Плачь, Маргарита

Размер шрифта:   13
Плачь, Маргарита
Рис.0 Плачь, Маргарита

Самое время!

Издательство «Время»

http://books.vremya.ru

[email protected]

Рис.1 Плачь, Маргарита

© Елена Съянова, 2025

© «Время», 2025

От автора

Я не могла не написать эту книгу. Заканчивался страшный двадцатый век, мир вступал во второе тысячелетие, объятый хаосом и суматохой перемен, – успеть, догнать, ухватить. Вот и мне судьба подкинула шанс – успеть и ухватить хотя бы часть того уникального архива, который, увы, стремительно утекал из России.

У этого архива своя судьба – он, как и многие культурные ценности, мог бы навсегда остаться в России как законный трофей. Но мировые лидеры тогда решили иначе. Дело в том, что большую часть этого архива составлял массив личных документов вождей Третьего рейха: их дневники, блокноты, записочки, краткие директивы… И письма. Гитлера к Гессу, Гесса – сестре Маргарите, Маргариты – Магде Геббельс, Магды – Роберту Лею, Лея – Гале, возлюбленной молодого Сальвадора Дали… В этих письмах отголоски бурных романов, истории любви и ненависти, дружбы, предательства, политических амбиций. В них истории живых людей, имена которых однажды заставили мир содрогнуться.

Когда эти люди еще держались на политическом олимпе, их биографии, поступки описывались официально – для народа, для истории. И многие исследователи до сих пор «ведутся» на эту информацию. А подлинная их суть – в письмах. И вот эту подлинную, живую историю тогда сочли малозначительной, и было решено вернуть ее потомкам как сугубо личную и частную.

Мне нужно было успеть. У меня было слишком мало времени, чтобы задаваться вопросами – а действительно ли нужна человечеству подлинная история Адольфа Гитлера и Ангелики Раубаль? А интересны ли метаморфозы души Рудольфа Гесса? И нужно ли знать, как на самом деле начинали Геринг и Гиммлер? Как мучительно врастал в свою страшную судьбу Йозеф Геббельс и что за человек был Роберт Лей, если ему единственному из всех соратников фюрера пожал руку Сталин?

Удивительный все-таки оказался архив – он преподносил сюрприз за сюрпризом. Во-первых, письма оказались на трех языках. Рудольф Гесс, например, чаще писал на английском, Лей – на французском, Геббельс постоянно примешивал к немецкому длинные французские пассажи, Геринг часто вставлял mots (фр. «словечки»), акцентируя на них важный для него смысл.

Вот когда я наконец сказала спасибо родителям за то, что в свое время так настойчиво советовали мне закончить иняз, причем не лениться, а освоить сразу несколько языков.

Второй сюрприз неприятный – почерки. Если почерк Гесса идеален, кстати, как и его английский, то почерк Гитлера – кошмар архивиста. И дело не в безграмотности или небрежности, а в какой-то патологической торопливости. Я сделала этот вывод почти сразу, чему позже нашла подтверждение и у немецких историков.

Гитлеру словно бесконечно скучно водить рукой по бумаге, в то время как его язык находится в состоянии покоя. Поживей набросать несколько строк, иногда даже не завершив мысли, и предаться любимому делу – своей бесконечной говорильне. Так он и Mein Kampf («Мою борьбу») писал – бегал по камере и диктовал, а Гесс за ним стенографировал, потом расшифровывал и редактировал.

Все письма Гитлера, которые я видела, короткие, иногда их правильней назвать записками. Чего не скажешь о Геббельсе, например. Это универсал – и говорить мог часами, и писать многостраничные послания, особенно Хелене Ганфштенгль, своей первой страстной любви.

Еще один «сюрприз» – это то, как выглядели сами письма, и то, как их пересылали. Почти все послания Гитлера и Геббельса двусторонние: то есть на лицевой стороне листочка у Гитлера текст, на оборотной – рисунок, чаще всего карикатура на кого-то из соратников или зарисовка здания; а у Геббельса на одной стороне – прозаический текст, на другой – стихи. Геббельс сам признавался, что когда он долго говорит или пишет, то впадает в экстаз. Видимо, экстаз у него выражался и таким образом. Я перевела несколько его стихотворений, они есть в романах.

С письмами Гесса своя история. Одиночных писем я почти не встретила. Практически все они были сложены по четыре-пять штук и находились в картонных коробках. На одной коробке было что-то похожее на штамп берлинской аптеки; возможно, это коробки из-под лекарств. Почему так? Однозначно не могу ответить. То ли сам Гесс писал письма родным в Александрию и затем передавал их с оказией, не рискуя пересылать почтой, то ли эти коробочки собрал и передал следователям в Нюрнберге, уже в 1945-м, его родной младший брат Альфред.

Альфред Гесс, карьера которого резко пресеклась еще в 1941 году, официально выступал в Нюрнберге как свидетель защиты. Второй и главной его миссией во время следствия было вместе с бывшим наставником Рудольфа Гесса Хаусхофером постараться вернуть своему брату память – якобы утерянную в английском плену. Для этого младший Гесс, вероятно, и привез письма старшего, поместив их в аптечные упаковки.

Помимо писем в этой архивной подборке было еще несколько описей (надеюсь, они остались в России), например, с протоколами баварской полиции о ранней деятельности НСДАП, текстами первых речей будущих вождей Германии, несколько политических памфлетов Геббельса. Пришлось все это читать, осмысливать, запоминать. Начал выстраиваться сюжет.

Я сразу поняла, как буду писать этот роман. Поняла, что по-другому просто не получится. Ведь писатель не может ненавидеть своих героев, а я их ненавижу. Значит, меня как автора в этом романе просто не должно быть – будут только они. Такими, какими долгие десятилетия они были скрыты от истории, а открывались лишь друг другу, родным, возлюбленным.

Но меня не оставляло одно сомнение – ведь эти «они» были патологическими лжецами. Если они так врали своему народу и всему миру, могли и друг другу и родным привирать. Значит, все, что возможно, придется за ними проверять. Поэтому необходимо получить допуск и в другие архивы.

О допусках и вообще о ситуации с нашими архивами конца девяностых особый разговор. А если вернуться к концу восьмидесятых, то и говорить было бы просто не о чем. Все пути к наиболее значимым и важным для истории архивам были наглухо перекрыты тройными кордонами спецслужб. Я напомню, кому мы на самом деле обязаны тем, что позже назовут «архивной революцией». А именно – массированным ударам по грифам «секретно» и прорывом в хранилища десятков «застоявшихся» историков, а вместе с ними и всевозможных экспертов, консультантов, помощников депутатов и прочей публики, решавшей собственные проблемы.

Итак, май-июнь 1989 года, Первый съезд народных депутатов СССР, который в прямой трансляции мы все тогда смотрели, как захватывающий сериал. «Агрессивно-послушное» большинство, выступления Сахарова, лобовые атаки на КПСС, а по сути, на советскую власть.

Рядом с этим шумным действом, к которому было приковано внимание страны, шли и локальные бои, например, по вопросу о формировании комиссий, которым предстояло объективно расследовать, в частности, разгон митинга в Тбилиси 9 апреля 1989 года. Председателем этой комиссии был первый секретарь правления Союза писателей СССР, член ЦК КПСС Владимир Васильевич Карпов. Опускаю очередную сшибку и обмен любезностями, Карпов требует слова, а Горбачев в ответ: «Мы завтра тебе дадим слово, Владимир Васильевич». Но Карпов знал Горбачева много лет, знал и эту его манеру вильнуть в сторону от горячего. Он не пошел на трибуну, а просто встал у президиума, прямо рядом с Горбачевым и снова потребовал слова – здесь и сейчас, а не завтра. «Владимир Васильевич, я же сказал, завтра тебе предоставим слово, завтра! Мы же договорились – завтра». А Карпов стоит. Горбачев тоже знал Карпова много лет и понимал, что дело не в том, что члена ЦК КПСС просто так «завтраком не накормишь», а в том, что перед ним Герой Советского Союза, разведчик, добывший с той стороны 79 языков. Помешать ему высказаться вряд ли удастся, не поймут и не поддержат. А то, что Владимир Васильевич задумал, стало ясно с первых же его слов: «Нужно, чтобы в постановлении (о работе комиссий. – Е. С.) был и пункт, что комиссия имеет право ознакомиться со всеми документами, касающимися инцидента, в КГБ, МВД, Министерстве обороны, ЦК КПСС и аппарате Верховного Совета, и все эти документы должны быть даны».

Зал бурно аплодировал. Хлопали даже идейные противники Карпова – Адамович, Сахаров, Афанасьев. Они-то поняли! Вето спецслужб на архивы должно быть снято.

С этого и началось.

И сразу обозначились два потока: историков и фальсификаторов-пропагандистов. В девяностые попасть в некоторые архивы благодаря своим научным публикациям, званиям и прочему было невозможно. Нужно было иметь свою руку, которая подпишет допуск. Мне такой допуск подписала рука Геннадия Эдуардовича Бурбулиса, бывшего госсекретаря, «крестного отца» команды Егора Гайдара. Какое он имел отношение к архивам? И как вообще добывались тогда эти допуски? Об этом я обязательно расскажу – в предисловии ко второму роману трилогии «Гнездо орла».

А пока о том, как я проверяла некоторые приведенные в письмах факты. Один пример: Рудольф Гесс до середины тридцатых годов публичных речей на площадях с балконов домов или открытых трибун почти не произносил. Не умел, не любил, не хотел. И первая же его такого рода публичная речь закончилась большим конфузом: вернувшись с балкона обратно в комнату, Гесс в буквальном смысле упал в обморок.

Он и сам описывал это с юмором как недоразумение, и соратники в письмах и дневниках это забавное событие не обошли. И все в один голос утверждали, что речь Гитлера в Нюрнберге должна была стать ключевой во всей пропагандистской кампании партии, но фюрер тем утром не просто охрип, а разговаривал, «как рыба, выброшенная на берег». И, как назло, горластых и опытных Геббельса и Лея в Нюрнберге не оказалось – они обрабатывали другие города. Там находился только Борман, но этот как оратор был еще хуже Гесса.

И Гесс, который до этого выступал только в кругу экономистов и функционеров, понял, что деваться ему некуда. Многотысячная аудитория, собранная на Фрауенкирхе гауляйтером Франконии Юлиусом Штрайхером, жаждала обещанного экстаза.

Забегая вперед скажу, что с самой речью Гесс справился. Все присутствовавшие утверждали, что после его выступления площадь буквально взорвалась, долго еще ревела и бесновалась. И как это у него с первого же раза так получилось? Не привирают ли соратники?

И я решила проверить. Для этого нужно было отыскать хотя бы подшивку газет города Нюрнберга первой и второй декады сентября 1930 года. Точной даты я тогда не знала, в письмах никто ее пометить не удосужился. Долго искала нужный архив, долго копалась в газетных подшивках (хранились они, на мой взгляд, тогда небрежно), мерзла. А кто подолгу сидел в архивных хранилищах, знает, что через пару часов уже леденеют ноги и пальцы не слушаются. Нашла.

Оказалось, 11 сентября. Да, почти всё, как в письмах: Франкония, Нюрнберг, Фрауенкирхе, огромная толпа в ожидании речи Гитлера. Вместо него появляется другой. Толпа его имени толком и не знала, однако с первых же его реплик, «полетевших в нее, точно тяжелые камни», затихла и слушала час, несколько раз «взрываясь, точно начиненная динамитом, когда оратор делал короткую паузу, чтобы перевести дух». В кавычки я взяла выражения из газетных статей, подтвердивших, таким образом, что Гесс действительно справился.

По такому принципу – доверяй, но проверяй, я и писала все три романа трилогии.

В один роман такой материал не уместился бы, и я просто была обязана дать возможность людям, информация о которых таким образом попала мне в руки, пройти свой путь и получить свое. Каждому свое. Так, кстати говоря, родилось название третьего романа трилогии: «Каждому свое».

Самым же трудным для работы оказался второй роман «Гнездо орла».

НСДАП – уже официальная правящая партия и имеет возможность писать свою историю, создавать собственные образы и мифы. И попробуйте продраться сквозь официозную прессу к правде о Судетском кризисе или аншлюсе Австрии.

И тут снова помогали письма. «Они были живые. Пока мы не проехали по ним» – так маленький сын Лея описывает проезд кортежа машин по усыпанной цветами Ундер-ден-Линден во время одного из триумфов Гитлера… Мир фашизма в моих романах – это еще и мир глазами детей. Их детей.

Я благодарна судьбе за подаренную мне возможность оставить для вас подлинные образы этих людей – не чертей с рогами и копытами, а именно людей, чья истинная сущность оказалась страшнее того, что вы знали о них прежде.

Елена Съянова

Часть I

В Бергхофе с утра лил дождь. По мокрому гравию к открытой веранде тяжело подкатила машина. Плотный человек в форменной рубашке СА, с красным воротником и дубовыми листьями, стремительно прошел мимо стоящих у решетки женщин, даже не заметив их. По всему дому за ним нежно зазвенел хрусталь. Одна из дам с тревогой обернулась вслед. Другая, немного моложе, с вихрами темных кудрей, подошла к самому краю веранды и подставила руку под падающую с крыши упругую струю. Вода фонтаном била ей в грудь, заливала плечи и подбородок, холодные брызги слепили глаза – странно неподвижные, точно горящие изнутри фиолетовым огнем.

Но первая дама этого не увидела. Секунду помедлив, она поспешила вслед за приехавшим и догнала его уже на лестнице, ведущей на второй этаж, куда он собирался вломиться без церемоний и перебудить всех. Он обернулся – его круглое загорелое лицо с поврежденным пулей носом и крохотными пшеничными усиками выражало веселую свирепость.

– Эльза, детка, как приятно увидеть тебя первой! – Он фамильярно чмокнул ее в ладонь. – Что тут за сонное царство? Опять болтали всю ночь? Столько теоретиков в одном месте вызывают у меня желание выстрелить в воздух. Шучу! Разбуди мужа, ему нужно ехать в Мюнхен, объясняться в полиции. – И, увидав удивленно-испуганное выражение ее лица, затряс головой. – Фу, девочка, я тебя напугал!.. Прости… Социалисты-рейхсбаннеровцы[1] обиделись на нашего Руди за то, что он немного полетал над их митингом… На пятистах метрах… Часа три…

– Зачем? – искренне удивилась Эльза.

Эрнст Рем широко улыбнулся. Женскую глупость он почитал аксиомой, но Эльза Гесс принадлежала к числу тех редких, прелестных и тихих женщин, которым он прощал излишнюю образованность и даже привычку задавать вопросы. Мимо них молча прошествовала мокрая мрачная Ангелика Раубаль. Рем выдохнул ей в спину, как бык.

Дождь переменил направление. Теперь он хлестал кругами. На траве появлялись и как будто таяли маленькие водяные кратеры. В доме распахивались окна, кто-то пробежал по коридору, из дверей то и дело вырывались раздраженные мужские голоса.

Эльза нашла Ангелику в библиотеке. Гели сидела в кресле, по привычке поджав ноги и упершись подбородком в ладонь.

– Они, видимо, сегодня уедут, – сказала Эльза, – а мы останемся с тобой.

Гели по-детски вытянула шею.

– Ты останешься!

Кто-то приблизился к двери шагами крупного хищника из семейства кошачьих. Обе женщины мгновенно «надели маски». Это был Мартин Борман, бывший штабист СА, оказавшийся необходимым и здесь, в Бергхофе. Обе его не любили, Эльза – холодно и деликатно, Гели – высокомерно-язвительно.

– Извините, фрау, фрейлейн, я только возьму папки. Извините.

Когда он вышел, Ангелика поморщилась.

– Зачем здесь еще один шпион?

– Он не шпионит. Он здесь работает.

Гели соскочила с кресла, подошла к Эльзе и робко положила руки ей на плечи.

– Ты правду сказала? Ты останешься?

Новые шаги заставили их опять переменить выражение лица. Неритмичные и неровные, они то и дело стихали так, точно идущий на что-то натыкался. Гели, убрав руки, досадливо опустила глаза. Эльза приветливо улыбнулась.

– А! Вы здесь? А где Рудольф?

– Я еще не… – начала Эльза.

– И прекрасно! Эрнсту только волю дай, так он всех на рога поставит. Ты ведь знаешь, дорогая, – вошедший поднял палец, – твоим мужем командую только я. Сказано: отдых до вечера – значит, отдых до вечера.

Харизматическому лидеру НСДАП и советнику юстиции Адольфу Гитлеру шел сорок второй год. В то утро 17 августа 1930 года, разбуженный после бессонной ночи и полуторачасового сна известием о бунте берлинского контингента СА, он очень мало походил на себя публичного. Но «Адольф домашний», каким являлся он лишь узкому кругу близких людей, был вполне приемлем, и Эльза подумала, что не из-за ссоры с дядей Гели так взвинчена.

– Свари нам, пожалуйста, кофе, дорогая. Он у тебя всегда превосходен, – попросил Адольф, при этом быстро взглянув на племянницу. – Ты что, купалась?

– Нет, – буркнула Ангелика. – Куда вы все едете?

– В Берлин. – Он снова перевел взгляд на Эльзу. – Обычные дрязги. Кому-то мало денег, кому-то слишком много легальности… Они меня с ума сведут. Я еще весной знал, как действовать, и я бы действовал, если бы не наш идеалист. Так что пусть спит. – Он собрался выйти, но удержался, покачавшись на каблуках. – Ты заметила, дорогая? Рем примчался сюда, а не к Штрассеру. Похоже, Руди его заболтал.

– Ты сам всех заболтал! – грубо вмешалась Ангелика.

Гитлер улыбнулся.

– Кого она защищает, как ты думаешь, дорогая? Рема? Отто Штрассера? Сейчас так и взовьется на дыбы, как кобыла неподкованная!

– Что же ты ему в глаза не скажешь: «Ты, Рудольф, идеалист»? – прищурилась Ангелика.

Гитлер подбоченился и тоже прищурился.

– Вот что я тебе скажу, мартышка, раз уж ты такой заботливый друг: когда Рудольф переутомляется, у него возникают причуды, но если он лезет в самолет – это уже истерика.

– Ты же его и довел! – Она тоже встала руки в боки.

Слова, жесты – все готово для бурной сцены, быть свидетелем которой Эльза не желала.

– Гели, ты не поможешь мне? Вы ведь уезжаете сегодня? – обратилась она к Адольфу, который уже начал тяжело дышать. – Идем, Гели, идем!

«Да расцепитесь вы!» – хотелось ей крикнуть. Она с трудом увела за собой Ангелику, которая пыхтела и упиралась, а Адольф – тоже хорош! – вместо того чтоб спускаться, стоял и насмешливо смотрел им вслед.

Через полчаса в столовой пили крепкий кофе и завтракали. Явственно слышались два голоса – Гитлера и Рема, упражнявшегося в злословии по поводу младшего Штрассера[2], с которого и начался разброд.

«С чего бы это?» – вяло гадал, наблюдая за ним, Йозеф Геббельс, партийный пропагандист и агитатор, четыре года назад сбежавший от Штрассеров и теперь позволяющий себе анализировать их поведение. Впрочем, Йозефу сейчас так хотелось спать и так мучительно резал болевшую голову гортанный голос вождя, что он с радостью ушел бы куда-нибудь в сад, лег там на клумбу, и пусть его поливает холодным дождем. Все они – фюрер, Гесс, Пуци, Розенберг и он сам – последние двое суток вообще не ложились, хотя предвыборную программу можно было давно закончить и поставить точку, если бы не два таких «великих стилиста», как Гесс и Розенберг. Оба любую мысль ведут от римского права и, сколачивая табурет, разводят такое рококо, что потом часами сиди и тюкай топориком их виньетки, чтобы вышло хоть что-то удобоваримое для толпы. Сегодня на рассвете взбунтовался даже Пуци. Он сказал Гессу, что если тому так не нравится слово «инстинкт», то пусть будет хоть «сосиска с хреном», потому что пора кончать и ни у кого нет больше сил. На что Рудольф пожелал другу «кончать» со своими любовницами. Пуци хлопнул дверью. Зато теперь сидит бодрый – проспал часов пять.

Крепкий кофе подействовал. Фюрер велел всем отправляться к машинам, а сам поднялся наверх, чтоб написать записку и дать последние указания Борману. Когда он спускался, на лестницу вышла Эльза. Он пожал ей руку и что-то пошептал, но глаза жадно обшаривали глубину дома за ее спиной.

Садясь в машину, он обернулся на окна. В одном, полуоткрытом, стояла Ангелика, подняв ладошку. Она даже не помахала рукой, просто подняла ее, но он испытал такой прилив бодрости и силы, что горе любому, кто сейчас рискнул бы встать у него на пути.

Машины выезжали на дорогу к Оберау, когда дождь внезапно кончился. Порывом ветра рассеяло большое облако над горой, и вновь поверилось, что будет еще и тепло, и солнечно.

Домик в любимом Адольфом местечке под Оберзальцбергом был небольшой, но хорошо устроенный. Он казался просторным из-за продуманного удобства помещений и той рациональности, которую вокруг фюрера насаждал – вместе с собою! – неутомимый Мартин Борман. Пожалуй, только мягкая и внимательная Эльза Гесс старалась изредка ободрить этого «муравья», трудившегося на девственной ниве неустроенного и хаотичного партийного быта. Все прочие бесцеремонно им пользовались и на него же плевали. Уезжая, Гитлер приказал ему остаться и снова взвалить на себя груз рутины, даже не вспомнив при этом, что Мартин пять последних дней не видел собственной постели и три месяца – своей молодой жены Герды с их первенцем Адольфом-Мартином, который начал бегать и скоро должен был задать матери сакраментальный вопрос: а где мой папа?

Эльза нашла Бормана в маленьком кабинете при библиотеке на втором этаже уткнувшимся в документы. Увидев ее, он вежливо встал, но предложение пойти отдохнуть отклонил, объяснив, что на днях в Бергхоф приезжает Геринг и у него прибавилось работы. Эльза настаивала:

– Если вы немедленно не ляжете в постель, Мартин, то заболеете, и я буду чувствовать себя виноватой перед вашей милой женой.

Борман предпочел подчиниться. В свои двадцать девять лет он еще не ведал настоящего утомления, тем более – проблем с нервами, на которые жаловались все, начиная с фюрера.

Если бы за что Мартин и решился попенять Творцу, так это за свою внешность, не позволяющую удовлетворять честолюбие в той мере, в какой оно того требовало. В особенности досадно ему бывало рядом со своим шефом и покровителем Рудольфом Гессом с его доминирующим ростом, роскошной шевелюрой и магнетическими зелеными глазами, в которых можно было увидеть широкий диапазон страстей – от пылкого фанатизма до иезуитского коварства.

Было около трех часов дня. По мокрым дорожкам бегали счастливые овчарки. Охрана из СС и СА дремала на солнышке. Канцелярия во флигеле жила отдельной жизнью. Малыш кого-то из прислуги, лет четырех, забежал с заднего двора и, хрустя ножками по гравию, погнался за щенком. Тотчас его подхватил охранник и на вытянутых руках отнес к матери, которая, отложив дела, конечно, сделала шалуну на ушко небольшое внушение. Видевшая эту сцену из окна Эльза живо представила, как касаются женские губы нежного, как лепесток, детского ушка, и у нее защемило в груди.

Ей было двадцать девять. Она была замужем три года, а перед тем еще несколько лет они жили с Рудольфом вместе, и у них уже мог бы быть малыш. То есть по всем срокам он просто обязан был появиться. И они так хотели его! Оба совершенно здоровы, никаких отклонений, никаких проблем. В чем дело? Правда, они так редко бывают вместе…

Этой весною, когда рухнула очередная надежда, Эльза, пересилив себя, тайком обратилась к доктору, старинному приятелю своей матери, и тот, помнивший ее с колыбели, провел самый тщательный осмотр, а после, задав кучу вопросов, на которые она отвечала, как на исповеди, объявил, что ребенок у них будет, нужно только успокоиться и перестать его так сильно ждать. Она справилась бы с собою, но ситуация начала не на шутку раздражать мужа, невзирая на всю его занятость. Той же весною Эльза, надеясь снять напряжение, сделала непростительную глупость – предложила взять младенца из какого-нибудь швейцарского или британского приюта. Рудольф резко отвечал, что не желает этого, а две недели спустя она узнала, что у него сменилась берлинская секретарша.

Видный член партии, ветеран Добровольческого корпуса Эппа Фриц Шперр отправил свою беременную дочь Ингеборг не то в Бремен, не то еще дальше, и двадцатилетняя Инга, красавица, недотрога, приезжавшая на работу в белоснежном «мерседесе» и появлявшаяся всюду под присмотром своей чопорной матери, безропотно отправилась в партийную провинцию. Отец же, депутат рейхстага и советник по финансам, проглотил свой стыд и сделал вид, что у него никогда не было обожаемой дочери.

Узнав обо всем от подруг, Елены Ганфштенгль и Карин Геринг, Эльза пришла в ужас от нелепости происходящего, а еще более – от душной волны ревности, которая захлестнула все ее существо. Но она справилась с собой. Рудольфу же, втайне ждавшему наказания, она сказала, что теперь будет всегда и всюду ездить с ним, и поинтересовалась, нет ли у него возражений. Муж смиренно отвечал, что возражений нет и он очень доволен.

И вот они здесь, в чудесном, тихом Бергхофе, почти вдвоем, почти свободные, почти одни.

– Эльза, можно к тебе? – Ангелика неслышно подкралась сзади и стала на некотором отдалении, вытянув шею, чтобы увидеть, на что подруга смотрит за окном.

Эльза, чуть вздохнув, улыбнулась ей:

– Я так отвыкла от тишины!

Гели забралась с ногами на диван и робко попросила:

– Посиди со мной.

– Когда мы утром вышли на веранду, ты хотела мне что-то сказать, – напомнила Эльза.

– Если я начну говорить, так не заткнусь до вечера. Видно, у нас с дядей это в крови. Нет, нет! – воскликнула Гели, опережая какое-то замечание Эльзы. – Я так мечтала, что ты поговоришь со мной, все мне расскажешь!

– Что же тебе рассказать? – спросила Эльза, тоже усаживаясь в уголок дивана.

– Все-все! Мне все хочется знать! Про твою маму, про детство, про сестер, как ты влюбилась. Как вы жили в Мюнхене!

– Швабинг – это действительно было чудесно. Хотя почему «было»? Я думаю, этот район останется таким всегда. Просто нас там уже нет.

– И вы каждый день ходили в театр?

– Иногда и по два раза, вечером на Шлеммера или Бранда, а ночью – в кабаре. Мне очень повезло. Я видела… зарождение жанров. Мне не все нравилось в авангарде, но я всегда старалась понять чувства автора, его желание говорить со мной на его собственном языке.

– А Рудольф?

– А он только цеплялся ко всему, Кандинский был у него учителем недоучек, а новая опера – шрапнелью под соусом.

Гели рассмеялась.

– А на выставки или поэтические вечера я вообще с ним отказалась ходить, потому что он сразу же начинал спорить и своей политэкономией доводил этих ребят до слез. У него уже тогда был один критерий, и если он говорил «мне скучно» – все, крест на всем!

– Вы ссорились?

– Да нет, просто один раз я не выдержала и попросила взять меня туда, где ему весело. На что он отвечал, что позорно веселиться после такой войны. Однако несколько месяцев спустя…

Шла весна 1921 года. У обоих были экзамены, и они несколько дней не виделись.

И вдруг, уже поздно вечером, он явился к ней возбужденный, велел надеть что-нибудь попроще, и – о боже, в какую дыру они отправились! Самая что ни на есть жуткая пивнушка, какими бонны пугают маленьких непослушных девочек. Накурено так, что щиплет глаза, повсюду грязные кружки с налипшей пеной, озлобленные лица, хриплые голоса.

– Руди, а что мы здесь будем делать? – робко спросила Эльза.

– Слушать, – отрезал он.

В это время компания у стены горланила похабную песню, а на небольшом возвышении в конце зала кто-то что-то выкрикивал.

– Его? – пискнула Эльза.

– Нет. Я скажу кого.

Когда наконец он указал ей на очередного оратора, Эльза, разогнав платочком дым перед собою, добросовестно всмотрелась, но ничего не поняла. Стоял некто худенький, с мокрым лбом и странно неподвижными серо-голубыми глазами. Он стоял и молчал, но в пивной становилось все тише и тише и наконец стихло совсем. Тогда он произнес первые фразы. Сначала вполголоса и так, точно просил о чем-то. Потом – чуть громче, сильней нажимая на отдельные слова. Внезапно его голос сорвался на хриплый крик, от которого сидящие за столиками начали медленно подниматься, и вскоре это был уже какой-то животный рев и вой, причем казалось, что рычат сразу несколько зверей. Под конец выкрикнув что-то два раза подряд, он смолк, а пивная поднялась на дыбы. Все орали, гремели стульями, в воздух вздымались кружки, развешивая по плечам кружевную пену.

Эльза поймала себя на том, что стоит, открыв рот, а закрыв его, робко посмотрела на Рудольфа, который, тяжело дыша, уставился в пол. Потом резко взял ее за руку и вывел на улицу. Рядом в переулке их ждала машина, но он молча шел, крепко держа ее за руку – так что она едва за ним поспевала. Внезапно он остановился и посмотрел ей в глаза.

– Ты поняла?

Она ничего не поняла и не знала, что ответить, но чутким сердцем угадала: если ответит не так, то может потерять любимого.

– Он говорил о судьбе Германии?

Рудольф просиял.

– Да! Он говорил о Германии! О нашем позоре. О предателях. О величии. О нашей чести. Он… Я…

Они снова зашагали по темной улице. Рудольфу как будто не хватало воздуха.

Она сейчас не помнит, сколько они бродили по ночному Мюнхену, но она знает – именно эта ночь их соединила.

Утром, завтракая у Хаусхоферов, Рудольф с увлечением рассказывал об ораторе из пивной, и Эльза отметила, что профессор Карл Хаусхофер, лишь недавно снявший свой генеральский мундир, слушает своего любимца без тени иронии…

«Значит, в первый раз я не произвел на тебя впечатления?» – спросил ее как-то Адольф.

Что она могла ему ответить? Ей было семнадцать. Она не видела верденских окопов, заваленных кусками разлагающихся тел, не слышала, как звякают о дно эмалированной ванночки осколки, которые вырезает из твоего тела хирургический скальпель, не хоронила друзей. Ей нечем было понять его…

– Одним словом, через несколько месяцев он привел меня в пивную в рабочем квартале Мюнхена, – завершила Эльза, – и там…

– Что было там, я догадываюсь, – скороговоркой произнесла Ангелика. – Расскажи лучше, как вы с Руди познакомились.

– Обыкновенно. Как все. Жили по соседству, случайно встречались на улице, в университете, вместе ходили в горы… У нас была замечательная компания.

– А потом?

– Тоже ничего необыкновенного. Просто мы много бывали вместе и научились понимать друг друга.

– Какая ты счастливая!

Эльза улыбнулась.

– Гели, тебе только двадцать два…

– Ты думаешь, в тридцать два для меня что-нибудь изменится? Нет! Если я теперь с этим не справлюсь, то не справлюсь никогда. Эльза! – Ангелика заглянула ей в глаза, как проголодавшаяся собачонка. – Ты поможешь мне?

– Да, конечно!

– Даже если… Даже если они станут возражать?

– Почему ты думаешь, что кто-то не желает тебе добра?

– Но ты не знаешь, что я задумала…

– Ты хотела бы куда-то вырваться? Что-то попробовать сама? Может быть, поучиться пению?

Гели схватила ее руку и прижала к щеке.

– Эльза, я так люблю тебя! Ты все понимаешь!

– Поговори с Адольфом. Может быть…

Ангелику передернуло.

– Адольф? Он скорее замурует меня вот в эту стену, чем выпустит! Нет… – Вскочив с дивана, она походила по комнате, постояла у окна. Она как будто собиралась с духом. – Дядя как-то сказал, что в его жизни есть только два человека – я и Рудольф. И что если нас не будет, он… сделается другим. Он сказал: если я вас потеряю, то превращусь в функцию. Он это произнес так искренне, как никогда прежде. Он никогда прежде не говорил со мной так. Может быть, он лгал?

– Не думаю…

– Эльза! – Гели снова присела на диван. – Я знаю, меня спасет только одно, если Рудольф… Если он захочет… – Вдруг она вздрогнула и сжалась.

В гостиную забежала кормящая сука Берта, а за нею, зевая, вошел Гесс.

– Добрый день, дамы! Пусть кто-нибудь покормит Берту. Бедняга так и не научилась попрошайничать.

– Она тебя разбудила? – спросила Эльза.

– И очень хорошо. – Он посмотрел на Ангелику, прищурившись, потом вопросительно – на жену.

Гели это заметила. Схватив овчарку за ошейник, она убежала с нею.

– Адольф оставил тебе записку, – сказала Эльза.

– Да, я прочел. Приготовь мне, пожалуйста, чистые рубашки и прочее для отъезда на три дня.

Возражать не имело смысла.

– В его записке меня удивила последняя фраза, – продолжал он. – По правде сказать, я даже не совсем ее понял. Прочти. – Он протянул ей письмо Гитлера.

«Мой дорогой! Ситуация не настолько серьезна. Я еду в Берлин больше для того, чтобы принять лояльность Рема, который желает мне ее продемонстрировать. Он настаивал на твоем присутствии, но истинных причин не называл, из чего я заключаю, что он все еще трусит. Это хорошо. Через неделю все закрутится. Прошу тебя, эти дни посвяти отдыху и сну. С 25-го я превращаюсь в говорильную машину, и мне потребуется вся твоя выдержка. Кстати, ты заметил, что наши дамы окончательно невзлюбили твоего секретаря (это к нашему спору о женской интуиции)? Одним словом, мартышка меня доконает.

Всегда твой Адольф»

Гесс не сказал жене, что, проснувшись и прочитав записку, всерьез задумался. Его поразило, как мало сказала ему последняя фраза про мартышку. Видимо, так бывает – уходишь в свои переживания и перестаешь чувствовать друга, пока тот не крикнет вслед: Руди, ау, обернись! Он слишком хорошо знал Адольфа, чтобы не догадаться, что эта фраза – крик боли.

– Ты когда-нибудь замечала, как они ссорятся? – спросил он жену.

– Да. Часто.

Кое-что и он, конечно, видел. К примеру, грубость девчонки, ее дерзости, насмешки. Но Адольфу это даже нравилось. Он говорил про племянницу: «Она настоящая. В меня. Сунь палец – откусит руку». Адольфу претили бесцветные строгие амебы, как он их называл. Его привлекали женщины горячие, страстные, необузданные, как дикие кобылицы, с искрой в глазах. Такой была Ангелика.

– Через три дня вернусь из Вены, тогда подумаем над этим, – сказал Рудольф жене. – Возможно, она просто скучает. С матерью и сестрой у нее совсем разладились отношения, брата она не видит, подруг нет. А к тебе она тянется. Объясни ей наконец, кто рядом с нами и с нею.

– Если она до сих пор не поняла, то едва ли…

– Я думаю, ей не мешало бы научиться несколько отстраняться, – продолжал Гесс, переодеваясь в спальне. – Она глядит, как он бреется по утрам или лежит с головной болью, и думает, что вот он весь тут и есть. А если это каждый день, да еще в таком специфическом исполнении, как у Адольфа…

– Я тебя поняла. Только почему-то когда ты лежишь с головной болью, я иногда испытываю оргазм.

– Серьезно? Жаль, что ты раньше не говорила. Одним словом, Адольф любит ее безумно. Он на все пойдет, лишь бы ее не потерять.

– На все?

Но муж уже не слышал ее. Надев куртку, он взял перчатки и летный шлем. Эльза не считала полеты Рудольфа «истерикой», как выразился Гитлер, но все же бессознательно побаивалась их.

– Когда ты вернешься?

– Двадцать первого. Если приедет Геринг, не спрашивай его о Карин. И всех предупреди.

– Неужели так плохо? – огорчилась Эльза.

Он молча кивнул и внезапно, уже в дверях остановившись, улыбнулся ей:

– Знаешь, детка, я иногда думаю: какое счастье, что у меня есть ты!

«Звезды в горах ярче и острее, но они не так завораживают. В них меньше загадочности», – эту мысль высказал Герман Геринг, появившийся в Бергхофе уже к вечеру следующего дня, почти одновременно с Еленой Ганфштенгль, женой Эрнста Ганфштенгля, прозванного друзьями Пуци. Елена приехала к мужу, который отбыл в Берлин с фюрером, что ее мало опечалило. Теперь они любовались звездами впятером – три дамы и двое мужчин, и ненасытная в своих исканиях Елена знала, что оба достанутся ей.

В тот вечер, сидя в кресле между Герингом и Борманом, слушая пение Гели Раубаль, Елена не думала о проблеме выбора, как не думала бы о ней, будь рядом с нею хоть рота мужчин. Она знала, что начнет с Германа, поскольку он понятливей, а этого мальчишку с его вечным блокнотом в руке еще придется подбадривать, подбадривать как следует. И она, непринужденным движением откинув руку на низкий подлокотник кресла, как бы нечаянно коснулась кончиками пальцев крепкого бедра сидевшего рядом Мартина Бормана, который, медленно скосив глаза, удивленно поглядел на эти пальчики. А они его слегка пощекотали.

Выразительный и сильный от природы, голос Ангелики не был превращен опытными мастерами в инструмент изящного самовыражения, но ей уже сейчас чудесно удавались как зажигательные, лукавые песенки, так и страстные романсы, требующие темперамента и артистизма. Когда она, зардевшаяся от смущения, отошла от фортепьяно, все аплодировали. Комплименты говорил Геринг – за всех. Они ему удавались. Он говорил об уникальном цветнике, о трех женщинах и трех типах красоты. Известный эстет Геринг никак не мог сделать выбор – все три казались ему одинаково притягательны.

Елена, роскошная шатенка с розовой кожей, полуопущенными ресницами и влажными губами, всегда безукоризненная, обожающая балы и публичность, принадлежала к числу королев, при которых всегда есть король. Не многие знали, что ее Эрнст меняет любовниц, при этом все более отпуская на волю свои гомосексуальные наклонности. Оба как-то приспособились друг к другу и внешне выглядели вполне удачной парой.

А Гессы не просто выглядели прекрасной парой, но, пожалуй, и были таковой в действительности.

Эльза, от природы застенчивая, приучила себя не стесняться облегающих фигуру брюк, открытых купальников и коротких теннисных юбочек Она прекрасно плавала, ездила верхом, ловко лазала по горам и была вполне под стать своему мужу, презиравшему всяческие немощи: золотоволосая, круглолицая, с яркими синими глазами, теплым румянцем на щеках и чудесной доброю улыбкой, которую Адольф называл обезболивающей, – Эльза виделась ему идеалом прекрасной арийки.

Впрочем, о более интимных вкусах Адольфа Гитлера следовало судить по третьей из дам, той, что купалась сейчас в похвалах Геринга.

В ее лице заметнее всего были глаза. Лукавые, почти фиолетового цвета, они вызывали вздох восхищения у всех впервые их видевших. Гели была белокожа, но легко загорала. Ее всегда стихийно возникающая прическа обычно представляла собою каскады блестящих кудрей. Рот – чувственный и жадный. Последнее время она все чаще бывала мрачна, что лишь добавляло ей прелести в глазах дяди, любившего страстно и готового всюду бродить за нею, как преданный ягненок, по выражению одного из друзей-соратников.

Адольф никому ее не показывал, кроме близких ему людей, да и те лицезрели ее больше, как тень, скользящую в глубине апартаментов или возникающую лишь на несколько мгновений в проеме двери или запертого окна. Ангелику могли видеть постоянно лишь трое-четверо мужчин, среди которых были Геринг и Гесс. Первый ей покровительствовал; второй, если замечал на бегу, немедленно принимался воспитывать.

– Господа, кто хочет пройтись к озеру? – Вопрос Елены был адресован двум мужчинам, и Геринг тут же подал ей руку, поскольку был наготове и ждал этого негромкого выстрела стартового пистолета.

– А вы, Мартин, не желаете прогуляться со мной? – полуобернулась Ангелика к Борману и протянула руку.

– Я был бы счастлив, фрейлейн, но…

– Опять «но»! – Она капризно отдернула руку. – Вот я на вас дяде пожалуюсь.

Борман беспомощно взглянул на Эльзу, которая, убирая ноты с рояля, указала ему глазами на дверь. Как он был ей благодарен за эти подсказки! Последний год, находясь при Гессе или фюрере, он точно ходил по острию бритвы из-за этой девицы, которая затеяла с ним дурацкую игру – почему именно с ним, черт бы ее подрал! – и если бы не деликатная помощь Эльзы Гесс, он наверняка давно бы погорел.

– Прошу прощения, фрау, фрейлейн! – Щелкнув каблуками, он с облегчением вышел прочь.

– И все-таки он шпионит, – капризно заявила Ангелика.

Эльза, обняв ее, увела в глубь дома.

В маленькой гостиной, которую называли «фонарной» и откуда открывался чудесный вид на альпийские пейзажи, стало совсем темно. Гели села на диван, достала откуда-то сигареты (видел бы дядюшка!), закурила, но тут же бросила.

– Я знаю, что глупа, – сказала она, наблюдая, как Эльза зажигает свечи, – но как я могла поумнеть? Где? С кем? Я вечно сижу одна. Никто со мной не разговаривает. Когда я пытаюсь что-то спросить, то слышу только «ты этого не поймешь!», «тебя это не касается!». Даже книг у меня нет. Одни кретинические.

– Какие? – не поняла Эльза.

– Для полудурков. – Гели со злобой пнула ногой стопку томов и брошюр, сваленных кучей у дивана.

Эльза посмотрела на повернутые к ней корешки: Габино, Фрейд, Дарре, Игнатий Лойола, де Сад…

– Хочешь, я принесу тебе другие книги? – мягко спросила Эльза.

У Ангелики совершенно неожиданно задрожали губы. Эльза присела рядом.

– Вчера мы не закончили разговор… Ты сказала, что тебе можно помочь и что Рудольф мог бы…

– Не помню. – Гели отвернулась.

– Ты сказала, что тебя спасет только одно: если Рудольф захочет… А тут вошла Берта.

– Так, болтала всякий вздор.

– Гели, я хотела бы тебе помочь. Как ты пела сегодня! Ты очень талантлива.

Ангелика вдруг зарыдала. Пожалуй, за всю жизнь Эльза не видела, чтобы женское отчаянье вырывалось с такою неженскою силой; это напоминало приступ эпилепсии – слез почти не было, рыданья больше походили на вскрикивания. Что это такое? Ведь она любит и любима! Что с ней?

– Гели, я поговорю с мужем. Я постараюсь его убедить. Если ты чувствуешь потребность в самовыражении, нельзя держать ее взаперти. И никто не вправе…

Ангелика забилась в угол дивана, прижав кулаки к щекам. В глазах переливалось все то же отчаянье. А Эльза вспомнила свой панический страх перед размолвками мужа с Гитлером, последствия которых бывали тяжелы для обоих. Рудольф потом подолгу плохо себя чувствовал, у него начинались странные рези в желудке, а на Гитлера находило мрачное отупение. «У меня всегда после этого опускаются руки», – жаловался он племяннице, и Гели вспомнила сейчас, что именно после такой ссоры дядя и признался ей, как боится потерять своего Руди.

…В ту ночь он метался по спальне их дома на Принцрегентплац и ругал Гесса последними словами, а потом вдруг сел на постель, обхватив голову руками, и спокойно сказал:

– В сущности, мне уже все равно. Мне наплевать на все, о чем мы спорили. Десять лет я хочу от него только одного – чтобы он любил меня больше своих принципов.

– Разве не того же ты хочешь и от остальных? – спросила Ангелика.

– Я не могу хотеть любви, не любя сам. А от прочих мне нужны лишь вера и послушание.

– И от меня?

– У тебя нет принципов – лишь море страсти. Я бы хотел утонуть в нем.

И еще Гели вспомнила карандашный рисунок Адольфа, выполненный с анатомической точностью, – ее собственное обнаженное тело с головою Рудольфа.

– Вот кого я люблю, – пояснил он.

Ее чуть не вырвало. После, в его отсутствие, она хотела уничтожить картинку, но эта гадость куда-то затерялась.

Порою отношения двух мужчин могли казаться странными и, даже при всей сдержанности и мужественной внешности Гесса, вызывать кривотолки. Показываясь на публике, Рудольф обычно оставался как бы в тени фюрера и всегда демонстративно его поддерживал. «Соглашатель», «слабохарактерный», «без личных амбиций», «идеалист» – цепочка подобных характеристик сопровождала его на протяжении всего политического пути, и лишь немногие знали, что, являясь фактическим изобретателем «фюрер-принципа» и бескомпромиссно ему следуя, Рудольф Гесс может при желании развернуть своего фюрера на все сто восемьдесят градусов.

«Но что ему я, мартышка, дурочка?» – не раз в унынии задавала себе вопрос Ангелика.

– Вот Адольф вернется, и я поговорю с ним, – сказала она вслух, подавив вздох, и солгала: – Я ведь еще не пробовала.

– Если ничего не получится, скажешь мне? – попросила подруга.

– Скажу.

После восемнадцатого наступили чудесные, солнечные дни. Кажется, все обитатели Бергхофа переживали умиротворение.

«Бергхоф – это чудо, – писал Геринг умирающей от чахотки жене. – Здесь снова начинаешь чувствовать жизнь. Фюрер в Берлине, Гесс улетел в Австрию, а Борман оказался славным малым. Мы работаем по три часа в день, но всё успеваем. У меня впервые за несколько лет появилось свободное время, и я… похудел. Большой привет тебе от наших милых, брошенных мужьями дам, как они сами себя называют, – от Эльзы, Хелен и Ангелики. Они, однако, ничуть не скучают и почти не расстаются. Дни стоят солнечные, сегодня термометр показал плюс двадцать пять».

Геринг лукавил. Не расставались лишь Эльза и Ангелика, Елена же присоединялась к ним только в утренние часы во время прогулок верхом или спонтанных пикничков в компании местных ребятишек, которые часто наведывались в усадьбу, еще не обнесенную по указанию Бормана двухметровой стеной.

Мужчины в это время занимались делами. По всему дому трещали телефоны, маячили адъютанты Геринга, которые, пока шеф работал, не решались сбежать на пляж или покататься на велосипедах.

Поразительно было, как легко двое мужчин делили лукавую любовницу. Геринг казался совершенно довольным – ни одного косого взгляда или тени неприязни по отношению к Мартину, который будто бы тоже несколько расслабился и последние два дня даже стал появляться на теннисном корте, причем выигрывал у Эльзы сет за сетом.

«Затишье перед бурей» – так охарактеризовал ситуацию в оберзальцбергской резиденции вечером 19 августа Геринг, и он знал, что говорил.

21 августа возвратился из своей поездки Гесс, 22-го ждали фюрера. В Берлине проблему решили – блондины Гиммлера[3] загнали бунтарей в казармы и убедили сдаться. Их командира фон Пфеффера фюрер сместил, себя объявил командующим силами СА, а Рема – начальником штаба.

Не так легко дела шли у Гесса. В тот день он вернулся в Бергхоф таким раздраженным, что даже его любимая Берта поджала хвост.

Когда Рудольф был зол, он молчал. Это знали все, и никто, конечно, его ни о чем не расспрашивал. Только Елена поинтересовалась, какая в Праге погода, поскольку он и там успел побывать.

– Такая же мерзкая, как все остальное, – был ответ.

Эльза знала, что мужа в конце концов прорвет и он выскажется. Обычно он делал это только при ней, за плотно закрытыми дверями, поэтому в партии его считали образцом истинно арийской сдержанности. Когда она вошла в спальню, он ходил полураздетый и уже совершенно готов был взорваться.

В Вене ему все удалось – прошли намеченные собрания, были получены субсидии под местную нацистскую газету, но в Праге…

– Никогда не встречал столько трусов в одном месте! – негодовал он на тамошних, напуганных его напором наци. – Но я им сказал, что они не того боятся и что когда мы придем…

– Кто «мы», Руди?

– Не задавай пустых вопросов! – накинулся он и на нее. – Ноги моей не будет больше в этой гнилой стране! Ей вообще нечего делать рядом с Германией!

– Видимо, не всегда можно навязать другим свои… – начала было Эльза, и он снова рассвирепел.

– Видимо, ты забыла, что такое Германия! Посмотри на карту! Клок лоскутного одеяла, плевок в озере! Когда планы фюрера осуществятся и наши армии двинутся на восток, когда в каждом государстве протухшей Европы их встретят преданные исторической родине толпы под свастикой, вы… вы оцените то, что я делаю сейчас! Неужели ты не понимаешь, что без опорных баз нам не пройти европейского болота?! Мы попросту увязнем в нем! – Он походил по спальне, потом тряхнул головой, обнял жену и поцеловал. – Прости. До сих пор стоят в глазах эти жалкие трусливые физиономии. Лучше скажи, как дома дела. Адольф звонил? Бормана не съели?

– Адольф звонит каждый день. И всегда просит тебя не будить. А Борманом кто угодно подавится.

Он улыбнулся.

– Ты говорила с Ангеликой? Завтра Адольф вернется. Я должен знать.

В ответ она напомнила, что он собирался принять ванну и что Геринг ждет их к ужину.

– Хорошо, – согласился муж, – после поговорим.

По всей вероятности, Геринг что-то собрался обсудить с Гессом, поскольку в столовой зале он встретил их один. Наблюдательная Эльза едва сдержала улыбку, увидев Германа одетым в историческую коричневую рубашку образца мировой войны из той самой партии, что была закуплена Ремом еще в 1924 году в Австрии, и двумя значками на груди – свастикой участника путча 1923 года и «орлом» Нюрнбергского митинга 1929 года.

Партийные остряки недаром окрестили Геринга «костюмером» – переодевания были для него своего рода языком, орудием, при помощи которого он настраивал себя и собеседника на нужный ему тон.

Гесс знал Геринга с 1919 года, когда они служили в одном авиаполку и Геринг был его командиром. «Костюмных ролей» Германа он никогда не одобрял, однако коричневая рубашка была его любимой одеждой. Кстати, фрау Брукманн, одна из первых поклонниц и покровительниц наци, утверждала, что этот цвет удивительно идет к его зеленым глазам. Сам Гесс явился в обычном костюме и светлом галстуке, так что при виде Геринга почувствовал, как настроение улучшилось.

– Приветствую «старого бойца», решившего вдруг вспомнить об этом, – не удержался он от маленькой колкости.

– Есть вещи, которые у нас в крови, старина. О них не помнишь постоянно, но и не забываешь никогда, как о собственном сердце, – улыбнулся Геринг. – Что будем пить: коньяк, шампанское?

– И по какому поводу? – спросила Эльза.

– По поводу заката, вашей улыбки, возвращения фюрера, венских товарищей… Неужели мы не найдем повода?

– Выпьем за мюнхенскую полицию, – усмехнулся Гесс.

– Ты и в полиции успел побывать? – удивился Геринг. – И что там?

– Пришлось соврать, что я выполнял рекламный полет. Там есть один сыщик, Генрих Мюллер. Он уже оказывал нам услуги… Так вот, он привез художника в авиаклуб, тот быстро намалевал на крыльях моего аэроплана – «Фелькишер беобахтер». Одним словом, я пробыл в Мюнхене не более двух часов.

– И ты, конечно, хочешь предложить этому Мюллеру поменять работу? – несколько озабоченно спросил Геринг.

– Почему нет? Думаю, он давно готов и ждет случая.

– Новые люди – конечно, неизбежность, но… Не чересчур ли активно они сразу начинают работать локтями?

Ради этого разговора Геринг лишил себя общества соблазнительной Елены и потому был энергичен.

Гесс перестал жевать и недовольно прищурился. До него уже доходили слухи о недовольстве «старых бойцов» его неразборчивостью в выборе новых людей, которым он открывал доступ к фюреру. Если бы кто-нибудь решился высказать это Рудольфу в лицо, он сумел бы доказать, что как раз очень разборчив и поэтому ветераны-импотенты остаются за бортом, а всю тяжесть набирающего обороты движения несут на себе новички, у которых нет ветеранских значков, зато есть смекалка и преданность.

– Кого и к кому ты ревнуешь, Герман? Фюрера к делу или дело к фюреру? – прямо спросил он. – Новые люди делают дело!

«Это твоя вечная демагогия, – мысленно возразил Геринг. – Ну погоди, я тебе кое-что покажу».

– Ревнуешь того, кого любишь сильнее, не правда ли? – улыбнулся он Эльзе, которая приучила себя не включаться в мужские прения и потому имела возможность не соглашаться, но и не возражать.

– Вспомни, как ты косился на Бормана, – заметил Гесс. – А теперь ты его оценил?

– Все же я не желал бы видеть его возле фюрера. И надеюсь со временем тебя кое в чем убедить. А для начала взгляни-ка вот на этот любопытный документ. Он касается другого твоего протеже, Гиммлера. – Геринг достал из нагрудного кармана сложенный вчетверо листок. – Хоть он и попал ко мне случайно, я в таких случайностях вижу своего рода перст судьбы.

Гесс развернул листок, положил рядом с тарелкой и начал разглядывать. Эльза, сидевшая напротив, видела, как меняется выражение его лица: сначала на нем появилось недоумение, его сменил интерес, потом Рудольф засмеялся.

– Что, каков? – тоже улыбнулся Геринг.

Документ и в самом деле был любопытнейший. Внешне он представлял собой схему из соединенных линиями четырехугольников, в каждом из которых значилось конкретное имя и звание. Вверху стоял фюрер. Ниже, соединенный с ним прямой линией, – обергруппенфюрер СС Рудольф Гесс. Еще ниже, соединенный линиями с обоими, – сам рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. Под ним в одну цепочку вытянулись четыре прямоугольника – Геринг, Геббельс, Лей и… Борман, группенфюреры. Наконец в самом низу ступенчато расположились Кепплер, фон Ширах-младший, Франк, Эссер, Розенберг и Дарре.

– Фюрер это видел? – спросил Рудольф.

– Нет. Если хочешь, посмеши его сам.

– А что здесь смешного, по-твоему?

– То, чего нет, естественно.

Гесс снова посмотрел на схему. В самом деле, где же Штрассер, Амман, Бухлер? Где Пуци? Где Рем, наконец? Очевидно, их Хайни не берет в дело.

– Ну, что скажешь? – поинтересовался Геринг. – Только ли это психологический феномен Гиммлера или ты видишь еще что-то?

– Я думаю, это… круговая порука.

– Гиммлеру даны полномочия по формированию личной гвардии фюрера, цели и задачи которой определены, но перспективы пока неясны. Возможно, он готов взять на себя ответственность за работу, от которой прочие структуры станут воротить нос.

Геринг даже свистнул.

– Хорошенькая перспектива – сделать нас всех соучастниками…

– Ты хочешь сказать: сообщниками? Кстати, кто у него украл эту бумажку? Бдительный Хайни, наверное, посыпает голову пеплом.

– Мне ее передал один из его людей. Один из тех, кого он отбирает для себя по расовым признакам. Голубоглазый блондин. Бывший морской офицер из Ганновера. Я записал его имя. Гейдрих, кажется.

– Я думаю, можно поступить по-божески и возвратить Гиммлеру его шедевр, – сказал Гесс.

– Хорошо бы предоставить воришке случай возвратить это шефу собственноручно и понаблюдать… – размечтался Геринг. – Впрочем, такие сцены – не в моем вкусе. И все же я бы его проучил.

– Кого?

– Хайни.

– Пожалуй, ты прав. – Гесс на минуту задумался. – Тогда схему следует сжечь, а Гиммлеру дать понять, что мы с тобой о ней знаем. Пусть проверит свои кадры. «Преторианцев» иногда полезно встряхивать, иначе они утрачивают бдительность, что отрицательно влияет на безопасность фюрера. А это недопустимо.

– Отлично! Именно этого я и хотел!

Про себя Геринг ругнулся. Затевая разговор, он имел в виду что угодно, только не подобную чушь. Уникальная способность Гесса все сводить к идеологии или безопасности Адольфа порой забавляла его, а порой выводила из себя. Если бы речь шла о ком-то другом, Геринг давно бы махнул рукой, но перед ним сидел человек, чье воздействие на Гитлера оставалось неотразимо, – единственный, кому Гитлер уступал просто так, за зеленые глаза, как говорил язвительный ревнивец Пуци.

Когда Эльза в купальном халатике вошла в спальню, муж сидел на кровати, с трудом удерживая себя в вертикальном положении.

– Эльза, что-то я хотел…

– Спать, спать… – прошептала она, легонько толкнув его на подушки. И подумала, а не съездить ли ей на пару недель в Неаполь или Вену, на открытие оперного сезона. Можно взять с собой Ангелику…

Двадцать второго в Бергхоф возвратился фюрер и привез дурную погоду. Машины еще катили по дороге, ведущей к дому, а за ними уже шла лавина воды, постепенно заволакивая округу сплошной пеленою. Ливень рухнул стеной и продолжал крушить все с грохотом и сверканием молний, за полчаса обратив райские кущи Бергхофа во что-то мутно-бесформенное.

Гитлер приехал усталый, с больным горлом. Неврастеники из берлинского СА, требовавшие денег и самоуправления, разгромили собственную штаб-квартиру и передрались с СС, так что гауляйтеру Берлина Геббельсу ничего не оставалось, как обратиться за помощью к берлинской полиции, чтобы унять взбесившихся соратников. Штрассер, давно скрипевший зубами на «перебежчика» Геббельса, говорят, хохотал до слез.

В это время сам фюрер ходил по пивным, ругал последними словами партийных болтунов, вставших между ним и его любимыми штурмовиками, грозил, убеждал, напоминал о пройденном пути и сулил денежное обеспечение, пока окончательно не охрип. Тогда он сел за стол и весь последующий день рассматривал заявления и жалобы обиженных, чем в конце концов всех утихомирил.

Францу фон Пфефферу, шефу СА, он прохрипел, что тот не оправдал его надежд, что СА сделались неуправляемыми, а бюрократия сжирает все средства, затем вызвал Рема и сиплым шепотом объявил себя новым командующим СА, а Рема – начальником штаба. Наконец уже практически молча принял присягу.

Фюрер сказал всем, что едет в Мюнхен, а сам возвратился в любимый Бергхоф.

– Я выдохся, – сказал он сопровождавшим его Геббельсу и Пуци. – Если я неделю не помолчу среди сосен, то не смогу продолжить избирательную кампанию.

Поднимаясь по ступеням открытой веранды, как из брандспойта, поливаемой дождем, Гитлер выглядел больным и отрешенным, но, увидев вышедшую к нему Ангелику с маленькой пунцовой розой в волосах, впился в нее взглядом. Когда она, взяв его под руку, удалялась с ним во внутренние покои, картина была уже иная – ноги фюрера перестали заплетаться, спина распрямилась.

В спальне она быстро повернулась и положила ему руки на плечи.

– Тебе здорово досталось, да? У тебя такой побитый вид. Мне так жаль…

– У тебя новые духи? – прошептал он, глубоко вдыхая незнакомый запах. – Как хорошо.

– Это сандал. Он мне не идет, но нравится. И роза пахнет от дождя. Это… эклектика.

– Как хорошо. – Он сел в кресло и вытянулся в нем. – У меня от тебя кружится голова.

– Я тебя раздену, – сказала Гели. – Ложись.

Он с удовольствием улегся на медвежью шкуру, брошенную на пол у кровати, жмурясь и улыбаясь от предвкушения, а она принялась расстегивать пуговицы и пряжки, медленно снимая с него вещь за вещью, при этом щекоча ноготками кожу и поглаживая обнажившиеся места. Для него это был привычный отдых и наслаждение; для нее – утоление чувственности, переходящее в возбуждение, которого она продолжала отчаянно стыдиться, но без которого уже не могла жить.

Их любимая забава заключалась в том, что он в любой момент мог быстро повернуться на живот, а она, чтоб не оказаться под ним, должна была успеть увернуться. Она почти всегда успевала это сделать, но когда он ловил ее, то давил так сильно, что она стонала от боли и, вырвавшись, убегала. А когда возвращалась, он обычно уже крепко спал. И тогда она снова ложилась рядом.

У него была нежная кожа, и он сильно страдал от неудобств, причиняемых форменной одеждой. Он спал, а она шептала нежные слова, часто сама их выдумывая, и тихо смеялась. Потом, повернувшись на спину, вытягивала ноги…

Этого он не видел. Он был уверен, что приносит себя в жертву ее «божественной девственности», и говорил, что не тронет ее, пока она сама не позволит. Но что же еще требовалось от нее для этого позволения – она не совсем понимала. Наслаждение переходило в стыд, стыд – почти в бешенство, которое медленно остывало, и тогда тело вновь ждало возбуждения…

Гели полежала в теплой ванне, а когда вернулась, Адольф потягивался у окна, с отвращением глядя на дождь, спрятавший горы.

– С тобой я отдыхаю за полчаса, как не отдохнул бы за сутки, – обычно говорил он в благодарность за забавы.

Гели сидела у зеркала и встряхивала влажными волосами.

– А я научилась ездить верхом, – похвасталась она. – Эльза меня научила.

Он тоже подошел к зеркалу и посмотрел на нее, потом на себя.

– Я хотел бы видеть вас вместе как можно чаще. Она настоящая женщина.

– А я?

– А тебе еще есть чему поучиться.

– Да, я хотела бы стать, как она, – кивнула Ангелика.

Она искала Эльзу по всему дому, караулила у дверей гостиной, в которую выходили двери их спальни и кабинета Рудольфа, но подруги нигде не было. Она несколько раз выходила под дождь, поглядеть на ее окна. Возбужденная забавами с Адольфом, она представляла Эльзу и Рудольфа в постели и бесстыдно рассматривала их, широко, до боли раскрывая глаза. Она видела Эльзу, красиво раскинувшуюся, с нежной улыбкой, и Рудольфа, страстно шепчущего ей дивные слова…

В один из таких выходов под дождь, когда щеки и глаза Гели горели, ее кто-то неожиданно толкнул сзади. Она обернулась и увидела мокрую Берту, а за нею – подбегающую женскую фигуру в плаще с капюшоном.

– Эльза!

Подруга накрыла ее полою, и обе побежали к дому. Они заскочили на веранду и, сбросив плащ, посмотрели друг на друга.

– А я думала, ты… – начала Ангелика.

– А я думала – ты! – отвечала Эльза.

Обе рассмеялись, а счастливая кормящая Берта обдала их фонтаном холодных брызг.

В Бергхофе всегда обедали не раньше восьми. А сегодня собрались в столовой только к полуночи. Для тех, кто работал с Гитлером, такой режим не был новостью, и многие к нему приспособились. Теперь в доме было уже шестеро мужчин и три дамы. Настроение царило приподнятое, несмотря на пережитое унижение и не оставлявшую всех хроническую усталость. Гитлер рассказывал о своих рейдах по пивным, в лицах изображая происходившие там сцены.

– Я вхожу. И в меня летит пивная кружка, но попадает не в лоб, как тебе, Руди, в двадцать первом, а в живот. Все, что оставалось в кружке, естественно, выливается на меня, и в мокрых насквозь штанах я начинаю призывать к хладнокровию… В другом месте – еще смешней. Какой-то недоумок взял с собой сына, мальчишку лет пяти. Сначала он лазил за моей спиной, потом где-то застрял и разорался. Я замолкаю. В этот момент входят человек двадцать и принимают меня за чревовещателя.

Дамы смеялись. Мужчины тоже фыркали от смеха. Один Гесс мрачно смотрел в тарелку. Все произошедшее в Берлине казалось ему сплошным абсурдом, невзирая на оптимистическое настроение Адольфа.

Во-первых, снятый со своего поста фон Пфеффер был разумным человеком, желавшим блага Германии, а Рем – скандалистом, честолюбцем и человеком порочных наклонностей, уже ничего не способным принести движению, кроме головной боли. Совершать такую замену было нелепо.

Во-вторых, все эти унижения, о которых с усмешкой повествует фюрер, не казались ему поводом для веселья. На дворе не двадцать первый год! Рудольфу, видимо, никогда не забыть иронического, с оттенком брезгливости взгляда профессора Карла Хаусхофера, который тот бросил на него, пришедшего в университет с забинтованным лбом после глупейшей драки в «Бюргербройкеллере»[4]. С тех пор прошло уже десять лет…

От мрачных мыслей его немного отвлекала Берта, которая, взяв одного щенка, незаметно улеглась под столом в ногах у хозяина. Собака изредка недовольно и глухо ворчала, потому что шутник Пуци, сидевший рядом с Гессом, периодически опускал руку с долькой лимона и подносил к собачьему носу, и Берта, которая поначалу только отворачивалась, начала уже скалить зубы и громко выражать возмущение.

Мизансцена получалась забавная. Гитлер по ходу рассказа несколько раз внимательно взглядывал на Рудольфа, сидевшего напротив него с мрачным выражением лица, которое периодически озвучивалось глухим собачьим рокотом. Ганфштенгль продолжал развлекаться, компенсируя собственное скверное настроение и пережитый в Берлине страх. Он задумывал уже новую шутку, как вдруг обижаемая Берта издала под столом такой негодующий рев, что теперь на мрачного Гесса посмотрели все.

– Убирайся вон! – приказал он своей любимице.

Та вылезла, посмотрела на хозяина с немым укором и, напоследок показав зубы Пуци, ушла. Месячный щенок, тупомордый, с квадратными лапами, покатился за нею.

– Зачем ты ее прогнал? – недовольно спросил Гитлер, который третий год наблюдал за красавицей Бертой и уже твердо решил, что если позволит себе когда-нибудь иметь собаку, то непременно – такую же.

– А ты хочешь, чтоб я прогнал Эрнста? – проворчал Рудольф. – Он ее полчаса дразнил лимоном. Собачий нос такого свинства не выдерживает.

– И что за удовольствие издеваться над слабыми? – заметил Геббельс.

– Да? – живо повернулся к нему Пуци. – Ты полагаешь, что если бы мы с ней сцепились, так я бы загрыз ее, а не она – меня?

– Я думаю, если бы вы сцепились, Берта проявила бы больше человечности, чем многие, кто, сбросив шкуры и встав на задние лапы, продолжают кормить в себе зверя, что мы недавно и наблюдали, – сказал Адольф. – Я считаю, что люди подвержены внешнему процессу хаотической эволюции, а иные породы животных – четкому внутреннему развитию. Иначе как объяснить тот факт, что утопающий хватает того, кто еще держится на поверхности, и тащит на дно, тогда как дельфины выносят несчастных к берегу на своих спинах? Вы скажете, они действуют в родной стихии! Хорошо, тогда как объяснить, что человек стреляет другому в спину, а пес бросается на выстрел, направленный в грудь его хозяину?! Я бы ввел в армии специальные подразделения для немецких овчарок, чтобы наши солдаты ежедневно учились у них верности и самоотверженности.

– Тогда нужно вводить для них и воинские звания, – с готовностью предложил Пуци. – А если песик, к примеру, дослужится до генерала, так запустить его в генштаб – пусть и там поучатся. Тем более что прецедент есть: мерин Калигулы в Сенате…

– Фюрер говорил о том, что, занимаясь селекцией лучших особей немецких овчарок, мы тем самым улучшаем породу изнутри. Узаконив национал-социализм как селекцию лучших особей человечества, мы улучшаем собственную породу. Оба процесса абсолютно естественны, однако первый вызывает умиление от созерцания прекрасного щенка, второй же многим видится непристойным. Как ты объясняешь подобный феномен? – Гесс в упор уставился на Пуци, который, выслушав эту тираду, возвел глаза под потолок:

– Ну ты, Руди, сегодня не с той ноги встал! Чего ты меня-то воспитываешь!

– А то, Эрнст, что ты в последнее время слишком много болтаешь. И потом твои замечательные высказывания мне суют в нос пражские товарищи.

– А венские не суют? – тихонько поинтересовался Пуци.

– У меня от твоих шуток тоже голова трещит, – заметил Геббельс. – Месяц назад я был в Мюнхене, так он звонит из Берлина и сообщает, что горит рейхстаг.

– А туда б ему и дорога! – воскликнул депутат от НСДАП Геринг.

Все засмеялись.

– Друзья, я расскажу вам австрийский анекдот, – улыбнулся всем Гитлер. – Кстати, знаете, чем отличается венский анекдот от берлинского?..

Фюрер чаще всего говорил за столом один. С годами это вошло у него в привычку, хотя поначалу он добивался одного: чтобы все жевали, а не ссорились. Всегда находился кто-то вставший не с той ноги, а претензий друг к другу накапливалось предостаточно.

После позднего обеда Гитлер остался с дамами, а любители покурить вышли на одну из полуоткрытых веранд, уставленную мягкими креслами и круглыми столиками. Тогда в число курильщиков входили практически все, кроме самого фюрера и Бормана, который, попав в окружение вождя, тотчас отказался от вредной привычки. Гесс сам обычно не закуривал, но, если предлагали, соблазнялся, что всегда сильно раздражало Гитлера.

Шел уже третий час ночи, когда, слушая рассуждения Адольфа о пошлости архитектуры старых берлинских зданий, наблюдая усмешки Елены, скользящий по потолку взгляд Ангелики и неизменный блокнот в руках Бормана, Эльза приняла решение ехать в Вену, не откладывая. Она весело посмотрела на Ангелику, которая, перехватив ее взгляд, как будто прочитала в нем приятную новость.

За кофе все расселись в гостиной поодиночке или парами, и Ангелика вопросительно сжала локоть Эльзы. Дыхание ее было прерывисто, глаза опять горели.

– У меня есть идея, – шепнула ей Эльза, – съездить нам с тобой в Австрию на пару недель. Если Адольф тебя отпустит.

– С тобой!

А еще через полчаса Гели вбежала в гостиную Гессов и замерла посредине. Дверь в спальню была приоткрыта, и она увидела край знакомого прелестного платья, которое Эльза не успела снять.

– Что случилось? – выглянула подруга.

– Эльза, он меня отпустил!

Все вышло чудесно и неожиданно. Мужчины в столовой принялись рассуждать (бог весть о чем! в три часа ночи!), а дамы отправились отдыхать. Адольф, обычно аккуратно провожавший Ангелику до спальни и плотно прикрывавший за ней дверь, поступил так же и на этот раз. Он отвел ее на второй этаж, открыл перед нею дверь, но она вдруг удержала его за руку.

– Какое чудесное платье было сегодня на фрау Гесс! – вздохнула она, глядя себе под ноги. – Ах, как мне хотелось бы иметь такое же!

Гитлер немного удивился.

– Мне так хотелось бы бывать с нею всюду, как ты мне советовал, – продолжала Ангелика, – но она такая изящная и так одета…

– А, вот что! – кивнул он. – Но кто же тебе мешает? Развивай вкус, учись…

– Эльза видела так много! Она всюду бывала – в Италии, Париже… А теперь едет в Вену…

– Она едет в Вену? – удивился Гитлер. – Что за чудеса? Там только что побывал ее муж-анархист, изображающий из себя послушного барашка.

– Какая она счастливая! – Не слушая его, Гели два раза всхлипнула.

– Да, у нее ведь там тетушка, – припомнил он. – Хочешь, я попрошу ее взять тебя с собою?

Сердце ее едва не выпрыгнуло от неожиданной удачи, но на лице проступила озабоченность.

– Ты попросишь? О, она, конечно, согласится. Но удобно ли это? Можно я сама?

– Ну попроси сама. – Он поцеловал ее в лоб, потом в шею. Но глаза глядели отрешенно, а голова, по-видимому, была чем-то занята. – Спокойной ночи, моя прелесть.

Гитлер быстро ушел своей стремительно-прерывистой походкой, а Гели, выждав минуту, скинула туфельки и босиком полетела по коридору к спальне Гессов – в отчаянной надежде тотчас поделиться своим торжеством.

Утром, около семи, очнувшаяся от тревожного сна Эльза вышла из спальни и услышала доносящиеся из кабинета мужа голоса. Один был негромок, но в нем чувствовался скрытый напор, другой – голос мужа – она едва узнала, таким он казался безжизненным. Она снова прилегла и проснулась уже в десятом часу. Мужа все еще не было, но голоса стихли.

Рудольф что-то писал за столом. Она подошла и заглянула через плечо.

– В Александрию, – бросил он. – Два месяца не писал. Свинство. А ты?

– Я пишу каждую неделю. Иногда чаще. Твой отец сейчас уехал в Лондон, а мама одна, и я стараюсь держать ее в курсе.

Он бросил перо и потянулся.

– Хотя мне это теперь стало сложно делать, – продолжала Эльза. – Я многое перестала понимать.

– Я тоже, – буркнул Рудольф.

– Разве вы не объяснились?

Гесс досадливо поморщился.

– Все плохо. Рем – авантюрист боливийской пробы. А вручать власть авантюристу – авантюризм вдвойне.

– Когда-то вы с Эрнстом были друзьями, – осторожно напомнила Эльза.

– Мы с Эрнстом никогда не были друзьями! Запомни это раз и навсегда! Если я и мог кем-то для него стать, это называлось бы иначе!

Эльза отошла к окну, постояла, глядя на едва проступающие сквозь дождливую завесу силуэты гор.

– Когда Адольф возвращается в Мюнхен?

– Через неделю. Но мы с тобой уедем раньше. Мне еще нужно встретиться с нашим судьей, и хотелось бы хоть пару дней поработать с Карлом, пока не началась свистопляска с выборами.

– Я тебе очень нужна?

– Хочешь остаться? Поступай как знаешь.

– Мне бы хотелось съездить в Австрию и, может быть, в Мадрид.

Рудольф резко вскинул голову.

– Ты поедешь со мной в Мюнхен.

Эльза присела рядом, у стола, взяла его руку в свои ладони и снова ласково улыбнулась.

– Руди, ты сердишься на весь мир, а заодно и на меня. Но я ведь не с ним, я с тобой.

– Тем более не о чем говорить.

– Господи, да я бы поехала куда угодно, если бы у тебя нашлось для меня немножко времени! Но ты же будешь занят с утра и до утра, тем более во время выборов…

– Довольно, Эльза! Это решено.

– Руди, послушай меня, дело в том, что я уже обещала Ангелике. Она так ждет этого и так счастлива.

– Ты решила меня шантажировать?

Эльза встала и ушла в спальню, чтобы не расплакаться. Он тут же явился следом и стал в дверях.

– Я знаю, что я слишком плохой муж, чтобы иметь моральное право требовать… Тем более с некоторых пор… Я не стану тебя удерживать.

– Не станешь?!

Он минуту стоял, размышляя. Потом вдруг поглядел на нее с детской беспомощностью. И Эльза отвернулась – боль и нежность пронзили ее.

Как обычно, в этот час в доме бодрствовали лишь собаки и Борман. В кабинете при библиотеке Мартин занимался какими-то подсчетами, а Берта, любившая общество, привела туда всех своих четырех щенков и принялась их тщательно вылизывать. Из кабинета доносилось такое чавканье, что угрюмый после размолвки с женой Гесс заглянул туда с некоторым интересом.

– Опять ты? – рассердился он на Берту. – Давай убирайся.

Берта замерла на мгновение и, подняв одну бровь, посмотрела исподлобья.

– Ладно, ладно, хорошая девочка… Она вам не очень мешает? – спросил он у Бормана.

– Совсем не мешает, наоборот! От нее такое тепло, радость. И щенки – просто чудо! – улыбнулся Борман.

– У меня уже всех разобрали, – сказал Гесс, присев на корточки и поглаживая подставленную большую голову и еще четыре головенки. – Вот эту черную сучку, самую маленькую, хочет взять фюрер, но, по-моему, передумает. Один раз он попросил Берту принести ему Блонди, а Берта отказалась. Зато когда Гоффман попросил, она сразу притащила ему Мука, вот этого здоровячка! Фюрер сделал вывод, что Берта не хочет отдавать ему Блонди. Я думаю, это оттого только, что малышка родилась последней и мать просто хочет подольше подержать ее при себе.

– Поразительно! – воскликнул Борман. – Мне это кажется просто невероятным. Я никогда не держал собаку, но теперь жалею. Любопытно, их ум передается по наследству?

– Еще как передается! – кивнул Рудольф. – И не только ум. – Он поднял на Бормана глаза. – Вы верите в переселение душ?

Борман не нашелся что ответить.

– У меня был друг, – тихо продолжал Гесс, все так же поглаживая голову собаки. – Мы с ним учились в летной школе. Его сбили над Нейвиллем, в Бельгии, в первом же бою. Иногда мне кажется, что Берта смотрит на меня… его глазами.

Мартин боялся дохнуть. Он действительно испугался. Замкнутый, со всеми, кроме Лея и Пуци, державший дистанцию, Рудольф Гесс, эта вещь в себе, вдруг раскрылся, да так неожиданно… Но что это сулит ему, Мартину? Гесс потом, когда вернется его хваленое хладнокровие, может пожалеть о том, что сегодня опять встал не с той ноги, и мимоходом задвинуть Бормана куда-нибудь на партийные задворки. Хотя эти несколько минут могут сделаться и первым шагом к их сближению, а значит, послужить карьере Мартина, его судьбе. Борман, страшившийся моргнуть, по наитию тоже присел на корточки и робко погладил Берту между ушами. Его рука на мгновение коснулась руки Гесса. Тот как будто очнулся. Выпрямившись, он быстро кивнул Мартину и вышел прочь. Борман продолжал машинально гладить собаку.

…В доме не спали еще двое. Приехавший ночью вслед за фюрером штатный фотограф партии, непревзойденный «создатель исторических образов» Генрих Гоффман бегал под окнами первого этажа и ругал последними словами своего извечного врага – погоду, а заодно и ассистентку Еву Браун, которую взял с собой, чтобы та составила необходимый «живой компонент», а эта дуреха ничего не понимала и еле шевелилась.

– Двигайся, двигайся, – шипел он на Еву, которая ходила вдоль стен, вздыхала и бросала на шустрого коротышку томные, жалобные взгляды. – Возьми галку, – приказывал он. – Не бойся, она ручная. Посади на плечо. Так. Теперь повернись правым боком. Вот. Вот так я хочу снять фюрера.

Ева замерла. Галка тоже позировала какое-то время, потом вдруг взяла и клюнула крохотную сережку, да так, что блестящий камешек оказался в клюве вместе с мочкой девичьего ушка. Ева не завизжала, как поступила бы любая другая на ее месте, а только закрыла глаза от ужаса. Гоффман тотчас сделал снимок, а затем уж обругал обеих.

Увидев спускающегося по лестнице Гесса, фотограф трижды присел, повертел своей «лейкой» и щелкнул три раза. Рудольф считал себя нефотогеничным, сниматься не любил, и присутствие поблизости Гоффмана его раздражало, как раздражало оно и фюрера, который запретил «создателю исторических образов» устраивать охоту на себя. Гитлер предпочитал позировать. Гоффман же, проявляя недюжинную волю, добивался от вождей импровизации и экспрессии, считая «случайные» снимки своими шедеврами. Рудольф, чтобы отделаться от Гоффмана, обычно придумывал что-нибудь, например, говорил, что у него болят зубы, и Генриху, заявлявшему, что фотография способна извлечь из человека его глубинные чувства, приходилось на время оставлять его в покое.

Сейчас у Рудольфа болела душа. Фюрер просидел с ним часа три и говорил, говорил без умолку. Он приводил десятки доводов и контрдоводов, задавал вопросы и сам отвечал на них.

– Зачем ты пытаешься убеждать, если можешь и должен приказывать, – упрекнул его однажды Гесс.

– Я борюсь со своими сомнениями, – был ответ. – Убеждая других, я убеждаю себя.

Рудольф тогда пришел в ужас от подобного откровения. Еще больше – оттого, что кто-то, кроме них двоих, мог это услышать. Вождь и сомнение – как огонь и вода! – несовместимы. Сколько раз потом он боролся с собственным искушением спорить с фюрером, говоря себе, что нельзя лить воду в костер, который должен разгореться и осветить Германию. Сколько раз он внушал себе: пусть наконец замолчит истина и заговорит вера! И если он не покажет пример другим, то кто это сделает? Геринг? Геббельс? Розенберг? Нет! «Это мой крест, и мне его нести», – внушал себе Гесс.

Весь прошлый год в партии шли дискуссии. В Берлин прибыл младший Штрассер, Отто, социалист и беспочвенный мечтатель. Ох и задал Адольф ему жару! Великий Ницше аплодировал бы в гробу. Гитлер нарисовал тогда картину экономической экспансии, создания мировых рыночных структур, подчиненных воле нордической расы, говорил о тысячелетиях процветания…

В перерыве между дебатами Отто Штрассер отыскал Гесса, вышедшего подышать в садик при гостинице «Сан-Суси», где проводились дискуссии, и спросил с обычной грубоватой прямотой:

– Скажи, Рудольф, сколько лет ты знаешь этого человека? Уже десять? Странно, что с тобой до сих пор можно разговаривать. Но пройдет еще столько же, и твой мозг превратится в развалины.

– Через десять лет наши армии войдут в Париж, Мадрид и Москву, и в развалины превратится все, что стояло у нас на пути, – не задумываясь отчеканил Гесс. Но, искоса взглянув на Штрассера, дружески усмехнулся: – Мы это сами выбрали… Что бы там ни было, мы знаем, на что идем.

– Но во имя чего? – почти закричал Штрассер.

– Это эксперимент.

– И ты понимаешь, какой ценой?

– Мы отвергаем этику жалости.

Штрассера передернуло.

– Ты можешь хотя бы раз сказать «я»?!

– Нет. У меня больше нет «я», Отто! Мое «я» – альтер эго фюрера.

– И сколько ты так выдержишь? Почему этот кровосос тебя не отпустит! Он мог бы найти тысячу жаждущих ходить за ним и повторять его бредни. При чем здесь ты?

– Отто, ты просто разучился верить…

– В кого, Руди?! В «гения», которого ты в тюрьме обучал немецкой стилистике? В «мыслителя», который во всем додумывается до ненависти к жидам? В «пророка», который…

И так далее. Это была обычная песня Отто Штрассера.

Гесс прервал разговор.

Но, очевидно, росли где-то в садике «Сан-Суси» невидимые уши, потому что уже неделю спустя Гитлер бросил мимоходом, что двух вещей не простит Отто Штрассеру – во-первых, обвинения в его, Гитлера, отступничестве от идеалов партии, а во-вторых, подлых штрассеровских уговоров, чтобы Рудольф бросил своего лучшего друга.

Через месяц Отто вышел из партии, рассорился – очень формально – с братом, и оба до сих пор продолжали мутить воду, каждый на свой лад.

…В это утро, стоя на веранде бергхофского дома, заливаемой водою, с тяжелыми мыслями об Эльзе и собственной грубости, Рудольф опять находил себя в том же тупике – снова промолчать, тем самым поддержав фюрера, означало бы в очередной раз внутренне отбросить себя от искренней веры, от сложных, но живых головоломок борьбы и, в конечном счете, от Адольфа. Протестовать же против возвращения Рема в СА, то есть новой волны авантюризма и дискредитации партии в глазах здравомыслящих людей, значило лить воду в костер. Как оставаться собою, жить, дышать и при этом действовать?

Ночью Адольф говорил не смолкая три часа: опять боролся с сомнениями. Три часа его лучший друг Рудольф Гесс поощрял фюрера заниматься саморазрушением.

Видимо, от дождя у Рудольфа разболелась голова. В больную голову всегда лезут несуразные мысли… И одну такую он не отшвырнул от себя, как сделал бы прежде, а позволил себе задержаться на ней. Что если Отто, а вместе с ним и Карл Хаусхофер, любимый наставник, правы и он попросту взялся не за свое дело?

В начале двадцатых, когда Адольф был, в сущности, очень одинок и когда он лишь набирал воздуху, закаляя волю, шлифуя свой природный дар, ему нужна была бессловесная тень, вера, абсолютная преданность. Тогда он, Рудольф Гесс, первым из всех обратился к нащупывающему свой путь лидеру с божественным словом «фюрер», сделав для движения больше, чем тысяча самых горластых поклонников. Тогда он поднял свой крест и нес его честно все это время. Тогда он начал свой путь и шел по нему, пока были силы…

«Все это вздор, конечно! – отмахнулся от назойливых мыслей Рудольф. – Неуместная патетика, интеллигентский бред, как говорит Геббельс. Но… почему бы мне и в самом деле не поработать с Карлом не пару дней, а пару лет?»

Это простое и счастливое решение ударило ему в голову так физически ощутимо, что он стиснул виски обеими руками. Вспышкой возникло лицо Адольфа, которому он излагает свои аргументы: «Ты ведь сам всегда сожалел о том, что мало разбираешься в этой области, которую тем не менее считаешь основополагающей! Тебя всегда приводили в восторг термины Карла, такие как “жизненное пространство” или “Пруссия Востока”![5] Ты всегда сожалел о том, что геополитические идеи сложны для понимания масс, а Хаусхофер высокомерен с недоучками… Так почему бы мне не заставить научные абстракции говорить языком лозунгов, твоим языком? Ты всегда утверждал, что для экспансии потребуется теоретическая база. Нет, нет же, черт подери, как раз теория, вызрев в гениальных умах, рано или поздно потребует экспансии!»

Рудольф не заметил, как вышел под хлещущий дождь. Он не чувствовал ничего, когда, подняв голову, с изумлением смотрел в ровное, без единого просвета, бледно-серое небо, перечеркнутое одинокой свинцовой полосой, застывшей посередине.

Дамы пили кофе в «фонарной» гостиной. Мужчины еще не просыпались. Чуткая Ангелика сразу увидела на лице вошедшей Эльзы какую-то тень. «Что? – спросили ее глаза. – Что случилось?» Эльза вошла с маленьким томиком, который протянула Ангелике. Это были «Сонеты» Шекспира. Гели нервно листала книжку, точно что-то искала в ней. Вдруг она вскинула голову, будто ее осенило. «Ты… из-за меня?» – спросили ее глаза, но не получили ответа.

Теперь их было четверо – в избранный круг попала и юная Ева Браун, которую Эльза, пожалев, забрала у Гоффмана и устроила так, чтобы девушка, не имевшая возможности даже переодеться с дороги, смогла прийти в себя и отдохнуть. Потом пригласила ее к завтраку.

Елена сперва ревниво изучала восемнадцатилетнюю глупую мордашку, по прихоти Эльзы появившуюся в их интимном кружке, точеную фигуру с высокой грудью и узкими бедрами. Но ревность быстро растаяла. От присутствия Евы ничего не менялось, как будто в гостиную внесли лишний стул.

Зашел поздороваться Геббельс и, увидев томик Шекспира, собрался что-то сказать, но Елена бросила на него такой зверский взгляд, что он только развел руками.

Давние любовники, неутомимые и нежные наедине, они при посторонних постоянно конфликтовали, часто из-за несносной манеры Йозефа (которого Елена называла Полем, от его первого имени Пауль) постоянно цитировать кого-либо из известных или малоизвестных авторов, а затем невинно вопрошать окружающих: «Откуда цитата?» Почему-то, несмотря на то что все изречения приходились к месту и помогали выявить суть дела, эта привычка Йозефа была всем неприятна и вносила хаос в умы. Собеседники, не желая прослыть невеждами, начинали судорожно рыться в памяти, перетряхивать школьные знания, затем выдавались версии, одна нелепей другой, и в конце концов Геббельс, устыдив всех, давал правильный ответ. Все сразу же заявляли, что именно это они и имели в виду. Но если мужчины всякий раз попадались на удочку, то фрау Елена просто зубами скрежетала, стоило Геббельсу собраться что-либо процитировать.

– Только посмей, Поль, сдуть при мне пыль с какого-нибудь мумифицированного Овидия, и я тебя укушу!

У Поля тоже имелись претензии к Хелен (он, конечно, догадался, как она развлекалась эти дни), и, чтобы случайно не попасть под перекрестный огонь, Эльза и Гели отправились почитать в тепле библиотеки. В доме и в самом деле становилось прохладно, а в «фонарной» – и вовсе свежо. Еву они позвали с собой. Девушка тотчас же удалилась в другой конец зала и принялась исследовать содержимое огромных шкафов. Наконец-то им удалось уединиться, и Гели, мерцая глазами из-под рассыпавшихся кудрей, напряглась в ожидании.

– Мы немного отложим наши планы, Гели. Мне придется вернуться в Мюнхен, – сказала Эльза. – Мне очень жаль.

– Это все? – Гели глядела не мигая, словно ждала чего-то еще.

– В каком смысле?

– Мне показалось, ты расстроена.

– Мне хотелось поехать с тобой.

– Только из-за этого?

– Ты так радовалась.

Гели, сияя, держала ее руку. Вдруг ее опять что-то встревожило.

– Ты говоришь мне правду?

– Конечно. Я, пожалуй, провожу Еву в ее комнату. По-моему, бедняжка совсем измучилась и ненавидит нас всех.

– Да, – согласилась Гели. – Она какая-то жалкая. Хоть и красивая.

Она проводила глазами стройную ассистентку Гоффмана, а потом, открыв «Сонеты», еще долго смотрела поверх книги в одну точку.

«Мы станем депутатами рейхстага для того, чтобы изменить веймарские умонастроения! Мы придем как враги! Мы придем как волк, вламывающийся в овчарню!» – таковы были лозунги избирательной кампании 1928 года, предложенные Геббельсом.

Гитлер нервничал:

– Эта кампания длится уже три недели! Впереди еще три. Мы стоим посредине пути. Но где, где настоящие лозунги? Я спрашиваю вас, где хотя бы одна стоящая фраза? Хотя бы слово! Я желаю услышать его, если здесь еще не разучились думать!

Берлинская склока вырвала шесть драгоценных дней, и хотя кампания уже катилась лавиною, он нутром чувствовал разброд и шатания. Да еще проклятое горло, вечный внутренний враг, опять подвело. Какая-то журналистская мразь из скверной берлинской газетенки написала о фюрере: «Этот человек не существует, он лишь производит шум».

1 Рейхсбаннеро – Мюнхенское отделение социалистической лиги республиканцев – ветеранов войны.
2 Отто Штрассер – младший брат Грегора Штрассера, одного из руководителей НСДАП, фактически превратившего ее из баварской партии в общегерманскую. Будучи убежденным социалистом, О. Ш. активно пропагандировал социалистическую ориентацию в партии, за что в 1930 году был изгнан из ее рядов. И хотя позиция его была партией официально отвергнута, социалистические настроения оставались очень сильны, особенно на востоке страны.
3 Имеются в виду «охранные отряды», или СС, – вооруженные элитные формирования НСДАП. Их начали создавать в 1923 году для личной охраны фюрера в составе Штурмовых отрядов – СА. С 1929 по 1932 год под руководством Гиммлера численность «охранных отрядов» выросла с 280 человек до 30 тысяч. В начале 30-х годов СС начинают играть все более важную роль противовеса стихийно растущим и плохо управляемым Штурмовым отрядам Эрнста Рема.
4 Мюнхенская пивная до 1923 года была местом проведения нацистских сборищ. Гитлер обычно произносил здесь свои речи, стоя перед соратниками с пивной кружкой в руках. Пивную посещали не только члены НСДАП, в ней часто возникали споры, переходившие в потасовки. 8 декабря 1923 года во время «пивного путча» путчистами здесь были арестованы члены баварского правительства.
5 Основатель геополитики Карл Хаусхофер (1869–1946) ввел эти понятия в лексикон нацистских руководителей, выдвинув идею о том, что расширение жизненного пространства для немцев неизбежно приведет к территориальной экспансии, прежде всего на восток. «Пруссией Востока» Хаусхофер называл Японию, видя в ней союзницу Германии в будущей мировой политике. В 1930-е годы теория Хаусхофера стала частью официальной доктрины нацистской Германии.
Продолжить чтение