Сны деревни Динчжуан

Размер шрифта:   13

Yan Lianke

DING ZHUANG MENG

© Yan Lianke 2005

This edition is published by arrangement with The Susijn Agency Ltd.

Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2025

Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Корпус Права»

Рис.0 Сны деревни Динчжуан

© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2025

Том 1

Рис.1 Сны деревни Динчжуан
Сон виночерпия

Мне снилось: вот виноградная лоза предо мною; на лозе три ветви; она развилась, показался на ней цвет, выросли и созрели на ней ягоды; и чаша фараонова в руке у меня; я взял ягод, выжал их в чашу фараонову и подал чашу в руку фараону.

Сон хлебодара

Мне снилось: вот на голове у меня три корзины решетчатых; в верхней корзине всякая пища фараонова, изделие пекаря, и птицы клевали ее из корзины на голове моей.

Сон фараона

Фараону снилось: вот он стоит у реки; и вот вышли из реки семь коров, хороших видом и тучных плотью, и паслись в тростнике; но вот после них вышли из реки семь коров других, худых видом и тощих плотью, и стали подле тех коров, на берегу реки; и съели коровы худые видом и тощие плотью семь коров хороших видом и тучных. И проснулся фараон, и заснул опять, и снилось ему в другой раз: вот на одном стебле поднялось семь колосьев тучных и хороших; но вот после них выросло семь колосьев тощих и иссушенных восточным ветром; и пожрали тощие колосья семь колосьев тучных и полных.

(Быт. 40–41)

Том 2

Рис.2 Сны деревни Динчжуан

Глава 1

1

Поздняя осень, и день клонится к сумеркам. Сумеречное солнце – кровяной шар, садится над Хэнаньской равниной, заливая небо багрянцем, заливая багрянцем землю. Солнце стелет по равнине багрянец, и приходят осенние сумерки. Осень клонится к концу, и сгущается холод. И от этого холода на деревенских улицах ни души.

И собаки разошлись по конурам. И куры спрятались в курятниках.

И коровы раньше обычного вернулись в хлева и улеглись греться.

Тишина в деревне Динчжуан, вязкая тишина, ни звука. Динчжуан живой, но от мертвого не отличишь. Тишина, осень, сумерки высасывают из деревни соки, высасывают соки из людей. Люди чахнут, и жизнь ссыхается, как труп в земле.

Жизнь стала как труп.

И травы на равнине пожухли.

И деревья на равнине засохли.

Пески и хлеба на равнине обагрились, а потом зачахли.

И люди в Динчжуане попрятались по домам, на улицу не выходят..

Когда мой дед Дин Шуйян вернулся из уездного центра, сумерки уже расстелились по равнине. Междугородный автобус высадил его у обочины, как осень бросает у обочины палый лист, и поехал в далекий Кайфэн. Бетонную дорогу к Динчжуану построили десять лет назад, когда люди целыми семьями ходили продавать кровь. И дед стоял у этой дороги, глядя на деревню. Подул ветер, и в голове у деда немного прояснилось. И путавшиеся всю дорогу мысли выстроились по порядку. И стало ясно – рано поутру он сел на автобус, поехал в город, целый день слушал, как уездное начальство городит какую-то невнятицу, но теперь, у дороги в Динчжуан, будто солнце вышло из-за туч – он все понял.

Понял, что облака – к дождю.

Что осень несет с собой холода.

Что все, кто десять лет назад продавал кровь, заболеют лихоманкой. А все больные лихоманкой умрут, сойдут под землю, как палая листва..

Лихоманка прячется в крови. А дед прячется во снах.

Лихоманка любит кровь, а дед любит сны.

Каждую ночь он видит сны. Три ночи подряд ему снился один и тот же сон: будто в уездном центре и в Кайфэне под землей проложена целая паутина труб, и по всем этим трубам льется кровь. Из неплотно пригнанных стыков и заломов кровь фонтаном хлещет наружу, прорывается к небу и опадает вниз бордовым дождем, и соленый рубиновый запах бьет в ноздри. И дед видел, что вода в реках и колодцах равнины посолонела и превратилась в алую кровь. Все врачи, и городские, и сельские, в голос рыдают из-за лихоманки, но один доктор каждый день приходит в Динчжуан и разражается смехом. Деревня затихла под золотистыми лучами, люди заперлись по домам, но этот доктор в белоснежном халате ставит аптечку на землю, а потом, потом он садится под старой софорой посередине деревни и разражается смехом. Садится на камень под софорой и разражается смехом. Заливистым смехом. Громким смехом. Смех его сверкает, звенит, переливается, и пожелтевшие листья опадают на землю, словно в деревне разбушевался осенний ветер.

Когда дед проснулся, начальство вызвало его в уездный центр. В Динчжуане нет старосты, и вместо старосты вызвали деда. А по возвращении из центра деду открылось сразу несколько истин.

Первое, что он понял: на самом деле лихоманка – никакая не лихоманка, по-научному ее называют СПИДом; второе: все, у кого спустя десять дней или пару недель после продажи крови поднималась температура, сейчас больны СПИДом; третье, что он понял: ранние симптомы СПИДа те же, что и десять лет назад: высокая температура, как будто от простуды, – ее можно сбить лекарством, и болезнь отступит, но через полгода, а у кого-то через три или через пять месяцев она снова дает о себе знать: в теле появляется слабость, кожу обсыпает язвами, язык гноится, а жизнь до того ссыхается, что ни капли не выжать. Одни мучаются три месяца, другие полгода, а кто-то и восемь месяцев, но едва ли больше. А потом, потом человек умирает.

Как опавший лист.

Как огонь в лампе – был и нет.

Четвертое, что понял мой дед: последние два года в Динчжуане что ни месяц гибли люди. Почти в каждом доме было по покойнику. Всего умерло больше сорока человек, могилы за околицей жались друг к другу как снопы в поле. Одни думали, что заразились гепатитом, другие – что у них затемнение в легких, у третьих и печень, и легкие были в порядке, зато кусок не лез в горло. И спустя пару недель они становились худыми как хворостина, а еще через два-три дня начинали блевать кровью – из кого сгусток выйдет, а из кого почти целый таз. А потом умирали. Как палая листва. Как огонь в лампе – был и нет. Вокруг говорили, что покойники болели желудком, или легкими, или печенью. А на самом деле все это лихоманка. Все СПИД. Пятое, что понял мой дед: раньше этой лихоманкой болели одни иностранцы, да городские, да распутники. А теперь и китайцы болеют, и деревенские, и порядочные. И заражаются целыми толпами, словно саранча пролетела по полю, пролетела и выкосила целую толпу. Шестое: если заразился этой хворью – умрешь, СПИД – новая смертельная болезнь, вылечить ее нельзя, ни за какие деньги. Седьмое: болезнь пока не разгулялась в полную силу, а разгуляется в следующем году, а то и через год. И тогда покойник в деревне будет все равно как дохлый воробей, как дохлый мотылек, как дохлый муравей. А пока покойник в деревне – все равно как издохшая собака. Собака ценится дороже мотылька или воробья. Восьмое: меня закопали у задней стены дедовой сторожки, я умер, пять лет отходив в школу, мне недавно исполнилось двенадцать. Съел помидор и умер. Подобрал помидор за околицей, съел и умер. Отравился. За полгода до этого кто-то отравил наших кур. А через месяц мамина свинья сожрала на улице редьку и упала замертво. Спустя еще несколько месяцев я подобрал за околицей помидор, съел его и умер. Этот помидор – отравленный помидор – оставили на камне у дороги, которой я ходил в школу. Я съел его, и кишки у меня в утробе словно порезали ножницами, я свалился на землю, а когда отец прибежал со мной домой и уложил на кровать, изо рта у меня пошла белая пена, и я умер.

Я умер, но не от лихоманки, не от СПИДа. Я умер оттого, что десять лет назад мой отец собирал в Динчжуане кровь. Покупал кровь и продавал кровь. Он был главным кровяным старостой в десяти деревнях и восьми селах: и в Динчжуане, и в Лючжуане, и в Хуаншуе, и в Лиэрчжуане. Он был кровяным царем. Когда я умер, отец не плакал, он сел подле меня, выкурил папиросу, а потом кликнул дядю и пошел на главный деревенский перекресток, взял с собой заточенную лопату, а дядя – блестящий тесак. Они встали на перекрестке и принялись во все горло кричать, во все горло браниться.

– Выходи, раз такой смелый! – кричал дядя. – Хорош прятаться да разбрасывать свою поганую отраву. Выходи, напополам тебя разрублю с одного удара, не будь я Дин Лян!

– Глаза режет, что я разбогател, да не заразился? – оперевшись на острую лопату, бранился отец. – Обзавидовались? Я всех ваших предков до восьмого колена на елду сажал! Отравили моих кур, отравили свинью, еще и мальцу моему отраву подбросили!

Так они кричали, так бранились, бранились с полудня и до самого вечера, но никто не вышел ответить моему отцу. Не вышел ответить моему дяде.

И в конце концов меня закопали.

Вот так и закопали.

Я умер двенадцатилетним, а по правилам детей нельзя хоронить на родовом кладбище, и дед отнес мое тело к задней стене школьной сторожки, там и закопал. Положил в мой некрашеный гробик учебники, тетрадки и ручку, чтобы писать уроки.

Дед учился грамоте, служил в школе, звонил в колокол. Знания придавали его фигуре достоинства, и все в деревне звали деда «учитель Дин». Потому и в гроб мой он положил книгу для чтения. Повести и рассказы. И несколько сборников мифов и легенд. И два словаря.

А потом, потом, отдыхая от дел, он вставал у моей могилы и размышлял: будут ли деревенские снова подбрасывать нашей семье отраву? Станут ли травить его внучку Инцзы, мою сестренку? Станут ли травить его последнего внука Сяоцзюня, дядиного сына? Думал заставить отца с дядей обойти все дома в Динчжуане и перед каждым отбить по земному поклону, чтобы деревенские пощадили нашу семью. Чтобы род Дин не остался без потомков. И пока он так размышлял, дядя тоже заболел лихоманкой, и дед понял, что дядина хворь – это расплата, расплата за то, что отец мой промышлял чужой кровью. И тогда дед больше не раздумывал о том, что мой дядя должен отбить перед каждым домом в Динчжуане по земному поклону, а раздумывал лишь о том, как заставить отбить земные поклоны моего отца.

И девятое. Девятое, что понял мой дед: через год, через два года лихоманка разгуляется по равнине. Накроет и Динчжуан, и Лючжуан, и Хуаншуй, и Лиэрчжуан, и все остальные деревни и села, словно паводок, словно воды Хуанхэ, что сметают плотину и катятся по деревням и селам, и тогда люди будут мереть как муравьи. Сходить под землю как палая листва. Как огонь в лампе – был и нет, как палая листва. И тогда Динчжуан вымрет. Динчжуан исчезнет. А жители Динчжуана, как листья старого дерева, иссохнут, пожелтеют и с шелестом лягут на землю, подует ветер – и нет больше листьев, нет Динчжуана.

Динчжуан сгинет, как палая листва.

И десятое. Десятое, что понял мой дед: начальство решило собрать всех больных лихоманкой и поселить вместе, чтобы не заразить тех, кто не продавал кровь. Сказали: «Учитель Дин, ваш старший был кровяным царем, вы уж потрудитесь, организуйте больных Динчжуана, чтобы они перебрались в школу». Услыхав эти слова, дед долго молчал, и до сих пор на сердце ему давила какая-то немота. И сейчас, вспомнив, что я умер, что отец мой был на равнине кровяным царем, дед подумал, что отец должен отбить перед каждым домом в Динчжуане по земному поклону, а после умереть – или в колодец прыгнуть, или отраву выпить, или повеситься.

Умереть немедленно.

Так умереть, чтоб вся деревня видела.

При мысли о том, что отец мой должен умереть, отбив перед каждым домом в Динчжуане по земному поклону, дед вздрогнул. Вздрогнул и зашагал к деревне.

Зашагал к нашему дому.

Так все и было – зашагал к нашему дому.

Сказать отцу, чтобы тот отбил перед деревней земные поклоны и поскорее умер.

2

В Динчжуан пришла беда: за без малого два года в деревеньке на двести дворов и восемь сотен жителей умерло больше сорока человек. Если посчитать, за это время в Динчжуане каждые десять дней кто-нибудь умирал, в месяц случалось по три покойника. И настоящий мор еще не наступил: на следующий год покойников будет как зерна по осени. А могил будет как снопов в летнем поле. Старшему из умерших едва перевалило за пятьдесят, младшему было не то три года, не то пять лет. Все до одного первые десять дней лежали в жару, потому эту хворь и прозвали лихоманкой. Лихоманка расползлась по равнине, сдавила Динчжуану горло, и с тех пор покойники в деревне не переводились, а плач не смолкал.

И плотники в Динчжуане сточили три пилы, затупили четыре топора, строгая гробы.

Смерть черным ночным пологом накрыла Динчжуан, накрыла окрестные деревни и села. И все новости с той поры стали черными: вот еще один слег в постель, а другой умер вчера среди ночи. Третьего похоронили, а вдова снова собралась замуж, уедет в глухие горы, подальше от этой проклятой равнины, подальше от лихоманки.

Жизнь сделалась хуже смерти. А смерть целыми днями маячила за дверью, летала по деревне комаром, носила с собой лихоманку, в чей дом залетит – там через три месяца жди покойника.

Смерть шла за смертью – родные поплачут день, поплачут полдня, а потом наскребут денег на черный гроб и закопают своего покойника. А в другом доме и вовсе не плачут, посидят над гробом, помолчат, вздохнут, да и закопают.

Все павловнии в деревне вырубили, пустили на гробы.

Из трех старых плотников двое сорвали спины, с утра до ночи строгая гробы.

Мастер Ван вязал венки из бумажных цветов, от ножа и ножниц ладони его покрылись волдырями, скоро волдыри лопнули, подсохли, и на их месте выросли грубые желтые мозоли.

Жизнь тонула в смертельной праздности. Смерть сторожила у порога, и люди забросили свои поля, не ездили на заработки, целыми днями сидели по домам, заперев ворота, затворив двери, боялись, как бы лихоманка не пришла в их дом. А на самом деле ждали, когда лихоманка придет в их дом. Целыми днями ждали, целыми днями сторожили у двери. Говорили, будто в деревню пришлют военный грузовик, всех заразных свезут в Ганьсу и похоронят заживо в тамошней пустыне, как в старые времена заживо хоронили чумных. Ясное дело – слухи, а люди все равно верили. Сидели по домам и ждали, запирали ворота, затворяли двери и ждали, сидели и ждали, а потом в дом приходила лихоманка, и люди умирали.

Умирали один за другим, а с ними умирала деревня.

Поля зарастали, и никто не полол сорняки.

Нивы засыхали, и никто не удобрял землю.

В иных домах схоронят покойника и живут дальше, едят, пьют, но посуду больше не моют. Готовят в немытом котле, едят из немытых чашек немытыми палочками.

Если кто пару недель не показывался на улице, можно и не спрашивать, куда он запропастился: умер, как пить дать.

Тоже умер, как пить дать.

Но потом приходишь к колодцу, а он тут как тут, набирает воду. Уставитесь друг на друга разинув рты. Скажешь ему: «Ну и ну, живой?» А он в ответ: «Пару дней голова болела, думал – лихоманка, но пронесло». Улыбнетесь, поздравляя друг друга с эдакой удачей, да так и разойдетесь, он понесет домой полные ведра, а ты зашагаешь к колодцу с пустыми..

Такой стала деревня Динчжуан.

Таковы были ее дни: маета ожидания и лихоманка.

Дед шагал вдоль обочины бетонной дороги, на входе в деревню он увидел больного лихоманкой Ма Сянлиня, который всю жизнь страстно любил сказы чжуйцзы[1]. Ма Сянлинь сидел в закатных лучах под стрехой своего дома и чинил облупленный чжуйху, долгие годы лежавший без дела. Трехкомнатный кирпичный дом с черепичной крышей Ма Сянлинь построил на деньги от продажи крови. И теперь сидел под стрехой своего дома, чинил чжуйху, напевая лубяным голосом:

Солнце встает из моря, встает из моря, а уходит за горы,

Уносит с собой еще один день, горький день, радостный день.

Крестьянин торгует зерном, торгует зерном, выручает монету.

Сколько ни продаст, завтра будет еще один день, еще один день…

Так поет, будто и не болен. Но дед видел приметы смерти на его лице: сизая тень тронула впалые щеки, а язвы с болячками загрубели и стали похожи на темно-красные сморщенные горошины, рассыпанные сушиться прямо на лице Ма Сянлиня. Завидев деда, Ма Сянлинь отложил чжуйху и расплылся в желтозубой улыбке, глаза его засияли, как у голодного при виде еды.

– Учитель Дин, – нараспев протянул Ма Сянлинь, – ездили встречаться с начальством?

Дед оглядел его:

– Сянлинь, как ты исхудал!

– Где же исхудал, за раз две лепешки съедаю… И что говорит начальство, лечится эта хворь?

Дед ответил, подумав:

– Лечится… Говорят, скоро привезут новое лекарство. Один укол – и все как рукой снимет.

Ма Сянлинь просиял:

– Когда же привезут это новое лекарство?

– Скоро и привезут.

– Скоро – это когда же?

– Скоро, со дня на день.

– Со дня на день – это когда же?

– На днях снова поеду в город, спрошу у начальства, – сказал дед.

Сказал и пошел дальше.

Дед шагал по деревенским переулкам, на воротах каждого встречного дома висели траурные свитки дуйлянь[2], одни совсем новые, другие постарше – их белизна резала глаз, дед шел мимо, и ему казалось, что переулок завален снегом. Так он и шел деревенскими переулками, на воротах дома нашей дальней родни, где сын, не дожив до тридцати, умер от лихоманки, дед прочел такую надпись: «Ты ушел, по опустевшему дому гуляет осенний ветер. Лампа погасла, закат опаляет наши последние годы». Дальше был дом семьи Ли, у них умерла молодая невестка – принесла лихоманку из своей деревни и заразила мужа, родила ребенка и заразила ребенка. И чтобы сын с внуком исцелились от лихоманки, старики вывесили свитки с надписью: «Луна закатилась, звезды погасли, мраком окутан дом. Пусть завтрашний день принесет с собой яркий солнечный свет». А на воротах следующего дома висели чистые свитки, без единого иероглифа. Дед не понял, зачем клеить на ворота чистую бумагу без надписи, подошел поближе, пощупал – оказалось, под чистой бумагой было два слоя бумаги исписанной. И он понял, что из этого дома лихоманка унесла по меньшей мере трех человек, и родные боялись вешать новые свитки, устали вешать новые свитки, и вместо этого приклеили на ворота чистую бумагу.

Дед так и застыл на месте и тут услышал позади себя голос Ма Сянлиня:

– Учитель Дин, раз скоро привезут новое лекарство, надо бы отпраздновать! Созовите людей в школу, я спою им сказы. Я красиво пою… А то все засели по домам, так недолго и от тоски помереть в четырех стенах.

Дед медленно обернулся.

Ма Сянлинь подошел поближе:

– В школе петь – самое то, вы только объявите, народ мигом соберется. Вы когда объявили, что надо кровь продавать, все пошли продавать. Пошли продавать кровь вашему старшему, Дин Хою. А он одной ваткой три руки перетирал, девять раз протрет, потом выбросит… Я старое ворошить не хочу, пусть он одной ваткой три руки перетирал, я все равно нес ему свою кровь. Всю свою кровь ему отнес. Отнес, а теперь встретимся на улице, а он даже не поздоровается… Я старое ворошить не хочу, что прошло, то прошло, вы только скажите людям, пусть соберутся в школе послушать мои сказы.

Говорит:

– Учитель Дин, я старое ворошить не хочу, просто спою два-три хэнаньских сказа. Буду петь и ждать, когда привезут новое лекарство, иначе от тоски можно и на стенку полезть, боюсь, без сказов так и помру, не дождусь нового лекарства.

Договорив, Ма Сянлинь замер в нескольких шагах от моего деда, лицо его сияло, как у голодного, что молит о пище, как у жаждущего, что просит напиться. Дед перевел взгляд за плечо Ма Сянлиня, там собралось еще трое больных лихоманкой: Ли Саньжэнь, Чжао Сюцинь и Чжао Дэцюань, и глаза их тоже светились вопросом.

Дед понял, что они хотят узнать о новом лекарстве, и зычно объявил:

– Новое лекарство вот-вот прибудет. Сянлинь! Когда хочешь петь свои сказы?

По щекам Ма Сянлиня разлился алый румянец.

– Нынче же вечером! А не успеем, так завтра вечером, а если народу понравится, буду петь хоть каждый день.

3

Пообещав Ма Сянлиню собрать людей в школе, дед направился к нашему дому.

Наш дом стоял на Новой улице, в южной части деревни.

Новая улица на то и новая, что построена недавно. Новую улицу проложили, когда Динчжуан разбогател. Появились у человека деньжата, решил он сменить старый дом на новый, вот и переезжает из середины деревни на Новую улицу, строит дом в два этажа, согласно указанию из управы. Участки у всех одинаковые: один му[3] земли, обнесенный кирпичной стеной, дом стоит в глубине участка, оба этажа облицованы белой плиткой, стена вокруг дома сложена из красного кирпича. Плитка круглый год пахнет белизной, кирпич круглый год пахнет алым. А вместе получается запах серы, бело-алый, с золотистым душком.

От новой плитки и нового кирпича вся улица пропахла серой.

От новой плитки и нового кирпича все дни пропахли серой.

От новой плитки и нового кирпича весь мир пропах серой.

И наш дом стоял посреди этого запаха серы. Запах серы днем и ночью бил в ноздри, лез в уши, резал глаза, но деревенских к нему манило. Многие наши соседи жили в самой гуще этого серного запаха. И многие мечтали пожить в самой гуще этого серного запаха, потому и продавали кровь.

Потому и заболели лихоманкой.

На Новой улице стояло два десятка домов, их хозяева когда-то были кровяными старостами. Кровяные старосты хорошо зарабатывали, вот и построили себе дома на Новой улице. И поселились на Новой улице. И так появилась Новая улица. Мой отец был первым кровяным старостой во всей округе, он был главным кровяным старостой, он был кровяным царем. Потому наш дом и стоял на середине Новой улицы, и в нем было не два этажа, а три. Управа разрешала строить дома не выше двух этажей, но в нашем доме было не два этажа, а три.

Случись кому другому построить себе дом в три этажа, люди из управы приехали бы и вмешались, но наш трехэтажный дом никто не трогал.

Наши три этажа появились не сразу. Пока все остальные жили в глинобитных хибарах с соломенными крышами, отец построил кирпичный дом с черепичной крышей. Потом все вокруг стали строить кирпичные дома с черепичными крышами, тогда отец снес наш старый кирпичный дом и на его месте построил двухэтажный особняк. Потом все вокруг стали строить двухэтажные особняки, тогда отец добавил к нашему дому еще один этаж, и получился трехэтажный особняк. Потом все вокруг решили добавить к своим особнякам по третьему этажу, тогда люди из управы приехали и сказали, что в образцовых деревнях не допускается строить дома выше двух этажей.

В нашем доме было три этажа. А это на целый этаж больше, чем два.

Под крышей нашего дома отец устроил голубятню, а во дворе поставил курятник со свинарником, которые плохо сочетались с роскошью трехэтажного особняка. Отец строил особняк по образу и подобию домов в Кайфэне: пол покрыл огромной красно-белой плиткой, а двор выложил квадратными бетонными плитами метр на метр. Наши предки тысячелетиями справляли нужду на корточках в уличном сортире, а отец устроил отхожее место прямо в доме, поставил там специальное сиденье. Но ни отец, ни мать не могли справить нужду на этом сиденье, как ни тужились, так что скоро за домом снова появилась отхожая яма.

В умывальной комнате стояла стиральная машина, но матери больше нравилось выходить во двор с тазиком и стирать руками.

Так наше отхожее сиденье превратилось в безделицу.

И стиральная машина превратилась в безделицу.

В доме был холодильник, но и он превратился в безделицу.

И обеденный стол вместе со всей столовой тоже превратились в безделицу.

Когда дед пришел к нам домой, родители с Инцзы сидели во дворе и ужинали, заперев ворота. Белые лепешки на пару, рисовый отвар, стеклянная лапша, тушенная с капустой и редькой. Колечки острого перца плавали в капустных листах, словно клочки новогодних лубков. Отец с матерью выставили на середину двора столик, сели ужинать, и тут дед постучал в ворота. Инцзы побежала открывать, мать вынесла деду табуретку, положила ему лапши, дед взял в руки палочки и холодно уставился на моего отца, будто перед ним незнакомец.

И отец холодно глядел на деда, будто перед ним незнакомец.

– Ешь, отец, – в конце концов проговорил мой отец.

– Старший, я тут подумал, есть к тебе разговор.

– Не надо никаких разговоров, ешь давай.

– Я иначе ни есть не смогу, ни спать, – ответил дед.

Отец поставил чашку на стол, отложил палочки и покосился на деда:

– Ну, говори.

– Я сегодня встречался с начальством.

– Узнал, что лихоманка – это СПИД? А СПИД – новая смертельная болезнь? Ешь, отец, я и без тебя давно знаю. И две трети людей в деревне знают. Только больные лихоманкой не знают. Или знают, но притворяются, будто не знают. – И отец снова покосился на деда, не скрывая холода и раздражения, словно школьник, которому задали давно решенную задачку. Потом наконец взял свою чашку, подхватил палочки и принялся за еду, давая понять, что разговор окончен.

Деда называли учителем, но на самом деле он всю жизнь прослужил школьным сторожем, всю жизнь звонил в колокол – в этом году ему исполнилось шестьдесят, а он по-прежнему звонил в колокол. Если кто из учителей болел или уезжал по делам, дед его замещал, следил за детьми, битый час объяснял им правила написания иероглифов, которые проходят на уроках словесности в первом классе: «Пишем слева направо, сверху вниз», и каждый иероглиф, который он вычерчивал мелом на школьной доске, был величиной с добрую плошку.

Когда-то дед учил и моего отца, но отец давно растерял ту почтительность, с которой следует взирать на учителя. И его непочтительность не могла укрыться от деда. И когда отец мой подхватил палочки и принялся за еду, давая понять, что разговор окончен, дед осторожно поставил свою чашку на стол.

И наконец сказал:

– Старший, я не прошу тебя умирать на глазах у всей деревни, но ты должен отбить людям по земному поклону.

– С чего это? – уставился на деда отец.

– Ты кровяной староста.

– На этой улице каждый первый – кровяной староста.

– Они брали пример с тебя. И ты заработал на крови больше всех.

Отец брякнул чашкой о стол, расплескав бульон. Отшвырнул палочки, они покатились и упали на пол.

– Отец, – сказал он, сверля деда глазами, – если я еще хоть раз услышу, что должен отбить перед деревней поклоны, ты мне больше не отец. И тогда не мечтай, что я буду кормить тебя в старости и провожать в последний путь.

Дед застыл на месте, и палочки замерли в его руке.

– Считай, что я тебя умоляю, – тихо сказал он. – Отец умоляет тебя встать на колени перед соседями и отбить им по земному поклону, неужели ты откажешь?

– Отец, уходи! – повысил голос отец. – Еще одно слово, и ты мне не отец.

– Хой, – сказал дед, – это всего лишь поклон. Поклонись, и все будет в прошлом.

– Уходи, – сказал отец. – Ты мне больше не отец. Ты мне не отец, но как помрешь – так и быть, провожу тебя в последний путь.

Некоторое время дед сидел в оцепенении, потом медленно опустил палочки на край чашки и встал.

– В деревне умерло больше сорока человек, – сказал дед. – Неужели тебе так трудно отбить по поклону перед их родней? Так трудно отбить четыре десятка поклонов? – Деду будто и самому стало трудно говорить, истратив все силы, он покосился на мою мать и перевел взгляд на Инцзы: – Инцзы, приходи завтра в школу, дедушка позанимается с тобой словесностью. Учителя в деревню не вернутся, остались у нас одни уроки словесности.

Сказал так и пошел.

Пошел к воротам, а отец даже не встал проводить. И мать не встала, и дед потихоньку ушел. Ушел сгорбившись, склонив голову, тихим шагом, как старый козел, целый день пробродивший по горам.

Глава 2

1

Расскажу немного о нашей деревне.

Динчжуан стоит к югу от шоссе между уездным центром и Кайфэном; в деревне всего три улицы. Одна проходит с запада на восток, две – с севера на юг, в том числе и Новая улица. Раньше динчжуанские улицы складывались в правильный крест, а с появлением Новой улицы их рисунок превратился в крест, стоящий на земле.

Дед ушел с Новой улицы, завернул домой к моему дяде, посидел там угрюмо и направился в школу. Школа наша построена в полутора ли[4] к югу от деревни, когда-то на ее месте была кумирня: во флигеле учили детей, а в главном зале поклонялись Гуань-ди[5]. Люди несли в кумирню мечты о богатстве и возжигали благовония Гуань-ди, десятилетиями возжигали благовония, но в конце концов богатство Динчжуану принесла кровь, и кумирню снесли. В Гуань-ди больше никто не верил, теперь все верили в кровь.

Уверовали в кровь и построили новую школу.

Построили новую школу, и в ней поселился мой дед.

Школа у нас такая: огороженный кирпичной стеной участок в десять му посреди пустынной равнины, на пригорке стоит двухэтажное здание, большие остекленные окна обращены на восток, на дверях таблички «Первый класс, первая группа», «Второй класс, первая группа», «Пятый класс, первая группа». Во дворе – баскетбольная стойка с кольцом, а на воротах – дощечка с иероглифами: «Начальная школа деревни Динчжуан». В школе, кроме деда, служили еще два учителя, один вел словесность, второй – математику. Оба – молодые, неместные, узнали, что в Динчжуане лихоманка, и в школе больше не появлялись.

Отказывались возвращаться.

Отказывались возвращаться, хоть убей.

И остался один мой дед, он следил, чтобы никто не вынес из школы двери, не украл оконные стекла, сторожил парты, стулья и классные доски, пережидал гулявшую по равнине лихоманку.

От нового кирпича и новой черепицы в школе до сих пор пахло серой. А осенними ночами серой пахло даже сильнее, чем на Новой улице. Дед вдыхал серный запах от школьных кирпичей и черепицы и чувствовал, как тревога на сердце стихает, и начинал вспоминать. Сумрак сменился тьмой, и тишина равнины, нескончаемая тишина, окружила школу, разлилась по ней густым туманом. Дед сидел во дворе под баскетбольным кольцом и глядел на небо, и осенний ночной воздух влажно скользил по его щекам. Деду хотелось есть, из-за встречи с начальством он с самого утра ничего не ел. Голод будил в дедовом сердце беспокойство. Беспокойство набрасывало на сердце петлю. Петля затягивалась, и дед то и дело передергивал плечами.

Вот он снова передернул плечами, и в памяти всплыли события той весны.

События той весны развернулись перед дедом, точно зеленые листья на ветке. Легли перед дедом, словно лунная дорожка на воде.

И дед увидел события той весны, увидел их как на ладони.

Подул ветер, и листья на деревьях заплясали, заплясали, касаясь друг друга плечами. Листья заплясали, и в деревню пришла весна. И приехал заведующий уездным отделом народного образования, а с ним двое кадровых работников – прибыли агитировать Динчжуан за продажу крови. Был самый разгар весны, деревня запаслась солнечной свежестью, выйдешь из дома, а навстречу летят весенние ароматы. В облаке этих самых ароматов заведующий отделом народного образования явился к деревенскому старосте Ли Саньжэню и сказал, что сверху пришла директива развернуть среди населения агитацию за массовую продажу крови.

Ли Саньжэнь разинул рот от удивления и говорит:

– Силы небесные, продавать кровь?

Разинул рот и говорит:

– Батюшки-светы, чтобы народ продавал кровь?

Ли Саньжэнь не стал проводить в Динчжуане агитационное собрание, и через три дня завотделом снова явился в деревню, снова велел старосте провести работу с населением, но на этот раз Ли Саньжэнь ничего не ответил, только молча опустился на корточки и закурил.

Спустя еще две недели завотделом народного образования в третий раз пожаловал в Динчжуан и вызвал к себе Ли Саньжэня, но больше не предлагал ему провести работу с населением. Не предлагал, зато снял Ли Саньжэня с поста старосты.

Снял Ли Саньжэня с поста старосты, который тот занимал сорок лет.

Устроил собрание и снял его с поста.

Лишившись поста, Ли Саньжэнь снова разинул рот и еще долго ни слова не мог сказать. И на том же собрании завотделом народного образования стал лично агитировать деревенских за продажу крови, много всего наговорил. Говорил про прошлое, говорил про будущее, говорил про развитие рынка плазмы, про обогащение народа и укрепление государства, а в конце уставился на деревенских и заорал: «Вы вообще меня слушали? Хоть слово ответьте! Считайте, что это просьба! Не могу же я один тут целый день распинаться! Вы что, уши дома на подушке оставили?»

Его крик напугал кур, и они с квохтаньем унеслись куда подальше. Напугал собаку, дремавшую подле хозяина, она подскочила и сердито залаяла. Собачий лай напугал и хозяина, он огрел собаку сапогом под ребра: «Полай мне еще! Полай! Ты на кого пасть разеваешь? На кого пасть разеваешь?»

И собака, поскуливая, убежала.

И заведующий отделом народного образования бросил свои бумаги и сердито плюхнулся на стул. Посидел немного и направился к школе, чтобы поговорить с моим дедом.

В школе мой дед уроков не вел. Но считался учителем. Старшим из учителей. В детстве дед читал «Троесловие», назубок знал «Сто фамилий», умел вычислять восемь знаков по «Десятитысячелетнему календарю»[6]. После Освобождения[7] сверху взялись проводить кампанию по искоренению неграмотности в деревнях и селах, и в кумирне Гуань-ди, что стояла к югу от Динчжуана, устроили начальную школу, а моего деда назначили учителем. Сперва он учил детей читать «Сто фамилий», потом – чертить палкой на земле иероглифы из «Троесловия», а после сверху прислали специально обученного учителя, и с той поры дети из Лючжуана, Хуаншуя и Лиэрчжуана собирались в динчжуанской кумирне на уроки, а новый учитель объяснял им, что иероглифы пишутся слева направо и сверху вниз, что наша страна называется Китайской Народной Республикой, а столица ее – Пекин, что осенью дикие гуси улетают на юг. Дед больше не вел уроков, но остался служить в школе, выполнял подсобную работу, звонил в колокол, смотрел, чтобы из кумирни ничего не украли.

Так и смотрел уже несколько десятков лет. Учителям причиталась зарплата, а деду причитались нечистоты из школьного туалета. Этими нечистотами дед удобрял свое поле, год за годом удобрял свое поле. Год проходил за годом, складываясь в десятилетия, и все в деревне называли деда учителем. Школьное начальство, распределяя зарплаты, не считало деда за учителя, но если кто из учителей отлучался, его приходилось подменять, и все в деревне считали деда учителем.

Дед уроков не вел. Но считался учителем. Когда завотделом образования пожаловал в школу, дед подметал двор – услыхал, что начальство хочет с ним поговорить, залился краской, бросил метлу и поспешил к воротам. Дед зарысил к воротам, а при виде заведующего отделом образования его лицо налилось восторгом, словно осенний пейзаж.

– Прошу, пожалуйте внутрь, присядем, – говорил дед.

– Времени нет на посиделки, – ответил начальник. – Учитель Дин, заведующие отделами и председатели комитетов со всего уезда колесят по деревням и селам, агитируют крестьянское население продавать кровь. Нашему отделу образования выделили пятьдесят деревень для агитработы, приехал я в Динчжуан, не успел толком развернуть агитацию, а уже получил от ворот поворот.

– Продавать кровь? – ахнул мой дед.

– Деревенские вас уважают, в Динчжуане теперь нет старосты, в такую минуту вы не можете оставаться в стороне.

– Силы небесные, продавать кровь?

– Отдел образования должен сагитировать пятьдесят деревень в уезде, на кого же нам положиться, как не на вас?

– Батюшки-светы, чтобы народ продавал кровь!

– Учитель Дин, вы человек образованный, как же не понимаете: кровь в теле – что вода в роднике, ее продаешь, а она только прибывает.

Дед застыл на месте, от потрясения его лицо сделалось жухлым, как зимняя равнина.

– Учитель Дин, вы ведь уроков в школе не ведете, только звоните в колокол да следите за порядком, но коллектив несколько раз представлял вас к званию «Образцовый педагог», и я всегда утверждал вашу кандидатуру. Звание – это и денежная премия, и почетная грамота, а вы мне в эдакой мелочи отказываете. Обидеть меня хотите?

Дед застыл у ворот и молчал. Молчал, вспоминая, как год за годом учителя математики и словесности бились за звание образцового педагога. Ни один не желал уступать в этой битве, и в конце концов к званию представляли моего деда. В городе утверждали дедову кандидатуру, приглашали явиться за грамотой и денежной премией. Премия была небольшая, хватало на два мешка удобрений, зато ярко-красные грамоты до сих пор висели в дедовой сторожке.

– Другие отделы и комитеты сагитировали уже по семьдесят деревень, у иных и восемьдесят наберется, а я даже сорок деревень не могу поднять на продажу крови. Не заведовать мне больше отделом образования.

Дед молчал. Дети выглядывали во двор, облепив школьные двери и окна, головы – будто наваленные горкой арбузы.

И те два учителя, не удостоенные звания образцовых педагогов, тоже выглядывали наружу, лица их светились ярче обычного: учителя хотели завести разговор с начальником отдела образования, но тот их даже не узнал.

Начальник знал только моего деда.

– Учитель Дин, – сказал завотделом, – я ни о чем вас больше не прошу, только выступить перед деревней, сказать, что в продаже крови нет ничего дурного. Ведь кровь у человека – все равно что вода в роднике, ее продаешь, а она только прибывает. Вот так им и скажите, это и скажите, неужели вы откажетесь посодействовать отделу образования?

– Ладно, попробую, – наконец промямлил дед.

– Вот и хорошо, всего-то пару слов сказать.

Снова позвонили в колокол, собрали людей на пятачке в центре деревни, завотделом попросил моего деда выступить с речью, сказать, что кровь в теле – как вода в роднике, ее продаешь, а она только прибывает. И дед мой встал под софорой, что росла посередине деревни, встал и долго стоял, вглядываясь в густую толпу, а потом наконец проговорил, не тихо и не громко:

– Идемте, – проговорил дед. – Идемте за мной.

И повел людей на восток, к пескам пересохшего русла. Была середина весны, дожди напитали землю, но Динчжуан с незапамятных времен стоял на песках старого русла Хуанхэ. Больше тысячи лет стоял на песках. Все деревни и села в округе стояли на песках старого русла Хуанхэ. Столетиями, тысячелетиями. Песок есть песок, но весенние дожди успели напитать землю. Дед взял в правую руку лопату и пошел впереди толпы. Завотделом образования и кадровые работники из уездного центра шагали за ним. И все деревенские шагали за ним, пока не пришли к пескам старого русла. Там дед порылся в гальке, помял в ладони песок и начал копать. И раскопал воду. Целое озерцо. А потом достал откуда-то старую чашку и принялся вычерпывать воду. Он вычерпывал воду чашка за чашкой, и, когда озерцо почти обмелело, дед распрямился, передохнул немного, и оно снова наполнилось водой.

Сколько он ни вычерпывал, вода только прибывала.

Дед бросил чашку в песок, отряхнул руки и покосился на деревенских.

– Видали? – проговорил он как можно громче. – Вот так и наша кровь, сколько ни черпай, она только прибывает.

Говорит:

– Кровь не пересохнет – сколько ни черпай, она только прибывает.

Договорив, дед перевел взгляд на завотделом образования:

– Мне пора в школу, звонить в колокол. Без звонка дети не поймут, что уроки закончились.

Заведующего не интересовали ни дети, ни их уроки, он посмотрел на моего деда, потом перевел взгляд на толпу и крикнул во все горло:

– Усекли? Воду черпаешь, а она не кончается, кровь продаешь, а она прибывает. Кровь в теле – все равно что вода в роднике. Это наука!

Потом поддел ногой брошенную на песке чашку и говорит:

– Вам самим решать, богатыми быть или бедными. Идти по золотой дороге прямиком к зажиточной жизни или по хлипкому мостику к полной нищете. Динчжуан – самая нищая деревня во всем уезде, нищая до безобразия. Ступайте домой и подумайте, богатыми хотите быть или бедными.

И говорит:

– Ступайте домой и подумайте.

– Подумайте, – говорит завотделом. – В других уездах люди наперегонки несутся кровь продавать. Там заходишь в деревню – все дома новые, а в Динчжуан зайдешь – одни хибары, хотя с Освобождения вон сколько лет прошло, и партия вами вон сколько лет руководит, и социализм мы вон сколько лет строим.

Завотделом сказал так и ушел.

И дед мой тоже ушел.

И деревенские разошлись. Разошлись по домам, чтобы решить – богатыми быть или бедными.

Сумерки укрыли старое русло пустынной прохладой, в закатных лучах пески отливали бурым, кровавым багрянцем. С дальних пашен, с пшеничных полей летел зеленый стебельный запах и парил над песками.

Парил над песками, оставляя невидимую рябь.

Отец не уходил. Не уходил со старого русла. Не уходил от ямы, которую выкопал мой дед. Все стоял у ямы и смотрел на воду. А потом наклонился к воде, напился из горсти, вымыл руки и засмеялся.

Отец зарылся в яму руками, и скоро на месте озерца забил родник. Вода с шумом лилась из родника, плескала через края ямы, утекая к сухим пескам.

Струйкой ровной и тонкой, как столовая палочка.

Длинной, как ивовая ветвь, дальше и дальше.

И тогда мой двадцатитрехлетний отец засмеялся.

2

Дед лег спать за полночь.

И уснул.

И видел сон. Во сне ночной ветер принес ему воспоминания о той весне, когда люди бросились продавать кровь, и дед увидел, с чего началась лихоманка. С чего начался кровяной промысел. С чего началось процветание. Все стало яснее ясного: посеешь тыкву – соберешь тыкву, а посеешь бобы – соберешь бобы.

Мой дед живет в сторожке у школьных ворот, стены у сторожки из кирпича, а крыша плоская, во внутренней комнате – кровать и стол, во внешней – печка, скамья и чашки с плошками. Дед знает, как важен порядок в комнатах, поэтому перед сном он всегда убирает скамейку к стене, чашки, плошки и палочки раскладывает на разделочной доске, а бадью с питьевой водой прячет под печку. Коробку с огрызками мела дед оставляет на правом верхнем углу стола, а стопку забытых старых тетрадей и учебников прячет в стол. Если все вещи лежат там, где следует, если в комнатах царит порядок, то порядок будет и во снах: проснешься утром, а сон не исчезает, стоит перед глазами; снилась тебе пшеница – увидишь пшеницу, снились бобы – увидишь бобы. Помнишь все до последнего слова, до последней мелочи.

Перед тем как лечь спать, дед всегда прибирает в своей сторожке.

И сны его четки, словно иероглифы в тетрадке отличника.

И сегодня ночью он отчетливо увидел, с чего начинался кровяной промысел.

Бах – и в Динчжуане появился кровпункт, первый во всем уезде. Зеленый навес светился под солнцем, будто редька лоба. Под навесом вбили белую табличку с большими алыми иероглифами: «Кровпункт при уездной больнице», но за целый день ни один человек в Динчжуане не пришел туда продавать кровь. И на следующий день никто не пришел продавать кровь. На третий день заведующий Гао из отдела народного образования снова прикатил на джипе к школьным воротам, чтобы поговорить с моим дедом.

Говорит: учитель Дин, уездное начальство хочет меня уволить. Скажите на милость, как нам быть?

Говорит: учитель Дин, я не буду докучать вам просьбами. Завтра пришлю в деревню два грузовика, пусть народ съездит на экскурсию в Цайсянь. Цайсянь – богатейший уезд во всей провинции, образцовый уезд. Организуйте группу, чтобы от каждой семьи поехало по одному человеку, больше мне ничего не надо.

Говорит: кто поедет, получит командировочные – десять юаней в день, а будем проезжать Чжэнчжоу – завернем на пагоду Эрци[8]. И к универмагу «Азия» тоже завернем.

Говорит: уж извините, учитель Дин, но если вы не соберете людей на экскурсию, то в школьный колокол вам больше не звонить. Да и школы в Динчжуане тогда не будет.

Договорив, завотделом сел в свой джип и покатил в следующую деревню. И рев его джипа звучал нежнее любого трактора на бескрайней равнине. Дед стоял у школьных ворот, глядя на окутавший дорогу дым, и к лицу его будто пристал слой белой краски. Он знал, что Цайсянь – нищий уезд в соседнем районе, но понятия не имел, как этот нищий уезд успел выбиться в образцовые, в богатейшие уезды провинции. Заведующий Гао умчался быстрее ветра, и деду пришлось обойти всю деревню, сказать людям, чтобы выбрали, кто поедет на экскурсию в Цайсянь, завтра с утра им надо собраться у околицы и ждать грузовики из уездного центра.

Спросят его: правда, что за экскурсию будут платить по десять юаней в день?

Начальник Гао сам сказал, отвечает дед. Как не заплатить?

Спросят его: а правда, что на обратном пути завернем в Чжэнчжоу?

Начальник Гао сам сказал, отвечает дед. Как не завернуть?

И вот люди тронулись в путь, и дело пошло – как по весне в землю закладывают удобрения, чтобы осенью собрать урожай, так и в Динчжуане готовилась почва для кровяного промысла. Увидев во сне, как деревенские отправились на экскурсию в Цайсянь, дед вздохнул, повернулся на другой бок, и на глазах его выступили слезы.

До Цайсяня было больше трехсот ли, деревенские рано утром расселись по грузовикам и тронулись в путь, но на место прибыли только к полудню. Их привезли в село Шанъянчжуан неизвестной волости уезда Цайсянь, и, когда грузовики пересекли границу уезда, динчжуанцам почудилось, что они попали в рай. По обе стороны дороги – особняки в европейском стиле. Двухэтажные кирпичные особняки, крытые красной черепицей. Стоят ровненько, на одинаковом расстоянии друг от друга, и улицы такие аккуратные, будто вычерчены на бумаге. На каждом крыльце – горшок с цветами. В каждом дворе – остролист. Все улицы забетонированы. У ворот каждого дома висит желтая табличка с красной каймой, а на табличке сияют звезды – где пять звезд, а где четыре. Тут и объяснять нечего: пять звезд украшают ворота дома, где живут доноры-ударники, четыре звезды – у доноров-отличников, а три звезды – у обычных доноров.

Начальник Гао повел динчжуанцев на экскурсию по Шанъянчжуану: ходят из дома в дом, смотрят. Оказывается, в Шанъянчжуане все устроено по-городскому: каждый переулочек носит какое-нибудь красивое название – Светлая улица, улица Гармонии, Солнечная улица, Счастливая улица. Все дома пронумерованы, на каждом по табличке. Глинобитные свинарники и курятники во дворах давно снесли, а кур и свиней со всей деревни поселили в новом сарае у околицы. Новый сарай сложен из кирпича, а вокруг – заборчик. В какой дом ни зайди, слева от входа будет холодильник, а напротив дивана – телевизор на красной тумбочке. Рядом с кухней – умывальная комната, а в ней – стиральная машинка. Двери и окна везде из алюминиевого сплава. Сундуки, шкафы и шифоньеры – красные, с желтыми цветочками. На кроватях – атласные одеяла, покрывала из овечьей шерсти, и воздух в комнатах благоухает.

Начальник Гао идет впереди всех.

Мой отец следует за ним по пятам.

А остальные динчжуанцы идут по пятам за моим отцом.

Навстречу им – две женщины из местных, болтают, смеются, несут продукты: пара цзиней[9] мяса, связка зелени. Спрашивают их: в магазин ходили? А женщины в ответ: какой магазин, нам всё в селькоме выдают. Говорят: как приходит время готовить, идем в сельком за продуктами, захотел шпинат – берешь с полки шпинат, захотел лук – берешь лук. Говорят: захотел свинину – берешь свинину, захотел рыбу – идешь к садку и вылавливаешь рыбу.

Динчжуанцы ушам своим не верят, глядят на женщин, как на диковинку, лица обросли сомнением толщиной с городскую стену. Отец мой спрашивает: не врете? И говорит: быть не может. А женщины окинули динчжуанцев холодным взглядом, окинули холодным взглядом моего отца, да и отправились домой готовить. Не стали ничего отвечать, будто такие вопросы выпачкали их в грязи. Отошли немного и обернулись, чтобы напоследок еще раз кольнуть моего отца презрением.

Отец застыл на месте, застыл посреди чистенькой улицы Шанъянчжуана, и тут навстречу показалась женщина лет тридцати, со свежей рыбой и зеленью в руках. Отец бросился ей наперерез и говорит: эй, правда, что и рыбу, и зелень вам выдают в селькоме?

Теперь женщина уставилась на моего отца, как на диковинку.

Отец спрашивает: откуда у селькома столько денег, чтобы выдавать вам продукты?

И женщина закатала рукав, а на сгибе ее руки – следы от иголки, словно россыпь красных кунжутных зернышек. Она взглянула на отца и говорит: как же вы приехали на экскурсию и не знаете, что Шанъянчжуан – образцовое село, главный донор уезда, главный донор провинции? Не знаете, что мы всем селом продаем кровь?

Отец долго молчал, рассматривая кунжутные зернышки на сгибе ее руки. И наконец опасливо спросил: а ранки как же, не болят?

Женщина улыбнулась: в непогоду чешутся, как от муравьиного укуса.

И что, голова не кружится каждый день кровь продавать? – спросил отец.

Женщина удивилась: кто же ее каждый день продает? Раз в десять дней, а то и раз в две недели, не чаще. А если долго не продавать, тело распирает от крови, как грудь от молока.

И отец больше ничего не спрашивал.

И женщина понесла рыбу и зелень дальше, в свой дом номер двадцать пять на Светлой улице.

А динчжуанцы разбрелись по Шанъянчжуану, одни изучают сельские переулки, другие осматривают новый сарай, третьи любуются кирпичными стенами и зеленой крышей детского сада, четвертые пришли в школу на другом конце села и гуляют по классам – нигде ни пылинки. Смотрите что хотите, что хотите спрашивайте, и пусть ни у кого не останется сомнений: Шанъянчжуан – село образцовое, главный донор в целом уезде, в целом районе, в целой провинции, а райская жизнь в Шанъянчжуане заработана кровяным промыслом. Вот два кровпункта, районный и уездный, стоят на перекрестке в самом центре Шанъянчжуана, над входом у них красные кресты, точь-в-точь как в больнице. Доктора снуют туда-сюда, целый день собирают кровь, делают анализы, сортируют кровь по группам, выделяют плазму и сливают ее в склянки по десять цзиней. Склянки дезинфицируют, запечатывают и увозят дальше.

Отец с приятелями осмотрели местные кровпункты и вышли на Главную улицу – самую широкую улицу Шанъянчжуана, – и она привела их к сельскому клубу. В клубе собирались и молодые парни, и мужчины постарше – все румяные, кровь с молоком, кто в карты режется, кто в шахматы, кто сидит с семечками перед телевизором, кто книжку читает, а кто и в настольный теннис играет, совсем как в городе. Мартовское солнце по-летнему нагрело равнину, и, хотя мужчины день-деньской прохлаждались в клубе, пот на их лицах так блестел, будто они с самого утра землю пахали. А иные до того раздухарились от карт да от шахмат, что даже рукава засучили, и на руках у них виднелись следы от иголок, точь-в-точь как у той тридцатилетней женщины. Словно на сгибах их локтей кто-то рассыпал сушиться черно-красные кунжутные зерна.

Отец с парнями поглазели на них и вышли из клуба, встали посреди широкой и ровной бетонной дороги, встали на пригреве, вдохнули ласковое тепло и спелое благоухание Шанъянчжуана, и закатали рукава рубашек, и оголили руки, и выставили их на солнце, и руки их были точно морковные корни, выложенные на уличном прилавке. Обнаженная плоть пахла не то мясником, не то рыбной сыростью, этот запах выплеснулся наружу и затопил Шанъянчжуан, словно мутная илистая речная вода, хлынувшая на чистую деревенскую улицу.

Парни оглядели свои глянцевые предплечья и сказали:

Твою мать, какие же мы ослы!

Хлопнули себя по чистым рукам без единого следа от иголки и сказали:

Твою налево, будем продавать. В гроб ляжем, а все равно будем продавать.

Сжали пальцами вены на руках, скрутили кожу до синих пятен, до лиловых полос, точно это не рука, а кусок грудинки, и сказали:

Так вас растак, думаете, только ваша кровь дороже золота?

3

И в Динчжуане открылся кровяной промысел.

Бах – и люди наперегонки понеслись продавать кровь.

За ночь в нашей невеликой деревеньке появилось больше десяти кровпунктов. Кровпункт при уездной больнице, кровпункт при волостной больнице, кровпункт при волостной управе, кровпункт при полицейском участке, кровпункт при орготделе, кровпункт при агитпропотделе, кровпункт при отделе образования, кровпункт при управлении торговли, гарнизонный кровпункт, кровпункт Общества Красного Креста, кровпункт при ветпункте и кровпункт при случном пункте, и такой кровпункт, и сякой кровпункт – прибил вывеску, написал на ней нужные иероглифы, посадил двух медсестер и счетовода, и кровпункт готов.

Кровпункты стояли и на краю деревни, и на перекрестках, под них приспосабливали пустующие дома, а один открылся прямо в бывшем коровнике: подмели там немного, принесли в коровник старую дверь, отмыли, бросили плашмя на ясли, разложили на ней спирт, шприцы, иглы, а склянки под кровь подвесили на перекладине – вот и все, пошла торговля.

Прозрачные трубки с переливающейся кровью виноградными лозами оплели деревню, в их зарослях прятались красные ягоды пакетов с плазмой. Вся земля была усеяна использованными иглами и ватными шариками. Вся земля была усеяна осколками разбитых шприцев и склянок. Вся земля была заставлена тарой с подписями: I группа, II группа, III группа, IV группа. Вся земля была залита кровью и плазмой, в воздухе с утра до вечера висел пламенно-алый запах крови. Деревья целыми днями дышали красным, вкушали красное, и распустившаяся по весне листва на тунах, вязах и павловниях отливала разведенной кровью. В прежние годы на софорах распускались нежные желтоватые листочки с зеленой смолью прожилок. А той весной софоры дали бледно-розовые листья с багровыми, почти пурпурными прожилками. Кровпункт при ветпункте разбили прямо под софорой, что росла в западной части деревни, и крови там сдавали порядочно, но кто бы мог подумать, что желтая крона той софоры сделается красной, как у хурмы по осени, да и листья будут куда крупнее и мясистей, чем в прежние годы.

Деревенские собаки, учуяв алый запах, неслись к кровпункту, получали там пинка, но успевали схватить зубами несколько испачканных в крови ватных шариков, отбежать подальше и сожрать свою добычу.

И врачи, и сестры были по горло завалены работой, лбы их блестели от пота, белые халаты носились по деревне в такой спешке, будто опаздывают на базар. От них только и слышно было: прижмите ватку и держите пять минут, прижмите и держите пять минут. Прижмите и держите пять минут – врачи и сестры затвердили эти слова, точно любимую присказку.

Врачи назначали донорам пить подслащенную воду, и с полок магазинов во всем уезде пропал сахар, пришлось срочно закупать его в соседнем городе, в соседней провинции.

Врачи назначали донорам несколько дней соблюдать постельный режим, и все солнечные пятачки в Динчжуане оказались заставлены кроватями – деревенские соблюдали постельный режим и во дворах, и прямо на улице, кто на бамбуковой кровати, кто на деревянной.

Врачи позвали в Динчжуан доноров из окрестных сел, и улицы Динчжуана наводнились людьми, и поток их не стихал. Скоро в деревне открылись две новые закусочные, а за ними – две лавочки с солью, сахаром и укрепляющими добавками.

Деревня расцвела.

Деревня повеселела.

В мгновение ока Динчжуан стал образцовой деревней, главным донором всего уезда. И начальник Гао из отдела народного образования продал свой джип и купил новенький лимузин. Приехал на нем в Динчжуан, прокатился по деревенским улицам, осмотрел кровпункты, расспросил, как идут дела, заглянул к нам домой и съел две чашки лапши с яйцом, приправленной котовником, а потом отправился в школу, потряс руку моему деду и крепко его напугал. Сказал: учитель Дин, вы спасли деревню!

Вы спасли деревню от нищеты!

4

Расцвет Динчжуана был недолгим – скоро лепестки облетели.

Веселье Динчжуана было недолгим – скоро улицы опустели.

Вот тогда-то на сцену и вышел мой отец.

Кровь в Динчжуане продавали не все подряд: врачи оценивали возраст донора, его группу крови, состояние здоровья и все такое прочее. К продаже крови не допускались люди старше пятидесяти и младше восемнадцати лет. Каждому донору выдавалась кровкарта – карточка из желтой пергаментной бумаги полтора на два цуня[10], на одной стороне писали фамилию и имя донора, его возраст, группу крови и хронические заболевания, на другой была табличка, в которой регистрировался объем проданной крови и дата последнего забора. Врачи сверялись с этой карточкой, некоторых доноров пускали продавать кровь только раз в три месяца, других – раз в два месяца. Благо почти все деревенские могли продавать кровь каждый месяц. А у молодежи кровь восполняется быстро, и донорам от восемнадцати до двадцати пяти лет разрешалось сдавать полный пакет хоть дважды в месяц.

Потому и кровпункты стали передвижными: сегодня стоят в Динчжуане, а через месяц перекочуют в Лючжуан, или в Хуаншуй, или в Лиэрчжуан.

Потому и динчжуанцам теперь было не так сподручно продавать кровь: раньше, бывало, одной рукой наворачиваешь рис, а другую держишь на весу, и кровь из нее капает прямиком в пакет у тебя на поясе – сразу и поел, и напился, и целую банку крови нацедил, денег заработал. Раньше идешь поутру в поле, думаешь: дай-ка заверну в кровпункт! Там сдашь кровь, взамен получишь сотку, проверишь ее на свет, увидишь лица великих вождей, и губы сами собой расползутся в улыбке, а румянец на щеках засверкает алым, как склянка крови в солнечных лучах.

И потому однажды мой отец поехал в город, а вернулся с полной сумкой шприцев, ватных шариков и пакетов для сбора крови. Дома он разложил это добро на кровати, выломал из свинарника доску и написал на ней четыре иероглифа: «Кровпункт семьи Дин». А потом вышел на середину деревни, подобрал булыжник, ударил им в колокол на старой софоре и крикнул на всю деревню:

– Кому надо продать кровь, обращайтесь к Дин Хою! Другие платят по восемьдесят юаней за пакет, а я дам восемьдесят пять!

Покричал так немного, и скоро деревенские высыпали на улицу, собрались вокруг нашего дома.

Все собрались вокруг нашего дома. Так появился на свет Кровпункт семьи Дин.

Спустя полгода в Динчжуане народилось еще с десяток частных кровпунктов, они покупали у деревенских кровь, но не знали, кому ее перепродать, и продавали моему отцу. А по ночам к околице приезжала мобильная служба крови, и отец сбывал ей всю деревенскую кровь по повышенной цене.

И в Динчжуане начался кровяной бум. На всей равнине начался кровяной бум. А спустя десять лет на равнину затяжным дождем пролилась лихоманка, и лихоманкой заразились все, кто хоть однажды продавал кровь. И покойник в деревне стал все равно как дохлая собака, все равно как дохлый воробей.

Люди сходили в землю, как палая листва, угасали, как огонь в лампе – был и нет.

Глава 3

1

Наступает утро, осеннее утро. Рассветное солнце – кровяной шар, встает над Хэнаньской равниной, заливая небо багрянцем, заливая багрянцем землю. Солнце стелет по равнине багрянец, и приходит осеннее утро. В утренний час мой дед бродит по деревне, созывает людей в школу послушать, как Ма Сянлинь поет сказы. Созывает людей послушать сказы, толкает ворота и кричит:

– Эй, приходите вечером в школу слушать сказы. Чего дома киснуть, появилось новое лекарство от лихоманки!

Его спросят:

– Правда появилось новое лекарство?

Дед улыбнется:

– Когда такое было, чтоб я врал? Я же учитель!

Толкает другие ворота:

– Эй! Чем целыми днями дома вздыхать, приходите вечером слушать сказы.

Его спросят:

– Сказы Ма Сянлиня?

– А кого ж еще! Ма Сянлиня лихоманка совсем доконала, пока не поздно, хочет собрать народ, спеть перед деревней сказы. Приходите послушать, если других дел нет. Как знать, вдруг сказы развеселят Ма Сянлиня, он и нового лекарства дождется.

Спросят деда:

– Правда появилось новое лекарство?

– Когда такое было, чтоб я врал? Я же учитель!

Так и ходит по деревне, стучит в ворота.

Дошел до Новой улицы, видит – отец с матерью и Инцзы шагают к дому по бетонной дороге. У матери в руках связка овощей – стало быть, в огород ходили. Увидели деда и замерли посреди улицы, застыли, словно встретили того, кого не хотели встречать. И дед тоже замер посреди улицы, оскалился в натужной улыбке, говорит внучке:

– Инцзы, приходи вечером в школу слушать сказы. Всё веселее, чем дома телевизор смотреть.

Не дожидаясь, пока Инцзы ответит, мать схватила ее за локоть и потащила домой. Потащила домой мимо деда, задела его плечом.

Потащила домой, и на улице остались только отец и дед. Застыли друг напротив друга, подставив макушки солнечным лучам, подставив лица резкому свету. На улице пахло осенним теплом цемента и кирпича. А с полей веяло мягкой прохладой, напитанной ароматом вскопанной земли. Вдохнув ее, дед поднял голову и увидел, как Ван Баошань, муж Чжао Сюцинь, распахивает свое поле за Новой улицей. Раньше Баошань говорил: жена заболела, какой теперь толк идти в поле? И земля его зарастала сорной травой. А тут услыхал про новое лекарство от лихоманки и вышел пахать, хотя время распашки давно миновало.

Говорит: распашка землю увлажняет.

Говорит: вдруг еще успею капусту посадить.

Говорит: а не успею, так все равно вспашу, иначе зарастет.

Вышел в поле и пашет. Пашет землю – дед даже засмотрелся, наконец отвел взгляд, улыбнулся моему отцу и говорит:

– Ты вечером тоже приходи послушать, как Ма Сянлинь поет сказы.

– Что я там забыл?

– Вся деревня соберется. Поднимешься на помост, поклонишься людям, извинишься за ошибку, и все будет позади. Отобьешь земной поклон, извинишься, и все будет позади.

Отец уставился на деда:

– Отец, ты что, больной? В Динчжуане ни один человек больше не лезет ко мне с этими поклонами.

Дед пристально вгляделся в его лицо и увидел на нем серо-пепельную ярость, как у свирепых мэнь-шэней[11], которых клеят на двери, чтобы отвадить злых духов.

– Хой, думаешь, я не знаю? – фыркнул дед. – Ты ведь когда собирал кровь, одной ваткой три руки перетирал, целую толпу одной иголкой колол.

– Отец, не будь ты моим отцом, – налился гневом мой отец, – я бы съездил тебе по роже, честное слово.

Сказал так и зашагал прочь следом за матерью. Задел деда плечом и зашагал прочь.

Дед крикнул ему вслед:

– Хой! Не прошу тебя вставать на колени и бить земные поклоны, просто выйди и извинись перед людьми!

Отец не оглянулся и ничего не ответил.

Дед шагнул за ним:

– Что, и извиняться не станешь?

Отец толкнул калитку, обернулся к деду и прокричал:

– Тебе недолго осталось беситься! До Нового года мы с семьей уедем из Динчжуана, и ты больше не увидишь своего сына Дин Хоя!

Сказав так, отец боком протиснулся во двор и с грохотом захлопнул калитку. Дед остался один, он стоял, будто столб, врытый посреди Новой улицы, и кричал:

– Хой! Ты так добром не кончишь! Слышишь?

2

День прошел, и с восходом луны начался концерт.

Концерт сказов чжуйцзы.

Из классов протянули провода, к баскетбольному кольцу подвесили две большие стоваттные лампочки, и школьный двор залило белым светом. Вместо сцены положили на землю несколько кирпичей, сверху бросили две дверные створки, поставили на них табурет для Ма Сянлиня, рядом – скамеечку с чайником, а в чайник налили кружку воды, вот и готово. Вот и поставили сцену. А у сцены расселась целая толпа деревенских, пришли и здоровые, и больные. Поужинали и тронулись в путь, и пришли на школьный двор, чтобы не упустить веселья.

Собралась целая толпа.

Народу видимо-невидимо.

Не то двести, не то триста человек. Почти триста человек, народу видимо и невидимо. Больные сидели ближе к сцене, здоровые – подальше. Видимо и невидимо народу. Осень кончалась. Осень кончалась, и по ночам холод накрывал провинции и уезды, накрывал Хэнаньскую равнину. И в Динчжуане, и в Лючжуане, и в Хуаншуе, и в Лиэрчжуане, и во всех окрестных деревнях и селах чувствовалось дыхание зимы. И многие деревенские пришли на концерт Ма Сянлиня, одетые в ватные куртки. А другие ватных курток не надевали, а только накинули их на плечи. Больше всего на свете больные лихоманкой боятся простуды. Простуда для них – верная смерть, и в Динчжуане такие смерти случались уже не единожды и не дважды, и покойников таких схоронили не одного и не двух. И потому люди сидели на школьной площадке в застегнутых ватных куртках, в ватных куртках, накинутых на плечи, словно сейчас не осень, а зима. Народу собралось видимо и невидимо, все расселись кучками, переговаривались о том и о сем. Рассказывали друг другу, что появилось новое лекарство от лихоманки. Что один укол – и все как рукой снимет. И от этих слов на лица людей ложилось счастье, к их лицам лепилось утешение, по лицам их цикадными крылышками порхали улыбки. Луна взошла и повисла на небе позади школы. Ма Сянлинь забрался на сцену и сел на приготовленный для него табурет, на его щеках по-прежнему лежала тень смерти, сизая тень, и все деревенские видели, что лихоманка его доконала, что жить ему осталось десять дней, самое большее – две недели, и, если за это время в деревню не доставят новое лекарство, Ма Сянлинь уйдет навсегда, сойдет под землю.

Ма Сянлинь умрет.

Но если он будет каждый вечер подниматься на сцену и в свое удовольствие петь сказы, может, тогда и протянет худо-бедно еще десять дней, еще две недели, еще месяц или даже два. Так что пусть он поет свои сказы, а люди пусть собираются на школьном дворе и слушают.

Дед с чайником горячей воды вышел из своей сторожки, взял пару чашек и крикнул толпе:

– Кому воды налить?

Подошел к старикам:

– Будете пить?

Старики отказались, тогда дед поставил чайник с чашками на краю помоста и зычно крикнул умирающему Ма Сянлиню:

– Начинаем, луна взошла!

И представление началось.

Вот так и началось.

Стоило деду крикнуть: «Начинаем!», и Ма Сянлинь словно преобразился. Он тронул струны своего чжуйху – струны были загодя настроены, но он все равно прошелся по ним еще раз. Пока Ма Сянлинь сидел на сцене и ждал начала, он выглядел так же, как и всегда. Седые волосы, сизые язвы, черные губы – каждому известно, что это приметы скорой смерти. Но стоило деду крикнуть: «Начинаем!», стоило Ма Сянлиню тронуть струны, и щеки его залились румянцем. Сперва бледно-розовым, а затем пунцовым. Ма Сянлинь коротко улыбнулся деревенским, коснулся смычком струн, и румянец заиграл на его щеках, как у жениха, и даже язвы на лице покраснели, засияли под светом лампы, словно искорки. Волосы его по-прежнему были седыми и жухлыми, но к черным губам прилила кровь, и даже седина теперь отсвечивала красным. Ма Сянлинь прикрыл глаза и покачивал головой, ни на кого не глядя, будто перед сценой нет ни души. Левой рукой он сжимал гриф чжуйху, перебирал пальцами струны, то медленно, то быстро; правая рука водила смычком по струнам – то туда, то сюда, то быстро, то медленно. И струны журчали, как ручеек по сухим пескам, и в струнной прохладе слышалась знойная хрипотца. А в песочной хрипотце – чистое течение воды. Ма Сянлинь тряхнул головой и объявил:

– Сперва спою зачин.

Прочистил горло и затянул «Прощальную», эту песню у нас в деревне знал каждый.

Он пел:

  • Провожала сына мать
  • До околицы.
  • Провожала в дальний путь,
  • Наставляла сына мать,
  • Что ни слово – золото:
  • Сын, ты мой сынок,
  • На чужбине нелегко,
  • Если будет холодать,
  • Не забудь поддевку,
  • Закрома набивай,
  • Держи полными.
  • Как увидишь старика,
  • Зови дедушкой,
  • А старушку повстречаешь,
  • Зови бабушкой,
  • Как увидишь вдовушку,
  • Зови матушкой,
  • Повстречаешь молодуху,
  • Зови тетушкой,
  • Если встретишь девицу,
  • Величай сестрицей
  • Повстречаешь паренька,
  • Зови братцем…

Допел «Прощальную» и затянул сказ про Му Гуйин, потом про Чэн Яоцзиня, потом про полководцев семьи Ян, потом про трех храбрых и пятерых справедливых, потом про восемь младших воинов[12]. Ма Сянлинь наконец-то поднялся на сцену и пел свои сказы, как настоящий артист, и только тут деревенские вспомнили, что он не знает наизусть ни одного сказа, вспомнили, что в годы своего ученичества Ма Сянлинь никогда не умел зубрить слова. Он любил петь сказы больше всего на свете, но не мог запомнить слова, все время перескакивал через строчку, а то и через целый стих, и учителю пришлось его прогнать. Потому-то Ма Сянлинь за всю жизнь ни разу толком не выступал перед публикой, всю жизнь пел сказы, заперевшись у себя дома. А этим вечером его слушали две, а то и три сотни человек, но Ма Сянлинь все равно не мог исполнить ни одного сказа от начала до конца. Не мог исполнить от начала до конца, поэтому выбирал любимый отрывок и пел его. Какой отрывок помнил, такой и пел, а помнил он только самые красивые отрывки.

Ма Сянлинь знал наизусть только самые красивые отрывки. Пел только самые красивые отрывки. И потому тем вечером со сцены лились лучшие из лучших хэнаньских сказов, и на вкус они были слаще старого вина. К тому же Ма Сянлинь впервые за всю жизнь по-настоящему выступал перед деревенской публикой. Он умирал от лихоманки, и мой дед собрал людей на концерт – само собой, Ма Сянлинь вкладывал все свои силы, всю душу. Он сидел прямо, вскинув голову, прикрыв глаза и не глядя на публику, левая его рука бегала по грифу, а правая держала смычок. Голос Ма Сянлиня звучал хрипловато, но такая хрипотца – что соль в мясной похлебке: если посолить от души, похлебка только вкуснее. Сказы пелись на местном говоре, и динчжуанцы понимали каждое слово. Кто постарше, знал всех героев, о которых пел Ма Сянлинь: и Му Гуйин, и Чэн Яоцзиня, и Ян Люлана[13] – их каждую зиму рисовали на новогодних лубках, украшавших деревню. Подвиги этих героев были известны людям так же хорошо, как события вчерашнего дня. А когда знаешь историю, послушать самый красивый ее отрывок – все равно что отведать лучшее блюдо со стола. Дети и молодежь не понимали, о чем поет Ма Сянлинь, зато любовались его упоенной игрой на чжуйху, с них и этого было довольно. И этого довольно. На лбу Ма Сянлиня выступила испарина, умирающее лицо сияло багрянцем, а когда он встряхивал головой, капли пота со лба и подбородка летели вниз, будто Ма Сянлинь мечет со сцены жемчужины. Так он перебирал струны, водил смычком, качал головой, а ногами отбивал ритм по дверной доске. Топал носком по ивовой доске: па-па-па, будто стучал в барабанчик-муюй[14]. А в самые напряженные моменты, например в сцене гибели Ян Люлана, Ма Сянлинь поднимал ногу – правую ногу – и с размаху бил по доске, как по огромному барабану.

Словно под ним барабан.

Школьный двор до отказа заполнился музыкой и пением. Остальные звуки смолкли, было тихо до одури. Луна и звезды лили с неба молочный свет. Лили молочный свет, и вся равнина будто купалась в молоке. Бледно-зеленая пшеничная зелень в полях подрастала с тем шелестом, с каким ложится на землю воробьиное перышко. И высохшая по осени трава на заброшенных полях, которые никто не возделывал, под лунным светом благоухала жухлой белизной. А пески старого русла Хуанхэ, что лежали невдалеке, пахли так, словно кто-то залил водой прокаленные на огне песчинки. Запахи смешались и расстелились по школьному двору, и двор преобразился, сделавшись тихим и манящим. Сказы Ма Сянлиня заселили двор новыми запахами.

А он все пел, потряхивая головой, пел так страстно, словно в последний раз, даже не замечая, что голос его совсем охрип. И жители Динчжуана упоенно и страстно слушали Ма Сянлиня. И не только слушали, они упоенно и страстно глядели на Ма Сянлиня. Глядели, как Ма Сянлинь страстно и упоенно дает свой последний концерт, и будто забыли, что сами тоже больны лихоманкой, что умрут не сегодня, так завтра, а не завтра, так послезавтра. Люди заразились его страстью. Обо всем позабыли. Все позабыли. Ничего не помнили. Не помнили ни о чем. Кроме голоса Ма Сянлиня, и мелодии его чжуйху, и стука подошвы о дверную доску, на школьном дворе не осталось ни единого звука.

Все звуки смолкли.

Повисла удивительная тишина, мертвая тишина. Но посреди этой самой тишины, посреди гробовой тишины, когда три сотни человек молчали как один, когда Ма Сянлинь пел: «Сюэ Жэньгуй[15] повел войска на запад, за три дня и три ночи одолел восемь сотен ли, люди утомились, кони охромели, в битве той много народу полегло», – в это самое время тишина на школьном дворе раскололась. Сначала послышался шепот, затем голоса. И вот люди завертели головами, оглядываясь назад. Почему-то все завертели головами, оглядываясь назад. И пока они шептались и переглядывались, Чжао Сюцинь и ее муж Ван Баошань вдруг вскочили со своих мест и громко крикнули:

– Учитель Дин! Учитель Дин!

Пение резко смолкло.

– Что такое? – выступив из толпы, спросил мой дед.

– Так в конце концов, есть оно, новое лекарство от лихоманки, или нет? – прокричала Чжао Сюцинь. – А то так выходит, что я всю деревню обманула!

– Когда такое было, чтоб я вам врал? – снова сказал мой дед. – Я же учитель!

– А вот ваш старший Дин Хой пришел и говорит, что отродясь не слышал ни о каком лекарстве, – крикнул деду Ван Баошань и снова оглянулся назад.

И все деревенские разом завертели головами, оглядываясь назад.

И увидели моего отца Дин Хоя, он стоял на краю двора, держа за руку Инцзы. Никто не думал, что он тоже придет послушать сказы чжуйцзы. Присоединится к общему веселью. Заскучает дома и придет послушать хэнаньские сказы. И вот, пока голос Ма Сянлиня лился со сцены, мой отец объявил людям, что никакого лекарства от лихоманки на самом деле нет.

И накликал беду.

Накликал большую беду.

Толпа разом обернулась и уставилась на моего отца, словно у него на лице, у него во рту прячется новое лекарство.

И Ма Сянлинь больше не пел. Он стоял на сцене и смотрел вниз. Тишина на школьном дворе, студеная тишина поздней осени, густая, густая тишина, тишина, похожая на тюк пороха, к которому подобрался огонь, тишина окружила деревенских, и они боялись вдохнуть, будто стоит кому-то вдохнуть, и тюк с порохом тут же рванет. И все смотрели на отца, смотрели на деда, смотрели на них, ждали, когда порох рванет – рванет, и все тайное станет явным.

И отец первым напал на деда. Он приходился деду сыном, но напал первым. Крикнул поверх голов:

– Отец, чего людей морочить почем зря? Ты ведь лекарства все равно не раздобудешь.

И взгляды деревенских снова обратились на моего деда.

Он молчал.

Дед будто вмерз в землю, он обвел глазами обращенные к нему лица и, огибая толпу, зашагал к моему отцу. Зашагал к своему сыну. Мерно и неторопливо зашагал к своему сыну. Протиснулся между взглядами, обогнул толпу и зашагал в конец школьного двора. И остановился перед моим отцом. Дедово лицо налилось сизым пурпуром, зубы впились в нижнюю губу, взгляд обжигал холодом, он уставился на моего отца, уставился на своего сына, и глаза его едва не выскочили из орбит. Лампы горели щедро и желто, а дедовы глаза – ярко и ало. Он молча разглядывал моего отца, и руки его невольно сжались в кулаки, а на ладонях выступил пот.

И отец молча косился на деда, будто хотел сказать: и что ты мне сделаешь? Так они и стояли, обдавая друг друга холодом, буравя друг друга колючими взглядами. Так они и смотрели друг на друга, а деревенские смотрели на них. Школьный двор заполнился взглядами, как лес деревьями, как равнина – вездесущим песком. И отец с дедом все стояли и смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Испепеляли друг друга глазами. Так они смотрели и смотрели, кулаки деда взмокли от пота, складка в углу его рта задергалась, будто кто-то тянул за веревочку. Вот она снова дернулась, и вдруг – вдруг дед крикнул: «А!»

Крикнул: «А!», и бросился на моего отца, и схватил за горло.

Крикнул: «А!», повалил отца на землю и схватил за горло.

Никто и подумать не мог, что дед бросится на моего отца, вцепится в него мертвой хваткой и прорычит сквозь стиснутые зубы:

– А тебе откуда знать, что лекарства нету? Тебе откуда знать, что его нету?

И прорычит:

– Я тебе покажу, как чужой кровью торговать! Покажу, как чужой кровью торговать!

Пока дед так рычал, его пальцы постепенно вдавливались в отцово горло. Дед повалил отца на спину, головой на запад, оседлал его и уперся большими пальцами ему в кадык, и кадык тут же провалился куда-то в гортань, а глаза отца вылезли из орбит. Поначалу он изо всех сил дрыгал ногами, упирался подошвами в землю, но мало-помалу затих. И руки, толкавшие деда в грудь, ослабли.

Все случилось так быстро, словно гром среди ясного неба. И правда, так быстро – ясное небо вмиг заволокло тучами, грянул гром, и вот мой дед уже душит отца. И ничего не поделать. Но как ни крути, а дед все-таки отец моего отца, родной отец. И отец – сын моего деда, плоть от плоти, а где это видано, чтобы отец с сыном так сцепились, словно смертельные враги. Словно заклятые враги. Но они все равно сцепились – сцепились, как смертельные враги. А моя сестренка Инцзы стояла рядом и громко плакала, плакала и причитала:

– Папа, папа!

– Дедушка, дедушка!

И остальные деревенские тоже перепугались. Вроде бы перепугались, стояли, затаив дыхание, и смотрели. Стояли вокруг, не шевелясь, и смотрели – вроде бы перепугались. Молчали, словно смотрят на сцепившихся рогами быков. Стояли, не говоря ни слова, словно смотрят на петушиный бой или на бой быков, ждут, чем дело кончится.

Ждут, когда мой дед насмерть придушит отца.

Одна Инцзы плакала и кричала:

– Дедушка! Дедушка!

– Папа! Папа!

И от этого крика руки деда вдруг замерли на горле отца, и пальцы больше не давили на кадык. Будто кто подкрался сзади и огрел деда дубинкой, и хватка его ослабла.

И вот он разжал руки.

Тем все и кончилось, тем и кончилась буря.

Дед словно очнулся от сна, он поднялся на ноги и застыл как истукан, глядя на распростертого под лампой отца.

– Сказано тебе поклониться, пока все в сборе! – бормотал он себе под нос. – Сказано поклониться, пока все в сборе!

Отец лежал на земле. Полежал немного, отдышался и медленно сел, лицо – серое, опухшее, багровое. То серое, то багровое, словно он из последних сил карабкался по косогору, забрался наверх и сел отдышаться. Он ослабил воротник, чтобы проветрить шею, расстегнул молнию на серой осенней куртке, чтобы проветрить шею, чтобы выпустить наружу пылающие отпечатки дедовых ладоней, а на ресницах его повисли выдавленные дедом слезы. Отец молчал. Не мог говорить. В горле у него что-то булькало и хрипело, как у астматика: ху-ху, лу-лу.

Похрипело, и отец поднялся на ноги, обжег деда холодом, обжег деда злобой и вдруг залепил Инцзы оплеуху.

– Говорил тебе дома сидеть, а ты ни в какую! – орал отец. – Теперь будешь знать! Будешь знать!

И снова обжег деда холодом, обжег деда злобой, глянул на деревенских, которые стояли и смотрели, как дед его душит, даже не пытаясь помочь, схватил плачущую Инцзы за руку и потащил прочь.

Схватил свою дочь за руку и потащил прочь.

И пошел прочь.

Дед стоял под лампой и смотрел, как отец шаг за шагом уходит к школьным воротам. И лишь когда его силуэт растворился за воротами, дед обернул к толпе блестящее от пота лицо, шаг за шагом прошел на сцену и встал перед онемевшим Ма Сянлинем. Встал перед онемевшей толпой, посмотрел на толпу и вдруг упал на колени, бухнулся на колени и громко проговорил:

– Дин Шуйян преклоняет перед вами колени. Шестидесятилетний старик преклоняет перед вами колени, преклоняет колени за своего старшего сына, Дин Хоя. Старший заразил деревню лихоманкой, но знайте, что мой младший, Дин Лян, тоже болен, а внука моего отравили насмерть, едва ему сравнялось двенадцать лет. Поэтому Дин Шуйян умоляет вас простить нашу семью и забыть обиду.

Сказав так, дед отбил перед деревенскими земной поклон.

– Дин Шуйян кланяется вам в землю, – сказал дед. – И просит вас больше не держать зла на семью Дин.

И отбил еще один поклон:

– Дин Шуйян виноват перед деревней, это я рассказал вам, что кровь – как вода в роднике, ее продаешь, а она только прибывает.

И отбил третий поклон:

– И еще, это я устроил экскурсию в Цайсянь, после той экскурсии люди кинулись продавать кровь и вот до чего допродавались.

Когда дед отбивал первый поклон, деревенские пытались поднять его с колен, приговаривали: «Зачем, пустое, пустое», тянули за руки, но дед вырвался и отбил три земных поклона, сказал свои слова и только тогда встал, будто исполнил данный кому-то обет. Поднялся на ноги и оглядел толпу, как учитель оглядывает учеников в классе, окинул толпу глазами, кто-то в толпе стоял, кто-то сидел, но все как один смотрели на деда. И тогда он объявил, как учитель объявляет о начале урока:

– С завтрашнего дня… В Динчжуане последние годы нет ни старосты, ни другого начальства, так вы уж послушайте меня, Дин Шуйяна. Все больные могут перебираться в школу и жить здесь. И харчеваться в школе, и ночевать, а я поеду к начальству, раздобуду для вас матпомощь. Если что понадобится, говорите мне. И если Дин Шуйян чем-нибудь вас обидит, можете снова разбросать отраву в доме Дин Хоя и в доме Дин Ляна, отравить их свиней, отравить их кур, отравить их жен и детей.

Говорит:

– Давайте начистоту. Начальство не заикалось ни о каком новом лекарстве от лихоманки. Сказали, что лихоманка – это СПИД. Заразная болезнь навроде чумы. Даже наверху ничего не могут с ней сделать. Новая смертельная болезнь, если заразился, то дальше только смерть. Не боитесь заразить родню, тогда сидите по домам, а кто боится, приходите в школу, будете есть в школе, спать в школе, а здоровые пусть тихо-мирно сидят по домам.

Дед хотел еще что-то сказать, оглядел толпу перед сценой и только было открыл рот, как за его спиной что-то грохнуло, будто бревно упало на дверные доски. Дед обернулся и увидел, что Ма Сянлинь свалился со своей табуретки, шея его выгнулась, а лицо стало белым, как траурные свитки на воротах. Чжуйху со смычком лежал рядом, и струны его дрожали.

Ма Сянлинь услышал, что никакого лекарства на самом деле нет, и рухнул на пол. Из угла рта у него выкатилась капля крови. И еще две капли выкатились из носа.

И по всей школе запахло мертвой кровью.

3

Ушел из мира.

Так Ма Сянлинь и ушел из мира.

Ушел из мира прямо со сцены, на которой пел сказы. И когда настала пора его хоронить, дед взял на себя все хлопоты, пригласил со стороны художника, который не знал, что в Динчжуане гуляет лихоманка, и заказал у него портрет Ма Сянлиня. На портрете Ма Сянлинь сидел на сцене и с упоением исполнял сказы чжуйцзы, а у сцены собралась целая толпа зрителей. Тысячи, десятки тысяч человек собрались у сцены и смотрели, как он водит смычком по струнам и поет. Слушали, как он водит смычком по струнам и поет. На картине под сценой не осталось ни одного свободного пятачка, кто-то забрался на школьную стену, чтобы послушать Ма Сянлиня, а кто-то залез на дерево. Целое море людей. Тысячи, десятки тысяч. И в этой толпе, как на ярмарке, стояли торговцы печеным бататом, торговцы моченой грушей, торговцы леденцами и засахаренными фруктами.

Настоящее веселье.

Картину свернули в свиток и положили в гроб, положили подле тела Ма Сянлиня. А с другой стороны положили его любимый чжуйху.

И Ма Сянлиня закопали.

Вот так и закопали.

Том 3

Рис.3 Сны деревни Динчжуан

Глава 1

1

Ма Сянлиня закопали, и больные лихоманкой стали один за другим перебираться в школу.

Наступила зима. Пришли холода, выпал снег, в небе гусиными перьями закружили снежные хлопья. Кружили всю ночь напролет, и к утру земля побелела. Весь мир побелел. Равнина стала похожа на лист бумаги – ломкой, мягкой бумаги. А люди – на нарисованных тушью кур, свиней, кошек, собак, уток. На лошадей и ослов.

Наступила зима.

Если кому из больных лихоманкой в холода было негде согреться, они приходили в школу. Собирались в школе. Когда-то здесь была кумирня Гуань-ди, потом – начальная школа Динчжуана. А теперь в начальной школе собирались больные лихоманкой. Запасы угля и дров, которыми зимой топили печку для учеников, пустили на обогрев больных. Затопили печку, и больные валом повалили в школу. Ли Саньжэня лихоманка почти доконала, он не выходил из дома – ел, спал, варил себе снадобья, жене было недосуг за ним ухаживать, и Ли Саньжэнь пришел в школу, пришел и расхотел уходить. Натянул улыбку на умирающее лицо, улыбнулся моему деду и сказал:

– Учитель Дин, так я переберусь к вам в школу?

И Ли Саньжэнь притащил в школу свое одеяло и тюфяк. В школе лучше, чем дома: в стены не дует, и дров полный запас. Иногда Ли Саньжэнь обедал вместе с моим дедом, а бывало, что готовил себе отдельно, кухню он устроил в одном из классов на втором этаже.

Наступила зима.

Зима наступила и принесла в деревню еще одну смерть – покойница ни разу не продавала кровь, а все равно заболела лихоманкой и умерла. Звали ее У Сянчжи, ей недавно исполнилось тридцать, а за Дин Юэцзиня она вышла в двадцать два. В те годы У Сянчжи была совсем как ребенок, боялась всего на свете: увидит кровь и падает без чувств прямо на улице, поэтому муж ее берег, сам продавал кровь за троих, но не пускал жену в кровпункт. Муж продавал кровь и до сих пор не умер, а она ни капли не продала, но заболела лихоманкой и умерла. И дочь У Сянчжи, которую она кормила своим молоком, ее дочь умерла от лихоманки еще вперед матери. С тех пор в деревне поверили, что лихоманка как только не передается. И больные ручейком потекли в школу.

И поселились в школе.

Мой дядя тоже перебрался в школу.

Жена проводила его до школьных ворот, они встали посреди снежного поля, и дядя сказал:

– Ступай, здесь все больные, не от меня заразишься, так от других.

Тетя стояла за воротами, на волосы ей опускались снежинки.

– Ступай, – повторил дядя. – Отец меня в обиду не даст.

И тетя ушла. Дядина жена ушла, и когда она была уже далеко, дядя крикнул в бескрайнее снежное поле:

– Эй! Только приходи каждый день, не забывай меня!

Дождался, когда она обернется и кивнет, но и после этого остался стоять у ворот и смотреть на тетю.

Словно умалишенный.

Словно умалишенный, словно больше им никогда не свидеться.

Дядя любил жену.

Любил этот мир.

Дядя болел лихоманкой уже не первый месяц, поначалу было совсем плохо, да и теперь он даже полведра воды не мог поднять, зато съедал целую лепешку, а с ней полчашки похлебки. Лихоманка напала на дядю зимой, поначалу он принял ее за обычную простуду, и на три месяца болезнь в самом деле притихла, а потом дядю одолел зуд. За ночь на лице, на спине, в паху у него вылез лишай. А зуд так донимал, что хоть на стенку лезь. И в горле завелась какая-то странная боль. Живот целыми днями крутило, дядя понимал, что голоден, но не мог заставить себя поесть. Съест кусок, а выблюет два. К тому времени он уже знал, что болеет лихоманкой, и перебрался во флигель, чтобы не заразить жену и сына, Сяоцзюня. Сказал тете:

– Я не сегодня завтра помру, выходи замуж, забирай с собой Сяоцзюня, уезжай отсюда подальше, как другие вдовы, уезжай из этой проклятой деревни.

А потом пришел к моему отцу и сказал:

– Брат, Сун Тинтин и Сяоцзюнь съездили в уездный центр, сдали анализы – лихоманки у них нет. Я скоро помру, ты уж придумай, как оставить их в Динчжуане. Нельзя, чтоб Тинтин снова замуж вышла, у меня на сердце будет неспокойно.

Дядя любил жену.

Любил этот мир.

Вспоминая, что с лихоманкой долго ему не протянуть, дядя начинал ронять слезы.

– Чего ревешь? – спросила однажды тетя.

– Я не смерти боюсь, – ответил дядя. – Мне тебя жалко одну оставлять. Как умру, выходи замуж, забирай с собой Сяоцзюня и уезжай.

А потом пришел к деду и сказал:

– Отец, Тинтин тебя послушается. Никто на свете не будет любить ее сильнее меня, никто не будет ее беречь, ты уж с ней потолкуй, уговори остаться вдовой, не ходить замуж во второй раз.

Дед не стал говорить с Тинтин.

Дед сказал:

– Второй, не спеши помирать, ей тогда и замуж ходить не придется.

Дед сказал:

– Всегда бывают исключения, вот говорят, рак тоже смертельная болезнь, а иные с раком и по восемь, и по десять лет живут.

И дядя жил, мечтая стать исключением, за ужином снова съедал по две тарелки овощей с мясом, запивал двумя стопками водки. Дяде не было еще и тридцати, тете недавно исполнилось двадцать восемь, и больше всего в такой жизни дядю огорчало, что по ночам жена не пускала его к себе. Даже за руку не разрешала подержать, и дяде казалось, что с такими порядками и исключением становиться незачем. Хотелось с кем-нибудь поделиться этой напастью, но он не знал, как завести разговор.

Дядя любил жену.

Любил этот мир.

Но пока тетя уходила к деревне, а дядя стоял у школьных ворот, провожая ее глазами, она ни разу не обернулась на прощанье. А дядя все стоял, и глядел ей вслед, и кусал губы, стараясь не плакать.

Закусил губы и двинул ногой по булыжнику у ворот, а потом еще раз..

Людей в школе разом прибавилось. Дети ушли, и их место заняли взрослые, несколько десятков человек. Мужчины и женщины, от тридцати до сорока пяти лет. Дед велел больным разделиться, мужчины поселились в классах на втором этаже, женщины – на первом. Одни притащили из дома кровати, другие раздобыли где-то доски и спали на них, третьи вместо кроватей приспособили составленные рядом парты. Из крана в конце коридора без умолку журчала вода. По двору разливались голоса. Комнаты по обе стороны от водопроводного крана раньше были кладовками, в которых хранились сломанные парты и хромые стулья, а теперь кладовки превратились в кухни. У входа появилась чья-то плитка, у окна – стол для раскатки лапши, и в кухнях сразу стало не протолкнуться.

И белый снег во дворе растоптали в грязь.

И пол под лестницей заставили кувшинами и мешками с зерном.

Дед хлопотал, бегал по школе, командовал: это поставьте сюда, а это несите туда. И все самое ценное школьное имущество – классные доски, мел, забытые учениками тетрадки и учебники – он собрал вместе, отнес в пустой класс и запер его на замок.

И новые парты со стульями тоже запер на замок.

Дети больше не ходили на уроки. Но школа все равно пригодилась. В ней появились люди. И дед снова хлопотал, на его старом лице выступил моложавый пот, и даже сгорбленная спина как будто распрямилась. Седина по-прежнему покрывала его волосы, но теперь их будто смочили маслом, и седина маслено блестела, а не висела мочалкой.

Из помещения, где раньше занимались второклашки, вынесли парты, на середине класса поставили скамейки, получился настоящий зал для собраний. И в этом самом зале собраний кто-то из больных, кому особенно плохо давалась готовка, предложил:

– Одной ногой в могиле, а все приходится у плиты торчать, давайте уж есть из общего котла, все лучше, чем так.

Посчитали, оказалось, если каждый готовит сам, и дров, и зерна уходит больше, а если все вложат поровну в общий котел, то и дрова можно будет сберечь, и зерно.

А самое главное: начальство пообещало выделить больным, поселившимся в школе, риса и муки. Раз так, свой рис и муку можно будет сберечь, да к тому же не придется каждый день торчать у плиты – как ни крути, а вместе харчеваться выгоднее.

И дед устроил в классе собрание. Во-первых, дед мой назывался в деревне учителем, и, хотя многие больные не умели ни писать, ни читать, остальные сиживали у деда на уроках, пока он подменял учителей математики и словесности, и потому считались его учениками. Во-вторых, по возрасту дед был старше всех. В-третьих, он уже много лет следил за порядком на школьном дворе. В-четвертых, больным лихоманкой жить оставалось недолго, и только дед был здоров, он не болел лихоманкой, но не боялся заразы, так что само собой получилось, что он сделался в школе главным.

Сделался начальником.

Люди расселись кучками в классе. Дин Юэцзинь, Чжао Сюцинь, Дин Чжуанцзы, Ли Саньжэнь, Чжао Дэцюань и другие деревенские, несколько десятков человек собрались в классе, одни сидели, другие стояли, и класс набился битком, набился теплом, и люди улыбались, радуясь оказаться в толпе. Все смотрели на моего деда и молчали, словно ученики в ожидании звонка на урок.

И дед взошел на помост, сложенный из трех слоев кирпичей, оглядел больных, как учитель оглядывает учеников в классе, и сказал:

– Садитесь, все садитесь.

Дождался, когда деревенские рассядутся по местам, и заговорил так, будто каждый день проводит собрания:

– Давайте условимся заранее. Я всю жизнь проработал в школе, я хоть наполовину, но учитель, и вы теперь живете в школе, а раз так, должны слушаться меня. Поднимите руки, кто не согласен.

И оглядел собравшуюся толпу.

Несколько человек в толпе захихикали. Захихикали, точно дети.

Дед сказал:

– Руки никто не поднял, а раз так, теперь вы должны меня слушаться. Так слушайте. Первое: пока нам не выдали матпомощь, нужно, чтобы каждый вложил свою долю в общий котел, Дин Юэцзинь будет счетоводом, он запишет, кто сколько принес зерна, муки и риса. Если кто принесет больше остальных, в следующем месяце пусть несет меньше. Если кто принесет меньше остальных, в следующем месяце пусть несет больше. Второе: еда и вода в школе бесплатные, а за свет приходится платить, так что по ночам нужно спать, а не жечь электричество почем зря. Берегите свет, как бережете у себя дома. Третье: у плиты стоять – женское дело, а дрова рубить и мешки таскать – мужское. Над поварихами начальницей будет Чжао Сюцинь, кому здоровье позволяет, пусть кашеварят, кому не позволяет, пусть отдыхают. Можете меняться каждый день, а можете раз в три дня. Четвертое: мне уже перевалило за шестьдесят, да и вам осталось недолго, будем говорить как есть: мы умрем, а людям жить дальше, детям ходить в школу на уроки. Вы теперь поселились в школе, так что не бегайте домой по каждому пустяку – тут потретесь, там кровью капнете, жену с ребятишками поцелуете и, чего доброго, заразите лихоманкой. Но раз уж поселились в школе, берегите здешние парты, стулья и окна. Не думайте, что раз оно все казенное, так можно бить, ломать и портить. Пятое: вы собрались в школе не за тем одним, чтобы уберечь здоровых от лихоманки, а за тем еще, чтобы жить и радоваться, сколько отпущено. Поэтому играйте в шахматы, смотрите телевизор, а если еще чего захочется, говорите мне. Развлекайтесь, как умеете, ешьте, что нравится. Одним словом, пусть даже и с лихоманкой, а последние дни нужно прожить счастливо.

На этих словах дед умолк и посмотрел на снегопад за окном. Снежинки летели крупные, словно грушевый цвет, белые, словно грушевый цвет, и грязное месиво во дворе тотчас укрыло белым. Безбрежно-белым. С улицы рвался свежий морозный воздух, тихо шелестя, он разбавлял висевший в классе мутный дух лихоманки, как чистая вода разбавляет грязную. К баскетбольному кольцу во дворе прибежала чья-то пятнистая собака. Прибежала за хозяином. Растерянно замерла у края площадки и уставилась на школьные окна, вся белая от снега, словно овца, потерявшая дорогу домой.

Дед отвел глаза от окна и оглядел толпу в классе, оглядел серые лица, покрытые черными тенями, и проговорил:

– Кто-нибудь хочет высказаться? Если нет, начинаем готовить, сегодня у нас первый общий ужин, вы уж постарайтесь. Котел возьмите со школьной кухни, кухня во дворе, к западу от баскетбольной площадки.

И собрание закончилось.

И люди, посмеиваясь, разошлись – одни сели греться у печки, другие вернулись в классы, устраивать себе кровати и стелить постель..

Дед вышел из школы, снег падал ему на лицо, словно брызги воды. Подул ветер, и снег теперь не просто падал, ветер швырял его деду в лицо, охаживал деда по щекам: пэн-пэн-пэн. Дедово лицо еще хранило тепло школьного класса, согревалось огоньком, с которым дед перечислял первое, второе, третье и четвертое. И снег таял, коснувшись его лица, и казалось, будто ветер швырнул деду в лицо пригоршню дождевых капель.

Все вокруг было белым.

Безбрежно-белым.

Белизна поскрипывала под ногами.

Во дворе деда нагнал мой дядя, окликнул его из-за спины:

– Отец!

Дед обернулся, и дядя спросил:

– Мне устраиваться со всеми, в классе?

– Ложись в моей сторожке, – сказал дед. – Она маленькая, там теплее.

– Отец, ты почему Юэцзиня назначил счетоводом? – спросил дядя.

– Он был счетоводом в деревне.

– Лучше бы меня назначил.

– Это еще зачем?

– Я все-таки твой сын, ко мне доверие есть.

– К нему тоже доверие есть.

– Ладно, пускай, – улыбнулся дядя. – Все мы одной ногой в могиле стоим, теперь-то зачем ловчить.

Они шагали к школьной сторожке, брели сквозь снег и за разговором сами не заметили, как смешались со снегом.

Смешались со снежным полем.

2

Прошло несколько дней, снег растаял, и жизнь у больных пошла такая, что и в раю бы позавидовали. На кухне сварят обед, дед объявит погромче, народ хватает чашки и бежит на кухню. Кладут себе сколько хотят, что хотят, кому погуще, кому пожиже, кому без мяса, кому с мясом, а как пообедают, сполоснут чашки в раковине и ставят сушиться кто куда, а иные попросту бросают чашку в мешок и вешают его на дерево или на баскетбольную стойку. Кто-то раздобыл рецепт снадобья от лихоманки, вот они наварят целый котел этого снадобья, потом каждый зачерпывает себе в чашку и пьет. Если кому из дома принесли пирожков баоцзы, их тоже делят поровну и едят все вместе. Пообедают, выпьют снадобье, а дальше, дальше дел никаких нет, хочешь – грейся на солнышке, хочешь – телевизор смотри, захотел в карты сыграть, в шашки-камешки – ищи себе компанию, садитесь на пригреве, чтобы ветер не задувал, и играйте сколько душе угодно.

А если ничего не хочется, прогуляйся по двору да ложись на свою койку, похрапи немного, никто тебе слова не скажет, никто ни о чем не спросит, каждый сам себе хозяин, как одуванчики на лугу.

По дому соскучился – сходи в деревню, навести родных.

По земле соскучился – сходи на поле, постой у межи.

А если еще чего захочется, передай весточку родным, они мигом принесут.

Жизнь у больных пошла такая, что и в раю бы позавидовали. Но спустя две недели райская жизнь закончилась. В школе завелись воры. Воры шуршали по двору, будто крысы. Сначала из кухни пропал почти целый мешок риса. Следом – мешок бобов, хранившийся под печкой. А потом Ли Саньжэнь объявил, что у него из-под подушки украли деньги, больше двадцати юаней. И еще поселилась в школе молодуха, которую недавно сосватали в Динчжуан из соседней деревни – она вышла за моего двоюродного дядю Дин Сяомина, который приходился дяде Ляну младшим двоюродным братом. У Дин Сяомина был один дед с моим отцом и дядей, а у его отца – один отец с моим дедом. Звали ту молодуху Ян Линлин, ей недавно исполнилось двадцать четыре года, она заболела лихоманкой сразу после свадьбы. Продавала кровь у себя в деревне и теперь заболела лихоманкой, но винить никого не винила, только молчала тоскливо и никогда не улыбалась. Узнав, что у жены лихоманка, Дин Сяомин крепко съездил ей по лицу:

– Я тебя первым делом спросил, продавала ты кровь или нет. Божилась, что ни разу не продавала! А теперь что скажешь?

От мужниных кулаков лицо у Линлин распухло.

Распухло и больше не улыбалось.

Мужнины кулаки вышибли из нее последнюю тягу жить.

И Линлин отправили школу, к остальным заразным.

И на седьмой день в школе Линлин сказала, что у нее пропала красная шелковая куртка на вате, которую она всегда вешала на кровать. Днем куртка была на месте, а вечером ее уже след простыл.

Воры шуршали по двору, будто крысы. И деду пришлось вмешаться. Пока не стемнело, он созвал людей на место собраний, велел всем садиться, но мало кто послушался, люди остались стоять на ногах, и тогда дед зычно проговорил:

– Одной ногой в могиле, а туда же, тащите деньги, тащите бобы, тащите чужие наряды. Помрете же скоро, на что вам деньги? На что вам бобы в могиле? На что вам чужая куртка, когда у нас печка топится? – говорил дед. – Теперь послушайте, что я скажу. Первое: сегодня в деревню никому не ходить, краденое домой не тащить. Второе: кто украл, я доискиваться не буду. Сегодня же ночью вернете что украли, на том и порешим. Рис и бобы отнесите на кухню, деньги отдайте Ли Саньжэню, а куртку положите Линлин на кровать.

Бледно-розовый закат полз по двору, заливая школу вечерним багрянцем. В окна с воем задувал зимний ветер, метал золу по углам. Услышав слова деда, все больные Динчжуана, и лежачие, и ходячие, стали переглядываться, будто хотели высмотреть вора, вывести вора на чистую воду, но сколько они ни старались, сколько ни переглядывались, все было без толку, и тогда мой дядя крикнул:

– Обыскать! Обыскать всех!

И остальные парни подхватили: обыскать!

– Какой прок обыскивать, – ответил с помоста дед. – Ночью украденное вернут хозяевам, и дело с концом. А если совестно возвращать, можно оставить во дворе.

И закончил собрание, велел всем расходиться. Люди потянулись из класса, мужчины бранились: что за недотыка этот вор, ети его в душу, одной ногой в могиле, а позарился на полмешка риса и на мешок бобов.

Дядя подошел к своей двоюродной невестке, говорит:

– Линлин, чего ж ты не припрятала свою куртку?

– А куда я ее припрячу? Только на кровать.

– У меня кофта есть запасная, надо?

– Оставь. Я две кофты надела, не холодно.

Стемнело, жизнь в школе шла своим чередом: одни коротали время за разговорами, другие телевизор смотрели. Третьи не верили в снадобье из большого котла и ушли на кухню варить травы по своим рецептам, а четвертые поставили горшки с горелками прямо в спальнях. В классах, в подсобках, в коридорах, и на втором этаже, и на первом – повсюду варились снадобья, повсюду лежали кучки черных выжимок, так что и в классах, и во дворе, и на всей равнине днем и ночью висел горький запах целебных трав, словно в начальной школе Динчжуана открылась лекарственная фабрика.

Больные выпили свои снадобья и разошлись спать. Один за другим разошлись спать. Во дворе стало так же тихо, как в поле. А в поле так же тихо, как на школьном дворе. Только зимний ветер гулял по двору и свистел в свой свисток.

Дядя устроился в сторожке, передвинул стол, в котором хранились забытые тетрадки, поставил под окном вторую кровать и поселился в дедовой комнатушке. Сун Тинтин уехала к родителям. После ее отъезда сердце у дяди было не на месте.

– Отец, – сказал дядя. – Ты поговорил с Тинтин?

– О чем?

– Чтоб она не ходила замуж, как я помру.

– Спи давай!

И они замолчали. Из-за сырости и холода темнота в сторожке сделалась вязкой, тяжелой, воздух растекался по комнате, будто клей. Давно стемнело, ночь была черной, как пересохший колодец. И посреди этой глубокой безмолвной ночи дяде послышалось, что по двору кто-то прошел, он навострил уши, повернулся на другой бок и спросил деда:

– Отец, как думаешь, кто из них вор?

Ждал, что скажет дед, но услышал только тишину, как на дне сухого колодца. А в тишине – шорох чьих-то шагов.

– Отец! Спишь? – насторожился дядя.

Дед по-прежнему молчал.

Не дождавшись ответа, дядя тихонько встал с кровати – решил выйти и посмотреть, кто понес возвращать краденое. Тихонько оделся и уже хотел было выйти за дверь, как вдруг дед заворочался в своей постели.

– Куда собрался?

– Ты что, не спишь?

– Куда собрался, тебя спрашиваю?

– Тинтин сегодня вернулась к родителям, не могу заснуть.

Дед сел в кровати:

– Второй, ты в кого такой бестолковый?

– Отец, – сказал дядя. – Я тебе скажу как есть: Тинтин до меня сватали другому жениху. Парню из ее деревни.

Дед ничего не ответил, только смотрел в темноте на дядю, словно перед ним закопченный дочерна столб. Посмотрел немного, а потом сказал:

– Ты снадобье сегодня пил?

– Не надо меня дурачить, я знаю, что эта болезнь не лечится.

– Не лечится, а все равно надо лечить.

– Да что толку, не лечится и пусть не лечится. Мне бы только наградить Тинтин этой заразой, чтобы ее замуж не взяли, тогда и умру со спокойной душой.

Дед обомлел, а когда опомнился, дядя уже накинул ватную куртку и вышел из сторожки. Вышел на улицу и встал посреди просторного школьного двора – в лунном свете казалось, что земля под ногами скована тонким льдом. Или застелена тонким стеклом. Дядя ступал осторожно, словно боялся разбить стекло под ногами, сделал два шага и остановился, глядя на здание школы в западной части двора. Двухэтажное здание. Раньше там были школьные классы, а теперь в каждом классе поселилось по пять, а то и по восемь мужчин или женщин, и школа превратилась в приют для больных лихоманкой. В приют, где завелся вор. Все спали. Несколько десятков человек спали, их храп гулко перекатывался, словно вода по руслу реки. То тише, то громче. И дядя направился к школе, он видел, что в тени у здания что-то чернеет – должно быть, вор оставил там мешок с рисом. И дядя направился к черному мешку.

Подошел поближе, а это не мешок.

Это Ян Линлин, жена его двоюродного брата, которую полгода назад выдали замуж в нашу деревню.

– Кто тут?!

– Я. А ты братец Дин Лян?

– Линлин! Ты чего тут делаешь так поздно?

– Хочу посмотреть, что за вор завелся у вас в Динчжуане, посмотреть, кто украл мою куртку.

– Мы с тобой об одном и том же подумали, – улыбнулся дядя. – Я тоже хотел посмотреть на вора, посмотреть, кто украл твою куртку. – Он шагнул к Линлин и уселся рядом на корточках. Линлин немного подвинулась, и они устроились рядом, похожие на два мешка с крупой. Луна светила так ярко, что было видно, как в дальнем конце двора кошка гоняет мышь, слышно, как их когти скребут по песку на баскетбольной площадке.

– Линлин, тебе страшно? – спросил дядя.

– Раньше я всего на свете боялась, соседи курицу забивают, а у меня коленки дрожат. Потом пошла продавать кровь и осмелела, а как узнала, что у меня эта болезнь, уже ничего не боюсь.

– Ты зачем пошла кровь продавать? – спросил дядя.

– Хотела шампунь купить. У одной девушки в нашей деревне волосы после шампуня стали гладкие, как вода. Я тоже хотела попробовать, а она сказала, надо продать кровь, чтобы на него заработать. И я тогда продала кровь и купила шампунь.

– Вот оно что, – глядя в синее, как вода, небо, ответил дядя.

– А ты как стал продавать?

– Брат был кровяным старостой, все ходили к нему продавать кровь, и я тоже пошел.

Линлин помолчала, глядя на дядю, а потом сказала:

– Говорят, у братца Дин Хоя черная душа. Платил людям за пакет крови, а набирал полтора.

Дядя улыбнулся. Улыбнулся Линлин и не стал ничего говорить про кровь, поддел ее локоть своим локтем и сказал с улыбкой:

– Раз у тебя куртку украли, ты теперь тоже чью-нибудь украдешь?

– Мне мое имя дорого, – ответила Линлин.

– Одной ногой в могиле, а все об имени заботишься, кому оно сдалось? – сказал дядя. – Сяомин как узнал про твою лихоманку, первым делом тебе затрещину влепил, и никакое доброе имя не помогло. Ты заболела, а он тебя не пожалел, еще и по лицу со всей дури съездил.

– А я бы на твоем месте не стал говорить мужу, что болею, – помолчав, сказал дядя. – Наградил бы его этой заразой.

Линлин вытаращилась на дядю, словно перед ней незнакомец, и незаметно отсела подальше, словно от вора.

– И ты заразил сестрицу?

– Рано или поздно заражу.

Дядя сидел на бетонной площадке у водостока, запрокинув голову к небу, спиной касаясь кирпичной стены. Холод от кирпича лез под куртку, пробирая до самого хребта, будто его окатили ледяной водой. Дядя молчал, подставив лицо небу, и вдруг по его щекам покатились слезы.

Линлин не видела дядиных слез, но слышала, как он всхлипнул на последних словах.

Она опустила голову и спросила, искоса глядя на дядю:

– Ты на сестрицу зло держишь?

– Раньше она меня любила, – вытер слезы дядя, – но стоило мне заболеть, любви и след простыл.

Он обернулся к сидевшей в тени Линлин.

– Можешь поднять меня на смех, – сказал дядя, – Линлин, можешь поднять на смех своего брата, но с тех пор, как я заболел, сестрица Тинтин не пускает меня к себе. А мне ведь и тридцати нет.

Линлин опустила голову еще ниже, словно хотела коснуться лбом земли. Она притихла и молчала, молчала целую вечность. Дядя не видел, что ее склоненное лицо залилось краской, залилось жаром, и только целую вечность спустя краска отступила, жар погас, Линлин подняла голову, взглянула на моего дядю и тихо проговорила:

– Со мной ведь та же история, братец Дин Лян. Можешь поднять меня на смех, но с тех пор, как я заболела, муж ко мне не прикасался. А мне двадцать четыре года, свадьбу сыграли всего полгода назад.

И наконец они посмотрели друг на друга.

Посмотрели друг на друга в упор.

Луна закатилась, но во дворе было по-прежнему светло. Влажно светло. Тихо светло, будто землю стянуло льдом. Будто ее застелили тонким стеклом. Так светло, что дядя и Линлин могли рассмотреть друг друга даже в тени. И дядя увидел, что лицо Линлин похоже на спелое яблоко. Переспелое яблоко с пятнами на боку. С лихоманочными язвами на щеках. Но порой переспелое яблоко с пятнами даже вкуснее и ароматней обычного. И дядя разглядывал Ян Линлин, словно перед ним спелое, покрытое пятнами яблоко, и вместе с запахом ее язв вдыхал неукротимый запах девушки, не знавшей мужа, запах родниковой воды, еще не оскверненной человеком, а с ним – запах молодой женщины, запах родниковой воды, которую вскипятили и сразу поставили остывать.

Дядя прочистил горло, набрался храбрости и сказал:

– Линлин, есть до тебя разговор.

– Что за разговор?

– Ети ж его… Нам бы с тобой сойтись, – выпалил дядя.

– Как это – сойтись? – обомлела Линлин.

– Ты уже не девушка, да и я женатый, обоим помирать скоро, можем делать что захотим.

Линлин снова удивленно оглядела дядю, будто перед ней незнакомец.

Ночь перевалила за середину, от холода дядино лицо отливало сизым, и лихоманочные язвы на его сизых щеках казались камушками, закопанными в мерзлую землю. Линлин глядела на дядю, дядя глядел на Линлин, в лунном свете их взгляды сталкивались, стучались друг о друга. И кончилось тем, кончилось тем, что она отвела взгляд. Дядины глаза, словно две черных дыры, тянули к себе Линлин, глотали ее живьем. И ей снова пришлось опустить голову.

– Братец Дин Лян, ты позабыл: Сяомин тебе двоюродным братом приходится.

– Если бы он тебя любил, у меня бы и мысли такой не возникло, – ответил дядя. – Но Сяомин тебя не любит. Да еще и бьет. Вон, Сун Тинтин меня как обидела, я и то ее пальцем не тронул.

– Вы все-таки братья, семья.

– Братья-шматья, мы с тобой одной ногой в могиле стоим.

– Если в деревне узнают, с нас заживо шкуру спустят.

– И пусть, все равно помирать скоро.

– Правда, они с нас заживо шкуру спустят.

– Все равно помирать скоро. Если узнают, мы с тобой вместе с жизнью покончим, и никто нам ничего не сделает.

Линлин подняла голову и посмотрела на дядю, будто хотела узнать, сдержит ли он свое слово, покончит ли с жизнью, как говорит. И увидела, что сизая тень, лежавшая на дядиных щеках днем, теперь пропала, лицо его будто заволокло черной пеленой. И пока дядя говорил, горячий воздух густым белым облаком рвался из его рта и летел в лицо Линлин, согревая ей щеки, словно пар из котла.

– Ты согласишься лечь со мной в одну могилу? – спросила Линлин.

– Я все отдам, чтобы лечь с тобой в одну могилу, – ответил дядя.

– Сяомин сказал, что после смерти ни за что не ляжет со мной в одну могилу.

– Я все отдам, чтобы лечь с тобой в одну могилу, – повторил дядя.

И пододвинулся ближе.

И потянулся обнять Линлин. Взял за руку, а потом прижал Линлин к своей груди. Так прижал, словно это ягненок, который долго не мог найти дорогу домой, так крепко, будто боялся, что она передумает и убежит. А она покорно легла в дядины объятия, прильнула к его груди. Ночь дошла до самой глубины. Дошла до глубины, после которой небо светлеет и начинается новый день. В накрывшей равнину тишине было слышно, как по земле растекается холод. И снег в тенистых уголках смерзается в мертвый лед. Как он позвякивает, смерзаясь, будто тысячи парящих в воздухе ледяных крупинок легонько бьются о стены, падают вниз и со звоном опускаются на плечи моего дяди, на плечи Линлин, на бетонный пол.

Дядя с Линлин посидели в обнимку, а потом, не сговариваясь, поднялись на ноги.

Не сговариваясь, пошли к кладовке.

Во дворе рядом с кухней стояла кладовка – там держали запасы крупы, муки, масла и всевозможный скарб. Не сговариваясь, дядя с Линлин пошли к кладовке.

В кладовке тепло. Они быстро согрелись.

Согрелись и вспомнили, что значит быть живыми.

3

Динчжуан пригрелся на солнце.

За ночь во всей округе с грохотом распустились цветы. На улицах, в переулках, во дворах, в полях за околицей и дальше – на песках старого русла Хуанхэ появились целые ковры из цветов: хризантемы, сливы, пионы, георгины и розы, дикий жасмин и орхидеи, щетинник и изумрудка, горный канатник и монгольский одуванчик, и еще множество безымянных цветов, красных, желтых, пурпурных, розовых, белых, пурпурно-алых, ало-зеленых, зелено-синих, сине-сизых, крупных, величиной с чашку, мелких, не больше пуговки, они распустились одним залпом, и даже стены, крыши и ясли в свинарниках, курятниках и коровниках покрылись разноцветной порослью. По улицам Динчжуана катился неукротимый аромат цветов, деревню затопило благоухающим половодьем. Мой дед не понимал, как за ночь в округе могло распуститься столько цветов, он растерянно брел по деревенской улице с востока на запад, навстречу ему попадались взрослые и дети, радостно улыбаясь, они спешили куда-то по затопленным цветами переулкам – одни несли на коромысле укрытые тряпками корзины, другие тащили на плечах завязанные мешки, и даже совсем малыши ковыляли куда-то с тяжелыми узлами в охапках. Дед спрашивал людей, куда они идут, что несут, но никто ему не отвечал, каждый спешил к своему дому, а потом спешил обратно, сбиваясь с шага на бег.

И дед пошел за ними по заросшей цветами улице к западному краю деревни и увидел, что все поля за околицей покрыты сплошным цветочным ковром, залиты морем цветов. Дед стоял у околицы и смотрел, как колышется на ветру бескрайнее цветочное море, как небо над пестрящим океаном отливает то красно-розовым, то бледно-желтым, а деревенские семьями расходятся по своим полям и хватаются за работу: мужчины с заступами и мотыгами роют землю, выкапывают цветы, как по осени выкапывают созревший батат. Как выкапывают земляной орех. Дед увидел молчаливого Ли Саньжэня, он тоже работал в поле, на лице его сияла улыбка, по лбу стекал пот. Оттопырив зад, Ли Саньжэнь ворочал землю на своем поле: выкопает цветок, наклонится за ним, отряхнет, бросит в сторону и тут же принимается за следующий. Выкопал десяток, два десятка цветов, и они всей семьей уселись на корточки собирать натрушенную с цветов землю и раскладывать по корзинам. Уложили, завязали корзины тряпками, повесили на коромысло, и Ли Саньжэнь потащил коромысло домой: ступает, пошатываясь, будто вот-вот упадет, но все-таки из последних сил держится на ногах, не дает себе упасть.

Ли Саньжэнь – бывший староста Динчжуана. Он на пару лет моложе моего деда, служил в армии, служба его проходила в городе Ханчжоу, прозванном за свою красоту южным раем. Там же, в военном городке за колючей проволокой, Ли Саньжэнь вступил в партию, но когда его за отличную службу решили отправить на повышение, в голову Ли Саньжэню что-то ударило, и он вдруг прозрел. Прокусил себе палец и написал прошение кровью. Написал, что должен вернуться на малую родину и привести родную деревню к такому же процветанию, что царит на правобережье Янцзы.

Демобилизовался.

И сделался деревенским старостой.

Несколько десятков лет Ли Саньжэнь служил в деревне старостой. Не зная покоя и отдыха, выводил людей заготавливать удобрения, распахивать землю, поливать посевы и собирать урожай. Если сверху спускали указание лущить землю, они выходили лущить, если говорили сажать хлопок, они шли сажать, топтали всходы пшеницы и сажали хлопок, но годы пролетали, складываясь в десятилетия, а Динчжуан оставался все тем же: народу в деревне прибавилось, а черепичных крыш как не было, так и нет. Техники как не было, так и нет. Электромельниц как не было, так и нет. И мотоблоков как не было, так и нет. Та же нищета, что и в Лючжуане, и в Хуаншуе, и в Лиэрчжуане. Та же нищета – убогие поля, тощие леса, и в конце концов кто-то из деревенских не выдержал, плюнул Ли Саньжэню в лицо и сказал:

– Ли Саньжэнь, да как у тебя стыда хватает быть старостой?

Сказал:

– Ли Саньжэнь, сколько лет ты староста и партсекретарь, столько лет у нас Новый год без пельменей.

Так и вышло, что с началом кровяного промысла Ли Саньжэня убрали с поста старосты.

Так и вышло, что он сделался молчуном – ни слова не вытянуть.

Так и вышло, что на лице Ли Саньжэня осела пыль, словно кто-то отходил его по щекам грязной подошвой.

Так и вышло, что наверху решили назначить старостой моего отца: увидели, что кровью торгует, соображает быстро, и велели ему оставить кровяной промысел и наладить в Динчжуане новые кровпункты, вырастить новых кровяных старост. Отец пораскинул мозгами и отказался: понял, что тогда наш кровпункт окажется в убытке. И деревня осталась без старосты. Так и жила без старосты. До сих пор жила без старосты. Деревню оставили без старосты и подняли продавать кровь, но Ли Саньжэнь отказывался идти в кровпункт. Отказывался, хоть режь. Говорит: я не для того полжизни старостой отслужил, чтобы народ кровью торговал. Но когда на деньги от кровяного промысла в Динчжуане стали строить кирпичные дома с черепичными крышами, жена Ли Саньжэня не выдержала – встала посреди улицы и пустилась при всех костерить мужа:

– Ли Саньжэнь, да что ты за мужик такой, если за кровь трясешься? Пока ты сидел старостой, деревня была в такой нищете, что девки с бабами даже бумаги не могли купить, в трусы засунуть, а все ты виноват! Все из-за тебя, кастрат несчастный, за склянку крови трясешься! За полсклянки трясешься. Даже за каплю крови трясешься. Что ты вообще за мужик такой, если боишься крови продать?

Ли Саньжэнь сидел у ворот и ужинал, слушая ругань жены. Сидел и ужинал, будто так и надо.

А когда она замолчала, поставил чашку с палочками у ворот и молча пошел по своим делам. Люди решили, что ему просто лень собачиться, но когда жена ушла на кухню мыть посуду и сливать помои свиньям, Ли Саньжэнь вернулся домой, сжимая в кулаке сотню. Встал посреди кухни, один рукав спущен, другой закатан выше локтя, смял в горсти кожу на сгибе голой руки, лицо его побелело и покрылось бледной, тревожной испариной. Ли Саньжэнь положил деньги на край плиты, взглянул на жену и сказал сквозь слезы:

– Эй… Мать, я теперь тоже кровь продаю.

Руки жены замерли над посудой, она заглянула в его бледное лицо и сказала с улыбкой:

– Вот и славно, хоть на мужика стал похож! Вот и славно, хоть на мужика похож!

И спросила:

– Хочешь водички с сахаром?

– Не хочу, – сквозь слезы ответил Ли Саньжэнь, – я полжизни за революцию отдал, а теперь туда же, кровь продаю.

И стал продавать кровь. Сначала продавал раз в месяц, потом раз в двадцать дней, потом раз в десять дней. И если долго не продавал, чувствовал, как жилы набухают, словно их вот-вот разорвет изнутри, словно крови в них так много, что, если не слить ее в пакет, она сама хлынет наружу..

В те годы свою кровь кто только не продавал, но и кровяных старост развелось как грязи, многие из них ходили от крыльца к крыльцу со шприцами и склянками, охотясь за кровью, как сборщики старья охотятся за скрапом и драными башмаками. Можешь сидеть дома и никуда не ходить – скоро услышишь, как за окном кричат: «Собираем кровь! Покупаем кровь!» – у кровяных старост даже своя закличка появилась, совсем как у бродячих торговцев, старьевщиков и сборщиков волос[16].

Вышел человек землю мотыжить, поле перекапывать, а кровяной староста подойдет к меже и крикнет:

– Эй! Продаешь кровь?

Хозяин поля крикнет ему:

– Ступай себе! Я недавно продавал…

А он все не уходит, кричит:

– Пшеница у вас до чего хороша, зелень в черноту отливает!

Хозяин обрадуется таким словам и спросит:

– А знаешь, сколько я удобрений засыпал?

Кровяной староста присядет на корточки у межи, пощупает росточек, восхищенно осмотрит его со всех сторон и скажет:

– Не знаю, сколько тут удобрений… Зато знаю, что деньги на удобрения кровью заработаны, это к гадалке не ходи.

Скажет:

– Одна склянка крови – два мешка удобрений. А одного мешка вам здесь за глаза хватит.

Скажет:

– На самом-то деле, земля – всему основа. Люди сейчас до того пристрастились кровь продавать, что даже поля забросили. Говорят, не нужны нам поля. Оно конечно, кровь у человека не кончится, сколько ни продавай, но мы ведь не по сто лет живем, а если кто и проживет сто лет, не будет же он до ста лет кровью промышлять. А земля прокормит тебя хоть сто лет, хоть тысячу. Кормись с нее хоть сто лет, хоть тысячу, она не оскудеет, а крови разве на тысячу лет хватит?

Так и разговорятся. Хозяин поля подойдет к меже потолковать с кровяным старостой из чужой деревни, слово за слово, и вот он уже закатывает рукав:

– Раз мы так поладили, продам тебе еще одну склянку!

И продаст ему еще одну склянку.

А тот купит у него еще одну склянку.

И попрощаются. Попрощаются, как друзья. Теперь кровяной староста – его друг, теперь он будет втыкать в его жилу свой шприц и откачивать кровь..

Ли Саньжэнь перекапывал землю на своем поле. Перекапывал землю по краям поля и в углах, куда не добраться с плугом. Он продавал кровь каждый месяц – два раза, три раза в месяц, и лицо его отливало желтизной, отсвечивало желтым, словно его воском натерли. Раньше, еще в пору службы старостой, Ли Саньжэнь махал мотыгой так прытко, точно в руках у него одна деревяшка, а теперь ворочал мотыгой с таким трудом, словно к ней каменный валец привязан. Пшеницу собрали, пришла пора озимого сева. Пришла пора сажать кукурузу. Озимый сев летнему не чета: посадишь семена всего на день раньше соседей, а урожай созреет быстрее на три, а то и на пять дней. Считай, украл эти дни у осени, собрал урожай, и непогода теперь не страшна. Ли Саньжэню надо было управиться с севом за два дня. Надо было перекопать землю по краям поля и в углах, куда не добраться с плугом. Наступила осень, но летний зной никак не спадал, он стелился по равнине куда хватало глаз, и казалось, что бескрайние поля со всех сторон полыхают огнем. Ли Саньжэнь ворочал землю, по лицу его дождевыми каплями катился пот. Он разулся, скинул рубаху. Спина так блестела, будто он только что вылез из воды. На голых руках виднелись кунжутные зернышки проколов: смоченные потом, они покраснели, набухли и зудели, как волдыри от комариных укусов. Ли Саньжэнь выбился из сил. В прошлом году он за пару часов перекопал всю землю по краям и в углах, а теперь работал уже второй день, но перекопал только половину. И поле осталось прежним, и он не изменился, разве что полгода назад пошел продавать кровь.

Пока он копал, солнце добралось до середины неба, и над Динчжуаном поплыли дымки, словно кто-то пустил по небу белые шелковые ленты. К тому времени моя бабка уже три месяца как лежала в могиле. Три месяца назад она запнулась о лохань с кровью у нас дома, опрокинула ее и с ног до головы облилась кровью первой группы. От вида разлитой крови бабка повалилась на землю и заболела сердечной болезнью. От этой хвори она и умерла, и сердце ее с тех пор уже не болело. После смерти бабки отец с дядей рыдали и божились, что завязывают с кровяным промыслом, божились, что больше ни капли крови не купят и ни капли не продадут. Но прошло три месяца, и они снова поехали покупать кровь.

И вот Ли Саньжэнь перекапывал землю, а мои отец с дядей возвращались мимо его поля в Динчжуан. Они ездили собирать кровь по глухим деревням и селам и теперь катили домой на велосипедах с кузовами, груженными алыми склянками и пакетами. Наступила страда. В страду люди трудятся в поле, им недосуг ходить в кровпункт и продавать кровь, а у отца был уговор с мобильной службой, что он каждый день будет сбывать ей много пакетов и склянок.

И ему приходилось собирать кровь прямо в поле.

Приходилось ездить по полям и зазывать людей.

По дороге домой отец с дядей увидели, как Ли Саньжэнь перекапывает землю на своем участке, дядя остановил велосипед и крикнул:

– Эй! Крови продашь?

Ли Саньжэнь молча глянул на дядю и снова взялся за мотыгу.

– Эй! Так продашь или нет? – проорал дядя.

А Ли Саньжэнь возьми да скажи:

– Вы, Дины, пока из деревни всю кровь не выпьете, не успокоитесь!

Моему дяде тогда едва исполнилось восемнадцать, услышав такие слова, он ругнулся себе под нос: «Ети ж твою прабабку, тебе деньги прямо в поле несут, а ты нос воротишь» и встал у межи дожидаться моего отца. Отец подъехал, постоял немного рядом с дядей, наблюдая за Ли Саньжэнем, а потом направился вглубь поля. Земля под его ногами была теплой и рыхлой, точно вата, и с каждым его шагом выпускала облачко сладкого песочного тепла. Поравнявшись с Ли Саньжэнем, отец не стал эйкать, а сказал:

– Почтенный староста. – И мотыга Ли Саньжэня застыла на полпути к земле, а сам он ошалело уставился на моего отца.

Почти два года никто не звал его старостой.

Отец сказал:

– Почтенный староста…

Ли Саньжэнь молча опустил мотыгу.

– Почтенный староста, на днях я ездил в уездный центр на совещание по обмену опытом в кровоторговле, – сказал отец. – Глава уезда и заведующий отделом образования недовольны Динчжуаном, говорят, мало крови продает наша деревня, говорят, в Динчжуане нет ни старосты, ни партсекретаря, некому выйти на передовую, и потому начальник уезда вместе с завотделом Гао решили назначить старостой меня.

Тут отец умолк и заглянул в лицо Ли Саньжэня.

А Ли Саньжэнь заглянул в лицо моего отца.

– Я, конечно же, отказался, – продолжал отец. – Сказал начальнику уезда и заведующему Гао, который спас Динчжуан от нищеты, сказал им так: кроме нашего почтенного старосты, никто другой занимать этот пост не может.

Ли Саньжэнь вытаращил глаза.

– Не смотрите, что мы Дины, а вы – Ли, – говорил отец. – Хоть мы и не родня, я лучше других знаю, что покуда вы живы, все ваши помыслы отданы Динчжуану.

– Покуда вы живы, – говорил отец, – никто не посмеет занять ваш пост.

– Покуда вы живы, – говорил отец, – разве кто согласится занять ваш пост?

Договорив, отец развернулся и зашагал обратно. В перекопанной супеси скакали лягушки и кузнечики, одна лягушка запрыгнула отцу на ногу, и от ноги по всему телу тотчас же разлилась прохлада. Отец стряхнул лягушку и зашагал дальше. Вышел к меже и услышал позади себя голос Ли Саньжэня:

– Хой! Иди сюда! Была не была, продам тебе еще крови!

– Дядюшка, – ответил отец, – у вас лицо пожелтело, давайте обождем пару дней?

– Я уже столько всего пережил, пролью немного крови, ничего мне не будет. Твою налево, – сказал Ли Саньжэнь, – если стране так надо, пролью немного крови, ничего мне не будет.

И Ли Саньжэнь лег под софорой на краю поля, подложил под голову рукоять мотыги, а пакет для плазмы отец пристроил на ветке. Дядя проткнул руку Ли Саньжэня иголкой, и его кровь потекла по пластиковой трубке толщиной со столовую палочку, потекла прямиком в пакет.

На пакете было написано, что его емкость – пятьсот кубиков, то есть один цзинь, но на самом деле в него входило шестьсот кубиков, то есть цзинь и два ляна[17]. А если пощелкивать по стенкам пакета, пока набираешь кровь, войдет и семьсот кубиков – цзинь и четыре ляна.

Отец набирал кровь и пощелкивал по пакету, объяснял, что иначе кровь может свернуться. Пощелкивал и переговаривался с Ли Саньжэнем.

Говорит ему:

– В деревне, кроме вас, просто некому быть старостой.

– Мне оно осточертело, – ответил Ли Саньжэнь. – И так всю жизнь отпахал.

Отец говорит:

– Вам еще и пятидесяти нет, возраст самый подходящий.

– Если я вернусь к делам, – ответил Ли Саньжэнь, – тебя, Дин Хой, назначу своим помощником.

Отец говорит:

– Я так и сказал начальнику уезда и заведующему Гао, сказал, что, если вас не вернут в старосты, бей меня смертным боем, а я никакого поста не приму.

– Сколько там набралось? – спросил Ли Саньжэнь.

– Не волнуйтесь, чуть-чуть осталось, – ответил дядя.

И они наполнили пакет до краев.

Пакет надулся, как залитая водой резиновая грелка, тронешь его пальцем – трясется. И по бескрайнему пыльному полю разлился густой сладковатый запах крови. Отец вытащил иглу, снял с ветки пакет и вручил Ли Саньжэню сто юаней.

– Сколько сдачи? – спросил Ли Саньжэнь, принимая деньги.

– Кровь подешевела, – ответил отец. – Теперь за один пакет даем восемьдесят юаней.

– Значит, двадцать, – сказал Ли Саньжэнь.

Отец схватил его за руку:

– Почтенный староста, дядюшка Саньжэнь, ваша сдача для меня все равно что пощечина, я бы даже пятьдесят юаней у вас не принял, не то что десять или двадцать.

И смущенно взял деньги. Они с дядей уже собрались идти, но Ли Саньжэнь вдруг весь побледнел, пот бежал по его лицу, будто капли дождя по воску. Он поднялся на ноги, сделал три шага, качнулся и сел на корточки, опираясь на мотыгу.

Кричит:

– Дин Хой! Голова страшно кружится, перед глазами все плывет!

– Я же говорил обождать, а вы ни в какую! Давайте за ноги вас подвесим, кровь к голове пустим?

– Вешай, – согласился Ли Саньжэнь.

Лег на краю поля, а отец с дядей взяли его за ноги и подняли вниз головой, пустили кровь от тела к мозгам. И чтобы как следует напитать голову Ли Саньжэня кровью, отец с дядей аккуратно потрясли его за ноги, как трясут постиранные штаны, сливая воду от штанин к поясу.

Потрясли, отпустили Ли Саньжэня, спрашивают:

– Лучше?

Тот кое-как поднялся на ноги, сделал два шага и улыбнулся отцу:

– Гораздо лучше! Я уже столько всего пережил, ничего мне не будет!

Отец с дядей уселись на велосипеды и покатили дальше.

А Ли Саньжэнь, опираясь на мотыгу, пошел перекапывать свое поле. Его так качало, что отец с дядей думали, он вот-вот свалится на землю, но он не свалился, вышел на середину поля, обернулся и прокричал:

– Дин Хой! Когда вернусь на пост старосты, тебя поставлю своим замом!

Отец с дядей поглядели на него, улыбнулись и покатили в Динчжуан. А в Динчжуане увидели, что на всех солнечных пятачках – и у околицы, и вдоль главной дороги, и в укрытых от ветра переулках – лежат деревенские, отдыхают после продажи крови, ноги задрали повыше, а голову опустили пониже, чтобы не кружилась. Кто-то устроился у себя во дворе: снял дверь с петель, один край положил на высокую табуретку, другой на скамеечку пониже и лег на дверь, как на кровать, головой вниз. А кто помоложе, выстроились вдоль стен и стоят вверх тормашками, будто луковицы, «мозги кровью поливают». Отец с дядей с первого взгляда поняли, что, пока они собирали кровь по дальним деревням, динчжуанскую кровь тоже кто-то собрал. Они встали как вкопанные посреди улицы, отец не сказал ни слова, а дядя выругался:

– Ети ж твою бабку!

– Ети ж твою прабабку!

Не знаю, кого он хотел обругать..

Ли Саньжэнь начал продавать кровь, когда ему было под пятьдесят. Начал продавать, да так и увяз. Увяз, ни конца ни края не видно.

И десять лет спустя заболел лихоманкой. Лихоманка скрутила его сильнее, чем всех остальных. Так скрутила, что у него не было сил даже слово сказать. Вот тебе и конец, и край. Вот тебе и конец – Ли Саньжэнь десять лет ждал, что его вернут на пост старосты, но все эти годы деревня обходилась без начальства, и из волостной управы никто так и не приехал, чтобы назначить нового старосту..

Ли Саньжэнь состарился.

Ему не было еще и шестидесяти, а посмотришь – дряхлый старик.

Пройдет месяц, другой, и настанет его черед умирать.

Лихоманка Ли Саньжэня почти доконала, когда он шагал по дороге, казалось, к каждой ноге его привязано по булыжнику. Жена сказала: «Ли Саньжэнь, заразные все в школу переселились на покой, а я тут целыми днями тебе прислуживаю». И Ли Саньжэнь перебрался в школу и стал жить вместе со всеми. Жил вместе со всеми, но целыми днями молчал, медленно бродил по школьным коридорам, медленно оглядывался по сторонам. Медленно забирался на свою койку в углу и засыпал, будто каждый день ждал прихода смерти. Но в этот день солнце светило так ярко, почти слепило. В Динчжуане повсюду распустились цветы, цветы расстилались докуда хватало глаз, и аромат их расплывался докуда хватало глаз. Люди ныряли в цветочное море, махали лопатами, ворочали землю, таскали коромысла, носили мешки, пыхтели от натуги и так спешили, что ни слова не могли сказать, лица у всех блестели от пота, сияли улыбками, люди сновали туда-сюда, то туда, то сюда. Дед стоял у околицы и смотрел, как больной лихоманкой Ли Саньжэнь тащит на плечах коромысло с двумя бамбуковыми корзинами: корзины укрыты тряпками, до того тяжелые, что коромысло гнется под их весом и с каждым шагом Ли Саньжэня надсадно скрипит. Ли Саньжэня лихоманка почти доконала, жить ему осталось недолго, но он взвалил на себя тяжеленное коромысло и с сияющим лицом зашагал к деревне. Дед дождался, когда он подойдет поближе, шагнул навстречу, спросил: Саньжэнь, ты что несешь? Но Ли Саньжэнь только улыбнулся и ничего не сказал. Поменял плечо под коромыслом и пошел дальше. Пошел к своему дому. С поля за ним увязался внук лет пяти – бежит, прижимая к груди завернутый в тряпье узелок, бежит и кричит: дедушка, дедушка! И тут, поравнявшись с моим дедом, внук Ли Саньжэня запнулся о выползший на дорогу стебель жасмина и упал. Узелок полетел на землю, в нем что-то брякнуло, лязгнуло и рассыпалось по земле. Дед взглянул под ноги и не поверил своим глазам. Вот так радость! Он и подумать не мог, что внук Ли Саньжэня несет в узелке золото: блестящие слитки, бруски и даже золотые горошины размером с земляной орех. Оказывается, над землей по всей равнине распустились цветы, а под землей созрело золото. Мальчонка разревелся, глядя на укатившиеся золотые горошины, дед хотел помочь ему подняться, протянул руку

1 Чжуйцзы – сказы с песнями, исполняемые под музыкальный аккомпанемент двухструнного смычкового инструмента чжуйху, распространены в провинции Хэнань. – Здесь и далее примеч. перев.
2 Дуйлянь (парные свитки) – парные надписи на шелке или бумаге, которые вывешиваются на воротах и состоят из двух зарифмованных частей. Красные свитки вывешиваются по праздникам, свитки белого цвета – в знак траура.
3 Му – мера площади, равная примерно 1/15 гектара.
4 Ли – мера длины, около 500 метров.
5 Гуань-ди (Гуань Юй) – один из ключевых персонажей китайского народного пантеона, бог богатства и войны.
6 «Троесловие», «Сто фамилий» – классические литературные памятники, с которых начиналось изучение иероглифики в старых китайских школах. Восемь знаков – восемь циклических знаков, обозначающих год, месяц, день и час рождения человека.
7 Под Освобождением имеется в виду 1949 год, когда к власти в стране пришла Коммунистическая партия Китая.
8 Пагода Эрци – одна из достопримечательностей Чжэнчжоу, административного центра провинции Хэнань. Пагода построена в память жертв, погибших во время демонстрации 7 февраля 1923 года.
9 Цзинь – мера веса, около 500 г.
10 Цунь – мера длины, около 3 см.
11 Мэнь-шэнь – божества, защищающие дом от злых сил.
12 Му Гуйин – легендарная воительница времен династии Сун; Чэн Яоцзинь – прославленный полководец, стоявший у истоков династии Тан; «Полководцы семьи Ян» – исторический эпос, в основе сюжета лежит борьба воинов из клана Ян с армией киданьского государства Ляо, захватившего северо-восточные территории Китая в X–XI веках; «Трое храбрых и пятеро справедливых», «Восемь младших воинов» – распространенные в Китае героические сказания, послужившие основой для одноименных романов.
13 Ян Люлан – один из центральных персонажей эпоса «Полководцы семьи Ян».
14 Муюй – деревянный щелевой барабан в форме рыбы.
15 Сюэ Жэньгуй – прославленный полководец времен династии Тан, герой исторических романов и сказов.
16 До недавнего времени сборщики волос ходили по китайским деревням и поселкам, обменивая волосы на иглы для рукоделия.
17 Лян – мера веса, равная 40 г.
Продолжить чтение