Повести и рассказы. Книга 4

Размер шрифта:   13
Повести и рассказы. Книга 4

© Геннадий Раков, 2024

© Издательский дом «BookBox», 2024

Марьина гора

Мы втроём – отец, сосед дядя Лёня и я, десятилетний мальчуган – лежали у таёжного костра и молчали. Взрослые молчали от усталости: весь день рубили вековые деревья и спускали с горы вниз к воде на дрова зимой. Я просто молчал. Смотрел на костёр, на чёрное ночное небо, усыпанное бисером мелких сказочных ярких звёзд. В голову лезли фантастические видения, диковинные свирепые звери. Взрослые были рядом, и с ними было не страшно.

Наработавшиеся сверх меры мужики лежали на запашистых пихтовых ветках и чутко спали. Я испугался мысли, что вот так они совсем уснут, а меня возьмёт кто и украдёт. Тайга кругом. Или медведь явится… Сон от трепетавшего в душе страха улетал сам собой.

– Дядя Лёня, а дядя Лёня, – не выдержал я.

– Что тебе? Неужто не намаялся за день? Спи, давай, я посмотрю за огнём.

Он встал, накинул на плечи видавшую виды телогрейку, подошёл к спящему отцу, укрыл его сползшим брезентовым плащом, служившим что та же шинель солдату. Подправил огонь.

– Спи, парень, утром всем работы хватит, – он снова лёг на бок, спиной к огню.

Долго выдержать своего одиночества я не мог.

– Дядя Лёня, – робко позвал я снова.

– Ну что ещё? Вот неугомонный какой, – он повернулся ко мне.

– Дядя Лёня, почему это место зовут Чёрная речка, а? – попытался я завязать разговор.

Оно и правда – название этой заброшенной полуразвалившейся деревни вызывало во мне интерес. Конечно, можно было спросить у дяди Лёни, всё знающего об этой местности, и завтра, днём. Я так и хотел сделать.

– Не жалеешь ты, парень, нас, мужиков. Как баба, которая без головы.

Дядя Лёня не знал, а может, наоборот, своим хитрым, всё видящим, во всё проникающим, немного косящим глазом и усмотрел, что мне себя самого больше всех и жалко.

– Извините, я не хотел, больше не буду. Спите.

– Да что там. Теперь уж не заснуть. – Он отошёл от костра в ночь, в сторону реки и словно растворился. – Подойди ко мне, – послышалось совсем рядом.

Я окунулся в темноту. Глаза понемногу привыкли к ней.

– Видишь, на той стороне реки гору? И скалу, вон, прямо из реки?

Конечно, я её видел и днём, и на закате, когда разводил костёр. Ничего в ней такого не было. Скала, как скала, много таких на реке Мрас-Су.

– Знаешь, как она зовётся?

Я не знал – да и откуда, когда я здесь впервые, а от Усть-Кабырзы сюда не один десяток километров.

Дядя Лёня надолго замолчал. Казалось, он старался вспомнить её название.

– Марьина гора, паря, – он положил тяжёлую сильную руку на моё плечо. – Давай я тебе про неё и расскажу. Что там Чёрная речка? Ручей вон видел, пониже нас?

– Видел.

Мы уже сидели у костра на поваленном стволе векового дерева.

– Так вот, в нём такие чёрные водоросли со дна растут до верха, да и рыба в ней плохо водится. Потому и назвали так ручей, от него и деревню. Понял?

Дядя Лёня не слыл хорошим рассказчиком, однако сейчас я был рад этому общению. И, конечно, всё понял.

Костёр согревал, голос рассказчика успокаивал. Теперь пришлось сражаться не со страхом – со сном. Не мог же я, в самом деле, испортив сон взрослому уставшему человеку, уснуть сам.

Дядя Лёня продолжал:

– Было это так давно, что никто и не упомнит. Болтались по тайге разные люди. Кто золотишко искал, кто лучшей доли. Забрёл сюда молодой мужик. Иваном его звали. Понравилось ему это место, тут он и срубил себе охотничью избушку. Год-два пожил, да так привык, что другого места ему и не надобно. Охотился, сдавал купцам шкуры, покупал что надо для тайги. Тем и жил. Узнали о том месте люди-горемыки, пошли, потянулись сюда с семьями. Ивану что? Пожалуйста. Человек он добрый. Селись. Зверя на всех хватит. Сам и избы, вон эти, – дядя Лёня показал в темноту, – помогал ставить.

Зародилась деревня, изб до двадцати вокруг. Иван и рад, и не рад. Ребятки малые бегают, играют. Смех вокруг, и такая радость на сердце бы от всего этого, да вот беда, всё больше печаль Ивана давит.

«Поженился бы ты, Иван, – советовали поселенцы. – Одному век вековать негоже. Мужик ты справный, любая за тебя пойдёт».

Он и сам подумывал о том. Да где её найдёшь, жену-то?

«Анфискина дочь чем плоха?» – советовали бабы.

И вправду, Иван присмотрелся к Анфискиной дочери. Не приглянулась она ему. Работящая, но глупая больно. Пусть кому другому достанется.

– Охотник он был, тебе скажу, паря, настоящий. Поискать таких надо, сейчас нет таких, – дядя Лёня вспомнил обо мне. – На медведя с одним ножом ходил. Много зверя добывал. Но много ль одному надо? Что добывал – сельчанам давал, помогал, чем мог, у кого фарт не выпал.

В тайге по-другому никак нельзя. За это и всё такое люди любили его.

Часто уходил он в тайгу надолго. В один раз уж и не чаяли живым его увидеть. Как ушёл с осени, снег успел сойти с гор, а его всё нет. Всякое плохое думали. Жаль было селянам Ивана. Да и не страшно было при нём. Даже в лес стали реже ходить: медведи пошаливали.

Уже забывать начали, а он вдруг и объявился. Да не один. Приплавился он из городу на плоту с девкой, такой, вроде из себя ничего не стоящей. Сидит себе на стульчике, ножки в мягких сапожках на сухом держит. А Иван насквозь мокрый, ободранный в клочья, вагой правит.

Пристали к берегу. Сошли. Иван-то девку свою на руки – да на бережок через водицу. Улыбается.

«Вот, значит, жена тепереча моя, Марья, – доложил он сбежавшимся на берег. – Прошу любить да жаловать, стало быть. Марьей Спиридоновной величайте», – уточнил он ещё раз.

«Что ты, Ваня, неловко как-то. Кто уж я такая? Здравствуйте», – обратилась она к деревенским, с любопытством изучающим её.

Улыбнулась приветливо.

– Да, парень, что это была за улыбка… – дядя Лёня поднял голову в небо, будто там была Марья, вздохнул. Он, конечно, не мог видеть этой Марьи, но его растревоженное воображение старого холостяка рисовало ту, о ком он вёл рассказ. – Одной улыбки было достаточно, чтобы полюбилась. Вот какова была!

Приняли её как свою. Девушкой она оказалось простой, работящей, умной, образованной по тому времени.

Встретил её Иван у купца. Состояла в прислуге, была сиротой. Как увидел, так сердце его и зашлось. Пожил он по этому случаю в городе. Пригляделся к Марьюшке, да и к купцу.

«Отдай девку в жёны».

«Рехнулся? Куда она тебе, в тайгу-то? Загнётся там». – Купцу было жалко терять тихую и работящую девушку.

«Степан Назарович, Христом Богом прошу».

«Нет, Иван. Как можно? Нет, и не думай».

«Степан Назарович, проси, чего хочешь. Золотишко водится – отдам. Шкуры, какие есть лучшие, задаром отдам. Что ещё? Только скажи – отдам. Нет мне более без неё жизни. Добром не отдашь, – Иван встал, табурет от ног его отлетел в угол, – не спросясь возьму. Не тебя учить законам нашим, таёжным. В тайгу носа на сунешь».

Купец смекнул, что перегнул и может лишиться обещанной Иваном награды.

«У самой-то спрашивал желание? Люб ли ей? Вон, рожа какая, антихристова. Поди испугается, как увидит. Да и годами десятка на полтора, не менее, старее будешь». – Купец долго рассматривал Ивана, будто в первый раз, и тем злил его ещё сильней.

«Ну?»

«Что ну?» – купец что-то удумал и, улыбаясь, потирал руки.

«Говори решение своё».

«Это мы мигом. Прямо сейчас и устроим. – Купец заглянул за притолоку открытой двери: – Марья…»

Марья не отозвалась.

«Марья, где тебя черти носят?»

«Здесь я, – произнесла появившаяся работница. Марья не обратила внимания на мужика в комнате, медведем стоявшего около её хозяина. – Чего изволите, Степан Назарович?»

«Чё на меня пялишь зенки-то? – довольный своей выдумкой, он показал на Ивана. – Вон, на него смотри. Не ко мне же свататься пришел».

Марьюшка ахнула.

«Иван Фёдорович, как же так?» – она не нашлась больше, что сказать, загорелась лицом.

От кого угодно, но только не от Ивана, она могла ждать предложения. Ну видела несколько раз, ну говорила, о чём, уж теперь и не припомнить. Некоторое время приходила в себя от такой неожиданности.

«Не знаю, Иван Фёдорович, что и ответить вам. Просто представить себе не могу, что в явь всё это».

Купец возликовал победу, но как оказалось – рано.

«Ты уж извини, Марья Спиридоновна (было ей в ту пору девятнадцать лет), – уважительно, с трудом выговаривал Иван тяжёлым языком застревавшие слова, – так уж случилось…»

Так вот и случилось! Увёз он в тайгу свою Марьюшку. Как она согласилась пойти за ним? Чем он её взял? Один Бог ведает. Всё в нём было, а только не для него она была. Ну что он такое: бродячий медведь, дикарь, грамоте, и той не обучен.

– А она соберёт, бывало, у лавки под рябиной, – дядя Лёня кивнул головой в темноту, – она вон и сейчас стоит, посмотришь апосля. Так вот, соберёт, говорю, вечерком ребятню пузатую, гладит по головам и рассказывает сказки разные да про страны заморские. А того глядишь, и постарше кто слушать Марьины сказки хаживали.

С того времени Ивана как подменили. Бородищу свою срезал. С городу костюм привёз. Как сам купец стал. И как не были они разными людьми – зажили любо и в душу. Отгрохал Иван себе хату новую, здоровенную, – вон стоит (я разглядел на фоне чёрного леса проступающий сквозь уходящую ночь контур большого дома с провалившейся крышей).

Всё горело у Ивана в руках. А как Марьюшка забеременела, не отходил от неё. Делать ничего не позволял. Желания любые исполнял. Та только подумает что, а он – вот уже, готово.

«Не изводи себя, Ваня, всё у нас есть. Мне и так хорошо, больше уж ничего и не надо».

Но Иван усидеть на месте не мог. Ему казалось всё не так, чего-то недоделал. Похудел весь.

– А скажу я тебе, души он в ней не чаял, такая она у него оказалась ласковая, такая умная.

У Ивана, бывало, голова закружится от счастья, уйдёт в лес, чтобы никто не видел, ляжет на мох и лежит без движения, мыслит: «И за что же такое Бог наградил меня таким неземным подарком?».

Мужики своим бабам тыкали: «В Марьиной-то хате, как в барских горницах; чисто да ладно всё…». Бабы вздыхали, старались, как могли. Они завидовали Марье, но не злобились на неё, такой уж была она человек. Где какая беда – она там. Поможет в чём, не гляди, что молодая, знала многое, посоветует что. Ребят лечить особенно мастерица была.

– Эх, паря, одного прихода Марьиного бывало достаточно – на ноги становились.

Родила она своему Ивану сына. Тот узнал весть об этом от бабки-повитухи, веришь, нет – заплакал.

«Вот, Ваня, и помощник тебе», – прошептала Марья, попыталась встать.

«Что ты! Что ты… Лежи, тебе нельзя».

Так дальше они и зажили втроём. Марья ещё сильнее привязалась к Ивану. Больше, чем за сыном ходила. Он в лес – она в слёзы.

Время шло. Сын рос. Уж годков восемь ему было. Лицом и характером в мать пошёл. Марьюшка сына своего, Михаила, значит, и к грамоте приноровила.

Хорошо жилось селянам в ту пору на Чёрной речке. Счастливы были все – и старые, и малые. Но счастье-то вот это оказалось недолгим.

Пришла весна. Хаживали мужики уже на уток охотиться. Тогда уток-то поболе было. Засобирался и Иван. Сынок за ним увязался.

«Разреши, Марьюшка, ему. Пусть привыкает. Недалеко сходим. Знаю я здесь озерко одно. К вечеру жди с добычей. – Он обнял любимую жену и пошёл, не оборачиваясь. – Помаши маме».

Миша помахал и побежал догонять исчезнувшего в кустах отца.

Весна в ту пору выдалась – на загляденье. Марьюшка быстро управилась по хозяйству да на реку пошла чеснока дикого пощипать на вечер. Села на бережок. И кто её, сердечную, толкнул на ту скалу глянуть? А увидела она там цветы красные такие.

– Ну, видел, поди, Марьины коренья? – (Я их не только видел. Они мне самому очень нравились. Не один букет надрал на таких же скалах для мамы).

Душа Марьюшки завсегда к красивому тянулась. Вот и надумала мужа своего с сыночком цветами встретить. Села на лодку – и туда. Надо было бы ей скалу по горе обойти. Да не додумалась, видно, или поспешила. Начала прямо по уступчикам тянуться, как тот пацан. Выше, выше. Вот, женщина какая настырная была. На такое не каждый скалолаз решится, а она…

Дотянулась таки. Да ухнула вниз… То ли не удержалась, то ли поскользнулась, кто её знает. А может, камень из-под ноги скользнул.

Видели все это на деревне – и к Марье. Переплавились, а она лежит уж и не жива. Цветы так в руке и зажала. Кулачок маленький. Вот и встретила, значит.

Принесли её, болезную, тут и Иван с сыном. Увидел Марью – упал, словно подрубленный, и давай лбом об землю бить. Умом зашёлся от горя. Так без него и похоронили Марью. Иван, как пришёл в себя – сел на берег и только и смотрит на эту самую скалу.

Сидел он так, сидел, да подался бог знает куда.

«Сына моего, Михайлу, если что, не бросайте».

– С того дня никто более его и не видел. Сгинул, видать, в тайге. А только навалились с той поры на деревню несчастья. Сначала парня, потом бабу медведь задрал. За ними мужик потонул. Баба его с ребятнёй сразу в Кабырзу смоталась. И пошло… Вот оно и нету здесь теперь никого. Кто сгинул, а кто съехал. Гору со скалой с той поры и прозвали Марьиной.

Дядя Лёня надолго замолк.

Потом добавил:

– Сынка-то их ты знаешь. Дед Михайло и есть сын Марьин.

Как не знать деда Михайлу? Уважаемый человек на селе. Я не слышал, о чём дядя Лёня говорил дальше. Я был всё ещё там. Мне грезилось, что живу я в деревне Чёрная речка, играю с ребятами. Вокруг меня кипит жизнь: любят, мечтают, поют, работают…

– Парень, что с тобой, спишь ли? – дядя Лёня легонько толкнул меня в бок.

Я очнулся.

– Нет, нет, я просто думаю…

– Ну думай, думай, – он омолодил костёр и пошевелил отца. – Пора, пей чай, Евгений Павлович, да пошли плоты колотить.

Светало. По высокой, мокрой от росы траве, я пробрался к рябине, слушавшей Марьины сказки. Обошёл давно сгнивший, но ещё не до конца развалившийся дом Ивана. Посмотрел на старую деревенскую улицу, обозначенную остатками печей, а то и просто буграми, поросшими быльём и травой.

Кончилась жизнь. А была ведь. Так и вообще может всё кончиться. Но об этом как-нибудь в следующий раз.

Незабудка

Была зима. Дети бегали давать сено корове и принесли отцу две засохшие травинки. Одна побольше, другая поменьше.

– Смотри, папа, какие интересные травинки. И не расцепляются, – сказала девочка.

Она была мечтательной, всё в мире ей казалось необычным и сказочным.

Отец взял из её рук засохшие стебельки, осмотрел внимательно. Тот, что был побольше – с головкой. Травка поменьше – действительно словно руками обвилась вокруг стебля и не хотела с ним расставаться.

– Ну их, нашла чего интересного. Трава как трава. – Мальчик был младше сестрёнки, но учился уже в первом классе и был, как ему самому казалось, рассудительным и взрослым. – Надо – я таких целый навильник принесу.

Отец улыбнулся.

– Нет, братец. Много всяких травинок, может, и получше этих, корова наша за зиму съедает. Но таких, как эти, – нет, – отец погладил девочку по голове. – Хотите, я вам сказку расскажу об этих травках?

Дети любили сказки. Устроились поудобнее. Были зимние сумерки. Свет зажигать не хотелось, да так и сказка – сказочнее.

* * *

У одного села на опушке леса приютилась полянка. Ещё с весны покрылась она яркой зелёной травой. Полянка нравилась кузнечикам, бабочкам. Жучки и муравьишки деловито сопели на ней, таская необходимые предметы. Мотыльки порхали, солнышко светило. Словом, не было лучшего места на свете.

Прошло некоторое время. Полянка расцветилась разноцветными яркими красками полевых цветов. Каких только не было… Одуванчики, похожие на воздушные облака, выглядывают из травы – дунь и полетят в небо. Васильки расположились семейкой. И незабудки здесь, и ромашка. Ромашка почему-то была одна. На всю поляну белела одна-одинёшенька и никак не могла понять, почему же она одна. Где её друзья, подруги? Все цветы расположились семьями, жили весело, перешёптывались стебельками на свежем ветерке, влюблялись, размножались – вон их сколько. От одних незабудок поляна голубая.

Ромашке было печально и обидно за свою одинокую жизнь. Погоревала и больше не ждала своего счастья. Так и решила доживать до осени одна.

Светило солнце, и она счастливо улыбалась ему. Шёл дождь – она плакала, роняла росинки со своих белых стебельков. Дул ветерок – и у ромашки голова кружилась от вальса.

Так она жила и не заметила, как у самого её стебля появилась маленькая голубая незабудка.

Ромашка сильно удивилась ей и спросила:

– Чья же это такая хорошенькая девочка здесь у нас? – В голосе ромашки было много нежности и ласки.

Маленькая незабудка нисколько не испугалась, не заплакала. Она рассказала ромашке о том, что у неё есть семья, сестрёнок много-много.

Вздохнула и добавила:

– Почему-то они далеко от меня, поиграть с ними не могу.

– Да, девочка, действительно, далеко твои сестрёнки. Видишь, я тоже одна.

Ромашка рассказала маленькой незабудке, как ей плохо одной, как скучает, хочет иметь друзей, деток. Но их у неё нет и потому она очень несчастна.

То ли оттого, что росли они так близко, может, оттого что корешки их в земле уже успели переплестись – незабудка и ромашка почувствовали, как они нужны друг дружке. Ромашка наклонилась к маленькой незабудке, поцеловала её в голубую головку и предложила жить вместе. Незабудке стало жалко большую ромашку, и она согласилась.

Вместе им жилось хорошо. Незабудка резвилась на ветерке, грелась на солнышке, быстро подрастала и была счастлива. Ромашка тоже была счастливой. Всё своё время заботилась о маленькой незабудке. Когда сильно сушило солнце – она заслоняла незабудку своей тенью. Когда шёл дождь – ромашка оберегала её своими листочками. Если был сильный-сильный ветер – прижимала к себе тоненький маленький стебелёк. А когда ветер стихал, ей не хотелось расставаться – так она любила незабудку, дочкой её называть стала.

Массу тревог ромашке доставляли всякие козявочки, букашечки, комарики. И, страшно подумать – осы. Так и лезли к беззаботной её доченьке. Один раз даже гусеница толстая и зелёная чуть было не укусила незабудку за ножку. Какой кошмар… После этого случая ромашка ночи напролёт заснуть не могла: «Усни здесь, как же. Пропадёт дитя неразумное».

Казалось – всё хорошо. Маленькая незабудка любила ромашку. Ромашка не чаяла души в своей нежной незабудке.

Однажды на полянку прибежали зайчатки. Играли, кувыркались носились без задних ног в догонялки. Было им весело и смешно.

Играли они, играли, а потом говорит один зайчик:

– Давайте маме подарим цветок. Вон какая ромашка красивая и большая. Вот мама обрадуется!

Зайчатки представили, как будет их мама рада, и побежали к ромашке. Самый сильный схватил лапками за стебель и давай тянуть. Ромашке было больно, но она не плакала. Наоборот, она готова была пожертвовать собой, отвести беду от незабудки: «Пусть меня сорвут, доченьку только не трогают». Совсем она простилась с миром. В голове у неё гудело и кружилось.

Незабудка закрыла от страха глаза, спрятала в траву свою маленькую головку. Потихоньку плакала и думала: «Если ромашка останется жива, никогда её не брошу. Буду любить только её одну». Она молила о чуде.

И чудо произошло. Зайчик тянул-тянул ромашку и устал.

– Да брось ты её, – сказал другой зайчик, – побежали в другое место. Я знаю, где ещё лучше есть. Вон какая кривая стала. Все листочки ей отодрал…

Зайчик потянул для порядка ещё немножко, сел, отдохнул, посмотрел на такую крепкую ромашку.

– И правда, пусть растёт. Бежим. – Зайчики убежали искать маме другой цветок.

Прошло несколько дней. Незабудка помогала ромашке заживлять раны. Больше переживала и плакала.

– Не надо плакать, доченька. Такая жизнь наша. Любой может обидеть. Опаснее всех и хуже всех – человек. Приходит он с косой и всех под корешок режет. Давай про это не вспоминать. Жизнь так хороша…

Они зажили, как и прежде. Любовь их стала ещё нежнее и крепче. За хлопотами, переживаниями и заботами ромашка не заметила, как незабудка стала совсем-совсем взрослой.

– Ах, какая ты красивая, какая взрослая! Я и не заметила, как время пролетело. Пора дружка тебе выбирать.

– Ну что ты! – незабудка и слышать не хотела. Ей было жалко ромашку, стыдно. – Я люблю только тебя. Мне больше никого не надо.

– Может, оно и так, – сказала ромашка.

А сама подумала: «Хоть бы нашёлся ей в пару василёк. Красивый, умный, заботливый. Вон их сколько вокруг».

Многие васильки засматривались на юную, стройную и гордую незабудку. Некоторые отваживались заговорить с ней. Напрасно. Незабудке все они были безразличны. Нельзя сказать, что никто не нравился ей. Просто она гнала от себя это непонятное ей чувство. Однажды было увлеклась одним васильком, но ромашка была им недовольна. Ей видней с высоты, кто есть кто. И незабудка перестала играть с ним. Да и вообще не стала ни с кем.

Шло время, ромашка забеспокоилась. Стала внимательно наблюдать за незабудкой. День наблюдала, два наблюдала, видит – на её незабудку заглядывается один василёк. Положительный такой. «Нет, и этот не пара», – покачала ромашка головой. Незабудка становилась всё грустнее.

– Что-то не так, доченька, у тебя? Твои сверстницы уже давно семьями живут. Пора и тебе обзаводиться.

Такие разговоры стали надоедать и раздражать незабудку.

Она их через силу терпела и только вздыхала.

Всё чаще и чаще встречались они взглядами с васильком справа. Она и сама не понимала, какое чувство к нему испытывала. При этом ей было приятно, когда он на неё смотрел.

Незабудка, не выказывая своих чувств, украдкой наблюдала за васильком. Василёк был готов заняться семейными заботами. Лето было в самом разгаре. Дул ветерок. Вдруг неожиданный порыв наклонил василёк в сторону незабудки. Головы их стали так близко, что василёк различил нежный запах её лепестков, разглядел любящий взгляд. Как она была хороша и красива! У незабудки от неожиданного счастья закружилась голова. Отчего, она так и не поняла. Ветерок улетел. Василёк выпрямился и оказался снова от неё далеко. «Как жаль… Как жаль».

От внимательной ромашки ничего не ускользнуло.

«Что же, – подумала ромашка своей опытной головой, – видно, судьба».

Выбрала она удобное время и намекнула:

– Хорошо бы было, если бы у нас маленькие цветочки появились. Я бы их любила, воспитывала.

Незабудка про себя чему-то мило улыбалась и ничего не отвечала.

– Ах, – ромашка вдруг задрожала всем телом, – беда.

– Что с тобой? – незабудка не понимала испуга ромашки. За высокой травой ей ничего не было видно.

Ромашка видела, как на луг вышли люди. Один большой и двое маленьких. Большой нёс в руках страшную косу.

– Всё, доченька, теперь нас уже ничто не спасёт. Зимой нас съест корова вон этих людей.

Незабудка затрепетала.

Как можно? Кто они такие, эти люди? Почему их с ромашкой должна есть чья-то корова? Ведь она, незабудка, только полюбила василька, начала понимать жизнь. Ей совсем не хотелось быть съеденной коровой. Это варварство! Кто это позволил?

Ромашка смотрела, как человек зашёл от края луга. По-деловому крякнул. И от его взмаха поникли стебли живых цветков. Незабудка этого не видела, но тоже чувствовала наступающую беду и молила судьбу, чтобы та соединила хоть сейчас, перед концом, ещё раз с васильком. Слышался уже звон косы, плач цветов…

Девочка бегала по полянке. Увидела ромашку. Подбежала к ней. Своей большой, как показалось незабудке, ногой она задела василёк. Василёк, сбитый ногой, упал как раз на незабудку. Незабудка обняла его головку. Обвила его и крепко-крепко прижалась к нему своим стебельком. Счастье её было беспредельным. С васильком она была готова хоть… к корове в рот.

Девочка остановилась и сказала:

– Папа, папа, оставь эту ромашку, она такая красивая.

Отец девочки осторожно обошёл стебель ромашки, срезал незабудку с васильком и пошёл косить дальше.

Незабудка так крепко обняла своего василька, что когда их с сенном сушили, когда везли до сарая – ничто не могло разлучить их друг с другом.

* * *

Зимой девочка пошла кормить свою корову, нашла в сене василёк с незабудкой и принесла к отцу.

– Помнишь ромашку?

Девочка была очень взволнована сказкой. Конечно, она помнила ромашку на поляне. Она никак не ожидала, что у ромашки была дочка. Теперь она всё знала. И от этого было горько в горле, захотелось плакать.

– Ну-ну. Выше нос. Сойдёт снег, сходим на ту поляну. Вот увидишь – будут там новые цветы.

– А мы больше их не будем косить? – с тихой надеждой спросила девочка.

– Вот ещё, – по-деловому ответил за отца мальчик, – если траву и вовсе не косить, чем корову кормить зимой?

Девочка его ответу не придала ни малейшего значения.

– А, папа?

Отец не ответил. Он был погружен, что нередко с ним бывало, в свои, только одному ему известные мысли.

Девочка взяла из рук отца сухую траву, пошла в свою комнату. И долго ещё был слышан её шёпот. Воображение девочки продолжило сказку, как если бы злой косы совсем не было, а были вокруг зелёный луг, бабочки и цветы.

Осень

Неуютно в глухой сибирской деревне поздней осенью. Нет ни зелени, ни солнца, а если и выглянет, то ни тепла от него нет, ни радости: всё так же холодно и сыро.

Хорошо в это время дома заниматься каким-либо хозяйственным делом.

Но жизнь есть жизнь. Чтобы она не остановилась, каждый должен делать ему отведённое.

Вот так и в это хмурое холодное утро по нашей деревне расходились по своим местам работные люди, школьники. Я, ученик второго класса, тоже натянул на ноги кирзовые сапоги. Вышел на улицу.

Уже подмораживало.

Ранец (единственный в то время на всю деревню) был у меня за спиной. Озябшие руки по обычаю – в карманах.

Спешить мне было некуда. Времени до начала занятий ещё много, а школа – через дорогу. Вышел за калитку. Там ничего со вчерашнего дня не изменилось: всё та же грязь – вязкая и холодная. Мне очень не хотелось пачкать сапоги. Решил подождать, пока это сделают другие, а я – может, удастся – проскочу по следу.

В то время, пока я занимался стратегическими хитростями, с пригорка, метрах в ста от калитки, появилась телега с лесом. За ней другая, ещё и ещё… Это по своему обыкновению от берега к лесопилке расконвойники возили лес.

Лошади одна за другой проходили мимо меня, волоча за собой в телегах хлысты леса, мерно, в такт своим шагам, кивали головами. К лошадям я давно привык. Они во мне уже не вызывали интереса. Только иной раз рождали жалость, когда какой-нибудь извозчик колотил «провинившееся» животное, а оно, как всегда, молчало.

Нравился мне, правда, запах, исходивший от лошадей: запах пота, сыромятных ремней, дёгтя, травы.

Пока я так, что называется, глазел по сторонам, около меня остановилась повозка. В неё была впряжена лучшая лошадь деревенской конюшни – Карька. Её необычное имя всегда вызывало у меня интерес.

Но дело не в том. Меня поразила сейчас не сама Карька, а величина воза, в который она была впряжена. Он был раза в два больше принятого.

Напротив меня была большая лужа. Лошадь остановилась прямо в ней.

Извозчик стоял рядом в грязи, держал в одной руке вожжи, в другой кнут и зло орал:

– Ну что, сучья порода, отдохнуть решила? Я те покажу, дрянь такая… А ну… Двигай…

Я к деревенской ругани привык и потому поначалу не придал значения его кружевным выражениям.

Пока извозчик ухищрённо разносил лошадь и всех её предков, сзади остановилось ещё несколько подвод. Никто не хотел объезжать – вокруг грязь ещё больше, чем посередине. Извозчики решили подсобить застрявшим. Они упёрлись в телегу. Как ни старались – телега не сдвинулась.

– Слушай, Ханафеев, скинь ты половину, чего скотину гробишь? Видишь, мочи нет у неё. Сразу тебе говорили – не потянет.

– Идите вы… к хренам собачьим, – хлестнул со всей мочи по спине лошади Ханафеев и отвернулся от помогавших. – Я ей, сволочи, покажу, как работать надо.

Извозчики плюнули на него. В том числе и натурально плюнув в грязь. И с трудом объехали застрявших. Ещё раз посоветовали отбавить с воза.

Ханафеев этого не сделал. Он решил остаться самим собой. Его кнут ходил без остановки по крупу бедной лошади.

Она рвалась, тянула повозку изо всех сил. Было видно, как судорожно напрягаются мускулы всего её большого мощного тела, набухают от напряжения вены.

Казалось, повозка сдвинулась с места… только показалось.

Ханафееву было достаточно сделать свой вывод.

– Что же ты… мать твою разэдак, издеваешься надо мной? Вот я сейчас тебе дам. – Каждое его слово сопровождалось отборным матом.

Ханафеев со злобой бросил кнут в грязь. С усилием вытягивая из грязи свои сапоги, он направился с сторону нашего забора. Красными, налитыми кровью глазами лошадь испуганно глядела в его сторону и пряла ушами. Бедная, хотела найти спасения, спасителя. На улице никого, кроме меня, не было. Не было и спасения.

Ханафеев с треском оторвал от нашего забора толстую сухую штакетину.

– Ты у меня сейчас запляшешь, – Ханафеев двинулся к лошади с дьявольской улыбкой, от которой мне стало не по себе.

Я юркнул назад, в калитку.

Бедная лошадь уже всё поняла и, видимо, стараясь ещё что-то исправить, натянула постромки. Бесполезно. Телега как вкопанная глубоко сидела в грязи. До сих пор мне кажется, что её бы и трактор не вытащил. Да в то время и тракторов-то в деревне не было.

– Ну вот, милая, я тебя угощу, – с этими зловещими словами он опустил со всего маха штакетину на спину животного.

Лошадь дёрнулась всем телом вперёд. Казалось, вот-вот постромки треснут, и она скроется от мучителя. Напрасно. Постромки были крепкими, изготовлены на совесть, надолго, продуманно.

Я потерял счёт ударам, которые сыпались на беднягу. Она на них уже перестала реагировать, только судорога пробегала по телу.

Ханафеев искал выхода своему бешенству.

– Так ты что, шкура твоя поганая? Я и шкуры на тебе не оставлю. Кости переломаю. Убью… – Тут он действительно подошёл к лошади и, не контролируя себя, штакетиной ударил лошадь по голове.

Штакетина разлетелась в щепки.

Лошадь рванулась, хотела зубами достать обидчика. Но тяжесть повозки и грязь цепко держали её. Тогда лошадь чуть сдала назад, прыгнула вперёд, поскользнулась и упала. Грязь от её падения обдала Ханафеева.

– А-а-а, – завопил тот, окончательно обезумев. – Вот ты что ещё удумала! Как в Сочах раскорячилась… – далее следовала такая брань, какую уже в наше славное время не услышишь. – Вот ты как? – он подскочил к Карьке и стал пинать её в бок тяжёлым грязным сапогом.

Лошадь плакала. Из её полузакрытых глаз текли крупные мутные слёзы. Она просто лежала. Одна голова её была поднята над грязью. Только одно это говорило, что животное живо.

Ханафеев устал. Устал физически.

– Так что же, твою душу, теперь с тобой делать, дерьмо? – Он стоял грязный, расстёгнутый до майки. Теперь он уже начал кое-чего понимать. Испугался: лошадь-то казённая, сдохнет ещё. В его планы такой поворот не входил. Накажут.

– А ну вставай, разлеглась, как на «Золотых песках», – он дёрнул за узду вверх. Что ж ты, паскуда, сдыхать собралась, что ли? – И вдруг, словно взбесившись, с воем и воплями впился своей грязной разбойничьей пятернёй в единственно ещё нетронутое место – в ноздри.

Лошадь дрогнула. Ханафеев тянул.

– Ну… вставай, вставай же… – шипел палач.

Шея Карьки вытянулась, верхняя губа обнажила плотно сжатые окровавленные зубы. Лошадь продолжала лежать.

Именно тогда, когда Ханафеев обдумывал, что бы ещё сотворить, возвратом с лесопилки подъехали извозчики. С передней телеги соскочил бригадир и с матами, не уступающими только что слышанным, оказался рядом с Ханафеевым. Тот не успел опомниться, как плавал на животе в холодной грязи.

– Ирод, я тебе самому отверну башку. Что наделал, что наделал! – мужики обступили лошадь. – Давай, робя, распрягай Карьку.

Как только Карьку выпрягли, она сама встала. Но не сдвинулась с места. Как её не уговаривали – осталась стоять промеж оглобель, косилась на телегу, на Ханафеева. Тот стоял на обочине дороги и стряхивал с себя грязь.

– Неужто этого ирода боишься? Пошли на конный двор. Шельма больше ни к одной лошади не подойдёт. Лес валить будет да сучья рубить. Окаянный! – говорил бригадир.

Лошадь стояла, печально смотрела на людей. Бригадиру показалось, лошадь просила запрячь её.

– Слышь, Семёнов, запряги-ка её, мы пока снимем кой-чего с телеги. Может, и вправду, чёй у неё в голове?..

Семёнов знал своё дело и сноровисто облачил лошадь в упряжь. Мужики успели сбросить лишь небольшое бревно.

Что произошло дальше – трудно объяснимо, но это факт. Не успели мужики подойти к телеге за вторым бревном, Карька дёрнула вправо, влево… и… медленно потащила за собой воз. Мужики оторопели. Карька набирала скорость. Через минуту она уже бежала. Не от Ханафеева, это я наверняка знаю. Она бежала, потому что в ней есть сила, есть всё, чтобы быть хорошей лошадью. Она и была лучшей лошадью. И возила больше остальных. Но есть всему предел. Этот предел был так невелик – одно небольшое бревно.

– Сволочь же ты, Ханафеев. Тебя бы самого колом по башке.

– Я что? Хотел, как лучше. Больше увезёшь, скорее выполнишь и перевыполнишь норму. Дело ведь общее. Коммунизм строим. Вон, радио и сегодня утром говорило: «Норму надо перевыполнять». Все перевыполняют. А я что? Политика партии и правительства, сами знаете.

Бригадир остановил «политика»:

– Слушай, олух царя небесного, хочешь норму перевыполнять – перевыполняй своим горбом. На чужой шее в рай непозволительно въезжать. И чтобы лучше усвоил это – бери топор и с завтра на лесосеку. Там посмотрим, каков ты есть передовик. Пошёл вон.

Через несколько минут на дороге никого не было. Осталась прежняя грязь да бревно, напоминавшее о случившемся. Да и случилось ли что? Ведь это была лишь какая-то лошадь. Для победы «мировой революции» это ничего не значит.

Это понял я, к сожалению, слишком поздно.

…А бригадира вскоре заменили… на… Ханафеева.

Зима

– Кто это там впереди так руками размахивает? – Ханафеев вглядывался вперёд из розвальней через бегущую трусцой, заиндевевшую от мороза лошадь. – Кажись на лыжах кто? Чёрт дёрнул. Чудные люди пошли какие-то. В ночь, да мороз ещё такой, будь он неладен. Спортсмены… Э, дак это сынок Марфы Семёновой, то-то я смотрю. Ну как же, в техникуме строительном учится, городской стал. На Новый год, видно, к родителям наворачивает, спешит.

Лошадь с лёгкостью нагнала лыжника и пошла дальше. Ханафеев прикрыл лицо воротом тулупа.

«Давай, давай, спеши, долгонько ещё бежать-то. Ну, ничего, парень он дюжий, вот холод только собачий. Как бы не околел, будет потом всю жизнь маяться, – медленно рождались обрывочные мысли в промороженной голове».

– Вернуться, мож, а? – обратился он к лошади, но не получил ответа от безответного животного. – Хоть и весь род их змеиный, как и все в ентой едрёной деревне. Но всё же.

Ханафеев поправил сползший тулуп.

– Всё же, вона, ещё тёпать сколько… Километров сорок, не меньше.

Лошадь послушно бежала. Ханафеев оглянулся – Семёнова сынка уже и не видно.

– А, хрен с ним, не сдохнет, да и Александровка на полпути будет. До ней дотянет. Назавтра и дома будет. Давай, милая.

Ханафеев привязал спущенные вожжи к боковине, лёг на спину и уставился в небо.

– Хоть бы махнул рукой, вот гад какой. Как же, гордые мы все. Узнал, нет ли? Да что это я? Пошла вон из головы, дрянь всякая так и лезет. Небось, не вернусь. Сразу надо было попроситься.

Ночь была ясная, мороз. От луны растекался бледно-голубой мертвецкий свет. Он освещал причудливые сугробы, заснеженные деревья и одинокого лыжника на заснеженной конной дороге. Воздух звенел от мороза, перевалившего за сорок. Ухали с треском стволы деревьев. Тайга сжалась от холода. Вся живность попряталась в норы, закопалась в снег. Скрипела под лыжами накатанная дорога. Семёнов, широко шагая, спешил домой под Новый год.

Ему не привыкать стоять на лыжах. Он знал все тонкости, как с ними иметь дело. Да и многое другое он знал. Он знал, что в такой мороз, да на шестьдесят километров, к тому же в ночь и одному, идти ну никак нельзя. Но что поделаешь: молодой, советчиков нет поблизости. Может, пронесёт? Не последний лыжник на деревне. Так то на валенках. А эти, вон какие – на ботинках. Спасибо физруку, не пожалел.

Самому было не холодно, а вот пальцы на ногах и руках подмерзали. Вот уж километров двадцать и отмахал.

«Смотри, едет кто-то. Вот здорово! Может, до дома и подвезёт», – парень за спиной слышал скрип приближающихся розвальней.

Сошёл с дороги. Он не стал поднимать руки – само собой разумеется, должен остановиться. Не на прогулке же в городском парке. Да и привычки в деревне ещё такой не было, чтобы лошадь, вытянув руку, останавливать.

Однако розвальни и не подумали останавливаться, даже не притормозили. Кто-то в тулупе закрылся воротником и проехал мимо.

«Так это ж дядя Христофор Ханафеев!»

Семёнов не стал кричать во след. Он знал этого бригадира Ханафеева, знал, что ни он сельчан, ни те его, в свою очередь, недолюбливали.

Пока Семёнов стоял, холод залез ему под майку.

«Надо поднажать. Сейчас десять, часа три до Александровки. Там и заночую».

Дорога шла среди леса, по сопкам: то с горы, то опять на гору петляла среди деревьев, уходила в черноту ночи, вновь освещалась холодным светом.

Лунный свет, как ты прекрасен, множество поэтов воспели тебя. Как много о тебе поэм, стихов. Скольким поколениям влюблённых ты освещал счастье. Как мил твой свет летом над рекой или такой же ясной ночью… Но только не здесь, не сейчас, не в тайге – в городе, деревне, когда в тепле. Ты приносишь кому печаль, кому радость, кому душевное успокоение, пробивая свой свет сквозь оконные рамы.

Семёнову казалось, он уж прошёл те двадцать километров до Александровки. Да и по времени уже ей бы быть.

«Вон, наверное, за той горой».

Он подналёг в очередной раз. Ему самому так казалось, что подналёг. Себя он со стороны не видел, это и к лучшему. Шаг его был короткий, руки почти не слушались. Он устал и замёрз.

Вспотевшая в начале пути одежда сейчас не грела. Пальцы рук и ног уже не болели, не мерзли, и парень был этим доволен. Наконец и эта злополучная гора одолена. Семёнов прислушался, повернув ухо вниз, в тайгу, под гору – тишина. Он знал: лай деревенских собак далеко идёт по тайге. Обманывать себя не хотелось. Лая собак слышно не было. Сбиться с дороги он не мог, других просто не было. Что оставалось? Идти вперёд.

«Ну вот, сейчас съеду под гору, отдохну, следующая вроде поменьше будет. Может, за ней».

Дорога шла прямо вниз. Лыжи скрипели и быстро скользили. Ветер обжигал лицо даже через шарф. Семёнов просмотрел крутой поворот, а знал ведь его. Не один раз и зимой, да и летом, ездил и ходил он здесь. Вот она примета – три километра до Александровки. Не так уж и далеко. Но обрадоваться он не успел.

Со скользкой накатанной дороги на большой скорости его выкинуло на обочину, на пень, незаметный под шапкой снега. Хрустнула и оторвалась левая лыжа. Семёнов перелетел через пень и оказался метрах в двадцати от дороги в сыпучем, как сахар, снегу. Снег был везде – и снаружи, и под одеждой. Он встал, одна лыжа была сломана, вторая укатилась неизвестно куда.

«Хорошо, хоть шапка была завязана, – парень испуганно глянул на плечо: рюкзак на месте, для убедительности потрогал лямки. – Что же делать? Надо выбираться на дорогу».

Снег лез во все щели. Ну, вот и дорога.

«Ух!»

Семенов не курил и теперь ругал себя за это – спичек нет. Может, случайно кто положил или остался с лета коробок? Он только сейчас, когда снял рюкзак, определил, что пальцы его не слушаются. Через силу рюкзак был расстёгнут, но кроме подарков для родителей и сестрёнки там ничего не было. Застегнуть обратно его он уже был не в силах, забросил за спину так, расстёгнутым.

Кожаные подошвы лыжных ботинок скользили по дороге. Что было ему делать? Идти вперёд, пока это возможно. Он падал, становился на колени, отдыхал, поднимался, шёл дальше. Он хотел жить, хотел подарить свои подарки… Во что бы то ни стало, только вперёд, только вперёд. Там внизу…

* * *

– Пр-р, стой. Слышь, Семёниха, чё это по ночам за дровами таскаешься? – Ханафеев вылез из-под накинутого тулупа.

– Какое дело тебе? Я-то дома. Шастаешь здесь. Своей Фроське и докладай. – Семёниха спешила из холода с охапкой дров.

– Еду-то наварила, вона, видать. Браги, наверное, поставила. Стало быть, сынка поджидаешь.

– Мож и жду, – она хлопнула калиткой.

– Жди-жди, завтра будет.

Семёниха остановилась.

– А ты откуля знаешь?

– Да видел вот, еду, а он под Александровкой на лыжах наяривает.

Женщина ахнула, поленья с грохотом рассыпались.

– Так ты что, вправду это?

Она уже стояла на дороге, в одной шали. Холода она не замечала.

– Неужто врать мне охота?

– Ирод, ирод ты, что же ты его не взял, гад? Игнат, Игнат. – встревоженная женщина орала на всю деревню, вызывая из дома своего мужика.

– Да замолчи ты, проклятущая. Зря сказал. Что он твой сын, король какой? Я ему предложил, а он, видите ли, не желает, – теперь уже откровенно врал Ханафеев.

Семёниха уже не слушала его – кинулась в избу, стащила с кровати спящего Игната.

– Та чтоб тебя громом по голове, пьянь! Проснись же, наконец! – в отчаянии она влепила ему крепкую пощёчину.

Дочь соскочила с кровати.

– Ты что, мама, что случилось?

– Витька пропадает, а он…

– Ну не сплю я уже, не сплю. Видишь, вот он я, – Игнат откинул с сонного лица пятернёй волосы. – Что орёшь? В морду ещё тычет. Вот баба! Кто пропал, куда пропал?

– Да Витенька наш, о Господи! – она в двух словах обсказала встречу с Ханафеевым.

– Он не сказал, перед Александровкой или после неё Виктора-то видел? И когда? – Игнат искал решение.

Если до, так по времени должен быть в Александровке. Дальше не пойдёт, это точно. Если после, то часа два ждать надо…

– Ну что сидишь, Игнат? – она без сил опустилась на пол.

– Марфа, ты не ори на меня. Думаю, вот и сижу, – Игнат уже полностью пришел в себя.

– Ну и что удумал?

Игнат высказал вслух свои мысли.

– Пока ты ждать будешь – родной сын замёрзнет насмерть. Ой, Витенька, кто же это тебя надоумил? Давай-ка, Игнат, иди к соседу, проси лошадь, поедем навстречу.

– И то верно, баба, а дело говоришь, – одобрил Игнат.

Не прошло и получаса – пришел с запряжённой лошадью.

– Тулуп-то захвати на запас.

Марфа сбегала за тулупом, уселась в розвальни, на сено.

– Н-но… пошевеливай, – Игнат тронул вожжи.

Ехали молча. Да о чём было говорить? Прикрывали лицо от ветра и снежных хлопьев из-под копыт бегущей лошади. Всматривались вперёд, но никого не было.

Доехали до Александровки. Постучали в несколько изб. Нет, не было никого. Игнат, до сих пор не верящий в возможность случившегося, теперь не на шутку испугался.

– Не вой, ведьма старая, скину сейчас на дорогу. Лошадь вся и так упрела, с воем твоим… – Марфу он и не собирался трогать, так, злился.

Она отвернулась от Игната и причитала:

– Чует моё сердце. Спаси тебя, Господи, сынок… – Недолго она молила бога о милосердии.

Проехали они не более четырёх километров от Александровки, повернули по реке за скалу. Игнат увидел впереди что-то чёрное, присмотрелся – не движется.

– Слышь, Марфа, глянь-ко вперёд. Что там? Река ведь, пней не должно быть.

– Ох, – зрение у Марфы было получше, – Витенька. Так ведь это он, родимый. Ну что ты едешь, как на смерть, гони скорее.

Игнат взмахнул вожжами над головой, лошадь ускорила ход.

– Да стой же ты, ишь разбежалась, – Игнат натянул поводья.

Марфа, не дожидаясь остановки, соскочила с саней, растянулась поперёк дороги и, как была, на коленях, поползла к сыну.

Виктор сидел на кромке снега у обочины дороги. Руки его были под мышками, голова низко опущена.

– Сынок, – тронула его со страхом мать, – Витенька.

– А, это ты, мама, – голос его был еле слышен, – вот подарки вам принёс, – руки его опустились, он наклонился и упал.

Марфа подхватила сына и теперь уже на всю тайгу заголосила.

– Витенька, голубчик мой, что ты, что ты, это мы ведь, всё хорошо будет. Не умирай, а-а-а, солнышко ты моё ясное.

– Ну же, ты там, тяни, – Игнат тащил за уздечку застрявшую в снегу лошадь с санями. – Сейчас, Марфуша, ты его того, поддержи. Так, положи в тулуп да заверни получше, ещё спереди подтолкни, сена побольше под голову подгорни.

* * *

Всю оставшуюся ночь и всё утро Марфа хлопотала над сыном. Поила его малиной, растирала тело, мазала гусиным жиром. Фельдшера приглашала. Словом, ей было не до рассуждений.

Когда немного отошло, убедилась, что сын её хоть и подморожен изрядно, но жив и ему больше ничего не угрожает, она вспомнила о Ханафееве.

– Игнат, а Игнат, – шёпотом позвала мужа.

– Ну что тебе?

– Да не ори, видишь, уснул Витенька, иди сюда.

Игнат свесил ноги из-под тёплого одеяла.

– Ну, говори, что ещё удумала?

– Иди, Игнат, к Ханафееву, требуй от него объяснений. Почто он нашего Витеньку чуть не заморозил?

– Вот удумала чего. Да зачем оно тебе? Главное, цел наш орёл. Вон, смотри, дрыхнет, и слава Богу. – А сам подумал про себя: коли надумала, всё равно заставит, и предложил: – Один не пойду, хоть поленом гони. Пойдём вместе. Ты и говорить будешь. Только без пользы всё это, – он думал, что жена отступится, но Марфа засобиралась.

– Сонечка, присмотри за Витенькой, – распорядилась Марфа, – мы мигом. Одна нога здесь, другая там. И придём.

Ханафеев никогда не принимал гостей в дом, все знали об этом. Тем более был удивлён пришедшими к нему Семёновыми. На этот раз сам пригласил.

– Милости прошу, товарищи супруги Семёновы, проходите, раздевайтесь, будьте гостями, – подмигнул он Игнату. – Мы сейчас в честь приближающегося праздничка попробуем своей. Фроська, дай-ка нам с Игнатом свеженькой.

У Игната уже руки потянулись к рюмке, Марфа резко его одёрнула.

– Ты вот, что, Ханафеев, скажи мне, почто сына нашего заморозить хотел? – Вид её был воинственный, голос громкий.

Она ждала ответа.

– Хто это заморозить хотел? Это я-то? Вот, кабы он совсем замёрз, тогда бы…

Не успела Марфа дослушать, а Ханафеев договорить свою ядовитую речь, исстрадавшееся сердце матери не выдержало, из глаз хлынули слезы. Ей показалось, что перед её глазами стоит не кто иной, как сам чёрт. Она и рожки на голове его ясно видела, отпрянула от него, закрыла лицо руками, как бы отгораживаясь, рванула шаль, бросилась к двери, сбила в сенках пустые вёдра, выскочила на дорогу.

– Чтоб вы посдыхали здесь все. Сумасшедшие одни. Не деревня, психбольница. Ну, чего стоишь? – Ханафеев злобно смотрел на молчавшего Игната. – На, бей морду, пришёл дак.

Игнат попятился к открытым дверям.

– Учить пришли? Вон из моего дома. – Ханафеев хотел вытолкать Игната за шиворот, но тот успел увернуться и захлопнуть дверь.

Навалился на неё спиной.

– Зверюга и есть зверюга, права моя баба.

Семёнов вместо замка в уключину Ханафеевских дверей вставил толстый ржавый гвоздь, отыскавшийся в кармане, и пошёл к своему дому. Что он мог ещё сделать?

– Вот и поговорили на свою голову. Всегда так с ним. Посиди маленько, может, кто и откроет.

Ханафеева так никто и не открыл. Может быть, и открыли бы, да никто не знал о проделке Игната. Пришлось Ханафееву самому двери высаживать с петель.

– А ещё, говорят, не сумасшедшие.

Лето

Кто бывал летом даже в самой захудалой сибирской деревеньке, тот не скажет о ней плохого слова: и рыбалка тебе, и охота, и ягоды, и грибы. Солнце палит, словно хочет вырастить ташкентский виноград. Комарики да мошка вечером – это для приезжих. Местному населению, к тому же ребятне, они нисколько не докучают.

Прислушаешься к тишине, а она живая: стук ведра у колодца; ворона, чем-то встревоженная, каркнет и растает за деревьями у соседа; лошадь процокает подковами о высушенную, словно камень, дорогу; чирикают и пищат в драке забияки-воробьи; Шарик тявкнет на забежавшую на грядку курицу, та, молча опустив голову, стремглав бросается наутёк в дырку под штакетником. Всё это так тихо, что на соседнем дворе уже и не слышно.

Вся деревенская ребятня – на реке. Черные от загара да чумазые плавают, играют, сражаются… Словом – живут. И ничего им в мире больше не надо: они веселы и счастливы сегодня, сейчас. Весь их мир здесь.

Надо же было – в этот добрый и тихий день, где можно ожидать самый громкий звук – удар грома, тишину взорвало.

С резкой болью в ушах детское население, в чём кто был, попадали на своих местах в прибрежную гальку. Они увидели, как из своего собственного двора через разлетевшуюся в щепки калитку вылетел дядя Ханафеев. Остатки калитки остались висеть на одной верхней петле.

Ханафеев сидел верхом, словно на лошади, только под ним была рычащая двухколёсная коляска. Слухи ходили, что Ханафеев привёз из города какой-то мотоцикл, но что это такое – никто из детского населения не знал, и теперь всех враз осенило: это и есть он, мотоцикл.

Между тем, задрав ноги, Ханафеев старался справиться с тем, что было под ним. Рёв, дым, пыль понеслись следом за ним. Наскочил на кур, ни о чём не подозревавших. Куры разлетелись, оставив на месте несколько упавших и раздавленных. Ханафеев только потом узнал: это были его собственные курицы, и крепко поругал жену, за то что выпускает их куда попало.

Сейчас было ему не до таких мелочей. Руль на большой скорости у мотоцикла дёргался из стороны в сторону, как необъезженная лошадь. Он явно хотел, но не мог остановить мотоцикл, летел вперёд, выписывая кренделя по ямам и колдобинам.

Мы, кто в чём был в тот момент на реке, бросились вслед за ним: кто в трусах, кто и без них, здесь было не до того. После первого испуга все были рады происходящему и помчались следом с воплями за удаляющимся чудом… Век техники для нас начался. Ханафеев неумолимо отрывался от нас. Мы, похожие на раззадоренный муравейник, вернулись на берег реки. Было тут не до игр. Слушали треск, удаляющийся в тайгу, и причитания жены Ханафеева.

– Ну, гад, вернись только – убью, обломаю ухват о твои рога, чёрт окаянный! – совсем не зло ругалась она. – Забор повалил, курей собственных задавил. – Её мясистый кулак будоражил воздух в направлении исчезнувшего за лесом мужа.

Ребятня с интересом окружила её и пострадавших куриц.

– Чё уставились, голопузые? Рады чужой беде? Вот посмотрите – подавит вас всех, как этих курей, не будете тогда смеяться.

– Тётя Фрося, а что это у дяди Христофора за телега такая? – для уточнения спросил самый смелый.

– Та чтоб она у него развалилась вместе с ним, телега эта. Мотоциклет, вот что это.

Пока таким образом тётка разряжала свои нервы с голопузыми, Ханафеев укрощал первую и пока, до времени, единственную технику в нашей деревне. Честно сказать – сражался он за свою жизнь самоотверженно. Всё же, как ни старался объезжать препятствия – наскочил на крепкий большой пень километрах в двух от деревни… Никто этого не знал. А только часа через два увидали Ханафеева, катившего свою покалеченную технику. Сам он, разумеется, был не целее мотоцикла: весь изодранный, в шишках и синяках.

Что происходило во дворе Ханафеевых, нас мало интересовало, там это было часто, и вся деревня к этому привыкла… Через некоторое время Ханафеев вышел со двора с полотенцем и мылом, направился к реке.

– Что, пацанва, как я, а? – обратился он к обступившим его ребятам. Он здесь чувствовал себя, и не без оснований, героем. – Соображать надо! – многозначительно сказал он сам себе, а нам подмигнул подбитым глазом.

Этим днём окончилась спокойная жизнь в нашей деревне. Теперь каждый день, после восстановления мотоцикла, Ханафеев с треском носился по деревне взад-вперёд, оставляя за собой злой синий дым, задушенных кур, гусей и кошек.

Он действительно быстро научился ездить, объезжать ямы и кочки. Но деревенская дорога была настолько плохая, что когда мотоцикл двигался со скоростью, казалось, он летит над ней, перепрыгивая с кочки на кочку.

Не буду говорить, как часто мотоцикл ломался, как часто доставалось самому мотоциклисту от хозяев его жертв. Скажу одно: Ханафеев был неумолим и неудержим, как злой дух.

– Вот, товарищи, граждане, по первозимку пригоню трактор, так и всех быков ваших диких подавлю. Это вам не что-нибудь: цивилизация, понимать надо, – такие и прочие речи вещал он односельчанам.

Такими разговорами и своими делами Ханафеев довёл всё население до того, что кто-то сходил в город и пожаловался на возмутителя спокойствия. Там же ему и сказали, что их бригадир, пропавший в последние дни невесть куда, действительно сейчас на курсах трактористов и по первой дороге пригонит в деревню трактор для перевозки леса, взамен лошадей.

Теперь деревенская ребятня не так часто бегала на реку – приходилось сторожить – кому кур, у кого другое. Раньше как было? Выпустишь их на дорогу – они и вольны до обеда. Попоил, покормил и опять на реку. Сейчас выгнать нельзя. В огороде тоже нельзя – все грядки склюют и разроют. Так и мучились. А убежишь на часок – жди взбучки от матери: петух помидорку склевал самую красную, ну взял бы да склевал зелёную, так нет же, вредитель. Чего греха таить – дорого мне доставались эти самые помидоры, не одна из расклёванных оканчивала своё земное бытие на моём лбу. Ну да что там, за прогресс ведь страдали, за будущее.

И будущее не преминуло себя долго ждать. Как только появилась первая санная дорога по тайге от деревни до города – Ханафеев засобирался.

Старухи узнали от жены, что её муж «смотался», по её же собственному выражению, за трактором. Деревня пустилась в рассуждения: вот оно, настал конец света, курей всех передавил, теперича нас всех трактором передавит. Чтоб его лихоманка взяла. И откуда он на нашу голову взялся, все беды от него.

– Тебя первую, Ахросинья, придавит. Сбегай от холеры, пока не поздно. Когда хоть уехал?

– Да ночью вчерась. Приказал не сказывать, так вот, вишь ли, не сдержалась, бабоньки, – глаза её были мокрыми.

– И правильно, что сказала. Мы теперь мужиков-то наших пошлём за деревню, навстречу, понавалят лесин поперёк дороги, никакой трахтур не пройдёт. Пусть колеет в своей нечестии.

Подобные разговоры ходили по деревне из дома в дом. Время шло, и никто ничего не делал. Я не слышал, как на третью ночь после отъезда Ханафеева трактор въехал в деревню. Но утром меня словно сдуло с кровати. Моё внутреннее чувство подсказывало – что-то случилось.

Быстро накинул одежонку и выскочил на улицу. До дома Ханафеевых было недалеко, за углом школы на берегу реки. Да, такого я не видывал, из-за толпившихся людей около ворот проглядывался трактор. Он был большой и совсем некрасивый, наоборот, черный и страшный. Ребятня с шумом лезла на его гусеницы, в кабину. Я тоже потрогал кое-что. Он оказался холодным и неприветливым. То ли дело лошадь: тёплая, ласковая… И чего в этой железяке хорошего?

Открылась дверь избы, и оттуда с цветущей физиономией вышел Ханафеев и ещё кто-то с галстуком, видно, начальство из города. Неизвестный громко поздоровался с крыльца со стоявшими за забором. Никто не ответил.

– Та что вы с ими. Я же говорил – дикари. Посмотрю пойду, не украли ли чего. Если что – полдеревни разнесу.

– Христофор Михайлович, не надо так. С понятием надо к местному населению.

– Оно мне, это местное население, уважаемый товарищ, извиняюсь, вот где сидит, – он провёл рукой по горлу. – А ну, разбегайтесь. – Ханафеев наклонился к трактору, что-то поделал и дёрнул.

Из трубы в небо рванул черный дым, раздался страшный грохот.

– Чтоб тебя, едрит твою бодрит, – успокаивал рванувшуюся лошадь подъехавший в этот момент к толпе дед Михайло. – Скоро всех вас, коняг, в дым переведут, одна вонь и останется. Смотри, милая, полетели ваши души и силушка к Богу в рай. Наработались. Чё делать-то будете? Задарма овёс жрать да ребятишек катать?

Ребятишкам в ту пору было не до какой-то уродливой лошади и старика, пусть и уважаемого на деревне. Тут историческое событие. Всё внимание было приковано к трактору и согнутой спине Ханафеева… Вот он выпрямился.

– Ну, кто прокатиться хочет, а, пацанва?

И так как никто ничего не ответил, подхватил первого, стоявшего рядом, и мигом посадил на сиденье в кабину, вскочил сам. Мальчик не знал, радоваться или реветь, и потому просто сидел и ждал, что ещё вытворит с ним дядя Христофор. Но тот совсем нестрашно улыбался и задвигал всем, что было в кабине.

– Разлетайсь, пока целы.

Люди бросились с узкой, под одну подводу дороги в сугробы. Трактор сердито рявкнул и побежал. Вернее, бежал не сам трактор, а его стальные дорожки, гусеницы.

И вдруг с криком «Дядя Христофор, прокати», перед самым трактором соскользнул с сугроба самый шустрый мальчуган. Я знал его, вечно ему не везло: куда-нибудь да вляпается. Поскользнулся, упал прямо под гусеницы.

Произошло то, что нельзя ставить в вину ни Ханафееву, да и никому вообще. Я был за спинами взрослых и не видел происходящего, только слышал душераздирающий крик мальчика, жуткий вой его матери, баб… скрежет железа…

Пригодились здесь и лошадь деда, и фельдшер, также наблюдавший происходящее.

– Послужи последний раз, Гнед�

Продолжить чтение