КАЭЛ

Глава 1
Сегодня мне исполнилось четырнадцать.
Странное ощущение – вроде бы уже не ребёнок, но ещё и не взрослый. Сестра Майя всё ещё смотрит на меня, как на мальчишку. А вот остальные – уже пару лет как будто забыли, сколько мне лет. Работаю наравне со взрослыми.
Никакого праздника. Только украденное с утра яблоко – спрятал его под подушкой, как сокровище. Ждал, когда все заснут. Сегодня ночью съем его – по кусочку, медленно, будто это пир. Главное – не разбудить соседа по койке, тот ворочается чутко.
Наш барак стоял ближе всех к монастырю, почти у входа, так что на работы нас гнали раньше других. Первым делом я убрал свою часть двора – пока все ещё спали, – потом прошмыгнул на кухню, где за дверью прятался мой законный трофей: яблоко. Я считал – если нет родных, значит, сам себе родня. А раз так – имею право. Никто не заметил. И слава богу.
Утро. Мне четырнадцать. Лежу и смотрю в потолок, сбитый из досок, – как будто весь мир в этих щелях. Чувствую странное облегчение: ещё один день дожит, ещё один день несломленным. Иногда, перед тем как проснутся остальные, я позволяю себе роскошь – просто лежать и не думать. Потом начинается обычный ад.
– Эй, говномес! Голос сотряс мой крохотный мир. Радость улетучилась, уступая место привычной усталости. – Принеси мою одежду. Шевелись.
Я поднялся без слова и направился к стиральным верёвкам – там сушилась форма Хорхе, старшего по нашему бараку. Он был на два года старше и быстро собрал вокруг себя стайку таких же, как он – наглых, сильных, голодных до власти. Для них мы были никто. Просто тени.
Сестра Майя пыталась что-то с этим сделать. Говорила с ним, молилась. А он врал – смотрел ей в глаза с фальшивой раскаянием, кивал, улыбался. Потом возвращался в барак – с той самой улыбкой, уже другой, настоящей. Улыбкой хищника.
Но я знал правила. Главное – не шуметь. Делай, что прикажут. Быстро, без слов. Не нарывайся. Нас тут много, а если не высовываться, есть шанс выжить. Остаться в относительном покое. Хотя бы до следующего дня.
В тот день я обзавёлся другом. Или, по крайней мере, так считал.
Он возник у гнилой стены рядом с отхожим местом – неприметный мальчик с углом барка, будто выточенным из тени. Звали его Пауль. Невысокий, худой, как и все мы, но какой-то особенно сжатый, словно всё его тело было зажато в тиски немощи.
Он молча протянул руку и всучил мне что-то – липкое, тёплое, металлическое на ощупь. Я не стал разглядывать, боялся, что Хорхезаметит. Посмотрел на него внимательно, а он стоял, смотрел в упор, молчал и криво, будто с болью, улыбался.
– С днём рождения.
Глаза у меня расширились от удивления, но я не дал чувствам вырваться наружу. Быстро направился к бельевым веревкамзабирать форму у Хорхе. Когда вышел во двор, в уголке ладони развернул подарок. Ржавый гвоздь. Остро заточенный, без шляпки.
Я был шокирован.
Пауль всё ещё стоял там. Глядел мне вслед.
Это был лучший подарок, что я получал за всё время в этом месте.
Наш приют назывался Пристанище Святой Марии. Название благочестивое, почти торжественное – и совсем не подходящее к этому убогому месту. Два барака с детьми, дальше – столовка, здание администрации и хозяйственный двор. Самые грязные, тяжёлые работы были именно там – на хоздворе. И именно наш барак занимался ими.
Во втором бараке жили постарше. Чем занимались они – я не знал. Да и не интересовался. В нашем – каждый сам за себя. Я, например, ни с кем толком и не говорил.
Я здесь с самого рождения. Кто меня сюда подкинул— никто не знал. Столько лет прошло, а у меня – ни одного разговора по-настоящему, ни одной привязанности. Может, когда был совсем мелкий, пытался с кем-то сблизиться. Но нас постоянно тасовали, меняли местами – запомнить хоть кого-то было невозможно. Да и право сильного никто не отменял. Кто защитит тебя, если оступишься? Никто. Получишь втихаря кулаком в живот – и слава богу, если на этом закончится.
Главным смотрителем у нас был сеньор Алвис. Настоящий жирный боров с прилипчивым, масляным взглядом. Его тяжёлые глаза будто всё время выискивали, кого бы поймать, к кому придраться, кому испортить день. Говорил он тихо, почти ласково – но от этих слов хотелось свернуться в комок. Что у него было на уме, не знал никто, и оттого становилось только страшнее.
Всем остальным заведовала сестра Майя. Но её возраст брал своё – всё чаще она просто не замечала, что творится вокруг. Так и выходило, что мы были предоставлены сами себе. Связался с кем не надо – тебя сдадут, унизят, переселят. Поэтому мы держались обособленно, как звери в клетке. Один на один с этим местом.
И вот поэтому подарок Пауля – и то, что он вообще знал про мой день рождения – по-настоящему удивили меня.
В тот сонный день мы разговаривали на утренних работах. Сдружились быстро, будто были знакомы тысячу лет. Сами вызвались на тяжёлую смену во дворе – лишь бы не терять время в общей сутолоке. Там и говорили. И говорили.
Пауль был "начитанный", как он сам сказал. Он был здесь не с самого детства. Его привезли, когда ему было десять. Он не любил делиться подробностями, но в наших разговорах иногда проскальзывали истории – короткие, будто обрывки сна. Всё из его прежней жизни, по кусочкам. И по тому, как он говорил, казалось – там, где он жил раньше, было по-настоящему хорошо.
Хотя… откуда мне знать, что такое "хорошо"? Миска супа, в которую случайно попал кусочек мяса – вот это для меня было прекрасно. Целый день без побоев – кусочек рая. Так что, может быть, он и рассказывал о самом обычном дне… А мне всё это казалось чем-то фантастическим.
Мы старались не говорить в бараке. Даже во время отдыха. Хорхе со своими прихлебателями не любил, когда кто-то шепчется – как сказал мне однажды Пауль, это называется "разделяй и властвуй". Звучало пафосно, непонятно, но со временем стало ясно – именно этим Хорхе и занимался. Держал всех поодиночке, чтобы проще было ломать.
Поэтому, когда выпадала возможность уйти на работу вдвоём, мы шли друг за другом – и уже там, в стороне от ушей, говорили обо всём.
В один из таких дней Пауль сказал мне нечто странное.
– Ты знаешь, кто такие солдаты удачи?
Я остановился, опуская лопату, полную свежего навоза, в деревянную тачку. Мы почти закончили уборку за коровами – вонь въелась в кожу, и даже мысли казались липкими. Устали так, что минут десять не говорили ни слова. Только молча дышали – тяжело, хрипло, как старые паровозы.
– Нет, – сказал я.
– Это наёмники. Понимаешь, кто такие наёмники?
– Нет, – повторил я и снова опустил лопату. Начал загребать новую порцию. Мне всегда было интересно слушать его. Он знал много, умел рассказывать. И в этот раз я тоже не перебивал, отвечал коротко, лишь бы он говорил как можно больше.
– Это воины. Их нанимают, чтобы делать грязную работу. Биться, охранять, убивать, искать людей, грузы, информацию. Их никто не любит, но без них не обходится ни одна настоящая война. Я хочу стать таким.
Я поднял на него взгляд. Он был весь в пыли, рукава задраны по локоть, губы потрескались от солнца. Но в глазах горел настоящий огонь.
– Из нас никого не возьмут, – сказал я. – Мы никто.
– Пока – никто. Но это можно изменить. – Он наклонился ближе. – Я знаю как.
Я молчал.
– Нужно сбежать отсюда. Это не приют, это тюрьма. Они делают вид, что мы под присмотром, но на деле всем плевать. Даже сестре Майе. Особенно ей. Остался только один барьер – деньги. Деньги и дорога. А деньги лежат в храме. У сеньора Алвиса. И я знаю, где именно.
Меня передёрнуло.
– Ты с ума сошёл. Это же воровать. У него. Ты хочешь, чтобы нас убили?
– А хочешь остаться тут до самой смерти? – прошипел он. – У него всё прямо под жертвенником. Там, внутри – ящик. Потайной. Я видел, как он его открывал. Считал купюры. Настоящие. Хрустящие. Как из фильмов. Этого хватит, чтобы уйти. Далеко. Стать кем-то.
Я сглотнул. Хотел сказать, что у нас нет ключа, но он уже вытянул из кармана то, что сам когда-то сунул мне – ржавый гвоздь, сточенный под лезвие.
– Этим я открою. Там нет замка, там просто механизм, защёлка. Старый. Главное – не шуметь. Всё продумано.
Я смотрел на него, и внутри всё будто раскалывалось. Было страшно. Но его голос звучал так уверенно, будто он уже выбрался, уже живёт в другом мире – за стенами, за колючей проволокой, где солнце не обжигает, а светит свободно.
Я покачал головой.
– Я не буду. Это глупо. Это опасно. Нас сдадут. Нас найдут.
Он смотрел долго. А потом сказал тихо:
– А ты думал, что свобода – это безопасно?
День клонился к вечеру. Тени от старых пальм ложились длинными змеями по сухой земле. В его словах была безумная логика. Я чувствовал, как всё внутри дрожит. Страх. Но и что-то ещё. Надежда?
Он встал, отряхнулся и сказал напоследок:
– Подумай. У нас один шанс. А план – безупречен.
И я, несмотря на ужас, впервые подумал, что он может быть прав.
Несмотря на то, что молча согласился с Паулем, внутри меня всё ещё клокотало сомнение. План казался безумным. Попасть в храм – можно, я и сам пару раз тайком заходил туда, ещё когда был совсем мал. Тогда приходил ночью, становился на колени и молился, чтобы кто-то, хоть кто-то, захотел меня усыновить.
После одного такого случая я признался сестре Майе. Она сказала, что хорошо, что я молился, но добавила: без спроса в храм ходить нельзя. Я пообещал, что больше не стану. И сдержал слово. До сих пор.
Теперь же Пауль настаивал. Говорил, что всё получится. Что он точно знает, как провернуть дело и как выбраться незаметно из приюта. А ведь приют стоял на отшибе, среди джунглей, и чтобы выбраться отсюда, нужно было пройти по ним не меньше десятка километров, прежде чем добраться до ближайшего города. С каждой новой деталью план становился всё более отчаянным, всё более невозможным.
Но почему-то я верил ему. Верил, может быть, потому что кроме него у меня здесь не было никого. Как бы наивно это ни звучало – это была правда. Он был единственным, кому я мог сказать хоть слово. Единственным, кто смотрел на меня не как на пустое место.
И я поверил ему.
День мы выбрали сразу после Святого воскресенья. Сестра Майя часто говорила, что именно тогда к нам приезжают посетители – и, заходя в храм, оставляют пожертвования. Кто эти люди, нам не рассказывали. Мы видели их только сквозь щели в стенах барака – мужчины и женщины, разодетые, с охраной и спутниками.
Когда они появлялись, Хорхе запрещал даже приближаться к стене. Кричал, чтобы мы не смотрели, не шумели. Сам же называл их "сукиными извращенцами", плевал им в спины – в прямом и переносном смысле. Что он знал – я понятия не имел. Да и всё равно. Их мир был слишком далёк от нашего. Мы были грязью под ногами.
И вот, в вечер после такого дня, мы решились.
Пауль разбудил меня глубокой ночью лёгким толчком в плечо. Да я и не спал. Лежал в брезентовом мраке, облитый липким потом, в состоянии, похожем на лихорадочный бред. Колебался. Делать ли это? Лезть ли в чужую пасть? Внутри всё кричало: «Нет, не надо!» – но я заставлял себя верить. Верить ему. Единственному другу, который у меня был.
Он пошёл первым.
Лазейку мы оставили заранее – после внеплановой работы, когда шум и суета во дворе заглушали всё. Пауль отвлёк Хорхе, а я в его углу аккуратно открыл доску у гнилого отхожего места. Пара гвоздей, пара рывков – и щель была готова. Через неё можно было выскользнуть из запертого барака, не привлекая внимания.
Первым пролез Пауль. Затем, спустя два счёта по тридцать— я не умел считать дальше – я поднялся, тихо на полусогнутых подошел к углу барака, нащупал доски и выскользнул следом.
Они отошли в сторону легко и бесшумно. Я прыгнул в холодную ночь, сжав плечи от внезапного холода. Воздух был влажным и липким, как пот. В тусклом полумраке я разглядел фигуру Пауля – он пригнулся у загона с животными и жестом подозвал меня к себе. Я, согнувшись, будто готовясь к удару, скользнул к нему – в ту же темноту, из которой ещё не знал, вернусь ли обратно.
– Я пойду первым и проверю храм. Как только увидишь мой знак – иди за мной.
Я кивнул и растворился в древних досках загона. Пауль, пригнувшись, неспешно направился в сторону храма, двигаясь как зверь, который уже не первый раз крадётся к добыче.
Он скрылся за поворотом, а я остался – один, в сырой, дышащей тьме. Сердце било так, будто хотело выскочить наружу. Мне было страшно. Очень страшно. Я чувствовал, что делаю что-то запретное, по-настоящему неправильное. Я нарушал правила. Все сразу. И не просто правила – что-то глубинное, смертельное. Я, который всегда был тихим, как серая мышь, который никогда не высовывался, сейчас будто кричал в ночь: «Схватите меня! Я нарушитель!»
Но доверие к Паулю оказалось сильнее.
Не знаю, сколько прошло времени. Сердце уже не билось – стучало. И вдруг – движение. В темноте мелькнула рука. Пауль махнул мне. Я едва не выпрямился в полный рост, но успел себя остановить и, быстро собравшись, пошёл к нему – всё так же на корточках, низко, будто под пулями.
Добрался до угла храма, где он уже ждал, присев и вглядываясь в стороны.
– Жертвенник ближе к боковому входу, – прошептал он, не поворачивая головы. – Вот, держи.
Он протянул мне тот самый предмет – ржавый гвоздь. Точно такой же, какой он дал мне на день рождения. Тот самый.
– Просто вставишь один край в щель, а вторым, который я тебе подарил, поддень снизу. Замок щёлкнет – и всё.
– Я?.. – я застыл, глаза расширились, будто меня уже схватили за руку.
– Да, Каэл. Не дрейфь. Я всё проверил. В храме никого. Сестра Майя спит, а сеньор Алвис уехал вместе с посетителями. Сегодня – тот самый день.
– Но я не умею, я…
– Перестань, Каэл, – перебил он, и вдруг ярко, по-настоящему, улыбнулся. – Риск должен быть обоюдным. Я всё продумал, разведал. А ты достанешь наш куш.
– Но…
– Вперёд. Я буду ждать тебя здесь. Если что – я крикну. Беги. Если нас поймают – максимум накажут за побег из барака. Не бойся.
Я молча взял гвоздь.
Я смотрел на него – и мне становилось всё хуже. Ноги подкашивались, руки не слушались, отяжелевшие, будто в каждой – по ведру грязи. Но взгляд Пауля… в нём было что-то гипнотическое, упрямое, тянущее. Я снова поверил ему, снова отдался этой вере, как падают в воду – не зная, будет ли дно.
Я приблизился к боковому окну, что располагалось рядом с дверью. Ещё перед отбоем Пауль шепнул, что притащил ящики, куда нужно. Тогда я не придал этому значения – мало ли, что он там снова задумал. Но теперь, увидев, как аккуратно он сложил их один на другой под самым окном – точно по высоте, чтобы мне было удобно влезть внутрь, – я понял, о чём он говорил в бараке. Всё было продумано. До мелочей. До последнего вздоха.
Я ловко, почти бесшумно, вскарабкался наверх. Всё происходило так легко, будто я делал это уже десятки раз. Будто был не я. Будто это делал кто-то вместо меня – без страха, без сомнений. Я проскользнул через приоткрытое окно и мягко спрыгнул внутрь храма, едва ударившись ногами о каменный пол.
Жертвенник стоял у самой стены, ближе к боковому входу. Массивная чёрная тумба, низ которой был завешен тёмно-бордовой тканью, бархатной, чуть поблёскивающей в лунном свете. Она скрывала то, что находилось внизу. Именно там – внутри, за этой завесой, должно было быть то, ради чего мы решились на всё это.
Я подошёл ближе, опустился на колени и откинул бархатную материю. Нащупал щель замка – узкую, как порез. Сразу же вставил в неё ржавый гвоздь, накинул ткань себе к голове, будто старик, прячущийся от дождя, и осторожно начал водить наконечником, поддевая снизу, чувствуя, как металл скользит по внутренним граням.
Щёлкнуло.
Но это был не щелчок замка. Это был звук открывающейся двери.
Я сдернул с себя ткань и повернулся на звук.
В проёме, у свечного алтаря, стоял сеньор Алвис – неподвижно, как статуя, с перекошенным лицом и обезображенным, словно выжженным взглядом.
Я так и сидел – скрюченный у жертвенника, глядя на него, не в силах поверить в происходящее. Всё вокруг будто выцвело, стало серым, мутным, затонувшим в вязкой тишине. Внутри меня что-то оборвалось. Сердце перестало стучать. Глаза расширились, руки дрожали, а ржавый гвоздь, до сих пор сжатый в пальцах, казался не оружием, не ключом, а каким-то детским талисманом – глупым, беспомощным, бессмысленным.
Я был будто загипнотизирован. Как в замедленном кошмаре, видел, как меняется лицо сеньора Алвиса – сначала удивление, потом глухая ярость, затем злоба, тяжёлая, как палка по спине. Он шагнул ко мне, не говоря ни слова, и его рука взлетела в воздух. Я даже не пытался защититься. Удар – открытой ладонью, но с такой силой, что я рухнул вбок, головой ударившись о каменный пол.
Вспышка. Звон в ушах. Всё исчезло.
А потом все вернулось обратно— с болью, с резким пониманием, что это не сон. Свет в храме стал ярче – он зажёг лампу, и теперь каждый камень, каждая пылинка, каждый порез на моём лице были будто освещены насмешкой. Меня поднимали. Кто-то заламывал руки. Грубо, не церемонясь. Тянули наружу, сквозь ночную прохладу, мимо загона, мимо тех ящиков, через которые я только что пробирался, будто в другую жизнь.
Меня вели в карцер.
Да, у нас был такой – отдельный барак, больше похожий на старую бетонную клетку с узким вентиляционным отверстием. Хорхе пугал нас им, рассказывал про тех, кто «пропал» после него. Я не верил. Не видел, чтобы туда кого-то вели. До этого момента.
Теперь я – тот самый кто-то.
В голове – гул и боль. В груди – пустота. А в ушах, как в замкнутом туннеле, гремело одно слово: конец.
Мой приговор.
Глава 2
Сколько я просидел в карцере – не знал. Здесь время измерялось не часами, а сменой температуры: ночью пронизывающий холод, днём – удушающая, тяжёлая жара, как в парилке. Но мне было всё равно. Я сидел, съёжившись на каменном полу, обхватив руками колени, и неотрывно смотрел в одну точку – на железную дверь, которая отделяла меня от всего остального мира. Я ждал. Ждал приговора.
Он должен был прозвучать. Я знал это. Меня выведут, поставят перед всеми и скажут вслух. А потом… потом я не знал. И от этого было ещё страшнее. Это «потом» – оно давило, душило, кралось в темноте углом.
Я – серая мышь. Всю жизнь прятался, не выделялся, обходил острые углы. А теперь оказался в самом их центре. Сам влез в это. В то, чего боялся больше всего.
А хуже всего было то, что меня поймал сам сеньор Алвис. Собственной рукой. В ту самую секунду, когда я пытался вскрыть жертвенник. Хуже и придумать нельзя.
Единственная надежда, что держала меня, – Пауля не поймали. Его не было рядом. И я не выдам его. Никогда. Пусть всё посыпется на меня. Только бы он остался на свободе. Только бы он сбежал.
Неожиданно скрипнула дверь, и в карцер ворвался свет – влажный и жаркий, но всё же настоящий, живой. Он на мгновение дал искру радости, почти забытую, почти детскую. Но эта искра тут же погасла – сменилась тяжёлой тенью страха.
На пороге стоял парень, незнакомый, но явно из второго барака – старше меня, плечи пошире, взгляд равнодушный. В руках он держал верёвку и ухмылялся криво, с усталостью или с презрением, я не разобрал.
– Вставай. Да побыстрее.
Я поднялся. Ноги не слушались, словно налились свинцом. Я подошёл к нему, и он сразу же резко развернул меня, затянул верёвку и стянул запястья. Больно. Резко. Но мне было плевать. Совсем.
Я находился в полной прострации, как будто всё внутри залили бетоном. Ни мыслей, ни чувств – только каменное понимание: уже ничего не изменить. Всё случилось. Всё идёт к концу.
Выйдя на улицу и щурясь от яркого света, я медленно начал открывать глаза, осматриваясь, словно впервые видел это место. Перед храмом, на площади, собрались все – все, кто жил в приюте. Толпа стояла плотной стеной, оставив пустое пространство перед входом, где ждали сеньор Алвис и сестра Майя.
Сестра Майя стояла с опущенной головой и сложенными перед грудью руками. Казалось, она молилась. Или просто не могла смотреть.
Меня тащили рывками. Старший парень из второго барака тянул вперёд, будто я упирался, но я не сопротивлялся. Просто не мог. Мои ноги были тяжёлыми, как свинцовые, будто налились цементом. Я шёл, но не чувствовал шагов. Меня просто несло – вперёд, как по течению, без воли и без цели.
Я не мог поверить, что всё это – ради меня. Что этот стройный, напряжённый порядок, этот спектакль – из-за моего поступка. И что я – главный в этой постановке.
Я искал глазами хоть одно лицо, в котором бы прочитал сострадание, понимание. Хоть тень сочувствия. Но не находил. Те, кто слабее, смотрели себе под ноги. Словно их это не касалось. А такие, как Хорхе, ухмылялись. Кто-то показывал пальцем, кто-то даже выкрикивал что-то – неразборчивое, но я чувствовал каждый звук, как плевок в лицо.
Похоже, меня ждали для публичного наказания. И я был в нём – в главной роли.
Толпа передо мной медленно расступилась. Старший парень дёрнул меня за верёвку так резко, что я едва не рухнул лицом в пыль. Устоял только в последний момент, шатаясь, почти навалившись на него. В ответ он с отвращением оттолкнул меня, ударив кулаком в скулу.
– Отошёл, паршивец!
Боль прошла сквозь всё тело – острая, с солоноватым привкусом крови во рту. Но мне было всё равно. Страх и стыд заливали меня, как густая глина. Я всматривался в лица, выискивая только одно – Пауля. С надеждой, что он среди толпы. Что его не поймали. Что он – свободен.
И я нашёл его.
Когда люди окончательно расступились, открылся вид: сеньор Алвис, сестра Майя, старый пень, установленный перед ними как импровизированная сцена – и Пауль. Он стоял слева от пня, с опущенной головой, не глядя на меня. Его плечи вздрагивали едва заметно, как будто он сдерживал дрожь.
На его волосах засохли потёки крови, спутавшиеся с грязью. Лицо было избито – синяк под глазом, разбитая губа. Он выглядел хуже, чем я. Значительно хуже. И всё же был здесь.
Значит, его поймали.
Это было самое страшное. Не то, что меня ударили, не то, что на меня уставились десятки глаз. А то, что он – тоже в этой ловушке.
Меня снова дёрнули за верёвку и пинком поставили по правую сторону от пня. Я споткнулся, чуть не упал, но выровнялся, шатаясь, словно подстреленный зверь.
Следом парень, тот, что привёл меня, отошёл почти к самой толпе, держа верёвку в руках. Такая же верёвка была у Пауля, и его надзиратель стоял неподалёку, с таким же равнодушием сжимая её, как поводок.
Вперёд вышел сеньор Алвис. Он поднял голову – тяжёлую, как камень, поросшую двумя жирными складками на лбу. Пот блестел на лице, но он будто не замечал жары. Полуденное солнце палило нещадно, воздух дрожал, а он всё равно вышел – чтобы провести наказание. Лично. Видимо, ему это было нужно. Или приятно.
Сеньор Алвис сделал шаг вперёд, тяжело подняв подбородок и окинув собравшихся взглядом, в котором было больше показного благочестия, чем сочувствия. Он выждал, пока на площади стихнут последние шорохи и перешёптывания, и заговорил.
– Дети… – начал он с паузой, будто пробуя слово на вкус. – Младшие, старшие. Все вы – под сенью Святой Марии. Все вы – семена, которые могут дать плод. Или – сгнить в грязи.
Он остановился, шумно выдохнул, и старший парень из толпы поспешил к нему, поднёс небольшую керамическую чашку. Алвис сделал глоток, вытер вспотевший лоб платком, сложенным вчетверо, и продолжил:
– Я не раз говорил вам: всё, что вы получаете – пища, кров, одежда – даётся вам по воле Божьей. Не по вашей, не по моей. А по Его. И вы должны быть благодарны. За каждый кусок хлеба. За каждый день без кнута.
Он снова отпил, сплюнул в сторону, поджёг взгляд.
– Но вот… приходит грех. Тихий. Подлый. Он шепчет вам ночью, он делает сердце жадным, а руки – вороватыми. Он, как змей, ползёт по щелям, и вот – уже двое решили, что можно украсть из Дома Господа. Из самого сердца храма.
Он повысил голос, и толпа шевельнулась. Некоторые испуганно переглянулись. Кто-то кивнул. Сестра Майя продолжала молиться, не отрывая взгляда от стиснутых ладоней. Она не смотрела ни на меня, ни на Пауля.
Мне было очень страшно. И очень стыдно. Стыд жёг сильнее жары, сильнее боли. Я стоял с опущенной головой, чувствуя, как предательский пот стекает по спине. Всё тело словно горело.
Алвис замолчал. Сделал ещё один глоток, вытер рот платком, и вышел вперёд, в центр круга. Постоял немного, потом медленно повернулся к нам, встретившись взглядом – сначала со мной, потом с Паулем.
– Господь всегда помилует того, кто раскается, – сказал он громко, раздельно. – И я не в силах Ему перечить. Я – лишь Его слуга, верный и не скрывающий истины.
Он поднял глаза к небу, затем медленно опустил их, осенил себя крестом, и добавил:
– Кто из вас первым скажет правду… Кто затеял это – тот получит прощение. Моё. И Господне.
Я стоял с опущенной головой, глядя на сеньора Алвиса исподлобья. Его слова звучали, как яд, завернутый в мед. Он предлагал прощение. Он предлагал… выдать другого – ради спасения собственной шкуры?
Я не сразу поверил. Мысли текли вяло, ломко. Неужели всё сводится к этому? Назови имя – и будешь чист? Получишь благословение и поцелуй на лоб, как будто ничего не было?
Я переваривал это. Пытался оттолкнуть страх, сдержать вонзающееся в грудь унижение, пока не услышал голос.
Тихий. Неуверенный. Но до боли знакомый.
Он раздался из-за пня. Тонкий, дрожащий. Но с каждым словом становился громче. И одновременно – всё писклявее, отчаяннее.
– Каэл всё затеял… это он, ОН! – голос сорвался, надломился. – Я пытался отговорить его. Я тянул его назад, честно! Но он не слушал! Он сказал, что сдаст меня Хорхе, если я не пойду с ним! Это всё он! Он! ОН!
Мир вокруг затих. Я не сразу осознал, что это говорит Пауль.
Пауль, которого я считал единственным другом.
Его голос – надтреснутый, полузадушенный – всё ещё звучал, отскакивая от каменных стен храма. Он не смотрел на меня. Только кричал, словно пытаясь утопить сам страх, который разрывал его изнутри.
Толпа молчала. Только где-то с краю прошёл смешок, кто-то выдохнул с облегчением. А я стоял, глядя в землю, и внутри меня не осталось ничего. Ни боли. Ни гнева.
Только тишина.
Я стоял и смотрел на Пауля.
Он говорил. Он всё ещё говорил.
Но не смотрел на меня. Ни разу. Его взгляд блуждал где-то в стороне, как у человека, пытающегося спрятаться внутри собственной головы. Голос дрожал, срывался, но слова звучали отчётливо. Чётко. До каждого обвинительного "он".
Мои глаза были широко раскрыты, как у животного, увидевшего пламя. Сердце… казалось, перестало биться. Просто исчезло из груди, оставив внутри пустую ледяную дыру. Всё тело стало ватным, как будто я больше не существовал в этом месте – только оболочка стояла там, у пня, и смотрела, как рушится всё, что казалось хоть каплей настоящего.
За такое короткое время я пережил эмоции, которые раньше считал невозможными. Гнев, смешанный со страхом. Унижение, отравленное доверием. Боль, которую не кричат – она тише, она сворачивается внутри, как змей.
Он был моим другом. Или я думал, что он был. Пауль. Единственный, кому я доверился. Единственный, кто сказал мне: "Ты не один". И вот он – стоит перед всеми, перед сестрой Майей, перед детьми, перед солнцем, перед самым жирным и блестящим лицом сеньора Алвиса – и лжёт. Хладнокровно. Громко. Внятно.
А Алвис… тот кивал. Медленно, с ленивой благосклонностью. Будто слушал не в первый раз. Будто уже знал, что скажет Пауль. Будто сверял текст – всё ли выучено правильно, всё ли по порядку, по строкам.
На глаза навалились слёзы, и боль в груди стала почти невыносимой – такая, что будто не воздух, а осколки стекла наполняли лёгкие. Я никогда не чувствовал ничего подобного. Никогда не верил, что можно упасть в такое… не с обрыва, а внутрь самого себя. Предательство сожгло всё, даже страх. Даже стыд.
То, что меня поймали, уже перестало иметь значение. Исчезло. Стёрлось.
Я стоял, не двигаясь, глядя на Пауля, который всё говорил и говорил, будто по кругу, всё те же слова, та же ложь. Он даже не пытался притвориться. Просто повторял – обвиняя, умывая руки, стирая нашу дружбу, как мел с доски.
Я плакал. Бесшумно. Слёзы сами катились по лицу, не спрашивая разрешения. Подбородок дёргался, тело мелко дрожало, и внутри всё разваливалось. Беззвучно. Без права на восстановление.
У меня никогда никого не было. Ни матери, ни отца. Никого, кто бы держал за руку, когда было страшно. Всю мою жалкую жизнь я был один. Сам по себе. И когда наконец появилась надежда – маленькая, хрупкая, в виде дрожащего голоса, протянутой руки, – этот мир, это чёртово солнце, эта площадь решили, что я недостоин. Или, вернее, он решил.
Пауль.
Он предал нашу дружбу. Хладнокровно. Осторожно. Со спущенной головой и правильными словами.
Теперь я снова был один.
Один – в этом гниющем, лживом, пыльном мире, который не прощает и не жалеет.
Сеньор Алвис поднял руку – жестом, плавным, но железным – и Пауль наконец умолк. Его писклявый монолог затих, словно кто-то резко перекрыл вентиль, и только эхо ещё прокатывалось по внутренним стенам храма.
Наступила тяжёлая тишина.
Алвис выждал. Что-то обдумывая, склонил голову набок, насколько позволяла его массивная шея, сложенная из жира и пота. Затем, словно приняв окончательное решение, он медленно сложил ладони на своей массивной груди, нависшей над круглым, туго натянутым животом. Глухо, лениво. Его голос зазвучал снова – но теперь он обращался только ко мне.
– Сын мой… – протянул он с особым нажимом, как будто это слово было костью, которую он не хотел глотать. – Ты поступил подло и грешно. Ты захотел лишить нас… и всех этих детей – Он повернулся, окинул толпу широким жестом, раскинув руки, как пророк, собирающий паству:
– …всего. Уюта. Защиты. Мира. Храма. Святой опеки.
Он замолчал, провёл языком по треснувшим губам, облизнул их тяжело, жадно. Его маленькие глаза бегали по толпе, как будто он ждал реакции – грома, молнии, страха. Он наслаждался этим моментом. Смаковал его.
Он сделал шаг вперёд, и его сандалии захрустели по гравию.
– Есть древняя притча… – продолжил он, глядя поверх толпы. – Один человек имел две руки: одну он протягивал, чтобы делиться, другую – чтобы брать. Он кормил сирот, утешал вдов… но по ночам воровал из сундуков, обкрадывал тех, кого днём утешал.
Он остановился и поднял указательный палец.
– Тогда мудрец сказал ему: "Ты не можешь служить двум господам. У тебя не может быть руки берущего и руки дающего. Потому что та, что берёт – уже не твоя. Она принадлежит греху".
Он снова замолчал. Молча вытер лоб платком, выдохнул, медленно осенил себя крестом.
– И потому, как сказано в Писании, – его голос стал ледяным, – мы должны отсечь эту руку. Чтобы стало ясно всем – детям, свидетелям, и тебе самому, – что грех не остаётся без следа. И чтобы впредь никто не дерзнул протянуть руку туда, где живёт Господь.
Толпа замерла.
А я стоял, будто вырезанный из дерева. Тело онемело, растворилось, как и слова, льющиеся с губ сеньора Алвиса – они проходили сквозь меня, как сквозняк через щели. Я почти не слышал их. Только глядел в сторону Пауля. Он всё так же стоял с опущенной головой, будто под грузом, который сам себе накинул на шею.
– Да будет так! – раскатисто возгласил сеньор Алвис, подняв руки к небу.
Он шагнул назад, к сестре Майе. Та сжалась ещё сильнее, словно хотела исчезнуть внутри собственной рясы. Её побелевшие пальцы судорожно сжимали чётки, губы шептали слова – теперь уже слышно: в её молитве было моё имя. Я уловил его, как укол в сердце. Её голос был слаб, но отчаянно цеплялся за небо, будто мог переубедить Бога.
Мой надзиратель – тот самый, что держал мою верёвку, – выступил вперёд. Обошёл пень и встал в центр круга, под палящим солнцем, где земля растрескалась от жары. Он резко дёрнул меня, и я споткнулся, ударившись лбом о грубую, потемневшую от времени древесину.
Я попытался встать, пошатнулся… но тут же почувствовал чужие руки. Жёсткие. Холодные. Они схватили меня за запястья, разжали пальцы, развели руки – и уже ничто не принадлежало мне.
Дальше всё словно провалилось. Пыль слепила глаза, липла к лицу, смешиваясь со слезами, превращаясь в грязную, вязкую маску. Я почти не видел, что происходит, но слышал всё – громкие, раскатистые выкрики толпы, чьи-то крики, чей-то смех.
Я чувствовал, как мою левую руку грубо уложили на пень – ладонью вниз. Коленом прижали к раскалённой земле, камни впивались в колени, и дыхание стало обрывочным, рваным. Я услышал шаги – кто-то вышел из толпы, ступал медленно, размеренно.
Доносился слабый, упрямый шёпот сестры Майи. Молитва. Мой голос звучал в ней, как будто она звала меня не к прощению, а к последней исповеди. Я слышал, но не видел. Только грязный пол, пыль и над всем этим – гулкое напряжение.
А потом пришла боль.
Резкая. Чёрная. Как будто раскалённый стальной прут вогнали мне в кость. Я выгнулся от ужаса, от боли, но меня тут же вжали обратно, придавили, не давая даже вдохнуть. Кто-то держал меня за плечи, кто-то сдавливал запястья, кто-то хрипло приговаривал: не дёргайся.
Я закричал.
И толпа взревела в ответ – восторженно, жадно. Это был не гул сострадания, нет – ликование, настоящее, грязное. Я бился, как мог, рвался, но руки держали мёртвой хваткой. Я кричал, выворачивался, тело само искало путь наружу из этой боли – но не было выхода.
Потом – странный шипящий звук. Металл. Дым. И боль вдруг сменилась чем-то другим – пустотой. В глазах помутнело, но сознание не уходило. Как назло. Мой организм, будто злорадствуя, не позволял мне отключиться. Он держал меня здесь. Заставлял чувствовать. Всё. Каждую секунду.
Это была пытка. Холодная. Точная. Торжественная. Как будто сам мир хотел, чтобы я испытал всё, до последнего вздоха.
Наконец меня отпустили.
Но лишь на миг – короткий, словно пощада, которой не будет. Меня подняли, развернули, чтобы я стоял лицом к сеньору Алвису. Рядом с ним возвышался другой мужчина – старый, плотный, с телосложением мясника. Он был облачён в тёмно-красную рясу, обтянутую по швам, а в опоясанной кожаным ремнём руке держал тесак. Лезвие тупо поблёскивало, с него медленно, почти лениво, стекали багровые капли.
Он даже не смотрел на меня. Для него я был просто очередным – задачей, телом, инструментом наказания.
Я не мог стоять. Ноги подкашивались, дыхание рвалось, грудь будто была сдавлена каменной плитой. Боль поглотила всё, стала единственным, что я чувствовал. Но я всё равно поднял голову. Посмотрел на них – прямо, не отводя взгляда.
И в этот момент внутри меня что-то изменилось.
Страх ушёл. Как умирает зверь – тихо, без слов. Вместо него пришло другое: холодное, тяжёлое, выжигающее изнутри. Презрение. К ним. К нему – жирному, расплывшемуся Алвису, и ко всем, кто стоял рядом, кто молчал, кто смотрел и не отворачивался.
Я перестал бояться. Перестал стыдиться. Впервые за всё время – почувствовал, что вижу их настоящими. Не как богов в храме, а как людей. Жалких. Грязных. Гниющих под маской святости.
И в этом презрении родилась сила.
Не та, что могла спасти меня. А та, что позволяла выжить. Смотреть в глаза боли. Стискивать зубы. Не упасть. Не дать им победы.
– Так же, – продолжил Алвис, как будто ничего не произошло. Голос его был ровным, спокойным, словно всё, что случилось минуту назад, – крики, кровь, боль – не имело значения. – Ты будешь отправлен на ночь в джунгли. Там, в одиночестве, ты будешь молиться о прощении. И если Господь смилостивится над тобой, утром мы вернём тебя обратно. Тогда, и только тогда, ты сможешь начать искупление своих грехов правильными поступками.
Он на мгновение задержал на мне взгляд – тяжёлый, изучающий. Потом обвёл глазами толпу и бросил через плечо тому, кто держал меня за верёвку:
– Уведите его в место покаяния.
С этими словами он развернулся и зашагал прочь, по раскалённой пыльной земле, не торопясь. Что-то бросил мяснику в красной робе – короткую фразу, неразборчивую. Тот лишь хмыкнул, усмехнулся перекошенной улыбкой и последовал за ним следом.
Сестра Майя, всё это время стоявшая в стороне, наконец подняла голову. В её глазах блестели сдержанные слёзы. Но взгляд, который она бросила в мою сторону, был коротким, тихим, почти равнодушным. Потом она тоже развернулась и ушла, ступая, как призрак.
Меня потащили – не спеша, словно тащили не живого мальчика, а мешок с отходами. Потом с размаху бросили на скрипучую деревянную тележку. Я не успел сгруппироваться, не успел ни закричать, ни отвернуться – лоб со звоном ударился о жёсткий бортик.
Мир накренился.
И, наконец, пришло спасительное забвение – как тёмная вода, затопившая всё, что болело. Всё, что ещё жило.