Рим

Глава 1
О своем – и о любом – грядущем
я узнал у буквы, у черной краски.
И. Бродский1
Вероятнее всего, получается так потому, что впервые я там родился. Конечно, я не помню когда, но для меня это не очень важно. Долгое время текущей жизни воспоминания о первом рождении не занимали меня вовсе, все было как-то не до того. Только если изредка пленка слез застилала глаза, когда я осматривал какую-нибудь каменную древность, или при созерцании альбомных репродукций художников Возрождения у меня неожиданно на миг перехватывало дыхание по совершенно непонятной причине, я смутно подозревал какой-то скрытый подтекст или тайну. Мысли такие преследовали меня нечасто и недолго, – рутина жизни щедро и быстро замалевывала их и без того неопределенную форму мнимыми, но назойливыми определенностями ежедневного существования. К тому же, не помню как в другие, но в этот раз, проживая шестой десяток лет, особенно ближе к финалу этого десятка, не утруждаешь себя вопросом, где ты родился, так как с одной стороны, благодаря многочисленным воспоминаниям и бесконечными их «перепросмотрами» (с) тебя побеждает мысль, что ты это знаешь, а с другой стороны, тебя начинает больше заботить, где ты умрешь. И забота эта становится настолько навязчивой, что отодвигает на задний план всякие там «воспоминания» о рождении. Если возникает ощущение, что жизнь почти закончилась, о чем ещё можно думать? Не о рождении же. Когда я появился на свет, ещё были живы Мартин Хайдеггер и Вернер Гейзенберг, когда я учился философии в университете – дышали и писали Жак Деррида и Жиль Делез. Я слушал Мераба Мамардашвили и Виктора Подорогу. Тогда было о чем ещё подумать, кроме. А теперь… Однажды, случайно в меня попавшее, как пущенная стрела пронзительное, стихотворение Хуана Района Хименеса (впервые обнаруженное в одной из книг Карлоса Кастанеды) и прочитанное раз, может быть, в двадцатый, позволило мне осознать, что лучшее место, где развеют мой прах после смерти – это мост над рекой Протвой, с которого открывается эстетически совершенный вид на храм архангела Михаила, что в селе Красном. Или стало фундаментом этого осознания – не разобрать. В любом случае, теперь, кажется, что рассчитывать можно только на "купола окрестных колоколен"2.
Когда меня в очередной раз накрыла волна печали и одиночества, зимой (моей последней), утром хмурого дня я приехал к храму и попросил разрешения, чтобы моя душа после смерти могла приютиться где-нибудь неподалеку. Через несколько секунд выглянуло солнце и мягко осветило обращенную ко мне кирпичную кладку, большие и малые окна, золото куполов. Буквально на одну минуту. Мне ничего не оставалось, кроме как посчитать это согласием и расплакаться. Рационалист во мне, когда-то походя воспитанный Картезием, был настольно поражен этим неожиданным знаком, что весь оставшийся непогожий день ждал, может солнце выглянет еще. Нет. Ну, как сказал бы я прежний: «веревки затрещали, но выдержали». Никому даже в голову не пришло обратить внимание на тот факт, что кремация, как и мой абсолютный агностицизм, совершенно несовместимы с каноническим православием. Прав был Борхес, «Врата выбирают входящего. Не человек»3. И с того самого дня, всякий раз, когда я проезжаю по мосту и смотрю на храм, если небо ясное и замер закат, «прозрачен и спокоен», кресты на куполах горят мягким, уверенным огнем. С учетом точки наблюдения они видны в профиль, так что расстояние и свет делают их очень похожими на мерцающие свечи. И я знаю, что они помнят. Только бы никто не задул этот мой маяк.
Оказалось, что даже если, как утверждают многие, весь мир имплицитно находится внутри нас, мы не обязательно заметим нужный триггер, благодаря которому приоткроем (или "припомним", платонически, так сказать) что-то новое в своем представлении о так называемом мире или о нас в этом мире и проживем это открытие в повседневности, превратив «имп» в «эксп». Порой мы планируем встречу с тем, что нам представляется конкретным триггером, когда отчаянно хотим нового знания. Нам, к примеру, может казаться, что стоит пройтись по тому же самому месту, где, вероятно, могли прогуливаться Сократ, Аристотель, Кант и наша жизнь обязательно изменится. Случается, что мы даже готовы довериться Вергилию, только бы увидеть, как «Учитель тех, кто знает, толпой мудролюбивой окружен…»4. У меня все оказывалось совсем не так. Ни музей Борхеса, который я неистово искал в Буэнос-Айресе вопреки забывчивости местной интеллигенции (и нашёл таки!), ни величественная отрешенность горы Фудзи, ничего отчетливого во мне не изменили. А я так планировал.
Изменила Флоренция. И я не планировал. Где-то там, между музеем Данте и "церквой", как назвал её Лев Толстой (тот еще шутник), Санта Мария дель Фьор, или на мосту ювелиров (или мясников, если вы родились намного раньше), а может в Уффици или Палаццо Питти, когда пытался впитать в себя невообразимого Караваджо и величественного, как океан, Леонардо, я смутно, как в дремоте, почувствовал, что где-то здесь я уже бывал. Сперва я расценил данный демарш моей с позволения сказать памяти просто как фантазию. Мало ли что померещится при таком изобилии свежей визуальности? Когда же я несколько раз явно ощутил отклик каменной кладки или дверной ручки на прикосновение, я начал что-то подозревать. Нет, это не была заботливость, или покровительство, или опека со стороны старого, умудренного историей города. Это было похоже на реакцию дальнего-дальнего родственника, встречного случайно. Ничего кроме сдержанного удивления, приветливости и дружелюбия. Секунд на десять…
Такие ощущения раньше мне не приходилось испытывать. Наверное, как говорил Дон Хуан, из-за того, что мое тело было «глупым и оно как-будто спит»5. «Проснулся» я, как ни странно, после сна. В этом сне, как всегда, в соответствии с правилом обязательного пренебрежения строгой причинностью, я вдруг подумал о том, что схожу с ума. «Строгой причиной» такого умозаключения было то, что я видел фрагмент небольшой улицы Парижа. Не знаю, как этот образ всплыл в памяти или из чего он был причудливо собран в сновидении. Может быть благодаря импрессионистам? Откуда бы я знал во сне, что это Париж? – я там никогда не был! Но дело не в том, чтобы увидеть Париж и сойти с ума, а в том, как его увидеть и… ну да, сойти с ума. Полотно не было статичным, то есть, это была жизнь, но все действительно походило на картину. В композиции переднего плана – отрезок улицы от перекрестка уходит в глубину к заднему плану, с домом на углу, вывески, вазы с цветами, фонари, столики и стулья маленького кафе, ходят люди, едет машина (раритетная). Может быть, смутно припоминаются некоторые звуки. На заднем плане течет река (скорее канал, отдаленно напоминающий Крюков в районе Кашиного моста в Санкт-Петербурге), на голубом небе вполне себе плывущие облака. И все бы ничего, как говорится, нет причин для беспокойства, за исключением «небольших» деталей. Вся картина соткана из крупных и мелких лоскутков, отдаленно напоминающих пазлы, расположенные совершенно хаотично, различные как по форме, так и по размеру. А вот каждый из этих лоскутков… В одном из них четко видно глубокое ночное небо, полное звезд. В другом – идет проливной дождь (и именно идет, длится!). В третьем странным образом нет ничего – ни цвета, ни форм. Еще в одном – густой клубящийся туман (и тоже действие!). А есть такой, в котором не присутствует ничего постороннего, но области предметов интерьера, затрагиваемые этим пазлом, как бы медленно тают, истончаются и вот-вот исчезнут. Системы нет. Фрагменты брошены, словно Гераклитово дитя на престоле костями играется. Один частично задевает окно второго этажа, часть стены и редкую крону дерева, другой почти растворил добрый кусок мостовой и бампер припаркованного автомобиля, третий – скрыл струями дождя половину кошки и основание фонарного столба. Черт знает что. На первый взгляд – обычная мешанина образов, отрывков, движений и кадров. Но именно в самом конце сна, на границе пробуждения, неожиданная, жуткая, сладкая (ну наконец-то!) и пронзительная мысль, что я схожу с ума, ни с того ни с сего вспыхивает и выталкивает меня как ядро пороховой заряд в утро. Воистину, «жуть – это не то, что мы видим, а то, что скрывается, усиливая наш страх до кошмара»6.
Несколько недель понадобилось для того, чтобы этот сон осел в памяти наряду с другими вехами, представляющимися знаковыми в свершаемый момент времени, и не остающимися таковыми надолго. Но мне пришлось заметить: именно благодаря увиденному в этом сне, некоторые прикосновения к предметам, наблюдение окружающих видов или вспоминания воспоминаний иногда, из ряда вон редко, стали оказываться чем-то большим привычно ожидаемого. Касанием руки как ключом открывается новый, доселе невиданный слой.
Вот например, проходите вы по узенькой Via Dell’ Orto в сторону Piazza Pitti. Во Флоренции, где же еще? Обе обочины дороги, которые по совместительству являются тротуарами, сплошь заставлены скутерами и машинами. Особенно вечером, вам приходится буквально протискиваться между колесами транспортных средств и стенами трехэтажных жилых домов. И если вы никуда не торопитесь (а куда вам торопиться, если вы оголтелый турист?), то ваше внимание обязательно привлекут двери этих домов. А на этих дверях – ручки (назовем их так, хотя это, конечно, иначе). Ни одной повторяющейся. Редко встречается закономерность расположения. Конечно, все они в пределах досягаемости вытянутой руки человека среднего роста, но… Одна ручка гордо устроилась прямо посередине двери на уровне глаз, другая почти упирается в дверной косяк на уровне пояса, и так далее. А форма их – это как наличники в любом, имеющем дореволюционную постройку, русском городе! Кто во что горазд. Одна ручка – лилия (лилий, конечно, много, – чего уж тут – Флоренция! – но все разные по исполнению), другая – традиционная голова льва, но не с кольцом между челюстями, а с треугольником, третья – рукоять итальянского пистоля, четвертая – кисть скелета с собранными в щепоть пальцами, маленькая голова барана (с рогами!), длинный вертикальный стержень в большой палец толщиной и длиной с локоть на одной точке опоры посередине, полумесяц, шар, – не вспомнить все. Невозможно не потрогать. Совершенно.
Я уверенно взялся за треугольник, тот, что вместо кольца, твердо намереваясь запомнить тактильные нюансы прикосновения к холодной, подернутой патиной, меди и почувствовал, что металл дрогнул, увидел, что лев моргнул, снова дрогнул металл. Я оторвал руку, лев улыбнулся, все. Несколько секунд я стоял, уставившись на льва. «Спасибо!», – сказал я, повернулся и двинулся дальше. Стоило мне сделать шаг, я услышал приглушенный хрипловатый голос: «prego, benvenuto»7. Чудеса, да и только. Точно с ума сошел, жаль, что проявляется редко.
Прямо перед Santa Maria del Carmine (там, где на площади беснуются две сумасшедшие металлические не то собаки, не то инопланетные лошади), пока жена снимала на камеру, я поднялся по каменным ступеням к входу, к старой, деревянной двустворчатой двери (одна из створок была открыта) и положил руку на запертую сторону. Спустя какое-то время я ощутил чуть заметную, размеренную, мягкую пульсацию. Как будто приложил ладонь к груди человека. Мягко погладив неровную, побитую временем и людьми поверхность, я почувствовал, что пульс еле заметно участился. Меня просто накрыло волной тепла, и несколько минут я безмолвно стоял с глазами, «как у полного дурака» (хотя сердце, вроде, еще не совсем пепел было).
Мы с женой на мосту в новогоднюю ночь, кажется, на Ponte Santa Trinita, или на соседнем Ponte alla Carraia. Вместе с множеством людей ждем полуночи. В отличие от множества людей (которые из горлышка пьют шампанское), мы пьем из горлышка по очереди крепкую настойку из черноплодной рябины (собственного изготовления) и смотрим на темные воды Арно. Совсем рядом с нами проходит пожилой человечек, небольшого роста, достаточно крепкого телосложения, почти лысый, с курчавыми остатками черных волос в области висков и затылка, с пышной, с проседью, бородой и усами, в длинной красной хламиде или накидке (поверх светлой добротной рубахи) – не понять точно. Темновато. Поравнявшись с нами, останавливается, смотрит на меня с легкой, но немного печальной улыбкой и говорит: «Sapevo che Dio non avrebbe permesso»8 и, после небольшой паузы: «Merita fede»9. Я, конечно, не понял, кому и что Бог не позволит, так что про себя подумал: «Эгей, видимо я не один свихнувшийся тут!». Через пару дней оказалось, что пока один. Стоило добраться до галереи Уффици. На картине «Жертвоприношение Исаака» авторства Микеланджело Меризи да Караваджо я, не без некоторого удивления (откровенно говоря, я обалдел, разумеется), увидел в лице Авраама недавнего прохожего с моста. Именно его! Стремительно пронеслись имена и мысли вперемешку: Кьеркегор, Симонс, … «Да ладно! Что происходит?», «Аа, понятно!… Ну, видимо, так тому и быть, один – значит один». А через несколько минут добрался до «Медузы», и все забыл. А говорят, древние мифы все врут – как бы не так!
Где точно уже не помню, – может быть недалеко от Государственной средней школы «Никколо Макиавелли» (это сейчас она еще и Liceo, а тогда была только Scuola) прямо в стену вмурован мощный крюк с кольцом, а через кольцо проползает извивающаяся змея, двухголовая, без хвоста, но с каждой стороны по голове. Крюк расположен на высоте среднего человеческого роста от земли. Я берусь за змею рукой возле одной головы, и вдруг понимаю, что в ладони слегка колеблется крупная чешуя, – никогда я не держал в руках живую змею такого размера, но именно в это мгновение стало понятно, что все когда-то бывает впервые! Я отпрянул как ужаленный, хмуро и гневно посмотрел на змею, и тогда другая голова слегка повернулась ко мне и чуть слышно прошипела: «Сhe timido. Va bene»10. «Ни хрена себе «хорошо», – подумал я и пошел дальше.
Излагая все это, я, само собой разумеется, в силу образования и времени, прожитого с осознанием важности этого образования, полностью избавлен от массового методологического заблуждения о существовании объективной реальности. Конечно, я не могу точно сказать, было ли то, что я рассказываю, «на самом деле», или я это видел во сне, или я об этом только мечтал, а потом все перевел из грезы в воспоминание. Мне совершенно неведомо, как это работает и что это такое. И меня это не особенно заботит. Это – во мне. Не было дня, чтобы я не вспоминал Флоренцию. Мне хотелось туда вернуться, чтобы еще раз взглянуть, притронуться, ощутить, наверстать то, что мог упустить, – а я там много мог упустить, хотя бы потому, что всегда очень многое упускаю. Не пришлось. И тогда я уснул и отправился в Рим. Или отправился и по пути уснул, – не помню.
Глава 2
Если никто меня об этом не спрашивает, я знаю, что такое время 11
Августин
Ну как «отправился», – через Турцию, конечно. Вечный город, как оказалось, переполнен туристами (даже зимой), крайне загрязнен и чрезвычайно монументален. Видимо, в отличие от Москвы, которую, по слухам, делали для людей и их правителей, Рим создавали для вечности. Если бы не художественные картины, которые я мечтал там посмотреть, не стоило взгляда. На худой конец, Собор Святого Петра, который после посещения оставляет в тебе занозой один вопрос: откуда на все это были взяты деньги? В самом соборе кроме Пьеты молодого Микеланджело Буонарроти меня не восхитило ничего. Но Пьета заставляет просто онеметь и забыть о времени и пространстве. Ну, да, поклониться могиле великого Рафаэля Санти в Пантеоне (хоть и пустой могиле); да, полюбоваться на игру Бернини с мрамором как с воском в галерее Боргезе; да, посмотреть и бросить монетку в колодец в замке Святого Ангела (чтобы прикинуть глубину подземелья, где томился Томазо Кампанелла по милости инквизиции), – к слову, около сорока метров; да, подивиться великолепию громадного, тщательно отреставрированного на деньги, – вы не поверите, – Японии! – свода Сикстинской капеллы; да, равнодушно, множество раз, как последний кретин, пройти мимо памятника на Campo dei Fiori, и только уже вернувшись домой (вот идиот-то!!) прочесть, что он воздвигнут во славу сожженного на этом самом месте в 1600 году Джордано Бруно. А так, Рим? Ничего особенного. Если бы не …
***
Мне снились стихи.
Сегодня я умер в шестнадцатый раз
Или в сто шестьдесят восьмой,
Не припомню.
Все как обычно: слезы лились из глаз,
Путались мысли, и снова глухой зимой.
Только на этот раз, точно – моей последней.
Спасибо зиме за снега избыток
И Поллока черно-белого откровение. Снег,
И еще раз снег, и не видно ему конца,
Не уходит, не тает и не спешит,
Он знает, знает, что больше не, что никогда,
И что это – последний снег. Ни года,
Ни клятвы – все нипочем ему. Он знает.
Но тут совершенно нежданный март, ну а за ним,
О, диво! – апрель, и белые на белом собаки теперь
Только в памяти моей и на фото – нет, сотру, чтобы только мне.
Чтобы после бессонных часов, где-то поутру,
Между бредом Атрейдесов и ядом предательского ножа
Говорил бы ему, что дождусь его там, в облаках, и жаль
Что я радости дал ему меньше, чем мог. Прости,
До тебя я не ведал реально столь выбеленного пути,
И не видел таких человечьих глаз, кроме глаз моих
Ненаглядных детей. Их печали в зрачках
Я бы вынести не сумел,
Был бы честен, иль слаб, или был бы смел
Чтобы все это в миг, без долгих пыльных затей,
Оторвать от пространства жизни. Их и моей.
Я был. Я страдал, я помнил, я верил, я знал,
Что настанет день, и в обычном мире пришел
Обычный рассвет, ну а мне осталось только
Зафиксировать исторический факт: меня больше нет 12
Я начинаю с неохотой, медленно, доставать себя из сладкого, но печального сна, чтобы пристукнуть, наконец, того мерзавца, который без удержу кашляет, чихает, чертыхается, и мешает мне спокойно спасть. Открываю глаза и вижу старика-оборванца Франческо (видимо, его только за имя сюда пустили и разрешили остаться), скрючившегося на полу, слегка присыпанном пожухлой соломой. Мне его жалко, кажется, он умирает.
– Сейчас принесу тебе воды, – обращаюсь я к куче тряпья, внутри которой задыхается от кашля старик, и поднимаюсь на ноги.
На улице еще темно. Коморка, в которой я с такими же поденщиками ночевал в счет оплаты за выполненную днем работу по уборке главной залы San Luigi dei Francesi, была битком набита спящими. Не особо стараясь быть тихим, я пробираюсь к входной двери, по одной стороне от которой стоит бадья с водой, а по другой – ведро. Ну, сами поминаете, зачем и с чем. Не перепутать бы! Я нахожу неподалеку деревянный черпак и запускаю его в бадью, ожидая услышать плеск воды. А слышу чуть приглушенный стук по деревянному дну. Пусто. Святая Мария, что же делать? Монах, который после завершения скудного ужина, – если так можно назвать пол миски похлебки, луковицу и кусок черствого хлеба (тоже в счет оплаты), – отводил нас сюда, сказал, что мы должны закрыться изнутри и ни в коем случае не открывать засов до наступления утра, если хотим жить. Мы и сами знали, что это общее правило, и снаружи не запирают потому, что отпереть может не обязательно тот, кто запер, да и во время пожара у тех, кто внутри, нет никаких шансов выбраться наружу и спастись пусть не от пламени, так от дыма. Да и где я буду искать воду? Ночь на дворе, меня самого там, на улице, пристукнут и имени не спросят. Я сдвинул в сторону по очереди верхний и нижний засовы, тихонько толкнул вперед подвижную створку массивной двери и посмотрел в узкую щель. Была видна только малая часть площади перед церковью, где прямо перед входом стояла грубая грузовая повозка, запряженная лошадью. На повозке громоздилась какая-то конструкция, назначение которой в темноте было совершенно непонятно. На козлах сидел кучер и клевал носом. Я подождал немного, никто не появился. Я вспомнил, что в самой церкви, возле четвертой слева от входа капеллы, стояло несколько бочек с водой, в том числе для питья. Я приоткрыл дверь пошире, высунул голову и повернул ее направо, чтобы увидеть центральный вход. Он был открыт! Причем, были открыты обе створки, так как ближайшая ко мне была по обыкновению закрытой, и только через левую проходили люди. А сейчас она была открыта, значит, другая открыта тоже. Я тихонько выбрался на улицу и скользнул вдоль стены. Оказывается, в комнате, где мы спали, было тепло, а сейчас босые ноги сразу начали замерзать. Что поделать, зима. И скоро Рождество!
Я тихонько вошел в распахнутые двери базилики. Внутри, установленные на колонах, горели несколько факелов, но людей нигде не было видно. Тихо ступая, я двинулся вдоль затемненных пределов левого нефа, рассчитывая незамеченным добраться до бочек. Вот они, на месте! Святая Мария, и кружка есть! Я протянул руку, и в это самое мгновение, раздался громкий, твердый и короткий рык. Я замер на месте с вытянутой рукой и в оцепенении наблюдал, как стала шевелиться какая-то или белая овечья шкура, или какое-то скомканное покрывало, которое лежало на полу на границе между четвертой и пятой капеллой, – темно было, ближайший факел в десятке шагов, не видно ничего. Меня сковал дикий страх, а когда я различил две огненно-красные точки недалеко от уровня пола и понял, что это глаза, ноги сначала затряслись, а потом стали медленно подгибаться. Я бы так и грохнулся без чувств, но одним рывком меня вернул в мир ровный глубокий голос: «Спасибо, Шторм, он уже все понял, тем более ты сегодня ужинал». Я медленно опустил руку и присмотрелся к пространству темноты, откуда раздался голос, и увидел еле различимый силуэт человека, сидящего на ступеньке пятой капеллы у дальней стены нефа. Человек поднялся и направился ко мне, а то белое с красными глазами, тоже встало и пошло рядом с ним. Оно оказалось огромной лохматой собакой. Когда оба приблизились ко мне, я рассмотрел человека. Уставшее лицо, немытая голова, усы, небольшая бородка, и пронзительные, не способные скрыть стальную волю человека, глаза. Рубаха и камзол были в чем-то изрядно вымазаны. «Тебе чего, щенок? Пришел украсть у нее воду?» – с насмешкой спросил человек.
– У нее? – изумился я, показывая на собаку. – Так это девочка?
– Нет. Это мальчик. А я говорю о ней, – сказал незнакомец, указывая на пятую капеллу.
Совершенно не разумея о чем или о ком он говорит, я ответил.
– Сеньор, я не понимаю что вы толкуете, но я пришел попросить всего лишь кружку воды для умирающего старика Франческо. Я никого из людей не увидел, но я работал здесь весь день и помню, что привезли несколько бочек с водой и оставили тут, и хотел взять сам, извините, если я кого-то этим обидел.
Собака, неотрывно смотрящая на меня, мотнула своей огромной головой и капельки слюны полетели в стороны. Она оказалась совсем не страшной вблизи, ее морда была даже какой-то доброй, что ли, а глаза, совсем не красные, светились умом.
– Да пошутил я, – весело сказал мужчина. – Мигом бери свою воду, отнеси, кому ты там ее тащил, и возвращайся, я тебя кое с кем познакомлю.
Я набрал полную кружку воды и двинулся к выходу, но сделав пару шагов, услышал звуки какой-то возни, доносящиеся с площади. Я остановился и не решался выйти наружу, боясь, что не успею забежать обратно, если что.
– Не бойся, – заметив мое замешательство, крикнул незнакомец. – Шторм проводит.
Он потрепал собаку по голове и что-то ей сказал. Пес тут же подбежал ко мне и остановился в ожидании моих дальнейших действий. Я вышел на улицу, и, стараясь не смотреть по сторонам, двинулся к входу в нашу коморку. Открыв дверь, я посмотрел на собаку, которая шагом следовала за мной, и, чуть смутившись, сказал: «А ты можешь побыть тут? А то они умрут от страха, если проснутся и тебя увидят». Пес мгновенно сел прямо перед дверным проемом. Я быстро, насколько это было возможно, добрался до старика, и напоил его водой. Старик затих. Потом я вернулся в церковь, не забыв плотно закрыть дверь, где спали мои подельники – авось никому не придет в голову пробовать проникнуть в комнату с улицы.
Шторм исправно выполнил поручение и чинно сопроводил меня обратно. Опершись на колонну, которой заканчивалась стена, разделяющая капеллы, с улыбкой на него смотрел незнакомец.
– Молодец, молодец, – погладил по голове пса, который, казалось, весь светился от счастья.
– А можно мне его погладить? – робко спросил я, и уже напрягся, готовясь увернуться от подзатыльника за такую дерзость.
– Думаю, он не будет против, – спокойно сказал человек.
Я положил ладонь на голову собаки, и, кажется, умер. В глазах потемнело, и без того редкие звуки совсем исчезли, а в голове были только слова: «Это как будто гладишь живую, обычную собаку, но не чувствуешь идущего от ее тела тепла. Это как будто ведешь рукой по слегка подтаявшей, но неровной замысловатой поверхности льда, но не чувствуешь холода. В ладони была только влажная, пушистая прохлада, не отталкивающая, не притягивающая, а самодостаточная. Она не была чужой, но и не торопилась становиться чем-то "своим". "Нежность воды – надежней всего, что я знаю"»13.
– Эй-эй, – вдруг меня пробудил резкий голос, – ты чего это? – я недоуменно уставился на хозяина собаки. – Ты сегодня ел? Это от голода у тебя обморок?
– Вроде ел, – ответил я. – Это волк? – спросил я, показывая на собаку.
– Да ты чего! – хохотнув ответил незнакомец, – ты сам видел волка-то хоть раз?
– Нет, – ответил я, – но люди говорят, вокруг Рима сейчас полным полно волков, слишком голодные времена.
– Слушай больше людей, они тебе умного еще и не того скажут, – буркнул человек. – Хотя, может, конечно, и есть вокруг Рима волки, и, конечно, времена сейчас голодные. Но это не волк. Это их злейший и непобедимый враг – пиренейский горный волкодав.
– Пиренейский… это где? – спросил я собеседника.
– Пиренейские горы разделяют Францию и Испанию, – ответил он, – там была выведена эта порода, несколько сотен лет назад, точно никто не знает. Это волкодав и пастух. Причем он один может выстоять в схватке против нескольких горных волков, а это тебе не та волчья шпана, которая бегает вокруг Рима. Мне его подарил посол Франции.
«Вот заливает, – подумал я, – да кто он такой, ночной церковный сторож, и ему францизский посол будет что-то дарить, кроме тумака?! Вранье!».
Как будто прочитав мои мысли, он протянул с лукавой усмешкой мне руку и сказал:
– Микеле меня зовут. А ты кто такой? Будем знакомы?
– Будем. А меня Ренато, – ответил я и пожал его крепкую руку.
– Ну, рожденный заново Ренато, пойдем, покажу тебе ту, у кого ты стащил воду, – весело сказал Микеле, направляясь к пятой капелле, прихватив с собой факел, снятый с ближайшей колонны.
Я последовал за ним, и, войдя в капеллу, на левой ее стене, которая все время была от меня скрыта, я увидел… Картину. У меня просто остановилось дыхание, я боялся пошевелиться, опасаясь того, что от моего нечаянного движения это чудо растает как сон.
– Дева Мария, какая же она…, – я на миг запнулся.
– Большая? – подсказал Мигеле.
– Прекрасная, – сдавленно ответ я.