздавать их нищим и убогим. Обитель как сиропитальница, как странноприимный дом – вот его идеал. Самого царя Иосиф включал в ту же систему Божьего тягла, определяя ее границы Законом Божиим и освящая неповиновение неправедному или «строптивому» царю, – ибо «таковой царь не Божий слуга, но диавол, и не царь, а мучитель».
В противоположность столь высоко и милосердно понятому монашескому служению Иосифа заволжское движение было прежде всего духовным опытом, аскезой и искусом духа, исканием безмолвия и тишины. «Мир, – писал Нил Сорский в одном из посланий, – ласкает нас сладкими вещами, после которых бывает горько. Блага мира только кажутся благами, а внутри исполнены зла. Те, которые искали в мире наслаждения, все потеряли; богатство, честь, слава – все минет, все опадет, как цвет. Того Бог возлюбил, кого изъял из мира (то есть иноков, монахов. – С. Ц)». Для людей, исповедующих столь решительный уход из мира, монашеское «общежитие» Иосифа представлялось чересчур шумным и соблазнительным. И это во многом действительно было так. Правда преподобного Иосифа быстро потускнела у его преемников, его замысел побледнел и исказился в следующих поколениях «осифлян», у которых слово начало все чаще расходиться с делом, а дело – со справедливостью и милосердием. Однако и правда «нестяжателей» была неполной – преодоление мирских пристрастий оборачивалось у них некоторым забвением о мире, о его нужде и болезнях. Они не только отрекались от мира, но и отрицали его. Уходя из мира, они оставляли его «осифлянам» и предпочитали историческому деланию гневные, убедительные, но малодейственные обличения зла. Если кое-кто из них и оставался в миру, то лишь для того, чтобы проповедовать исход из него…
Василий, как и его отец, долгое время не позволял взять верх ни одной из борющихся сторон. В «нестяжательстве» его привлекала идея лишить монастыри их земельных владений; «осифляне» своей покладистостью в отношениях с княжеской властью обеспечивали ему неизменную поддержку Церкви во всех его начинаниях. Некоторые из «нестяжателей» благодаря близости к государю имели значительное влияние на церковную жизнь.
Митрополит Даниил, ученик Иосифа Волоцкого, не поколебался скомпрометировать своего учителя и свой сан и, вопреки ясному учению Евангелия и в противность всем церковным правилам, дозволил великому князю развод за одно неплодие супруги. В его оправдание можно сказать только то, что он действовал все-таки из государственных видов.
Вопрос о разводе был вынесен на собор с участием бояр и духовенства. Митрополит Даниил еще раз успокоил совесть Василия, сказав, что берет его грех на свою душу. Но тут против вопиющего беззакония возвысил голос инок Вассиан – бывший князь Василий Иванович Патрикеев, родственник великих князей московских. Вассиан был убежденный «нестяжатель», автор сочинений, направленных против Иосифа Волоцкого и монашеских злоупотреблений того времени, преимущественно против любостяжания (в частности, при исправлении Кормчей книги – свода церковных законоположений – он сделал сличение с греческим подлинником и обнаружил ошибки в славянском переводе, где словом «села» было переведено то, что в оригинале означало «угодья», то есть пашни, поля и так далее; таким образом он серьезно подорвал законность монастырского поместного владения). Едва ли, впрочем, этот «нестяжатель» не был большим лицемером; по крайней мере, о нем сохранилось свидетельство, что, живя в Симоновом монастыре, он «не изволил… брашна Симоновского ясти: хлеба ржаного, и варения от листа капустного, и от стебля свекольного, и каши… и млека промозглого, ни пива чистительного желудку монастырского не прияше… Яде же монах князь Вассиан приносимое ему брашно от трапезы великого князя: хлеба чисты, пшеничны, крупитчаты… рыб, и масла, и млека, и яиц… Пияше ж нестяжатель сей романею, бастр, мушкатель, ренское белое вино». Вот так препровождал князь Вассиан свою жизнь в монашестве и подвижничестве, с пшеничным хлебом и рейнским вином. Тем не менее великий князь Василий очень уважал Вассиана за ученость и нравственную жизнь и любил выслушивать его мнения по разным вопросам. Вот и теперь, на соборе, государь спросил его, что он думает о разводе. Вассиан смело ответил:
– Ты мне, недостойному, даешь такое вопрошение, какого я нигде в Священном Писании не встречал, кроме вопрошения Иродиады о главе Иоанна Крестителя, – и далее сослался на евангельские и апостольские правила, запрещающие развод на основании неплодия.
Вместе с Вассианом свой голос против развода, как дела беззаконного и бессовестного, подали почтенный благочестивый старец князь Семен Федорович Курбский, некогда прославившийся покорением Перми и Югры, и ученый монах Максим Грек. Однако в последующих прениях «осифляне» взяли верх: Василий получил разрешение на развод.
28 ноября Соломонию отвезли в московский Спасо-Рождественский монастырь на Рву и постригли. Скорее всего, пострижение было произведено против воли Соломонии. Находившийся в то время в Москве императорский посол Сигизмунд Герберштейн, оставивший после себя обстоятельные записки о Московии, сообщает, как представлялось это дело москвичам. Когда Соломонии начали остригать волосы, она голосила и плакала. Митрополит Даниил поднес ей монашеский куколь – она бросила его на пол и принялась топтать. Тогда дьяк Шигона ударил ее плетью.
– Так ты еще смеешь противиться воле государя и не слушать его повелений?
– А ты по какому праву смеешь бить меня? – вознегодовала Соломония.
– По приказанию государя!
– Свидетельствую перед всеми, – обратилась Соломония к присутствующим, – что не желаю пострижения и на меня насильно надевают куколь. Пусть Бог отомстит за такое оскорбление!
Вскоре ее отвезли на житие в суздальский Покровский монастырь.
Официальное известие «О пострижении великой княгини Соломонии», изданное в феврале следующего, 1526 года, толкует события иначе. Соломония выступает здесь инициатором развода и «нудит» (принуждает) супруга отпустить ее в монастырь; а Василий совершает «подвиг», нарушая канонические правила ради блага подданных – возможности иметь наследника. Видя свое бесплодие, Соломония, как повествует автор, «начала молити государя великого князя Василия Ивановича всея Руссии, да повелит ей облещися во иноческий образ». Василий никак не хотел идти на беззаконие и отвергал ее мольбы и советы бояр. Тогда Соломония начала молить о том же митрополита Даниила – и умолила. Василий послушался отца своего духовного, митрополита, и позволил жене постричься.
Апологетическая направленность этого сочинения очевидна. Однако оно проливает свет на причины быстрого удаления Соломонии из Москвы: оказывается, к Соломонии в Спасо-Рождественский монастырь валом повалили соболезнующие посетители – «вельможи, сродники ее, княгини и боярыни». Значит, внешне покорствуя воле Василия, бояре отнеслись к его разводу неодобрительно. Центром оппозиции с неизбежностью должны были сделаться братья государя, удельные князья Юрий и Андрей.
Развод Василия с Соломонией явился важным в династическом отношении событием. Еще важнее было то, что вслед за этим последовало. А дальше события приобрели загадочный, почти детективный характер…
Вскоре по Москве распространился слух, что Соломонию постригли… беременной! Предоставим слово Герберштейну. «Вдруг возникла молва, – пишет он, – что Саломея (Соломония. – С. Ц.) беременна и скоро разрешится. Этот слух подтвердили две почтенные женщины, супруги первых советников, казнохранителя Георгия Малого (Юрия Траханиота. – С. Ц.) и Якова Мазура (постельничего Якова Ивановича Мансурова. – С. Ц.), и уверяли, что они слышали из уст самой Саломеи признание в том, будто она беременна и скоро родит. Услышав это, государь сильно разгневался и удалил от себя обеих женщин, а одну, супругу Георгия, даже побил за то, что она своевременно не донесла ему об этом. Затем, желая узнать дело с достоверностью, он послал в монастырь, где содержалась Саломея, советника Федора Рака (дьяка Третьяка Михайловича Ракова. – С. Ц.) и некоего секретаря Потата (дьяка Григория Никитича Меньшого-Путятина. – С. Ц.), поручив им тщательно расследовать правдивость этого слуха. Во время нашего тогдашнего пребывания в Московии некоторые клятвенно утверждали, что Саломея родила сына по имени Георгий, но никому не желала показать ребенка. Мало того, когда к ней были присланы некоторые лица для расследования истины, она, говорят, ответила им, что они не достойны видеть ребенка, а когда он облечется в величие свое (станет великим князем. – С. Ц.), то отомстит за обиду матери. Некоторые же упорно отрицали, что она родила. Итак, молва гласит об этом происшествии двояко».
Новые подробности встречаем в рукописи Гейденсталя «Московская история», переведенной на русский язык в 1741 году: «Когда при Дворе слух промчеся, якобы бывшая царица Соломея в монастыре непраздна и вскоре имеет родити, – царь Василий вскоре послал бояр и двух знатных дам, чтобы прямо освидетельствовать Соломею. Соломея же, егда услышала в Суздаль приезд их, зело убоялася и вышла в церковь в самый алтарь и, взявся за престол рукою, стояла, ожидая к себе посланных; и егда к ней придоша бояре и дамы, просили ее, чтобы она из алтаря к ним вышла. И она к ним выдти не хотела. И егда вопрошена, что имеет ли она быть непраздна, она им на то отвечала, что я со всякою моею надлежащею должностию и честию была царица и перед несчастием своим за несколько времени стала быть непраздна от супруга моего царя Василья Ивановича и уже родила сына Георгия, который ныне от меня отдан хранитца в тайном месте до возрасту его; а где он ныне, о том я вам никак сказать не могу, хотя в том себе и смерть приму. Бояре же уразумели ее неправду, и дамы, осмотря ее, что она никогда не была непраздна, возвратились в Москву и обо всем поведали царю Василию, яко то все неправда и обман, и за то она еще далее сослана в ссылку».
Известия иностранцев о существовании сына Соломонии смыкаются с рядом русских источников и свидетельств. Так, в суздальском Покровском монастыре несколько веков жило предание о рождении у Соломонии в стенах монастыря сына и его смерти в младенческом возрасте. В «Историческом и археологическом описании Покровского девичья монастыря» И.Ф. Токмакова, изданном в XIX веке, говорится: «С правой стороны гробницы Соломонии находится полуаршинный памятник; как говорят, тут похоронен семилетний сын ее, родившийся в обители».
Долгое время все эти свидетельства о беременности Соломонии историки относили к области слухов и ничем не обоснованных домыслов. Однако все изменилось в 1944 году, когда директор суздальского музея А.Д. Варганов поднял находившуюся рядом с гробницей Соломонии анонимную белокаменную плиту (официально это надгробие приписывалось малолетней царевне Анастасии Шуйской – дочери царя Василия Шуйского, даты рождения и смерти которой неизвестны и чье существование удостоверено лишь двумя вкладами в монастырь, относящимися к XVII веку). Согласно протоколу, музейные работники обнаружили «небольшую погребальную колоду, покрытую изнутри толстым слоем извести. В ней оказались остатки детской рубашки и истлевшее тряпье без каких-либо остатков и следов костяка». Дальнейшее исследование установило, что рубашка принадлежала мальчику 3—5 лет, из высших слоев общества. В протоколе также указано, что «со всего этого материала сыпалась сухая земля, смешанная с мельчайшими блестками серебра. Обрывки тканей, металлические нашивки (на груди у ворота рубашки. – С. Ц.) и поясок были покрыты темно-коричневыми пятнами…». К сожалению, экспертиза этих предметов не была проведена, и что это за пятна, до сих пор остается неизвестным.
Так версия о существовании сына Соломонии получила весомое подтверждение1. Косвенным свидетельством в пользу его рождения может служить сохранившееся известие о возведении великим князем Василием в апреле 1527 года у Фроловских (Покровских) ворот обетной церкви (ныне не существующей) во имя святого великомученика Георгия Победоносца. Следует заметить, что ни одно из фундаментальных исследований по истории Москвы не указывает причин возведения этого храма. А между тем все становится ясным, если вспомнить, что подобную обетную церковь Василий воздвиг и после рождения другого сына, Ивана Васильевича, – будущего Грозного. По свидетельству Герберштейна, Москва полнилась слухами о беременности Соломонии, и Василий вряд ли стал бы столь явно подтверждать эти слухи в случае их беспочвенности.
Приблизительный расчет сроков беременности вели¬кой княгини не противоречит приведенным выше фактам. Согласно Постниковскому летописцу, Василий уехал в осенний объезд 10 сентября и вернулся в Москву 10 ноября 1525 года. Если Соломония к тому времени уже была беременна, тогда становится понятной вся спешка в деле с разводом. Получают, между прочим, объяснение и содержащиеся в розыскном деле о неплодии Соломонии ссылки на ее общение с чародеями – Шигоне и другим заговорщикам, уже знающим о непраздности великой княгини, важно было не допустить встречи Василия с женой, а забота о том, чтобы Соломония не «навела порчу» на государя, оказалась превосходным поводом к этому.
В апреле Православная Церковь празднует память четырех Георгиев: 4-го числа – преподобного, 7-го исповедника и митрополита Митиленского, 19-го исповедника и епископа Антиохийского и 23-го великомученика и Победоносца. В сочинении Григория Котошихина (XVII век), содержащем подробные сведения о быте московских государей, говорится, что при рождении младенцев в царской семье «дается… имя от того времени, как родится, сочтя вперед в восьмой день, которого святого день, и ему то ж имя будет». Поскольку обетная церковь была посвящена Георгию Победоносцу, получается, что сын Соломонии родился 15 апреля. Подтверждением этих подсчетов служат и две дарственные грамоты, выписанные Василием суздальскому Покровскому монастырю и Соломонии. Первая – на село Павловское – датирована 7 мая 1526 года, вторая – на село Вышеславское – 19 сентября того же года. После всего сказанного эти подарки выглядят отнюдь не беспричинными.
Наконец, существует еще один интересный документ – вкладная книга ростовского Борисоглебского монастыря, в которой имеется следующая запись: «По князе Юрье Васильевиче память априля в 22 день панахида пети и обедни служити собором, докуды и монастырь стоит». Как видим, поминание князя Юрия (Георгия) Васильевича помечено кануном празднования дня памяти Георгия Победоносца. Что это за князь? У Ивана Грозного был родной брат Юрий Васильевич, который родился 30 октября 1533 года, крещен 3 ноября того же года и умер 24 ноября 1563 года. Ни одна из этих дат никак не может дать повод поминать его в апреле, накануне дня памяти Георгия Победоносца, так как его ближайший день ангела 26 ноября. Ошибка в поминальной записи исключена. Получается, что перед нами еще один след сына Соломонии, Георгия, след, который царская семья стремилась тщательно замаскировать. Почему? Потому что Георгий вскоре должен был исчезнуть – у великого князя Василия появился законный наследник.
Глава 2. МОЛИТВЕННЫЙ ПЛОД
Стамати был стар и бессилен,
А Елена молода и проворна…
А.С. Пушкин. Феодор и Елена
Ровно через два месяца после пострижения Соломонии, 28 января 1526 года, князь Василий женился на литовской княжне Елене Васильевне Глинской.
Глинские вели свой род от «казака Мамая» – потомка того самого хана Мамая, с которым Дмитрий Донской бился на Куликовом поле. Перейдя на службу к великому князю Литовскому, он принял православие и за какие-то заслуги, вероятно немаловажные, был пожалован в князья Глинские. В XVI веке род Глинских уступал по значению только Рюриковичам и Гедиминовичам. Дядя Елены Васильевны, князь Михаил Львович Глинский, был одним из знатнейших и известнейших литовских вельмож (чего нельзя сказать об ее отце, Василии Львовиче Глинском, фигуре совершенно бесцветной и достойной упоминания лишь в качестве отца знаменитой дочери). Михаил Львович вырос «у немцев» – в Германии и Италии, был воспитан в европейских обычаях и долгое время служил у саксонского курфюрста; в Германии и Литве он пользовался громкой славой за свои военные подвиги. Будучи на службе у польского короля Сигизмунда-Августа, Михаил Львович поссорился с паном Яном Заберезским и требовал королевского суда над своим врагом. Но король не торопился: влияние Глинского в Литве было так велико, что Сигизмунд опасался, как бы он не овладел всем Литовским княжеством; поэтому король явно склонялся в споре двух панов на сторону Заберезского. Тогда Глинский напал на Заберезского в его усадьбе, отрубил ему голову, совершил набеги на владения других враждебных ему панов и перебил их. Затем Глинский поднял открытый мятеж, начал собирать войско и вступил в союз с крымским ханом Менгли-Гиреем и молдавским господарем. В Москве обрадовались такому повороту событий и пригласили Глинского перейти на службу к московскому государю, суля великую милость и жалованье ему и всем его родным и приверженцам. В 1508 году Михаил Львович выехал в Московское государство. С собой он взял Василия Львовича и его многочисленную семью, которой покровительствовал. В Москве Михаил Львович не ужился: вначале его приняли с распростертыми объятиями, наделили селами в московской земле и двумя городами – Ярославлем и Медынью, а потом на долгие годы заточили в темницу по подозрению, что он хочет «отъехать» назад в Литву.
Елена родилась в Москве или была привезена сюда в младенчестве (год ее рождения неизвестен, но во всяком случае к 1526 году, когда она вышла замуж за Василия, ей вряд ли было больше восемнадцати лет: перезрелая девица не могла рассчитывать на такой брак). Россия сделалась ее родиной, русский язык – ее языком, однако культурные традиции в ее семье были не московские.
Почему выбор Василия остановился именно на Елене, сказать с точностью нельзя. Для Шигоны и ближайшего окружения государя это была приемлемая кандидатура, ибо Глинские не успели пустить корни в российской почве и не были связаны, как Соломония, с удельными князьями Юрием и Андреем и родовитым боярством. Елена могла быть креатурой советников великого князя. Однако Василий женился на ней не только из династических соображений: весьма вероятно, что он влюбился в нее. На это указывает прежде всего быстрота, с который был совершен второй брак: можно предполагать, что знакомство Василия с будущей женой состоялось еще до его осеннего объезда 1526 года; отсутствие выбора невест, как это имело место в 1505 году, также говорит в пользу того, что Василий наметил себе вторую супругу задолго до развода с Соломонией. Наконец, обращает на себя внимание необычный для нравов того времени поступок Василия: после женитьбы он сбрил бороду, оставив себе по польской моде одни усы. Это был вызов не только бытовым, но и религиозным обычаям. Брадобритие приравнивалось ревнителями старины к еретичеству, к посягательству на образ Божий в человеке. В одном из современных благочестивых сочинений говорилось: «Смотрите, вот икона страшного пришествия Христова: все праведники одесную Христа стоят с бородами, а ошуюю бусурманы и еретики, обритые, с одними только усами, как у котов и псов. Один козел сам себя лишил жизни, когда ему в поругание обрезали бороду. Вот, неразумное животное умеет свои волосы беречь лучше безумных брадобрейцев!» Мода, однако, брала свое, и в Москве появилось много записных щеголей, которые не только брили бороды, но и выщипывали себе волосы на лице, чтобы выглядеть более женоподобными; для этой же цели они обувались в расшитые шелком красные сапоги, до того узкие, что ноги в них болели, пришивали к кафтанам драгоценные пуговицы, вешали на шею ожерелья, унизывали пальцы перстнями, мазались благовониями и, подражая женским манерам, ходили короткими шажками, подмигивали при разговоре. Один летописец неуклюже оправдывает вызывающий поступок Василия: «Царям подобает обновлятися и украшатеся всячески». Однако с чего бы это вдруг Василий на старости лет заделался щеголем? Его действия уж очень походят на желание до беспамятства влюбленного пожилого мужчины угодить молодой жене.
Свадьба была сыграна по московскому обряду того времени. В средней царской палате устроено возвышенное место, обтянутое бархатом и камкой, с широкими изголовьями, на которые положено было по сороку соболей (соболя тогда считали связками по сорок штук). Перед возвышением стоял накрытый скатертью стол, с калачами и солью. У жениха был свой свадебный поезд – свадебный тысяцкий с боярами (тысяцким был брат Василия, князь Андрей Старицкий) и дружка со своими боярами; у невесты свой – жена тысяцкого, дружка, свахи и боярин. Перед торжеством Елену облачили в свадебное платье в ее покоях. По приглашению великого князя невеста со своими боярынями прошествовала в среднюю палату. Перед ней несли свечи и каравай, усыпанный золотыми монетами. Елена села на приготовленное место, а рядом с ней, на пустовавшее пока место великого князя, посадили ее младшую сестру Анастасию; боярыни расселись на лавках. Вошел другой брат Василия – князь Юрий Дмитровский с боярами и, рассадив их, послал за женихом, который ожидал в брусяной столовой избе. Василий вошел со своим свадебным поездом, поклонился образам, потом приподнял Анастасию и сел рядом с невестой. Священник прочитал молитву и зажег богоявленской свечой обручальные свечи, перевязанные соболями. Жена тысяцкого расчесала волосы жениху и невесте и возложила на голову Елене свадебную «кику» с навешенным на ней покровом, после чего осыпала великого князя хмелем из большого золотого блюда. Дружка великого князя раздал молодым и гостям угощения, а дружка невесты – ширинки.
Спустя малое время Василий отправился со своими боярами в церковь к венчанию, оставив на своем месте сорок соболей. Вслед за ним туда же отправилась и Елена со своими поезжанами; все они ехали на санях, а перед санями Елены несли свечи и каравай. В Успенском соборе митрополит Даниил совершил обряд венчания. Когда после того молодым по обычаю поднесли вино, Василий, выпив, бросил свою скляницу на пол и растоптал осколки; никто из присутствующих не смел ступить на них ногами. Молодые вернулись во дворец тем же порядком порознь. Свечи и караваи были унесены в великокняжескую опочивальню и поставлены у изголовья постели в кадку с пшеницей. Опочивальня, где предстояло провести ночь молодым, называлась сенник, поскольку постель приготовлялась на тридевяти снопах; эта комната была обита богатыми тканями, а по четырем ее углам воткнуты стрелы, с каждой из которых свисало по сороку соболей; под стрелами на лавках стояли ендовы с медом.
Василий со своим поездом на обратном пути из собора объехал монастыри и, вернувшись во дворец, пригласил невесту с ее поездом к столу. Конь, на котором он объезжал монастыри, был передан конюшему, в чьи обязанности входило ездить на нем в продолжение свадебного пира и всей ночи под окнами спальни с обнаженной саблей. Во время праздничного стола перед новобрачными поставили жареную курицу; ближе к ночи дружка обернул ее скатертью и унес в спальню – это послужило знаком к тому, что невеста должна отправиться в опочивальню. Вслед за Еленой поднялся великий князь, перед которым понесли икону. У постели жена тысяцкого, облаченная в две шубы, осыпала новобрачных пшеницей из кадки. Молодые остались одни…
На другой день Василий ходил в мыльню. Для сопровождения государя были наряжены знатные особы, и в их числе молодой Иван Телепнев-Оболенский, который должен был «колпак держать, с князем в мыльне мыться и у постели с князем спать». Присутствие в свадебном чине этого человека стоит отметить, потому что в самом скором времени ему предстояло занять видное место возле Елены.
Женитьба Василия на Елене не сразу сказалась на судьбе князя Михаила Львовича Глинского. Его заточение продолжалось еще некоторое время, и только по усиленным просьбам жены Василий выпустил строптивого князя на свободу. Зато теперь на прошлое князя Глинского были закрыты глаза, и он занял место среди ближайшего окружения государя.
Василий постарался освятить новый брак молитвой о чадородии. Через месяц после свадьбы, при назначении в Новгород архиепископом своего любимца архимандрита Можайского монастыря Макария, он поручил ему, как приедет в паству, «в октеньях молити Бога и Пречистую Богоматерь и чудотворцев о себе и своей княгине Елене, чтобы Господь Бог дал им плод чрева их». Подобные молитвы читались не только в Новгороде, но и во всех русских церквах.
В конце 1526 года великокняжеская чета совершила богомольный поход в Тихвин к иконе Тихвинской Богоматери, где приехавший туда же архиепископ Макарий три дня и три ночи молился «о здравии и о спасении (государя. – С. Ц.) и чтобы ему Господь Бог даровал плод чрева…».
С подобной же молитвой Василий посетил монастыри в Переяславле, Ростове, Ярославле, Спасов-Каменный монастырь на Кубенском озере, Кирилло-Белозерскую обитель, всюду устраивая братии «велие утешение» и раздавая милостыню нищим; из монастырей доставляли ему и его жене освященный хлеб и квас. Однако все было напрасно – великая княгиня Елена никак не могла почувствовать блаженную тяжесть во чреве.
Василий был растерян и подавлен. Видимо, он начал раскаиваться в своем поступке с Соломонией… Тех из его окружения, кто советовал ему развестись с первой женой, постигла опала. Во всяком случае, имя дьяка Шигоны исчезает из летописей и документов сразу после свадьбы Василия с Еленой и вновь появляется лишь в 1530 году после рождения у великого князя наследника – будущего Ивана Грозного, причем отмечено, что Шигона выпущен из «нятства», то есть из тюрьмы. Эта опала хорошо объясняется той ролью, которую играл не в меру усердный дьяк в пострижении Соломонии и умолчании о ее беременности. Подобным же образом в эти годы перестает упоминаться имя митрополита Даниила; а инок Вассиан, Максим Грек и другие «нестяжатели», сказавшие Василию так много досадных слов о разводе, тем не менее благоденствуют, избегнув всяких опал. Если учесть, что в 1527 году Василий воздвигает обетную церковь во имя Георгия Победоносца и дарит Соломонии и суздальскому Покровскому монастырю села, то можно смело предположить, что, не получая доказательств беременности Елены Глинской, Василий готовился к тому, чтобы признать наследником сына Соломонии.
Между тем Василий продолжал свои паломнические поездки, прося молитв у самых известных угодников Божиих. В нем все еще теплилась надежда о законном сыне. Архиепископ Макарий свидетельствует, что великий князь «не умалял подвига своего в молитве, не сомневался от долговременного своего бесчадства, не унывал с прилежанием просить, не переставал расточать богатства нищим, путешествуя по монастырям, воздвигая церкви, украшая святые иконы, монахов любезно успокаивая, всех на молитву подвизая, совершая богомольные походы по дальчайшим пустыням, даже пешком, вместе с великой княгиней и боярами; всегда на Бога упование возлагая, верою утверждаясь, надеждою веселясь… желаше бо попремногу от плода чрева его посадити на своем престоле в наследие роду своему».
На четвертом году супружества, по совету «осифлян», желавших укрепить свои позиции, Василий с женой с особой верой прибегли к заступничеству преподобного Пафнутия Боровского. В Переяславле в то время строил монастырь преподобный Даниил, ученик Пафнутия Боровского. Василий посетил святого старца и пожертвовал на каменную церковь во имя Святой Троицы, прося преподобного молиться о даровании ему чада. И – о чудо! – Господь наконец внял стенаниям супругов и «разверзе союз неплодства их». 25 августа 1530 года на свет появился наследник Иван Васильевич – молитвенный плод.
Вмешательство небесных сил для части современников было несомненно. Еще в 1584 году Рязанский епископ Леонид свидетельствовал перед царем Федором Ивановичем, сыном Грозного, как о деле хорошо известном, что «по прошению и по молению преподобного Пафнутия чудотворца дал Бог наследника царству и многожеланного сына отцу». Особая роль этого святого для великокняжеской семьи подтверждается и тем, что восприемниками новорожденного от купели были избраны ученики преподобного Пафнутия – Даниил Переяславский и Кассиан, прозванный Босым. Кроме того, рождение Ивана сразу усилило позиции «осифлян», так как именно по их совету Василий прибег к заступничеству преподобного Пафнутия. Государь припомнил Вассиану Патрикееву и Максиму Греку их сопротивление его воле и в 1531 году позволил «осифлянам» совершить над ними соборное осуждение за еретические мнения. Иноки Вассиан и Максим были сосланы в монастыри под надзор, а дьяк Шигона и митрополит Даниил заняли свои привычные места близ государя.
***
В Москве, однако, получила хождение и другая версия рождения Ивана Васильевича, – будто он, подобно Святополку Окаянному, был от «двою отцю». Молва приписывала отцовство молодому боярину, князю Ивану Федоровичу Телепневу-Оболенскому (эти слухи особенно усилились после смерти Василия в 1533 году, когда Елена начала открыто сожительствовать с этим придворным). Просто отмахнуться от этих толков историк не может, поскольку в их пользу имеются веские соображения. Прежде всего, сама Елена, имея перед глазами пример Соломонии, могла решиться, ради сохранения своего положения, на подобный шаг. Последующие события – быстрое сближение Елены с князем Телепневым-Оболенским после смерти князя Василия, устроенный ими дворцовый переворот, отстранение и уничтожение членов опекунского совета, государевых братьев, внезапная смерть Елены (возможно, от яда) и немедленная расправа бояр с ее фаворитом – могут рассматриваться как неудавшаяся попытка утвердить на московском престоле новую династию. В пользу отцовства князя Телепнева-Оболенского говорит и то, что Иван Грозный, как и его младший брат Юрий, имели более или менее ярко выраженные психические отклонения. Хорошо известны вспышки лютой жестокости, слепой ярости у грозного царя; о его брате Юрии князь Курбский пишет, что он был «без ума и без памяти и бессловесен». Ни в роду Калиты, ни в роду Глинских не известно ни о каких психических нарушениях; а вот прозвища некоторых сродников Оболенского наводят на мысль об их, скажем так, своеобразии в умственном отношении: Немой, Лопата, Глупый, Медведица, Телепень (то есть тупица, вялый ребенок). В мужском потомстве Грозного также не все обстоит благополучно: старший сын, царевич Иван, унаследовал буйный нрав отца; средний, Федор, отличался слабоумием; младший – царевич Дмитрий Угличский – страдал эпилептическими припадками.
Однако известный советский антрополог М.М. Герасимов, в 1960-х годах реконструировавший облик Грозного по его черепу, считает, что в чертах лица царя явственно проступает так называемый динарский тип, характерный для народов Средиземноморья: узкое лицо, высокие глазницы и сильно выступающий тонкий нос. Унаследовать эти черты он мог только от своей бабки, гречанки Софьи Палеолог, и, разумеется, только через Василия III. Герасимов также признавал несомненное сходство воспроизведенного облика Грозного с прижизненными портретами Василия.
Разумеется, теперь уже ничего нельзя утверждать наверное. Сам Василий не задумываясь признал Ивана сыном и наследником. Кроме того, признав бесплодие Василия, мы должны с необходимостью утверждать, что и Соломония была неверна ему. Между тем она чтится в Суздале как местная святая, что заставляет исключить это предположение и снять с Василия обвинение в бесплодии. И тем не менее мы можем смело утверждать, что в глазах многих современников Иван Грозный был незаконнорожденным и занимал престол не по праву, причем этот взгляд имел широкое распространение не только в России, но и за границей. Курбский, как мы видели, определенно утверждал, что Василий был бесплоден. А русский публицист середины XVI века И.С. Пересветов оставил нам следующее свидетельство, как смотрели на это дело в соседней Речи Посполитой: «В Литве пишут философи и дохтуры латынския… про государя благоверного царя и великого князя Ивана Васильевича всея Руси московского… приидет от него, государя, охула от всего царства, от мала и от велика, и будут его, государя, хулити, не ведаючи его царского прирождения (курсив мой. – С. Ц.), и впадут в великий грех». Как видим, литовские «философи и дохтуры» прямо пророчат чуть ли не восстание русских людей против незаконнорожденного царя. После этого трудно вслед за большинством историков упрекать Грозного в излишней подозрительности. Если это и была подозрительность, то далеко не беспочвенная.
В русском народе упорно жила легенда о существовании другого, законного наследника царского престола. Поводом к ней послужили, вероятно, слухи о существовании сына Соломонии. Прежде всего это относится к циклу сказаний об атамане Кудеяре. Несмотря на то что прототипом грозного разбойника было реальное историческое лицо – боярский сын Кудеяр Тишенков, вероятно крещеный татарин, изменник, перебежавший на службу к крымскому хану и никогда не предъявлявший никаких претензий на престол, – народное воображение упорно видело в нем брата грозного царя. А вот еще одно предание о сопернике Грозного. В воспоминаниях ростовского краеведа XIX века А.Я. Артынова, опубликованных в 1882 году А.А. Титовым, можно прочесть интересный рассказ о судьбе некоего Сидорки Альтина: «О Сидорке Альтине прямой его потомок, родной мой дядя – Михайло Дмитриев Артынов в истории своей о селе Угодичи, написанной им в 1793 году, говорит следующее: «Сидорко Амелфов был целовальник Ростовского озера и староста Государевых рыбных ловцов; он часто ездил в Москву с рыбным оброком к большому Государеву дворцу; в одну их таких поездок он был невольным слушателем царской тайны, за которую он и поплатился своею жизнию. Вина его была следующая; находясь по своей должности в большом Московском дворце и будучи немного навеселе (выпивши), заблудился там, зашел в безлюдную часть дворца. Отыскивая выход, он пришел, наконец, в небольшой покой, смежный с царским жилищем, и там услышал громкий разговор Грозного царя с Малютой Скуратовым о князе Юрии, сыне Соломаниды Сабуровой. Грозный приказывает Малюте найти князя Юрия и избавить его от него. Малюта обещал царю исполнить это в точности и после этого разговора вышел в двери, перед которыми Сидорко едва стоял жив. Малюта увидел его, остановился; потом ушел опять к царю, после чего заключил Сидорко в темницу и там на дыбе запытал его до смерти вместе с отцом его Амельфой, пришедшим в Москву проведать сына». Конечно, остается непонятным, когда, кому и каким образом несчастный Сидорко успел поведать царскую тайну, но само долгожитие этой легенды стоит отметить. Можно представить, какое широкое хождение имели подобные слухи при жизни Грозного, если их передавали из уст в уста еще спустя три столетия!
Итак, трон начал качаться под Грозным еще до его рождения. Несомненно, что для какой-то части бояр и княжат И ван Васильевич являлся незаконнорожденным, «выблядком», или его легко можно было представить таковым перед всем светом. Именно здесь кроются корни душевной драмы грозного царя; его характер формировался под косыми взглядами вельмож и оскорбительным шепотом за его спиной. Он мог ожидать рокового удара в любое время и отовсюду. Чтобы обезопасить себя, он, повзрослев, начал бить направо и налево, не разбирая истинных и мнимых врагов. Испуганный человек с ущемленным самолюбием получил прозвание Грозный.
Первенец Василия был крещен в Троице-Сергиевом монастыре игуменом Иоасафом Скрипицыным, у мощей преподобного Сергия. Здесь игумен Даниил Переяславский держал младенца на своих руках во время литургии и носил его к причастию. Ребенок был наречен именем Иоанн, «еже есть Усекновение Честныя Главы», как сказано в летописи (то есть в честь Иоанна Крестителя). В этом была какая-то жуткая символика – сколько голов было обречено к «усекновению» носителем имени великого христианского мученика! В мамки маленькому князю была выбрана Аграфена Челяднина, сестра князя Ивана Федоровича Телепнева-Оболенского (и здесь опять напрашивается вопрос: случайно ли именно она?).
Василий не знал, как выразить свою радость: сыпал золото в церковную казну, раздавал милостыню нищим, велел отворить все темницы и снял опалы со многих знатных людей. С утра до вечера во дворце толпились поздравители из самых отдаленных украин; пустынники, отшельники приходили благословить державного младенца в пеленах и были угощаемы за великокняжеским столом. Покровителям Москвы – святым угодникам митрополитам Петру и Алексию – Василий устроил богатые раки для мощей: для первого золотую, для второго серебряную. Через год, 29 августа 1531 года, в день ангела наследника, он в один день возвел «обыденку» – храм на Старом Ваганькове в Москве. Это была обетная церковь – в благодарность за рождение сына. На торжественном освящении, которое состоялось в тот же день, присутствовал и виновник торжества – годовалый князь Иван Васильевич.
Великий князь проявлял самую нежную заботливость о здоровье сына. Отлучаясь из Москвы для ежегодных объездов владений, он обменивался с Еленой записками и впадал в страшное беспокойство по поводу малейших признаков недомогания у новорожденного. Вот появилось у младенца под затылком «место высоко да крепко» – «веред» (то есть нарыв, чирий), и Василий пеняет жене: «Говоришь ты, что у сына на шее показался веред. Ты мне прежде об этом зачем не писала? И ты бы мне теперь дала знать, как Ивана сына Бог милует, и что у него такое на шее явилось, и как явилось, и давно ли, и лучше ли теперь? Да поговори с княгинями и боярами, что это такое у Ивана сына явилось, и бывает ли это у детей малых? Если бывает, то от чего бывает: с роду или от чего иного? Ты б и впредь о своем здоровье и о здоровье сына Ивана не держала меня без вести. Да и о кушанье сына вперед ко мне отписывай: что Иван сын покушает, чтоб мне было ведомо».
Подобными записками и исчерпываются все наши знания о «сыне Иване» вплоть до самой смерти его отца.
30 октября 1533 года у Василия и Елены родился второй сын – Юрий. Он был крещен там же, где и его брат; восприемниками его стали также Даниил Переяславский и Кассиан Босой.
Глава 3. ОТЦОВСКОЕ НАСЛЕДСТВО
Ведай и внимай, благочестивый царь, что все царства Православной Христианской Веры снидошася в твое единое царство; един ты во всей поднебесной христианам Царь.
Послание старца Филофея к Василию III
Московское государство проросло из Москвы, как из зерна. Будучи некогда сама удельным княжеством, Москва очень быстро противопоставила себя всей остальной удельной Руси. Постепенно в пределах одной страны сложились два взаимоисключающих жизненных и политических уклада.
Удельная Русь была собранием больших и малых княжеств, рассыпанных по лесным трущобам и полудиким степям, с очень слабыми задатками политического объединения и весьма стойкими мотивами взаимного соперничества. Ее внутренним руководящим началом был договор, ряд, свободное соглашение между князем, хозяином удела, и вольным человеком, приходившим в пределы его княжества. Свободное столкновение индивидуальных интересов порождало крайнюю пестроту и неустойчивость политических форм.
В противовес этому укладу Московская Русь представляла собой крепкое, сплоченное военное государство, построенное на началах сильнейшей централизации. В основе ее политического устройства лежали потребности самообороны, самая примитивная борьба за существование, что неизбежно вело к закрепощению государством всех сословий. Индивидуальный интерес тонул в суровых требованиях дисциплины. Со стороны московских князей такое государственное устройство было четко осознанной системой, усваиваемой, так сказать, вместе с наследственными правами: ни один подданный не должен был ускользнуть от общеобязательной работы на защиту государства. Эта система строилась на строгом разделении труда. Для обороны нужны были деньги и войско. Исходя из этих потребностей, общество было разбито на тяглых людей – городских и сельских, обеспечивавших государство материальными ресурсами, – и служилых людей, обязанных государству пожизненной ратной службой. Каждый раз и навсегда был поставлен на свое место. Органы управления – все эти воеводы, наместники, губные и земские старосты – являлись насосами, приставленными государством к источникам народного благосостояния.
Московские князья в своей борьбе за выживание умело использовали удельные порядки. Наиболее слабым звеном политического устройства удельной Руси было противоречие между стремлением княжеств к политической самостоятельности и свободным, ничем не ограниченным передвижением населения из удела в удел – по всей русской земле, как говорили тогда, «путь чист, без рубежа». Одни уделы пустели, другие расцветали. В удельных княжествах не могло выработаться местного удельного патриотизма. Непрерывная полуторавековая угроза со стороны татар и Литвы окончательно определила направление народного движения – оно шло от окраин к центру. Поэтому московским князьям было выгодно выступать в роли охранителей удельных порядков, а не их разрушителей. Сам ход русской жизни вел к возвышению Московского княжества. Все приходили туда, никто не уходил оттуда. Поглощение Москвой удельных княжеств было, собственно, борьбой с удельными правителями, но не с удельными порядками. Перед падением какого-нибудь очередного удельного княжества тамошние бояре толпами переходили на службу к московскому князю, сопротивляющихся переселяли насильно.
При этом московские князья изначально выступали защитниками общерусского дела. Уже про Калиту русский летописец говорит: «Во дни же его бысть тишина велия христианам по всей Русской земле на многие лета». Если первые московские князья строили свой удел, и только, то их преемники сознательно усваивают общенациональную идею, и в условиях татарского ига борьба за московский удел превращается в борьбу за национальную независимость.
Подобный ход событий привел к глубокому недоразумению. В сознании русских людей московское единодержавие мыслилось как надежная охрана удельных свобод. Между тем единодержавие превращалось в самодержавие, и московским князьям пришлось начать новую борьбу, объявив войну удельному обществу. Особенную остроту эта борьба приобрела в новгородских и псковских землях, где московскому правительству пришлось воевать не только с непокорным боярством, но и со свободолюбивым народом.
Однако удельные порядки прочно укоренились и в головах самих московских князей, потомков Калиты. Борясь с удельным мировоззрением в целом, они тем не менее продолжали выделять уделы своим братьям и детям, стремясь лишь к тому, чтобы удел наследника превосходил по богатству и мощи уделы всех других родственников великого князя, вместе взятых. Даже Иван Грозный закончил свое царствование тем, что дал своему младшему сыну, царевичу Дмитрию, в удел город Углич. Таким образом, московские государи из династии Калиты одной рукой созидали, а другой рукой разрушали свое творение – Московское великое княжество, которому и суждено было погибнуть вместе с династией Рюриковичей под обломками Смуты. Только Романовым удалось примирить в особе царя хозяина-вотчинника и государя и окончательно преобразовать Москву из удельного княжества в государство.
Национально-государственный кризис, связанный с государственным ростом Москвы, с пробуждением национально-политического самосознания, отразился в церковно-политической доктрине Москвы – Третьего Рима. В XIV—XV веках шел напряженный спор между Москвой и Царьградом за право представлять собой сердце православного мира. С падением Константинополя этот спор скорее оборвался, чем закончился. Уже греческое отступничество на Флорентийском соборе2 подало повод усомниться в чистоте греческой веры; падение же Константинополя показалось апокалиптическим знамением – «яко разрешен бысть Сатана от темницы своей» (А.М. Курбский). Сознание русских людей было смущено и встревожено предчувствием конца света: «Грядет нощь, жития нашего престание»… Из этого-то апокалиптического беспокойства проступили очертания теории Третьего Рима. Падение татарского ига способствовало тому, что эта теория сделалась официальной доктриной московского самодержавия. Женитьба Ивана III на Софье Палеолог стала символическим актом переноса вселенского значения второго Рима в третий.
Изменилось и внутреннее отношение к власти московских князей. Теперь утверждался взгляд, что великий князь обязан ответом одному Богу; княжеский гнев должно было принимать с кротостью и смирением, ибо ропот против государя становился равносилен ропоту против Бога; княжеская жестокость рассматривалась как божья кара за народные прегрешения.
Впрочем, самодержавный культ долгое время уживался с патриархальной простотой отношений между князем и подданными. В 1480 году, во время нашествия хана Ахмата, Иван III покинул войско и возвратился в Москву. Столица пребывала в сильном волнении, ожидая появления татар под стенами города. Перепуганные москвичи встретили государя довольно невежливыми упреками: «Когда ты, государь, княжишь над нами в мирное время, тогда нас много понапрасну обременяешь поборами, а теперь сам, рассердив хана, на заплатив ему дани, нас же выдаешь татарам». А престарелый Ростовский архиепископ Вассиан, рассердившись на Ивана III, начал «зло говорить ему», называя его бегуном, трусом и грозя, что на нем взыщется христианская кровь, которая прольется от татар. Подобные простодушные сцены бывали и у Василия III с его подданными. Однажды к нему пришли два старца от Волоколамского игумена преподобного Иосифа. Василий встретил посланных сердитыми словами: «Зачем пришли, какое вам до меня дело?» Тогда один из старцев наставительно попенял великому князю за его невежливость, за то, что он не поздоровался и не спросил о здоровье игумена, а не разузнав наперед, в чем дело, осерчал, меж тем как ему бы следовало расспросить хорошенько и выслушать с кротостию и смирением. Смутившийся Василий встал и, виновато улыбаясь, сказал: «Ну, простите, старцы, я пошутил». Затем, сняв шапку, он поклонился и спросил о здоровье игумена.
Эта история случилась в году 1515-м. А уже 10 лет спустя Герберштейн находил, что Василий «властью своею над подданными превосходил всех монархов в целом свете». Далее он добавляет, что в Москве говорят про какое-нибудь сомнительное дело: «Про то ведает Бог да великий государь». Московский двор был подобием небесной иерархии, если не наоборот: по словам Герберштейна, москвичи величали своего государя ключником и постельничим Божиим. Ко времени рождения Ивана Грозного политический катехизис московского самодержавия был в основных чертах уже сформирован.
***
Поглощение удельных княжеств привело к тому, что в Москву нахлынули лишенные своих удельных престолов Рюриковичи и Гедиминовичи, а вслед за ними их ростовские, тверские, ярославские, рязанские бояре. Они совершенно потеснили московское родовитое боярство, породив новое политическое настроение. «Увидев себя в сборе вокруг московского Кремля, – пишет В.О. Ключевский, – новое, титулованное боярство взглянуло на себя как на собрание наследственных и привычных, т. е. общепризнанных, властителей Русской земли, а на Москву как на сборный пункт, откуда они по-прежнему будут править Русской землей, только не по частям и не в одиночку, как правили предки, а совместно и совокупно…».
Такой взгляд боярства на свое значение породил сложную систему служебных отношений, известных под названием местничества, то есть замещение государственных должностей согласно отечеству – родословным взаимоотношениям между боярсними фамилиями. Местничество ставило служебные отношения бояр в зависимость от службы их предков, так что служебное положение отдельного боярина или целого рода не зависело ни от расположения государя, ни от личных заслуг служилых людей. Потомки уверенно занимали место своих предков на служебной лестнице, и ни государева милость, ни государственные заслуги, ни личные таланты не могли поколебать или изменить этой наследственной расстановки. Таким образом, местничество на Руси служило как бы заменой европейской рыцарской чести: им служилая знать защищалась как от произвола государя, так и от натиска менее родовитых честолюбцев. Вот почему бояре так дорожили местничеством: за места, говорили они, наши отцы помирали. Боярин соглашался терпеть побои от государя, его можно было прогнать со службы, лишить имущества, но нельзя было заставить занять должность или сесть за государевым столом ниже своего отечества.
Боярский род строго следил за поведением каждого своего члена, потому что каждая местническая «находка» повышала весь род в целом, тогда как всякая служебная «потерька» понижала его. Личные отношения приносили в жертву интересам рода. В 1598 году князь Репнин-Оболенский занял место по росписи ниже князя Ивана Сицкого, хотя имел местническое право этого не делать; при этом он и не подумал ударить челом государю об обиде на Сицкого, потому что они с Сицким были «свояки и великие други». Тогда обиделись все родичи Репнина-Оболенского и ударили челом царю, что их родич, сдружась с князем Иваном, воровским нечелобитием поруху и укор учинил всему роду Оболенских от всех чужих родов. Царь вынес соломоново решение: своим поступком князь Репнин только себя одного понизил перед Сицким и его родичами, а роду его – всем князьям Оболенским – в том порухи в отечестве нет никому.
Рост московского самодержавия изменил отношения между князем и боярством. В прежние времена между ними существовало известное равенство интересов: выгоды служилого человека росли вместе с успехами князя.
Это обеспечивало тесную связь и даже некоторую задушевность отношений между обеими сторонами – бояре усердно радели своему князю в делах воинской службы и внутреннего управления. Великий князь Семен Гордый в своей духовной грамоте наставлял младших братьев: «Слушали бы вы во всем отца нашего владыки Алексея да старых бояр, кто хотел отцу нашему добра и нам». Еще более определенно выразился князь Дмитрий Донской, обращаясь к своим детям: «Бояр своих любите, честь им достойную воздавайте по их службе, без воли их ничего не делайте». Для самих же своих сподвижников он нашел следующие проникновенные слова: «Я всех вас любил и в чести держал, веселился с вами, с вами и скорбел, и вы назывались у меня не боярами, а князьями земли моей».
Теперь же бывших удельных властителей привязывала к Москве лишь нужда и неволя. Сожалея об утраченной удельной самостоятельности, они в то же время, как уже было сказано, смотрели на себя так, как не смели смотреть московские бояре прежнего удельного времени. В свою очередь и московские государи в своем новом значении с трудом переносили эти притязания своих титулованных холопов. Со времени Ивана III самодержавие начало применять против боярской оппозиции правительственный террор. Опалы и казни загнали недовольство вглубь, не истребив его корней. Во время правления Василия III бывшие отважные мятежники превратились в озлобленно-тоскующих разочарованных пессимистов. Продолжительные неудачи отбили у них охоту к действию. Собираясь тайком в тесные кружки, они в интимных беседах изливали друг другу свои горести и печали. Эти беседы, во всяком случае, имели то значение, что позволили боярству кое-как сформулировать свои политические настроения и стремления.
В царствование Василия такой боярской «исповедальней» стала келья Максима Грека. Этот афонский монах был человеком гуманистического образования. Он учился в Венеции, Падуе и Флоренции, «понеже не обретох в Греческой стране философского учения ради великия скудости книжныя». Во Флоренции он видел Савонаролу3, слышал его проповеди против соблазна и прелести мира сего, наблюдал, как флорентийцы, пробужденные его словом к жизни вечной, бросали в огонь картины и предметы роскоши… Личность и учение монаха-бунтаря оставили в Максиме глубокое впечатление: он сделался убежденным «нестяжателем». Вызванный в Москву для книжной справы, он занимался главным образом переводами, но, кроме того, писал сочинения против «звездозрительной прелести» (астрологии), против латинской неправды, против агарянского нечестия (мусульманства), против ереси жидовствующих4, против армянского зловерия, против «осифлян» и монашеского стяжания… Любознательные люди из московской знати приходили к нему побеседовать и поспорить «о книгах и цареградских обычаях», так что келья Максима в подмосковном Симоновом монастыре скорее походила на ученую аудиторию или политический клуб. Оппозиционно настроенные бояре были здесь частыми посетителями, – быть может, потому, что в беседе с Максимом Греком, как бы представлявшим собой ненавистную «грекиню» Софью Палеолог и нахлынувшее, по их мнению, вместе с нею на старую добрую Русь византийское самодержавие, они могли высказать ему то, чего никогда не посмели бы сказать открыто в лицо государю.
Наиболее часто и подолгу сиживал с глазу на глаз с ученым афонским монахом боярин Иван Никитич Берсень. Колючее прозвище («берсень» значит крыжовник) было дано ему недаром – он много раз досаждал Василию своими независимыми суждениями, пока однажды великий князь не выгнал его из думы, прикрикнув: «Пошел, смерд, вон, ты мне не надобен». Тяжело перенося свою опалу, Берсень высказывал Максиму Греку то, что накипело у него на душе. В конце концов, как это часто бывает на Руси, эти крамольные беседы попали в протоколы розыскного дела, благодаря чему, по словам Ключевского, мы можем послушать домашний политический разговор начала XVI века.
Берсень начинает круто – в нынешнем Московском государстве ему не нравится все, ни люди, ни порядки: «Про здешние люди есми молвил, что ныне в людях правды нет». Особенно он недоволен государем, который в устроении своей земли не слушает разумных советов. Это «несоветие» и «высокоумие» в государе больше всего огорчает Берсеня. К отцу Василия, Ивану III, он еще снисходителен: тот, по его словам, был добр и до людей ласков, а потому и Бог помогал ему во всем; покойный государь терпел «встречу», то есть возражения против себя.
– А нынешний государь не таков: людей мало жалует, упрям, встречи против себя не любит и раздражается на тех, кто ему встречу говорит, – сетует Берсень.
Причину нынешнего неустройства он видел в том, что с недавнего времени старые московские порядки стали шататься и, что прискорбнее всего, шатать их стал сам государь.
– Сам ты знаешь, – говорил Максиму этот консерватор, – да и мы слыхали от разумных людей, что которая земля перестанавливает свои обычаи, та земля не долго стоит, а здесь у нас старые обычаи нынешний великий князь переменил: так которого же добра и ждать от нас?
Максим возразил, что государи переменяют обычаи из государственных соображений и интересов.
– Так-то так, – вздохнул Берсень, но не согласился: – А все-таки лучше старых обычаев держаться, людей жаловать и стариков почитать. А ныне государь наш, запершись сам-третей у постели, всякие дела делает.
Некогда Берсень и ему подобные сами вершили дела «у постели государя», а теперь они были недовольны тем, что Василий собрал вокруг себя кружок из доверенных лиц незнатного происхождения – дьяка Шигоны и других, с которыми и вершит все дела помимо боярской думы.
Боярство в своей ностальгии не могло разделять политический оптимизм московского самодержавия, одушевленного идеей единого вселенского православного государства с самодержавным «царем православия» во главе.
Глава 4. СМЕРТЬ ВАСИЛИЯ III
Со смертью он теряет лишь дыханье.
Д. Томсон. Стихи на смерть м-ра Эйкмена
Великий князь Василий был человек тяжелый: «встречи» против себя не любил и о здоровье игуменов спрашивать забывал. Его самовластный характер, как мы видели, заставлял бояр даже об Иване III вспоминать как о вежливом и любезном государе. На самом деле Василий просто закончил то, что начал отец: довел самодержавие до пределов, в которых оно отвечало понятиям разума и государственным интересам; он сделал даже больше – переступил эти пределы. Самодержавие превратилось при нем в полуазиатскую деспотию. Наследственная привычка к неограниченной власти, не подкрепленная и не оправданная ни широтой замыслов, ни выдающимися способностями, развила в нем болезненное самолюбие и наклонность к произволу. При нем власть, замкнувшаяся в ореоле самовосхваления и самолюбования, требовала от русских людей не просто покорности, но лжи, лести и лицемерия, – все должны были хвалить то, что, быть может, в душе порицали. Так, когда Василий возвращался после неудачного похода, все обязаны были превозносить его победоносные подвиги. Всеобщая лесть и лицемерие только усугубляли в нем презрение к подданным, а презрение вело к бесцеремонности в обращении. Василию ничего не стоило обобрать человека, даже заслуженного. Однажды, по возвращении русских послов от императора Священной Римской империи Карла V, он отобрал у них подарки, которые дали им император и его брат. В другой раз, когда один из его даровитейших сотрудников, дьяк Далматов, назначенный в заграничное посольство, осмелился сказать, что у него нет средств на путешествие, государь отобрал у него вотчины, все имущество и заточил в тюрьму, где тот и умер.
Впрочем, не брезгуя государственным грабежом и разбоем, Василий не любил лить кровь. Казни при нем были чрезвычайно редки. Бояр, уличенных в намерении убежать в Литву, Василий прощал, но брал с них запись о том, что они не выедут из Московского государства, накладывал денежный штраф и передавал на поруки другим боярам, которые с этих пор отвечали за своих собратьев-бегунов крупной денежной суммой. Удельные князья, родные братья Василия, не причиняли ему много хлопот. Он не покушался на их уделы, довольствуясь тем, что превратил их в бессильных и бесправных владетелей. Они беднели все более и более, разоряли свои земли поборами и все-таки постоянно нуждались, занимали под большие проценты, не платили их и в своих духовных возлагали уплату долга на государя, которому отказывали свои уделы. Иногда они помышляли о побеге в Литву, но после обнаружения этих замыслов униженно ходатайствовали о прощении через митрополита, монахов, московских бояр, называя себя холопами великого князя. В Москве с ними не стеснялись, но опасались. Удельный князь был крамольник если не по природе, то по положению: в кремлевской атмосфере, еще не проветрившейся от удельных преданий и воспоминаний, за него цеплялась любая придворная интрига. (Достаточно сказать, что даже после всех погромов, учиненных Иваном Грозным удельным боярам и княжатам, его любимец Богдан Бельский, всего через несколько часов после смерти грозного царя, поднял мятеж против законного наследника Федора Ивановича в пользу удельного угличского князя полуторагодовалого царевича Дмитрия!) Василий покончил с независимостью последних удельных князей – рязанского и северского (первый успел бежать в Литву, второй был заточен в темницу). Народ одобрил действия государя. Передают, что какой-то юродивый ходил по улицам Москвы и кричал: «Время очистить Московское государство от последнего сора!» Юродивые тогда были устами народа. Василий также уничтожил последние следы вечевого управления Псковом.
Великий князь несколько раз воевал с Литвой. Война шла с переменным успехом, однако Василий сумел взять и утвердить за собой Смоленск. Хуже обстояли дела на юге и востоке. Крымские татары, изменив давнему дружественному союзу, существовавшему между Крымом и Москвой со времен Ивана III, опустошили рязанские земли и появились под стенами Первопрестольной. Казань ускользнула из-под прежней власти Москвы. Московский ставленник хан Шигалей (Шейх-Али) был изгнан казанцами из города; на престоле утвердился хан Сафа-Гирей, брат крымского хана Сагиб-Гирея. Казань попала в сферу крымского влияния. Василий должен был смириться с этим, однако для устрашения и сдерживания Казани построил в казанской земле, в устье реки Суры, город Васильсурск и посадил в нем сильный гарнизон.
В первую половину царствования, когда внимание Василия не отвлекали длительные войны и неуспехи, он любил украшать Москву новыми постройками. Воздвигнутые при нем церковь Николы Гостунского и Благовещенский собор поражали современников своими позолоченными куполами и богатым внутренним убранством; Успенский собор был расписан такой чудной живописью, что Василий и бояре, впервые войдя туда, сказали, что им кажется, «будто они на небесах». Он закончил строительство Архангельского собора и перенес туда гробы всех великих московских князей. Гостиный двор в Москве и некоторые крупные пограничные города были обведены по его повелению каменными стенами взамен деревянных.
***
Осенью 1533 года 56-летний Василий, еще полный сил, отправился с женой и детьми в Троице-Сергиеву обитель праздновать день святого Сергия. Угостив братию и отослав семью в Москву, он поехал «тешиться» охотой под Волок Дамский. Ничто не предвещало несчастья. Однако по пути, в селе Озерецком, на левой ноге у него появилось «знамя болезненности» – багровая болячка с булавочную головку. Не обратив на нее внимания, Василий продолжил путь. Праздник Покрова Пресвятой Богородицы он отпраздновал в селе Покровском, где задержался на два дня. Болезнь начала беспокоить его, но он перемогался. На третий день, в воскресенье, государь посетил Волок и был на пиру у любимца, дворецкого Тверского и Волоцкого (то есть управляющего княжескими дворами в этих городах), дьяка Шигоны. Боль в ноге усилилась, лекарства мало помогали. В понедельник Василий был в бане, а за столом сидел с великой нуждою. Впрочем, охоту не отложил, хотя в ней уже было мало потехи. Так, переезжая из села в село, он добрался до Колпи, откуда послал гонца к своему брату Андрею в Старицу – звать на охоту. Желая скрыть от него свою болезнь, Василий через силу выехал в поле с собаками, но с третьей версты повернул назад – стало невмоготу; князь слег в постель и не вышел к столу.
Из Москвы в Колпь приехали вызванные им придворные доктора – Николай Люев и Феофил. Они приложили к болячке пшеничную муку, смешанную с медом и печеным луком, отчего она зарделась и прорвалась гноем. Государя на носилках переправили ближе к Москве, в Волок, где продолжили лечение. Гною из нарыва выходило по полутазу и даже по тазу, затем у больного по- явилась тяжесть в груди – «и от того часу порушися ему ества (пропал аппетит. — С. Ц.). не нача ясти, – и уразуме князь великий болезнь свою смертную». Вероятно, у него началось заражение крови. В Москву были посланы дьяки Мансуров и Путятин за духовными грамотами государева отца и самого Василия, с наказом не сказывать никому о болезни государевой – ни Елене, ни братьям, ни митрополиту, ни боярам. Свою духовную грамоту Василий тайно сжег – видимо, она была написана еще до рождения Ивана или Юрия.
Накануне дня Варлаама Хутынского (6 ноября) великому князю сделалось еще хуже. Он позвал к себе боярина Михаила Юрьевича Захарьина, любимого старца Мисаила Сукина, духовника протопопа Алексея и сказал им:
– Я хочу постричься, – чтоб платье чернеческое было у вас готово: смотрите не положите меня в белом.
В то время пострижение перед смертью не было еще в обязательном обычае у московских государей, поэтому можно предположить, что Василием двигало не одно только благочестивое желание предстать пред Всевышним в «ангельском чине», – быть может, он хотел этим искупить также свой давний грех перед Соломонией.
Затем государь открыл совет с прочими находившимися при нем боярами – князьями Дмитрием Бельским, Иваном Шуйским, Михаилом Глинским, Иваном Кубенским и дьяком Иваном Шигоной – о том, как ему ехать в Москву. Решили прежде всего побывать в Иосифовом Волоколамском монастыре, помолиться у Пречистой. Василия привезли туда в возке; двое прислужников всю дорогу переворачивали государя с боку на бок, так как сам Василий двигаться без посторонней помощи уже не мог. В монастыре у ворот встретили государя игумен с братией, державшие в руках образа и свечи. Василия под руки ввели в церковь. Его болезненный вид вызывал сострадание. Дьякон от слез не мог промолвить слова ектеньи о здравии государя; игумен, братия, бояре и все люди плакали. Когда началась обедня, Василий, не имея сил стоять, попросил вынести себя на церковную паперть и положить на одр – в таком положении он и слушал литургию.
Переночевав в монастыре, Василий поехал в Москву, с частыми остановками для отдыха. Он хотел въехать в столицу тайно, чтобы о его болезни не прознали иностранные послы, и потому подъехал к городу со стороны Воробьевых гор. Тут он простоял два дня, дожидаясь, пока наведут мост через Москву-реку. Лед стал еще не крепко, рабочие рубили его, вколачивали сваи и мостили на них доски. Из-за спешки едва не случилась беда. Когда на третий день государевы сани, впряженные в четверку лошадей, въехали на мост, доски под ними подломились; дети боярские, сопровождавшие государя, едва успели удержать сани и поспешно обрезали постромки. Василий посердился на городничих, смотревших за постройкой, но опалы не положил. Он переправился через реку на пароме под Дорогомиловом и въехал в Москву через Боровицкие ворота. Его сразу понесли в постельные хоромы.
Первой его заботой было написание новой духовной. Отдохнув и причастившись, он призвал к себе митрополита, братьев Юрия и Андрея и бояр.
– Поручаю сына моего Ивана, – сказал Василий, – Богу и Пресвятой Богородице, и святым чудотворцам, и тебе, отцу своему, Даниилу, митрополиту всея Руси. Даю ему свое государство, которым меня благословил отец мой, великий князь Иван Васильевич всея Руси. И вы бы, мои братья, князь Юрий и князь Андрей, стояли крепко в своем слове, на чем крест целовали мы между собою – о земском строении и ратных делах. Против недругов сына моего и своих стойте дружно, чтоб рука православных христиан была высока над басурманами и латынами. Вы же, бояре и дети боярские, и княжата, ведаете сами, что наше государство ведется от великого князя Киевского Владимира. Мы вам – прирожденные государи, а вы нам – извечные бояре: стойте крепко, чтобы мой сын учинился на государстве государем и чтоб была на нашей земле правда.
Затем он подозвал к себе князя Михаила Глинского и сказал боярам:
– Поручаю вам князя Михаила Львовича Глинского. Человек он приезжий, а вы бы того не говорили, что он приезжий: держите его за здешнего уроженца, потому что он мне верный слуга. А ты, князь Михаил, – обратился он к Глинскому, – за моего сына Ивана и за жену мою Елену должен охотно пролить кровь свою и дать тело свое на раздробление.
Как видно, Василий был чрезвычайно озабочен будущностью своей семьи и постарался вручить ее судьбу в руки человека, кровно заинтересованного в соблюдении ее интересов.
Болезнь не позволила Василию говорить более – рана его воспалилась, из нее пошел сильный смрад – «нежид смертный». Обессиленный, он обратился к своему доктору, немцу Николаю Люеву:
– Брат Николай! Пришел ты ко мне из своей земли и видел мое великое жалованье к тебе. Можешь ли ты облегчить теперь болезнь мою?
Люев честно отвечал, что готов умереть за него, но ему не под силу «мертвого живым сотворить».
Василий перевел на бояр свой взгляд, напоенный смертной тоской:
– Слышите, что сказал брат Николай? Я уже не ваш. Нужно, братие, подумать, чтобы душа моя не погибла вовеки.
Бояре, рыдая, оставили его. Ночью, во сне, Василий прерывистым голосом пел: «Аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, Боже!» Проснувшись, сказал: «Как Богу угодно, так и будет. Буде имя Господне благословенно отныне и до века».
Спустя два дня он вновь советовался с ближними боярами, как править после него государством. У постели его были ближние, доверенные лица – князь Иван Шуйский, князь Михаил Глинский, князь Иван Бельский, князь Борис Горбатый-Суздальский, бояре Юрий Захарьин и Михаил Воронцов и дьяк Шигона. Им он наказывал, «как великой княгине Елене без него быть и как боярам к ней ходить», то есть назначил при ней из этих лиц опекунский совет. Потом к Василию пришли братья и стали понуждать вкусить пищи. Великий князь нехотя отведал немного миндальной каши и сказал:
– Вижу сам, что живот мой к смерти приближается. Пошлите за сыном Иваном: я благословлю его крестом Петра митрополита. Пошлите и за женой: хочу проститься с ней.
Едва сказав это, он вдруг передумал:
– Нет, не надо приносить сына: я страшен – как бы младенец не испугался.
Все же братья и бояре уговорили его увидеться с сыном. Князь Михаил Глинский принес на руках трехлетнего Ивана; следом шла мамка Аграфена Челяднина. Василий с трудом приподнялся; слезы лились у него ручьями по лицу. Взяв крест митрополита Петра чудотворца, он благословил сына.
– К сему же прими и венец царский Мономахов, и жезл, и прочую утварь царскую, которой мы, великие князья, венчаемся на великое самодержавство Русского царства. А ты, Аграфена, – добавил он, – от сына моего Ивана ни пяди никогда не отступай.
Ввели великую княгиню Елену: она с плачем билась на руках у боярынь, едва держалась на ногах.
– Перестань, – успокоил ее Василий, – мне легче, ничего не болит, благодарствую Бога.
По ее просьбе он благословил их младшего сына Юрия и пожаловал его уделом – Угличским княжеством. Елене Василий завещал, кроме того, опекунство над Иваном до его совершеннолетия – то есть, по тогдашним обычаям, до пятнадцати лет. Хотел сказать ей также напутственное слово, но она так вопила и кричала, что он скорее отослал ее.
Чуя приближение смерти, Василий торопил с последними обрядами. Послал за владыкой Коломенским Вассианом, Троицким игуменом Иоасафом, старцем Мисаилом Сукиным и стряпчим Федором Кучецким, который присутствовал при кончине Василиева отца, – с тем, чтобы они читали над ним канон на исход души. У своего духовника протопопа Алексея государь спросил, видал ли он, как душа расстается с телом. Тот отвечал, что такое ему редко случалось видеть. Духовные чины встали вокруг княжеской постели с образами Владимирской Богоматери, что писал Лука Евангелист, Николы Гостунского, великомученицы Екатерины и другими, на которые Василий смотрел беспрестанно. Наконец, подозвав митрополита и владыку Вассиана, он сказал им:
– Изнемогаю, постригите меня, как я того желал всегда.
Даниил и Вассиан одобрили его решение. Но Шигона и некоторые бояре стали отговаривать Василия, ссылаясь на то, что не все великие князья, в том числе и сам святой князь Владимир Киевский, умерли в чернецах, а между тем сподобились праведного покоя. Дело было в том, что пострижение великого князя лишало его Мономахова венца. Шигона с ближайшими советниками государя опасались, что Василий в случае выздоровления должен будет отречься от престола.
У постели умирающего загорелся жаркий и не совсем пристойный спор. Василий не мог вставить слова, крестился, шептал молитвы из акафиста; язык у него отнимался, он знаками просил пострижения, указывая на приготовленное иноческое платье… Наконец митрополит Даниил и епископ Вассиан взяли верх, спор притих. Даниил поспешил кончить обряд пострижения, нарек нового инока Варлаамом, возложил ему на грудь схиму и Евангелие. Василий уже отходил. Духовник впился в умирающего глазами: вот раздался последний вздох, чуть раскрылись уста – и отец Алексей вложил Василию в рот святое причастие…
«И виде Шигона дух его отошед аки дымец мал…»
Василий умер 4 декабря в десятом часу ночи. По уверениям предстоявших, лицо его в этот миг как будто просияло. Сейчас же раздался всеобщий вой и плач.
Митрополит, помочив хлопчатую бумагу, сам отер тело усопшего до пояса. Потом он отвел братьев Василия в переднюю избу и привел их к присяге Ивану и Елене, – чтобы жить им в своих уделах, а государства не хотеть, людей к себе не отзывать, а против недругов, латинства и басурманства, стоять заодно. К присяге были приведены также бояре, дети боярские и дворяне. Покончив с государственными делами, Даниил отправился утешать Елену. Она еще ничего не знала, но, увидав идущих к ней митрополита, мужниных братьев и бояр, догадалась обо всем, упала в обморок и пролежала в беспамятстве два часа.
Между тем Троицкий игумен Иоасаф с иноками своего монастыря убрали тело Василия, положили его на монашеский одр, взятый из Чудова монастыря, и отслужили заутреню, часы и каноны. Наутро к телу стали допускать народ, пришедший проститься с государем. В первом часу дня митрополит велел звонить в большой колокол и ископать могилу в меру в Архангельском соборе. В тот же день тело Василия было похоронено в каменном гробу возле гробницы его родителя.
Как знать, может быть, этим младенческим впечатлениям от похорон отца и обязан был царь Иван – хотя бы отчасти – каким-то страстным влечением к смерти и одновременно жутким страхом перед ней.
Глава 5. РАЗНОБОЯРЩИНА
Как будто человек обязан выбирать между унижением и возмездием.
А. Камю. Записные книжки
После смерти Василия в Кремле сложилась соблазнительная для многих ситуация. Впервые на московский престол воссел малолетка, опекаемый чужестранкой, дочерью литовского изменника, – какой отличный повод для игры честолюбий! Прекрасно сознавая шаткость своего положения, Елена прежде всего позаботилась о том, чтобы права ее сына были закреплены публичной церемонией. В псковской летописи сохранился рассказ об официальном поставлении малолетнего Ивана на великое княжение. В Успенском соборе собрались митрополит Даниил со всем причтом церковным, князья, бояре и простые москвичи. Благословив Ивана крестом, митрополит сказал:
– Бог благословляет тебя, государь, великий князь Иван Васильевич, Владимирский, Московский, Новгородский, Псковский, Тверской, Югорский, Пермский, Болгарский, Смоленский и иных многих земель царь и государь всея Руси! Добре здоров будь на великом княжении, на столе отца своего!
Присутствующие пропели многолетие и стали подходить к новому государю с подарками. По городам разослали гонцов с приказом воеводам приводить людей к присяге великому князю Ивану Васильевичу.
Со стороны законности власть нового правительства была как будто обеспечена. Но Елене не на кого было опереться: ее родственники и близкие люди являлись скорее ее врагами и соперниками, чем помощниками. На любовь и расположение Василиевых братьев, которым она с сыном загораживала дорогу к великокняжескому престолу, надеяться было нечего; опекунский совет стремился править именем малолетнего государя помимо ее воли; а ее дядя, князь Михаил Глинский, был не такой человек, чтобы делить власть с кем бы то ни было.
Молодая правительница нуждалась в надежном мужском плече. И вот рядом с ней появился князь Иван Федорович Телепнев-Оболенский. Было ли его внезапное возвышение следствием давней связи с Еленой, или они сблизились только после смерти Василия, при посредничестве мамки Ивана и сестры Оболенского Аграфены Челядниной, об этом можно только гадать. Выше я уже имел случай привести доводы в пользу первого предположения. Даже оставляя в стороне вопрос о том, был ли Оболенский отцом Ивана, следует заметить, что молодой князь, несмотря на его близость к покойному государю (вспомним его роль на свадьбе Василия и Елены), все же не обладал настолько значительным весом при дворе и в думе, чтобы Елена могла надеяться с успехом противопоставить его своим влиятельным противникам. Скорее здесь можно увидеть выбор поневоле… Елена и Оболенский сразу появляются на исторической сцене, как бы спаянные общей судьбой, – такими они и покидают ее… Им было дано слишком мало времени, чтобы тайна их союза могла раскрыться, вольно или невольно; они не успели ясно заявить о своих притязаниях. Носил ли их союз вынужденный оборонительный характер? Или, быть может, они готовились сменить на московском престоле династию Калиты? Еще одно соображение заставляет подозревать их в честолюбивых замыслах. Согласно суздальскому преданию, сын Соломонии умер в возрасте семи лет, то есть в 1533 году. Год его смерти точно совпадает с началом правления Елены и Оболенского! И потом, эта пустая детская гробница, куда директор суздальского музея заглянул, очевидно, далеко не первым… Но кто же более Елены и ее фаворита был заинтересован в сокрытии всяких следов существования несчастного Георгия?
Как бы то ни было, крамола после смерти Василия обнаружилась быстро. Столь же незамедлительно последовал разящий ответ.
Елене донесли, что удельный князь Юрий Дмитровский присылал своего дьяка Третьяка Тишкова к московским боярам и князю Андрею Шуйскому – звать их к себе на службу. Шуйский попрекнул Тишкова, сославшись на присягу, которую давал князь Юрий, на что дьяк заявил: «Князя Юрия бояре неволей привели к целованию: так что это за целование?» Шуйский передал эти слова Елене и опекунскому совету. Юрий был схвачен, посажен в тюрьму, где спустя два года и умер, вероятно уморенный голодом и тяжелыми условиями содержания.
Следующей жертвой властолюбия Елены пал князь Михаил Глинский. Крепко обманувшись в своих надеждах управлять племянницей, он начал открыто укорять ее в беззаконном и бессовестном сожительстве с Оболенским. В ответ рассерженная Елена упрятала своего знаменитого дядю в темницу. Герберштейн передает, что его обвинили в отравлении Василия, подобно тому как в Литве его обвиняли в намерении отравить великого князя Александра. Если это известие верно, то Елена со своим любимцем предстают перед нами людьми весьма неразборчивыми в средствах. Вместе с Глинским пали другие члены опекунского совета – князья Иван Федорович Бельский и Иван Михайлович Воротынский: их также заключили в тюрьму. Князь Семен Бельский и Иван Ляцкий, родственник Захарьиных, подались в Литву от греха подальше. Шуйские уцелели, за исключением князя Андрея Михайловича, которому не пошел впрок донос на князя Юрия, – он тоже очутился в темнице.
Другой брат Василия, князь Андрей Старицкий, не замешанный в деле князя Юрия, некоторое время спокойно жил в Москве. Собравшись затем к себе в Старицу, он в нарушение присяги стал выпрашивать на дорожку еще городов в удел. Ему резко отказали и только дали в память о покойном брате и государе дорогие шубы, кубки и коней. Андрей уехал, не скрывая неудовольствия. Тогда одни доброхоты шепнули Елене и Оболенскому о неудовольствии удельного князя, другие предупредили Андрея, что его хотят схватить.
Елена стала звать Андрея обратно в Москву, стараясь успокоить его: «Не слушай лихих людей и стой крепко на своей правде. А у нас на сердце ничего против тебя нет». Но Андрей, видя участь князя Юрия, не доверял ласковым речам и в Москву не ехал. Тогда появился новый донос, что он хочет убежать в Литву. Обеспокоенная Елена повторила свое предложение приехать, под предлогом открывшейся тогда войны с Казанью. Андрей ответил, что болен, и попросил прислать лекаря. Елена направила к нему доктора Феофила, который, возвратясь, донес, что у Андрея болезнь легкая – болячка на ляжке, а он лежит между тем в постели. Поведение Андрея усилило подозрительность Елены. Последовало новое приглашение в Москву – и опять пришел отказ. Наконец Елена потребовала от Андрея быть на Москве непременно. Андрей ответил письмом на имя Ивана, от чьего лица вершились все дела: «Ты, государь, приказал к нам, чтобы нам непременно у тебя быть, как ни есть. Нам, государь, скорбь и кручина большая, что ты не веришь нашей болезни… А прежде, государь, того не бывало, чтоб нас к вам, государям, на носилках волочили. И я, от болезни и от беды, с кручины отбыл ума и мысли». Что было у него на уме, смотрел ли он в сторону Литвы, неизвестно. Но вдруг он узнал, что его гонец с письмом схвачен по дороге, а князь Оболенский выехал в поле со многими людьми, чтобы перекрыть ему дорогу в Литву. Андрей в страхе побежал с женой и детьми в Новгород. Отсюда он разослал грамоты к новгородским помещикам, приглашая их к себе на службу: «Великий князь мал, а государство держат бояре: у кого же вам служить? Приходите ко мне – я готов вас жаловать». Многие дворяне и дети боярские подались к нему. В самом Новгороде архиепископ Макарий и наместники удержали народ от бунта.
Войско князя Оболенского преследовало беглого князя по пятам и настигло недалеко от Новгорода. Противники встали друг против друга. Андрей не решался начать битву, ибо не был уверен в своем войске (накануне его караулы поймали сына боярского, пытавшегося переметнуться к Оболенскому; на пытке он назвал такое множество сочувствующих ему людей среди воинства Андрея, что князь предпочел оставить дальнейший розыск). Он обратился к Оболенскому, прося правды. Фаворит именем Елены обещал ему прощение, если он поедет в Москву. Андрей поверил и сложил оружие. Но Елена не проявила благородства. Скорее всего, между ней и Оболенским уже существовало соглашение на этот случай. Она возмущенно заявила, что не давала никаких обещаний. На Оболенского для виду был положен государев гнев. Андрея же бросили в тюрьму, чтобы впредь такой смуты не было, а то многие московские людишки от того поколебались, – правительство Елены, как видно, не имело большой поддержки в народе. Вместе с князем были заточены его жена Евдокия и сын Владимир – их мытарства начались задолго до того, как им пришлось иметь дело с Грозным.
Внутренние усобицы перемежались с внешними войнами. Три года повоевали с Польшей и Литвой, опустошили литовские пограничные земли, сами потерпели немало и заключили перемирие на пять лет. На востоке пришлось отбиваться от казанцев, которые пограбили Костромской уезд. Собрались было и сами в гости наведаться, но тут крымский хан пригрозил: коль пойдет московский князь на Казань войною, то пусть его, хана, на Москве смотрит. Пришлось отвечать, что великий князь мира хочет. Шестилетний Иван впервые принял иностранных послов – казанцев.
Дела управления шли обычным чередом – не хуже и не лучше, чем всегда. В Москве Китай-город был обнесен рвом и каменной стеной с четырьмя башнями. На границах появились новые крепости – Мокшан, Буйгород, Балахна, Пронск; Владимир, Ярославль, Тверь, Кострома, Вологда были укреплены заново. Приняты и испомещены в разных русских землях беженцы из Литвы – триста семей. Для борьбы с порчей монеты велели поддельщикам и обрезчикам лить в рот олово и отрубать руки и выпустили в обращение новую монету, на которой великий князь был изображен не с мечом, как прежде, а с копьем, – копейку.
Казалось, жизнь улыбалась Елене – внутренние враги были повержены, внешние не особенно досаждали… И вдруг 3 апреля 1538 года, во втором часу дня, она скоропостижно скончалась. Летописи ни словом не упоминают о ее предварительной болезни; Герберштейн утверждает, что великая княгиня была отравлена боярами. В тот же день ее погребли в Вознесенском девичьем монастыре, где находилась усыпальница царских особ женского пола. В летописи не упомянуто даже, чтобы митрополит совершил над ней отпевание. Народ и бояре не выказали ни малейшей скорби. Плакали и горевали по умершей только малютка Иван да князь Оболенский.
Прошла с ее смерти всего неделя, и «боярским советом князя Василия Шуйского и брата его князя Ивана и иных единомысленных им» князь Оболенский был взят – «и посадиша его в палате за дворцом у конюшни и умориша его гладом и тягостию железной».
Смерть кружилась вокруг своего маленького любимца, ходила за ним по пятам, склонялась над его детской кроваткой, заглядывала ему в очи… Слишком рано дано было Ивану ощутить на своих губах вместе с детскими слезами горький привкус небытия, почувствовать бренность человеческой жизни. И, еще не постигая ее величие, он отлично понял ее ничтожество…
***
Власть опекунского совета (в котором не хватало только умершего князя Михаила Глинского) была восстановлена. Бояре оказались правителями Русской земли. То, на что они уже не смели и надеяться, сбылось. Железная рука московского самодержавия не просто ослабила хватку на их горле, но совершенно разжала пальцы и бессильно повисла. Наступил благоприятнейший момент, когда беспощадной централизаторской политике московских князей можно было противопоставить более мудрый и взвешенный государственный подход, если таковой, конечно, имелся.
И тут выяснилось, что никаких политических целей и программ у боярства нет. Оно показало полную неспособность блюсти не только государственный и династический, но даже и собственный сословный интерес. Государство в его глазах было не государством и даже не вотчиной, а какой-то завоеванной землей, в которой можно чинить самый дикий произвол. Место политики заступили личные страсти, место идей – инстинкты; семейная вражда подменила борьбу партий и направлений. «Всякий пекся о себе, а не о земских и государских делах», – печально замечает летописец.
Первое место в опекунском совете и в думе заняли старейшие Рюриковичи, князья Шуйские, потомки суздальско-нижегородских князей, которые были лишены своих отчин великим князем Василием Дмитриевичем, долго не желали покориться своей участи и только при Иване III перешли на службу московским государям. Главой рода Шуйских был князь Василий Васильевич. О его характере дает представление следующий случай. Василий III назначил его наместником во вновь приобретенный Смоленск. После поражения русских войск при Орше многие знатные смоляне вступили в тайные переговоры с литовским воеводой князем Острожским, шедшим к городу. Шуйский прознал об измене. Когда Острожский появился под Смоленском, он увидел на его стенах повешенных заговорщиков, при каждом из которых был какой-нибудь подарок, полученный недавно от Василия III за передачу города под государеву руку: одни висели в дорогих собольих шубах, у других на груди был серебряный ковш и так далее. Крутая и незамедлительная расправа Шуйского над заговорщиками возымела действие: изменников в Смоленске больше не оказалось, вести переговоры стало не с кем, и князь Острожский отошел от города.
Подобную жестокую решимость князь Василий Васильевич проявил и после смерти Елены, когда речь зашла о его личных и родовых интересах. Он немедля устранил от великого князя всех, кто имел на него хоть малейшее влияние. Мы уже видели, как он расправился с Оболенским. Пострадала также и мамка Ивана, Аграфена Челяднина, которую малолетний государь очень любил, – ее сослали в Каргополь, в монастырь. Другого способа управлять государством, кроме как чинить на каждом шагу произвол и насилие, Шуйский, видимо, себе не представлял. Будучи псковским наместником, он оставил по себе недобрую память баскака и темника; люди же его, говорит летопись, были «аки звери дикии до христиан, и начали поклепцы на добрых людей клепать, и разбежались добрые люди по иным городам, а игумены честные из монастырей убежали в Новгород».
Недовольные всесилием Шуйских сплотились вокруг князя Ивана Федоровича Бельского, освобожденного из заточения в числе других бояр, пострадавших во время правления Елены. Бельские-Гедиминовичи, не уступавшие Шуйским в древности рода, попытались оспорить у них право распоряжаться всеми делами. Вместе с примкнувшими к ним митрополитом Даниилом и думным дьяком Федором Мишуриным они сумели именем малолетнего Ивана возвысить некоторых угодных им лиц. Это страшно озлобило Шуйских. Разгорелась ничем не прикрытая придворная война, «встала вражда между боярами великого князя», по выражению летописца. Бельский вновь попал в заключение, его сторонники были разосланы по городам. Мишурина Шуйский велел своим детям боярским схватить и ободрать на своем дворе; затем его, нагого, бросили на плаху и обезглавили, – «не любя того, что он за великого князя дела стоял». Распоясавшемуся временщику не понадобилось для этой казни ни государева, ни думского согласия. Митрополита Даниила пока не тронули, потому что Шуйские скоро сами понесли чувствительную потерю – в октябре 1538 года умер князь Василий Васильевич. Род Шуйских возглавил его брат Иван Васильевич. Он докончил начатое. Уже в феврале следующего года митрополита Даниила сослали в Волоколамский монастырь, где он прежде был игуменом, – «за то, что он был в едином совете с князем Иваном Бельским». Там его заставили подписать грамоту об отречении от митрополии, причем составленную в самой оскорбительной форме: Даниил снимал с себя сан не по болезни или немощи, а по неспособности к такому высокому служению. Вместо него в митрополиты был поставлен игумен Троице-Сергиевой обители Иоасаф Скрипицын. Святители, одобрившие низложение старого митрополита и избравшие нового, конечно, немало погрешили против церковных правил. Русская Церковь вступала в период глубокого упадка, потакания мирским властям и забвения своей духовной независимости и святительского авторитета. В последующие десятилетия она еще оказалась способной выдвинуть из своих рядов несколько замечательных фигур, но эти одинокие светочи христианства не столько разгоняли мрак, сколько заставляли острее ощутить непроницаемость сгустившейся вокруг них тьмы.
Жизнь на Москве для честных людей сделалась невыносимой. Например, архитектор Петр Фрязин, приехавший при Василии III в Москву из Рима, принявший православие, женившийся на русской и получивший поместья, почел за лучшее убежать в Ливонию. Там, на вопрос дерптского епископа, что побудило его оставить Московию, он ответил, что «великого князя и великой княгини не стало, государь нынешний мал остался, а бояре живут по своей воле, и от них великое насилие, управы в земле никому нет, между боярами самими вражда, и уехал я от великого мятежа и безгосударства». Последнее слово, как известно, имеет греческий эквивалент – «анархия».
Митрополит Иоасаф отказался быть игрушкой в руках Шуйских. Летом 1540 года он с некоторыми боярами осмелился ходатайствовать перед великим князем об освобождении Бельского. Опальный князь получил свободу. Это стало первым известным нам волеизъявлением Ивана Васильевича, которому было тогда десять лет. Он начинал правление актом прощения и милосердия!
Шуйские были застигнуты врасплох. С досады они самоустранились от дел. «И о том вознегодовал князь Иван Васильевич Шуйский, – пишет летописец, – на митрополита и на бояр учал гнев держати, и к великому князю не ездити, ни с бояры советовати о государских делах… а на князя Ивана Бельского великое враждование имети и зло на него мыслити».
Сам Грозный позднее приписывал этот переворот своей державной воле: «Мне же в возраст достигшу, не восхотех под рабскою властию быти, и того ради князя Ивана Васильевича Шуйского от себя отослал на службу, а у себя велел есми быть боярину князю Ивану Федоровичу Бельскому». Конечно, он преувеличивает, но само его стремление государствовать в десятилетнем возрасте стоит отметить.
Началось правление Бельских и митрополита Иоасафа, ставших «первосоветниками» у государя. Ничего выдающегося или просто заметного сделано ими не было, но по сравнению с предыдущими неистовствами Шуйских новое правление отличалось мягкостью и гуманностью; открытые беззакония прекратились. Пскову возвратили его старинное право собственного суда по уголовным делам при посредстве выборных целовальников (присяжных), независимо от московских наместников – «и была христианам радость и льгота большая от лихих людей, от поклепцев, от наместников… Злые люди разбежались, стала тишина». Из тюрьмы вышли жена и сын удельного князя Андрея Старицкого – Владимиру Андреевичу даже возвратили отцовский удел. Милость была оказана и другому удельному князю – Дмитрию Угличскому, племяннику Ивана III, уже около полувека сидевшему в оковах в Вологде: с него сняли цепи, но темницы не отворили. Бельский думал воротить и своего сбежавшего брата, Семена Федоровича, но тот уже давно метался между Литвой и Крымом, подымая грозу против своего отечества. Набеги казанцев и крымцев, казалось, сплотили враждующие боярские роды и направили их энергию на защиту государства. Летом 1540 года крымский хан Сагиб-Гирей вторгся на Русь со всей ордой, оставив в Крыму только старых и малолетних; с ним шли турки, ногаи, кафинцы, астраханцы, азовцы – всего около ста тысяч человек. Москва была в страшной тревоге. Государь Иван Васильевич пришел в Успенский собор, молился у иконы Владимирской Богоматери и у гроба митрополита Петра чудотворца и потом спросил у митрополита Иоасафа и бояр: оставаться ли ему в Москве или ехать в другие города? Бояре единодушно ответствовали: быть государю в Москве. Тогда стали запасаться пищей, ставить по местам пушки, расписывать людей по воротам, по стрельницам и по стенам. Великий князь писал воеводам, стоявшим на пути хана, чтоб промеж них не было розни и чтоб они за святые церкви и за православное христианство крепко пострадали; а он, великий князь, рад жаловать не только их самих, но и детей их. Государево послание воодушевило войско. Воеводы с умильными слезами обратились к воинству: «Укрепимся, братья, любовью, помянем жалованье великого князя Василия! Государю нашему, великому князю Ивану, еще не пришло время самому вооружиться, еще мал. Постраждем за государя и за веру христианскую! Смертные мы люди: кому случится за веру и за государя до смерти пострадать, то у Бога незабвенно будет, и детям нашим от государя воздаяние будет». Ратные люди ответствовали: «Рады государю служить и за христианство головы положить, хотим с татарами смертную чашу пить!»
Утром 30 июля Сагиб-Гирей появился на берегах Оки и начал переправу. Передовой полк Пронского было дрогнул, но на помощь ему поспешили со своими отрядами князь Микулинский, князь Серебряный, а за ними показались полки князей Курбского, Ивана Михайловича Шуйского и Дмитрия Бельского. Хан не ожидал такой встречи и сказал изменнику Семену Бельскому и его людям: «Вы мне говорили, что великого князя люди в Казань пошли и что мне встречи не будет, а я столько воинских людей в одном месте никогда и не видывал». Не дав сражения, он ушел в орду той же дорогой. Русские преследовали его до самого Дона и возвратились с победой. Государь на радостях пожаловал воевод великим жалованьем, шубами и кубками.
В общем правление Бельских обещало много хорошего, однако оно быстро пало. Князья Михаил и Иван Кубенские, Дмитрий Палецкий, казначей Иван Третьяков, многие думные дворяне и дети боярские вознегодовали на Бельских и Иоасафа за их первенствующее положение; мятежников поддержали новгородцы. Составился заговор в пользу князя Ивана Шуйского, который в это время находился во Владимире с войском, в ожидании приказа выступить против казанцев. Заговорщики назначили ему срок, когда он должен был прибыть в Москву, – 3 января 1542 года.
То, что произошло в этот день в Кремле, превзошло по дикости все предыдущие выходки Шуйских. «И бысть мятеж велик… на Москве и государю страхование учиниша».
В ночь на 3 января Иван Шуйский со своими людьми без приказа государя скрытно вступил в Москву; еще раньше сюда прибыли его сын Петр и Иван Большой-Шереметев с толпой вооруженных слуг. За три часа до света они напали на двор Бельского и захватили спящего временщика. Затем в Кремле был учинен настоящий погром. За сторонниками Бельского гонялись по всему дворцу, а одного из них – боярина Щенятева – выволокли задними дворами из государевых палат, где тот надеялся укрыться. На митрополита Иоасафа заговорщики накинулись с особым ожесточением: окна его кельи забросали камнями. Испуганный митрополит искал спасения во дворце, но мятежники ворвались туда вслед за ним, подняли страшный шум, разбудив и напугав великого князя. Иоасаф побежал на Троицкое подворье, но дворяне и дети боярские с ругательствами преследовали его и там. Владыку едва не убили: он остался жив лишь благодаря заступничеству Троицкого игумена Алексея и князя Дмитрия Палецкого, которые именем Сергия чудотворца вырвали его из рук разбушевавшихся погромщиков. Иоасаф был сослан в Кириллов монастырь на Белоозеро, оттуда переведен в Троице-Сергиеву обитель, где и скончался. Бельского ждала та же участь: сосланный в Кирилло-Белозерский монастырь, он вскоре был убит там по приказанию Шуйских.
На митрополичий престол был возведен Новгородский архиепископ Макарий. Сам он в своем духовном завещании свидетельствует, что всеми силами противился этому назначению, однако был понужден принять сан не только всем собором святителей, но и самим благочестивым царем Иваном Васильевичем и не посмел ослушаться. Этот выбор был самый счастливый, и, если Шуйские приложили к нему руку, мы должны чистосердечно поблагодарить их за это.
Вновь наступило время засилья Шуйских. Правда, князь Иван Васильевич вскоре по болезни удалился от двора. Вместо него старшую линию рода возглавили князья Андрей и Иван Михайловичи Шуйские и Федор Иванович Скопин-Шуйский (дед знаменитого героя Смутного времени). Первенствовал князь Андрей так же нагло и свирепо, как и его предшественник, творивший все, что ему вздумается. Летопись характеризует его одним словом – «злодей»; для своего обогащения он пересматривал старые судебные дела, правя с ответчиков по сто рублей и больше, «а во Пскове мастеровые люди все делали для него даром и большие люди подаваша к нему дары».
Позднее Иван Грозный так описывал боярское самоуправство в годы своего малолетства: «Они наскочили на грады и села, ограбили имущество жителей и нанесли им многоразличные обиды, сделали своих подвластных своими рабами, и рабов своих устроили как вельмож; показывали вид, что правят и устраивают, а вместо того производили неправды и нестроения, собирая со всех неизмеримую мзду, и все творили… не иначе, как по мзде».
Летописец подтверждает его слова, приравнивая правление бояр к татарским набегам: «Тамо бо языцы поганые христиан губяху и воеваху, зде же бояре и воеводы мздами и налогами и великими продажами христиан губяху. Такожде и обычные дворяне и дети боярские и рабы их творяху, на господ своих зряше. Тогда же в градах и селах неправда умножися, и восхищения и обиды, татьбы и разбои умножишася, и буйства и грабления многие. И во всей земле бяше слезы и рыдания и вопль мног».
Теперь ни один боярский род не мог соперничать с Шуйскими. Опасность для них могла исходить не от влиятельной фамилии, а от людей, находившихся в непосредственной близости к государю, и они ревниво следили за окружением Ивана. Вскоре Шуйские с неудовольствием заметили привязанность тринадцатилетнего государя к молодому боярину Федору Семеновичу Воронцову.
9 сентября 1543 года во дворце разыгралась сцена, превосходящая всякое воображение. Трое Шуйских и их сторонники – князья Шкурлятев, Пронский, Кубенский, Палецкий и боярин Алексей Басманов – в столовой избе у государя, в присутствии самого Ивана и митрополита, схватили Воронцова, стали бить его по щекам, оборвали на нем платье и хотели убить – «за то, что его великий князь жалует и бережет». Митрополит Макарий пытался вступиться за Воронцова, но безуспешно; более того, один из буянов наступил на мантию владыки и разодрал ее. Только мольбы и слезы ребенка-государя удержали Шуйских от кровавой расправы над неугодным им человеком. Воронцова оставили в живых – «для государева слова» – и сослали в Кострому.
Но это было последнее безнаказанное боярское самовольство.
29 декабря того же года Иван неожиданно для всех велел схватить князя Андрея и отдать псарям, которые поволокли «злодея» к тюрьмам и по дороге убили его; изуродованный труп «лежал наг в воротах два часа». Пособники Шуйских были разосланы по городам. Жестокая расправа со всемогущим князем привела бояр в оцепенение. «С этих пор, – говорит летописец, – начали бояре от государя страх иметь и послушание».
Молодой сокол расправил крылья. Хищник вкусил крови, и пища пришлась по вкусу.
Глава 6. ВОСПИТАНИЕ
Я был как выброшенный и чуть не с самого рождения помещен в чужих людях.
Ф.М. Достоевский. Подросток
Палаты Ивана были самым заброшенным углом кремлевского дворца. «Родственники мои не заботились обо мне», – горько жаловался он позднее. И это было еще мягко сказано. Детские годы запомнились ему не одним пренебрежением со стороны взрослых. Он рано испытал нужду, унижение, страх; его оскорбляли на каждом шагу и как ребенка, и как государя. Ничуть не стесняясь его присутствием, у него на глазах бояре грабили его казну, поносили память его родителей, позорили и умерщвляли людей, к которым он был привязан. Ни забыть, ни тем более простить такое Иван не мог. Позже, в своих обличениях боярского своевольства, он всегда начинал с бесчинств, творимых в годы его малолетства. Послушаем его.
«По смерти матери нашей Елены, – писал он Курбскому, – остались мы с братом Георгием круглыми сиротами; подданные наши хотение свое улучили – нашли царство без правителя. Об нас, государях своих, заботиться не стали, начали хлопотать только о приобретении богатства и славы, начали враждовать друг с другом. И сколько зла они наделали! Сколько бояр и воевод, доброхотов отца нашего умертвили! Дворы, села, имения дядей наших взяли себе и водворились в них! Казну матери нашей перенесли в большую казну, причем неистово пихали ее вещи и спицами кололи; иное и себе побрали… Нас с братом Георгием начали воспитывать как иностранцев или как нищих. Какой нужды не натерпелись мы в одежде и в пище: ни в чем нам воли не было, ни в чем не поступали с нами так, как следует поступать с детьми. Одно припомню: бывало, мы играем, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, локтем опершись на постель нашего отца, ногу на нее положив. Что сказать о казне родительской? – все расхитили лукавым умыслом, будто детям боярским на жалованье, а между тем все себе взяли; и детей боярских жаловали не за дело, верстали не по достоинству. Из казны отца нашего и деда наковали себе сосудов золотых и серебряных и написали на них имена своих родителей, как будто бы это было наследственное добро; а всем людям ведомо: при матери нашей у князя Ивана Шуйского шуба была мухояровая, зеленая, на куницах, да и те ветхи. Так если б у них было отцовское богатство, то чем посуду ковать, лучше б шубу переменить».
Прервемся здесь. Чувствуется, что Иван готов продолжать без конца (и он продолжает) – уж больно накипело.
Такое обращение с царским ребенком, наследником, было неслыханным делом на Руси – да, пожалуй, единственным в своем роде. Петр I не вытерпел в детстве и половины того, о чем пишет Иван, а между тем какую ненависть к Милославским и «бородачам» вынес он из Преображенского! Я думаю, что подобное воспитание, а точнее, полное его отсутствие подтверждает высказанную ранее мысль о том, что в глазах бояр Иван был незаконным отпрыском преступной связи Елены с Телепневым-Оболенским. Бояре даже не пытались подчинить его себе, воспитать из него послушную марионетку – на него просто не обращали внимания. Возможно, сохранение его на престоле было результатом компромисса соперничавших боярских группировок или их взаимного ослабления в непрерывных распрях.
Что же должен был чувствовать Иван, видя все это? Ответить нетрудно: одиночество и вынужденная замкнутость рождали потребность в задушевном друге (позже, разочаровавшись в неверных друзьях, он предпочтет дружбе собачью привязанность); оскорбленная гордость взывала к мести – и все это, вместе взятое, не находя выхода и удовлетворения, опаляло его душу самой черной, самой жгучей ненавистью. Добавьте сюда необычайную впечатлительность натуры Ивана, чрезвычайную раздражительность его нервов. Все, однажды виденное и пережитое, запечатлевалось в его душе навсегда. Какое развитое чувство достоинства надо иметь, как глубоко переживать оскорбления, чтобы, «земную жизнь пройдя до половины», уже зрелым тридцатипятилетним человеком задыхаться от ненависти, вспоминая хама боярина, положившего ногу на отцовскую кровать! Иван рано начал мыслить образами, и эта картинка из его детства навсегда осталась для него символом боярского самовольства, наглого и грубого посягательства на его права государя и человека.
Предоставленный самому себе, Иван создал свой особенный мир, в котором царил безраздельно. Страсти, сдерживаемые и подавляемые в мире взрослых, вырывались здесь наружу грозовыми разрядами. Он не умел и не хотел ставить им какие-либо пределы – его слишком часто и сильно ограничивали извне, чтобы он мог находить известное удовлетворение от самоограничения. Его воля долгое время была загнана внутрь его самого, где она металась, как в клетке, царапая и раня душу, поэтому он вполне наслаждался своей властью только тогда, когда она причиняла мучения другим.
Иван был одинок в своих страданиях, но это было одиночество на людях – худшее из одиночеств, которое не позволяет душе сосредоточиться и отыскать в себе самой целительное средство против одолевающих ее страстей. Юного наследника окружала толпа сверстников, молодых людей из знатных семейств – товарищей его забав и развлечений, – толпа почти безымянная, до поры до времени скользящая за Иваном бледной, едва видимой тенью по страницам летописей. Но безликость этой толпы, ее кажущаяся незначительность обманчивы, ибо если она и тень, то тень души самого Ивана, делающаяся все различимее, гуще и чернее по мере того, как душа Грозного, первоначально светозарная и прозрачная, как и у всякого человека, постепенно мутнеет, обугливается и помрачается, пока не становится совершенно непроницаемой для света истины и добра, – и тогда за спиной царя, из сгустившейся за ней адовой тьмы встают зловещие фигуры Вяземского, обоих Басмановых и Малюты.
В этой вот компании и царил Иван в годы своего отрочества, находя в ней и участников своих потех, и аплодирующих зрителей. Забавы его были грубы и жестоки, что, впрочем, неудивительно, ибо любой из нас хорошо знает, к какого рода развлечениям тянет компанию подростков, которая не чувствует над собой сдерживающей руки. Порой он просто дурачился, – приехав однажды в Коломну, сеял гречиху, ходил на ходулях и наряжался в саван; порой играл жизнью и смертью окружавших его людей. «Он любил показывать себя царем, – писал Н.М. Карамзин, – но не в делах мудрого правления, а в наказаниях, в необузданности прихотей; играл, так сказать, милостями и опалами; умножая число любимцев, еще более умножал число отверженных; своевольствовал, чтобы доказать свою независимость, и еще зависел от вельмож…» Потехи ради Иван бросал из окон теремов и с колоколен кошек и собак, скакал со своей бесшабашной свитой по улицам, сшибая с ног зазевавшихся прохожих… Его дяди по матери, Юрий и Михаил Владимировичи Глинские, которые теперь заправляли всеми делами и формально являлись его опекунами, не только благосклонно взирали на эти выходки своего воспитанника, но еще и похваливали его за них, говоря: «О, какой храбрый и мужественный будет этот государь!»
Трехлетнее правление Глинских имело ту положительную сторону, что верховная власть вернула себе – хотя бы внешне – свое значение; Ивана прекратили оскорблять и унижать, особу государя вновь окружили почтением и даже подобострастием. В остальном Глинские показали себя такими же разбойниками, как и Шуйские, оставив по себе в народе плохую память, – «от людей их черным людям насильство и грабежи, они же их от того не унимаху». Вновь один вид правительственной саранчи сменил другой. Правды, о которой говорил умирающий Василий, все не было в русской земле. И что хуже всего, Иван в эти годы не только не учился делу государственного управления и земского строения, но и усваивал особый взгляд любой правящей клики на Россию – не прямой и строгий взгляд хозяина и правителя, гражданина и сына родной земли, пекущегося о ее благоустройстве и процветании, а подозрительный погляд вороватого временщика, видящего в России не свое отечество, а свое владение, отданное ему в безраздельную власть и одновременно постороннее и даже чуждое ему; не лучшую и бессмертную часть себя самого, а собственность, которую хотя и следует приумножать и охранять, но частью которой можно при случае поступиться, чтобы спасти другую часть или обеспечить безопасность себе, любимому. Под влиянием Глинских Иван рассматривал жалобы на дурное управление как личное оскорбление, как посягательство на свои права вотчинника или, наконец, как досадную помеху, отвлекающую его от повседневных забав и развлечений. Так, однажды, когда он выехал на охоту, к нему явились полсотни новгородских пищальников жаловаться на наместников, которые были ставленниками Глинских. Иван не пожелал даже выслушать их и велел своим дворянам гнать жалобщиков в шею. Те набросились на новгородцев, завязалась драка, в которой несколько человек с обеих сторон легло на месте. Правда, затем Иван посетил-таки Новгород и Псков, но, кажется, лишь в отместку. Частная псковская летопись говорит о том, что во время пребывания во Пскове государь все разъезжал («гонял»), как и в Москве, по улицам со своими спутниками, много убытков причинил горожанам, а дел никаких не управил. В Новгороде он ограбил древнюю казну, замурованную в стене храма Святой Софии. Явившись туда ночью, как тать, Иван стал «пытати про казну» ключаря и пономаря и «много мучив их». Однако он ничего не допытался и тогда приказал вскрыть стену «на всходе» (лестнице), «куда восхождаху на церковные полати». Чутье не подвело его – в обнаруженной нише он нашел «велие сокровище» – серебряные слитки, которые были затем перелиты в гривны, полтины, рубли и посланы на возах в Москву – первая его добыча с господина Великого Новгорода!
Инстинкты самосохранения и разрушения развились в нем раньше всего, подавив и заглушив инстинкты сострадания и творчества. Он был поставлен в такие условия, что для того, чтобы возвыситься, он должен был растоптать все вокруг себя. К тому же Глинские, пользуясь его горячим нравом и склонностью к быстрой расправе, «подучали» его на опалы и казни своих противников. В 1545 году Афанасию Бутурлину отрезали язык за «невежливые слова» против Глинских. Всего же за три года до своего венчания на царство Иван казнил восемь человек – больше, чем его отец и дед за все годы их долгого правления! Несколько лет спустя, семнадцатилетним юношей, он каялся перед собором в своих прегрешениях, заявляя, что нельзя ни описать, ни человеческим языком пересказать того, что он в молодости сделал дурного…
О причинах этих казней летописи и официальные документы говорят очень скупо или вовсе молчат. Однако и того, что они сообщают, достаточно, чтобы не согласиться с мнением тех историков, которые считают, что Грозный казнил людей по минутной прихоти или в результате помрачения рассудка. На последнем утверждении я остановлюсь ниже, теперь же замечу, что характер Грозного, без сомнения страстный и вспыльчивый, никогда не знал прихотей, тем более минутных. Прежде чем уничтожить ненавистного ему человека, Иван долго – иногда годами и десятилетиями – вынашивал эту ненависть в себе, давал ей созреть, налиться его желчью и его мыслью, и только потом он позволял себе вкусить от этого спелого плода своей мстительности.
Для примера можно привести казни князя Ивана Кубенского и Федора Воронцова. Первого Курбский называет «мужем зело разумным и тихим», видимо, потому, что Кубенский происходил из роду смоленских и ярославских княжат, к которым принадлежал и сам Курбский. Между тем мы знаем, что этот тихий человек в 1542 году помогал Шуйскому громить Кремль, а два года спустя участвовал в избиении молодого Воронцова и поругании митрополита. В 1545 году он все-таки подвергся опале за свои прошлые бесчинства – за то, что «великому князю не доброхотствовал и многие неправды чинил, и многие мятежи и многих бояр без веления великого князя побили». Однако вскоре, по просьбе митрополита, Кубенский был прощен. На следующий год государь вновь положил на него опалу и опять простил и, наконец, в том же году казнил – «по его неудобству прежнему и за то, что многие мзды взымал в государстве…». Как видим, Кубенский принадлежал к тем людям, чей известный изъян может исправить только могила. В данном случае долготерпению Грозного можно только подивиться…
Сложнее обстоит дело с Федором Воронцовым, который одно время ходил в любимцах у великого князя и которого Иван со слезами отмолил у Шуйских. После казни Андрея Шуйского он вновь занял свое место близ государя. Однако Воронцов метил куда выше, чем просто в государевы любимцы: он требовал, чтобы великий князь никого не приближал к себе без его ведома, «а кого государь пожалует без Федорова ведомства – и Федору досадно». Иначе говоря, его нисколько не вразумила расправа с Шуйскими, и он шаг в шаг повторил их ошибки, попытавшись стеснить волеизъявление Ивана. В то время голову снимали и за менее крамольные проступки.
Нет, Ивановы казни в годы его отрочества не были сплошным беспричинным кровопийством, одним лишь проявлением жестокой и испорченной натуры, как это представлено у Курбского, который в своей «Истории о великом князе Московском» ни разу, нигде не указывает других мотивов поступков Грозного и совершенно умалчивает о какой-либо вине казненных. Между тем несомненно, что все они так или иначе посягали на самодержавную власть Ивана. Характерно, что казни начинаются с 1545 года – то есть с того времени, когда Иван осознал себя самодержавным государем: «Егда ж достигохом лета пятнадцатого возраста нашего, тогда, Богом наставляемы, сами яхомся царство свое строить».
Переход от отрочества к зрелости совершился в Иване внезапно, минуя юность. Но если его уму и характеру это пошло на пользу, то сердцу – нет. И дело не в том, что быстрому развитию его мысли и воли недоставало необходимого балласта в виде жизненного опыта. Наоборот, по части опыта пятнадцати-семнадцатилетний Иван обогнал многих взрослых, но это был опыт выживания в одной клетке с дикими зверями. С детства он наблюдал вокруг себя не политическую борьбу, а узко-личную или семейственную вражду. Интриги и насилия, грабительство и произвол – вот на чем образовались его политические понятия, воспиталась душа. Все лучшее, что было в его разуме и духе, мешалось со страстями и инстинктами озлобленной, всегда готовой огрызнуться твари. Отсутствие родственной души, близкого человека, который бы с любовью и терпением сдерживал порывы его страстной натуры, привело к тому, что Иван в конце концов вообще отверг любые попытки нравственного влияния на свою жизнь. Правда, для этого он должен был пережить еще одно, последнее разочарование…
Глава 7. ВОЦАРЕНИЕ И ЖЕНИТЬБА
Растет среди крапивы земляника;
Прекрасно зреют сладкие плоды
Вблизи других, неблагородных ягод.
Так размышленья долго прятал принц
Под маской буйства; без сомненья, разум
В нем возрастал, как травы по ночам,
Незримо, но упорно развиваясь.
У. Шекспир. Король Генри V
Впрочем, говоря об отсутствии в воспитании Ивана нравственного примера и влияния, необходимо сделать одно исключение. При дворе был человек, в котором воплотились лучшие черты образованности и морали того времени, – митрополит Макарий. Современники единодушно признают за его незаурядной личностью поистине всенародный пастырский авторитет. Уже в Новгороде, во времена своего архиепископства, Макарий был необыкновенно популярен – его почитали «учительным» и «святым» человеком. Он обладал даром простого, проникновенного слова и замечательным талантом проповедника, – «беседовал с народом повестьми многими» так доступно и понятно, что все «чудишася, яко от Бога дана ему бысть мудрость в Божественном писании – просто всем разумети». Красноречие и образованность сочетались в нем, что бывает нечасто, с житейским умом и практической сноровкой. С его появлением в Новгороде «бысть людям радость велия не только в Великом Новгороде, но и во Пскове и повсюду: и бысть хлеб дешев, и монастырям легче в податях, и людям заступление велие, и сиротам кормитель бысть». Устраивая мирское и монашеское «общежитие», заботясь о «людях и сиротах», Макарий проявил себя достойным учеником Иосифа Волоцкого и продолжателем лучших традиций «осифлянства».
Уже одного этого было бы достаточно, чтобы признать в нем истинное украшение своего времени. Но в деятельности Макария подвиг пастырский и житейский дополнялся еще и подвигом литературным, что позволяет говорить о нем как о выдающемся представителе гуманистической эпохи, человеке Возрождения, – разумеется, в его русском проявлении. Западное влияние чувствуется прежде всего в энциклопедической направленности интересов Макария. В русской культуре наступило «время собирать камни», время сознательного строительства культуры. Макарий задумал собрать в один сборник все «читомые книги яже в Русской земле обретаются». Это грандиозное предприятие стало главным делом его жизни. Макарий сплотил вокруг себя лучшие культурные силы, привлек к своей работе и дьяков, и священников, и детей боярских – всех, в ком замечал тягу к книжному мудрствованию и любовь к образованию. Собирали старину – притом именно местную, русскую старину. Рост патриотического самосознания неизбежно приводил к замене греческого источника книжности и святости своим, древнерусским, а в последнем, в свою очередь, ясно выделялась новгородская струя, опять же более всего вобравшая в себя западное культурное веяние. Книжное собирание Макария было во многом обобщением и закреплением именно новгородских обычаев и преданий, с их традициями политической, духовной и интеллектуальной свобод – глотком свежего воздуха в затхлой атмосфере московского самодержавия. С другой стороны, избыток патриотического воодушевления, заставлявший русских людей XVI века с презрением относиться к павшей и падшей Византии, привел к тому, что из культурного кругозора Макария и русского книжника вообще выпало все лучшее и самое ценное в византийской традиции – созерцательная мистика и аскетика. В деятельности Макария «осифлянство» торжествует, побеждает бытовой, социальный идеал, а духовное созерцание уже почти не находит места в сознании среднего москвича.
Итогом десятилетних трудов Макария и его кружка стали «Великие Четьи-Минеи» – громадный сборник (более тринадцати с половиной тысяч листов), включающий в себя жития, поучения, выдержки из Ветхого и Нового Завета и святоотеческой литературы. Макарий не только собирал, но также составлял и перерабатывал жития, прилаживал их одно к другому, чтобы получался сводный, собирательный образ благочестия. Этот сборник сразу завоевал невероятную популярность среди русских любителей благочестивого чтения. Но Минеи не остались единственным энциклопедическим предприятием Макария – был еще грандиозный Библейский свод, в котором собственно библейское повествование соединяется с историческими хронографами; причем сотни иллюстраций, украшающие его, несут заметное влияние немецкой книжной гравюры – например, характерный растительный орнамент, показательный для поздней немецкой готики, и даже прямые заимствования с гравюр Дюрера…
Переехав из Новгорода в Москву на митрополию, Макарий с сердечным сокрушением обнаружил здесь не только государственные неурядицы, но и отрока-государя, одичалого и замкнутого, всеми покинутого и всецело предоставленного самому себе. Вероятно, он был первый, кто попытался серьезно восполнить недостатки в образовании и воспитании Ивана. О каком-либо систематическом обучении малолетнего великого князя до приезда Макария нам ничего неизвестно, – если оно и было, то, по всей видимости, ничем не отличалось от традиционного русского обучения, состоящего в более-менее осмысленном затверживании наизусть Часослова и Псалтыри, с бесконечным повторением задов, то есть прежде пройденного. Появление рядом с Иваном Макария, знакомого со всем кругом тогдашнего чтения, не могло не расширить литературные интересы юноши, одаренного от природы умом и любознательностью. Иван с жадностью набросился на книги, читая все без разбора – Библию и церковную историю, русские летописи и византийские хронографы – тогдашние учебники истории… Наверное, от него не укрылись не только редкая начитанность его наставника, но и нравственные его достоинства: далекий от политических интриг и боярских дрязг и склок, спокойный и преданный умственному труду Макарий должен был представляться Ивану как бы человеком из другого мира – более чистого, возвышенного, свободного от грехов и страстей земной юдоли… И хотя нет никаких документальных оснований говорить о прямом воздействии личности Макария на Грозного, нельзя отрицать того уважения со стороны царя, которым долгие годы пользовался ученый митрополит.
Поучения Макария не срослись, однако, с духовной сущностью Ивана, кроме, быть может, тех бесед, если таковые имели место, в которых митрополит мог касаться исключительности религиозно-политического положения московской державы, как наследницы Византии (эти идеи созрели прежде всего в образованной церковной среде), и священного, мистического значения самодержавной власти. Ибо вокруг этих двух вопросов и кружилась неотступно мысль Ивана, завороженная и поглощенная их величием. Сиротство и заброшенность способствовали раннему взрослению Ивана, он должен был научиться разбираться в людях, выработать собственные житейские принципы прежде, чем мог соотнести свое поведение со знанием добра и зла и даже просто осмыслить его с точки зрения культуры и морали. Поэтому он обратился к книжному знанию, то есть к культурному опыту человечества, с уже сложившимся душевным настроем, с заветными мечтаниями, чувствами и мыслями, добытыми и усвоенными отнюдь не в прохладном времяпрепровождении. И вот, читая бесчисленные истории и притчи о царе и царстве, о помазаннике Божием, о нечестивых советниках, о блаженном муже, который не ходит на их совет, и еще о тысяче подобных вещей, Иван понимал эти библейские афоризмы и поучения по-своему, примеривал их к себе, прилагал к своему положению. Они давали ему освященное Божиим именем подтверждение его собственных наблюдений и выводов, вынесенных им из придворных мятежей, позволяли найти нравственное оправдание переполнявшей его ненависти к людям, похитившим у него достоинство человека и государя.
Духовное и историческое чтение сделалось любимейшим занятием Ивана. Книга была для него предметом напряженных размышлений и острых переживаний. Его влекло к ней не бескорыстное и отвлеченное чувство ученого или просто любителя умственных развлечений; в древних текстах Иван искал и находил примеры, поучения, предсказания и пророчества, касающиеся своего времени и себя лично. «Несть власти, аще не от Бога»; «всяка душа властей предержащим да повинуется»; «горе граду, им же градом мнози обладают»… Величественные образы ветхозаветных избранников и помазанников Божиих – Моисея, Саула, Давида, Соломона – завораживали его воображение; всматриваясь в них, как в зеркало, он видел на своем лице отблеск их славы и величия. Иван погружался в образы Библии, как Моисей уходил на гору, чтобы отряхнуть с себя все житейское и в тишине созерцать идеальный мир. С детства создав себе свой идеал государя, Царя Царей, наследника всемирной государственно-религиозной тради- ции – римского цезаризма и греческого православия, он почерпнул в книгах уверенность в том, что прежде было только догадкой: этот государь – он сам.
Однако ему необходимо было связать себя с традицией. Особенность мышления людей XVI века заключалась в том, что любая новая идея признавалась ими только в связи с прошлым. Новшество, чтобы не выглядеть ненужным умствованием или еще хуже – ересью, должно было опереться на авторитет предания. В основе такого взгляда лежала здравая мысль, что ничто не возникает на пустом месте. Принцип наследственности, преемственности пронизывал политическое и религиозное сознание. Такое мышление можно назвать органическим: оно не позволяло прогрессу разрывать «нить времен». С другой стороны, оно не могло обойтись без исторических натяжек и фальсификаций, ибо история мыслилась тогда в религиозных, полумифических или целиком легендарных, вымышленных образах и символах, которые при желании легко было использовать для оправдания собственных интересов и притязаний.
К первой трети XVI века все составные части политическо-религиозной доктрины московского самодержавия были уже сформулированы. Они были вызваны к жизни действительным ходом исторического развития и практическими шагами московских государей. Уже при Иване III новгородцы услышали из уст самого великого князя первую формулировку московского единовластия. Узнав, что московский князь хочет «такого же государства в Новгороде, как в Москве», они поинтересовались, что же это за государство, и получили ответ: «Государство наше таково: вечевому колоколу в Новгороде не быть, а государство все нам держать; волостями, селами нам владеть, как владеем в низовой земле…» Иначе говоря, великий князь отказывался вступать с подданными в какие бы то ни было переговоры. Поглощение Москвой последних удельных княжеств дало право Ивану III именовать себя государем всея Руси, с прибавлением длинного ряда географических эпитетов, обозначавших новые пределы Московского государства: «Государь всея Руси и великий князь Владимирский, и Московский, и Новгородский, и Псковский, и Тверской, и Пермский, и Югорский, и Болгарский, и иных многих земель государь и обладатель»; а после свержения золотоордынского ига он присвоил себе титул царя всея Руси. Однако этот последний титул все еще предназначался для внутреннего, домашнего обихода; в дипломатической сфере он употреблялся лишь в сношениях с незначительными, малозначащими государствами, например с Ливонским орденом. Это объяснялось тем, что титул царя употреблялся тогда не в том политическом значении, к которому привыкли мы, то есть не как обозначение государя с неограниченной внутренней властью, а в узконациональном смысле, отождествляясь с понятием суверенного правителя, свободного от вассальных обязательств по отношению к любому другому иноземному правителю. Иначе говоря, термин «царь» был равнозначен термину «самодержец», который, в свою очередь, являлся буквальным переводом византийского императорского титула «автократор», то есть независимый, суверенный государь. В Древней Руси царями по преимуществу и называли византийских императоров и ханов Золотой Орды – наиболее известных тогда независимых властителей. Поэтому понятно, что Иван III смог принять его, только перестав быть данником хана. Брак с Софьей Палеолог придал царскому титулу историческое оправдание: московский государь теперь мог считать себя наследником власти византийских императоров. Наглядным выражением династического родства и политической преемственности с Византией стал новый герб московских государей – двуглавый орел.
Но одних исторических обоснований нового положения верховной власти казалось мало. Для людей того времени история была, собственно, разновидностью богословия, мирским выражением мистических путей Святого Духа. Требовалось осмыслить происшедшие перемены в богословских терминах и понятиях. Прежний источник власти – отчина и дедина, то есть преемство от отца и деда, нашли недостаточным, не соответствующим достигнутому величию. Иван III желал поставить свою власть на более возвышенное основание, освободить ее от всякого земного источника. С этой целью он начал писаться в правительственных грамотах: «Иоанн, Божиею милостью государь и царь всея Руси». Власть таким образом приобрела полную независимость от людского произвола.
В этом новом качестве Божьего избранника Иван III полагал себя равным любому земному владыке. В 1486 году некий немецкий рыцарь Поппель, путешествовавший по отдаленным краям Восточной Европы, каким-то образом попал в Москву. Столица неведомого католическому Западу славянского государства поразила его не меньше, чем современников Колумба – Новый Свет. Да Московское государство и было для Европы Новым Светом – как в географическом, так и в политическом смысле. Воротясь домой, Поппель поведал германскому императору Фридриху III, что за Польско-Литовской Русью, которая считалась восточной границей славянского мира, есть еще Русь Московская, не зависимая ни от Польши, ни от татар, государь которой будет, пожалуй, посильнее и побогаче короля Польского. Удивленный император выразил желание породниться с таким могущественным властителем и через того же Поппеля попросил у Ивана III руки его дочери для своего племянника, предложив за это московскому государю в виде вознаграждения королевский титул. Иван вежливо отверг сватовство, а по поводу королевского венца заметил императору: «А что ты нам говорил о королевстве, то мы Божиею милостью государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей, а поставление имеем от Бога, как наши прародители, так и мы. Молим Бога, чтобы нам и детям нашим дал до века так быть, как мы теперь государи на своей земле, а поставления как прежде ни от кого не хотели, так и теперь не хотим». Однако столь высокое понимание своих титулов и прав при Иване III еще не было подкреплено соответствующими церковными обрядами – венчания и миропомазания.
Русская философская и юридическая мысль – в том виде, в каком она тогда существовала, – не замедлила откликнуться на потрясающие перемены в национально-государственном положении Московского княжества. Московские книжники осмыслили происшедшие на их глазах события самым глубоким и ответственным образом, увидев в них стрежень вселенского исторического потока. Старец псковского Елеазарова монастыря Филофей, человек сельский, как он называл себя, который еллинских борзостей не текох, риторских астрономий не читал, с мудрыми философами в беседе не бывал, а учился только буквам благодатного закона, то есть книгам Святого Писания, – написал обширное послание к жившему во Пскове дьяку Михаилу Мунехину о звездочетцах – в ответ на вопрос дьяка, как он разумеет приходящие от латынян астрономические гадания, предсказывающие, что в 1524 году последует пременение (светопреставление) всего видимого мира. Разрешая этот вопрос на основе библейских книг Бытия и опровергая кощунства и басни латинских астрономов, Филофей сделал вывод, что пременение в судьбах царств и стран не от звезд приходит, но от Бога. Обратившись затем к современности, он указал на то, что Греческое царство разорилось и не созиждется более, потому что греки предали православную греческую веру латынам (на Флорентийском соборе); что если стены, столпы и палаты самого великого древнего Рима еще не пленены, зато души латынян пленены от дьявола; что вместо Римской и Константинопольской церквей ныне в богоспасаемом граде Москве Православная Церковь едина во всей вселенной паче солнца светится и, наконец, что московский государь теперь во всей поднебесной единый христианам царь и браздодержатель Святых Божиих Престолов святой Вселенской Церкви. «Все христианские царства преидоша в конец и снидошася во едино царство нашего государя, по пророческим книгам, то есть Российское Царство, – писал Филофей. – Два убо Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти… Христианские царства потопишася от неверных, токмо единаго нашего Государя царство, благо- датию Христовою, стоит. Подобает Царствующему держа- ти сие с великим опасением и не уповати на злато и богатство исчезновенное, но уповати на Вседающего Бога».
Но мистической и политической преемственности со вторым Римом показалось мало; хотелось породниться по крови с самим корнем и мировым образцом верховной власти – Римом первым. «Степенная книга» митрополита Макария установила новое родословие русских князей – прямо от римских императоров. В ее основу легло более древнее литовское сказание, будто Август, кесарь римский и обладатель всей вселенной, перед своей смертью разделил вселенную между братьями и родственниками своими. Одного из своих братьев – Пруса – он посадил на берегах Вислы и Немана, в стране, что и доныне по имени его зовется Пруссией, «а от Пруса четырнадцатое колено – великий государь Рюрик». В глазах русских книжников эта легенда не вызывала никакого сомнения. Спустя сорок лет Иван Грозный посмеется свысока, в сознании собственного ученого превосходства, над «невежеством» польского короля Стефана Батория, вздумавшего опровергать существование небывалого брата Августа.
Сами знаки царской власти, однако, предпочли получить из рук благочестивых византийских императоров. Киевский князь Владимир Мономах был внуком византийского императора Константина Мономаха. Хотя последний умер лет за пятьдесят до вступления внука на киевский стол, в московской летописи появилась целая история о том, как Владимир Мономах, вокняжившись в Киеве, послал своих воевод воевать Царьград, и о том, как Константин Мономах, желая прекратить войну, отправил в Киев с эфесским митрополитом крест из животворящего древа и царский венец со своей головы – знаменитую Мономахову шапку, присоединив к этим подаркам сердоликовую чашу, из которой Август, кесарь римский, веселился, и золотую нагрудную цепь. Митрополит именем императора просил у князя Киевского мира и любви, чтобы все православие в покое пребывало «под общей властью нашего царства и твоего великого самодержавства Великие Руси». Владимир был венчан этим венцом и стал зваться боговенчанным царем Великой Руси. Он, в свою очередь, передал венец своему сыну Юрию Долгорукому и приказал хранить из рода в род до тех пор, пока Бог не воздвигнет на Руси достойного самодержца. «Отселе, – заканчивает рассказ летописец, – тем царским венцом венчаются великие князи владимирские». В действительности русские великие князья, по сохранившимся греческим и русским известиям XIV— XV веков, носили чины стольника византийского императора и даже «свата святого царства его». Теперь стольники и сваты превратились в товарищей и преемников императорской власти, – впрочем, как это частенько случалось и в действительности.
Доказав таким образом, что царство русское «изначала бе», постарались подкрепить политическую самостоятельность религиозной, поставить Русскую Церковь наравне с греческой по древности, а заодно очистить московское православие от греческого источника, замутненного со времен Флорентийского собора латынской ересью. Появилось сказание, немедленно освященное авторитетом Церкви, что Русь получила православную веру не из Византии, а напрямую из рук апостола Андрея, который в своем миссионерском путешествии достиг русской земли и поставил крест на берегу Днепра. На предложение Папы Римского принять, по примеру Греческой церкви, Флорентийскую унию Москва гордо ответила: «Мы верим не в греков, а в Христа; мы получили христианскую веру при начале христианской церкви, когда апостол Андрей, брат апостола Петра, пришел в эти стороны, чтобы пройти в Рим, таким образом мы на Москве приняли христианскую веру в то же самое время, как вы в Италии, и с тех пор доселе соблюдали ее ненарушимою…»
При полном отсутствии даже зачатков историко-филологической критики книжное и летописное слово пользовалось на Руси безусловным уважением и доверием (что иной раз приводило к скандалам: так, Максим Грек, приступив к книжной справе, пришел в ужас, обнаружив, что москвичи чтят наряду с писаниями Святых Отцов апокрифические и еретические сочинения, некогда попавшие на Русь с Востока и Запада). Иван, без сомнения, хорошо знал все исторические основания, по которым московская держава считалась преемницей Византии, и они глубоко запали ему в душу. В богоданном самодержце из летописного рассказа, который должен унаследовать дар Мономаха, он узнавал самого себя. В этом мнении его могло укрепить чтение тех же самых летописей, где говорилось о множестве предзнаменований, отметивших его рождение. Он мог прочитать о себе, что еще «когда отроча во чреве матери растяше, то печаль от сердца человеком отступаніе», а когда «отроча» во чреве шевельнулось, в сердца русского воинства, воевавшего тогда казанцев, вселилось небывалое мужество; что один юродивый, по имени Дементий, на вопрос беременной Елены, кого она родит, отвечал: «Родится сын Тит, то есть широкий ум»; наконец, что 25 августа 1530 года по всей русской земле внезапно прокатился страшный гром, блеснула молния и земля поколебалась! После узнали, что в этот час родился государь Иван Васильевич… Ни одному княжескому рождению летописцы не придавали такого значения. Было от чего закружиться голове!..
И вот, постепенно, из чтения самых разнообразных источников, у Ивана возникло и окрепло сознание своего высокого избранничества. Он первый из московских государей почувствовал в себе царя в настоящем библейском смысле, помазанника Божия. Это политическое откровение о себе самом он испытал где-то между пятнадцатым и шестнадцатым годами своей жизни… С той поры он поклонился самому себе, не созиждил святыню в себе, а признал себя святыней и, сделав из себя земного бога, сам же и застыл перед собой в экстазе самообожания. Третье искушение – искушение земным царством – оказалось для него роковым. Земной прах возомнил себя Богом в своих владениях.
***
13 декабря 1546 года Иван позвал к себе митрополита Макария и объявил, что хочет жениться. На следующий день митрополит отслужил молебен в Успенском соборе, после чего пригласил духовенство и всех бояр, даже и опальных, к великому князю, который держал перед ними такую речь:
– Милостью Бога и Пречистой Его Матери, молитвами и милостью великих чудотворцев Петра, Алексея, Ионы и Сергия положил я на них упование, а у тебя, отца своего, митрополита, благословяся, помыслил жениться. Сперва думал я жениться в иностранных государствах, у какого-нибудь короля или царя, но потом я эту мысль отложил, – не хочу жениться в чужих государствах, потому что я после отца своего и матери своей остался мал: если я приведу себе жену из чужой земли и в нравах мы не сойдемся, то между нами дурное житье будет. Поэтому я хочу жениться в своем государстве, у кого Бог благословит.
Такая предусмотрительность умилила бояр до слез. Вот, говорили они, царь так молод, а уж так много подумал, ни с кем не посоветовавшись, от всех утаившись, и такие разумные речи перед мужами ведет. А молодой государь продолжал удивлять мудрых мужей.
– По твоему благословению, – говорил он дальше, обращаясь к Макарию, – и с вашего боярского совета, хочу прежде своей женитьбы поискать прародительских чинов, как наши прародители, цари и великие князья, и сродник наш, великий князь Владимир Всеволодович Мономах, на царство и великое княжение садились, – и я также этот чин хочу исполнить и на царство и великое княжение сесть.
И вновь обрадовались бояре, что государь в таком еще младенчестве, а уже прародительских чинов поискал.
Так повествует летопись. Однако у нас есть основания подозревать, что желание Ивана сесть на «царство и великое княжение» вызвало у бояр не одни лишь умилительные слезы. В той же летописи читаем, что в январе 1547 года «велел великий князь казнити князя Ивана княжь Иванова сына Дорогобужского да князя Федора княжь Иванова сына Овчины Оболенского… И князя Федора посадили на кол на лугу за Москвою рекою против города, а князю Ивану голову секли на льду». Казнь этих двоих молодых людей настораживает. Федор, как мы видим, был не кто иной, как сын всемогущего фаворита Елены; князь Иван Дорогобужский доводился Федору двоюродным братом. Вспомним, какое происхождение молва приписывала Грозному… Не означает ли это, что Федор Оболенский – сводный брат Грозного в глазах многих – тоже «поискал прародительских чинов»? И не стремился ли Грозный, проливая его кровь, пресечь всякие разговоры о своем родстве с Оболенскими? Статистика казней и опал времен царя Ивана вообще открывает один примечательный факт: Оболенские пострадали от грозного царя больше любых других княжеских родов, и вместе с тем именно они при всех конфискациях сохранили наибольшую часть своих владений и пожалований! Кажется, Иван относился к этому роду с особым пристрастием, и его карающая рука порой сдерживалась каким-то внутренним чувством вины…
Венчание на царство состоялось, как того и желал Иван, прежде женитьбы – 16 января 1547 года, в воскресенье. Утром государь вышел в столовую палату, где его дожидались думные и ближние бояре, а прочие воеводы, князья и дворяне, разодетые в праздничные платья, стояли в сенях. Царский духовник, Благовещенский протопоп Федор, в сопровождении царева дяди, князя Михаила Глинского, казначеев и дьяков торжественно отнес на золотом блюде животворящий крест, венец и бармы Мономаха в Успенский собор. Вскоре туда же отправился сам великий князь; его духовник шел перед ним с крестом и святой водой, кропя на обе стороны праздничную толпу. В Успенском соборе Иван приложился к иконам, певчие возгласили ему многолетие, митрополит Макарий благословил его. Посреди храма, на амвоне с двенадцатью ступенями, было приготовлено два места, убранные золотыми наволоками; в ногах были постланы бархаты и камки. На эти места сели Иван и Макарий слушать торжественный молебен. По окончании молебна оба встали, и митрополит возложил на великого князя крест, бармы и венец, громогласно молясь, чтобы Всевышний оградил сего христианского Давида силою Святого Духа, посадил его на престол добродетели, даровал ему ужас для строптивых и милостивое око для послушных. Обряд закончился провозглашением многолетия новому государю и поздравлением митрополита:
– Радуйся и здравствуй, православный царь Иоанн, всея Руси самодержец на многие лета!
Приняв поздравления от всех присутствующих и выслушав литургию, Иван отправился во дворец, ступая с бархата на камку, с камки на бархат. Младший брат, князь Юрий Васильевич, осыпал его в церковных дверях и на лестнице золотыми монетами из мисы, которую нес за ним князь Михаил Глинский. Едва царь вышел из собора, как народ, дотоле благоговейно молчавший, с шумом ринулся обдирать царское место: всякому хотелось получить на память или на разживу лоскут золотой паволоки.
Весь этот обряд был повторением венчания князя Дмитрия, внука Ивана III, с некоторой переменой в словах молитвы и с той разницей, что Иван III сам надел венец на голову внука. Летопись не упоминает ни о передаче Грозному скипетра, ни о миропомазании, ни о причащении, ни о том, чтобы Макарий при сем случае говорил государю поучение. Впрочем, все это не столь существенно. Иван стал первым русским царем не потому, что над ним впервые исполнились те или иные обряды, а потому, что он первым понял все политическое и мистическое значение царской власти.
Иван и Макарий придавали венчанию на царство значение вселенского церковного деяния: в соборном утверждении по этому случаю Грозный назван «государем всех христиан от Востока до Запада и до океана». Поэтому они нашли необходимым укрепить принятие царского титула соборным письменным благословением греческих святителей со вселенским патриархом Константинопольским Иоасафом во главе. Ответа пришлось ждать долго: видимо, московский акт 1547 года застал восточную Православную Церковь врасплох. Лишь в 1561 году Иван получил утвердительную грамоту за подписью тридцати шести греческих митрополитов и епископов. Любопытно, что восточные иерархи признали московское сказание о царском венчании Владимира Мономаха. «Не только предание людей достоверных, – гласит их грамота, – но и самые летописи свидетельствуют, что нынешний властитель Московский происходит от незабвенной царицы Анны, сестры императора Багрянородного, и что митрополит Эфесский, уполномоченный для того собором духовенства Византийского, венчал Российского великого князя Владимира на царство».
Русские книжники и вообще все образованные русские люди того времени придавали огромное значение венчанию Ивана царским венцом – в его сиянии они видели отблеск возросшей мощи и славы России. Всеобщее воодушевление было неподдельным. Даже новгородская летопись, которую не заподозришь в избытке симпатий к Москве, отозвалась на это событие восторженным панегириком: «И наречеся царь и великий князь, всея великия России самодержец великий… и страх его обдержаше все языческие страны, и бысть вельми премудр и храбросерд, и крепкорук, и силен телом и легок ногами, аки пардус (гепард. – С. Ц.), подобен деду своему, великому князю Ивану Васильевичу; прежде же его никого из прадедов его царем не славяше в России, никто из них не смел поставитися царем и зватися тем новым именем, опасаясь зависти и восстания на них поганых царей».
В непомерном самомнении шестнадцатилетнего юноши Россия обретала национальную идею и впервые осознавала величественную исключительность своего государственного бытия.
***
Той же зимой, еще недели за две до венчания, князьям, боярам, детям боярским и дворянам всей русской земли была разослана грамота о намерении государя взять себе жену в своем государстве и велено было свозить своих дочерей в уездные города и столицу на смотр невест. Доверенным лицам великого князя давался наказ о внешних данных кандидаток, а также мера возраста и роста, с которой ездили осматривать невест в Византии. После смотра все избранные красавицы вносились в особую роспись, с назначением приехать к известному сроку в Москву, где их ждал уже более придирчивый осмотр наиболее приближенных к царю людей. Затем красивейших среди избранных девиц осмотрел сам Иван – тоже после многого «испытания». И наконец одну-единственную избранницу торжественно ввели в особые царские хоромы и до времени свадьбы отдали на попечение боярынь, постельниц и ее женской родни – матери, теток и прочих. Здесь с молитвой наречения на нее возложили царский девичий венец и впервые нарекли царевною. По московским церквам и всем епископствам разослали наказ молить о здравии царевны и поминать ее на ектеньях вместе с именем государя.
Невесту Ивана звали Анастасией. Она была дочерью умершего окольничего Романа Юрьевича Захарьина-Кошкина, принадлежавшего к одному из самых знатных и древних московских боярских родов, и племянницей Михаила Юрьевича Захарьина, ближнего боярина Василия III, одного из опекунов малолетнего Ивана. Может быть, последнее обстоятельство и сыграло решающую роль в выборе царской невесты – уж очень малый срок отделяет начало смотрин от свадьбы. Лояльность всего рода Захарьиных по отношению к великокняжеской семье несомненна. Другой дядя Анастасии, Григорий Юрьевич, не принадлежал к стороне Шуйских и не упоминается в боярских смутах времен малолетства Ивана. Брат Анастасии, Никита Романович (дед первого царя из династии Романовых – Михаила Федоровича), позже стал любимым героем народных песен: он всегда принимает сторону Грозного в борьбе против изменни- ков-бояр, и царь только к нему одному относится с большим сочувствием. По скудным историческим известиям, Никита Романович действительно был одним из двух бояр, которые сохранили свое влияние и значение до самой смерти Грозного (вторым был князь Иван Федорович Мстиславский).
Церковная традиция связала две царствующие династии – Рюриковичей и Романовых – узами преемственности. В житии преподобного Геннадия Костромского говорится: «Некогда же случися святому прийти в Москву, и прият был честно от болярыни Иулиании Федоровны, жены Романа Юрьевича, благословения ради чад ее, Даниила и Никиты, и дщери ея, Анастасии Романовны». Благословляя детей прабабки Михаила Романова, прозорливый Геннадий сказал Анастасии: «Ты, ветвь прекрасная, будешь нам царицею».
Свадьба была сыграна 3 февраля. В свадебных обрядах участвовало очень мало бояр – только родня царя и Анастасии Романовны. Это позволяет заключить, что и здесь Иван не встретил полного единодушия и сочувствия своему выбору. Вероятно, знатные княжеские роды, Рюриковичи и Гедиминовичи, не одобрили того, что царь оказал предпочтение дочери московского боярина, в общем-то своего холопа, стоявшего, по местническому счету, чрезвычайно низко.
После обряда венчания митрополит сказал новобрачным:
– Днесь таинством Церкви соединены вы навеки, чтобы вместе поклоняться Всевышнему и жить в добродетели, а добродетель ваша есть правда и милость. Государь, люби и чти супругу. А ты, христолюбивая царица, повинуйся ему. Как святой крест – глава Церкви, так муж – глава семьи. Исполняя усердно все заповеди Божии, узрите благой Иерусалим и мир во Израиле.
Летопись приписывает Анастасии большое влияние на супруга: «Предобрая Анастасия наставляла и приводила его на всякие добродетели»; ее смертью объясняли внезапную перемену в характере и поведении Ивана. Какую-то не вполне ясную политическую роль она и в самом деле играла, однако мы не знаем ни одного события или поступка в жизни Грозного, которые позволяют говорить о каком бы то ни было нравственном влиянии на него со стороны его первой жены. Их тринадцатилетняя жизнь для нас – безмолвная тайна: ни единого словечка, ни строчки письма, ни вздоха… Известно лишь, что Иван вроде бы сильно горевал о ее смерти. А через неделю решил жениться вторично.
Часть вторая. БЕЛАЯ ОПРИЧНИНА
Он в юности добра не обещал.
Едва отца дыханье отлетело,
Как необузданные страсти в сыне
Внезапно умерли; и в тот же миг,
Как некий ангел, появился разум
И падшего Адама прочь изгнал,
Преображая тело принца в рай,
Обитель чистую небесных духов.
Никто так быстро не обрел ученость
И никогда волна прекрасных чувств
Так бурно не смывала злых пороков,
И гидра своеволья никогда
Так быстро недр души не покидала,
Как в этот раз.
У. Шекспир. Король Генри V
Глава 1. МОСКОВСКИЙ ПОЖАР
Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный.
А.С. Пушкин. Капитанская дочка
Торжества при дворе по случаю царской свадьбы почти совпали по времени с большими пожарами в Москве. 12 апреля, на Пасхе, погорели лавки со многими товарами и казенные гостиные дворы в Китай-городе. У Москвы-реки в стрельнице (арсенале) вспыхнуло пушечное зелье: взрыв разорвал стрельницу и разметал кирпичи по берегу и в реку. Через неделю пожар повторился в кварталах за Яузой: погорели гончары и кожевники; пламя полыхало по всей Яузе до самого устья.
Погорельцы завалили царя жалобами и прошениями. А 3 июня в Москву явились еще и семьдесят псковских людей жаловаться на своего наместника князя Турунтая-Пронского, ставленника Глинских. Они нашли государя в его подмосковном селе Островке. Раздраженный и издерганный Иван не стал и слушать жалобщиков – закипел гневом, велел положить их раздетыми на землю, поливать горячим вином и подпалить бороды. Несчастные уже ждали смерти… Вдруг пришла весть, что в Москве, в одной из церквей, когда зазвонили к вечерне, упал колокол-благовестник. Иван прекратил мучительство и поспешил в столицу.
Падение колокола считалось на Руси предвестием бедствий. Встревоженные москвичи стали ждать других предзнаменований неведомого несчастья – и они не замедлили последовать. Был на Москве юродивый Василий, которого чтили как блаженного угодника Божия. Летом и зимой он ходил нагишом, «как Адам первозданный». Любому его слову москвичи внимали как пророчеству. И вот в полдень 20 июня его увидали возле церкви Воздвиженья на Арбате – он глядел на храм, обливаясь горючими слезами. В народе ужаснулись: Божий человек чует беду! Люди чувствовали себя покинутыми и беззащитными…
И действительно, на другой день в этой самой церкви вспыхнул пожар. Тут же, как по чьему-то злому колдовству, на Москву налетела буря, и сильный ветер разнес пламя по крышам соседних деревянных зданий. Дальше огонь потек, как молния, и за какой-нибудь час обратил в пепел все Занеглинье и Чертолье (Пречистенку). Порывы ветра перебросили его за каменные стены Кремля: загорелись главы Успенского собора, потом занялись деревянная кровля царского дворца, оружейная палата, постельная палата с домашней казной, царская конюшня и разрядные избы; огонь проник даже в погреба под палатами. «Железо рдело, как в горниле, медь текла» (Карамзин). В златоверхой придворной церкви Благовещенья безвозвратно погиб обложенный золотом иконостас работы Андрея Рублева и все иконы греческого письма, собранные стараниями прежних великих князей «от многих лет» и украшенные золотом и бисером «многоценным». Сгорели кремлевские Чудов и Вознесенский монастыри. В Успенском соборе иконостас и утварь уцелели, но митрополит Макарий, находившийся там, едва не задохнулся от дыма; он вышел, неся образ Богородицы, написанный митрополитом Петром чудотворцем, и попытался укрыться вместе с другими беглецами под кремлевской стеной – в подземном тайнике, проведенном к Москве- реке. Однако удушливый дым заполз и сюда, сделав пребывание в подземелье невозможным. Митрополита стали спускать на канате к реке, но канат оборвался, и Макарий расшибся так сильно, что едва мог прийти в себя; его отвезли в Новоспасский монастырь.
Пока что горела только сердцевина города. Но вот огонь добрался до пороха, хранившегося в стенах Кремля. Прогремели страшные взрывы, заглушившие вопли людей и треск пламени, и пожар перекинулся на Китай-город – он выгорел весь, за исключением двух церквей и десяти лавок. Наконец заполыхали посады, и вся Москва оказалась в огненном кольце. «И всякие сады выгорели, и в огородах всякий овощ и трава». Число сгоревших людей не поддавалось учету: говорили, что погибло 1700 взрослых и несчетное множество детей. Пламя угасло лишь в три часа ночи, но развалины курились еще несколько дней…
Царя с женой и двором не было в Москве во время пожара – Иван находился в селе Воробьево на Воробьевых горах и оттуда наблюдал, как его столица превращалась в пепел. На следующий день он навестил в Новоспасском монастыре митрополита. Бедствия народа мало его заботили; прежде всего он повелел поправлять церкви и палаты на своем царском дворе. Спешили строиться и бояре. Простые погорельцы были брошены на произвол судьбы.
Между тем бедствие было неслыханное – оно сохранилось в летописях под именем «великого пожара». Большая часть москвичей осталась без хлеба и крова, множество семей лишилось кормильцев. Отчаявшиеся люди, с опаленными волосами и почерневшими лицами, искали виновников случившегося несчастья. Поползли слухи о злом умысле, о колдовстве… Этим воспользовались дядя царицы Анастасии, Григорий Юрьевич Захарьин, царский духовник отец Федор Бармин, князь Федор Скопин-Шуйский, боярин Иван Петрович Челяднин, князь Юрий Темкин и другие, недовольные тем, что Глинские находятся у государя «в приближении и жаловании».
26 июня, в воскресенье, эти бояре собрали на площади перед Успенским собором толпу черных людей и начали спрашивать: кто зажигал Москву? Затесавшиеся в толпу подученные люди закричали в ответ:
– Княгиня Анна Глинская со своими детьми волхвовала: вынимала сердца человеческие да клала в воду да тою водою, ездя по Москве, кропила – оттого Москва и выгорела!
Глинских в народе не любили, как за их всемогущество, так и за то, что они опирались на выходцев из Северской земли и Южной Руси, которые, пользуясь их покровительством, творили в Москве своеволия и бесчинства. Поэтому навет на них встретил среди москвичей полное доверие. Послышались крики, требующие истребить изменников. Случилось так, что один из Глинских, Юрий Васильевич, родной дядя царя, как раз подъехал в эту минуту к Успенскому собору (другой царский дядя, Михаил Васильевич, со своей матерью, княгиней Анной, находился в своем поместье во Ржеве). Увидав возбужденную толпу и смекнув, что дело неладно, Юрий Васильевич решил переждать бурю под всевышней защитой и скрылся в соборе. Однако его заметили. Раздались негодующие вопли, в воздухе запахло кровью. Толпа бросилась в собор и в одно мгновение растерзала ненавистного вельможу; труп его выволокли из Кремля и бросили на торгу, где казнили преступников. Затем перепластали всех слуг, с которыми князь Юрий приехал в Кремль, а заодно с ними и боярских детей, севрюков. Эти служилые люди, приехавшие из Северской земли, просто попались под горячую руку. Они пытались оправдаться, но толпа, услышав в их речи тот же говор, как и у людей Глинского, не поверила им: «Вы все их люди, вы зажигали наши дворы и товары!»
Два дня Москва находилась в руках взбунтовавшейся черни. Растерявшийся Иван не предпринимал никаких мер, чтобы утихомирить мятежников и наказать виновных в убийстве Глинского. Впрочем, казалось, что народ, как нашалившее дитя, опомнился и образумился… Вдруг на третий день волнения возобновились. Кто-то сеял слухи, что государь укрывает у себя на Воробьеве княгиню Анну и князя Михаила Глинских. Толпа хлынула на Воробьевы горы. На этот раз летопись не называет имен зачинщиков нового мятежа, и все дело выглядит почином самой толпы. Однако, верно, кто-нибудь за всем этим все-таки стоял: опыт тайных политических полиций всех стран и всех времен отрицает существование стихийных беспорядков. И скорее всего, тайными вдохновителями похода на Воробьево были все те же бояре. Но ведь им было хорошо известно, что Глинских там нет. Не значит ли это, что тайной мишенью смутьянов был сам царь, который более чем вероятно мог стать жертвой взбешенной толпы? Или, быть может, целью заговорщиков было припугнуть Ивана, чтобы добиться от него каких-то уступок? Во всяком случае, сам Иван воспринял случившееся как покушение против себя лично и впоследствии говорил, что в ту минуту, когда увидел толпу бунтовщиков, подумал, будто его самого обвиняют в поджогах и хотят убить. Он был страшно напуган, однако быстро овладел собой, велел схватить крикунов и казнить. Оставшись без заводил, толпа рассеялась…
Никто из бояр не был наказан. Но могущество Глинских рухнуло. Перемены все-таки последовали – при дворе появились новые люди.
Глава 2. «ПЛЕНЕННЫЙ ЦАРЬ»
Я царь, я раб…
Г.Р. Державин
Первым новые веяния в Кремле почувствовал, кажется, другой дядя царя, князь Михаил Глинский. Во время московских событий 1547 года он, как было сказано, укрывался в своих ржевских поместьях. Затем он вдруг устремился в Литву, прихватив с собой своего ставленника и угодника, псковского наместника князя Ивана Ивановича Турунтая-Пронского. По дороге беглецы заблудились в «великих тесных и непроходимых теснотах» ржевской украйны и в конце концов повернули в Москву с повинной. Свой поступок они объяснили тем, что «от неразумия тот бег учинили, обложася страхом» от убийства князя Юрия Глинского. Но чего им было бояться? Мятеж быстро утих, и царь уже вскоре праздновал свадьбу младшего брата князя Юрия Васильевича с княжной Палецкой. Жизнь вроде бы идет обычным порядком, а родной царев дядя бежит в Литву, вместо того чтобы веселиться на свадьбе младшего племянника; с ним дает деру и бывший крупный сторонник князей Шуйских, которому в дни июньского погрома и вовсе не грозила никакая опасность. Значит, при дворе случилось нечто, от чего бывшие всемогущий временщик и угнетатель псковичей предпочли держаться подальше, спасаясь, быть может, от заслуженного возмездия.
Все сохранившиеся источники, повествующие о московском пожаре и бунте 1547 года, единодушны в том, что эти события потрясли Ивана – «страх вошел ему в душу и трепет в кости». На его глазах море огня затопило и пожрало большую часть Москвы; перед ним бушевал народ, над которым по воле Божьей он был призван царствовать, и этот народ произвел дикую расправу над его дядей; своими ушами он слышал крики разъяренной черни, требовавшей от него – своего владыки! – выдачи ближайших родственников… Было над чем мучительно задуматься!.. Не кара ли это небесная за его тяжкие грехи? Иван словно очнулся, в нем заговорила совесть… Он духовно преобразился: «и от того царь великий и великий князь прииде в умиление и нача многие благие дела строити».
Это преображение обыкновенно приписывается благотворному влиянию на царя двоих людей – священника Сильвестра и Алексея Федоровича Адашева. По словам Курбского, в их лице Бог подал руку помощи земле христианской.
Как же совершилась в душе Ивана эта перемена к лучшему, к чему она привела и какую роль в ней сыграли Сильвестр и Адашев? Официальная версия, разделяемая подавляющим большинством историков, целиком содержится в многолетней письменной перепалке между Грозным и Курбским (других свидетельств просто не имеется). Послушаем обе стороны.
Курбский относит появление Сильвестра при царе ко времени пребывания Ивана на Воробьевых горах. Царь в страхе смотрит на горящую Москву. «Тогда, – повествует Курбский, – пришел к нему один муж, чином пресвитер, именем Сильвестр, пришлец из Великого Новгорода, и начал строго обличать его Священным Писанием и заклинать страшным Божиим именем; к этому начал еще рассказывать о чудесах, о явлениях, как бы от Бога происшедших. Не знаю, правду ли он говорил о чудесах или выдумал, чтобы только напугать его и подействовать на его детский, неистовый нрав. Ведь и отцы наши иногда пугают детей мечтательными страхами, чтобы удержать их от зловредных игр с дурными товарищами. Так делают и врачи, обрезая железом гниющий член или дикое мясо до самого здорового тела. Так и он своим добрым обманом исцелил его душу от проказы и исправил развращенный ум».
Итак, худо ли, бедно ли, чудесами или обманом, но Иван наставлен на путь истинный. Овладев совестью царя, Сильвестр сближается с другим царским любимцем. «С Сильвестром, – продолжает Курбский, – тесно сошелся в деле добра и общей пользы один благородный юноша, именем Алексей Адашев, который в то время был очень любим царем. Если бы все подробно писать об этом человеке, то это показалось бы совсем невероятным посреди грубых людей: он, можно сказать, был подобен ангелу». Эпитет «благородный» здесь относится к моральным качествам Адашева: он был незнатного рода, и отец его, Федор Адашев, только в следующем году получил чин окольничего. Грозный отзывается о его происхождении с нескрываемым презрением: «Не знаю, каким образом вышед из батожников [то есть служителей, которые шли впереди царского поезда с батогами (палками) в руках и расчищали ими путь. – С. Ц.], устроился он при нашем дворе. Видя одну измену в наших вельможах, я взял его от гноища и поставил наряду с вельможами, ожидая от него прямой службы».
«Что же полезного эти два мужа делают для земли своей, впрямь опустошенной и постигнутой горькою бедою? – вопрошает Курбский. – Приклони ухо и слушай со вниманием. Вот что они делают: они утверждают царя, – и какого царя? – юного, воспитанного без отца, в злых страстях и в самовольстве, лютого выше меры и напившегося всякой крови – не только животных, но и человеческой. А важнее всего – они и прежних злых его доброхотов или отдаляют от него, или обуздывают. Названный нами священник учит его молитвам, посту и воздержанию и отгоняет от него всех свирепых людей, то есть ласкателей, человекоугодников, которые хуже смертоносной язвы в царстве; а быть себе помощником он уговаривает и архиерея великого города Москвы Макария, и других добрых людей из священства. Так они собирают около него разумных людей, бывших уже в маститой старости или хотя и в среднем возрасте, но добрых и храбрых, искусных и в военном деле, и в земском. Они до того скрепляют приязнь и дружбу этих людей с государем, что он без их совета ничего не устраивает и не мыслит. А тунеядцев, то есть блюдолизов, товарищей трапез, которые живут шутовством, тогда не только не награждали, но и прогоняли вместе со скоморохами и другими, им подобными».
Этих носителей всех мыслимых добродетелей Курбский именует «избранной радой». Вроде бы поначалу они ведут дело так, что царь не чувствует тягости их опеки.
Но у Грозного вскоре раскрываются глаза: оказывается, он пригрел на груди не одну, а целый клубок змей!
«Я, – пишет он, – принял попа Сильвестра ради духовного совета и спасения души своей, а он попрал священные обеты и хиротонию5, сперва как будто хорошо начал, следуя Божественному писанию; а я, видя в Божественном писании, что следует покоряться благим наставникам без рассуждения, ради духовного совета, повиновался ему в колебании и неведении. Потом Сильвестр сдружился с Адашевым, и начали держать совет тайно от нас, считая нас неразумными; и так, вместо духовных дел, начали рассуждать о мирских, и так мало-помалу всех вас, бояр, приводят в самовольство, снимая с нас власть и вас подстрекая противоречить нам и почти равняя вас честью с нами, а молодых детей боярских уподобляя честью с вами. И так мало-помалу утвердилась эта злоба, и вам стали давать города и села, и те вотчины, которые еще по распоряжению деда нашего у вас были отняты… все пошло по ветру, нарушили распоряжение деда нашего, и тем склонили на свою сторону многих. Потом Сильвестр ввел к нам в синклит единомышленника своего, князя Дмитрия Курлятева, обольщая нас лукавым обычаем, будто все это делается ради спасения души нашей, и так с этим своим единомышленником утвердили свой злой совет, не оставили ни одной волости, где бы не поместили своих угодников, и с тем своим единомышленником отняли у нас власть, данную нам от прародителей, назначать бояр и давать им честь председания по нашему жалованью: все это положили на свою и на вашу волю, чтоб все было, как вам угодно; и утвердились дружбою, все делали по-своему, а нас и не спрашивали, как будто нас вовсе не было; все устроение и утверждение творили по воле своей и своих советников. Мы же, если что доброе и советовали, им все это казалось непотребным. Во всякой мелочи, до обуванья и спанья, я не имел своей воли: все делал по их желанию, словно младенец».
Однако Иван ни слова не говорит о том, что к этому периоду относятся все самые блистательные свершения его царствования. Был ли он их творцом или участником, или все это совершилось помимо его воли? И кто же в таком случае те люди, которые похитили у него власть, – заговорщики или герои, преступники или мученики? Все так противоречиво, так неясно, а между тем именно этот период жизни Грозного наиболее важен для исторической его оценки.
Делать нечего, придется вооружиться терпением и тщательно взвесить аргументы каждой из сторон, ведущих вот уже более чем четырехвековую тяжбу.
Основываясь на показаниях Грозного и Курбского, легко впасть в заблуждение или исказить действительность. Излишнее доверие здесь неуместно, потому что мы имеем дело с людьми, преследующими определенные цели. Известно, какую пафосную картину нарисовал Карамзин, изображая знакомство царя с Сильвестром: «В сие ужасное время, когда юный царь трепетал в воробьевском дворце своем, а добродетельная Анастасия молилась, явился там какой-то удивительный муж, именем Сильвестр, саном иерей, родом из Новгорода; приближился к Иоанну с подъятым, угрожающим перстом, с видом пророка, и гласом убедительным возвестил ему, что суд Божий гремит над главою царя легкомысленного и злострастного; что огнь небесный испепелил Москву; что сила вышняя волнует народ и лиет фиал гнева в сердца людей. Раскрыв Святое Писание, сей муж указал Иоанну правила, данные Вседержителем сонму царей земных; заклинал его быть ревностным исполнителем сих уставов; представил ему даже какие-то страшные видения, потряс душу и сердце, овладев воображением, умом юноши и произвел чудо: Иоанн сделался иным человеком; обливаясь слезами раскаяния, простер деницу к наставнику вдохновенному; требовал от него силы быть добродетельным – и приял оную».
Легко заметить, что Карамзин опирается здесь на приведенный выше отрывок из Курбского. Князь, вероятно, в этом месте просто вспомнил явление пророка Нафана царю Давиду; но под пером увлекшегося историка вся сцена заблистала новыми, яркими красками, каких не найти в оригинале. Упоминание о чудесах и видениях, которыми Сильвестр якобы поразил воображение царя, уже показывает, какую оценку мы должны дать рассказу Курбского. Но главная ошибка Карамзина, повторенная потом не одним историком, заключается в том, что он понял слово «пришел» («прииде») в смысле «внезапно появился»; Карамзин даже усиливает мотив предыдущей безвестности Сильвестра, называя его «неким мужем».
Между тем документы свидетельствуют, что Сильвестр был иереем Благовещенского собора в Москве. Время его появления в столице неизвестно – называли и 1530-е, и 1540-е годы. Быть может, его привез с собой из Новгорода митрополит Макарий для составления Миней или наставлений и бесед с юным царем; впрочем, ясных доказательств особой близости знаменитого попа к не менее знаменитому митрополиту не имеется. Во всяком случае несомненно, что Иван знал Сильвестра в качестве Благовещенского иерея по крайней мере несколько лет. Таким образом, драматическая сцена их знакомства, увы, не более чем плод воображения.
Что касается Алексея Адашева, то тут уже лукавит Грозный, говоря, что не знает, как около него оказался этот человек. Правда, что Адашев, принадлежавший к провинциальному костромскому дворянству, попал ко двору случайно, – вероятно, благодаря чьему-то ходатайству был зачислен в «потешные робятки» для игр с малолетним государем. Ясно лишь, что он находился при Грозном с давних пор и обязан своим возвышением не кому другому, как царю. В 1547 году по служебной близости к государю Адашев был одним из первых, состоя в должности комнатного спальника и стряпчего. На свадьбе Ивана он отмечен среди тех, кто мылся с царем в мыльне и стлал ему постель, – пример князя Телепнева-Оболенского, выполнявшего такие же обязанности при Василии III, говорит нам, что подобным доверием пользовались люди, особо приближенные к государевой семье. Вместе с женой Адашев внесен и в роспись свадебных чинов на свадьбе князя Юрия Васильевича, младшего брата Грозного. Так что обвинять в возвышении Адашева, как, впрочем, и Сильвестра, Иван мог только самого себя.
Переходя к рассмотрению вопроса о влиянии Сильвестра и Адашева на царя, видим, кажется, полное единодушие обеих сторон. И Курбский, и Грозный согласны в том, что новые любимцы приобрели первенствующее значение в государстве; но если Курбский поет им осанну, то царь, признавая, что покорился им без рассуждения, как младенец, жалуется на утеснения и гонения, которые ему пришлось претерпеть от своих мнимых друзей, и приравнивает свое положение к положению раба; при этом главным виновником узурпации власти Грозный выставляет Сильвестра, который ввел в «собацкое собрание» Адашева и других.
Можем ли мы принять без возражений такое распределение ролей?
Ни в коей мере, ибо в этом случае мы примем за реальное положение вещей картину, существующую лишь в сознании одного-единственного человека – Ивана Грозного!
Вот что любопытно: о «всемогущем» Сильвестре 1540—1550-х годов нам положительно ничего неизвестно, не существует ни одного документа, который бы подтверждал его преобладающее влияние на государственные дела. Все сведения о нем доставляют нам три источника – Грозный, Курбский и так называемая приписка к Царственной книге – официальной летописи царствования Грозного. На самом деле, как я сейчас попытаюсь это доказать, все эти три источника сводятся, собственно, к одному – самому царю. Не было никакого «всемогущего» Сильвестра первой половины царствования Грозного; есть Сильвестр-узурпатор 1560—1570-х годов, и эта мифическая фигура существует лишь на страницах, оставленных нам пламенным воображением Ивана. Иными словами, вот уже два столетия историки выдают нам за истину любопытную аберрацию действительности в сознании Грозного.
Прежде всего обратимся к приписке в Царственной книге. Она относится к событиям 1553 года – болезни царя и боярскому заговору, имевшего целью провозгласить наследником удельного князя Владимира Андреевича Старицкого (речь об этом будет ниже). Историки согласны в том, что приписка эта относится к концу 1560-х годов, то есть ко времени обострения отношений царя со своим двоюродным дядей, когда Иван пытался задним числом оправдать умерщвление Владимира Андреевича, составляя перечень его действительных и мнимых покушений на царский венец. Советский историк Д.Н. Альшиц считал, что стиль приписки выдает авторство самого Грозного, но, даже если это не так, очевидно, что текст был составлен с ведома и при редактировании царя. Упомянув имя Сильвестра, автор записки уточняет: «Бысть же сей священник Сильвестр у государя в великом жаловании и в совете в духовном и в думном и бысть яко всемогий, все его послушаху и никто не смел противиться ему… И владел обеими властями, и святительской и царской, якоже царь и святитель, и хотя имени и образа и седалища не имеяше святительского и царского, но лишь поповское, но токмо чтим добре всеми и владеяше всем со своими советники».
Итак, спустя пятнадцать лет Грозному потребовалось уточнить для посторонних степень всемогущества Сильвестра и его положение при дворе. Похоже, он полагал, что современникам будет трудновато припомнить некоего дерзкого попа, который, однако, по его словам, сделался неофициальным царем и митрополитом и которого эти современники «добре чтили»… Сам собой напрашивается вывод, что текст приписки – не уточнение, не мимолетный комментарий, а руководство к восприятию образа Сильвестра, точка зрения, которая еще не успела сделаться господствующей. Ведь о других действующих лицах событий 1553 года ничего не поясняется, перечисляются одни имена… Пояснений потребовало только одно имя – Сильвестра, которого позднейшая историография изобразила одним из известнейших людей XVI столетия, могущественным фаворитом, господином воли Ивана!
В чем же дело? Может быть, Курбский поможет нам прояснить этот вопрос? Увы, этот историк царствования Грозного, приписавший Сильвестру создание «избранной рады», может сообщить нам о нем не больше, чем другие современники. Более того, создается впечатление, что он знает о Сильвестре поразительно мало.
В первом послании Курбского Грозному о Сильвестре нет ни слова. Грозный в ответном письме 1564 года упомянул имя попа, но Курбский во втором послании никак не отозвался на это. И только тринадцать лет спустя (!), в третьем послании опального князя царю, Сильвестр наконец занимает видное место. Одновременно легендарный поп появляется на страницах «Истории о великом князе Московском» Курбского.
Но что же Курбский сообщает нам о Сильвестре? Ровным счетом ничего, что бы не было ранее сказано о нем Грозным! Он только меняет краски – черную на белую. В свете общей тенденции всех сочинений Курбского, то есть описания превращения Ивана праведного в Ивана многогрешного, его перехода от порока к свету и обратного ухода в адову тьму, князь и упоминает Сильвестра – с его появлением и его исчезновением облик царя коренным образом меняется. Причем образ Сильвестра и у Курбского, и у Грозного явно копируется с библейских образцов: в первом случае с праведников, во втором – со лжепророков. Курбский, как мы видели, сообщает, что Сильвестр пугал Ивана, – как родители пугают детей, чтобы добиться их исправления, – рассказами о видениях, нападал на царя с «кусательными словесы», обличая его грехи, предсказывал гибель Ивану и всему его дому, если он не проявит послушание, и так далее.
Но ведь все это уже содержится в первом послании Грозного 1564 года! Все, что Курбский имеет сообщить о Сильвестре, есть как бы зеркальное отражение тех сведений, которые он мог прочитать в писаниях царя. Ни одного нового слова о всемогущем попе Курбский не добавляет.
Это означает, что Ивану удалось навязать своему злейшему противнику желаемый образ! Остается выяснить, зачем это ему понадобилось. Я думаю – для перевода полемики на удобную и выгодную для него почву. Выставляя Сильвестра виновником и вдохновителем боярского неповиновения, Грозный переводил спор с Курбским в область отношений священства и царства – область прекрасно ему известную, где он мог задействовать весь арсенал накопленных годами исторических и религиозных аргументов, подавить соперника грузом своей учености. А между тем Курбский всего-навсего спрашивал царя: зачем ты нас, бояр, сильных во Израиле, опору царства, побил еси?.. Но царь немедленно оборачивает, библейскую ссылку против Курбского, напоминая слова пророка Исайи: «Тако глаголет Господь владыка Саваоф, сильный Израилев: «Ох, горе крепким во Израиле! Не престанет моя ярость на противныя, и суд мой от враг моих сотворю: и наведу руку мою на тя, и разжегу тя в чистоту, неверующих же погублю, и отыму всех беззаконных от тебе, и всех гордых смирю». То есть Иван выставлял себя мстителем Божиим против преступников, поправших Божественный Закон. В этом смысле все его казни – не что иное, как акт благочестия. И вот тут-то он рисует фигуру Сильвестра, священника, посягнувшего на царскую власть, данную от Бога. Грозный впадает в бесконечные исторические отступления, иллюстрирующие вред вмешательства Церкви в мирскую власть. «Вспомяни же, егда Бог изважаше Израиля из работы (то есть вызволив из египетского рабства. – С. Ц.), и егда бо убо священника ли поставил владети людьми?..» Нет, Моисей один был поставлен править Израилем, Аарон же только священствовал. Но когда Аарон присвоил царскую власть, он отвел израильтян от Бога, что привело к падению Израиля. «Смотри же сего, – строго напоминает царь, – яко не подобает священникам царская творити». Пример за примером, он доводит до венца всех бедствий – падения Царьграда. И здесь причина гибели та же – засилье Церкви в делах мирской власти: «И понеже убо тамо быша цари послушные епархом и синклитом, и в какову погибель приидоша. Сия ли убо нам советуеши, еже в таковой погибели прийти?»
Почему все это произошло? Потому, поясняет Грозный, что Бог предъявляет к святительской и царской власти разные требования. Святительская власть требует украшения смирением; царское же правление невозможно без страха и обуздания «злейших человек и лукавых». «И аще убо царю се прилично ли: иже бьющему царя в ланиту, обратите и другую?.. Како же царство царь управит, аще сам без чести будет? Святителям же сие прилично…»
Так, рисуя картину всемогущества Сильвестра, Грозный отводил от себя упреки в гонениях и мучительстве, ибо те, кого Курбский называет праведниками и мучениками, на самом деле нечестивые злодеи, «собаки» и клятвопреступники, заслужившие смерть. Преследовать их – дело благое и праведное, каковое предписано святыми отцами, апостолами и самим Богом. Страдания же грешников не превращают их в мучеников.
Курбский, повторяю, попался в полемическую ловушку, расставленную ему Грозным. Заговорив о Сильвестре, он лишь превратил тип в антитип с ясно различаемым нимбом над головой. Поэтому у нас есть все основания заключить, что единственный источник сведений о «всемогущем» Сильвестре – сам Грозный.
Мне трудно разделить точку зрения тех историков, которые видят в Грозном посредственного писателя. Как- никак, ему выпало редкое писательское счастье, ставящее его наравне с корифеями литературы, – создать художественный образ, переживший века.
***
Грозный ввел в заблуждение не одного Курбского. Целые поколения историков, даже те, которые видели в грозном царе всего лишь трусливого тирана и посредственного писаку, продолжали смотреть на Сильвестра его глазами. Вот, например, какую восторженную оценку дает ему Н.И. Костомаров: «Сильвестр – одна из таких необыкновенных личностей, которые во время спокойного течения общественной жизни могут навсегда остаться незамеченными, но в эпоху переворотов и катастроф, силою своего ума и воли (курсив мой. – С. Ц.), вызываются стать на челе общественной деятельности».
Увы, рассмотреть в бледной, расплывчатой фигуре Сильвестра подлинного главу правительства, творца всех свершений первой половины царствования Грозного, не получается. Его первенство в государственных делах не отмечено ни одной грамотой, ни одним документом. Его имя даже не значится в числе придворных лиц, получавших подарки от высших иерархов по случаю церковных праздников, – таково было подлинное положение этого мнимого главы государства и Церкви! Задабривать его и заискивать перед ним не находили нужным.
Но может быть, его влияние на Грозного проявилось в том, что он сковал волю царя, подавил его своей личностью, заставив волей-неволей, пускай и в тяжком ярме, идти по пути добродетели? Нет, и такой взгляд на Сильвестра оказывается лишенным всякого основания. Представлять его этаким русским Сенекой при доморощенном Нероне – значит предаваться безудержной фантазии в стиле упомянутых посланий Ивана. Приобрести безраздельное господство над духом и волей Грозного Сильвестр не мог просто потому, что отнюдь не был крупной личностью. Этому учителю нечего было сказать своему ученику, превосходившему его и ученостью, и широтой интересов. До нашего времени дошли три послания Сильвестра – ни в одном из них не содержится ничего, кроме суетных мелочей и откровенной чепухи. Одно из них адресовано Грозному. Подлинность его сомнительна, зато глупость несомненна. Изложенные в нем наставления сводятся к проповеди против брадобрития, как извращения, ведущего к содомскому греху: бритые мужчины уподобляются женщинам и тем возбуждают нечистые желания. Какова глубина понимания проблемы!
Умственно Сильвестр ничем не выделялся из общего уровня, а во многом стоял и ниже его. Однако именно эта его покорность времени, полное слияние с нравами своей эпохи, некая усредненная «всеобщность» души позволили ему, как ни странно, выделиться в глазах потомков, стать наиболее совершенным воплощением XVI столетия, и даже больше – всей старой Руси. Я имею в виду, конечно, славу Сильвестра как автора «Домостроя». Говоря точнее, Сильвестру принадлежит только так называемая вторая редакция этого сочинения: исправив уже существовавший сборник, он добавил к нему некоторые свои замечания и наставления – религиозные, нравственные и хозяйственные. Из того, что он вскользь говорит о себе, вырисовывается образ домовитого и заботливого хозяина, строгого и взыскательного господина, пекущегося о благочестии и нравственности как своем собственном, так и всех своих домочадцев, вплоть до прислуги. Мы узнаем, что автор «не только всех своих рабов освободил и наделил, но и чужих выкупал из рабства и отпускал на свободу. Все бывшие наши рабы свободны и живут добрыми домами; а домочадцы наши, свободные, живут у нас по своей воле. Многих оставленных сирых и убогих мужского и женского пола и рабов в Новгороде и здесь, в Москве, я вскормил и вспоил до совершенного возраста и выучил их, кто к чему был способен: многих выучил грамоте, писать и петь, иных писать иконы, иных книжному рукоделию, а некоторых научил торговать разной торговлей»; что он никогда ни с кем не вступал ни в какие тяжбы, а если и терпел порой убыток – «Бог все пополнил»; что он всю жизнь не знал другой женщины, кроме своей жены, и так далее. Каких бы житейских вопросов он ни касался, на любой случай у него находится поучительный пример из своей жизни, что, откровенно говоря, в конце концов становится подозрительным. Начинаешь искать на этом солнце пятна – и действительно, находишь их во множестве… Впрочем, в критике нравственности «Домостроя» упражнялось не одно поколение историков и литературоведов – занятие довольно пустое, ибо нам и людям XVI века сойтись в понятиях о нравственности представляется затруднительным. К тому же надо помнить, что «Домострой» – памятник нравов лишь в смысле некоего проекта, идеализированного здания, своего рода утопии, и всего менее позволительно видеть в нем бытовую картину, изображение с натуры… Это дидактическая книга, рисующая некий теоретический идеал, а не изображение повседневной действительности. Всего замечательнее в ней именно воля построить и закрепить определенный порядок.
Для характеристики Сильвестра нам важны две отличительные черты «Домостроя». Во-первых, центром всех поучений автора является личность отца, родителя, как главы всего дома; все другие лица – жена, дети, слуги – выступают только как придаток этой единственной, настоящей личности. Глава семьи обладает высшей властью, высшим авторитетом во всех без исключения вопросах, он же несет и высшую, последнюю ответственность за все, совершаемое в доме. Именно последним обстоятельством, собственно, и вдохновлен (равно как, впрочем, и озабочен) автор «Домостроя». «Даю писание на память и вразумление вам и чадам вашим, – обращается он к своим детям. – Если наставления нашего не послушаетесь и не станете следовать ему, и будете творить не так, как писано, то дадите за себя ответ в день Страшного Суда, а я вашему греху непричастен». Как видим, цель этих дидактических поучений довольно эгоистическая… Правда, Сильвестр советует господину обращаться со всеми в доме как со своими детьми. Но оттого, что рабы становятся детьми, дети не перестают оставаться рабами, а господин, пропускающий мимо ушей душеспасительные наставления, не перестает быть их полновластным хозяином. И если кто-нибудь вслед за Курбским захочет уверить меня в том, что подобными наставлениями Сильвестр мог смягчить «тиранский» нрав Грозного, то я оставляю за собой право отнестись к этим заявлениям с глубочайшим недоверием. И дело даже не в самом Сильвестре – в конце концов, он всего лишь разделял общее мнение эпохи. Ведь, по словам русского историка И.Е. Забелина, «Домострой» был «цветом нашей старой книжной образованности… В практическом, жизненном смысле он явился цветом и соком русской нравственности, возделанной в течение веков на почве писания и на почве исконивечных бытовых идеалов». Беда состояла в том, что «домостроители» XVI века (впрочем, не они первые, не они последние) не заметили, как Дом – символ и прибежище наиболее личной и сущностной свободы человека – их стараниями оказался закрепощен, заключен в жесткие рамки и нормы. И потому нет ничего удивительного и неожиданного в том, что личность Грозного проросла на этой почве «исконивечных идеалов» так же свободно и естественно, как зерно, брошенное в хорошо возделанную землю. Каковы цветы, таковы и плоды… «Недаром Грозный явился вместе с Домостроем, – продолжает Забелин. – История выразила в этих двух формах многовековые плоды русской жизни. Домострой был вполне законченным словом ее нравственного и общественного идеала. Грозный был самым делом того же идеала, также вполне законченным, после которого русская жизнь должна была идти уже по другому направлению, искать другого идеала…»
Другая важная черта «Домостроя» состоит в том, что он безнравственен по самой своей сути, и с точки зрения человека XVI века даже больше, чем с современных позиций. Безнравственен, ибо внутренне несвободен. Провозглашаемые там нравственные нормы вроде бы сосуществуют с христианской этикой, но лишь по видимости; связь эта внешняя, не внутренняя, не органичная. Это христианство по плоти, а не по духу, согласно обряду, а не велениям души и духа…
Везде на первом месте стоит «похвала от людей», нравственный комфорт, житейское благополучие; совесть лишена всякой рефлексии, всякой потребности в самоанализе, она лишь реагирует на внешние раздражители – общественное осуждение или похвалу. В одном месте Сильвестр похваляется, как он умел угодить и тому, и другому, и третьему и был у всех в чести… Умение жить? Скорее умение приспособиться, услужить…
Мне видится, что в нравственном смысле Сильвестр представлял собой законченный тип фарисея, законника. В Евангелии это люди, не лишенные известных достоинств, – солидные, почтенные, достойные граждане, столпы нравственности, ежедневно благодарящие Бога за то, что он в неизреченной милости Своей сотворил их не похожими на прочих людей, мытарей и грешников. Их нравственность, однако, как известно, не помешала им отправить на крест некоего назарянина… Сильвестр, как мы видели, не стеснялся орудовать в своих целях именем Бога как дубинкой, обрушивая на Ивана грозные пророчества, являя знамения и чудеса; общественные бедствия он приписывал исключительно прегрешениям царя, хотя с таким же успехам мог приписать их своей добродетели. Примечательно, что Курбский, другой фарисей, открыто ставящий под сомнение чудотворные способности Сильвестра, тем не менее оправдывает его ложь желанием послужить благу; в другом месте он называет лжепророка «блаженным льстецом истины». Игры с истиной опасны. Курбскому следовало бы вспомнить об участи библейских лжепророков, которых благочестивые израильские цари истребляли сотнями. Таков другой пример влияния Сильвестра на Грозного. Этот добрый пастырь сеял вместе с пшеницей плевелы. Святительский авторитет и обаяние обернулись скандальной профанацией мудрости, святости, нравственности… Стоит ли удивляться, что у царя со временем возникли некоторые проблемы с моралью?
О практическом применении Сильвестром морали «Домостроя» наглядный пример дает следующий факт. После пожара 1547 года понадобилось заново расписать стены кремлевского дворца. Сильвестру поручили надзор за работой художников. В этом деле он проявил одни лишь способности придворного льстеца – приказал изобразить себя рядом с Аристотелем, внимающим мудрости Соломона, который символизировал самого Ивана. Прочие библейские мотивы были истолкованы в столь же подобострастном духе; помимо лести Грозный мог почерпнуть и кое-что назидательное для себя – например, в сценах истребления Иисусом Навином «всякой души живой» в Иерихоне.
Таково в общих чертах исправление души Ивана, которое приписывается Сильвестру. Мелочное суемудрие этого человека годилось лишь на то, чтобы стеснять волю Ивана в различных бытовых вопросах, вплоть до «обуванья и спанья». Здесь фарисейская, законническая жилка Сильвестра, его обрядовое христианство торжествовали. В том, что Грозный покорялся этой мелочной регламентации, нет ничего странного – он разделял общее умонастроение эпохи, выразившееся в преобладании социально-бытового идеала над созерцательным. В строгой обрядности, которую проповедовал Сильвестр, царь увидел венец благочестия и добровольно склонился под пастырское ярмо – «ради духовного совета и спасения души своей». Только в сфере благочестия Сильвестр и господствовал над душой Ивана, только здесь проявлялось его «всемогущество». И потому нет никаких оснований связывать с его именем перемены, происшедшие в царе. Перелом в душе Ивана совершился под влиянием его собственных размышлений о мистике царской власти, о ее Божественной сущности. Не будь венчания в Успенском соборе, события 1547 года не оказали бы на Ивана столь потрясающего воздействия. Именно там он почувствовал себя «игуменом всея Руси», хранителем веры и благочестия. Ощутив на себе как избраннике Божием всевышнюю благодать, он пожелал стать ревностнейшим из рабов Божиих. Но царь, как и любой другой мирской человек, мог спасти душу только в быту, вернее, посредством освященного быта. Сильвестр – автор «Домостроя» – лучше других подходил на роль строителя и оберегателя царского Дома (а желание священного домостроительства у Ивана совершенно очевидно – ведь не случайно он венчался на царство и женился почти одновременно).
Таким образом, подлинная роль Сильвестра в нравственной перемене, происшедшей с Иваном в 1547 году, заключается только в том, что он превосходно понял суть и направление этой перемены и сумел, по крайней мере на первых порах, удовлетворить потребности царя в мудром наставнике. Не надо забывать, что Сильвестр был намного старше и опытнее Ивана. Разумеется, молодой царь, чувствовавший настоятельную потребность в совете, часто использовал Сильвестра «не по назначению», привлекая его к решению тех или иных государственных дел, тем более что в то время они были почти неотделимы от вопросов нравственности и благочестия. Известно, что доверие Ивана к своему духовному наставнику было таково, что он поручал Сильвестру испытывать способности и деловые качества каждого человека, предназначаемого для государственной службы, и признанный им недостойным уже никоим образом не мог получить желаемого места. Понятно, какие широкие возможности для вмешательства в дела управления открывало подобное доверие со стороны государя. Однако Сильвестр, кажется, не слишком злоупотреблял им. Во всяком случае, разрыв между ним и царем произошел, как мы увидим, совсем на другой почве. Характерно, что Грозный, не скупившийся на бранные эпитеты по отношению к своим врагам, сохраняет удивительную сдержанность, когда заводит речь о своем якобы главном «гонителе» Сильвестре: он называет его «невежа поп» – звучит презрительно, но не более. Ненависти к своему наставнику царь все-таки не испытывал – лишнее доказательство того, что никакого «всемогущества» Сильвестра на деле не существовало.
***
Иное дело Адашев – «собака Алексей», как неизменно именует его Грозный в своих писаниях. Он действительно стоял в средоточии всех дел, обнаружив при этом незаурядные деловые качества. Как государственный деятель он был известен и за пределами Московии. В 1585 году Гнезненский архиепископ Станислав Карнковский, расспрашивая московского посла Лукьяна Новосильцева о Борисе Годунове, который только недавно встал во главе правления, и расточая ему похвалы, сравнил его с Алексеем Адашевым, отозвавшись о последнем очень лестно, как о человеке разумном, милостивом и «просужем» (дельном). Курбский пишет, что в Лифляндии, во время Ливонской войны, немало городов готово было сдаться ему «ради его доброты». Милосердие и благочестие Адашева были известны еще шире, чем его государственные таланты, хотя и здесь, видимо, не обошлось без идеализации. Один современник, увлекшийся восхвалением его благочестия, утверждал, что пищей ему служила одна просфора в течение всего дня – вот уж воистину «ангелам подобен»!
Поставленный во главе правительства, Адашев сосредоточил в своих руках нешуточную власть. Достаточно сказать, что все государственные посты постепенно заняли его сторонники и ставленники. Его кротость и милосердие, как, впрочем, и благочестие, преувеличенны. С недовольными он расправлялся решительно, в числе опальных были и деятели Церкви. Правда, ни казней, ни тайных отравлений и удушений при нем все-таки не было.
Тем не менее говорить об узурпации власти Адашевым было бы столь же несправедливо, как и в случае с Сильвестром. Адашев выдвинулся благодаря личной воле царя, подобно «невеже попу», и, вероятно, по тем же причинам. Иван стремился окружить себя «добрыми», благочестивыми советниками, способными «уставить» правду в его душе и в государстве. При этом он искал помощников среди людей незнатных, ибо доверие его к боярам было подорвано давно и бесповоротно. Иван действовал как любой другой государь, стремившийся укрепить свое единовластие, – как, например, действовал Людовик XI, о котором современный ему хронист писал: «Он искал себе сотрудников в безвестной толпе; выбирал людей, которые ничему не учились и в своих успехах руководствовались лишь инстинктом» (это сходство станет еще более явственным после учреждения опричнины); то же самое мы наблюдаем в деятельности Петра I. Разумеется, Иван не мог управить все дела сам, ему нужны были помощники, на которых он мог бы положиться. Он передоверил Адашеву и Сильвестру значительную часть собственной власти; однако ни из чего не видно, чтобы он полностью утратил ее, что ни говори он сам по этому поводу. Известны один-два случая, когда политические стремления правительства Адашева вроде бы шли вразрез с волей царя, – хотя об этом можно спорить; но ни в одном из них сторона Адашева не восторжествовала. Иван умел поставить на своем. Все разговоры о его якобы дряблой воле, которой легко завладевали те или иные его любимцы, не находят подтверждения в реальных фактах истории его царствования. Влияние Сильвестра и Адашева на государственные дела зиждилось на близости к власти, а не на ее узурпации.
Все это можно отнести и к столь широко прославленной «избранной раде», о которой упоминает Курбский. Большинство историков увидели в ней некий неофициальный кружок, интимный кабинет царя, наподобие того, который существовал при Александре I в первые годы его царствования, или даже тайное правительство, прибравшее к рукам молодого Ивана. Действительно, описание Курбским деятельности «избранной рады» напоминает чуть ли не государственный переворот. Но в действиях этого таинственного правительственного органа чересчур много таинственности – так много, что, кроме Курбского, никто из современников о ней и слыхом не слыхивал.
Прежде всего вызывает подозрения ее полнейшая анонимность. Курбский не называет ни одного имени, непонятно даже, принадлежал ли к ней он сам. Бояр, входивших в так называемую ближнюю государеву думу, – князя И.Ф. Мстиславского, князя В.И. Воротынского, князя Д.Ф. Палецкого, бояр И.В. Шереметева-Большого, М.Я. Морозова и двоих Захарьиных, – Курбский к «избранной раде», по всей видимости, не относит. Сам он вступил в ближнюю думу позднее – в 1555-м или 1556 году, когда получил боярский чин. Близость к царю каких-то других людей в этот период не отмечается. Кто же тогда мог входить в эту «избранную раду»?
Другие источники хранят молчание об «избранной раде». Летописи различают Сильвестра, Адашева, бояр ближних и бояр «всех». Грозный в своих посланиях многократно упоминает Сильвестра и Адашева, но ни слова не говорит о каком-то особом совете при них (Курбский ведь и употребил польское слово «рада» для польского читателя, вместо общеупотребительных в Московском государстве терминов «дума», «совет»); более того, он злорадствует, что Сильвестр и Адашев не только «власть с нас снимающе», но и «всех вас бояр начата в самовольство приводити», то есть прямо противоставляет их прочему боярскому окружению. Конкретно царь высказывает недовольство только одним человеком – князем Дмитрием Курлятевым, которого Сильвестр ввел в царское окружение. Остальные враги – бояре и княжата – для него безлики: «вы, злые сущи».
Остается заключить, что «избранной рады» в том смысле, в каком ее обычно понимают, то есть в виде особого кружка при царе, никогда не существовало. Все станет на свои места, если вспомнить о поручении, данном Грозным Сильвестру, – отбирать людей на государственные должности. Курбский свидетельствует, что первые роли стали играть «разумные люди», «добрые и храбрые, искусные и в военном деле, и в земском». Но ведь это и входило в планы царя! Трон Божьего избранника должны были окружить достойнейшие. Термин Курбского «избранная рада» следует понимать не в политическом смысле, а в моральном. Поэтому Курбский и не называет имен: «избранная рада» – это все те, кто окружает царя, перечислять их Курбский не находит нужным, да это было бы и затруднительно.
Все перемены 1547 года при дворе – политические и нравственные – глубоко закономерны: с венчанием Ивана на царство наступил момент, когда рядом с ним неизбежно должны были выдвинуться новые люди. Новое направление требовало новых деятелей. Стремясь покончить с боярским засильем, Иван вынужден был думать о личной безопасности. Царь начал «перебор», просеивание людишек задолго до официального учреждения опричнины. На это обратил внимание уже Ключевский, назвавший Адашева первым опричником. Действительно, весь период правления Сильвестра и Адашева может рассматриваться как первый опыт опричнины, под которой я разумею не столько комплекс социально-политических реформ, сколько личное дело Грозного, некую попытку введения мирской теократии, почти что религиозную доктрину, практическую реализацию идеала Святой Руси (ниже я остановлюсь на этом подробнее). Я даже предлагаю именовать весь этот период первой, или белой, опричниной – в отличие от второй, черной. Опричнина – дело всей жизни Ивана; она полностью выражает и воплощает в себе тот царский, государственный чин, который Грозный завещал своим преемникам на престоле.
Царство небесное, царство земное, Царь на небе, царь на земле – пока еще Грозный чувствует разницу между ними. Он еще молод, и ему одинаково легко дается нести бремя власти и бремя послушания. Единственную свою задачу он видит в том, чтобы просветить подданных светом Божественной истины. Иностранцы, видевшие его в это время, с изумлением пишут, что царь во все входит, все решает, чуждается грубых потех, охоты и развлечений и занят двумя мыслями: как служить Богу и истреблять врагов России. Силы, руководящие его политикой, – милосердие Божие, милость Пресвятой Богородицы, молитвы всех святых и благословение прежних государей. Себя Иван ощущает лишь орудием этих живых начал. Он полон благих намерений, которыми с радостным сердцем мостит дорогу своей жизни – дорогу в ад абсолютной свободы, эту преисподнюю земного бога.
Глава 3. УСТРОЕНИЕ ПРАВДЫ
Считай, великий князь, того истинным царем самодержцем, который заботится устроить жизнь своих подданных.
Максим Грек
После падения Глинских вокруг Ивана впервые образовалась идейная среда. К управлению государством были привлечены лучшие силы – наиболее образованная часть духовенства во главе с митрополитом Макарием и опытнейшие думские и прочие чины, «искусные в военном и земском деле». Возникло одно из наиболее замечательных правительств в истории России, проникнутое сознанием, что государство есть не только государева вотчина, но известная организация, имеющая в виду обеспечение интересов общества, что дело государственное есть дело земское, а не только государево.
Новое правительство сложилось, конечно, не сразу. Сильвестру и Адашеву удалось быстро сокрушить Глинских и их клевретов, но собирание вокруг трона «мужей разумных и совершенных» требовало времени. Новые веяния становятся заметны не ранее 1549 года. Остаток же 1547-го и весь 1548 год прошли в привычной рутине: зимой без особых результатов сходили под Казань, летом царь предпринял богомольные походы по монастырям, осенью отъехал в «объезд», сочетая осмотр владений с охотой и поездками по дальним святым местам. Постороннему взгляду не видно, чтобы государственные дела более чем обычно занимали Ивана. Но в тишине государевых покоев «доброхотающие» друзья царя напряженно обдумывают планы реформ, предназначенных водворить правду в русской земле. И юный государь не остается лишь сторонним наблюдателем этой смелой и кропотливой работы.
Осуществление преобразований началось в первые месяцы 1549 года.
Прежде всего состоялось примирение царя с боярством. 27 февраля Иван «в своих царских палатах перед отцом своим Макарием митрополитом и пред всем освященным собором» сказал боярам особой важности речь, предметом которой были их бывшие злоупотребления. Речь эту слушала вся боярская дума. Иван говорил, что «до его царского возрасту от них и от их людей детям боярским и крестьянам чинилися насилия и продажи и обиды великие в землях… и они бы впредь так не чинили, детям бы боярским и крестьянам от них и от их людей насилия и продажи и обиды во всяких делах не было никаких, а кто кому учинит впредь насилие или продажу или обиду какую, и тем от меня, царя и великого князя, быти в опале и в казни».
На это в общем-то огульное обвинение дума ответствовала прилично и с достоинством: бояре просили, «чтобы государь их пожаловал, сердца на них не держал, они же хотят служить ему, как служили и добра хотели его отцу и деду», а с теми, кто на них жалуется, позволил бы государь держать суд.
Всем этим Иван их пожаловал и заключил:
– С этого времени сердца на вас в тех делах не держу и опалы на вас никого не положу, а вы бы впредь так не чинили.
В тот же день схожую речь царь говорил «воеводам, и княжатам, и боярским детям, и дворянам большим». А 28 февраля для пресечения боярских злоупотреблений царь с думой «уложил, что во всех городах Московской земли наместникам детей боярских не судити ни в чем, опричь душегубства и татьбы и разбоя с поличным». Иными словами, из ведения наместников были изъяты все гражданские дела; тем самым для них была в корне пресечена возможность неправого суда и лихоимства.
Примирение царя с боярством было искренним: за тринадцать последующих лет не свершилось ни одной казни. Женив своего младшего брата, князя Юрия Васильевича, царь позволил жениться и своему двоюродному дяде, князю Владимиру Андреевичу Старицкому; супругой его стала Евдокия Нагая. Это был важный шаг – тем самым Иван, еще не имевший наследника, позволял иметь потомство единственному своему родственнику, обладавшему согласно удельным традициям законным правом на престол. Царь, видимо, верил, что примирение было искренним и с другой стороны. И брата, и дядю он чтил и присоединял их имена к своим в государственных указах: «Мы уложили с братьями и боярами…»
Дело обновления государства и общества Иван начал с себя. Он сам решил объявить народу, что пора безначалия миновала. «Видя свое государство в великой туге и печали от насилия сильных и от неправды, – говорит летописец, – умыслил царь смирить всех в любовь и советовался с отцом своим, Макарием митрополитом, как бы… крамолы и неправды разорить. И повелел собрать свое государство из городов всякого чину», то есть выборных от всей земли.
Перед всенародной проповедью идей гражданского и сословного мира Иван постарался очистить свое сердце и душу от всякой скверны. Он уединился на несколько дней для поста и молитвы; затем, созвав святителей, умиленно каялся перед ними в грехах и, прощенный ими, причастился Святых Тайн. Его волнение вполне понятно. Земский собор 1550 года был явлением новым и величественным в русской истории. В старину веча и соборы существовали в некоторых городах и княжествах, но раздробленность Руси не давала возможности созыва представителей всей земли. Теперь, с объединением русских земель, такая возможность явилась. К сожалению, мы не знаем ни количества земских выборных, ни состава собора, ни полномочий, которыми он был наделен. Летопись сохранила только блестящую картину царского покаяния среди взволнованного людского моря, затопившего Красную площадь. Истины ради следует заметить, что речи Ивана на этом соборе, скорее всего, являются ораторскими упражнениями самого летописца, причем более позднего времени; но, ставя под сомнение их форму, нет оснований подозревать в искажении их содержание.
Итак, в воскресный день после молебна Иван торжественно вышел из Кремля на Лобное место и обратился вначале к митрополиту:
– Молю тебя, святой владыка! Будь мне помощник и любви поборник. Знаю, что ты добрых дел и любви желатель. Знаешь сам, что я после смерти отца своего остался четырех лет, после матери – восьми. Родственники обо мне не заботились, а сильные мои бояре и вельможи обо мне не радели и самовластны были, сами себе чины и почести похищали моим именем, богатели и теснили народ. Я, по молодости моей и беспомощности, был глух к жалобам, и не было обличения на устах моих, а они властвовали! О, несправедливые лихоимцы и хищники и судьи неправедные! Какой теперь дадите нам ответ, что многие слезы воздвигли на себя? Я чист от крови сей, вы же ожидайте воздаяния небесного!
Затем, поклонившись во все стороны, он продолжал, обращаясь к народу:
– Люди Божии, дарованные нам Богом! Умоляю вас, ради веры в Бога и любви к нам! Теперь нам ваших обид и разорений исправить уже нельзя. Молю вас, оставьте друг другу вражды и обиды, кроме самых больших дел. В этих делах, как и в новых, я сам буду вам судья и оборона, буду неправды разорять и похищенное возвращать.
Тут же, при всех он пожаловал Алексея Адашева в окольничие и поручил ему рассмотрение жалоб на злоупотребления властей.
– Алексей! – ободрил его Иван. – Изъял я тебя из нищих и самых незначительных людей. Слышал я о твоих добрых делах и теперь взыскал тебя выше меры твоей для помощи души моей… Не бойся сильных и славных, похитивших почести и губящих своим насилием бедных и немощных. Не смотри и на ложные слезы бедного, клевещущего на богатых, но все рассматривай внимательно и приноси нам истину, боясь одного Божьего суда. Избери судей правдивых от бояр и вельмож.
Возвратимся еще раз к вопросу о Сильвестре. Как видим, Иван четко очертил круг полномочий Адашева. В переводе на современный политический язык Адашев стал первым министром и одновременно главой Верховного суда. Митрополит Макарий обеспечивал, так сказать, идеологическую сторону реформ. Сильвестр не упомянут ни словом – лишнее подтверждение тому, что подлинная сфера его влияния ограничивалась домашним обиходом царя.
Царь сам входил во все важнейшие государственные и судебные дела, чтобы исполнить обет, данный им Богу и России. «Сед на великое царство державы своей благоверный великий государь, царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси самодержец, вся мятежники старые изби, владевшие царством его неправдою до совершенного возраста его, и мнози вельможи устраши от лихомания и неправды… и правяше царство свое добре. Кроток и смирен бе, и праведен в суде и ко всем милостив – к воинским людям и простым».
Своим всенародным покаянием Иван нравственно очистил власть, восстановил пошатнувшееся доверие к ней. Теперь можно было приступать к реформам.
В исправлении нуждалась вся русская жизнь.
О нравственности людей того времени следует судить не по «Домострою». Тут уместнее вспомнить совет Стендаля – почаще заглядывать в уголовную хронику, чтобы узнать о том, что в действительности творится в человеческих душах. Документы и записки современников свидетельствуют, что эпоха «Святой Руси» была на исходе.
Владыка в своей епархии напоминал собой удельного князя. У него был совет из собственных бояр, которые управляли и судили в епархии с докладом владыке. Белое духовенство и монастыри были обложены им многочисленными податями: данями зимними и летними, пошлинами на въезд и выезд из подвластных владыке земель; со священников собирали благословенную куницу (подать при вступлении в должность), перехожую куницу (при переходе из одного прихода в другой), соборную куницу; с населения брали людское, полюдную пшеницу, казенные алтыны, венечную пшеницу (с невесты), убрус6 (с жениха), десятину и прочее. Владыки раздавали свои земли и поместья детям боярским без права наследования, и эти служилые люди должны были служить владыке, хотя в то же время призывались и на государственную службу. В судах владычные наместники всячески притесняли сельских священников и незнатных дворян и детей боярских.
Свет монастырской – «ангельской» – жизни померк. Многие постригались ради покоя телесного, чтобы бражничать и ездить по монастырским селам «для прохлады». Другие монахи по миру «волочились» и жили в миру, не зная, что такое монастырь. Старец поставит в лесу келью или церковь да идет по миру с иконой просить на свое содержание, а у царя земли просит, так что людям только соблазн. Черницы, с распущенными волосами, нагие, босые, скитались по городам и деревням, объявляя свои сны, видения и пророчества, – что явилась им святая Пятница или святая Анастасия и заповедала, чтобы в среду и пятницу христиане ничего не делали, чтоб женщины не пряли, белья не мыли и очага не разжигали – или собирали деньги под предлогом сооружения церкви. Архимандриты и игумены добивались сана взятками, лишь бы получить власть. Современники говорили о них: службы церковной не знают, а покоят себя в келиях с гостями да племянников своих содержат в монастырях, монастырь же опустошают, так что братия беднеет, страдает от голода и жажды, томится всякими нуждами… Своим же крестьянам епископы и архимандриты дают деньги и хлеб в рост, и от такой тяготы села пустеют. Вкладчики, в порыве благочестия отдавшие в монастырь все свое достояние, чтобы доживать там свою старость, терпят холод и голод и всякие оскорбления от начальствующих, которые уже не дорожили ими, зная, что получить с них больше нечего. В монастырях курили вино, варили меды и пиво, закатывали пиры. Были монастыри, где иноки и инокини жили вместе. Нередко в обителях можно было встретить «ребят голоусых», по возрасту еще не подходивших для пострижения.
Обличениям и жалобам нет конца. Бесчинствуют архимандриты, бесчинствует братия. Монастырское общежитие или согнуто в дугу, или вконец развращено. Братия Кирилло-Белозерского монастыря била челом царю о старце Александре: «Живет, государь, этот Александр не по чину монастырскому: в церковь не ходит, а строит пустыню, где и живет больше, чем в монастыре; монастырь опустошает, из казны, погребов, с сушила всякие запасы, из мельницы муку и солод, из сел всякий хлеб берет и отсылает к себе в пустыню; приехавши в монастырь, игумена и старцев соборных бранит… а других старцев из собору выметал и к морю разослал; прочую братию, служебников и клирошан, колет остком и бьет плетьми, без игуменского и старческого совета, и на цепь и в железа сажает… и от тех его побоев и гроз братия бежит розно… Общежительство Кирилловское он разоряет, слуг и лошадей держит особенных, саадаки7, сабли и ружницы возит с собою, солью торгует на себя, лодки у него ходят отдельно от монастырских».
В миру большая часть церквей стояла пустой. То была своеобразная черта русского благочестия: под влиянием сна или видения, по обету или вследствие избавления от беды построить церковь ради спасения души своей, назначить «руту» на ее содержание, найти какого-нибудь бродячего монаха или священника для отправления служб… А когда порыв благочестия минует, поступления в храмовую казну прекращаются, и священник идет дальше по миру искать другого пропитания. «По моему расчету, – пишет один иноземец, – в Русской земле около 10 000 церквей стоят пустыми, может быть, даже и больше, но не меньше: в них русского богослужения не совершается. Несколько тысяч церквей уже сгнило».
В действующих церквях попы и причетники бывали на службе пьяны, говорили друг другу непотребные речи, а подчас и бились между собою; миряне, смотря на это, также нимало не церемонились и в храмах «все равно как на торжищах и играх, или на пиру и в корчмах, лаялись без стыда скаредными и богомерзкими речами». В народе и среди священнослужителей процветали языческие обряды и суеверия. На Иванов день, в сочельник и другие христианские праздники «сходятся мужи и жены и девицы на бесовские песни и плясания, в великий четверг на заре солому палят и кличут мертвых, а некоторые попы тогда соль под престол кладут и держат ее до седьмого четверга по великому дню и ту соль раздают на врачевание людям и скоту». «Домострой» советует шестьсот раз в день читать такую-то молитву, чтобы через три года в молящегося вселилась Святая Троица. Гадательные книги – Рафли, Аристотелевы врата, Шестокрыл, Воронограй, Альманах – соперничали в популярности с житиями и писаниями Святых Отцов. Скоморохи являлись одновременно колдунами и толкователями снов, и Церковь была бессильна вразумить льнувшую к ним паству. Чародеи избавляли человека от Гнева Божия, давая ему носить под левой мышкой правый глаз орла, завернутый в тряпицу. В полуязыческие, магические действа была вовлечена и небесная рать: святой Никита, например, избавлял от демонов; не были забыты и другие святые и ангелы.
Долгое безначалие наверху самым скорбным образом сказалось на гражданском общежитии. Челобитные от разных правительственных лиц вопиют, что дети боярские вместе со всякими бражниками зернью (в кости) играют и пропиваются, службы не служат, не промышляют и от них всякое зло чинится – крадут и разбойничают и души губят. Один иностранец замечает: «Пьянства так много, что нельзя и поверить… Пропив деньги, закладывают кафтаны, даже шапки, сапоги, рубахи – все, что ни есть за душой, да и бегут нагишом домой». Другой пишет: «Страна была наполнена грабежами и убийствами. Жизнь человеческая ставилась ни во что. Вы можете видеть, как грабят человека, запоздавшего в городе на улице, и никто не ответит на его крики, не переступит порога, чтобы помочь ему». Русские источники дорисовывают картину общего растления, войны всех против всех. Новгородский епископ Феодосий извещает царя, что «в корчмах беспрестанно души погибают без покаяния и без причастия; в домах, на дорогах, на торжищах, в городе, по погостам убийства и грабежи великие, проходу и проезду нет». С убийцами мирились за вознаграждение, не доводя дело до суда. Во время пожаров вместо помощи грабили имущество погорельцев.
И все это творилось на фоне поголовной безграмотности, самого дремучего невежества. Даже многие священники не могли похвалиться «книжным разумением». Обрядность целиком заслонила собою веру; большинство русских людей не могло без подсказки прочитать «Отче наш». Европейские путешественники серьезно обсуждали вопрос, можно ли считать русских христианами. Впрочем, многое в обличениях иностранцев шло от некоторого неприятного недоумения, с каким они обнаруживали, что далекая Московия заселена не немцами и англичанами, а русскими. Европа вряд ли могла похвастать большей «святостью» – достаточно прочитать, что писал, например, о католическом монашестве Лютер…
***
Вполне естественно, что деятельность нового правительства началась с земской реформы и исправления гражданского и уголовного законодательства. На соборе 1550 года, воздав подобающую честь угодникам Божиим – ходатаям за русскую землю, молитвами которых он «начал править царство свое», – Иван благословился у митрополита и прочих святителей приступить к делу земского благоустроения, переменить и исправить старый, дедовский Судебник 1497 года, чтобы впредь суд был праведный и всякие дела решались законно.
На этом соборе был выработан целый ряд законодательных мер, изменивших всю систему местного управления – в сторону развития самоуправления. Прежде всего правительство попыталось оградить народ от произвола наместников и волостелей, уничтожить многолетнюю тяжбу земщины с кормленщиками.
Земщиной на Руси назывались земли – уезды и волости, – не приписанные к государеву двору. Управлялись они наместниками и волостелями при помощи системы кормлений, то есть извлечения доходов из управляемого округа в пользу администрации. Наместник правил в городе и уезде, волостель – в волости. Каждый правительственный акт наместника и волостеля был сопряжен с известным сбором. Отсюда понятно, что все административное делопроизводство имело значение не столько действий, направленных к поддержанию законопорядка, сколько значение источников дохода для самих управителей. Поэтому должность областного управителя и называлась кормлением: наместники и волостели кормились за счет управляемых в буквальном смысле этого слова. Кормление состояло из кормов и пошлин. Кормы вносились населением в определенные сроки, пошлинами оплачивались деловые бумаги, в которых нуждались отдельные лица. Например, в 1528 году служилому человеку Кобякову дана была в кормление волость Сольца Малая, занимавшаяся солеварением. В жалованной грамоте этому довольно мелкому волостелю перечислено до 14 доходных статей, кормов и пошлин, не считая въезжего корма (то есть подъемных)!
При этом кормление рассматривалось как награда за придворную и военную службу: управление городом или волостью не считалось службой, кормление было одним из средств содержания служилого человека. Видимо, система кормлений была отголоском старинного обычая полюдья – сбора дани князьями с подвластных земель; она настолько укоренилась в русской жизни, что ее можно наблюдать и в наши дни – например, в виде сбора, взимаемого священниками при исполнении треб, или в чиновничьем отношении к своей должности как к доходному месту, к кормушке, предоставленной в его распоряжение государством. В XVI веке эта система, с ее режущим слух названием и оскорбляющим нравственное чувство смыслом, держалась благодаря господству натурального хозяйства и недостатку ходячей монеты. Государственная служба оплачивалась скудно и нерегулярно. Истратившись на службе, наместник или волостель отправлялся на год или два кормиться в волость, поправлять «животы»; потом, с восстановленным достатком, он возвращался в столицу служить, исполнять бездоходные военные и другие поручения государя в ожидании новой кормовой очереди. Понятно, что для кормленщика его правительственные действия служили только поводом и средством к получению дохода. Правда, личный интерес областного правителя побуждал его преследовать лихие дела и карать за них; но у него не было и не могло быть никакого стремления предупреждать их. К каким злоупотреблениям приводило такое управление, читатель уже мог познакомиться на примере псковичей и новгородцев с их бесконечными жалобами на своих наместников.
К середине XVI века система кормлений превратилась в политическую бессмыслицу – она не способствовала централизации, поскольку верховная власть передавала кормленщику все управление областью без всякого отчета и контроля и в то же время не отвечала интересам местного самоуправления, ибо кормленщик представал перед населением в виде залетной птицы, явившейся исключительно с целью наживы. Сознавая это, правительство Ивана постаралось вначале стеснить произвол кормленщиков: была установлена твердая такса кормлений; затем запрещено было кормленщикам самим собирать корма с населения: это дело было поручено выборным от земских обществ; срок кормлений был сокращен до одного года. Наконец, в 1550 году собор начал земскую реформу, призванную ликвидировать систему кормлений, заменив наместников и волостелей выборными общественными властями, в ведение которых поручалось не только уголовное право, но и все местное земское управление вместе с гражданским судом.
До сих пор тяжбы населения с наместниками и волостелями основывались на старинном праве управляемых жаловаться верховной власти на своих управителей. По окончании кормления обыватели, потерпевшие от произвола кормленщиков, подавали свои жалобы обычным порядком в суд. Обвиняемый правитель в этом случае являлся обычным гражданским лицом и мог быть принужден вознаградить своих бывших подвластных за причиненные им обиды. У обиженных имелось еще одно средство привлечь к ответу кормленщика – древний обычай поля, то есть вооруженного поединка между истцом и ответчиком. Некий иноземец, литвин Михалон, знакомый с московскими порядками, негодуя на безнаказанный произвол панов в своем отечестве, с восторгом отзывался о таком московском способе держать областную администрацию в границах законного приличия. Но соблюдение приличий здесь было неотделимо от скандала и полной профанации общественной иерархии и дисциплины.
Подобный порядок борьбы со злоупотреблениями приводил к бесконечному сутяжничеству. Съезд кормленщика с должности служил сигналом ко вчинению запутанных исков о переборах и других обидах. Летописец говорит, что мужичье тех городов и волостей творило кормленщикам много коварств и даже убивало их людей: как съедет кормленщик с кормления, мужики ищут на нем многими исками, и при этом совершается много «кровопролития и осквернения душам» – от ложных крестоцелований и поединков. Не следует думать, будто московские приказные всегда мирволили провинциальным правителям. Многие наместники и волостели проигрывали такие тяжбы и лишались не только нажитых на кормлении «животов», но и старых своих наследственных имуществ, которые шли на уплату убытков истцов и возмещение судебных издержек.
Нерешенных дел, однако, было неизмеримо больше, и их количество увеличивалось с каждым годом. И вот, с целью прекратить это разорительное сутяжничество, царь на соборе 1550 года «заповедал» своим боярам, приказным людям и кормленщикам помириться «со всеми хрестьяны» своего царства, то есть предложил служилым людям покончить свои административные тяжбы с земскими людьми не обычным, исковым и боевым, а безгрешным мировым порядком. Царская заповедь была исполнена с такой точностью, что спустя год Иван уже мог доложить отцам церковного, так называемого Стоглавого собора, что бояре, приказные люди и кормленщики «со всеми землями помирились во всяких делах».
Эта мировая была подготовительной мерой к отмене системы кормлений. Вначале был проведен пробный опыт. В некоторых волостях и уездах крестьяне получили право судиться «меж себя» при посредстве старост и целовальников, «кого собе изберут всею волостью»; за это взамен местнических кормов с них взимался оброк в казну. Эту льготу правительство предоставило подопытным крестьянам сроком на один год, но она пришлась настолько по сердцу, что они выхлопотали ее и на другой год, согласившись при этом удвоить оброк. В 1552 году царь с одобрения боярской думы уже мог официально объявить о принятом решении устроить местное управление без кормленщиков по всей земле. Города, уезды и волости один за другим стали переходить к новому порядку управления. В 1555 году правительство издало закон: «во всех городах и волостях учинити старост излюбленных… которых себе крестьяне меж себя излюбят и выберут всею землею» и которые умели бы их рассудить в правду, «беспосульно и безволокитно», а также сумели бы собрать и доставить в государеву казну оброк, установленный взамен наместничьих поборов. На смену земской повинности кормления пришло право. Земская реформа шла рука об руку с реорганизацией службы служилых людей, для которых были установлены поместные и денежные оклады – «по отечеству и по дородству», то есть по родовитости и по служебной годности.
Эти действия царя и правительства Адашева могут по праву считаться образцом административного реформирования. Крутой политический перелом совершился быстро и безболезненно. При этом реформа не потребовала ни новых органов, ни нового окружного деления, земские выборные действовали в прежних округах наместников и волостелей. Излюбленные старосты или выборные судьи с целовальниками (присяжными) вели порученные им судные дела под личной ответственностью и мирской порукой: недобросовестное выполнение обязанностей наказывалось смертной казнью и конфискацией имущества, которое шло пострадавшим истцам. При такой постановке дела, при столь строгой ответственности земские выборные судьи вели дела не только беспосульно и безволокитно, но и безвозмездно. Их деятельность преследовала единственно общий интерес: государевы грамоты обещали, что, если земские судьи будут судить прямо и казенный оброк привозить сполна «и нам и земле управа их будет люба, государь с их земель никаких пошлин и податей брать не велит да и сверх того пожалует».
Правительство сумело не только избежать расходов, связанных с реорганизацией местного управления, но еще и получить с этого доход! Еще важнее было то, что местное самоуправление не противопоставлялось централизации, а удачно уживалось с ней и даже укрепляло ее. Земские органы ведали как местными делами, так и общегосударственными, которые прежде находились в ведении представителей центральной власти – наместников и волостелей. Отсюда можно заключить, что сущность земского самоуправления того времени состояла не столько в праве земских обществ вершить свои местные дела, сколько в обязанности исполнять общегосударственные приказные поручения, выбирать из своей среды ответственных исполнителей «государева дела». В этом смысле это был особый род государственной службы; свобода была неотделима от обязанностей, право выбирать означало обязанность отвечать за выборных. Земская реформа Грозного превосходно иллюстрирует пока еще новую для нас мысль, что демократия на самом деле не зависит от политического строя и может существовать в рамках монархии столь же естественно и органично, как и в рамках республики.
Собственно, в сфере судопроизводства Судебник повысил значение обыска при вынесении судебного решения; ограничил применение пытки – она допускалась только в том случае, если приговор по обыску признавал подсудимого худым человеком; определил высший срок правежа (заимствованного у татар обычая, по которому неоплатного должника в определенное время всенародно били палками по ногам, чтобы истребовать лежащий на нем долг) одним месяцем за сто рублей долга, после чего должник выдавался заимодавцу головой, правда с обязательным докладом об этом случае государю; принял меры к уменьшению числа холопов, запретив, например, отдаваться в холопство по ростовщическим обязательствам и вообще в случае нужды; установил денежные размеры «бесчестия» за оскорбления для различных сословий (при этом женщине платилось «бесчестие» вдвое против мужчины ее звания) и так далее. В прибавлениях к Судебнику был издан замечательный по тем временам указ о местничестве. Не посягая прямо на этот вредный обычай, Иван и правительство Адашева приняли меры к его ограничению и постепенному искоренению: было указано, чтобы в полках князья, воеводы и дети боярские не считались между собой местами, «и в том отечеству их унижения нет»; первый воевода Большого полка считался выше прочих; воеводы Передового и Сторожевого полков превосходили старшинством воевод полков Правой и Левой руки; царь один имел право судить о родах и достоинствах – «а воевод государь прибирает, рассуждая отечество», то есть подбирает воевод, принимая во внимание службу их отцов, но уж кто с кем послан, тот тому и повинуется. Однако надо заметить, что практических последствий этот указ не имел – по вине боярства. В течение своего правления Грозному пришлось лично разобрать около 90 местнических споров! Ни в одном случае виновный не был наказан смертной казнью – говорите после этого, что Грозный был вовсе чужд милосердию…
***
Одобрив Судебник, Иван назначил быть в Москве собору слуг Божиих, то есть церковному собору. В соборной книге об этом говорится так: «Державный самодержец, прекроткий царь Иван, осияваемый благодатию Святого Духа, подвигся теплым желанием не только об устроении земском, но и об исправлении многоразличных дел церковных. Он возвестил о том отцу своему, митрополиту Макарию, и повелел составить собор. Когда повеление царское услышали архиереи Русской земли, они объяты были невыразимою радостию и, как небопарные орлы, поспешили в Москву, и чудно было видеть царствующий град, красовавшийся пришествием отцов».
Собрались все до одного святители московской митрополии – митрополит Макарий и епископы: Новгородский – Феодосий, Ростовский – Никандр, Суздальский – Трифон, Смоленский – Гурий, Рязанский – Кассиан, Тверской – Акакий, Коломенский – Феодосий, Сарский – Савва и Пермский – Киприан, с «честными» архимандритами, игуменами, духовными старцами, пустынниками и множеством прочего духовенства. Собор 1551 года был самым представительным и важным из всех до сих пор бывших на Руси. Итогом его заседаний стал Стоглав – книга соборных актов, разделенная на сто глав, поэтому и сам собор называют Стоглавым. Стоглав написан в форме вопросов, предлагаемых от имени царя соборянам, и ответов на эти вопросы, которые являются собственно соборными приговорами.
Собор открылся 23 февраля в Кремлевском дворце. После молебна Иван торжественно воссел на престол. Когда водворилось глубокое молчание и взоры всех устремились на него, он внезапно встал и, подойдя к святителям, сказал:
– Молю вас, святейшие отцы мои, если я обрел благодать перед вами, утвердите на мне любовь свою, как на присном вашем сыне, и не обленитесь изречь слово единомышленно о православной нашей вере, и о благосостоянии святых Божиих церквей, и о нашем благочестивом царстве, и об устроении всего православного христианства. Я весьма желаю и с радостью соглашаюсь быть сослужебным вам поборником веры во славу святой Животворящей Троицы и в похвалу нашей благочестивой веры и церковных уставов. Посему повелеваю, чтобы отныне удалилось от вас всякое разногласие и утвердилось между вами согласие и единомыслие.
Затем царь предложил собору «своея руки писание» – те самые вопросы, касавшиеся важнейших сторон церковной жизни. Часто высказывалось возражение, что Иван был слишком молод, чтобы самостоятельно составить их, между тем как автор вопросов выказывает глубокое знание церковной жизни, и потому авторство их следует приписать митрополиту Макарию, либо Сильвестру, либо всей «избранной раде». Но во-первых, Иван был чрезвычайно начитанный человек, и начитанный именно в духовной литературе; во-вторых, в своих далеких богомольных поездках он имел возможность ознакомиться с самыми разными сторонами церковной и монастырской жизни; в-третьих, двадцать один год – возраст далеко не младенческий; в-четвертых, в Иване никогда – ни до, ни после – не замечалась склонность читать с листа чужие мысли. Конечно, митрополит Макарий и другие сведущие люди могли принять участие в составлении вопросов, и они, без сомнения, не оставили своими советами молодого царя; однако видеть в вопросах Стоглава всего лишь диктант, записанный рукою Ивана, нет оснований.
Вопросы собору были зачитаны вслух. Затем царь призвал не только духовенство, но и бояр, князей, воинов и всех православных христиан покаяться вместе с ним и обратиться на путь добродетели, указывая на примеры, древние и современные, страшных казней Божиих за грехи и дела неправедные. Вся его речь была выдержана в духе крайнего смирения. Со слезами вспомнил он о смерти отца и матери, о своевольстве и злоупотреблениях бояр, правивших царством в его малолетство, о своем сиротстве и отрочестве, проведенном в пренебрежении, безо всякого научения и в пороках, о казнях Божиих, постигших Россию за беззакония, – в особенности о великом московском пожаре…
– Тогда страх вошел в мою душу и трепет в кости, – говорил Иван, – и смирился дух мой, и я умилился и познал мои прегрешения, и прибег ко Святой Церкви, и испросил у вас, святители, благословения и прощения моих злых дел, а по вашему благословению преподал прощение и моим боярам в их грехах против меня и начал, по вашему благому совету, устроять и управлять врученное мне Богом царство.
По отношению к церковному управлению царь предложил исправить порядок, схожий с управлением наместников и волостелей в земщине. В епархиях был учрежден суд из выборных священников, на который допускались и земские старосты, и целовальники; избираемые из священников старосты следили за церковным благочинием и за исполнением духовенством своих обязанностей, они же собирали и доставляли к владыке все установленные сборы и пошлины.
Собор осудил и запретил языческие суеверия, принял меры к обузданию тщеславия и пустосвятства, воспретив мирянам ставить без нужды новые церкви, а бродягам-тунеядцам – келии в лесах и пустынях, – и меры к исправлению нравов, отменив, например, обычай совместного мытья в бане мужчин и женщин, монахов и монахинь. Был поставлен предел увеличению церковных вотчин: теперь без воли государя церковные власти не могли покупать земли, а служилые люди не имели права отдавать монастырям свои поместья в виде вкладов по душе; все вотчины, отданные боярами в монастыри по смерти Василия III, велено было отобрать обратно в казну. Собор установил особый налог для выкупа русских людей, попадавших в плен к татарам: эта повинность касалась всех без исключения, как общая христианская милостыня.
Не осталось без внимания книжное дело. Большинство книг на Руси были переводными – переводили с греческого и латинского языков, много раз переписывали древние тексты. И то и другое исполнялось плохо: переводы были неточными, при переписке в тексты вкрадывались ошибки и поддельные вставки. Более того, поскольку все книжное и письменное относили тогда к церковной области, так называемые отреченные книги (апокрифы и другие) чтились наравне с каноническими книгами, и Святым Отцам приписывалось то, чего они никогда не писали. Стоглав установил нечто вроде духовной цензуры, поручив ее выборным церковным старостам и десятским. Книжная справа взялась ими под надзор; переписанные книги должны были получить их одобрение, они же могли изъять из обращения и продажи книги неисправленные.
Собор приложил усилия к распространению просвещения и грамотности. К тому времени на Руси остались лишь смутные воспоминания, что некогда, при князьях Владимире Святом и Ярославе Мудром, на Руси существовали училища, которые впоследствии исчезли. Чтобы повысить грамотность духовенства, собор постановил вновь завести постоянно действующие училища и назначил избранных духовных лиц, которые обязаны были открыть их в своих домах; мирянам рекомендовалось отдавать своих детей в эти училища для обучения грамоте, письму и церковному пению.
В связи с вопросом о книжной справе Стоглав коснулся и иконописания, постановив писать живописцам иконы с древних образцов, как писали греки, Андрей Рублев и прочие прославленные живописцы, а от своего замышления ничего не изменять. Это постановление было призвано остановить проникновение в стиль русской иконописи приемов западноевропейской живописи. Впрочем, многие живописные новшества ввергали русских людей в соблазн исключительно по невежеству. Так, во Пскове в 1540 году, к Успеньеву дню, перехожие старцы привезли с собой образы святого Николая и святой Пятницы в киотах («на рези»), В Пскове таких икон прежде никогда не видали, и многие сочли их почитание «болванным поклонением», то есть идолопоклонством; «была в людях молва большая и смятение». Простые люди обратились к священникам, те к наместникам; в результате старцев схватили, а иконы отослали к Макарию, который был тогда Новгородским архиепископом. Только тогда выяснилось заблуждение невежд. Макарий сам молился перед этими иконами, пел им соборно молебен и, воздав им всеподобающую честь, сам проводил до судна, отплывавшего во Псков, и заповедал псковичам эти иконы у старцев выменять и встречать их соборно.
По некоторым соборным актам, в частности по вопросам церковного и монастырского землевладения, видно, что Иван принимал сторону нестяжателей (это лишний раз доказывает, что митрополит Макарий не был автором вопросов, предложенных Стоглавому собору). В них содержится много обличений, чувствуется искреннее стремление к обновлению и преобразованию церковной жизни. Но также ощущается разница между тем, кто задает вопросы, и теми, кто на них отвечает. В соборных ответах прослеживается недовольство спрошенных, их упорное стояние в привычной старине. В целом Стоглавый собор, в отличие от Земского собора 1550 года, носил не реформаторский, а охранительный характер. С этим согласны и историки Церкви. «Стоглав был задуман, как «реформационный» собор, и осуществился, как реакционный», – пишет протоиерей Г. Флоровский в своей книге «Пути русского богословия» (Париж, 1937).
***
Со Стоглавым собором тесно связано начало книгопечатного дела в России. Ибо, несмотря на то что Печатный двор появился в Москве намного позже, сама идея его заведения относится к постановлениям собора о книжной справе. Исправление рукописных книг продвигалось медленно, поэтому для скорейшей замены старых книг новыми решено было воспользоваться уже давно известным в Европе средством – типографским станком.
Вначале думали воспользоваться опытом иноземных мастеров, но пограничные с Московским государством страны – Ливония и Речь Посполитая – не пропускали в Москву знающих ремесленников, в том числе и типографов. Правда, в 1552 году датский король Кристиан III прислал в Москву Ганса Миссингейма, который привез с собой печатные книги – Библию и еще два сочинения с изложением учения лютеранства. Собственно, целью посольства Миссингейма было не распространение в России книгопечатания, а обращение Ивана в лютеранство: лишь в том случае, если царь примет новое вероучение, Миссингейм соглашался перевести указанные книги на русский язык и напечатать в нескольких тысячах экземпляров. Нам ничего неизвестно, как датский посол был принят в Москве, – скорее всего, с изумлением.
Инициатива в создании русского Печатного двора принадлежала самому Грозному, который поделился этой мыслью с митрополитом Макарием. Владыке эта идея пришлась очень по душе. С его благословения царь велел строить дом для типографии на Никольской улице и приискивать мастеров. Постройка Печатного двора длилась десять лет. В апреле 1563 года было начато, а 1 марта следующего года кончено печатание первой книги – Апостола. Руководил работой дьякон Николо-Гостунского собора Иван Федоров, в совершенстве изучивший (быть может, в Италии) искусство книгопечатания: он умел не только сам набирать и печатать, но и отливал очень искусно литеры. Помогал ему Петр Тимофеев.
В 1565 году был напечатан Часослов. На этом дело приостановилось. Федорова обвинили в ереси, и он был вынужден бежать в Литву. Обвинителями его были, видимо, книгописцы, увидевшие в торжестве печатного станка подрыв своего ремесла. По преданию, Печатный двор был сожжен этими людьми. Но истребить книгопечатание не удалось. Печатное дело было восстановлено и велось теперь уже под руководством Никифора Тарасиева и Андроника Невежи. В 1568 году вышла Псалтирь, и книгопечатание в России окончательно утвердилось.
Что касается изгнанников, Ивана Федорова и Петра Тимофеева, то они вначале трудились в Литве у гетмана Ходкевича, ревностного покровителя православия, который подарил Федорову близ Заблудова «весь немалу» (поместье), где русский первопечатник и завел новую типографию. Потом он подвизался во Львове, а Петр Тимофеев в Вильне. Наконец Федоров переехал в Острог к православному князю Константину Константиновичу Острожскому и напечатал в 1581 году Библию на славянском языке – знаменитую Острожскую Библию.
Умер Иван Федоров в декабре 1582 года, в большой нужде. Надгробный камень с его могилы во Свято-Онуфриевом базилианском монастыре в 1883 году, по приказанию настоятеля отца Сорницкого, был разбит и употреблен на строительство каменной ограды. Слепок с плиты был привезен в Россию в 1873 году графом А.С. Уваровым и подарен в возобновленное древнее книгохранилище при московском Печатном дворе. Надпись на ней гласит: «Иоанн Феодорович друкар москвитин, который своим тщанием друкование зендбалое обновил, прставися в Львове року 1583 декамбрв. 5». На середине камня читаются полустертые слова: «Упокоения воскресения из мертвых чаю»; здесь же помещен его герб, а под ним надпись: «Друкар книг пред тем не виданных».
Глава 4. КАЗАНЬ: ПЕРВЫЕ ПОДСТУПЫ
Как от сильного Московского царства,
Как бы сизый орлище встрепенулся,
Как бы грозная туча подымалась,
На Казанское царство наплывала.
Русская народная песня
Успех внутренних реформ немедленно сказался на внешнеполитическом положении Московского государства. Нравственно-политическое очищение придало русскому народу новые силы. И он сразу дал почувствовать это своим вековым врагам.
Монголо-татарское порабощение оставило глубокий, неизгладимый след в истории России. Но не только разрушительный. Во всяком случае, значение татарского нашествия в культурном отставании России от Европы обыкновенно сильно преувеличивается. Не меньшую, если не главную роль в этом играли собственно внутренние процессы русского просвещения, некая загадочная неподвижность русского духа. Сами духовные, умственные потребности были весьма ограниченны. На эту особенность духовной и умственной жизни Древней Руси, почему-то почти всегда ускользавшую от внимания светских историков, впервые указали наши церковные писатели. «Судя по состоянию и успехам развития просвещения в течение двух с половиной веков, предшествовавших татарскому завоеванию, – пишет архиепископ Макарий8 в «Истории Русской Церкви», – мы не думаем, чтобы эти успехи были более быстрыми и в следующие два века, если бы даже монголы и не посетили нас… Эти азиаты нисколько не мешали духовенству, особенно в монастырях, заниматься наукой. Но русские сами в то время, кажется, не имели никакого влечения к высшим духовным потребностям. Следуя примеру своих предков, они ограничивались умением свободно читать и понимать Священное Писание».
Более того, неизмеримо превосходя своих завоевателей по политическому, культурному и нравственно-бытовому уровню развития, русский народ почему-то счел необходимым культурно «опроститься», чуть ли не сознательно снизить свой уровень превосходства, заимствуя у татар азиатские, полуварварские обычаи и нравы, особенно в бытовой сфере. «Взгляните на москвича XVI века: он кажется с ног до головы одет по-самаркандски, – полуиронически пишет К. Валишевский. – Башмак, азям, армяк, зипун, чебыги, кафтан, очкур, шлык, башлык, колпак, клобук, тафья, темляк – таковы татарские названия различных предметов его одеяния. Если, поссорившись с товарищем, он ста- нет ругаться, в его репертуаре неизменно будет фигурировать дурак, а если придется драться, в дело пойдет кулак. Будучи судьей, он наденет на подсудимого кандалы и позовет ката дать осужденному кнута. Будучи правителем, он собирает налоги в казну, охраняемую караулом, и устраивает по дорогам станции, называемые ямами, которые обслуживаются ямщиками. Наконец, встав из почтовых саней, он заходит в кабак, заменивший собой древнюю русскую корчму».
Отношения Руси с Золотой Ордой, а затем с возникшими на ее развалинах Казанским и Астраханским ханствами никак нельзя назвать добрососедскими. Но они не были и однозначно враждебными. Порой эти взаимоотношения были обоюдовыгодными. Постепенно московские князья сумели привязать татарские ханства к колесу своей политики.
Среди золотоордынских осколков, рассыпавшихся по границам Руси, наибольшую важность для Москвы имело Казанское ханство. Отношения с Казанью имели особое значение уже в силу самой ее географической близости. Раскинувшееся на берегах Волги, среди дремучих лесов мусульманское государство представляло любопытное явление. Как государственное образование Казанское ханство возникло в 30-х годах XV века и за недолгий срок своего существования сумело проявить свое культурное своеобразие в мусульманском мире. Но если в географическом смысле Казанское ханство было, так сказать, некой аномалией, нарушавшей привычные представления о пространственных условиях существования мусульманских государств, наследников Золотой Орды, то в политическом и экономическом отношениях оно не смогло преодолеть их родовой порок, оставаясь государством-хищником, живущим за счет соседей. Работорговля составляла одно из существенных условий процветания Казани. Город был наводнен русским полоном, русских рабов продавали толпами, точно скот, разным восточным купцам, приезжавшим сюда специально с этой целью. Прекратить свои хищнические набеги Казань просто не могла – это означало бы для нее экономическую катастрофу. И как любое другое государство-хищник, она была исторически обречена. Ее гибель была вопросом времени.
Немногим более чем столетнее соседство Москвы и Казани отмечено четырнадцатью войнами, не считая почти ежегодных пограничных стычек. Долгое время эти войны не носили радикального характера, обе стороны не стремились покорить или уничтожить друг друга. Казань требовала уплаты дани, Москва – признания своей независимости, позже – верховенства. При Иване III, благодаря союзническим отношениям России с крымским ханом, Казань была поставлена в вассальную зависимость от Москвы, которая сажала на казанский престол своих ставленников.
Все изменилось в конце правления Василия III, когда, с одной стороны, в Казани вновь усилилось крымское влияние, с другой – Москва осознала себя как последнюю защитницу православной веры. Стремление навсегда положить конец казанским разбоям вызрело именно в церковной среде. Духовенство – самое образованное московское сословие – тяжелее всего переживало татарский гнет и более других слоев русского населения скорбело об иноземном засилье, с большой силой выражая свои чувства в проповедях, поучениях, летописях, житиях. К чести русского священства, несмотря на то что в материальном отношении ему жилось при татарах относительно легко, национальные интересы неизменно брали верх в сознании Церкви над соображениями материальной выгоды. Для духовенства татары были ненавистными «безбожниками» и «погаными», которые наложили невыносимое иго на русский народ, и, как только Москва почувствовала свою силу, Церковь воззвала к отмщению. Своей восточной программой московское правительство почти всецело обязано умственным усилиям образованного духовенства.
О намерении Москвы положить конец самостоятельному существованию Казани первым возвестил митрополит Даниил, который в 1523 году предначертал путь дальнейшей политики: «великий князь всю землю казанскую возьмет». Митрополит Макарий, очевидно, вполне разделял это мнение своего предшественника, проповедуя поход на Казань в качестве великого долга, лежащего на совести молодого царя. Во всяком случае Макарий не был только пассивным наблюдателем, многие страницы летописи сохранили следы его кипучей деятельности: перед каждым из трех казанских походов Иван «совет сотворяет с отцом своим митрополитом»; Макарий благословляет царя «на земское дело идти, на клятвопреступников казанцев» и воодушевляет войско – «поучает и благословляет бояр и воевод и князей и всех людей воинства царева».
Призыв духовенства нашел горячий отклик среди служилых людей правда, со значительным снижением идейного накала. Служилое сословие манила в этом предприятии главным образом его материальная сторона. Упоминавшемуся публицисту И. Пересветову казанская земля казалась чуть не раем – «подрайской землицей, всем угодною», и в своих писаниях он цинично заявляет, что «таковую землицу угодную» следовало бы завоевать, даже если бы она с Московским государством «в дружбе была», а и без того предлогов сколько угодно. Пересветов по праву может считаться «отцом русского империализма», хотя его устами говорила, разумеется, вся служебная мелкота, видевшая в завоевательной политике источник государева жалованья и обогащения.
Наконец, переход к наступательной политике по отношению к Казани неразрывно связан с самой личностью Грозного. Венчание на царство естественным образом предрешало будущую участь Казани. Появление русского царя делало невозможным дальнейшее существование других царей, чей титул, как мы знаем, означал зависимое положение России от Орды. Царь всея Руси не мог терпеть под боком неверного царька, претендовавшего на уплату ему дани и терзавшего границы Московского государства. Во вселенной мог быть только один Царь, только одно Царство.
***
Накануне падения Казанское ханство одолевали бесконечные внутренние смуты. Партия, отстаивавшая собственно идеи национальной независимости, была крайне слаба; основную борьбу вели между собой сторонники московской и крымской ориентации.
Последний московский ставленник, хан Шигалей, родился в России и с шести лет жил в Касимове. На казанский престол он был возведен тринадцатилетним. У него была чрезвычайно отталкивающая наружность. Русский летописец описывает ее в следующих выражениях: «зело был взору страшного и мерзкого лица и корпуса, имел уши долгие, на плечах висящие, лицо женское, толстое и надменное чрево, короткие ноги, ступени долгие, скотское седалище» – и добавляет, что «такого им, татарам, нарочно избраша царя в поругание и посмеяние им». Казанцы недолго терпели этого уродца. В 1518 году они свергли Шигалея и призвали на престол Сагиб-Гирея, брата крымского хана Мехмет-Гирея. Воспитанный в Крыму, Сагиб-Гирей относился к казанским делам довольно равнодушно. Все его симпатии принадлежали не суровому северу, а теплому югу. Как только смерть Мехмет-Гирея освободила для него Бахчисарайский дворец, он уехал из Казани, предпочтя царствовать не на угрюмых берегах Волги, а на лазурном побережье Черного моря. Вместо себя Сагиб-Гирей оставил в Казани своего тринадцатилетнего брата Сафа-Гирея.
Во время правления Сафа-Гирея, зарекомендовавшего себя злейшим врагом русских, Казань, по словам летописца, «допекала Руси хуже Батыева разорения: Батый только один раз протек русскую землю, словно горящая головня; а казанцы беспрестанно нападали на русские земли, жгли, убивали и таскали людей в плен». Однако Сафа-Гирей не крепко сидел на престоле. В 1546 году промосковская партия выгнала его и опять пригласила в цари Шигалея. Но и тот, в свою очередь, не смог ужиться с казанцами и скоро бежал от них. В Казани вновь сел Сафа-Гирей, опиравшийся на пришедших с ним крымских татар. Первым его делом стало избиение предводителей противной ему партии: было убито более семидесяти доброжелателей Москвы.
В конце 1547 года Иван сам решил выступить в поход против Казани. В декабре он выехал во Владимир, куда приказал везти за собою пушки. Они были отправлены уже в начале января следующего года с большим трудом, по- тому что зима была теплая, вместо снега все шел дождь, и обозы с пушками тонули в грязи. В феврале царь с ратью выступил из Нижнего Новгорода и остановился верстах в восьмидесяти от города, на острове Работке. В это время наступила сильная оттепель, лед на Волге покрылся водою, много пушек и пищалей провалилось под воду, множество людей утонуло в продушинах, которых не видно было под водой. Тщетно прождав трое суток пути, царь с войском и артиллерией возвратился в Москву; вперед был отправлен лишь отряд князя Дмитрия Федоровича Бельского, которому было приказано соединиться с татарами Шигалея в устье Цивили. Бельский и Шигалей со своими отрядами подступили к Казани. На Арском поле их встретил Сафа-Гирей, но был втоптан в город передовым полком под начальством князя Семена Микулинского. Семь дней стояли воеводы под Казанью, опустошая окрестности, и возвратились домой без больших потерь. В отместку казанцы осенью напали на Галицкую волость, но были наголову разбиты на берегах речки Еговки костромским наместником Яковлевым.
А в марте 1549 года в Москву пришла весть о смерти Сафа-Гирея – напившись пьян, он расшиб себе голову. Царем казанским был провозглашен его двухлетний сын, Утемиш-Гирей, под опекой матери Сююн-Беки. Если ранее Казань долгое время могла поддерживать свою независимость благодаря малолетству Ивана, то теперь наоборот, когда Иван возмужал и обнаружил твердое намерение покончить с Казанью, в ней воцарился младенец. Казанцы пробовали снестись с крымским ханом, прося у него помощи, но казаки побили послов казанских и переслали в Москву грамоты, которые они везли в Крым.
Не видя помощи из Крыма, казанцы в июле 1549 года прислали Ивану грамоту, в которой от имени Утемиш-Гирея просили мира. Царь отвечал, чтобы прислали к нему для переговоров добрых людей; никто, однако, не приехал. Так и не дождавшись казанских послов, Иван в конце ноября выступил в новый поход с родным братом Юрием, оставив оберегать Москву князя Владимира Андреевича Старицкого.
На этот раз походу предшествовала более тщательная подготовка. Прежде всего усовершенствовали армейскую структуру. В сочинениях Пересветова, которые, несомненно, были известны царю, уже содержался совет создать по примеру Турции особое войско – отборных «юнаков храбрых с огненной стрельбой». В 1550 году, перед походом на Казань, был создан корпус стрельцов – личная гвардия царя: Государев, или Царский, полк. Офицерами в нем были дворяне, «лучшие люди», числом около тысячи, которых царь наделил поместьями в окрестностях Москвы. (Этот поступок Ивана, подрывающий военное значение бояр и княжат, как будто заимствован из арсенала более поздних земельных мероприятий опричнины, что лишний раз подтверждает правомерность предложенного мной наименования периода 1547—1564 годов как белой опричнины: в 1565 году Иван лишь вспомнил свой более ранний опыт.) Одновременно, благодаря привлечению иностранных специалистов, была усилена артиллерия.
Однако и второй поход Ивана под Казань не имел успеха. В феврале русское войско обложило город. Приступ не удался: с обеих сторон было побито множество людей. Затем наступила распутица – настали ветры, дожди, большая слякоть: «а дожди по вся дни быша, и теплота, и мокрота велика». Простояв под Казанью одиннадцать дней, Иван принужден был возвратиться в Москву.
Тогда на основании неудачного опыта прошлых походов был разработан новый план военных операций, предусматривающий прежде всего блокаду Казани. Во исполнение его, в апреле один русский отряд направился к устью Свияги, а с Вятки воевода Бахтияр Зюзин прибыл с людьми на Каму; вверх по течению Волги стали казаки. Таким образом все речные перевозы в казанской земле оказались в руках у русских.
Для закрепления успеха в устье Свияги была основана крепость – Свияжск. В мае сюда прибыл на судах Шигалей с двумя воеводами – князем Юрием Булгаковым и Данилой Романовичем Захарьиным, братом царицы Анастасии; к ним присоединились казанские выходцы и беглецы, числом около пятисот человек. Тотчас начали очищать от леса Круглую гору – место, где предполагалось строительство города. Саму крепость срубили заранее в Москве, балки и бревна переметили сверху донизу, после чего строение разобрали и отправили вниз по Волге на плотах. Строителям оставалось только собрать укрепления и обложить их землей и дерном. Строительство крепости было окончено в четыре недели! В отличие от основанного также на казанской земле Васильсурска, который выполнял чисто оборонительные задачи, Свияжск изначально мыслился как база для будущих наступательных операций: «вперед к его (царя. – С. Ц.) приходам готов там запас».
Правильность новой тактики сказалась незамедлительно. Устрашенные появлением в их земле грозной крепости, возникшей словно по волшебству, местное население – чуваши и горные черемисы, жившие на правом, нагорном берегу Волги, – стало толпами приходить в Свияжск к Шигалею и воеводам с челобитьем, чтобы государь простил их, облегчил их ясак (подать) и выдал жалованную грамоту. Воеводы отсылали челобитчиков в Москву, где с ними обходились весьма ласково, – «а государь их жаловал великим жалованьем, кормил и поил у себя за столом. Князей и мурз и сотных казаков жаловал шубами с бархатом и с золотом, а иным чуваши и черемисе камчатные и атласные шубы, а молодым однорядки, и сукна, и шубы бельи, а всех государь пожаловал доспехами и коньми с деньгами…»; кроме того, Иван выдал им просимую грамоту с золотой печатью и сложил с них ясак на три года, а Шигалею и воеводам приказал привести горную сторону к присяге и послать чувашей и черемисов на Казань, чтобы испытать их верность. Присягнув Москве, новые подданные пришли под Казань на Арское поле и крепко бились с крымцами, вышедшими к ним навстречу. Когда же из города вывезли пушки и пищали и начали стрелять, то черемисы и чуваши дрогнули и побежали, потеряв 100 человек убитыми и 50 пленными. Показав таким образом верную службу царю, горные люди, толпами по 500—600 человек, снова стали ездить в Москву за подарками.
Благодаря блокаде речных путей жизнь в Казанском ханстве оказалась полностью парализованной. Это вызвало волнения среди подчиненных Казани народов. В июне арские вотяки приехали в Казань «с боем на крымцев» – они требовали от правительства подчиниться Москве, «о чем-де не бьете челом государю». Мятежников разогнали, но крымцы чувствовали, как почва уходит у них из-под ног.
В Казани вновь подняли головы сторонники Москвы: «начали розниться казанцы с крымцами», говорит летопись. Крымцы в числе 300 человек – «уланов и князей, и азеев, и мурз, и казаков добрых», опасаясь, что казанцы могут выдать их русским, собрались, пограбили все, что было можно, и внезапно бежали из Казани, побросав своих жен и детей. Они шли вверх по Каме и лесами добрались до устья Вятки. Здесь на них напал воевода Зюзин, стороживший перевоз. Крымцев «побили наголову и потопили». Сорок шесть пленников были отосланы в Москву и там казнены – «за их жестокосердие». Крымское засилье в Казани кончилось навсегда.
После бегства крымцев Казань очутилась в руках промосковской партии. И вот к Ивану явились казанские послы с челобитьем, чтобы он в неволю их «не имал». Казань из последних сил цеплялась за призрачные остатки своей независимости. Иван отвечал, что пожалует землю казанскую, если казанцы выдадут ему Утемиша с Сююн-Беки, семьи бежавших крымцев, освободят всех русских пленников и признают своим царем Шигалея. Послы согласились на все. Адашев отправился в Свияжск объявить Шигалею, что государь жалует ему Казанское царство с луговою и арскою стороной, но горная сторона отойдет к Москве, как «взятая Божиим милосердием да саблею» государя еще до челобитья казанцев. Шигалея сильно оскорбило это последнее условие, не оговоренное ранее; но бояре прямо объявили ему, что оно не будет изменено ни под каким видом. То же самое русские послы заявили казанскому курултаю, собравшемуся, чтобы обсудить условия Москвы; они настояли, что раз «Бог государю то учинил… тому уже инако не бывать, как… Бог учинил». Москва твердо стояла на давнем принципе своей политики: что ей в руки попало, то пропало.
В августе 1551 года Шигалей сел в Казани с тремя сотнями касимовских татар и двумя сотнями стрельцов. Утемиш-Гирея отвезли в Москву и крестили под именем Александра. Началось освобождение русских пленных; было объявлено, что если кто утаит раба, то будет казнен смертью. В Казани свободу получили 2700 человек, а по всему Казанскому ханству – около 60 000. Пленные собирались в Свияжске, а оттуда расходились и рассылались по домам – в Нижний Новгород, Балахну, Кострому, Галич, Вятку, Устюг, Муром, Касимов, Рязань и другие города и земли. Наблюдать за освобождением русского полона в Казани остались московские послы – боярин И. И. Хабаров и дьяк Иван Выродков.
Как только угроза войны миновала, московские условия показались казанцам неимоверно тяжелы. Особенно нестерпимо для них было отделение горной стороны. Уже в сентябре Хабаров и Выродков дали знать государю, что русские пленные освобождены не все, что Шигалей знает про это, но не обращает внимания, боясь волнений. Иван попытался подействовать на казанцев лаской и уговорами. В Казань поехали боярин князь Дмитрий Палецкий и дьяк Клобуков: они повезли царские подарки хану и князьям и благодарность всей казанской земле за службу; но вместе с тем они должны были требовать освобождения всех русских пленных, а в противном случае объявить, что государь терпеть этого не будет.
Между тем как Палецкий поехал в Казань с этим наказом, из Казани в Москву приехали послы от Шигалея с челобитьем, чтобы государь уступил ему горную сторону или хотя бы дал часть оброков с нее да подтвердил бы клятвой нерушимость мира. Иван велел отвечать, что не уступит с горной стороны ни одной деньги, а клятву даст тогда, когда в Казани освободят русских пленных – всех до последнего человека. Но возвратившиеся из Казани боярин Хабаров и дьяк Выродков сообщили, что казанцы с неохотой освобождают пленных, куют их в цепи и прячут по ямам, а Шигалей смотрит на это сквозь пальцы.
Шигалей не зря опасался волнений. Вскоре в Казани возник заговор сибирского князя Бибарса Растова с братьями, которые вошли в сношения с ногаями и собирались убить хана и русских послов. К счастью, Шигалей успел опередить заговорщиков. Мятеж был пресечен чисто по- восточному. Шигалей зазвал заговорщиков к себе на пир. Во время попойки слуги хана устроили резню, спасшихся из пиршественного зала добивали стрельцы, окружившие дворец. Всего было перебито около 70 человек – главарей заговора, прочие сторонники Бибарса разбежались.
Эти события подтолкнули Москву искать выхода из сложившейся ситуации в замене хана русским наместником. Знатные казанцы, жившие в Москве и Свияжске, поддержали этот замысел, выговорив для Казани автономию: казанской казной должен был распоряжаться наместник, а не царь; в городе сохранялась мусульманская администрация.
В феврале 1552 года в Казань отправился Адашев уговаривать Шигалея передать город под власть русского наместника.
– Сам ты видишь измену казанцев, – говорил он хану. – Они изначала лгут государям московским, брата твоего Еналея убили, тебя самого несколько раз изгоняли и теперь хотели убить. Нужно непременно, чтобы ты укрепил город русскими ратными людьми.
Шигалей отвечал на это:
– Оставаться в Казани мне нельзя: сильно я раздосадовал казанцев – обещал я им у царя и великого князя горную сторону выпросить. Если меня царь пожалует, горную сторону даст, то мне в Казани жить можно, и, пока я жив, до тех пор Казань государю крепка будет.
Адашев возражал:
– Тебе уже было сказано государем, что горной стороны Казани не отдавать. Бог нам ее дал. Сам знаешь, сколько бесчестия и убытков наделали государям нашим казанцы. И теперь они держат русский полон у себя, а ведь тебя на царство посадили, то с тем, чтобы весь полон отдать.
– Если у меня горной стороны не будет, то мне бежать к государю, – вздыхал Шигалей.
– Если тебе бежать к государю, то укрепи город русскими ратными людьми, – настаивал Адашев.
Но Шигалей ни за что не соглашался на это:
– Я своему государю не изменю. Но я мусульманин: на свою веру не встану. Если мне не в меру будет жить в Казани, я лихих людей еще изведу, а сам поеду к государю.
Тем временем противники Шигалея в Москве и Казани торопили царя со смещением хана. Новое казанское посольство объявило, что, если государь не согласится на это, они будут искать себе государя в иных землях. Адашев вновь поехал к Шигалею просить его пустить в город московское войско. Но хан отвечал по- прежнему, что «бусурманского юрта (закона. – С. Ц.) не нарушит», а сам уедет в Свияжск, потому что в Казани ему жить больше нельзя, – казанцы уже послали к ногаям просить себе другого царя.
Шигалей сдержал слово, что перед отъездом изведет еще лихих людей, противников сближения с Москвой. Заклепав тайно пушки и отправив в Свияжск пищали и порох, Шигалей 6 марта выехал из Казани на озеро, якобы для того, чтобы ловить рыбу, и взял с собой восемьдесят князей, мурз, знатных горожан и всех московских стрельцов. Выехав за город, он сказал казанцам: «Хотели вы меня убить и били челом на меня царю и великому князю, чтобы он меня свел за то, что я над вами лихо делаю, и дал бы вам наместника. Царь и великий князь велел мне из Казани выехать, и я к нему еду и вас с собой к нему веду, – там управимся».
В тот же день назначенный в казанские наместники боярин князь Семен Иванович Микулинский послал в Казань двух казаков с грамотами, в которых говорилось, что по челобитью казанских князей государь царь Шигалея с престола свел и дал им в наместники его, князя Семена, и чтобы вельможи казанские ехали в Свияжск присягать. Казанцы отвечали, что хотят во всем исполнить волю государеву. «Лучшие люди» действительно приехали на другой день в Свияжск и присягнули. После этого Микулинский направил в Казань гонца Ивана Черемисинова с толмачом приводить к присяге остальных людей и смотреть, нет ли какого лиха. Вечером 8 марта Черемисинов уведомил Микулинского, что в городе все спокойно, царский дворец готовят к приезду наместника, а сельские люди, дав присягу, разъезжаются по селам. Ночью в Казань прибыл небольшой обоз наместника – «кош легкий с ествою», под охраной семидесяти казаков.
Наутро в Казань двинулся и сам наместник, в сопровождении воевод Ивана Васильевича Шереметева и князя Петра Серебряного. Князь Ромодановский вел Сторожевой полк, к которому примкнули казанцы, выехавшие ранее из города. По дороге Микулинского встречали разные князья и мурзы и просили его ехать в город быстрее без опаски: «А мы, – говорили они, – холопы государя, все в его воле». Из Казани то и дело приезжали гонцы, дети боярские, и сообщали, что все люди казанские государ- скому жалованью рады и что Черемисинов продолжает приводить всех к присяге.