Грибы с Юггота

Howard Phillips Lovecraft
«Fungi from Yuggoth»
© Мичковский О.Б., перевод на русский язык
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
W W W. S O Y U Z. RU
1. Книга
В квартале возле пристани, во мгле
Терзаемых кошмарами аллей,
Где призраки погибших кораблей
Плывут, сливаясь с дымкой, по земле,
Мой взгляд остановился на стекле
Лачуги, превращенной в мавзолей
Старинных книг, достойных королей,
Но днесь у паутины в кабале.
С волнением шагнув под низкий свод,
Одну из книг раскрыл я наугад,
И с первых слов меня швырнуло в пот,
Как если бы я принял сильный яд.
Я в страхе огляделся – дом был пуст.
И только смех слетал с незримых уст.
2. Преследователь
Заветный том за пазухой держа
И сам как будто бесом одержим,
Я мчался, озираясь и дрожа,
По грязным и разбитым мостовым.
Из затхлой глубины кирпичных ниш
За мной следили окна. В вышине
Маячили громады черных крыш,
Будя испуг и панику во мне.
Зловещий смех по-прежнему звучал
В моем воображении больном,
И, думая о томе, я гадал,
Какие бездны зла таятся в нём.
Меж тем вдали всё топот раздавался,
Как если бы за мною кто-то гнался!
3. Ключ
Я всё никак опомниться не мог
От странных слов, чей тон был столь суров,
А потому, взойдя на свой порог,
Был бледен – и закрылся на засов.
Со мной был том, а в нём – заветный путь
Через эфир и тот святой заслон,
Что скрыл от нас миров запретных жуть
И сдерживает натиски времен.
В моих руках был ключ к стране видений —
Закатных шпилей, сумеречных рощ,
Таящихся за гранью измерений,
Земных законов презирая мощь
Пока я бормотал оторопело,
Окно мансарды тихо заскрипело.
4. Узнавание
И вновь вернулся тот блаженный час,
Когда – еще ребёнком – я забрёл
В лощину, где дремал могучий вяз
И тени населяли мглистый дол.
В плену растений, как и в прошлый раз,
Томился символ, врезанный в престол
В честь Безымянного, кому с террас
Века назад кадили чадом смол.
На алтаре покоился скелет…
Я понял, что мечтаниям конец.
Что я не на Земле в кругу планет,
Но на коварном Югготе. Мертвец
Исторгнул стон, за всех живых скорбя,
И в бледной жертве я узнал – себя!
5. Возвращение
Дух объявил, что он меня возьмёт
В то место, где когда-то был мой дом,
В чудесный край на берегу морском,
Где высится сверкающий оплот.
К нему крутая лестница ведёт
С перилами из мрамора. Кругом
Тьма куполов и башен, но пером
Живописать все это – кто рискнёт?
Поверив искусителя речам,
Я вслед за ним поплыл через закат
Рекой огня вдоль золотых палат
Богов, душимых страхом по ночам.
Потом – сплошная ночь и моря плач.
«Ты жил здесь, – молвил дух, – когда был зряч!»
6. Лампада
В пещере, где служили Сатане;
Куда ходы нечистые вели,
Прорытые исчадьями земли;
Где символы виднелись на стене,
Чей сложный смысл постичь, увы, не мне,
Старинную лампаду мы нашли.
Её латунь сверкала и в пыли,
Остатки масла плавали на дне.
Нарушив сорока веков запрет,
Мы свой трофей из праха извлекли
И к тёмным каплям спичку поднесли,
Гадая, вспыхнет масло или нет.
Лампада занялась – и сонм теней
Возник в дрожащем зареве над ней!
7. Холм Замана
Зелёный склон лесистого холма
Взметнулся над старинным городком
В том месте, где шатаются дома
И колокол болтает языком.
Две сотни лет – молва на всех устах
О том, что на холме живет беда,
О туловище, найденном в кустах,
О мальчиках, пропавших без следа.
Стоял на склоне хутор, но и тот
Исчез, как испарился. Почтальон
Сказал об это в Эйлсбери. Народ
Сбегался поглазеть со всех сторон.
И слышалось: «Почтарь-то, видно, врёт,
Что видел у холма глаза и рот!»
8. Порт
В десятке миль от Аркхема я влез
На скальную гряду вдоль Бойнтон-Бич,
Спеша долины Инсмута достичь,
Пока закат не обагрил небес.
На синей глади – зыбок и белес —
Маячил парус. Не могу постичь,
Чем он так ужаснул меня, что клич
В моих устах остался без словес.
Я вспомнил древний инсмутский девиз:
«Уходим в море!», и последний луч
Озолотил громады сонных круч,
Откуда столько раз глядел я вниз.
Вдали простёрся город – море крыш.
Но странно – в нём царили мрак и тишь.
9. Двор
Я помнил этот город с давних пор —
Очаг заразы, где безродный сброд
Колотит в гонги и молитвы шлёт
Чужим богам из чрева смрадных нор.
Колдобин сторонясь и нечистот,
Меж стен гнилых я крался, словно вор,
Потом свернул в какой-то тёмный двор,
Надеясь, что застану в нем народ.
Но двор был пуст, и проклинал я час,
Когда забрёл сюда, себе во вред,
Как вдруг все окна осветились враз,
И в них замельтешили – что за бред!
Танцующие толпы мертвецов,
Все как один – без рук и без голов!
10. Голубятники
Мы шли через трущобы. Грех, как гной,
Коробил кладку стен, и сотни лиц
Перекликались взмахами ресниц
С нездешними творцом и сатаной.
Вокруг пылало множество огней,
Повсюду колотили в барабан,
И с плоских крыш отряды горожан
Пускали в небо квёлых голубей.
Я знал, что те огни чреваты злом,
Что птицы улетают за Предел,
Но с чем они вернутся под крылом —
О том я даже думать не хотел.
И каждый испытал священный страх,
Увидев то, что было в их когтях!
11. Колодец
Сет Этвуд в свои восемьдесят лет
Затеял рыть колодец у ворот.
На пару с юным Эбом старый Сет
Трудился дни и ночи напролет.
Мы думали – одумается дед,
Но вышло всё как раз наоборот:
Эб тронулся, а Сет дал задний ход
И сам себя отправил на тот свет.
Как только был закопан дедов гроб,
Мы бросились к колодцу – злу вине! —
Но в нем нашли лишь ряд железных скоб,
Терявшийся в зловещей глубине.
И сколь б верёвка ни была длинна,
До дна не доставала ни одна!
12. Наследник
Кто шёл в Зоар, выслушивал совет:
Не пользоваться бригсхильской тропой,
Где старый Воткинс, вздернутый толпой,
Оставил по себе кошмарный след.
Отправившись туда, я увидал
Плющом увитый домик под горой
И вздрогнул – он смотрелся как жилой,
Хотя и много лет пропустовал.
Пока я наблюдал, как меркнет день,
Из верхнего окна донесся вой.
Я поднял взор – в окне мелькнула тень,
И я помчался прочь, едва живой.
Будь проклят этот дом с его жильцом —
Животным с человеческим лицом!
13. Гесперия
Заря, в морозной дымке пламенея
Над шпилями и скатами строений,
В страну заветных грёз и настроений
Зовёт меня, и я слежу, бледнея,
За тем, как облака – то каменея,
То истончаясь в череде вращений —
Претерпевают сотни превращений,
Одно другого краше и чуднее.
Гесперия – страна зари вечерней.
Там время начинает свой отсчёт,
Туда от века избранных влечёт
Из дольних сфер, что созданы для черни.
Влечет неудержимо, но увы! —
Туда не попадём ни я, ни вы.
14. Звездовей
В тот час, когда зальётся соловей
И за окном затеплится свеча,
По улицам, сухие листья мча,
Гуляет звёздный ветер – звездовей.
Печной дымок, послушный лишь ему,
Творит за пируэтом пируэт —
Он вторит траекториям планет,
А с юга Фомальгаут сверлит тьму.
В такую ночь поэты узнают
Немало тайн о югготских грибах
И о цветах, что в сказочных садах
На континентах Нитона растут.
Но всё, что в эту ночь приснится им,
Уже к утру развеется как дым.
15. Антарктос
В глубоком сне поведала мне птица
Про чёрный конус, что стоит во льдах
Один как перст. Над ним пурга глумится,
На нём лежит тысячелетий прах.
Та часть его, что подо льдом таится,
В былые дни внушала Древним страх.
Теперь о ней не помнит и Денница,
Единственная гостья в тех краях.
Иной смельчак, пройдя через невзгоды
Ледового пути – мороз, буран —
Сказал бы: «Что за странный жест природы —
Создать такой неслыханный курган!»
Но горе мне, узревшему во сне
Взгляд мёртвых глаз в хрустальной глубине!
16. Окно
В старинном доме с лестницей витой,
Где жили мои прадеды, одно
Манило и влекло меня – окно,
Заделанное каменной плитой.
В плену у грёз, я с детства жил мечтой —
Узнать, какой секрет хранит оно,
И часто подходил к нему. Темно
И пыльно было в комнате пустой.
Лишь много лет спустя в свой уголок
Я пару камнетёсов пригласил.
Они трудились, не жалея сил,
Но, сделав брешь, пустились наутёк.
А я, взглянув в проём, увидел в нём
Тот мир, где я бывал, забывшись сном.
17. Память
В огнями звёзд разубранной ночи
Дремала степь, вся в лагерных кострах,
Чьи языки, в стада вселяя страх,
Лизали мрак, остры и горячи.
На юге – там, где степь во всю длину
Ныряла вниз – темнел зигзаг стены,
Как будто некий змей из глубины
Там камнем обратился в старину.
– Куда попал я и каким путём? —
Метался я, судьбу свою кляня.
Вдруг чья-то тень, поднявшись над костром,
По имени окликнула меня.
Приблизившись, я встретил мёртвый взгляд.
Зачем я пил надежд напрасных яд?!
18. Йинские сады
За той стеной, чьих лет никто не счёл,
Чьи башни поросли седыми мхами,
Лежат сады с нарядными цветами,
С порханьем птиц, и бабочек, и пчёл.
Там стаи цапель дремлют над прудами
И царственные лотосы цветут,
Там звонкие ручьи узоры ткут
Среди деревьев с яркими плодами…
Так думал я, наивно веря снам,
В которых уж не раз случалось мне
Приблизиться к внушительным вратам
В той исполинской каменной стене.
И вот я у стены – но где же вход?
Вы мне солгали, сны! В ней нет ворот!
19. Колокола
Из года в год, в часы ночного бденья,
Я слышал колокольный перезвон,
Протяжный и глухой. Казалось, он
Заоблачного был происхожденья.
Среди полузабытых грёз и снов
Искал я ключ к разгадке этой тайны
И, думается, вспомнил не случайно
Шпиль в Инсмуте и белых чаек зов.
Но как-то в марте шум дождя ночного
Взбодрил мне память, где царила мгла,
И я припомнил, словно сон бредовый,
Ряд башен, а на них – колокола.
И вновь раздался, звукам ливня вторя,
Знакомый звон – со дна гнилого моря!
20. Ночные бестии
Какие подземелья их плодят —
Рогатых чёрных тварей, чьи тела
Влачат два перепончатых крыла,
А хвост – двуострый шип, в котором яд?
Они меня цепляют и летят
В миры, где торжествуют силы зла,
Где разум обволакивает мгла…
Их когти и щекочут, и язвят.
Кривые пики Тока одолев,
Мы с лёту низвергаемся на дно
Геенны – там есть озеро одно,
Где часто дремлют шогготы, сомлев.
И так из ночи в ночь, и несть конца
Визитам этих бестий БЕЗ ЛИЦА!
21. Ньярлатхотеп
Он объявился под конец времен —
Египта сын, высок и смуглолиц.
Пред ним феллахи простирались ниц,
Цвет ризы его был закату в тон.
К нему стекался люд со всех сторон,
Охочий до пророчеств и чудес,
И даже дикий зверь, покинув лес,
Спешил к Ньярлатхотепу на поклон.
Все знали, что настал последний час,
И было так – сперва ушли моря,
Потом разверзлась суша, и заря
Скатилась на оплоты смертных рас.
В финале Хаос, вечное дитя,
С лица вселенной Землю стер, шутя.
22. Азатот
Я вторгся с вездесущим бесом в паре
Из мира измерений – за Предел,
Туда, где нет ни времени, ни твари,
Но только Хаос, бледен и дебел.
Непризнанный ваятель мирозданья,
Он быстро и бессвязно бормотал
Какие-то глухие заклинанья
И сонм крылатых бестий укрощал.
В его когтях надрывно голосила
Бесформенная флейта в две дыры —
Не верилось, что в звуках этих сила,
Которой покоряются миры.
«Я есмь Его глашатай!», – дух съязвил
И божеству затрещину влепил.
23. Мираж
Не знаю, есть ли он на самом деле,
И где – на небесах иль на земле —
Тот край, которым грежу с колыбели,
Седых столетий тонущий во мгле.
Закрыв глаза, я вижу цитадели,
И ленты рек, и церковь на скале,
И переливы горней акварели,
Точь-в-точь, как на закате в феврале.
Я вижу заболоченные дали,
Слежу за тенью птичьего крыла
И слышу звон, исполненный печали,
Со стороны старинного села.
Но где тот чародей, что скажет мне,
Когда я был – иль буду? – в той стране?
24. Канал
В одном из снов я посетил район,
Где вдоль домов, ограбленных нуждой,
Тянулся ров, заполненный водой,
Густой, как кровь, и чёрной, как гудрон.
От вялых струй дух тлена исходил,
Стесняя грудь предчувствием беды,
И лунный свет сочился на ряды
Пустых жилищ с осанкою могил.
Ни стук шагов, ни скрип оконных рам
Не нарушали мрачной тишины —
Был слышен только мерный плеск волны,
Уныло льнущей к мертвым берегам.
С тех пор, как мне приснился этот сон,
Меня терзает мысль: не явь ли он?
25. Сен-Тоуд (Собор Святой Жабы)
«Сен-Тоудского звона берегись!» —
Услышал я, ныряя в тупики
И переулки к югу от реки,
Где легионы призраков вились.
Кричал одетый в рубище старик,
Который в тот же миг убрался прочь,
А я направил шаг в глухую ночь,
Не ведая, что значил этот крик.
Я шёл навстречу тайне и дрожал,
Как вдруг (я было принял их за бред)
Ещё два старца каркнули мне вслед:
«Когда пробьёт Сен-Тоуд – ты пропал!».
Не выдержав, я бросился назад,
И всё же он настиг меня – набат!
26. Знакомцы
Селянин Джон Уэтли жил один
Примерно в миле вверх от городка.
Народ его держал за чудака,
И, правду говоря, не без причин.
Он сутками не слазил с чердака,
Где рылся в книгах в поисках «глубин».
Лицо его покрыла сеть морщин,
В глазах сквозила смертная тоска.
Когда дошло до воя по ночам,
О Джоне сообщили в «желтый дом».
Из Эйлсбери пришли за ним втроем,
Но в страхе воротились. Их очам
Предстали два крылатых существа
И фермер, обращавший к тем слова.
27. Маяк
Над Ленгом, где скалистые вершины
Штурмуют неприступный небосвод,
С приходом ночи зарево встает,
Вселяя ужас в жителей долины.
Легенда намекает на маяк,
Где в скорбном одиночестве тоскует
И с Хаосом о вечности толкует
Последний из Древнейших, миру враг.
Лицо его закрыто жёлтой маской,
Чьи шёлковые складки выдают
Черты столь фантастичные, что люд
Издревле говорит о них с опаской —
Веками поминая смельчака,
Который не вернулся с маяка!
28. Предвестники
Есть ряд вещей, рождающих во мне
Такое чувство, будто бы вот-вот
Одно из тех чудес произойдёт,
Какие происходят лишь во сне.
Нагрянет ли незваное извне
Иль сам я попаду в круговорот
Безумных авантюр, пиров, охот
В ещё не существующей стране?
Среди таких вещей – холмы, зарницы,
Глухие сёла, шпили городов,
Закаты, южный ветер, шум садов,
Морской прибой, старинных книг страницы.
В их дивных чарах – жизни оправданье,
Но кто прочтёт их тайное посланье?
29. Ностальгия
Один раз в год над морем раздаётся
Призывный клич и гомон птичьих стай,
По осени спешащих в дальний край,
Откуда их пернатый род ведётся.
Узнав о нем из грёз, они томятся
По рощам, где над лентами аллей
Сплелись густые ветви тополей,
Где всё усыпал яркий цвет акаций.
Они спешат с надеждой, что вот-вот
Покажется высоких башен ряд,
Но, видя впереди лишь вёрсты вод,
Из года в год ни с чем летят назад…
И купола в хрустальной глубине
Веками ждут и видят их во сне.
30. Истоки
Меня не привлекает новизна —
Ведь я родился в старом городке,
Где видел из окна, как вдалеке
Колдует пристань, призраков полна.
Затейливые шпили золоты
От зарева закатного костра,
На крышах – с позолотой флюгера:
Вот истинный исток моей мечты.
Реликвии эпохи суеверий,
Они лишь соблазняют духов зла,
И те несут нам веры без числа
Из всех миров, где им открыты двери.
Они рвут цепи Времени – и я
Встречаю Вечность, их благодаря.
31. Древний город
Он гнил, когда был молод Вавилон.
Бог знает сколько эр он продремал
В земле, где наших заступов металл
Из плит его гранитных высек звон.
Там были мостовые и дворцы,
И статуи, похожие на бред, —
В них предков нам оставили портрет
Неведомых ваятелей резцы.
И вот – мы видим лестничный пролёт,
Прорубленный сквозь грубый доломит
И уходящий в бездну, что хранит
Знак Древних и запретных знаний свод.
И мы б наверняка в неё сошли,
Когда б не гром шагов из-под земли!
32. Отчуждение
Телесно оставаясь на Земле,
Чему свидетель – пепельный рассвет,
Душою он скитался меж планет,
Входя в миры, лежащие во зле.
Пока не пробил час, ему везло:
Он видел Йаддит – и не поседел,
Из гурских областей вернулся цел,
Но как-то ночью зовы принесло…
Наутро он проснулся стариком,
И мир ему предстал совсем другим —
Предметы расплывались, словно дым,
Вся жизнь казалась сном и пустяком.
С тех пор он держит ближних за чужих,
Вотще стараясь стать одним из них.
33. Портовые свистки
Над крышами и остовами шпилей
Всю ночь поют портовые свистки;
Мотивы их исполнены тоски
По ярости штормов и неге штилей.
Чужие и невнятные друг другу,
Но слитые секретнейшей из сил,
Колдующих за поясом светил,
В поистине космическую фугу.
С их звуками в туманы наших снов
Вторгаются, туманные вдвойне,
Видения и символы Извне,
Послания неведомых миров.
Но вот вопрос – какие корабли
Доносят их до жителей Земли?
34. Призванный
Тропа вела меж серых валунов,
Пересекая сумрачный простор,
Где из земли сквозь дыры затхлых нор
Сочился тлен неведомых ручьёв.
Могильной тишины не оживлял
Ни ветерок, ни шелест листвяной.
Пейзаж был гол, пока передо мной
Стеной не вырос исполинский вал.
Весь в зарослях густого сорняка,
Он подпирал собою небосвод,
И грандиозный лестничный пролёт
Стремился по нему под облака.
Я вскрикнул – и узнал звезду и эру,
Которыми был призван в эту сферу.
35. Вечерняя звезда
Я разглядел ее надменный лик
Сквозь зарево закатного холста.
Она была прозрачна и чиста,
Всё ярче разгораясь в каждый миг.
С приходом тьмы её янтарный свет
Ударил мне в глаза, как никогда.
Воистину, вечерняя звезда
Способна быть навязчивой, как бред!
Она чертила в воздухе сады,
Дворцы и башни, горы и моря
Миров, которым с детства верен я,
Повсюду различая их следы.
В ту ночь я понял, что её лучом
Издалека привет прислал мой дом.
36. Непрерывность
Предметы старины хранят налёт
Неуловимой сущности. Она
Прозрачна, как эфир, но включена
В незыблемый космический расчёт.
То символ непрерывности, для нас
Почти непостижимой; тайный код
К тем замкнутым пространствам, где живёт
Минувшее, сокрытое от глаз.
Я верю в это, глядя, как закат
Старинных ферм расцвечивает мох
И пробуждает призраки эпох,
Что вовсе не мертвы, а только спят.
Тогда я сознаю, сколь велика
Та Цитадель, чьи кирпичи – века.
Ex oblivione[1]
Когда настали мои последние дни, и ничтожные мелочи жизни стали сводить меня с ума, подобно тем каплям воды, что падают на голову несчастной жертвы в камере пыток, я стал все чаще искать прибежища в лучезарном царстве снов. Там я находил ту толику красоты, которой мне так недоставало в жизни, и подолгу бродил по старым, запущенным садам под сенью очарованных рощ.
В тех снах, где ветер был теплым и пряным, я слышал зов юга и, устремляясь ему навстречу, парил в безбрежном пространстве под неведомыми звездами.
А в снах, где моросил дождь, я скользил в челноке по недвижной глади сумрачной подземной реки, пока не попадал в страну пурпурных закатов, разноцветных деревьев и неувядающих роз.
И еще мне снилось, будто я иду по чудесной золотой долине, вступаю в тенистую рощу с живописными развалинами и останавливаюсь перед высокой, сплошь увитой плющом стеной с крошечной бронзовой калиткой.
Я часто видел этот сон – и с каждым разом проводил все больше времени в прохладном полумраке среди высоких, причудливо изогнутых стволов, меж которыми тут и там виднелись потемневшие от времени камни древних храмов, погребенных в черной сырой земле. И всякий раз пределом моих ночных скитаний становилась могучая, увитая плющом стена с крошечной бронзовой калиткой.
День ото дня все сильнее ощущая на себе тяжесть серых и однообразных будней, я с нетерпением ждал наступления ночи, чтобы вновь перенестись в чудесную долину и бродить по тенистым рощам, вкушая неизъяснимое блаженство. С некоторых пор я даже стал подумывать о том, чтобы остаться там навсегда и покончить с прозябанием в этом безрадостном мире, лишенном прелести и красоты. И когда я глядел на крошечную калитку в могучей стене, я сердцем чувствовал, что она ведет в волшебное царство грез, откуда нет возврата.
Отныне я каждую ночь занимался поисками потайной щеколды, отодвинув которую, я смог бы пройти через калитку в древней, увитой плющом стене. И хотя все старания мои были тщетны, я не отчаивался и продолжал свои поиски – ведь там, за стеной, меня ждало лучезарное царство вечной и прекрасной жизни.
В одном из снов я забрел в призрачный город Закарион и там нашел древний манускрипт, испещренный размышлениями мудрецов, которые некогда жили в этом городе и были слишком мудры, чтобы родиться наяву. Манускрипт этот содержал многочисленные свидетельства о мире снов и в том числе одну легенду, где говорилось о золотой долине, священной храмовой роще и высокой стене с крошечной бронзовой калиткой. С первого взгляда я понял, что эта легенда повествует о тех самых местах, где я столь часто бывал, и я долго вчитывался в пожелтевший от времени свиток.
Одни из мудрецов восторженно расписывали чудеса, таившиеся по ту сторону стены, другие с содроганием говорили об ужасах и великих разочарованиях. Я не знал, кому из них верить, но желание попасть в ту неведомую страну разгорелось во мне еще сильнее, ибо ничто так не притягивает нас, как тайна и неопределенность, и ничто так не пугает, как проза повседневности. Поэтому, как только я вычитал про снадобье, с помощью которого можно проникнуть за калитку в высокой стене, я решил прибегнуть к нему перед очередным отходом ко сну.
Сегодня ночью я принял это снадобье и перенесся в золотую долину с тенистыми рощами. На этот раз калитка оказалась открытой, и из нее исходило ослепительное сияние, придавая еще более причудливый и загадочный вид искривленным стволам и куполам погребенных храмов. Окрыленный увиденным, я устремился навстречу красотам и радостям той страны, откуда не бывает возврата.
Но когда калитка распахнулась шире, и чары снадобья и сна перенесли меня по ту сторону стены, я понял, что моим надеждам на великолепие и красоту пришел конец, ибо там, куда я попал, не было ни суши, ни воды, но одна сплошная белизна пустого и безбрежного пространства. И, охваченный блаженством, о котором я не смел и мечтать, я заново растворился в исходной бесконечности кристального забвения, откуда демон по имени Жизнь призвал меня на один только краткий и безотрадный миг.
Ньярлатхотеп
Ньярлатхотеп… крадущийся хаос… Я единственный, кто уцелел… И я буду говорить в пустоту…
Когда это началось, я точно не помню – во всяком случае, с тех пор минул не один месяц. Весь мир словно застыл в напряженном ожидании чего-то страшного. К повсеместному политическому и общественному брожению добавилось странное и неотвязное ощущение надвигающейся катастрофы – катастрофы глобальной и неотвратимой, подобной тем, что происходят в кошмарных снах. Люди ходили бледные и встревоженные; воздух полнился всевозможными предсказаниями, которые настолько противоречили здравому смыслу, что никто не смел в них поверить. Над планетой тяготело сознание неискупимой вины, а из бездонных межзвездных пространств веяло ледяным холодом, и горе было тому, кто испытывал его на себе, оказавшись в темном безлюдном месте! Смена времен года дала какой-то дьявольский сбой – бабье лето, казалось, длилось уже целую вечность, и создавалось впечатление, что мир, а, быть может, и вся Вселенная вышли из подчинения известных людям богов или сил и подпали под власть богов или сил неведомых.
Вот тогда-то и объявился Ньярлатхотеп, выходец из Египта. Говорили, что он представитель старинного рода и выглядит как фараон. Феллахи, завидев его, простирались ниц, хотя и не могли объяснить почему. Сам он утверждал, что восстал из глубины двадцати семи столетий и что до него доходили послания с других планет. Путешествуя по цивилизованным странам, Ньярлатхотеп – смуглый, стройный и неизменно мрачный – приобретал какие-то замысловатые приборы из стекла и металла и мастерил из них другие приборы, еще более замысловатые. Он выступал с речами на научные темы, рассказывал об электричестве и психологии и демонстрировал такие удивительные опыты, что зрители теряли дар речи, а его слава росла с каждым днем. Те, кому случалось побывать на его выступлениях, советовали сходить на них другим, но в голосе их при этом звучала дрожь. Всюду, где бы он ни появлялся, спокойной жизни приходил конец, и предрассветные часы оглашались криками людей, преследуемых кошмарными видениями. Никогда прежде подобные вещи не принимали характер общественного бедствия, и умные люди начали поговаривать о том, что неплохо было бы запретить сон в предутренние часы, дабы истошные вопли несчастных не смущали покой луны, льющей бледный сочувственный свет на зеленые воды городских каналов и ветхие колокольни, вонзенные в тусклое нездоровое небо.
Я хорошо помню, как Ньярлатхотеп появился в нашем городе – в этом огромном, старинном и сумрачном городе, хранящем память о бесчисленных злодеяниях прошлого. Я был немало наслышан о Ньярлатхотепе от своего приятеля, поведавшего мне о том неизгладимом впечатлении, которое производили на людей его опыты, и горел желанием увидеть их воочию и разоблачить как ловкие трюки. По словам приятеля, эти опыты превосходили самое смелое воображение, ибо пророчества, проецируемые на экран в зашторенной комнате, были под силу одному лишь Ньярлатхотепу, а его пресловутые искры обладали чудесной способностью вызывать у людей видения, что доселе таились в самой глубине их зрачков и не могли быть извлечены никаким иным способом. Впрочем, мне и раньше доводилось слышать, будто все, кто побывал на сеансах Ньярлатхотепа, получали способность видеть такие вещи, каких не могли видеть другие.
Стоял жаркий осенний вечер, когда среди толпы таких же любопытных я двигался по шумным улицам на встречу с Ньярлатхотепом. Мы прошли через весь город, а потом нескончаемо долго поднимались по ступеням, ведшим в тесный и душный зал. И когда на экране замаячили тени, я различил неясные очертания фигур в капюшонах, собравшихся на фоне древних развалин, и желтые, искаженные злобой лица, выглядывающие из-за обломков каменных сооружений. И еще я увидел мир, одолеваемый мраком, и разрушительные смерчи, нисходящие с запредельных высот, и яростную пляску вихрей вокруг тусклого остывающего солнца. А потом над головами зрителей причудливо затанцевали искры, и у меня волосы встали дыбом при виде тех неведомо откуда взявшихся уродливых теней, что повисли над головами присутствующих. И когда я, самый хладнокровный и рациональный из всех, дрожащим голосом пробормотал что-то насчет «надувательства» и «статического электричества», Ньярлатхотеп приказал нам убираться вон, и, спустившись по головокружительной лестнице, мы выбежали в сырую и жаркую тьму пустынных ночных улиц. Я торжествующе вскричал, что мне было совсем не страшно, и все дружным хором поддержали меня. Мы принялись клятвенно заверять друг друга в том, что город совсем не изменился, что в нем по-прежнему идет жизнь, и при тускнеющем свете уличных фонарей без конца клеймили гнусного шарлатана и смеялись над собственным легковерием.
А потом с нами стало твориться что-то неладное. Думаю, причиной тому послужил болезненный, зеленоватый свет луны, ибо как только погасли фонари, мы непроизвольно выстроились в своего рода шеренги и принялись двигаться к некой известной нам цели, о которой не смели не только говорить, но и думать. Мы шли и замечали, что там, где раньше была мостовая, теперь росла трава, а на месте трамвайных рельс лишь изредка попадалась полоска-другая ржавого металла. Один раз мы наткнулись на трамвай – искореженный, с выбитыми стеклами, запрокинутый набок, и сколько бы мы ни всматривались вдаль, мы никак не могли понять, куда делась третья по счету башня на берегу реки и почему верхушка второй башни имеет такие неровные очертания. Затем мы разбились на узкие колонны, каждая из которых потянулась в свою сторону. Одна скрылась в переулке налево, откуда потом еще долго доносились отзвуки душераздирающих стонов. Другая спустилась в заросший сорняками вход в метро, огласив ночные улицы смехом, более похожим на вой. Колонна, в которой двигался я, направилась за пределы города, и вскоре мне стало холодно, как зимой. Оглядевшись, мы увидели, что находимся в открытом поле среди снегов, зловеще мерцающих в мертвенном свете луны. Откуда она здесь взялась – эта нетронутая снежная пустыня, простирающаяся во все стороны на необозримое расстояние? Лишь в одном месте снега расступались – там зияла чудовищная пропасть, казавшаяся еще более черной посреди своего ослепительного окружения. Мои спутники, словно завороженные, устремились в эту пропасть, и только теперь я увидел, насколько малочисленной была наша колонна. Сам я не торопился следовать примеру остальных, ибо эта черная щель среди освещенных зеленоватым светом снегов внушала мне смертельный страх, тем более, что оттуда, где скрылись мои товарищи, раздавались жалобные стоны и причитания. Но мои силы были слишком слабы, чтобы противиться неудержимой тяге, увлекавшей меня вниз, и, словно в ответ на призыв тех, кто прежде меня скрылся в этой бездне, я нырнул, трепеща и обмирая от страха, в беспросветную пучину невообразимого ужаса…
О вы, с виду разумные, а на деле безумцы, что прежде считались богами, – только вы можете рассказать все, как было!
Слабая, беспомощная тень, корчась от боли, причиняемой железной хваткой неведомых рук, мчится сквозь непроглядную тьму распадающегося на части мироздания мимо мертвых планет с язвами на месте городов. Ледяные вихри задувают тусклые звезды, словно свечи. Бесформенные призраки невообразимых монстров встают над галактиками. За ними теснятся смутные очертания колонн неосвященных храмов, что покоятся на безымянных утесах, а вершинами уходят в пустоту гибельного пространства – туда, где кончается царство света и тьмы. И на всем протяжении этого жуткого вселенского кладбища падение сопровождается приглушенным и размеренным, как сердцебиение, барабанным боем и тонкими заунывными причитаниями кощунствующих флейт; и под эти отвратительные дроби и трели, что доносятся из непостижимой беспросветной бездны, лежащей за гранью времен, выделывают свои замедленные, неуклюжие и беспорядочные па гигантские, чудовищные боги, последние боги Вселенной – эти незрячие, немые и бездушные статуи, воплощение которых – Ньярлатхотеп.
При свете луны
Я ненавижу луну, я смертельно боюсь луны – ибо в ее зыбком свете иные знакомые и милые сердцу места порой представляются мне чужими и безотрадными…
Это было в тот вечер, когда я гулял при луне по старому, запущенному саду, – в тот волшебный летний вечер, когда дурманящие ароматы цветов и колыхание влажной листвы навевали сумбурные и красочные грезы. Приблизившись к неглубокому ручью с кристально-чистой водой, я обратил внимание на странную рябь, появившуюся на его тронутой желтизной поверхности, как если бы некая сила властно влекла эти мирные воды в нездешние моря. Быстро и беззвучно, игриво и торжественно – кто знает, куда устремлялся этот заклятый луной поток? А в это время с утопающих в зелени берегов, подхватываемые пьянящим ночным ветерком, один за другим взмывали в воздух белые цветы лотоса – взмывали и в отчаянии бросались в поток, а потом кружились в бешеном водовороте под затейливым сводчатым мостом и оглядывались назад с выражением зловещей безмятежности, свойственным лицам умерших.
Охваченный паническим страхом перед неизвестностью и перед этими мертвыми лицами, которые, казалось, манили меня за собой, я бросился бежать вдоль берега ручья, безжалостно топча забывшиеся сном цветы; я бежал и все более убеждался в том, что при свете луны этот сад не имеет конца. Там, где днем я видел стены, теперь открывались все новые и новые панорамы с деревьями и тропинками, цветами и кустами, каменными идолами и пагодами – и позолоченный луной поток бежал, виясь меж травянистых берегов под причудливыми мостами из мрамора. А мертвые лица-лотосы по-прежнему звали меня за собой, отверзая скорбные уста, и я бежал, не переводя духа, пока не достиг того места, где тростник колыхался на ветру и мерцали песчаные отмели, – здесь ручей раздавался вширь и сливался с безбрежным и безымянным морем.
Все та же ненавистная луна озаряла необозримую морскую гладь; упоительные благоухания курились над безмолвными водами. Увидев, как лица-лотосы погружаются в пучину моря, я пожалел о том, что у меня нет сети, чтобы вызволить их оттуда и узнать у них ночные секреты луны. Но вскоре луна скатилась к западу, и сонные воды лениво отхлынули от сумрачных берегов, обнажив старинные шпили и белые колонны, украшенные гирляндами водорослей. И тогда я понял, что это тот самый затонувший город, куда попадают все умершие, и затрепетал, потеряв всякое желание беседовать с лицами-лотосами.
Но когда я различил на горизонте черный силуэт кондора, спускавшегося с небес, чтобы передохнуть на выступавшей из воды поверхности огромного рифа, я страстно возжелал расспросить его о тех, кого знал при жизни. И я бы непременно расспросил его, когда бы он не находился так далеко от меня – но он был слишком далеко, а потом и вовсе исчез из виду, как будто растаял на фоне огромной черной скалы.
При неверном свете заходящей луны я продолжал наблюдать за отливом. Я видел, как обнажаются все новые и новые шпили, башни и крыши мертвого города. И пока я стоял и смотрел, упоительные благоухания постепенно уступали место тошнотворному запаху гниющей плоти – ибо именно сюда, в это глухое и богом забытое место, собирались мертвые тела со всего света, дабы ими набивали себе брюхо жирные морские черви.
Тем временем зловещая луна висела уже так низко, что едва не касалась поверхности моря, кишевшего чудовищными червями. И, глядя, как зыбятся воды там, где извивались скользкие черви, я словно кожей ощутил какую-то новую угрозу, исходившую с той стороны, где скрылся кондор.
Интуиция меня не обманула – ибо к тому моменту, когда я поднял глаза, отлив обнажил значительную часть широкого рифа, у которого прежде виднелась одна верхушка, и я с ужасом увидел, что это вовсе не риф, а черное базальтовое темя чудовищного монстра, чей громадный лоб уже выступал над водой в тусклом свете луны, а исполинские копыта, должно быть, бороздили ил где-то в невообразимых глубинах. Представив себе, что произойдет, когда луна с ее дьявольским оскалом и отвратительной желтизной предательски улизнет, а из воды покажется доселе невидимое лицо чудовища, и на меня уставятся его глаза, я испустил отчаянный вопль.
И чтобы не стать добычей этой безжалостной твари, я, не раздумывая, нырнул в зловонное мелководье – туда, где среди опутанных водорослями стен и отсыревших мостовых жирные морские черви справляли свою жуткую тризну на останках мертвецов, прибывших со всего света.
История «Некрономикона»
В оригинале труд озаглавлен «Аль-Азиф», где «азиф» – это звук, издаваемый по ночам, как гласит арабское поверье, злыми духами (в действительности – насекомыми).
Автором труда является Абдул Альхазред, безумный поэт из города Сана, что в Йемене, живший в период правления Омейядов около 700 года н. э. Он посещал руины Вавилона, исследовал подземные лабиринты Мемфиса и провел десять лет в полном одиночестве в той великой пустыне на юге Аравии, что с античных времен носит название Руб-эль-Хали, или «Необитаемая», а современными арабами именуется Дехной, или «Багряной». Считается, что она находится под покровительством населяющих ее демонов и духов смерти. Чудеса этой пустыни несметны и непостижимы, если верить рассказам тех, кто якобы в ней побывал. Последние годы своей жизни Альхазред провел в Дамаске, где и был написан «Некрономикон» («Аль-Азиф»). О его смерти или исчезновении (738 г.) ходит множество жутких и противоречивых слухов. Ибн Халикан (биограф, живший в XII веке) пишет, что он был схвачен и растерзан среди бела дня невидимым монстром на глазах многочисленной толпы парализованных страхом людей. Немало анекдотов ходит о его безумии. Он, например, утверждал, будто видел легендарный Ирем, или Город колонн, и извлек из-под развалин одного заброшенного безымянного города поразительные хроники и своды сокровенных знаний, оставшиеся после той расы, что населяла землю прежде человечества. Формально исповедуя ислам, он был равнодушен к Аллаху и почитал неведомых богов, которых именовал Йог-Сототом и Ктулху.
В 950 году «Азиф», имевший широкое, хотя и негласное, хождение среди философов своей эпохи, был тайно переведен на греческий Феодором Филетским из Константинополя под заглавием «Некрономикон». В течение целого столетия книга владела умами любителей сверхъестественного, порой подвигая их на чудовищные эксперименты, пока, наконец, не была подвергнута запрету и последующему сожжению указом патриарха Михаила. В результате этой акции книга надолго выпала из поля зрения читателей, став достоянием отрывочных слухов, но в 1228 году Олаус Вормий осуществил ее перевод на латынь, и этот текст был напечатан дважды – первый раз в пятнадцатом веке (готическим шрифтом и, скорее всего, в Германии), второй раз в семнадцатом (вероятно, в Испании). Оба издания не имели выходных данных, так что время и место их выпуска определены на основании сугубо типографских особенностей. Как латинский, так и греческий переводы были преданы анафеме папой Григорием IX в 1232 году, вскоре после выхода в свет латинского текста, привлекшего к книге внимание образованной публики. Оригинальный арабский текст был утерян еще во времена Вормия – он пишет об этом во вступительной статье. Что же качается греческой копии – изданной в Италии между 1500 и 1550 гг. – то о ней ничего не было слышно после 1692 года, когда сгорела библиотека одного салемского обывателя. Английский перевод, осуществленный доктором Ди, напечатан не был и сохранился лишь в виде фрагментов, оставшихся от рукописного оригинала. Из существующих на сегодня латинских копий (XV и XVII веков) одна, насколько нам известно, находится в спецхране Британского Музея, другая – в Национальной Библиотеке в Париже. В Уайденерской библиотеке Гарвардского университета и в библиотеке аркхемского Мискатоникского университета имеются издания XVII века. Такое же издание есть в университетской библиотеке Буэнос-Айреса. Возможно, сохранилось немало других копий, существование которых держится в тайне их владельцами. В любом случае, упорно ходит слух, будто одно из изданий пятнадцатого века составляет часть коллекции небезызвестного американского нувориша. Поговаривают также, что греческий текст шестнадцатого века сохранился среди фамильных реликвий салемской семьи Пикманов, но даже если это так, то его можно считать утерянным, так как его владелец, художник Р. А. Пикман, пропал без вести в 1926 году. Книга Альхазреда запрещена властями большинства стран и всеми официальными конфессиями. Чтение ее ведет к самым трагическим последствиям. Говорят, что некоторые положения этой книги (из которых лишь немногие являются достоянием гласности) легли в основу книги Р. У. Чемберса «Король в желтом».
Сверхъестественный ужас в литературе
1. Введение
Страх есть древнейшее и сильнейшее из человеческих чувств, а его древнейшая и сильнейшая разновидность есть страх перед неведомым. Мало кто из психологов станет оспаривать этот факт, что само по себе гарантирует произведениям о сверхъестественном и ужасном достойное место в ряду литературных форм. На эти произведения нападают как материалистическая софистика, верная избитому набору эмоций и реальных фактов, так и наивный, пресный идеализм, не признающий эстетической сверхзадачи и настаивающий на том, чтобы литература поучала читателя, воспитывая в нем самодовольный оптимизм. Но, несмотря на все это противодействие, жанр сверхъестественных и ужасных историй выжил, развился и достиг замечательных высот совершенства, так как в основе его лежит простой основополагающий принцип, притягательность которого если и не универсальна, то, во всяком случае, действенна для людей с достаточно развитым восприятием.
Круг поклонников запредельно-ужасного, как правило, узок, поскольку от читателя требуется определенная толика воображения и способность отрешиться от будничной жизни. Относительно немногие из нас обладают той степенью внутренней свободы, что позволяет сквозь пелену повседневной рутины расслышать зов иных миров, а потому во вкусе большинства всегда будут преобладать истории, повествующие о заурядных переплетениях чувств и событий с их банально-слезливыми вариациями – и это, вероятно, справедливо, так как именно тривиальное господствует в нашем повседневном опыте. В то же время тонкие, чувствительные натуры не такая уж и редкость, да и самую твердолобую голову порою озаряет прихотливый луч фантазии, а потому никаким потугам рационализма, никаким успехам прогресса и никаким выкладкам психоанализа вовек не заглушить в человеке ту струнку, что отзывается на страшную сказку, рассказанную ночью у камина, и заставляет его замирать от страха в безлюдном лесу. Здесь срабатывает психологическая модель, или традиция, не менее реальная и не менее глубоко укорененная в ментальном опыте человечества, чем любая другая; она стара, как религиозное чувство – с которым она, кстати, связана кровными узами – и занимает в наследственной биологии человека слишком большое место, чтобы потерять власть над незначительной по количеству, но качественно значимой частью рода людского.
Первичные инстинкты и эмоции человека формировали его отношение к обживаемой им среде. Вокруг явлений, причины и следствия которых он понимал, возникали недвусмысленные и ясные представления, основанные на наслаждении и боли; тогда как явления, ему непонятные – а в древности вселенная была таковыми полна – обрастали мистическими олицетворениями, фантастическими истолкованиями и благоговейными чувствами, сообразными тому уровню опыта и знаний, каким обладало человечество на заре своего существования. Неведомое – оно же непредсказуемое – в глазах наших предков было тем ужасным и всемогущим источником, откуда брали начало все блага и бедствия, обрушивавшиеся на людей по загадочным, мистическим причинам и явно принадлежавшие к тем сферам бытия, о которых человек не ведает и над которыми он не властен. Феномен сновидений тоже внес свою лепту в формирование представления о нереальном мире, или мире духов – да и вообще, все условия дикой первобытной жизни столь неумолимо приводили к мысли о сверхъестественном, что не следует удивляться тому, сколь основательно самая сущность современного человека пропитана религиозными и суеверными чувствами. Даже при строго научном походе становится ясно, что этим чувствам суждена воистину вечная жизнь если не в сознании, то хотя бы в подсознании и внутренних инстинктах человека; ибо невзирая на то, что на протяжении тысячелетий сфера непознанного неуклонно сокращалась, непрореженная завеса тайны по-прежнему охватывает большую часть окружающей нас вселенной, и толстый слой прочных унаследованных ассоциаций покрывает все предметы и явления, которые некогда казались нам загадочными, а ныне легко объяснимы. Более того, наукой доказано, что древние инстинкты физиологически закреплены в нашей нервной ткани и незримо действуют даже тогда, когда наш рассудок полностью свободен от суеверий.
Поскольку боль и угрозу смерти мы помним ярче, чем наслаждение, и поскольку наше отношение к благим проявлениям непознанного с самого начала было загнано в прокрустово ложе условных религиозных обрядов, то стоит ли удивляться, что именно темным и зловещим сторонам вселенской тайны выпало фигурировать в мистическом фольклоре человечества. Такое положение дел естественным образом усугубляется тем, что неизвестность всегда сопряжена с опасностью, вследствие чего любая область непознанного в глазах человека является потенциальным источником зла. Когда же к этому ощущению страха и угрозы добавляется свойственная каждому из нас тяга к чудесному и необычному, образуется тот сплав сильных эмоций с игрой воображения, который будет существовать до тех пор, покуда жив род человеческий. Не только дети во все времена будут бояться темноты, но и взрослые – по крайней мере, те из них, кто обладает чувствительной к первобытным импульсам натурой – всегда будут содрогаться при мысли о таинственных и непостижимых мирах, исполненных совершенно особой жизни и затерянных в космических безднах за пределами галактик или же затаившихся в пагубной близости от нашей планеты: в каких-нибудь потусторонних измерениях, куда дано заглянуть разве что мертвецам да безумцам.
Учитывая вышесказанное, странно было бы удивляться существованию литературы ужасов. Она существовала и будет существовать, и лучшим свидетельством ее живучести служит тот инстинкт, что порой заставляет авторов, работающих в совершенно противоположных жанрах, пробовать свои силы и в ней – вероятно, затем, чтобы избавить свой разум от преследующих его химер. В качестве примера можно привести Диккенса, написавшего ряд леденящих душу повестей, Браунинга с его мрачной поэмой «Чайльд-Роланд», Генри Джеймса с его «Поворотом винта», а также очень тонко исполненную повесть «Элси Веннер» доктора Холмса, «Верхнюю койку» и ряд других работ Ф. М. Кроуфорда, «Желтые обои» Шарлоты Перкинс Джилмен и, наконец, жутковатую мелодраму «Обезьянья лапа», созданную юмористом У. У. Джекобсом.
Данную разновидность литературы ужасов не следует путать с другой, имеющей с ней чисто формальное сходство, но психологически принципиально отличной – с литературой, описывающей простой животный страх и мрачные стороны земного бытия. Такие произведения, безусловно, тоже нужны и всегда будут иметь своего читателя, как, например, имеет его классический, или слегка модернизированный, или даже юмористический рассказ о привидениях, где изрядная доля условности и присутствие всезнающего автора практически сводят на нет атмосферу пугающей патологии; но такое творчество нельзя назвать литературой космического ужаса в исконном смысле слова. Настоящая страшная история – это всегда нечто большее, чем загадочное убийство, окровавленные кости или фигура в простыне, бряцающая цепями в такт законам жанра. Автор должен уметь создавать и поддерживать атмосферу гнетущего, неотвязного страха, вызывающую в читателе ощущение присутствия потусторонних, неведомых сил; в рассказе непременно должен содержаться выраженный со всей подобающей ему вескостью и неумолимостью намек на чудовищнейшее измышление человеческого разума: возможность отмены тех незыблемых устоев бытия, что являются нашей единственной защитой от агрессии со стороны демонических запредельных сил.
Конечно же, трудно ожидать, чтобы все страшные истории целиком укладывались в какую бы то ни было схему. Творческий процесс не бывает ровным, и даже в блестящей прозе встречаются невыразительные места. И потом, то, что вызывает наибольший страх у читателя, у автора выходит, как правило, непроизвольно, появляясь в виде ярких эпизодов, рассеянных по всему полю произведения, общий характер которого может быть совершенно иного свойства. Атмосфера важнее всего, ибо окончательным критерием достоверности служит не закрученность сюжета, а создание адекватного впечатления. Само собой разумеется, что когда страшная история предназначена для поучения или нравоучения и когда описываемые в ней ужасы, в конечном счете, получают естественное объяснение, мы не можем назвать ее подлинным образцом литературы космического ужаса; однако нельзя отрицать и того факта, что в произведениях подобного рода порой встречаются эпизоды, пропитанные той атмосферой, что удовлетворяет самым строгим требованиям к литературе о сверхъестественном. А это значит, что мы должны оценивать вещь не по авторскому замыслу и не по хитросплетениям сюжета, а по тому эмоциональному накалу, которого она достигает в своих наименее реалистических сценах. Пассажи, проникнутые надлежащим настроением, сами по себе могут рассматриваться, как полноценный вклад в литературу ужасов, к какой бы прозе они в конечном счете не относились. Определить, имеем ли мы дело с подлинно ужасным, довольно несложно: если читателя охватывает чувство запредельного страха и он начинает с замиранием сердца прислушиваться, не хлопают ли где черные крылья злобных демонов, не скребутся ли в окно богомерзкие пришельцы из расположенных за гранью вселенной миров, то перед нами настоящий рассказ ужасов, и чем полнее и цельнее передана в нем эта атмосфера, тем более высоким произведением искусства в своем жанре он является.
2. Зарождение литературы ужасов
Будучи тесно связанной с первобытным мироощущением, страшная история стара, как мысль и слово.
Космический ужас присутствует уже в самых ранних образцах фольклора каждой нации и обретает форму в древнейших сказаниях, хрониках и священных книгах. Он составляет характерную черту практической магии с ее замысловатыми обрядами, вызываниями духов и демонов, известными с доисторических времен и достигшими своего высшего расцвета в Древнем Египте и у семитских народов. Такие тексты, как «Книга Еноха» и «Ключ Соломона», прекрасно иллюстрируют роль сверхъестественного в древнем восточном сознании. На подобных произведениях были основаны устойчивые системы и традиции, отголоски которых мы находим и современной литературе. Трансцендентальный ужас присутствует в античной классике, и мы имеем все основания предполагать, что еще большее значение он играл в устном народном творчестве, развивавшемся параллельно классическому направлению, но не дошедшем до нас ввиду отсутствия письменной традиции. Погруженное в мистический туман средневековье дало новый толчок потребности выразить этот страх; Восток и Запад равной степени стремились сохранить и приумножить сумрачное наследство, доставшееся нам как в виде разрозненного фольклора, так и в форме последовательно изложенных систем магии и каббалистики. Слова «ведьма», «оборотень», «вампир» и «вурдалак» не сходили с языков бардов и волхвов, и то, что, в конце концов, они перекочевали из песенных куплетов на страницы книг, было вполне закономерно. На Востоке сверхъестественная история тяготела к красочной помпезности и увлекательности, что по сути дела превратило ее в сказку. На Западе, где обитали суеверные германцы, сыны дремучих северных лесов, и еще не забывшие про диковинные жертвоприношения в рощах друидов кельты, она приобрела те глубину и убедительность, благодаря которым сила воздействия отчасти высказывавшихся, отчасти подразумевавшихся в ней ужасов возросла вдвое.
Значительной долей своего могущества западная традиция ужасов, несомненно, была обязана скрытому, хотя порой и ощутимому влиянию чудовищного культа жрецов ночи, чьи извращенные ритуалы, восходившие к тем доарийским и доземледельческим временам, когда по Европе со своими стадами и табунами кочевали орды коренастых монголоидов, коренились в наиболее отталкивающих обрядах незапамятной древности, связанных с плодородием. Отличительной чертой этой тайной крестьянской религии, передававшейся из поколения в поколение на протяжении тысячелетий, несмотря на формальное господство друидической, греко-римской, а потом и христианской веры, являлись непотребные ведьмовские шабаши, которые проводились в лесной глуши и на вершинах безлюдных гор в Вальпургиеву ночь и канун Дня всех святых – даты, традиционно считавшиеся началом сезона размножения домашнего скота – и которые послужили источником бесчисленных преданий о заговорах и порчах, спровоцировав, между прочим, широкомасштабную охоту на ведьм, вылившуюся в Америке в знаменитой Салемский процесс. Духовной, а может быть, и кровной родственницей упомянутого культа была зловещая тайная доктрина «богословия наоборот», или служения Сатане, породившая такие ужасы, как пресловутая «черная месса»; примерно в том же направлении, хотя и с другого конца – под видом научных или философских штудий, – развивалась деятельность многочисленных астрологов, алхимиков и каббалистов типа Альберта Великого и Раймунда Луллия, какими неизменно изобилуют эпохи невежества и мракобесия. Атмосфера суеверного страха, усугубляемая постоянными вспышками эпидемий чумы, тяготела над средневековой Европой, пронизывая буквально все сферы ее жизни, лучшим доказательством чему служат те элементы фантасмагории и гротеска, которые исподволь вводились в большинство творений церковной архитектуры периода ранней и поздней готики и наиболее известными образцами которых являются демонические горгульи Собора Парижской Богоматери и монастыря Мон-Сен-Мишель. Следует также помнить, что в те времена как среди образованной, так и среди необразованной публики существовала практически слепая вера в любые формы сверхъестественного – начиная с кротчайших доктрин христианства и кончая чудовищными непотребностями колдовства и черной магии. Такие знаменитые чернокнижники и алхимики эпохи Возрождения, как Нострадамус, Тритемий, доктор Джон Ди, Роберт Фладд и им подобные, появились не на пустом месте.
Мотивы и персонажи оккультного мифа и легенды, вскормленные и взлелеянные питательной средой средневековья, сохранились в литературе ужасов до сего дня, хотя при этом они и претерпели изменения в соответствии с современными концепциями мироздания. Многие из них были заимствованы из древнейших устных преданий и сопровождали человечество на протяжении всей его истории. Призрак, появляющийся с требованиями похоронить свои кости; демон-любовник, приходящий за своей еще живой невестой; дух смерти, оседлавший ночной ветер; оборотень, запертая комната, бессмертный чародей – все это можно найти в том причудливом корпусе средневековых легенд, который лег в основу роскошного издания, осуществленного покойным мистером Бэринг-Гулдом. Всюду, где доминировал склонный к мистицизму нордический дух, атмосфера таинственного в народных преданиях достигала своей предельной концентрации; в то время как у латинян, этих неисправимых рационалистов, даже фантастичнейшие из суеверий лишены тех романтических нюансов, что столь характерны для наших поверий, рожденных во мраке дремучих лесов и среди безмолвия снежных пустынь.
Поскольку вся художественная литература вышла из поэзии, именно с поэзии началось регулярное вторжение сверхъестественного в беллетристику. Любопытно, однако, что большинство античных памятников интересующего нас направления написано прозой: таковы рассказ Петрония об оборотне, отдельные мрачные страницы Апулея, короткое, но знаменитое письмо Плиния Младшего к Суре и сборник «О вещах чудесных», составленный из разрозненных анекдотов греком Флегонтом, отпущенником императора Адриана. Именно у Флегона мы впервые находим чудовищную историю, озаглавленную «Филиннион и Махет» и повествующую о мертвой невесте. Впоследствии эта история была изложена Проклом, а уже в новое время она вдохновила Гете на написание «Коринфской невесты» и Вашингтона Ирвинга – на «Немецкого студента». Однако к тому моменту, когда мифологическое наследие Севера обретает письменную форму, не говоря уже о более позднем периоде, когда тема потустороннего утверждает себя в качестве постоянного элемента официальной литературы, мы сталкиваемся преимущественно с поэтическим воплощением этой темы. Примером тому служит большинство произведений, созданных в Средние века и в эпоху Возрождения на основе чистого вымысла. Скандинавские «Эдды» и саги поражают воображение читателя невиданным размахом вселенских ужасов, заставляя его трепетать и обмирать от страха перед Имиром и его кошмарными отпрысками, в то время как наш англосаксонский «Беовульф» и германский эпос о Нибелунгах нисколько не уступают им по сверхъестественной жути. Данте дал первый классический образец нагнетания мрачной атмосферы, а в величавых стансах Спенсера буквально везде лежит отпечаток суеверного страха – на деталях пейзажа, событиях и персонажах. Что же касается прозы, то здесь, в первую очередь, следует назвать «Смерть Артура» Томаса Мэлори со множеством жутких сцен, заимствованных из старинных сказаний. Среди них выделяются похищение сэром Ланселотом меча и шелкового полотнища с трупа неизвестного рыцаря в часовне, явление духа сэра Гавейна, встреча сэра Галахеда с демоном могил. Наряду с такими литературными вершинами неизбежно должна была существовать масса третьесортных произведений, выходивших в виде дешевых «Книжек с картинками», которые продавались вразнос вульгарными зазывалами и читались взахлеб невежественной чернью. В драматургии елизаветинского периода с ее «Доктором Фаустом», ведьмами из «Макбета», тенью отца Гамлета и мрачным колоритом Уэбстера в полной мере отразилось то влияние, какое оказывало демоническое и сверхъестественное на настроения умов; влияние, подкрепленное далеко не выдуманным страхом перед реально существующей черной магией, ужасы которой, прогремев сперва на континенте, отозвались эхом в ушах англичан в те дни, когда король Иаков Первый объявил крестовый поход против ведьм. К накопившемуся за столетия багажу мистической прозы добавляется длинный перечень трактатов о демонологии и колдовстве, способствующих разогреву воображения читающей публики.