Холокост. Черные страницы. Дневники жертв и палачей

© Мовчан А.Б., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление
Эта книга посвящается моему дедушке Эмериху, моей бабушке Элжбете, моей матери Марте и всем членам семьи Сафар и Рот, которых мы потеряли на войне.
И она также посвящается следующему поколению нашей семьи: моим племянникам Джозефу и Кэмерону и моей дочери Соне.
«Все вели дневники. В первую очередь, конечно же, журналисты и писатели, но также учителя, общественные деятели, молодежь, даже дети. Большинство из них вели дневники, в которых трагические события того времени были отражены через призму личного опыта. Было написано огромное количество дневников, но подавляющее большинство из них было уничтожено».
Эммануэль Рингельблюм, организатор подпольной группы «Ойнег шабес», создавшей архив о Варшавском гетто
«Никто никогда не сможет рассказать полностью эту историю, историю о пяти миллионах личных трагедий, каждая из которых заняла бы целый том».
Ричард Лихтхайм, представитель Еврейского агентства в Женеве, 9 июля 1942 года
Пролог
В поисках подлинной истории Эмериха
Когда я была девчонкой, мой дедушка Эмерих приезжал на своем серебристом «Пейсере» к нам домой на Лонг-Айленд из Санни-Сайда в Куинсе, чтобы взять нас с братом Дэвидом на ланч.
Любимым местом Дэвида был «Макдоналдс» на Северном бульваре, а мне больше нравилась закусочная «Френдли» на главной улице нашего города. Это была универсальная американская закусочная с мягкими кожаными сиденьями. Вот мы и ходили туда по очереди: по четным неделям – в «Макдоналдс», а по нечетным – во «Френдли».
Как и во всех ритуалах, для этого у нас тоже была заготовлена своя крылатая фраза. Перед тем как выйти из «Пейсера» на парковочной площадке, дедушка Эмерих поворачивался к нам, сидевшим на заднем сиденье, и, прищурив блестевшие озорством ясные голубые глаза, заявлял: «Что ж, можете заказать все что угодно, но только попробуйте не доесть это – я тогда возьму на кухне скалку и запихаю в вас все остатки!»
В ответ мы возбужденно хохотали, прекрасно понимая при этом, что в этой шутке есть большая доля правды. Дети в семействе Сигал никогда не должны были тратить еду просто так, не важно где, пусть даже и в американской забегаловке, где подают не самые полезные блюда. Позднее, сидя за липким столом и выуживая из тарелок последние жирные ломтики картошки фри, мы часто слышали от дедушки объяснение его фразе.
«Когда я был в лагерях…», – начинал дедушка. Далее могла следовать история о том, как он несколько дней прятал в кармане кусок хлеба и разламывал его на порции, чтобы хоть немного утолить свой голод. Или о том, как он медленно потягивал водянистый суп, чтобы растянуть его подольше.
Эти рассказы всегда озадачивали меня, десятилетнюю девочку, выросшую на Лонг-Айленде, потому что слово «лагерь» вызывало в моем воображении только веселые прогулки на каноэ и зефир «Херши» в шоколаде на десерт. И я помню удивление на лице дедушки, когда я наконец набралась смелости спросить его: «Дедуль, если тебе так не нравился лагерь, почему же ты просто не вернулся домой?» На мгновение воцарилась тишина. Дедушка посмотрел на меня – его голубые глаза некоторое время внимательно изучали мое юное лицо, – а потом от души рассмеялся. Он понял, что я совершенно не разобралась, что к чему.
Дедушка часто в непринужденной манере делился с нами воспоминаниями о событиях тех лет, но я не припомню, чтобы он хоть раз прямо объяснил, что такое эти «лагеря» и каким образом он там оказался. Хотя иногда он и начинал свой рассказ словами: «После того как меня арестовали», он ни разу не объяснил нам, почему именно он был арестован. Каким-то образом я понимала, что он не совершал никакого преступления, но все его рассказы, в общем-то, не раскрывали причин его ареста. Обычно он лишь делился с нами деталями о том, как ему удавалось перехитрить охранника или избежать той или иной рискованной ситуации благодаря своей сообразительности.
По мере того как я взрослела, мне становилось все проще понять, что существуют такие вопросы, которые не стоит задавать, а если и решишься их задать, то нет никаких гарантий, что получишь ответ. И хотя я обожала своего дедушку, я понимала, что между нами лежит огромная пропасть. Он все еще жил там, в Старом Свете, по ту сторону Атлантики, в том месте, которое, как мне казалось, таило в себе бесчисленные, невообразимые ужасы. Чехословакия, Венгрия, Германия представлялись мне кошмарными центрами принудительного труда, тюрем, произвольных арестов, средоточием надзирателей нацистских концлагерей «капо» и эсэсовцев. Я не знала, что означали в точности все эти слова, но они внушали мне настоящий страх. Тем не менее меня постоянно убеждали в том, что все это уже безвозвратно осталось в прошлом.
Наряду с этим я отмечала, что в моей семье старались всегда быть готовыми на тот случай, если те ужасные времена когда-нибудь вдруг повторятся. Например, предпочитали сытно поесть сегодня – словно предполагая, что завтра может не удаться перекусить. Наши буфеты всегда ломились от консервов. В подвесном потолке подвала было спрятано столовое серебро. Меня «на всякий случай» предупредили о том, в каких ящиках каких шкафов уложены разные ценные вещи. На какой же такой «всякий случай»? На тот случай, если нам внезапно придется бежать?
Я видела вокруг себя лишь тихую, спокойную, сытую жизнь Лонг-Айленда, с которого открывался прекрасный вид на город за проливом. Просторные загородные дома с аккуратно выкошенными газонами, на которых ритмично, с приятным шумом включались оросители. Пурпурные и белые гортензии, словно пышные букеты, тянулись через ограду вдоль нашего бассейна на заднем дворе. Соседи радостно махали мне рукой и по-дружески приветствовали меня, когда я выгуливала собаку в нашем районе. Разве мы здесь не находились в полной безопасности?
В конечном итоге я поняла, что мой дедушка являлся Выжившим, и это делало его редкой и неповторимой личностью. На левом предплечье у него были вытатуированы выцветшими синими чернилами цифры, подтверждавшие его статус еврейского супергероя. Знающие люди сразу же понимали это, как только видели его татуировку, смысл которой стал доходить до меня только спустя некоторое время.
Дедушка Эмерих, родившийся в День святого Валентина, носил официальное имя Имре Сафар и прозвище Саньи. Он умел разговаривать, если мне не изменяет память, на семи языках: с нами он говорил на английском, дома – на венгерском и чешском. Он немного знал идиш, иврит – настолько, чтобы проводить дома наши пасхальные службы. Мне было известно, что он также говорил по-немецки, но этим языком никогда не пользовался.
Как рассказала нам мама, до войны дедушка Эмерих занимался наукой и принимал участие в политической деятельности социал-демократического движения в Чехословакии. Она объяснила нам, что дедушкина семья владела бизнесом, поэтому была относительно состоятельной, однако антисемитские законы затрудняли ему поиск работы. Жили они недалеко от Праги – как я понимаю, и до войны, и после нее, – однако название их городка мне никогда не встречалось.
Дедушка был красивым мужчиной с глубоко посаженными глазами, скульптурной лепки подбородком и выражением великодушия и доброты на своем лице. Много лет спустя, когда я увидела фотографию Франца Кафки, мне показалось, что я узнала в нем черты своего дедушки. Мне было несложно представить в своем воображении романтический образ чешского интеллектуала, сидевшего в компании с другими мужчинами в серых кепках за столиком прокуренного кафе в Праге, ударявшего кулаком по столу и делавшего яркие реплики под тосты и одобрительные возгласы.
После войны, когда они переехали из Европы в Австралию, он, чтобы прокормить свою семью, был вынужден работать автомехаником. Казалось, он мог применить свою сноровку ко всему чему угодно, мог починить в доме практически любую вещь. Он всегда приходил на помощь моему отцу в починке сантехники или электрики. В этом отношении он был похож на тощего седовласого еврейского Макгайвера[1].
Насколько мне было известно, у Эмериха насчитывалось тринадцать братьев и сестер (или же мой дедушка был одним из тринадцати братьев и сестер – я не совсем уверена в этом). Все они к началу войны были уже взрослыми и в основном семейными людьми. Я лично встречала только двоих из них. Первым был дядя Буми, который уехал работать в Западную Европу еще до начала войны, а затем эмигрировал в Америку и поселился в Нью-Йорке, в Куинсе, где женился на соотечественнице, венгерской девушке. У них родилось двое детей, двоюродных братьев моей мамы, Фрэн и Стиви. Кроме того, в Венгрии жила моя тетя Бланка. Она смогла выжить, как и ее дочь, которую тоже, как и мою маму, звали Марта. Была еще также некая «кузина Мэри», которую я, возможно, и встречала, но точно вспомнить ее не могу.
Мама рассказала мне, что до своего ареста дедушка сумел оформить фальшивые документы для моей матери и бабушки. Они скрывались вместе с Бланкой и Мартой в квартире в центре Будапешта, которая, по мнению моего брата, на самом деле могла быть домом Бланки. Моя мама мало что могла вспомнить из того периода, однако у меня в памяти осталась ее история о женщинах, которые ночью покидали свое убежище в поисках продуктов и возвращались с кониной.
Однажды я назвала свою маму Выжившей, но она немедленно возразила, объяснив мне приглушенным голосом, что так называют только тех, кто пережил лагеря. Они же с матерью всего лишь скрывались.
Я восприняла это как необходимость строго соблюдать неписаное правило названий в языке, который отличается, с одной стороны, деликатностью, а с другой стороны, точностью. Я уяснила для себя также, что вести беседы на такие щекотливые темы следует очень аккуратно, чтобы невзначай не задеть чьих-либо чувств и не вызвать болезненных воспоминаний. Я убедилась в этом, в том числе на том примере, что когда я порой интересовалась тем, что случилось с той или иной тетей или с тем или иным двоюродным братом, то в ответ могла услышать расплывчатую формулировку, что она или он «погибли на войне».
У меня складывалось впечатление, что «погибло» много моих родственников. В моем юном сознании это слово было связано с каким-то природным катаклизмом, с чем-то вроде мощной песчаной бури, которая опустошила целый континент. Эта «гибель» в то время не подразумевала для меня насилия или результатов деятельности преступников. Она, скорее всего, была похожа на смерть от стихийного бедствия. Да и сама Вторая мировая война в моем воображении представлялась больше природной катастрофой, вызванной исключительно темной магией Адольфа Гитлера, чем боевыми действиями между огромными людскими массами.
Те Выжившие, которых я знала, – а для меня все они были Выжившими, – ни разу не сели поговорить со мной, чтобы объяснить мне, хотя бы в общих чертах, основные события того времени. Война навсегда стала частью их жизни, но говорить о ней среди них было не принято. Время от времени мама вдруг делилась со мной какими-то рассказами о военной поре, обычно в совсем не подходящий для этого момент, например на вечеринках с коктейлями. Был у нее и целый набор расхожих историй (мне доводилось слышать, как она рассказывала их в компании), у которых обычно была весьма эффектная концовка. Это были хорошо продуманные, отшлифованные, остроумные светские истории. Над ними можно было бы даже посмеяться, если бы не ужас, который совершенно очевидно проступал в подтексте.
Даже наедине, в спокойные моменты, когда я просила маму рассказать мне о своем детстве, она резко взмахивала рукой и отвечала: «Нет, все это слишком ужасно! Тебе не стоит об этом знать!»
Из всего этого мне окончательно становилось ясно, что с моими родными произошло что-то очень значительное, не поддающееся объяснению обычными словами. А если об этом все же заходила речь, то рассказы получались какими-то неловкими, похожими на изуродованную, потрепанную куклу, вдруг выскочившую из механической шкатулки.
Что бы мои родные ни пережили, это навсегда определило их характеры. Например, мой дедушка всегда являлся олицетворением спокойствия, он был бесконечно добрым и уравновешенным человеком. Если не брать во внимание его резкие шуточки, с ним всегда было по-настоящему спокойно. У него неизменно находилось время для нас. Конечно, к тому времени он был уже пожилым человеком, пенсионером, но дело заключалось не только в этом. Мне казалось, что после всего, что он пережил, дедушка научился спокойно воспринимать все перипетии в жизни и ничто уже больше не могло его глубоко взволновать, обеспокоить или ужаснуть.
Когда я училась в седьмом классе, все эти вопросы немного прояснились для меня. Перед нашим классом пришел выступить человек, переживший Холокост. Мы в то время читали «Дневник Анны Франк», и к нам пригласили пожилую женщину, которая во время войны была юной девушкой. Она рассказала нам о своем собственном опыте выживания в Освенциме.
Помню, поначалу я испытывала легкое отвращение, подумав: «Я уже все об этом знаю!» Тем не менее ее выступление перед нашим классом оказало на меня глубокое воздействие. Она говорила с нами очень понятным языком, очень откровенно – и наряду с этим прозаично и буднично. Она рассказала нам свою историю от начала войны и до момента своего освобождения просто и искренне, не пытаясь нас развлечь или смягчить суровость своего рассказа. Она не вставала и не ходила нервно и бесцельно по классной комнате, она просто сидела перед нами, смотрела нам в глаза и рассказывала о том, что ей пришлось пережить. Иногда на ее иссохшие зеленые глаза наворачивались слезы, и я понимала, сколько мужества потребовалось ей, чтобы прийти к нам со своей историей, и с каким достоинством она держалась.
В том же году умер мой дедушка Эмерих. Мне было тринадцать лет, а Дэвиду – пятнадцать. Дедушка занимался своим любимым делом: сидел за карточным столом в венгерском клубе на Манхэттене и играл в окружении своих друзей в кункен. Внезапно он тяжело опустился на стол. Я никогда не забуду тот пронзительный вопль, который издала моя мама, когда на следующее утро узнала эту новость.
На похоронах присутствовало около двухсот человек. По меньшей мере полдюжины плачущих венгерок заключили меня в свои объятья, и каждая призналась мне в том, что была влюблена в моего дедушку. Даже в свои семьдесят с небольшим лет он все еще обладал такой харизмой!
После смерти дедушки Эмериха мама рассказала мне несколько историй из его жизни. Одна их них произошла в Венгрии, где моя мама и моя бабушка Элжбета скрывались в деревне у одной сельской семьи, после того как место их убежища в Будапеште было раскрыто. Неожиданно там появился мой дедушка. Он шел по проселочной дороге, на которой стояли немецкие солдаты. Моей маме в то время было около шести лет, но уже тогда она понимала, что не нужно открыто радоваться, увидев своего отца, – это может быть опасно для всех. Ей удалось подавить желание подбежать к нему и обнять его. Это умение ребенка держать себя в руках до сих пор поражает меня.
Позже я поняла, что в изложении мамы истории про дедушку представляли собой причудливую смесь жития святых и мифов о богах. Однако следует иметь в виду, что в годы войны моя мама была еще совсем ребенком – и что она на самом деле могла помнить?
Позже у мамы начался рассеянный склероз, а это заболевание сильно влияет на память. Ее рассказы становились все более преувеличенными, а их изложение – театральным. Сначала, по ее словам, дедушка когда-то побывал в трех концентрационных лагерях, а позже она упоминала уже четыре. Было ли это результатом того, что мама вспоминала новые подробности, или же в ее памяти просто все перемешалось? В любом случае отличить реальные факты от вымысла в ее рассказах становилось все труднее.
К этому времени я уже стала взрослой, уехала и жила отдельно. У меня была своя жизнь, которая, как и полагается, протекала здесь и сейчас и была нацелена в будущее. Прошлое представлялось мне чем-то застывшим и устаревшим. Почему я должна была интересоваться прошедшей войной и Холокостом? Разве мне нужно было в этом разбираться лишь потому, что я – родом из семьи Выживших? Разве моя семья не стремилась так отчаянно «оставить все это позади» и «жить нормальной жизнью»? Как мне казалось в то время, для того чтобы жить нормальной жизнью, следовало перестать думать о прошлом.
И я перестала о нем думать – надолго, на целые десятилетия. У меня появились другие интересы, другие задачи и цели. Я стала театральным художником, а затем журналистом. В начале своей журналистской карьеры я писала в основном на злободневные для американского общества темы: о бездомных, о заключенных, о расизме, о правах на жилье, о здравоохранении, о насилии в семье. Я также много писала об искусстве и театре. Позже я готовила статьи для газеты «Нью-Йорк таймс», и моей темой являлись материалы про Гарлем и Бронкс. Затем я получила работу в новостном отделе агентства «Блумберг», моим направлением стало городское искусство и культура.
Я не считала себя еврейкой, хотя и понимала, что на самом деле все именно так и есть. Для меня быть евреем означало прежде всего быть религиозным человеком, а я являлась атеисткой. В детстве я не ходила в синагогу и не посещала еврейскую школу, мои родители религией не интересовались, особенно моя мама. Мы действительно отмечали некоторые еврейские праздники, но лишь дома, за семейным столом, а не в синагоге. Порой меня приглашали на еврейские праздники бар-мицва и бат-мицва[2], еврейские свадьбы и похороны, и я чувствовала там себя энтомологом, оказавшимся среди аборигенов: а, так вот какие обычаи у евреев!
В 2006 году я приехала в Европу. В то время я работала над произведением по картине Рембрандта «Урок анатомии доктора Тульпа», его шедевру, написанному в 1632 году, о человеке, которому производят посмертное вскрытие. Я получила стипендию Фулбрайта на изучение этой темы в Амстердаме в течение десяти месяцев. Мне предстояло работать под началом ведущего мирового исследователя творчества Рембрандта Эрнста ван де Ветеринга и провести почти год там, где в XVII веке происходили события, о которых шла речь в моем произведении.
В Амстердаме я поселилась сначала в «районе красных фонарей» – оттуда было недалеко до того дома, где когда-то жил и работал Рембрандт (сегодня там находится его дом-музей). В золотой век Нидерландов[3] здесь проживало так много евреев, что этот район позже получил название Йоденбуурт, или «еврейский район». Евреи-сефарды из Португалии и Испании находили здесь убежище со времен инквизиции, а евреи-ашкенази бежали сюда из Восточной Европы, спасаясь от погромов. Гражданство Голландской республики[4] евреи начали получать еще в 1616 году и могли свободно исповедовать иудаизм.
Рембрандт прибыл в Амстердам из Лейдена в 1631 году. В бедном городском еврейском квартале можно было дешево снять жилье (как это всегда и бывает), и в таких районах обычно селилось много бедных художников, приезжих и поденщиков, работавших за гроши. Прямо на оживленных местных улицах Рембрандт любил делать наброски и писать картины со своих соседей: и африканцев, и местных раввинов. Именно поэтому на его так называемых исторических картинах на ветхозаветные библейские сюжеты появились истинно еврейские лица.
Раньше я пыталась не воспринимать себя как «еврейскую девушку из Нью-Йорка», но здесь я оказалась в историческом центре еврейского Амстердама. Буквально в паре шагов от моей квартиры находилась его главная улица, Йоденбреестраат, нечто вроде еврейского Бродвея. А жила я в мансарде, которая раньше являлась складом на чердаке старинного дома XVII века на берегу канала. Мое жилье было поразительно похоже на тайное убежище Анны Франк.
В квартале от дома-музея Рембрандта, отреставрированного особняка 1606 года постройки, который художник приобрел в самый успешный период своего творческого пути и семейной жизни, находился Еврейский исторический музей, построенный вокруг нескольких бывших синагог. Среди них особо выделялась великолепная Португальская синагога, величественно освещенная золотыми канделябрами. Я узнала, что на местном рынке Ватерлооплейн, где торговали подержанными джинсовыми куртками, пестрыми хипстерскими сумками и разномастными кальянами, до войны можно было купить различные еврейские товары и еврейскую еду.
Я имела обыкновение прогуливаться по Ньюве Эйленбургерстрат, названной в честь Хендрика ван Эйленбурга, торговца произведениями искусства, помогавшего Рембрандту в начале его творческого пути, и шла мимо офиса компании «Гассан Даймондс», которая раньше называлась «Боас Даймонд Грайндинг Кампани», – некогда, еще до войны, это было место работы сотен еврейских огранщиков алмазов, шлифовальщиков и других специалистов ювелирного дела. Рядом находилась еще одна причудливая маленькая синагога, украшенная большой звездой Давида и укрывшаяся за высокой кирпичной стеной, – Эйленбургерсйоэль.
Там было так много достопримечательностей, связанных с еврейской жизнью, историей, еврейскими культурными традициями! Но где же были сами евреи? Я каждый день ходила по району, полному осязаемых памятников культуры и музеев, посвященных еврейской общине, а сама община при этом оставалась незримой, как фантом.
Нигде не было видно ни хасидов в черных шляпах, ни даже просто мужчин в ермолках, ни ортодоксально одетых женщин в париках[5], которых так привычно было видеть в Нью-Йорке. Португальскую синагогу, казалось, в основном посещали лишь туристы, а в маленькой синагоге рядом с моим офисом, по-видимому, проводились также мусульманские и христианские службы. На весь район Йоденбреестраат, похоже, был один-единственный кошерный ресторан, и тот мне был не по карману, потому что считался, судя по всему, рестораном высокой кухни. На Ватерлооплейн, некогда центральной еврейской рыночной площади, мне не удалось найти ни приличного бейгля (рогалика), ни еврейского гастронома, ни даже простого квашеного огурца. А поскольку моей главной культурной связью с окружающим миром всегда являлась еда, то мой желудок в конечном счете привел меня в новый центр еврейской жизни Амстердама, Буйтенвельдерт, район в южной части города. Там я нашла две кошерные мясные лавки, специализированный еврейский магазин и супермаркет, в котором был еврейский отдел с товарами, привезенными из Израиля, в том числе фаршированная рыба и маца. Наконец-то у меня было все необходимое, чтобы отпраздновать Пейсах!
Постепенно изучая город и расширяя круг своих знакомств, я вдруг обнаружила, что в Нидерландах евреи неохотно признают принадлежность к своему народу. Мне стало любопытно. Однажды в своем офисе я увидела женщину, которая была внешне невероятно похожа на мою тетю. Я поинтересовалась, вполне корректно, не еврейка ли она, случайно. Женщина была оскорблена моим вопросом, она застыла и побледнела от возмущения. «С чего вы так решили? – спросила она. – Из-за формы моего носа?» И после этого поспешно ушла.
В другой раз я брала интервью у пары, которая организовала выставку, посвященную награбленным нацистами предметам искусства. У них я осторожно поинтересовалась об их принадлежности к тем, у кого эти предметы были изъяты (к тому времени я уже хорошо понимала, что не стоит задавать такие вопросы напрямую). После этого они отвели меня в угол и прошептали, что у них обоих родители евреи. «Но, пожалуйста, не упоминайте это в своей статье, – попросили они. – Мы бы не хотели, чтобы об этом узнали наши соседи».
С евреями в Нидерландах было что-то явно не так. Я высказала соображения по этому вопросу своей подруге Дженн, пожилой еврейке из Нью-Йорка, которая жила в Амстердаме уже несколько десятилетий. «А, так ты тоже это заметила! – воскликнула она. – Как любят говорить у нас, голландские евреи до сих пор продолжают прятаться».
Мое воображение по-прежнему будоражил тот факт, что в довоенное время еврейское население Амстердама составляло ни много ни мало от 10 до 12 процентов. Это, в общем-то, вполне сопоставимо с долей евреев в Нью-Йорке в наши дни, которая составляет от 16 до 18 процентов от общего числа жителей города{1}.
С учетом этого факта еврейская культура не могла не оказать огромного влияния на культурную жизнь Амстердама, как это происходит сейчас в Нью-Йорке. Уличный сленг Амстердама сохранил несколько слов из идиша, как и нью-йоркский городской сленг, в котором существуют словечки из современного еврейского языка (nosh – перекус, schlep – дармоед, schmuck – чмо). Их используют все жители Нью-Йорка, независимо от религии или цвета кожи.
Жители Амстердама тоже любят приправить свою речь ярким словцом. Например, желая удачи, они говорят: «Маззел!» (mazzel), используя заимствованное еврейское пожелание удачи «маззел тов» (mazel tov). И практически точно так же, как когда-то говорил мой дедушка (лишь слегка переиначивая на свой лад), они называют сумасшедшего человека «месшуга» (meschuga), «месйогге» в голландском произношении. Дедушка так порой называл свою собаку. Моя дочь была уверена, что «смоэзен» (smoezen) – это голландское слово, но я-то знаю наверняка, что это преобразованное еврейское словечко «шмузе» (schmooze – сплетни, треп). Да что там, многие голландцы даже Амстердам с уважением называют «Мокум» (Mokum), а ведь это название произошло от еврейского слова, обозначающего на идише «город», а на иврите – «место». Здесь для евреев было их место и дом, их пристанище и укрытие – до тех пор, пока в один прекрасный момент вся эта идиллия не прекратилась.
Однажды на меня снизошло озарение, когда я побывала на художественной выставке в Еврейском культурном центре. Эта выставка называлась «Награбленное, но у кого?». Ее организовало Бюро предметов искусства неизвестной принадлежности (самое кафкианское название, которое мне доводилось услышать). На выставке было представлено пятьдесят с лишним предметов, изъятых нацистами у евреев в Нидерландах. Эти произведения искусства были затем возвращены в страны, но своих исконных владельцев так и не нашли. Никто не обратился в Бюро с подтверждением своих законных прав на эти предметы. К тому моменту со дня окончания войны прошло без малого шестьдесят лет. Почему же люди не забирали свои сокровища обратно? Неужели все бывшие владельцы этих ценностей «погибли» (как выражались в моей семье) во время войны?
Меня до глубины души потрясла надпись на стене выставки, которая информировала, что из 140 000 голландских евреев Вторую мировую войну пережили всего 35 000 человек. Всего во время Холокоста в Голландии погибло 102 000 евреев и цыган. Из этого следует, что за пять лет было убито около 75 процентов еврейского населения Нидерландов. В одном поколении нацистам удалось стереть с лица Земли четыре столетия еврейских традиций и культуры в этом городе, в этой отдельно взятой западноевропейской стране. Как такое возможно? В этом случае неудивительно, что мне казалось, будто я брожу в Амстердаме в еврейской пустоте.
Для большинства голландцев это, пожалуй, не является каким-то открытием, однако меня в то время это поразило, поскольку я была уверена, что больше всего во время Холокоста пострадали евреи Восточной Европы. Тем не менее оказалось, что в Голландии количество погибших было необычайно высоким, по западноевропейским стандартам. Если во Франции во время Холокоста было убито 25 процентов евреев{2}, в Бельгии – около 40 процентов, то у Нидерландов в этом отношении сомнительная пальма первенства: в этой стране выжило меньше всего еврейского населения из всех западноевропейских стран. В Восточной Европе лишь в некоторых странах ситуация была хуже. Так, например, в Польше погибло около 90 процентов еврейского населения, то есть три миллиона человек. Венгрия потеряла 60 процентов от общего числа проживавших там евреев (мне при этом всегда казалось, что эта страна пострадала едва ли не больше всех остальных).
До переезда в Нидерланды я считала эту страну прогрессивной, толерантной, известной широтой взглядов в философии, науке, культуре. У меня было впечатление (во многом сложившееся на основе «Дневника Анны Франк»), что голландцы неутомимо прятали евреев в своей стране, чтобы спасти их. Что антифашистское сопротивление здесь было активным и деятельным. Почему у меня сложилось такое далекое от реальности представление? Что же на самом деле представляет собой эта страна, в которой я оказалась?
Я осталась жить в Нидерландах. Это произошло ненамеренно. Работа над материалом для произведения, которое я собиралась закончить за десять месяцев, растянулась на шесть лет. В конце концов моя книга была опубликована в 2014 году. Тем временем я устроилась на работу редактором одного из журналов, приобрела на удивление недорогую квартиру, выучила голландский язык, чтобы успешно вести в стране свои дела. В 2012 году у меня родилась дочь Соня, и в том же году я начала работать фрилансером для издания «Нью-Йорк Таймс» и некоторых американских художественных журналов.
Порой, вспоминая, что прошло уже более десяти лет с тех пор, как я «ненадолго» приехала в Нидерланды, я испытывала легкую дурноту, как в тех кошмарных снах, в которых тебе кажется, что, куда бы ты ни пошел, выхода нигде нет. В другие моменты мне, наоборот, казалось, что это результат моего сознательного выбора: жить в цивилизованной стране с хорошим медицинским обслуживанием и приличными субсидиями для обеспечения ухода за детьми. На самом же деле это было просто нежелание возвращаться в Нью-Йорк.
В 2019 году один из моих племянников, сын моего брата Дэвида, получил в школе задание построить генеалогическое древо своей семьи. Он стал расспрашивать отца о венгерской линии наших родственников, что побудило моего брата самому заняться небольшим генеалогическим исследованием.
Хотя казалось, что история моего дедушки к настоящему времени превратилась всего лишь в легенду, за тридцать лет, прошедших с момента его кончины, появилось гораздо больше информации для таких исследований. Появился интернет, целый ряд исследовательских институтов теперь могли помочь таким, как мы, восстановить свои утерянные семейные истории.
Дэвид связался с некой Международной службой розыска, а также с мемориальной службой бывшего концлагеря Маутхаузен – и получил множество официальных документов, включая иммиграционные карты, в которых указывались прежние адреса Эмериха, копии пожелтевших таможенных бланков, отпечатанных на машинке судовых журналов, карточек с неразборчивыми надписями карандашом. Они были написаны на чешском, немецком и венгерском языках.
В результате мне удалось кое в чем разобраться. Оказывается, Эмерих родился в 1905 году в семье Сэмюэля Сафара и Фанни Айзенберг в городке под названием Волове[6]. Он женился на моей бабушке, Элжбете Рот, в городе Врабле, Чехословакия, в 1937 году, когда ему было тридцать два года, а ей – тридцать. Место их свадьбы находилось недалеко от города Нитра, Чехословакия, где моя мама Марта родилась год спустя, 19 июля 1938 года. Она была их единственным ребенком. Через год или два семья вернулась в Волове, где, судя по всему, продолжала жить семья Эмериха. (Моя бабушка умерла, когда мне было два года; я почти ничего не знаю об истории ее семьи.)
Зимой 2019 года я взяла длинный отпуск и поехала в Прагу вместе с мужчиной, с которым в то время жила. Во время прогулки по Еврейскому кварталу мы зашли на Старое еврейское кладбище. Я читала имена на покосившихся от времени надгробиях, свидетелях многовековой истории евреев в этом городе (там были, в частности, надгробия 1439 года, то есть эпохи Ричарда III), – и вдруг заметила на белоснежной мраморной стеле с именами жертв Второй мировой войны в Праге фамилию Сафар. В общем списке числились Дэвид Сафар и Рудольф Сафар. Могли они быть нашими чешскими родственниками? Как мне можно было прояснить это?
Уже в отеле я заглянула в письмо, полученное от Дэвида, в котором он прислал мне копии иммиграционных карт Эмериха, а потом попросила консьержку помочь прочитать те из них, которые были на чешском языке. Про себя я тогда подумала, что если уж этот городок, Волове, находится где-то в пригородах Праги, то имело смысл туда съездить.
Перегнувшись через стойку в лобби отеля, консьержка взглянула на адреса и сказала, что таких населенных пунктов в окрестностях Праги нет, а городок Волове больше не относится к Чешской Республике и находится теперь на территории Украины. Поднимаясь к себе в номер, я твердо решила наконец разобраться во всех обстоятельствах жизни моего деда. До глубокой ночи я просидела у компьютера, изучая в интернете все, что могло иметь к этому вопросу хоть какое-то отношение.
Я вычитала, что за время войны населенный пункт Волове дважды подвергался иностранной оккупации. Вначале, в 1939 году, когда Красная армия вторглась в Польшу[7], этот ранее чешский городок был присоединен к СССР, а в апреле 1941 года он был оккупирован уже нацистской Германией. К тому времени Эмерих, Элжбета и их дочь (моя мама) Марта уже покинули Волове.
Вскоре после прихода немцев все евреи в этом районе были помещены в гетто в близлежащей деревне Бибрка. В марте 1943 года, по свидетельствам очевидцев, эсэсовцы отвезли их всех в грузовиках к кирпичному заводу. Там им велели раздеться донага и парами подходить к расположенному неподалеку рву. На краю этого рва их расстреливали группами по шесть человек[8].
«В них стреляли из автоматов, и они падали в ров», – рассказал очевидец тех событий представителям организации «Яхад-Ин-Унум»[9] в 2009 году. – Кто-то погибал сразу, кто-то был только ранен… Все они погибли в этом рву, – добавил он. – Детей расстреливали прямо на руках у матерей. Жители деревни отчетливо слышали автоматные очереди».
Тех, кто не умер от пули, немцы добивали саперными лопатками. Как вспоминал очевидец, крики умирающих были слышны до двух часов ночи{3}.
Я захлопнула крышку своего ноутбука и, решив не думать об этом, попробовала заснуть. Однако так и пролежала в постели, не в силах сомкнуть глаз, содрогаясь от того ужаса, который открылся мне, когда я попыталась проникнуть глубже в реальную историю своей семьи. Я осознала, по какой причине ее члены старались не говорить об этом напрямую. У них были на то все основания: кому захотелось бы слушать про такое? С другой стороны, мне оставалось только удивляться прозорливости моего деда. Как он смог загодя вывезти семью из Волове еще до прихода немцев? Может, он в самом деле отличался даром предвидения и являлся супергероем из мифов?
На следующий день мы побывали в музее Кафки на высоком берегу над обрывом у реки Влтавы. Я разглядывала первые издания его книг, журналы с его публикациями, его любовные письма, выставленные в витринах в темных комнатах музея, которые красиво освещались солнечными лучами, – и не могла отделаться от мысли: как же так порой бывает, что о жизни одних людей известно много, о них осталось такое множество документов, а про других неизвестно совсем ничего! Я задумалась: как же мало мы знаем о жизни деда и других членов нашей семьи! И как определить тот норматив, согласно которому одни достойны того, чтобы о них сохраняли воспоминания, а другие – нет? И где можно найти информацию о жизни простых людей?
Вернувшись в Амстердам, я все свое свободное время (все ночи напролет, все выходные) старалась сложить воедино головоломку событий дедушкиной жизни. То, что у меня получилось в итоге, оказалось более душераздирающим и шокирующим, чем все вымыслы моей мамы о нем.
Спустя месяц после захвата немцами Венгрии мой дедушка был направлен в трудовой лагерь в городке Сенткиралисабаджа на восточном побережье озера Балатон. Там он находился семь месяцев. В октябре, когда нацисты сместили венгерское правительство, тысячи евреев Будапешта были убиты на берегах Дуная. Спустя месяц Эмериха перевели в другой трудовой лагерь, находившийся вблизи судостроительного завода в районе Будапешта.
Там он провел зиму, а весной, 31 марта 1945 года, его отправили в концлагерь Маутхаузен в Австрии. Спустя полтора месяца, 15 апреля 1945 года, Эмерих был переведен в один из филиалов Маутхаузена – Гунскирхен[10], расположенный в лесах. Наш дедушка, видимо, был одним из тех, чей рабский труд использовался при строительстве этого лагеря{4}. Еще через три недели, 5 мая 1945 года, узники лагеря были освобождены 71-й пехотной дивизией 3-й армии США. В самом Маутхаузене и в его филиалах погибло 90 тысяч человек. Лишь 15 тысяч узников Гунскирхена смогли остаться в живых, и наш дедушка был одним из них.
Сотрудники Красного Креста отвезли его в город Хершинг, Австрия, а оттуда в Еврейский госпиталь в Будапеште, где у него обнаружили тиф. Спустя месяц его выписали из госпиталя, и Эмерих вернулся к жене и дочери. В августе 1946 года его семья обосновалась в Будапеште (правда, позднее она вновь переехала в Чехословакию).
Итак, у меня набрался некоторый материал о своем дедушке. На руках у меня была информация о его жизни, его адреса и памятные даты. И по мере того, как я продвигалась вперед в расшифровке полученной информации, у меня стало появляться странное ощущение некоторой отстраненности от сути того, что я пыталась найти. Я уже знала, где, когда и что происходило. Но на самый главный вопрос – почему? – ответа у меня по-прежнему не было. Словно тот мир, в который я всеми силами пыталась проникнуть, оставался недоступен для меня. При этом не осталось никого, кто мог бы растолковать мне все то, что мне удалось к этому времени разыскать. Я слишком долго не касалась этой темы, и поэтому не осталось в живых всех тех, кого можно было бы расспросить об этом, задать им мучившие меня вопросы.
Ярким весенним утром 2019 года я впервые побывала в Амстердаме в Институте исследований войны, Холокоста и геноцида. Я собиралась встретиться там с исследователями в этой области и кураторами выставки «Преследования евреев в фотографиях: Нидерланды, 1941–1945 годы», Рене Коком и Эриком Сомерсом. В то время я работала над статьей для «Нью-Йорк Таймс»{5} о том, как много любительских фотографий, свидетельствовавших о преследовании евреев, было сделано их соседями и другими жителями Амстердама прямо из окон частных домов.
Институт исследований войны, Холокоста и геноцида уже давно импонировал мне, и не только потому, что у него была безупречная репутация исследовательского центра по изучению Второй мировой войны и Холокоста, но и благодаря тому уникальному помещению, где он был расположен, – изысканному особняку с длинным фасадом на канале Херенграхт, в стиле барокко, с характерными херувимами, греческими богами, головами римских солдат, взирающими с каждой колонны и пилястры. Другие изысканные здания, расположенные вдоль этой «золотой мили каналов Амстердама», внесенной в список Всемирного наследия ЮНЕСКО и представляющей наиболее живописную часть города – Грахтенгордель, украшены далеко не так богато. Они, как правило, выполнены в духе, более присущем кальвинистской традиции стоицизма и сдержанного дизайна, поэтому здание Института исследований войны, Холокоста и геноцида несколько противоречит этим принципам. Мне, тем не менее, понравилась эта яркая эклектика на грани безвкусицы, которая была так непохожа на архитектуру по обе стороны канала.
Оказалось, что и интерьер этого здания отражал ту же степень роскоши на грани китча, поскольку его владелец в XIX веке решил оформить его в «смешении стилей» на манер замка XVII века{6}. Там были сведены воедино и шелковая обивка для стен с ручной росписью, и обрамленная турецкой мозаикой ванна-бассейн, и двойное освещение, заливавшее залы то солнечным, то лунным светом, и просторный задний двор, где расстилалась покрытая мягкой травой лужайка и были устроены конюшни (первый владелец этого здания держал здесь свой экипаж).
Рене Кок встретил меня в фойе и проводил наверх, где в удивительно невыразительном конференц-зале меня уже ждал Эрик Сомерс, чтобы поговорить со мной о любительских фотографиях – свидетельствах преследования евреев во время Второй мировой войны.
Основная часть сохранившихся фотографий периода оккупации в Нидерландах была сделана в пропагандистских целях немецкими фотографами или поддерживавшими оккупационный режим голландцами. Наряду с этим, как рассказали мне Кок и Сомерс, им удалось обнаружить множество ранее неизвестных фотографий, которые были незаметно для окружающих и для властей сделаны простыми людьми из окон их домов.
Я уже успела пересмотреть некоторые снимки в каталоге выставки, который пролистала перед нашей встречей, а также успела поговорить с Джудит Коэн, руководителем архива фотографий в Американском мемориальном музее Холокоста в Вашингтоне, и уточнить у нее, насколько редкими и ценными являются эти фотографии. Она подтвердила мне, что такие снимки, сделанные без специального разрешения оккупационных властей, найти крайне сложно, особенно если на них зафиксированы факты преследования еврейского населения.
Джудит Коэн, в частности, сказала мне: «Мы многое знаем о Холокосте: что, где и когда происходило, а также кто к этому причастен. Но у нас так и нет ответа на вопрос: почему это случилось? Как это допустили? Как позволили такому случиться те, кто наблюдал за этими событиями со стороны и не вмешался? Почему они, таким образом, выступили в роли коллаборационистов, сотрудничавших с нацистами? Что думали эти простые люди? Их фотографии помогут дать ответы на эти вопросы»{7}.
Эти слова произвели на меня глубокое впечатление, поскольку именно об этом и я сама непрестанно размышляла, находясь в музее Кафки в Праге.
Я сказала Джудит Коэн, что меня особенно поразил снимок на обложке каталога выставки. На нем молодая голландская пара безмятежно гуляла по площади Дам рядом с Королевским дворцом в Амстердаме в январе 1943 года{8}. На лацканах пальто у каждого из них была «Звезда Давида», но они выглядели такими счастливыми, как будто собирались пожениться. (Позже я узнала, что эта пара, Ральф Полак и Мип Крант, действительно обручились в тот день.) Я смотрела не отрываясь на их лица. От этого снимка у меня просто перехватило дыхание. Как они могли быть такими безмятежными и жизнерадостными, понимая, что обречены на смерть?
«Не стоит пытаться обратить историю вспять, – ответила мне Джудит Коэн. – Важно помнить, что никто не знал заранее, чем все это закончится».
Эта мысль вновь и вновь возникала у меня в голове во время моего разговора с Коком и Сомерсом. Фотографии же, представленные ими на выставке, подтверждали, что случайные свидетели, делавшие их, были, конечно, очень напуганы всем происходящим, однако занимали при этом позицию невмешательства. Они случайно бросили взгляд в окно, попивая чай, и увидели, как их соседей, заклейменных позорным знаком, сгоняют на площадь, заталкивают в грузовики, избивают, унижают и увозят в неизвестном направлении. Все это происходило у них на глазах, прямо перед их окнами.
Рене Кок неожиданно похлопал меня по плечу, нарушив мои размышления, и сказал мне: «Я хотел бы перед тем, как ты уйдешь, показать тебе еще кое-что».
Он проводил меня вниз по резной лестнице из вишни со свисающими вдоль нее длинными светильниками, затем через современный учебный зал со стеклянным потолком за каретным двором. После этого мы спустились по мраморной лестнице в подвал. Там, с трудом открыв массивную, в фут толщиной, как в банковском хранилище, дверь, он впустил меня в архив Института исследований войны, Холокоста и геноцида, предупредив, что нам предстоит «окунуться в глубины истории».
Архив был залит ярким резким светом, словно научная лаборатория, и до потолка уставлен рядами металлических шкафов с картотекой. Повернув ручку, Рене Кок открыл один из шкафов, в котором оказались сотни одинаковых коробок бежевого цвета. Он объяснил мне, что в них хранятся личные дневники голландцев, написанные ими во время войны. Как оказалось, таких дневников насчитывалось более 2100.
«Работа нашего института началась через три дня после освобождения, – сказал Рене. – Мы попросили всех, кто захочет, принести свои личные документы о войне – и они стали поступать к нам целым потоком, в том числе и дневники». В этих дневниках были истории, изложенные продавцами, бойцами Движения сопротивления, кондукторами трамваев, художниками, музыкантами, полицейскими, владельцами мелких лавочек. Среди полученных документов находился и дневник Анны Франк. Как объяснил Рене Кок, на хранении находятся самые разнообразные дневниковые записи.
Он снял с полки одну из папок и открыл ее. Первое, что бросилось мне в глаза, – это портрет Гитлера, любовно наклеенный на черно-белую, под мрамор, обложку блокнота. Страницы блокнота были от руки исписаны нотами эсесовских маршей. Мне бы и в голову не пришло, что такое может быть, но я увидела это своими собственными глазами.
– Больше 2100 дневников, говорите? – переспросила я.
Рене снял с полки еще одну папку. В ней хранились акварельные рисунки. Я ахнула, увидев изображения нацистских солдат, стоящих в открытом дверном проеме, и силуэт гражданского человека в холле. В других папках находились школьные тетради со стихами начинающего поэта, изящные альбомы, украшенные цветочным рисунком, машинописные издания в переплете, толстые, как словари.
Зачем Рене Кок показал мне все это? Он объяснил мне, что недавно институт объявил о начале программы «Заведи дневник», чтобы сделать эти дневниковые записи более доступными для общественности. Его коллега Рене Потткамп координировал работу команды добровольцев, которые уже начали сканировать и переписывать тексты дневников, а вскоре должны были начать их оцифровку. Несмотря на то что эти документы являлись источником уникальной информации о войне, далеко не каждый документ можно было оцифровать, поскольку многие были написаны так неразборчиво, что не поддавались расшифровке.
«Я часто наблюдаю, как сюда приходят исследователи и им не терпится прочитать эти дневники, – пояснил мне Рене Кок. – Однако уже буквально через час можно заметить, что… – И он изобразил, как у человека закрываются глаза. – А еще через час… – И он воспроизвел, как человек от усталости поникает головой и опускает ее на стол. – Разбирать чужой почерк очень утомительно», – завершил Рене Кок.
Многие дневники были откопированы на ротаторной бумаге, однако копии теперь стали плохими, так как бумага растрескалась и практически пришла в негодность. Другие дневники были сохранены только на пленках с микроизображением, с белым текстом на черном фоне, от работы с которым могла закружиться голова. Иногда копии были настолько маленькими, что требовалось увеличительное стекло. Работая над их расшифровкой и оцифровкой, сотрудники института пытались спасти их в прямом смысле этого слова.
Я стояла в немом изумлении. Я осознавала, что передо мной сокровищница, которая может дать мне прямой доступ к периоду войны и пониманию не только фактов – что, где и когда, – но и того, как и почему развивались события. Которая позволит понять, какие чувства испытывали участники тех событий, увидеть эти события глазами людей из самых разных слоев общества.
Это была не только история преследования евреев Нидерландов, не только история их преследователей, не только история Движения сопротивления – это была их общая история. В этих дневниках звучали голоса всех участников этих событий, каждый из которых мог считаться представителем всего военного поколения. Эти дневники могли бы стать для меня еще одним способом изучить историю в ее обычном следовании, как и предлагала Джудит Коэн, день за днем, мгновение за мгновением, точно так же, как все мы проживаем свою жизнь, не зная, что будет дальше и что нас ожидает впереди.
Являлись ли авторы этих дневников такими же обычными людьми, как мой дедушка Эмерих, который изо дня в день сталкивался с неизвестностью? Смогу ли я каким-то образом найти его здесь, среди этих страниц? И смогу ли я, по крайней мере, как-то использовать этот материал, чтобы приблизиться к постижению его подлинной истории?
И самое главное – разрешат ли мне ознакомиться с этими дневниками? А если разрешат, то как скоро я смогу приступить к работе?
Введение
«Обширный архив простых, повседневных свидетельств»
28 марта 1944 года в эфире «Радио Оранье» – радиостанции, вещавшей из Лондона, голландского правительства в изгнании, – раздался надтреснутый голос Херрита Болкештейна, министра образования, искусства и науки Голландии. За десять месяцев до этого всему населению Голландии, кроме членов Национал-социалистического движения и других нацистских приспешников, под угрозой сурового наказания было велено сдать радиоприемники. Однако многие голландцы все же сохранили их и в этот мартовский день смогли, сгрудившись вокруг них на чердаках или же в подвалах, услышать слова Болкештейна, адресованные тем, кто вот уже четыре года находился под немецкой оккупацией:
«История пишется не только на основании официальных документов и решений властей. Если мы хотим, чтобы наши потомки в полной мере поняли, какие испытания нашей нации довелось пережить и какие страдания нам пришлось претерпеть в эти годы, то нам необходимо сохранять самые обычные документы, свидетельствующие о текущих событиях: письма, дневники»{9}.
Херрит Болкештейн призвал граждан Голландии сохранять свои дневники и переписку, в которых отразилась их личная история сопротивления и те страдания, через которые им довелось пройти за годы войны, – то есть все те материалы, которые, по замыслу нацистских властей, им не полагалось иметь. Голландский министр правительства в изгнании подчеркнул: «Картина нашей борьбы за свободу не будет написана во всей своей полноте и славе без этого обширного архива простых, повседневных свидетельств»{10}.
Херрит Болкештейн и другие члены кабинета министров Голландии бежали из страны после гитлеровского вторжения в мае 1940 года и с тех пор действовали в изгнании. Это были тяжелые годы, во время которых страна находилась под воздействием нацистской идеологии, сотни тысяч ее граждан были призваны на службу нацистам, направлены на принудительные работы или депортированы в концлагеря.
Однако к весне 1944 года в конце тоннеля забрезжил свет. Или хотя бы появилась слабая надежда. После Сталинградской битвы в ходе войны наметился решительный перелом, союзные войска стали действовать более успешно, а немецкая армия непрерывно отступала. Даже в тех кругах, которые поддерживали нацистов, укреплялось мнение о том, что освобождение Европы союзными силами – это всего лишь вопрос времени.
В своем выступлении на «Радио Оранье» Херрит Болкештейн заявил, что будущие историки высоко оценят личный опыт голландцев и описание ими (своими словами) тех тягот, с которыми им пришлось столкнуться в годы оккупации. Он также объявил слушателям, что правительство намерено учредить особый государственный архив для хранения документов военных лет, который будет заниматься сбором, хранением и публикациями этих материалов, в которых отразится национальный характер, выдержка, отвага и стойкость его соплеменников и соплеменниц, граждан Голландии.
Эти слова услышала и черноволосая девочка-еврейка, Анна Франк, мечтавшая стать писателем. Она ловила радиосигналы в укромном местечке на чердаке того дома на набережной Принсенграхт, где ей удавалось скрываться почти два года, в то время как большинство ее друзей и одноклассников и члены их семей уже были угнаны нацистами.
Анна вела свой дневник с того дня, как ей исполнилось тринадцать лет. На день рождения ей подарили тетрадь, в которой она стала писать письма своей вымышленной подруге Китти. Это случилось буквально за несколько недель до того, как вся ее семья – отец Отто, мать Эстер и старшая сестра Марго – поселилась на этом чердаке вместе с четырьмя другими людьми, которых они едва знали.
«Господин Болкештейн, член кабинета министров, в своей речи из Лондона сказал, что из наших дневников и писем будет составлен архив документов о войне, – вывела она в своем дневнике на следующий день. – Разумеется, все тут же наперебой заговорили о моем дневнике… Лет через десять после войны людям будет занимательно читать о том, как мы, евреи, скрываясь, жили здесь, что мы ели и о чем говорили».
Услышав обращение Херрита Болкештейна, юная писательница прекратила писать письма вымышленной подруге и вместо этого решила начать роман под названием «Тайное убежище», который она надеялась напечатать после войны. «По названию все сначала сразу подумают, что это детектив», – написала Анна Франк{11}.
Анна Франк была одной из тысяч голландцев, слушавших тем вечером выступление Херрита Болкештейна на «Радио Оранье» и веривших, что война вскоре закончится и они смогут опубликовать свои воспоминания. Многие из них под впечатлением от этого обращения взялись за перо и начали вести записи. Но многие и раньше вели записи, описывая свои впечатления и наблюдения день за днем с самого начала немецкой оккупации. «Многие люди начали вести свои дневники с 10 мая 1940 года, хотя до этого никогда в жизни не занимались этим», – сказал мне Рене Кок.
Мы часто представляем себе историю как некий рассказ, который представлен уже спустя какое-то время после описываемых событий. Именно поэтому было весьма необычно, что министр голландского правительства в изгнании получил согласие кабинета министров учредить архив со свидетельствами о войне, хотя до начала боевых действий союзных войск по освобождению Голландии было еще полгода, а до полного освобождения ее территории – 14 месяцев.
Идея создать центр изучения периода войны, которая даже еще не закончилась, пришла в голову голландскому журналисту в изгнании еврейского происхождения Ло де Йонгу, который во время войны стал известен своими выступлениями на «Радио Оранье», которое вело вещание из Лондона. Именно Ло де Йонг в приватных беседах убедил министра Болкештейна выступить с этой инициативой в голландском кабинете министров. Он же написал речь для Болкештейна, прозвучавшую в эфире 29 марта{12}.
Ло де Йонг не знал, что в это время на его родине, в оккупированных Нидерландах, группа историков, возглавляемая профессором экономики и социальной истории Николаасом Вильгельмусом Постумусом, разрабатывала аналогичный план. Постумус как ученый, который много времени и сил посвятил работе с архивами, к тому времени уже основал несколько библиотек и исследовательских центров для сохранения документов об экономической и социальной жизни. В общей сложности за свою жизнь он смог создать пятнадцать подобных библиотек и центров.
В 1935 году Постумус основал Международный институт социальной истории в Амстердаме. Архивы этого института пополнились «бесценными документальными свидетельствами о тех, кто подвергся гонениям» во времена «политического кризиса и преследований» после прихода к власти в Германии нацистов{13}. Постумус также оказывал большое содействие своей супруге Виллемине Хендрик Постумус – ван дер Гоот, которая являлась голландским экономистом, журналистом и борцом за мир, принимала участие в создании Международного архива женского движения и библиотеки феминистских исследований, также расположенных в Амстердаме.
Вскоре после вторжения нацистов в Голландию Постумус осознал необходимость создания архива для сбора свидетельств об оккупации. Уже в мае 1940 года он прочитал свою первую лекцию по этому вопросу. Через два года за свою антифашистскую позицию профессор Постумус был уволен из Утрехтского университета, в котором преподавал. Позже нацисты конфисковали большую часть его архивов. Только в 1944 году в Германию было отправлено по Рейну двенадцать барж, груженных материалами из архивов Международного института социальной истории{14}.
Однако это не остановило профессора, который уже в 1942 году приступил к негласному сбору информации и документальных материалов о войне и нацистской оккупации. В период своей работы в издательстве в Лейдене Постумус задумал создание «Национального бюро сбора документов о войне», подобрал его руководящий состав и приступил к поиску необходимых финансовых средств{15}. В январе 1944 года руководство Национального бюро провело тайную встречу в одном из кафе Утрехта, чтобы составить план исследований и публикаций{16}.
Это были не единственные ученые на Европейском континенте, которые заранее продумывали, каким образом можно сохранить для истории материалы о войне, и разрабатывали соответствующие планы. Незадолго до ликвидации Варшавского гетто в 1942 году группа писателей, журналистов и архивистов во главе с польским ученым еврейского происхождения Эмануэлем Рингельблюмом собрала все материалы о гетто, которые ей удалось найти: фотографии, мемуары, дневники, рукописные сборники стихов, письма, детские рисунки. Они смогли сохранить эти материалы, закопав их на территории гетто. На сегодняшний день эта уникальная коллекция документов, собранных неформальной подпольной еврейской группой «Ойнег Шабес», является, вероятно, крупнейшим в мире восстановленным архивом материалов на еврейскую тему довоенного и военного времени. Аналогичные собрания документов были также обнаружены в Виленском, Белостокском, Лодзинском еврейских гетто.
«В сотнях различных тайников, в гетто, тюрьмах, лагерях смерти одинокие и объятые ужасом евреи оставили множество дневников, писем и других свидетельств о том, что они пережили, – отмечал историк Сэмюэль Д. Кассоу. – Однако до нашего времени дошла лишь малая часть от того огромного количества документов той поры, основная часть этих материалов утрачена навсегда»{17}. Те подвижники, которые принимали участие в сборе материалов для «Ойнег Шабес», писал Сэмюэль Д. Кассоу, по всей видимости, понимали, что они, «возможно, пишут последнюю главу восьмисотлетней истории польского еврейства».
Исаак Шипер, ведущий польский историк еврейского происхождения, изучавший период между двумя мировыми войнами, понимал всю ценность этих материалов не только для освещения еврейского вклада в мировую историю, но и для определения будущего развития мировой истории. «Все зависит от того, кто передаст наше завещание будущим поколениям, от того, кто напишет историю этого периода, – сказал он одному из заключенных концлагеря Майданек незадолго до своей гибели (этому заключенному удалось выжить). – Если наши убийцы одержат победу, если они напишут историю этой войны, наше уничтожение будет представлено ими как одна из самых прекрасных страниц мировой истории, и последующие поколения будут отдавать им дань уважения как бесстрашным крестоносцам. Каждое их слово будет воспринято как Евангелие. Или же они могут вообще стереть память о нас, словно нас никогда и не существовало, словно никогда не было ни польского еврейства, ни Варшавского гетто, ни концлагеря Майданек. И ни одна собака по нам не завоет»{18}.
Внимание историков, которые вели сбор свидетельских показаний, воспоминаний из первых рук и других личных артефактов, освещавших жизнь тех, кому предстояло вскоре умереть, было направлено не только на представителей еврейских общин, оказавшихся под угрозой полного уничтожения. После Первой мировой войны возникла новая форма «истории настоящего времени», как писал Генри Руссо, французский историк египетского происхождения. Ее появление было вызвано необходимостью дать объяснение массовой гибели гражданского населения, нападениям на мирное население, массовым убийствам военнопленных и разрушению городских центров, не имевших значения с военной точки зрения. «Перед нами встает ужасный вопрос: как сохранить память о погибших и без вести пропавших? – писал Генри Руссо. – Как примириться с коллективными потерями, придать смысл событиям, которые выше нашего понимания?»{19}
Вторая мировая война была не просто военным конфликтом, но «беспрецедентной агрессией против гражданского населения», писал историк Питер Фриче. Идеологическое насилие в этой войне происходило в городских центрах, в общественных местах, в общественном транспорте, на предприятиях, дома. Зачастую это проявлялось в предательстве со стороны соседей, порой – даже в предательстве в рамках одной семьи. «Война стерла целые пласты сопереживания», – писал Питер Фриче. Это коренным образом изменило человеческие отношения, оказало огромное воздействие на связи между родственниками и членами семьи, на личные контакты{20}.
Историки признали, что они сыграли свою роль в формировании новой «коллективной памяти» (этот термин был введен французским философом и социологом Морисом Хальбваксом в период между двумя мировыми войнами) как способа не просто фиксировать события, но и трансформировать человеческое поведение в попытке исцелить общество. Этот новый способ написания новейшей истории придавал особое значение «моральным свидетелям»{21}, голосам Выживших, которые могли говорить от имени мертвых, чтобы передать человечеству: мы могли бы добиться большего, мы могли бы быть лучше.
Как и обещал Болкештейн, 8 мая 1945 года, всего через три дня после освобождения Голландии, правительство страны основало Национальный государственный институт военной документации (Rijksinstituut voor oorlogsdocumentatie, RIOD), позже переименованный в Институт исследований войны, Холокоста и геноцида (Nederlands Instituut voor Oorlogsdocumentatie, NIOD). Люди из всех слоев общества приносили и передавали в дар Институту свои записные книжки, альбомы, тетради, вырванные откуда-то разрозненные страницы, выкопанные из земли картотечные карточки, неотправленные письма, черновики мемуаров, личные фотографии и заметки, нацарапанные на игрушечных деньгах «Монополии» и папиросной бумаге.
Кроме того, основатели Института собирали материалы, обращаясь с соответствующими призывами по радио, расклеивая соответствующие плакаты и просто обходя дома с просьбой к голландцам предоставить им свои личные документы. Ло де Йонг{22}, который был назначен директором Института в октябре 1945 года, сам колесил по стране в поисках необходимых материалов и добивался получения документов, находившихся в распоряжении бывших коллаборационистов, лидеров Национал-социалистического движения (голландской нацистской партии) и обергруппенфюрера СС, одного из руководителей нацистского оккупационного режима в Нидерландах Ганса Альбина Раутера. Желающие могли передать материалы в центральный офис Института на улице Херенграхт или в дополнительные офисы в Гааге и даже в Батавии, в то время столице Голландской Ост-Индии{23} (сейчас – Джакарта, столица Индонезии).
Как отмечал Генри Руссо, голландцы оказались первыми, кто стал осознанно сохранять такие материалы о военном времени, однако многие другие европейцы быстро последовали их примеру, включая граждан Франции, Италии, Австрии и Бельгии. «Повсюду в Европе, часто по инициативе государства и при поддержке академических кругов, были созданы институты, специализировавшиеся на истории, и специальные комитеты с задачей сбора документов и свидетельств и создания первых хроник о событиях, которые только что завершились», – писал Генри Руссо{24}.
Нидерланды, безусловно, оказались первопроходцами в изучении и сборе свидетельств об индивидуальном, гражданском, субъективном опыте людей в период оккупации. Архив Института представлял собой в высшей степени демократичное собрание документов: здесь были записи воспоминаний жертв нацистов и коллаборационистов, очевидцев и участников событий. Все это вперемешку располагалось на полках архива. Эти источники в течение прошедших с тех пор десятилетий позволили огромному количеству ученых исследовать войну с точки зрения простого человека.
Таким образом, Институт исследований войны, Холокоста и геноцида стал авторитетным центром военной истории. Первый директор института, Ло де Йонг, написал исчерпывающую монографию по национальной истории «Королевство Нидерландов во Второй мировой войне» (Het Koninkrijk der Nederlanden in de Tweede Wereldoorlog), которая была издана в период с 1969 по 1988 год в двадцати шести толстых томах. Изданию этой серии предшествовал показ телевизионного сериала «Оккупация» (De Bezetting) из двадцати одной части, которые озвучивал и вел также Ло де Йонг. Этот сериал транслировали на единственном телеканале страны с 1960 по 1965 год.
Используя телеэкраны и страницы книг, этот «историк нации», таким образом, создал в сознании нации такое описание жизни народа в военный период, которое, как утверждал британский историк Брэм Мертенс, «быстро сформировало единодушное мнение о войне, получившее широкую популярность»{25}. Так в послевоенную эпоху была сформирована коллективная память о войне. История страны, по словам Брэма Мертенса, была представлена примерно следующим образом: «Нидерланды являлись, по существу, хорошей страной, там было много участников Движения сопротивления, которые боролись против жестоких захватчиков и в конечном счете одержали победу. Согласно Ло де Йонгу, как стало ясно уже после войны, находились те, кто был «прав на войне», и те, кто был «не прав на войне» (по-голландски – goed en fout).
Из этого же описания деятельности голландцев в годы войны возник также «миф о голландском сопротивлении», как его часто называют, в котором преобладают истории о героическом, но частном неповиновении попыткам нацистов разрушить толерантную систему ценностей Голландии. Это распространенное представление противостояло рассказам очевидцев и участников событий, которые свидетельствовали об обратном, но не получили такой же популярности в обществе, как «миф о сопротивлении». В целом все послевоенные воспоминания о военном периоде в Голландии являлись скорее не отдельным мифом, а целым «мифологическим ландшафтом», как предложил называть это явление политолог Дункан Белл: «широким ландшафтом дискурсов, в котором нация пыталась определить свой национальный характер в связи со своим военным прошлым – и до сих пор продолжает это делать»{26}.
В марте 1946 года Ло де Йонг создал в Институте исследований войны, Холокоста и геноцида отдел дневниковых записей и назначил его руководителем своего заместителя А. Э. Коэна, который добивался того, чтобы среди сохранившихся экспонатов были представлены «все категории дневников». Это означало, что он собирал для архива дневники, которые были написаны фермерами и школьными учителями, состоятельными землевладельцами и бедными старьевщиками, сочувствующими нацистам и коммунистами – то есть людьми из всех слоев общества. Дневников «не обязательно должно быть много, но они должны быть разнообразными», писал А. Э. Коэн{27}.
Сотрудники Института читали и просматривали каждый представленный им дневник и затем принимали решение, как с ним поступать: сохранять для архива, копировать или вернуть его владельцу. По словам Рене Кока, этот выбор входил в основном в обязанности Джитти Сеницер – ван Леенинг, бывшей студентки факультета языков и истории Лейденского университета. Она составляла рецензию к каждому представленному документу. Иногда эти рецензии были короткими, не более одного предложения, а иногда – длиной в три страницы. Каждый дневник, переданный в Институт, независимо от того, сохранялся ли он для архива, получал номер. К концу пятидесятых годов Сеницер – ван Леенинг зарегистрировала объект хранения номер 1001. В настоящее время количество объектов в архиве увеличилось более чем в два раза.
Дневнику Анны Франк был присвоен номер 248. Краткое резюме Джитти состояло из одной строчки, в которой подтверждалось лишь, что Институт «уже предпринял» или же «намеревается предпринять шаги для приобретения оригинала»{28}. Этот оригинал в то время находился у отца Анны, Отто, который пытался найти издателя для публикации дневника – и в конце концов смог сделать это. Книга «Приложение. Дневниковые заметки 14 июня 1942 – 1 августа 1944» (Het Achterhuis. Dagbrieven van 14 juni 1942 tot 1 augustus 1944), написанная Анной Франк, была впервые опубликована в 1947 году. Впоследствии эта книга стала одной из самых распространенных переводных книг в мире. Согласно завещанию Отто Франка, который умер в 1980 году, все оригиналы рукописей Анны и три фотоальбома были переданы в Институт исследований войны, Холокоста и геноцида.
Рене Кок до сих пор помнит тот ноябрьский день, когда из Швейцарии, из Базеля, к ним прибыл государственный нотариус с несколькими коробками, в которых находились эти материалы: «Для Института это было то же самое, как если бы нам передали оригинал «Ночного дозора» или «Мону Лизу».
Я как-то поинтересовалась у Рене Кока, как он оценивает дневник Анны Франк по сравнению с двумя тысячами других документов, находящихся на хранении в архиве Института. Он ответил, что это выдающийся экспонат. «Среди тех, кто скрывался от нацистов, было много людей, оставивших свои записи о том периоде, – заявил он, – однако писательский талант Анны остается непревзойденным».
Дневник Анны Франк много лет хранился в основном хранилище Института исследований войны, Холокоста и геноцида, затем был помещен в специальный сейф в архивном подвале, а в 2019 году был передан в Дом-музей Анны Франк, расположенный недалеко от Института. Там обычно часть рукописи выставляется на всеобщее обозрение[11].
Я намеренно не привожу здесь отрывки из самых известных дневников, принадлежавших Анне Франк, Этти Хиллесум, Абелю Якову Герцбергу и хранящихся в архиве Института, или из других не менее достойных внимания дневников, которые ранее были опубликованы полностью, таких как лагерные дневники Лодена Фогеля, Ренаты Лакер и Дэвида Кокера. Все эти документы, безусловно, заслуживают внимания – каждый из них по отдельности, – однако моей целью являлось добавить в «мифологический ландшафт» новые голоса. Дневник Анны Франк – это литературная жемчужина, но слишком многие ссылаются на него, чтобы рассказать о немецкой оккупации Голландии, а также о Холокосте. Для меня это всего лишь кусочек общей мозаики. Чем больше дневников, тем перед нами вырисовывается более масштабная картина, дающая более глубокое осознание исторических событий и помогающая гораздо лучше понять географию и топографию этого ландшафта.
Чтобы найти дневники, которые я хотела бы использовать в этой книге, я начала с того, что обратилась за советом к экспертам Института исследований войны, Холокоста и геноцида Рене Коку и Рене Потткампу. Подобно А. Э. Коэну, я хотела найти несколько точек зрения на те исторические события, пусть даже их было бы не так много, главное – чтобы они были разными. Я хотела сопоставить и сбалансировать различные свидетельства периода оккупации и придать этому вопросу более или менее законченный вид. Я также надеялась исследовать «серые зоны», моменты моральной нерешительности и социального коллапса.
Сначала я попросила Рене Потткампа, координатора программы «Заведи дневник», изучить, какие дневники уже были расшифрованы и оцифрованы, полагая, что это ускорит мой перевод. На тот момент была завершена работа примерно с девяноста документами, однако большую часть из них составляли достаточно короткие дневники за 1944 и 1945 годы, а мне нужны были материалы за весь период войны. Мне пришлось расширить свои поиски.
Я углубилась в две большие папки с рецензиями Джитти. Ее пометки показались мне весьма меткими и занятными: «Незначительный дневник школьной учительницы», «Банальные комментарии и множество неточностей», «Превосходный дневник трамвайного кондуктора. Возможно, немного однообразный, но то, как он описывает атмосферу того времени, просто великолепно». Рене Кок наклеил маленькие желтые листочки на те пометки Джитти о дневниках, которые показались ему особенно интересными, поэтому я уделила им особое внимание, и они помогли мне существенно сузить свой выбор.
Хотя я, разумеется, отдавала предпочтение хорошо написанным дневникам, это не относилось к моим основным критериям. Некоторые из авторов дневников являлись опытными писателями и хорошо владели слогом, другие же были непрофессионалами. Главным критерием отбора для меня была способность автора дневника увлечь читателя в свой мир. Хотя работа над этой книгой начиналась как попытка задокументировать «обычную» жизнь в военное время, ни один из людей, дневники которых я в итоге выбрала, не мог считаться типичным или банальным. Я обнаружила, что история жизни каждого из них содержит самые неожиданные повороты и откровения.
Трое из выбранных мной авторов дневников – евреи: один скрывался во время оккупации, другой писал в концлагере, а третий некоторое время жил в Амстердаме, являясь членом городского совета еврейской общины. Еще двое из выбранных мной авторов являлись голландскими нацистами: один из них был полицейским агентом в Амстердаме, другая – женой начинающего нацистского чиновника, светской львицей в Гааге. Еще один автор дневника – член Движения сопротивления, который спас много жизней. Автор последнего дневника – семнадцатилетний фабричный рабочий, не имевший никаких политических взглядов и не принадлежавший ни к какой политической организации.
Все они, тем не менее, оставили нам важнейшие документы о нацистской оккупации Нидерландов, и их свидетельства проливают свет на частную сторону жизни людей того времени, их личное восприятие происходившего во время войны, всего того, с чем столкнулся каждый человек под гнетом фашизма. Некоторые из этих свидетельств никогда не были опубликованы, другие были напечатаны, но, по моему скромному мнению, практически не были замечены широкой публикой.
Каждая из их историй проливает свет на оставшийся до сих пор неизвестным какой-то момент войны. Мы узнаем о самооправданиях и аргументах в пользу своей деятельности одного из руководителей полиции, который вел на удивление обширный – целых восемнадцать тетрадей с вырезками из издания «Новый порядок»! – дневник объемом в 3300 страниц. Мы услышим рассказ о том, как еврейский дедушка в отчаянных попытках спасти своих двухлетних внуков-близнецов перемещает их из одного укрытия в другое. Мы увидим, какие моральные муки переживает молодая секретарша-еврейка, когда она оказалась перед сложным выбором, получив распоряжение передавать приказы о мерах преследования евреев со стороны рейха. Нам станет понятно, что означало для семьи бакалейщика предоставлять укрытие десяткам евреев, прятавшихся в лесах. Мы станем свидетелями психологической деградации жены голландского нациста, которая все свои надежды возлагала на светлое арийское будущее, однако этим надеждам не суждено было сбыться. Дневники, описывающие ход войны, покажут нам ежедневную борьбу не на жизнь, а на смерть.
Французский литературный критик Филипп Лежен называл дневники «пугающим противостоянием со временем». Джудит Коэн в свою очередь считает, что «чтение дневников – это движение по течению истории», потому что «дневниковая запись всегда находится на самом гребне времени, продвигаясь на неизведанную территорию». Когда мы читаем дневники, писал Лежен, «мы как бы соглашаемся иметь дело с непредсказуемым и неподконтрольным нам будущим»{29}.
Опыт войны для голландцев (то самое «неподконтрольное будущее») начался для большинства авторов этих дневников ранним утром 10 мая 1940 года, когда первые немецкие парашютисты люфтваффе десантировались в Гааге и ее окрестностях. Сначала они казались просто точками в небе. Затем, по мере того как они приобретали очертания и приближались к земле, это стало похоже на спектакль современного балета, только в воздухе: тысячи быстрых прыжков, вихрь тысяч пышных юбок. Любой случайный прохожий в то раннее утро, взглянув на небо, увидел бы внезапный дождь из морских анемонов.
Многие наблюдатели сообщали, что сначала казалось, будто самолеты просто пересекали воздушное пространство Нидерландов в направлении Великобритании. Этого следовало ожидать, поскольку немцы уже находились в состоянии войны с Англией. Но вдруг самолеты резко развернулись над Северным морем и направились к Нидерландам. Затем внезапно посыпались десантники, полетели бомбы, было разрушено несколько мостов. Утреннее спокойствие, а также иллюзии того, что Нидерланды смогут сохранить нейтралитет, которого им удавалось придерживаться во время Первой мировой войны, были грубо растоптаны.
Для авторов дневников о военной эпохе это послужило отправной точкой…
Авторы дневников
Доуве Баккер (1891 г. р.) родился в н. п. Ньювер-Амстель, ныне Амстелвен. В 1918 году он стал инспектором Центрального отдела уголовных расследований Департамента полиции Амстердама. Когда к власти в Германии в 1933 году пришла нацистская партия, он присоединился к голландскому Национал-социалистическому движению. Во время немецкого вторжения Доуве Баккер был одним из нескольких сотрудников голландской полиции из числа членов Национал-социалистического движения, арестованных по подозрению в государственной измене, но как только немцы захватили страну, он стал быстро подниматься в полиции по служебной лестнице. В 1941 году его направили в специальное подразделение по расследованию деятельности противников немецких оккупационных сил, Службу политической разведки и контрразведки Inlichtingendienst. В 1943 году Доуве Баккер в кругу своей семьи – вместе с женой Агнес и двумя детьми – отпраздновал двадцать пять лет работы в полиции. Начиная с 1939 года он почти каждый день делал записи в своем дневнике, уделяя особое внимание успехам нацистов, а также воздушным и морским сражениям. В общей сложности его дневник составил немногим менее 3300 страниц. Последний том его дневника в архиве заканчивается записью, сделанной 1 октября 1943 года.
Мейер Эммерик (1894 г. р.) был еврейским огранщиком алмазов, работавшим в Амстердаме в ювелирном бизнесе. У него и его жены Фогельтье (Фиетье) Вормс была одна дочь, Лена Эммерик (1918 г. р.), которая была замужем за Сэмом Фогелем, также огранщиком алмазов. В 1940 году в семье Лены и Сэма родились мальчики-близнецы, Макс и Лотье. В детстве Лотье болел туберкулезом, и ему требовалась специальная медицинская помощь. Сохранившийся дневник представлял собой пачку разрозненных страниц под названием Mijn be levenissen («Мои переживания»), он был начат в сентябре 1943 года после приезда Мейера Эммерика в южную провинцию Лимбург, где представителями католической церкви из числа членов Движения сопротивления ему было организовано укрытие в районе между населенными пунктами Хелден и Беринге. До этого Мейер Эммерик тоже вел дневник, однако был вынужден бросить его в Амстердаме во время бегства из столицы, поэтому в первой части сохранившегося документа вкратце рассказано о том, что было записано в утраченном дневнике.
Инге Янсен[12] (1904 г. р.) являлась членом Национал-социалистического движения, супругой члена Национал-социалистического движения Адриана Янсена[13], врача-фтизиатра. Адриан стремился стать частью медицинского истеблишмента немецкого оккупационного режима, а Инге занималась социальной деятельностью, чтобы поддержать его карьерные устремления. Адриан какое-то время работал чиновником департамента общественного здравоохранения в Министерстве социальных дел оккупационного режима. Инге начиная с 1941 года вела записи в своем дневнике, единственном в архиве блокноте в твердом переплете с замком и ключиком. Она писала достаточно редко и спорадически, и ее записи были весьма краткими. Дневник включал в основном описания общественных мероприятий, однако представлял интерес с учетом того, что среди контактов Инге Янсен были многие высокопоставленные офицеры СС оккупационных властей и руководители Национал-социалистического движения.
Мирьям Леви, позже Мирьям Болле (1917 г. р.), была воспитана в семье ортодоксальных евреев, в Амстердаме примкнула к сионистскому движению. После школы она познакомилась с Лео Болле, который тоже был сионистом. Они полюбили друг друга и обручились. В 1938 году Лео Болле уехал в Палестину (тогда подмандатную территорию Великобритании), и они планировали, что Мирьям вскоре последует за ним. Тем временем Мирьям стала секретарем Комитета еврейских беженцев, благотворительной организации, помогавшей немецким евреям, бежавшим от нацистского режима в Германии. После начала войны Мирьям не было позволено покинуть Нидерланды, и она не смогла воссоединиться с Лео Болле, как предполагалось вначале. Мирьям начала писать ему письма, в которых она рассказывала о повседневной жизни во время оккупации. Поскольку отправлять их она не могла, Мирьям просто собрала их, и они стали своего рода дневником. (В этой книге она упоминается как Мирьям Леви, под тем именем, под которым она жила в период войны.)
Элизабет ван Лохейзен (1891 г. р.) и ее муж Дерк Ян ван Лохейзен, или Дик, владели бакалейной лавкой в Эпе, маленьком городке недалеко от лесного массива Велюве. Элизабет была активной прихожанкой либеральной Голландской реформатской церкви в Эпе. Когда началась война, ей было сорок восемь лет и она являлась матерью двоих взрослых детей. Ее сын Геррит Сандер (Гер) и его жена Сини ждали своего первенца. Ее дочь Мария Якоба (Мик) собиралась стать пастором в Голландской реформатской церкви. Элизабет ван Лохейзен начала вести свой дневник 10 мая 1940 года и продолжала делать в нем записи на протяжении всей войны, принимая участие в деятельности Движения сопротивления. Она продолжила вести дневник и после освобождения Голландии. В 1982 году руководство израильского Института катастрофы (Холокоста) и героизма национального мемориала «Яд ва-Шем» присвоило Элизабет ван Лохейзен и членам ее семьи почетное звание «Праведники народов мира». Элизабет делала записи в своем дневнике почти каждый день, в общей сложности заполнив 941 страницу. Свой дневник она прятала под ковриком на лестнице.
Филип Механикус (1889 г. р.) вырос в бедной семье в старом еврейском квартале Амстердама. В его семье было семеро братьев. Он стал одним из самых уважаемых журналистов в Нидерландах, являясь репортером ведущей национальной газеты Alge meen Handelsblad и освещая тематики, связанные с событиями в России и Палестине. Позже он стал редактором международного отдела издания и вел ежедневную колонку о событиях в мире. В 1941 году Филип Механикус в результате растущего антисемитского давления был уволен как еврей. В сентябре 1942 года он был арестован за появление в общественном месте без желтой «Звезды Давида» на своей одежде, ненадолго заключен в тюрьму, а затем отправлен в концентрационный лагерь Амерсфорт. В ноябре 1942 года он был переведен в транзитный лагерь Вестерборк в провинции Дренте. Филип Механикус вел дневник в маленьких тетрадочках, которые ему удалось раздобыть в лагерной школе. В лагере Вестерборк он исписал пятнадцать тетрадей, которые ему удалось тайно переправить своей бывшей жене (она не была еврейкой); тринадцать из них сохранились. Они стали одним из первых объектов хранения в архиве Института исследований войны, Холокоста и геноцида, им был присвоен порядковый номер 3.
Ине Стюр (1923 г. р.) было семнадцать лет, когда началась война. До пятнадцати лет она проживала в городе Веесп, а затем в 1938 году ее семья переехала в Амстердам. Они жили в районе Оост – рабочем квартале на восточной окраине города. Старшая из десяти детей, Ина помогала содержать семью, работая сотрудницей канцелярии управления машиностроительного завода «Веркспоор». На этом же предприятии также работал ее отец, он был слесарем по обработке листового металла. Жизнерадостная и любопытная девушка, Ина записывала свои наблюдения в тетради с черно-белой с мраморными разводами обложкой. Сначала она прятала дневник дома в ящике для белья, но, обнаружив, что ее братья и сестры достают его и читают вслух, перепрятала его под люк в полу гостиной.
Другие авторы
В отдельных случаях я добавляла в книгу выдержки из дневников других авторов, чтобы заполнить те периоды истории, которые не были освещены основными авторами дневников. Первоначально эти выдержки были опубликованы в 1954 году в сборнике дневниковых записей (совместное издание Института исследований войны, Холокоста и геноцида и Веена Уитгеверса) «Фрагменты дневников 1940–1945 годов» (Dagboekfragmenten 1940–1945), подготовленном и отредактированном Джитти Сеницер – ван Леенинг. Вступление к изданию написано директором Института исследований войны, Холокоста и геноцида А. Х. Паапе.
Саломон де Фриз – младший (1894 г. р.) – по образованию преподаватель, работал журналистом и автором радиопостановок. Сначала он был репортером в издании Groninger Dagblad, после этого работал фрилансером в различных новостных изданиях и писал сценарии для радиостанции социалистической направленности VARA (Verenigde Arbeiders Radio Amateurs, «Ассоциация радиолюбителей»). В 1941 году в результате растущего антисемитского давления был уволен как еврей, после чего скрывался от нацистского режима, смог пережить войну{30}.
Корнелис Комен был продавцом английской асбестовой компании, расположенной в Амстердаме. К началу войны Корнелису Комену исполнилось сорок восемь лет. Он совершал много поездок по делам своей компании. Несмотря на то что последний его адрес проживания в Амстердаме был мне известен (он жил недалеко от района Уотерграафсмир на востоке Амстердама), я не смогла разыскать информацию о его послевоенной жизни, чтобы рассказать о ней.
Часть I
Оккупация
Май 1940 года – май 1941 года
Глава 1
«Повсюду спускались парашютисты»
1940 год
Элизабет ван Лохейзен, 48 лет, владелица бакалейной лавки, г. Эпе
Пятница, 10 мая 1940 года
Этой ночью нас неоднократно будил гул самолетов, пролетавших над головой, сначала около двух часов ночи, а затем около четырех. Во второй раз я вышла посмотреть, что происходит, но ничего не увидела. Я решила, что это были либо немецкие, либо английские самолеты, летевшие сражаться с противником. После этого я попыталась снова заснуть, но гул продолжался. Чувствовалась атмосфера общей тревоги. В конце концов я проснулась от крика. Сначала я подумала, что это шумят рабочие по соседству, но потом отчетливо услышала голос Мис ван Лохейзен[14]: «Они ничего не слышат!» Окончательно проснувшись, я поднялась и услышала: «Это война! Разве вы не слышите эти самолеты?» Мне было трудно в это поверить, но я разбудила Сеэса, он сразу же включил радио, и мы услышали несколько сообщений службы воздушного наблюдения. Я никогда не забуду этого момента.
Я всегда полагала, что они нас не тронут. Ведь у нас был статус полностью нейтральной страны, и это было выгодно для немцев. Я позвала Мик[15]. С минуту мы все просто стояли у радио, совершенно ошеломленные. Моей первой мыслью было: «Наши бедные солдаты, будет так много убитых!» Если бы только после 1918 года все объединились в лоне «Церкви и Мира» и жили в согласии друг с другом![16] Но в последние годы осталось очень мало верующих.
Одевшись, мы быстро собрали вещи первой необходимости, а также все, от чего следовало избавиться. Мы, в частности, вылили алкоголь, который надо было уничтожить[17]. Было очень жаль, ведь основную его часть мы получили всего несколько недель назад. Мы пригласили к себе рабочих, которые были дома. Они тоже все были расстроены. Война – мы просто не могли в это поверить. Погода в тот день была особенно солнечной, все в природе было таким великолепным… Около половины седьмого утра… стали собираться группы людей. Никто не мог поверить тому, что происходит. Несколько подразделений вооруженных сил уже собрались у мэрии, ожидая распоряжений. Мы постоянно слышали сообщения от командования военно-воздушных сил.
Повсюду спускались немецкие парашютисты: над Роттердамом, над Гаагой (над парком Босьес ван Поот) и над другими городами. Иногда они для маскировки были переодеты в голландскую военную форму, в одежду священнослужителей, крестьян и даже в женские платья. Конечно, многие из них «были уничтожены», как прозвучало по радио, однако – о-о-о! – очень многим все же удалось приземлиться. Между тем время от времени мы слышали глухие звуки взрывов, когда разрушались мосты через Эйсел и каналы.
Нам следовало заняться своей работой, но было очень сложно приняться за какое-либо дело. Наши мысли были далеко. В лавке было много народу, все они пытались закупить запасы еды, но мы не обращали на них внимания. Сначала мы волновались насчет того, что что-то может прилететь в наш дом, но главное, мы думали о маме, которая была или в Утрехте, или в Амстердаме, а также о Сини[18]. […] И в этот день еще был день рождения нашего старшего.
Весь день люди собирались группами, говоря что-то вроде: «Они никогда не смогут захватить нашу страну, наша морская оборона слишком сильна». Или: «Мы так надеялись, но теперь…» Около четырех часов дня в Эпе прибыли первые эвакуированные из Оэне и Вельсума. Их вид меня глубоко огорчил: своих детей и стариков они везли на велосипедах вместе со своим скарбом. Что ж, они наверняка предполагали, что такое может произойти, но кто бы на самом деле поверил, что это действительно случится? …В лавке весь день постоянно царило оживление, но как следует сосредоточиться на чем-то было трудно, что на работе, что дома. Вечером мы сидели в полной темноте и постоянно слушали радио. Спать мы легли очень поздно, совершенно измученные.
Ина Стюр, 17 лет, сотрудница канцелярии управления завода «Веркспоор», Амстердам
Пятница, 10 мая 1940 года
Около трех часов ночи нас разбудили странные хлопки. Мы никогда раньше не слышали ничего подобного, поэтому не знали, что это могло такое быть. Я окликнула отца и спросила его. «Это стреляют», – сказал он. Хлопки все продолжались и продолжались, один за другим. И тут до меня дошло – началась война.
Мама быстро включила радио, надеясь что-нибудь услышать, и – да, через несколько секунд по комнате разнесся незнакомый голос: «Говорит служба воздушного наблюдения. Над нашей территорией летят иностранные самолеты. Из них десантируются парашютисты». За одним сообщением последовало другое. Затем по радио сообщили, что здесь замечены «Хейнкели»[19], а в другом месте – еще одни самолеты. А стрельба все продолжалась, как будто она не собиралась никогда прекращаться. Это так сильно пугает! Все прожекторы нацелены в небо – видно, как падают горящие самолеты.
Я чувствую себя маленькой и беззащитной. Несмотря ни на что, все дети[20] спят, в том числе и маленькая Энни, которой полтора года. Я ничего не понимаю. Через некоторое время я возвращаюсь в постель и, несмотря на весь страх и волнение, к утру снова засыпаю. Просыпаюсь я поздно, и мне приходится ужасно торопиться, чтобы не опоздать на работу.
В семь часов мы с отцом выходим из дома, чтобы отправиться на завод «Веркспоор». И вот перед нами открывается картина, в это просто невозможно поверить: вся Оостенбургерштраат переполнена. Нас впускают в ворота, но [заставляют входить] по одному. По всей территории завода размещены отряды добровольческой охраны. Всех, кто имеет немецкое или другое иностранное гражданство, отправляют в душевую комнату. Остальным, включая отца и меня, разрешают пройти после тщательной проверки.
Утро проходит в хаосе. Всякий раз, когда воют сирены воздушной тревоги, все бегут в столовую. Мы стоим там примерно с двумя сотнями юношей, девушек и нескольких мужчин, пока нам не сообщают, что опасность миновала и можно возвращаться к работе. Вторая половина дня проходит точно так же.
Суббота, 11 мая 1940 года
Утро сегодня проходит примерно так же, как и вчера вторая половина дня. Думаю, что на фабрике «Веркспоор» вряд ли смогут что-то произвести за эти дни.
Дома я быстро сходила за продуктами для мамы. Потом подошла Сьюзи. Она рассказала мне, что парашютисты высадились в районе железнодорожных путей. Мы захотели убедиться в этом сами, однако на выходе с улицы Молуккенстраат нас остановили полицейские. Но как только они отвернулись, мы быстро побежали к туннелю. Мы остановились на мосту и стали оглядываться по сторонам. И тут мы услышали выстрелы и поняли, что нужно спуститься в канаву. Там уже было много людей. Они сказали нам, что немцы сидят на деревьях неподалеку, скрытые камуфляжем.
Передо мной лежали мужчина и мальчик, рядом со мной – Сьюзи. Мы едва успели лечь, как рядом с нами начали летать пули. Одна пуля ударила в землю прямо возле моей подошвы. Мальчик передо мной приподнялся над краем канавы, и пуля попала ему прямо в горло. Через несколько минут он уже умер.
Оцепенев от страха, мы со Сьюзи уставились друг на друга, но мешкать было некогда, потому что мы услышали рев бронемашин. Это были наши солдаты. Как только машины остановились, наши солдаты сразу же принялись стрелять, и немцы тут же свалились с деревьев. Их было всего двое.
Тем временем мы со Сьюзи как можно быстрей поползли к мосту, чтобы укрыться за трансформаторной будкой. Я даже не знаю, как нам удалось спастись во всей этой кутерьме и хаосе.
Поздним вечером – на улице была кромешная тьма – раздался звук сирены. Это была воздушная тревога, поэтому папа, мама и я быстро вытащили детей из постели и одели их. После этого мы все столпились в коридоре, не понимая, что же нам следует дальше делать.
Доуве Баккер, 49 лет, голландский полицейский, Амстердам
Суббота, 11 мая 1940 года
Верховное командование Нидерландов заявляет, что любые немецкие солдаты, которых обнаружат одетыми в голландскую форму (полностью или частично), должны быть немедленно расстреляны на месте. Чемберлен подал в отставку; его место занял Уинстон Черчилль.
В 1:20 ночи парашютисты десантировались с самолетов в нескольких районах, включая Брауэрсхафен, Краббендейкен и Соэстерберг. Уничтожены четыре немецких бронепоезда, один из которых подорвали на мосту близ Венло.
Сегодня утром, в 5:20, когда я уже около двух часов находился дома[21], мы услышали грохот зенитных орудий. Мы услышали два сильных взрыва, похожих на разрывы крупнокалиберных бомб. Я лежал в постели, но никак не мог заснуть.
Вновь проснувшись в 10:20, я увидел два немецких бомбардировщика на расстоянии около 10 км к юго-западу; их атаковали два истребителя. Ведущий истребитель, похоже, был подбит и упал. Это первый воздушный бой, который мне довелось увидеть.
В 11:10 утра – еще один немецкий бомбардировщик. Позже я услышал на работе, что несколько бомб упали на одно из главных почтовых отделений рядом с банком Twentsche на канале Херенграхт, недалеко от канала Блаувбургваль[22]. Здание было полностью разрушено, погибли двенадцать человек. Это ужасно.
В 13:10 в небе здесь, на юге, были видны три самолета, направлявшиеся на юго-восток. Последний был похож на самолет-разведчик, но я не вполне уверен. Сирен воздушной тревоги не было слышно. Служба воздушного наблюдения постоянно сообщает о том, что от шестидесяти до восьмидесяти парашютистов высадились в окрестностях Роттердама и Лейдена. Нет никаких сообщений о действиях наших войск.
Какова ситуация на Севере? Телефонная связь с Леуварденом, похоже, прервана. В почтовое отделение на канале Херенграхт бомба не попала, но три дома на этом канале были полностью разрушены, а теперь еще и дом напротив них серьезно поврежден. Там, должно быть, есть убитые и раненые.
Говорят, что в Роттердаме несколько важных объектов захвачены немцами. Однако аэропорт, похоже, снова в наших руках.
Когда мы садились перекусить, вновь услышали стрельбу. На улице чувствовалось сильное волнение. Время от времени там была слышна активная перестрелка. После того как на некоторое время воцарилась тишина, я попытался пробраться к своему участку. Было уже почти семь часов. Внезапно снова началась интенсивная стрельба. В районе Галилейпланцоен[23] я увидел солдата с винтовкой на изготовку. Предположительно, немцы находились рядом с железнодорожными путями или виадуком на Молуккенстраат. Я поехал обратно, пытаясь свернуть на Риддервег через Трансваалькаде, но внезапно услышал выстрелы впереди себя на Линнеусстраат. Люди с криками разбегались в разные стороны. На моих глазах несколько человек упали на улице возле полицейского участка.
Я поехал по Трансваалькаде. Возле вокзала Амстел тоже происходили странные вещи. Там, кажется, тоже были замечены немцы. Позже я услышал от Бийлсмы, что там убили двух немцев и захватили четверых. Они были одеты в гражданское. На Рейнстраат тревога и хаос – там, похоже, была стрельба. Немного погодя раздается сирена воздушной тревоги – пролетает немецкий бомбардировщик.
Итак, сегодня был запоминающийся вечер. В остальном все спокойно, хотя поступает множество предупреждений о подозрительных лицах. По дороге к участку я видел беженцев, которые прибывали в город со стороны Гоои[24]: грузовики, груженные мебелью, автобусы, набитые людьми; мужчины, балансирующие на велосипедах с большими коробками, груженными домашним скарбом. Армейский бюллетень сообщает, что нашей армии удалось отбросить противника на различных направлениях.
Воскресенье, 12 мая 1940 года
Первый день Пятидесятницы. Впервые за два дня я как следует выспался. Утром мы несколько раз слышали сирену воздушной тревоги и пролетавшие над головой самолеты, но ничего не смогли разглядеть из-за облаков. В Амстердаме нарастает тревога. Масса слухов, которые невозможно проверить, о действиях немцев в городе. На улицах патрулируют грузовики, набитые солдатами с оружием на изготовку. Совершенно невозможно получить четкую картину того, что происходит на самом деле. В течение дня восемь раз звучала сирена воздушной тревоги. В 7 утра вернулся на службу.
Я задержан[25] вместе с Понне[26] и Харребоме[27]. У меня забрали оружие и отвели в полицейское управление, где я предстал перед мэром Влугтом[28], генеральным прокурором ван Тилем[29] и главным комиссаром Брокхоффом[30]. Пришлось отвечать на множество вопросов, которые они мне задавали. Мне сообщили, что меня интернируют.
Внизу… я снова оказался вместе с Понне и Харребоме. Нас посадили в тюремную машину и под охраной отвезли в Королевские казармы Марехауссе[31] в Уотерграафсмеере. Разместили нас в туалетах. Это просто возмутительно!
Понедельник, 13 мая 1940 года
Мы провели весь день в комнате для допросов. Мне разрешили написать письмо домой. Отчаянные мысли мешают нам поддерживать свой боевой дух. Мы все время думаем о своих женах и детях. Как там они? Мы решили держаться вместе и вынести все те испытания, которые нам предстоят. Кормят нас вполне сносно, при этом охраняют достаточно строго – и военная полиция, и солдаты с карабинами на изготовку. Ближе к вечеру приходил капитан объявить нам, что нас собираются перевести еще куда-то. Уже в темноте офицер военной полиции, тоже с карабином, пришел за нами и посадил нас в машину. Нас отвезли в следственную тюрьму, где заперли как обычных лиц, подозреваемых в совершении преступления… Там мы провели ночь.
Элизабет ван Лохейзен, владелица бакалейной лавки, г. Эпe
Понедельник, 13 мая 1940 года
Этим утром мы с Диком под моросящим дождем отправились на велосипедах в Апелдорн. Никто не хотел везти нас туда на машине. Анна забыла там свое удостоверение личности. Кроме того, ей были нужны из дома глазные капли и кое-какие другие вещи первой необходимости. Так что нам пришлось отправиться на велосипеде, чего мы не делали уже много лет. Все прошло нормально. Правда, у почты в Апелдорне мы увидели немецкого солдата, охранявшего вход, и нам не разрешили проехать этим путем, поэтому нам пришлось добираться до рыночной площади через Хоофдстраат. Там тоже был немецкий часовой, но Дику разрешили зайти в аптеку.
Я осталась и поболтала с одним из охранников из числа гражданских. Он видел немецких солдат, которые сидели на террасах кафе, и немцев в автомобилях. Он слышал, что Апелдорн уже занят, что в Эде был бой и что в Апелдорн в пятницу и субботу уже прибыли эвакуированные из Девентера и Зютфена. Должна признаться, когда я сама увидела немцев, то почувствовала, как у меня что-то оборвалось внутри…
Дик вскоре вернулся с лекарством. Он был рад снова оказаться со мной. Он сказал, что этом районе было полно немецких солдат с автоматами в руках и на мотоциклах. Что нас ждет впереди? Мы даже не могли купить себе чашечку кофе и просто поехали на велосипедах домой. В Ваассене нам сказали, что немцы могут появиться в любую секунду…
Гер[32] вернулся домой около четырех. Он удачно съездил. Он сказал нам, что все мосты были разрушены и он повсюду видел немецких оккупантов. Тогда мы впервые поняли, что слухи, которые беспокоили нас в течение нескольких месяцев, подтвердились. Среди руководителей армии оказались предатели. Мы узнали, что обычные граждане Нидерландов также совершали предательства. Немцы, которые жили здесь в течение многих лет, стреляли в наших солдат как в Роттердаме, так и в Гааге.
По радио непрерывно передавали сводки новостей, в которых ситуация казалась совершенно ужасной. Объявили, что королева и правительство покинули страну и находятся «в другом месте». Где это «в другом месте»? Когда мы слушали нашу обычную радиопередачу в 10:20 утра из Англии, мы узнали, что королева уже в Англии. Накануне по радио передали, что принцесса, принц и их дети отправились в Англию. Это мы еще могли бы понять, но королева? Почему она не осталась?
Вторник, 14 мая 1940 года
Прошлой ночью Гер снова был на дежурстве. Я плохо спала и очень рано поднялась. Я не могла по радио поймать никакую волну. Позже выяснилось, что некоторые станции были отключены… В 8 часов утра была специальная радиопередача, которая представляла собой утреннюю службу, на ней выступал церковный служитель. Тема была такой: «Наш скорбный час!» Можно только гадать, что нас ждет впереди, – такое чувство, что грядет что-то еще более ужасное.
В течение всего утра в лавке было ужасно много народу. Мы с трудом справлялись, но не могли вести бухгалтерию, потому что нам приходилось обслуживать на кассе массу клиентов. Все хотели запастись продуктами. Около полудня мы получили распоряжение закрыть лавку. Это было хорошо, мы смогли хотя бы спокойно навести порядок в своих делах. Дику пришлось с двух до семи присутствовать в мэрии на совещании Совета по распределению. Похоже, в среду будут закрыты все торговые точки, поэтому мы постарались сделать все, что в наших силах, чтобы вынести все из лавки, и нам это удалось.
Около 7 часов мы наконец-то смогли поесть. Мик[33] весь день слушала радио. Там постоянно передавали сводки службы воздушного наблюдения, все они были очень тревожными. Сообщения поступали из Роттердама, Дорна, Мейдрехта, Слиедрехта, Дордрехта, Гааги и Лейдена. Это нас очень встревожило. Что все это значит? Репортеры из ANP[34] всегда старались донести до нас свою информацию, чтобы мы не верили ложным новостям из других источников.
Потом, в 7 часов, неожиданно прозвучало специальное объявление, и я никогда не забуду этого момента. Наш главнокомандующий сообщил, что боевые действия будут прекращены. Роттердам уже был практически разрушен бомбардировками. Главнокомандующего уведомили, что если наши войска продолжат сражаться, то та же участь постигнет Гаагу, Амстердам и Утрехт. Эта новость потрясла меня до глубины души, и я заплакала. Мы потеряли свою свободу. Это произошло – о, теперь нам это стало совершенно ясно! – из-за того, что наш народ предали. Мы не могли в это поверить, и все же это было именно так.