Русский дневник. 1927–1928

© October © 1978 The MIT Press
© OOO «Ад Маргинем Пресс», 2025
Предисловие Джери Эбботта
В публикации этого дневника бесценную помощь оказал профессор Нью-Йоркского университета Джей Лейда, знаток истории российского кино, три года работавший ассистентом режиссера Эйзенштейна. Он расшифровал большую часть русских акронимов. Также благодарю профессора Техасского университета Джона Боулта за толкование терминов и непонятных мест. – М. С. Б.
[М. С. Б. – жена Альфреда Барра, искусствовед Маргарет Сколари Барр (1901–1987). Она сопроводила дневник примечаниями. – Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примеч. пер. и ред.]
В 1926/27 учебном году главные герои этого дневника, молодые искусствоведы Альфред Барр и Джери Эбботт, подававшие большие надежды, только начинали карьеру. В Кембридже, Массачусетс, они вместе снимали квартиру; в Гарварде, где профессор Пол Сакс [1] разработал знаменитый курс музееведения, оба занимались научно-исследовательской работой. Альфред Барр, помимо учебы, ездил в Уэллсли, преподавал в местном колледже курс «Искусство начала XX века», по словам Эбботта «невероятно опережая время».
Оба много путешествовали по Европе, осматривали традиционные достопримечательности. Однако на этот раз целью поездки были исключительно современные искусство и архитектура, в частности Баухаус в Дессау. О поездке в Россию они даже не помышляли. Как всё получилось, лучше всего рассказывает сам Джери Эбботт. На пороге восьмидесятилетия у него сохранилась прекрасная память. В двух посланиях он знакомит нас с событиями тех дней и задает тон всему дневнику. С его согласия я цитирую письма с небольшими изменениями.
М. С. Б.
В качестве предисловия к дневнику позвольте мне начать с общего утверждения: зимой 1927/28 года русские были настолько заняты насущными, жизненно важными вопросами, что до тщательного надзора за редкими гостями из внешнего мира у них просто не доходили руки. Мы ездили и ходили куда вздумается, жить в России было легче и свободнее, чем предстояло в недалеком будущем. Перемены начались сразу после нашего отъезда из страны. «Интурист» [2] уже приступил к работе, но пока спотыкался на ровном месте, так что принимать его во внимание не стоило. За нами никто не следил, это точно, и официальных гидов не навязывал. В путешествии по России мы были полностью предоставлены самим себе и наслаждались свободой.
Россияне были полны надежд по самой простой причине: страна принадлежала им, и они это чувствовали. Они не понимали и не подозревали, насколько въелась в их плоть и кровь «старая Россия» и что она непременно вернется. Управление горстки людей, классовые различия, жестокость упорно проторят себе путь. А пока без страха много говорили по-французски и по-английски. Это на самом деле было время перемен.
Зимой 1926/27 года, когда в Кембридже, штат Массачусетс, планировалась наша поездка в Европу, о намерении посетить Россию не упоминалось. Да и сведений о стране, кроме скудных сообщений в прессе, не поступало. Первым в Англию отправился Альфред. А в начале осени 1927-го в Лондон прибыл и я. Там мы познакомились с Уиндемом Льюисом, художником, критиком и писателем, а через него с удивительной Ниной Хэмнетт, знавшей всех и вся лондонской богемы и по духу убежденной коммунисткой. Разговор зашел о России. И мы решили туда съездить. Вот так просто.
Поездка нам представлялась сродни полету на Луну, однако в Берлине мы неожиданно легко получили визы, чему несказанно удивились. Ждать пришлось всего лишь около недели! В ночь перед Рождеством мы отправились с берлинского Восточного вокзала [3]. Отделившись от серой толпы, уютно устроились в купе спального вагона и на следующий день уже пересекали территорию Польши. Если не считать бревенчатых крестьянских домишек, пейзаж напоминал штат Мэн в разгар зимы. К вечеру мы добрались до российской границы и пересели на другой поезд. В России, так же как и в Испании, ширина рельсовой колеи отличается от остальных европейских стран. Вспоминаю, как мы удивились, что нам зарезервировали целое купе и не тревожили до самой Москвы. На следующий день в два часа мы прибыли в столицу. Никто из русских нас не встречал. Нас приветствовала подруга Нины, Мэй О’Каллаган [4], и проводила в гостиницу «Бристоль» [5]. Ничего удивительного. Обычный порядок, как и в прежние времена. Сдача паспортов и т. д. Через несколько дней документы вернули.
Все были любезны, однако недоумевали, зачем мы приехали. Мейерхольд пригласил нас смотреть репетиции в любое время [6], и, конечно, мы сразу подружились с Сергеем Эйзенштейном. Обаятельным. Весьма общительным и остроумным. Я его обожал и впоследствии часто с ним встречался, когда он приезжал в нашу страну. Умер он в 1948-м, 9 февраля, от сердечного приступа [7]. А познакомила нас с этими талантливыми мастерами Мэй О’Каллаган.
Срок действия виз никто не ограничивал. Мы собирались побыть в России недели две или три. Однако очень скоро полностью почувствовали себя как дома и оставались всё дольше и дольше. Из Ленинграда мы уехали только в марте. Доллар в те дни был в цене, так что безденежье нам не грозило и на сроки пребывания не влияло.
В 1927-м даже иностранцы не могли толком судить о репрессиях. Церкви были открыты. Всё еще работали какие-то частные магазинчики и отличные книжные. Еврейский театр [8], в фойе которого мы любовались великолепными муралами кисти Марка Шагала [9], ставил блестящие мюзиклы. Мы с головой окунулись в мир театра, кино и балета. Как я теперь вспоминаю, с русскими мы встречались мало. Мы с Альфредом везде ходили одни или с нашим совершенно очаровательным юным «Пятницей», помощником и своего рода гидом по имени Пётр, чью фамилию я не припомню: кажется, что-то вроде Лик-а-чёф. Последний слог произносился как «чоф».
Нужные вещи чаще всего выменивали, но их еще можно было купить в работавших частных магазинах. На московских улицах народ толпился и днем и ночью, из провинций приезжали тысячи людей, все в драных национальных одеждах. Магазины мужской одежды – частные – торговали с выгодой, сильно завышая цены. В одном из них мы приодели Петра, поскольку ткани в государственных были непрочными и никуда не годились. На блошином рынке я приобрел икону. Контроль над торговлей был нерегулярным. Например, продавалось много подержанной мебели. Ни разрешения на продажу от владельцев, ни каких-либо документов не существовало и в помине.
Пётр поехал с нами в Ленинград в гости к родственникам. От нашего отъезда из России в памяти почему-то не осталось ничего, кроме уныния. Пётр в свои девятнадцать был совсем мальчишкой. К нам он очень привязался и на прощание махал с железнодорожной платформы с таким жалким выражением лица, что мы с Альфредом не смогли сдержать слез.
Джери Эбботт [10]
Ноябрь, 1977
Альфред Барр
Русский дневник
1927–1928
6:52 – Выезжаем из Берлина с Силезского вокзала – вторым классом – поскольку в третьем мест нет. Плохая вентиляция, но удобные полки и приятное чувство окончательности нашего путешествия. Немцы, поляки, азиаты в нашем вагоне. Англичан нет, и кроме наших еще только один американский паспорт.
11:00 – Немецкие пограничники собрали паспорта.
11:30 – Польские пограничники. – Заснул.
10 утра – Проехали через Варшаву, если верить Джери, – я спал на верхней полке. Польша покрыта заплатами из глиняно-желтых присыпанных снегом грибообразных домов, стоящих вдоль дороги, деревни с сияющими лугами над ними – мало городов. Мы читаем советский путеводитель – алфавит причиняет нам много неудобств.
7 вечера – Польская граница в Столбцах.
9:00 – Появляется первый на нашем пути русский чиновник в шинели по колено, он собирает наши паспорта.
9:30 – Негорелое [11] – первая остановка в России. В сараеподобное здание таможни на проверку багажа. Наши книги просмотрены – в особенности внимательно перуанские журналы Джери по археологии инков, которые доставили бедным таможенникам много затруднений.
10:00 – Разыскиваю чиновника из Reisebüro [12], у которого наши русские билеты. Отправляем открытки.
10:30 – Забираемся в наш спальный вагон третьего класса, проводник ведет нас в четырехместное, или, вернее, четырехполочное, купе…
В купе слева от нашего – англоговорящие русские, возвращаются из Берлина в Москву погостить. Справа – трое китайцев. По коридору идет огромный офицер Красной армии в длиннополой шинели – «Ich Weiss nur Wort in English: „Goodbye“» [13], – он мальчишески улыбается.
11:20 – Cидим в размышлениях на своих полках. Я начинаю набивать бельевой мешок, чтобы сделать из него подушку. Проводник открывает дверь, и входят наши попутчики на эту ночь – хорошенькая русская еврейка и ее непоседливая дочь, – мы кланяемся.
Мы выходим в коридор, чтобы похихикать наедине, в то время как они раскладывают свои пожитки. Она появляется в двери: «Villeicht Sie sprechen Deutsch?» [14] (в 11:30 поезд отбывает).
Она зовет проводника по-русски, он появляется с мешками чистых простыней и одеял (2 рубля) [15]. Мы просим ее попросить проводника о том же и для нас. Она так и делает. Затем она просит нас постоять в коридоре, пока они с дочерью готовятся ко сну. Пока мы «bleibing» [16] в коридоре, болтаем с русским из соседнего купе о Москве.
Вскоре дама, наша попутчица, открывает дверь и просит проводника принести чаю. Спрашивает, не хотим ли и мы. Дочка глазеет на нас с верхней полки. Затем «занавес закрывается» еще на 15 минут, и мы, наконец, можем зайти в купе. Они обе «спят» лицом к стене. Мы облачаемся в пижамы и погружаемся в безвоздушную ночь.
10:30 – Просыпаюсь и обнаруживаю, что на меня таращатся черные глаза «дочери». «Мать» спит. Полка Джери подо мной пустует. Я переворачиваюсь и сплю до одиннадцати. Потом одеваюсь и иду сквозь дюжину вагонов на завтрак. В одном из вагонов третьего класса играет музыка. Пьем кофе, который по большей части какао, едим хлеб и сыр.
Говорим на плохом немецком с нашими друзьями и развлекаем их попытками произносить русские слова. На обратном пути остановились послушать радио. Военный оркестр играл танец Куперена с фаготами, тромбонами и перкуссией. Снаружи глубокий снег, крестьяне одеты в мех, а их лошади – в высокие хомуты. Черно-белые сороки сидят на проводах. Вдруг – пятиглавая церковь.
2:15 – Почти вовремя прибываем в Моcкву. К нашему вящему облегчению, Розинский нас уже ждет. Он очень хорошо говорит по-английски. У вокзала только четыре гостакси, и все уже заняты. Такси без счетчика нельзя доверять, так что мы залезаем в трамвай.
Москва немедленно проявляет себя – в своем полном отсутствии конкретного стиля – огромная безвкусная Триумфальная арка перед вокзалом [17]. За аркой – монастырь, очень деликатное рококо XVIII века [18]. Снег прикрывает довольно неживописный беспорядок.
Наш отель («Бристоль», Тверская, 39) не очень располагает, но комната очень большая с двумя крошечными кроватями, и всего лишь три рубля с человека. Р⟨озинский⟩ помогает нам устроиться chez nous [19]. Больше всего его интересует музыка, и он знает русскую ситуацию очень хорошо, хотя не слишком интересуется левыми. Он также знает местный театр и, вероятно, очень нам пригодится.
Идем по городу мимо нового и плохого здания телеграфа на Театральную площадь. Джери шлет домой телеграмму. К нашему удивлению, Декстер (Мэн) [20] есть в адресной книге. Здания, хотя и обшарпанные, окрашены в самые деликатные тона – розовые, зеленые, бледно-желтые, много барокко, рококо и «drittes рококо» [21].
Заходим в «Савой», пока Р⟨озинский⟩ звонит своему другому протеже, южноафриканцу русского происхождения. Договариваемся устроить киновечеринку. Пьем чай с печеньем и идем в театр, где встречаем южноафриканца и американскую квакершу мисс Уайт [22]. Фильм превосходный – пропаганда, революционная «Октябрьская» тема, но превосходно снят и срежиссирован. Предвзятость придала ему достоинства и энергии [23].
Назад в «Бристоль», с окончательным намерением лечь в постель. Пока раздеваемся, я слышу за дверью английскую речь. Выглядываю посмотреть, кто там, и решаюсь заговорить. Один из них, старший, по имени Дана [24], очень сердечен. Мы приглашаем их познакомиться. Второй, по фамилии Вульф [25], из журнала The New Masses. Он приехал как делегат на празднование Октября и остается изучать кино. Третий – индус, сын Рабиндраната Тагора, коммунист, которого разыскивают англичане. Проходит под именем Спенсер [26]. Выясняется, что Дана – это Гарри Дана. Генри Водсворт Лонгфелло Дана Кембриджский, приятнейший и очень дружелюбный человек. Здесь он работает в театре и поэзии.
После часовой беседы они уходят, но затем Дана возвращается сказать, что Мэй О’Каллаган, подруга Лидии Хортон [27], хочет нас видеть прямо сейчас. Так что мы одеваемся и идем наверх в комнату Даны на полуночный чай с печеньем. Мэй очень ирландская, нарочито прямолинейная, но, кажется, расположена к нам. Она многих знает. Она и Дана нам очень помогут. Легли в 1:30.
У нас чувство, что это самое важное место на земле из всех, где мы только могли оказаться. Такой избыток всего, так много надо успеть увидеть: люди, театры, фильмы, церкви, картины, и только месяц на всё, мы ведь еще должны попытаться попасть в Ленинград и, может быть, в Киев. Невозможно описать это чувство возбуждения, возможно, оно разлито в воздухе (после Берлина), а может, это сердечность наших новых друзей, может быть, это тот невероятный дух предчувствия будущего, радостные надежды русских, их понимание того, что у России впереди по меньшей мере целый век величия, которое только грядет, тогда как Франция и Англия угасают.
«В кровать» в 1:15, но «не спать», ведь мои соседи тут – исполненные энтузиазма постельные клопы. Мы боролись с ними до четырех, пока все не заснули от усталости: они – от того, что кормились, я – от того, что меня ели. Встали в 10:30; пока одевались, постучал Роберт Вульф и представил Мэри Рид [28], приветливую американскую дамочку, которая спросила, не хотим ли мы посмотреть киностудию «Межрабпом-Русь» в действии. Мэй О’К⟨аллаган⟩ пригласила нас в четыре пообедать, и я в любом случае слишком устал, а Джери был не прочь. Так что я решил отнести наши паспорта в контору [29], чтобы получить местный штамп, и потом вернуться в кровать. Первая часть задачи оказалась для меня непосильной. В здании было восемь входов и четыре этажа, все обозначения на русском, несмотря на то что иностранцы вынуждены ходить сюда постоянно. После получасовых попыток (когда я всем подряд совал под нос написанную Роз⟨инским⟩ бумажку) меня проводили в комнату, где через головы сорока монголов и туркменов я увидел одинокого и жалкого чиновника, заполняющего бланки под диктовку. Я вычислил, что к тому моменту, как очередь дойдет до меня, пройдет два с половиной рабочих дня, так что я сдался и поплелся обратно в кровать, чувствуя себя очень усталым. Я спал весь день, пока Джери писал. Пообедали с О’К⟨аллаган⟩, а вечером отправились к профессору Уикстиду [30] с Даной. Профессор У⟨икстид⟩ преподает английский в академии [31]. Надеюсь встретиться с ним на следующей неделе.
Вечером позвонил Роз⟨инский⟩. И мы час или больше проговорили о музыке, он принес Zwieback [32] и мечниковский кефир, последний – весьма неприятный.
Много отдыхал, но всё еще чувствую себя очень усталым. Поздно завтракали с Даной и Мэри Рид. Отличный день, так что мы пошли на прогулку к немецкому посольству, в магазин, а потом в комнату, где обитали мужчина, его жена, четырехлетний ребенок и сестра жены. Две девушки играют, танцуют и поют в Доме Герцена – это московский клуб писателей [33]. Они обе были там и приветствовали нас театральными ужимками. Девочка Сюзанна вместе со своей мамой танцевала и пела очень мило, а «тетя» играла на гитаре вдохновенные русские народные песни. Кажется, они живут необыкновенно весело и бурно. Пётр [34], переводчик Даны, находит, что они слишком веселы – слишком похожи на гейш.
Днем спал, пока Джери писал.
Около восьми пришла Мэй О’К⟨аллаган⟩, чтобы отвести нас к Третьякову [35]. Он один из лидеров Новой Вещественности в русской литературе, хотя несколько лет назад был влиятельным футуристом. До революции он был профессором русской литературы в Университете Пекина [36].
Он живет в одном из четырех «современных» домов Москвы – квартирный дом, выстроенный в стиле Гропиуса-Корбюзье [37]. Но современный этот дом только внешне, потому что канализация, отопление и прочее технически очень примитивно и дешево сделаны – комедия мощной современности при отсутствии соответствующей технической традиции, чтобы ее обеспечить.
Третьякова [38] приняла нас сердечно, говорила на неплохом английском. С мужем ее я говорил по-немецки. Она была крепко сложена, с выразительными округлостями, очень энергичная. Совершенно лишена женского очарования, которое, без сомнения, является буржуазным извращением. Третьяков очень высокий, с хорошей формой совершенно голого черепа. Он был одет в плотную габардиновую блузу цвета хаки и в галифе с высокими гольфами. Костюм выглядел демонстративно практичным, хотя О’К⟨аллаган⟩ утверждала, что у Третьякова это без задней мысли. Дочь их была на удивление неприветлива, коренаста и тяжела, с припухшими глазами. Мать объяснила, что хулиганы (sic!) пытались отнять у нее лыжи и что она была в глубоком шоке.
Когда мы пришли, среди гостей был Эйзенштейн, великий кинорежиссер, и два грузинских кинематографиста. Первый уже собирался уходить, но Мэй договорилась с ним, чтобы мы посмотрели куски его двух новых фильмов через пару недель: «Октябрь» [39] и «Генеральная линия» [40]. Оба предназначались для празднования десятилетия Октября, но были отложены. Грузины казались интересными, но говорили только по-русски. Третьяков показал нам некоторые фотографии, которые он сделал в окрестностях Тифлиса, огороженного стеной города в окружении прекрасных гор. Мадам показывала нам архитектурные журналы.
Третьяков, кажется, утратил всякий интерес к чему бы то ни было, не относящемуся к его объективному, описательному, придуманному им самим журналистскому идеалу искусства. С тех пор как живопись стала абстрактной, он ею не интересуется! Стихи он больше не пишет, посвящая себя «репортерству».
Он показал мне свою последнюю работу, «био-интервью», как он назвал это, которое дает жизнь юноши из Китая настолько полно, насколько это возможно [41]. К тому, что мог рассказать мальчик, он добавил собственные знания о Китае, достигнув, как он полагает, наиболее реалистического и близкого описания Китая, какое только существует на иностранном языке. Его цель, однако, не художественная, как у Тургенева или Гоголя, но как можно более документальная, самый дотошный репортаж, предназначенный для того, чтобы возникло большее понимание между Россией и Китаем.
Когда я спросил про Малевича, Певзнера или Альтмана, он был совершенно не заинтересован – они были абстрактными художниками, а он был реальным, ячейка марксистского общества, в котором ⟨предложение не дописано⟩. Его больше интересовал Родченко, который оставил супрематизм ради фотографии. Он показал нам макет книжки детских стихов, которые он написал сам, а Родченко и его жена проиллюстрировали фотографиями бумажных кукол – великолепны по композиции и очень остроумны как иллюстрации [42]. Эта книжка была отвергнута государственными чиновниками, поскольку иллюстрации не имели прямого соответствия с содержанием стихов. (Т⟨ретьяков⟩ не мог решить, была ли эта цензура викторианской или протоэкспрессионистической.)
До того как мы отправились пить чай и есть салат в столовую, Третьякова провела нас по квартире. Дом предназначался для служащих государственной страховой компании. Эти привилегированные жильцы платили по 10 рублей за квартиру (очень мало). Но из них тут мало кто остался, квартиры сдавались посторонним (тем, кто выиграл от НЭПа, то есть независимым торговцам или частным производителям – буржуа). Они платят по 200 рублей в месяц. Квартиры построены очень плохо. Плохая вентиляция, слишком широкие двери, кривые косяки, некачественная канализация, мусоропровод слишком узкий, трубы в ванной жалкие. После салата мы пожелали доброй ночи, так как я нуждался в отдыхе, и отправились домой. Отличная прогулка, отличная компания, отличный ужин, очень поучительно, но не более вдохновляюще, чем наш утренний час, проведенный у Павы.
Очевидно, что нет теперь другого такого места на земле, где художественный талант так пестуется, как в Москве. Даже поэтам платят хорошо, особенно если они полезны для пропаганды. Поэзия оплачивается построчно, и это во многом объясняет нерегулярно напечатанный стих, который по ритму в реальности вполне регулярен.
Лучше я буду здесь, чем в любом другом месте на земле.
Прошлой ночью соседние индусы не давали мне спать громкими спорами – то ли обсуждали антибританский бойкот, то ли приветствовали Диего Риверу, который прибыл недавно из Мексики, чтобы работать над фресками для Советов. Они предупреждали меня, что он приедет, и, кажется, неплохо его знают. Я надеюсь познакомиться с ним, поскольку у него имеется полный набор фотографий его фресок из Мехико.
После позднего завтрака Дана и мы отправились в коллекцию Щукина, но по ошибке попали в Исторический музей. Осмотрели несколько средненьких икон, прекрасные ткани и некоторое количество ранней доисторической кавказской скульптуры. Также видели интересную выставку о московской жизни XVII века. Потом прошли по Красной площади мимо гробницы Ленина (хорошо спроектированная деревянная структура в ассирийском стиле) к собору Василия Блаженного – необыкновенно богатый, в подлинно варварском стиле; красные, зеленые, оранжевые глубокие тона. Зашли в часовню Богоматери Иверской. Написанные на бумажках молитвы верующие вручали священнику, который озвучивал их перед прекрасной поздневизантийской Богоматерью, едва различимой сквозь безвкусный брик-а-брак оклада. На выходе из часовни на стене большими красными буквами надпись: «Религия – опиум для народа», в которой с соционаучной точки зрения столько же верного, сколько и ложного.
Возвращаясь, купил за несколько копеек детскую книжку с балладой о Робин Гуде, очень хорошо иллюстрированную, с прекрасными рисунками Пронова [43] – вероятно, находящегося под влиянием иконизма Григорьева, Судейкина и других.
Затем обедали в вегетарианском ресторане: суп (очень сложный и густой) 30 к⟨опеек⟩, овощи 25 к⟨опеек⟩, kompot 35 к⟨опеек⟩, чай 10 к⟨опеек⟩.
Вечером пошли в Театр Революции, одно из детищ Мейерхольд а [44], посмотреть пьесу ⟨пропуск Барра⟩ под названием «Конец Криворыльска» [45] – смесь фарса, сатиры и мелодрамы на тему разложения буржуазной жизни в маленьком городке после революции. Пьеса шла с 7:30 до 11:30 в пяти актах и семи сценах, не переставая держать зрительский интерес: действие было таким стремительным, декорации такими интересными, а игра на таком невероятно высоком уровне. Из 40 исполнителей никто не играл плохо, а дюжина из них играла просто превосходно. В Москве, наверное, вдвое больше отличных актеров, чем в любом городе мира ⟨прилагается набросок одной из декораций⟩. Публика была полностью пролетарской. Пьеса, таким образом, была очевидна по действию, не утонченна по психологии и игралась широкими мазками, но была в высшей степени развлекательна.
Переводчик Даны был офицером на борту «Авроры» во время восстания.
После пьесы пошли в Дом Герцена за пивом и сыром. Девушка, у которой мы были вчера в гостях, играла «Аллилуйю» на рояле в большой концертной манере и с интересными ритмическими эффектами, но без всякого чувства джаза. Было много литературного народа, но никого из тяжеловесов. В постель в 2:15.
После позднего завтрака я смог наконец убедить портье добыть мне марки для слишком долго откладывавшихся писем домой.
Затем – в Первый музей нового западного искусства [46], бывшая коллекция Щукина, возможно, лучшая коллекция современной французской живописи после Барнса в Филадельфии [47] и Ребера в Лугано [48]: 8 Сезаннов, 48 Пикассо, 40 Матиссов, дюжина Деренов и так далее. Ранние Пикассо в особенности исторически ценные, поскольку по ним можно лучше всего проследить развитие кубизма – хотя мало Браков и Анри Руссо. Нам интересно, так же ли прекрасен Морозов.
Встретились с Бобом Вульфом в галерее и пообедали в еще одном толстовском (вегетарианском) ресторане.
Вечером Розинский позвал нас на концерт Скрябина. Если верить Р⟨озинскому⟩, музыку Скрябина можно понять только после длительного изучения его жизни и философии. С⟨крябин⟩ был мистик, теософ, розенкрейцер и кто там еще и чувствовал потребность спасти или уничтожить человечество великой «тайной» в форме музыкального произведения. Он умер прежде, чем начал свой опус магнум, хотя оставил предварительные наброски. Розинский воспринимает всё это очень серьезно и твердо верит, что Скрябин – самый великий из всех русских композиторов. В этом он, быть может, быть прав, но Мусоргского, Стравинского и Бородина тоже не следует сбрасывать со счетов.