О тиграх

Размер шрифта:   13
О тиграх

Ночною тьмой хранима,

Я шла. И путь мне освещала

Любовь, что в сердце у меня пылала…

Сан Хуан де ла Крус, отрывок из поэмы «Тëмная ночь души» в до безобразия вольном пересказе автора этой книги

Часть первая,

Месье Барнаба

Однажды это должно было случиться. Тигриные когти на то и когти, чтобы резать острей ножа, – тигриные зубы на то и зубы, чтобы вгрызаться в чужую плоть…

Повязка на груди Эрпине́ вся пропиталась кровью. Еë наложили ещë там, в гримёрной балагана – в огромной спешке, – но глубокие раны, оставленные на теле укротителя одним из его подопечных, конечно, нуждались в куда более тщательной обработке и тампонировании. Апсэ́ль, наш цирковой ветеринар, а по совместительству и доктор для всех артистов, успел лишь плотно перетянуть грудь Эрпине бинтами, а на прощание сунул мне в руку свой видавший виды саквояж.

– Справишься, – сказал он. И печально улыбнулся своей дырявой улыбкой. – Не зря же ты столько лет ходила за мной хвостом!..

А я и правда вечно за ним ходила… За последние восемь лет, проведённых в цирке, я успела поучаствовать в таком количестве операций и лечебных процедур, какое студент медицинского факультета, дай бог, увидит лишь к концу своего многолетнего обучения. Считайте сами: вывих плечевого сустава у акробата Бруно, перелом лучевой кости у наездницы Лулу́; ожог ягодицы у кентавра Вальдемара; ларингит у Коломбины, чирий у Арлекина и даже разрыв вагины у Нани́, единственной во всей Анже́ре русалки-тритониады, – и всё это только за первый год!

Я уже молчу про недомогания самых разных зверей, от попугаев и до слонов!

Столько лет я без дрожи и отвращения изучала чужие раны… Но только сейчас, впервые, мне по-настоящему было страшно.

Отчасти из-за того, что я осталась с раненым человеком совсем одна. Отчасти из-за того, что этим раненым человеком был никто иной, как Эрпине – бесстрашный укротитель тигров, в котором я привыкла видеть защитника и наставника, и к которому питала самые нежные чувства, какие только могли родиться в моей душе за долгие годы сиротской жизни.

А ещë… стук колëс – ритмичный, назойливый, – как неумолимо надвигающаяся беда. Людей, привычных к путешествиям на поездах, обыкновенно успокаивал этот ритм. Но на меня в этот миг он навевал одну лишь мучительную тревожность… Я слышала его впервые с тех самых пор, как потеряла своих родителей. И мне казалось – это было явным признаком того, что Эрпине тоже покинет меня под этот нескончаемый мерный грохот.

Однако тянуть и дальше было нельзя. Я придвинулась ближе и взялась снимать с укротителя заблаговременно расстëгнутую сорочку.

Эрпине был стройным мужчиной, но приподнять его оказалось не так-то просто: в бесчувственном виде он чудился мне едва ли не каменным истуканом… Когда-то крахмальная ткань сорочки теперь стала липкой от крови и никак не желала слезать у него с плеча. Провозившись с ней минуту-другую, я наконец отчаялась и, помогая себе зубами, надорвала упрямый рукав у самой манжеты.

Ткань сердито затрещала и разошлась.

Отбросив в сторону остатки сорочки, я принялась ощупывать раненое плечо. Недалеко от шеи, в том самом месте, где сомкнулись тигриные зубы, торчал неестественный бугорок – ключица, как и предполагал Апсэль, оказалась сломана. И хорошо, если только она одна… Стоило мне коснуться смещëнной кости, как этот крепкий, известный своей бесконечной выдержкой человек неожиданно застонал, и я остановилась, не зная, что делать дальше. Трудно было поверить, что каких-то два дня назад я лежала на этом плече, не боясь причинить укротителю никаких страданий.

Возможно, стоило поискать в саквояже нашатырь и привести Эрпине в сознание, чтобы он смог усесться… но…

Но пока он лежал на двуспальной кровати в салоне первого класса и с беспечностью, свойственной лишь богачам и тяжелораненым укротителям, пачкал кровью шëлковое бельë… Хотелось верить, что за порчу пододеяльника денег с нас не возьмут… А впрочем, после покупки билетов, у меня их и не осталось.

Белоснежная наволочка тоже переживала не лучшие времена. Апсэль, конечно, постарался смыть с укротителя лишний грим, но на веках, подведëнных каялом, ещë оставалась краска – она осыпалась на шëлк мелкими хлопьями и тут же размазывалась в тоненькие полоски… То же касалось и остатков румян: едва заметные на щеках, они успели отпечататься на ткани бледными пятнами.

Эрпине выглядел хуже смерти: лицо его приобрело мëртвенно-серый оттенок – что было заметно даже несмотря на остатки грима. Длинные, по-цыгански чëрные волосы, собранные в хвост незадолго до выступления, давно растрепались; несколько прядей прилипло к намокшим от боли вискам. Губы посинели. Между бровями проступили две отчëтливые морщинки… И только усам всë было нипочëм! Они так и сверкали великолепием на измученном лице своего хозяина и продолжали заигрывать с эфемерным зрителем своими спирально подкрученными концами.

Смещённые кости в плече укротителя могли подождать, чего нельзя сказать о глубоких ранах, оставшихся от клыков… Подобраться к ним теперь мешала окровавленная повязка. Ранение было сложным: не имея возможности наложить жгут, Апсэль туго-натуго перетянул грудь Эрпине бинтами. Снять их с лежащего человека, не имея под рукой самых обыкновенных ножниц – не говоря уже о ножницах Эсмарха, забытых Апсэлем где-то на полу цирковой гримёрной, – оказалось задачкой не из простых.

– Прости, Эрпине, мне придётся тебя ещë немного побеспокоить…

Я с трудом развязала тряпичные узелки и почти собралась с силами, чтобы продолжить вынужденную экзекуцию… как в дверь купе неожиданно постучали.

Вежливый, но настойчивый, этот звук заставил меня содрогнуться… Непростительная беспечность! – глядя на дверь, я не могла припомнить, как запирала её на замок… Впрочем, это было неудивительно: ввалившись в купе с укротителем, едва стоящим на ногах, я могла думать лишь о том, чтобы поскорее уложить его на кровать.

В следующий миг дверная створка приотворилась. Первой мне на глаза показалась позолоченная тележка, а следом за ней в купе шагнул улыбчивый проводник. Его одежды вполне отвечали богатству окружающего пространства: накрахмаленная сорочка стояла колом, пурпурная ткань жилета переливалась благородным матовым блеском, шейный платок – ах каким же он был белоснежным! – был повязан на воротник идеальным в своей симметричности бантом.

Проводник был крупным и белозубым. Вероятно, выходец из африканских колоний – Алжира или Марокко, – а быть может, и коренной бенгалец… Я редко встречала жителей тех краëв, но знала, что они отличаются тёмной кожей и чувственными губами, о каких могла лишь мечтать любая анжерская дама.

– Кофе, чай, пирожные… газета… – проводник осëкся, очевидно заметив у меня под ногами останки окровавленной сорочки. – Другого рода… помощь?..

Сердце моё отчаянно колотилось: я боялась присутствия посторонних глаз. Боялась так сильно, что от испуга едва могла подобрать слова.

Не дождавшись ответа, бенгалец прикрыл за собою дверь и озабоченно добавил:

– Мадемуазель?..

Играть роль госпожи было для меня непривычно, но я всё же забормотала, с огромным трудом преодолев смущение и испуг:

– Если… если можно, месье, принесите мне миску с тёплой водой…

Я могла бы сходить за водой сама – в каждом купе первого класса имелась небольшая ванная комната. Однако поручив это дело проводнику, я воспользовалась шансом накинуть на обеденный столик фрак Эрпине… Оставалось надеяться, что бенгалец, перепуганный видом крови, не успел обратить внимания на столешницу: стараниями укротителя, вся её поверхность, точно клумба, была покрыта розетками багровых цветов.

«Каменные розы» – так назывались эти цветы за свою отдалëнную схожесть с обычной садовой розой. Вот только у них не водилось стебля, а лепестки казались плотными и острыми, словно какой-нибудь непутёвый скульптор и правда пытался выточить в камне раскрытый розовый бутон. В них не было ничего пугающего или зловещего – за исключением того, что каменные розы обыкновенно росли на кладбищах, – однако в сознании Эрпине образ этих цветов был неразрывно связан с телесной болью… Кто знает, быть может, в далёком детстве укротитель обрезал палец о «каменный» лепесток?..

Хорошо ещë, что Апсэль догадался влить в Эрпине остатки своего драгоценного арманьяка, чтобы хоть немного облегчить его мучения! В противном случае, всë купе давно бы превратилось в могильную клумбу…

Проводник показался из ванной с дымящейся миской в руках. Он поставил её на тумбу, стоящую в изголовье и положил рядом несколько полотенец, а затем подошëл к столу, чтобы взять один из приставленных к нему стульев. Фрак Эрпине плохо скрывал безнадёжно испорченную древесину, однако бенгалец лишь окинул столешницу любопытным взглядом, после чего уселся напротив меня, всë так же растягивая губы в вежливую улыбку:

– Я к вашим услугам, мадемуазель… – Он сделал выразительную паузу, желая узнать моё имя.

– Софи́, – пропищала я.

– …мадемуазель Софи, – улыбка стала ещё приветливее, чем прежде. Казалось, ни грим на моём лице, ни заросли каменных роз ничуть не удивляли его. А быть может, он только старался делать подобный вид. – Меня вы можете звать Барна́ба… Не смущайтесь, скажите, чем я могу быть вам полезен?

Я поглядела на Эрпине, раздумывая, как быть…

Желай проводник доложить о странностях, происходящих в одном из вверенных ему купе, он давно отыскал бы повод выскочить за дверь. Но месье Барнаба продолжал покорно сидеть на месте… по наивности ли, или по доброте душевной?.. Как бы там ни было, бежать с поезда, всё больше набирающего ход по мере приближения к окраинам, нам с укротителем было некуда…

Я осознала, как страшно заламываю пальцы лишь в тот миг, когда месье Барнаба остановил меня. Он взял мои руки жестом мудрого пастыря и попросил:

– Не нужно, не нужно, мадемуазель…

Не знаю, что больше поразило меня: прикосновение незнакомых рук или размер его ладоней… исполинские, тёмные, – по сравнению с ними мои, без того мелкие ладошки казались и вовсе детскими.

– Вы знаете, как помочь своему спутнику, мадемуазель Софи?.. – он постарался разговорить меня. – Вам нужен доктор?

Я замотала головой и всё так же, молча, наклонилась к объёмному саквояжу, стоящему у кровати, чтобы продемонстрировать проводнику его содержимое: мешочки с лекарствами, хирургические инструменты, склянки с антисептическими растворами.

– Что ж, тем лучше… – бенгалец улыбнулся, испытывая явное облегчение. Вероятно, он и сам не знал, как сможет отыскать в вагонах врача, не подняв при этом лишнего шума. – В таком случае, приступайте, мадемуазель… Вам потребуется что-то, кроме воды?

Я поняла, что уже не смогу отделаться от свалившегося мне на голову «помощника»; и это внезапное чувство – чувство какой-то фатальной, успокоительной неизбежности – вдруг заставило меня перестать дрожать.

– У вас не найдëтся ножниц, месье Барнаба?.. – спросила я – тоном собранным и спокойным, каким частенько говорил со мной Апсэль, проделывая сложные операции.

Проводник тотчас потянулся к нагрудному карману своего жилета и достал оттуда ни что иное, как тончайшие хирургические ножницы… Да к тому же с таким невозмутимым видом, словно только и делал на службе, что ассистировал пассажирам в обработке различных ран!

Я с удивлением приняла этот филигранный и, без сомнения, дорогостоящий инструмент. Готова поспорить, такими чудными ножницами пользовались разве только известнейшие хирурги в Отель-Дьё де Люцерн; да штатные лекари монарших особ… И потому затупить их о плотную ткань бинтов представлялось мне просто преступной подлостью!.. К тому же похожие ножницы – вот только намного грубее этих – лежали в моём саквояже и мало подходили для подобного рода нужд.

– Мадемуазель?.. – аккуратно окликнул месье Барнаба. – Что с вами?.. Не подходят?

– Мне нужно только разрезать бинты…

Он вежливо кивнул и вновь потянулся к жилету.

Лишь теперь я обратила внимание на то, каким крохотным был его нагрудный карман, – размером не больше и не толще дамского портсигара… Но бенгалец с непринуждённым видом вдруг вытянул из него крупные портновские ножницы…

Секунда, другая…

Я удивлённо вскрикнула:

– Вы волшебник?! – И тут же зажала рот обеими руками, испугавшись собственного крика не меньше подпрыгнувшего на стуле месье Барнабы.

Бенгалец машинально оглянулся на дверь и поднëс палец к губам, как бы вежливо укорив меня: «Тише, тише, мадемуазель… ведь мы не хотим окончить этот разговор в стенах инквизиторского отдела?..»

– Какое облегчение… – я утопила лицо в ладонях – страх отступил так внезапно, что у меня закружилась голова. Теперь я могла не бояться ни каменных роз, ни любых других причуд, которые мог выкинуть бесчувственный Эрпине…

Не теряя больше ни минуты, я выхватила ножницы из рук месье Барнабы и принялась за работу.

Распадаясь по сторонам, бинты открывали мне ужасающую картину: глубокие раны, местами доходящие до костей, сочились тёмно-красной кровью; и той маленькой Софи внутри меня – не доктору, а обычной перепуганной девочке, – изо всех сил хотелось зажмуриться…

Последние бинты опали на покрывало, и месье Барнаба звучно сглотнул, как видно, стараясь перебороть желание поделиться с миром остатками еды, что покоилась у него в желудке… Это дело давалось ему с трудом – навряд ли бенгальцу хоть раз доводилось наблюдать подобные процедуры. Вскочив на ноги, он вернулся назад к тележке и налил себе питьевой воды.

– Хотите пить, мадемуазель? – уточнил он сдавленно.

Не отрываясь от работы, я покачала головой, и месье Барнаба залпом выдул полный стакан.

Не в силах побороть своё любопытство – а быть может, попросту желая отвлечься на разговоры, – я кивнула на ножницы и спросила:

– Неужели вы сделали их из воздуха?..

Даже проведя всю свою жизнь в обществе колдунов, я не знала и трети возможностей колдовства.

– Скажем так, мадемуазель, – смутился немного пришедший в себя бенгалец, – они исчезают из тех мест, где на данный момент в них нуждаются меньше, чем здесь…

– Пожалуйста, поднимите его, – попросила я, освобождая месье Барнабе место у изголовья. – Только осторожнее, у него сломано плечо…

Проводник отставил стакан в сторонку и с прежней непринуждённостью взялся исполнять мою просьбу. Стараясь поменьше глядеть на раны – дабы не вызвать у себя нового приступа тошноты, – он расположился на кровати и помог Эрпине принять сидячее положение, аккуратно примостив его голову на своей широкой груди.

Потревоженный укротитель ненадолго пришёл в сознание.

– Не нужно… нет… прошу… – простонал он в спокойной, но абсолютно душераздирающей манере.

Будь моё сердце не скоплением мышц, артерий и вен, а, к примеру, свежевыпеченным безе, оно бы тотчас треснуло и раскрошилось от жалости к Эрпине… И, видит бог, будь рядом со мной такой опытный и вечно спокойный Апсэль, я бы позволила ему раскрошиться!.. Однако обстоятельства вынуждали моë сердце быть крепким. В этот миг оно больше походило на чёрствый рождественский пряник: твëрдый как камень, он был способен справляться с любыми жизненными невзгодами, ожидая момента, когда его размочат в чае или молоке, – а до тех пор только и мог, что терять от боли узоры из белой глазури.

– Потерпи, Эрпине, я быстро…

Следующие полчаса дались мне тяжелее, чем все восемь лет ассистирования Апсэлю. Я не смогла дать Эрпине больше двух капель опиумной настойки, опасаясь раньше времени погрузить его в беспробудный сон. Эта доза, конечно, облегчила его боль, но не победила еë окончательно, – укротитель тихонько рычал и стонал, когда я касалась ран, и моë тело невольно отзывалось на эти звуки: желудок сжимался в противных судорогах, ладони холодели, пальцы, держащие иглу, мелко тряслись. Мне стоило неимоверных усилий отгонять от себя набегающую волнами дурноту.

Только теперь я как следует поняла, какой невероятной душевной стойкостью обладал Апсэль: сколько раз при мне он резал, штопал и правил своих любимых, – но руки его всегда оставались чуткими и послушными, а рассудок – чистым.

На какое-то время мне всë же пришлось привести Эрпине в сознание: вправить ключицу и правильно наложить бандаж на плечо бесчувственного человека – задача невыполнимая. Однако держать вертикальное положение без поддержки укротителю было трудно, и я без конца благодарила судьбу за то, что она привела мне на помощь месье Барнабу.

Весь последний час, подмечая моё состояние, проводник старался молчать и только вежливо слушался указаний. Да и стенания Эрпине не слишком способствовали светскому разговору. Но стоило мне закончить самую трудную часть работы, как бенгалец заговорил.

– Мадемуазель?..

Я вскинула на него глаза.

– У вас краска на лице потекла. Вы плакали?

– Нет… нет, месье, это просто грим, – оправдалась я, словно боясь быть заподозренной в излишней сентиментальности. Хотя, казалось бы, поводов заплакать у меня было более чем достаточно. Один из них, бледный как смерть, в эту минуту сидел на стуле, терпеливо ожидая, когда я завяжу на повязке последние узелки, и выращивал на стенах купе одну за другой каменные розы.

– Грим?.. – повторил месье Барнаба.

– Я играла Пьеро этим вечером и не успела умыться перед отъездом.

Кажется, мой ответ не объяснил бенгальцу равным образом ничего. Он лишь растерянно кивнул и замолчал, как видно, не решаясь отвлекать меня дальнейшими расспросами.

Закончив с плечом, я наконец смогла дать Эрпине щедрую дозу опия и разрешила месье Барнабе вновь уложить его на кровать. Однако на этом мои хлопоты не окончились. Срезав штанину укротителя всë теми же портняжными ножницами, я осмотрела раны, оставшиеся от тигриных когтей, – бедро рассекали несколько глубоких разрезов, точно нанесëнных лезвием острозаточенного ножа.

Понимая, что я более не нуждаюсь в его помощи, – за исключением разве что уборки импровизированной операционной, – проводник вновь расположился на стуле и стал с любопытством наблюдать за тем, как я готовлю инструменты для следующей операции.

– И от чего же плачет этот… Пьеро? – спросил он, возвращаясь к нашему разговору.

– А вы никогда не смотрели сценки?

Месье Барнаба иронично развёл руками, и я успела подумать, что из него мог бы выйти отличный паяц… Душа комедианта вечно просится наружу: обряди ты её хоть в военный мундир, хоть в пурпурный жилет проводника.

– Так уж получилось, – ответил он, – что моё знакомство с анжерской культурой в основном ограничивается вокзалами… Вы, вероятно, играли в какой-то пьесе?

– Мы с Эрпине выступали в столичном цирке…

В воздухе повисла трагическая пауза, сопровождаемая неизменным грохотом железных колёс. Но месье Барнаба прервал её очередной энергичной репликой:

– Ни разу в жизни в цирке не бывал!

Это обстоятельство не показалось мне удивительным. Вероятно, у проводника не было ни времени, ни средств на подобные развлечения. Проведя столько лет в столице, я и сама не успела побывать толком нигде, кроме родного цирка: ни в музее восковых фигур, ни в знаменитой «Эклерной Тётушки Жозефины», ни в «Гран-кафе», где проводили сеансы синематографа. Сейчас эта мысль казалась мне по-детски наивной и даже глупой, но когда-то я мечтала сходить туда с Эрпине… Да и со всеми своими друзьями!.. Однако в компании, где есть гуттаперчевые люди, кентавры, а тем более – русалки-тритониады, это было попросту невозможно.

Я присела в изножье кровати, беря крохотную передышку, чтобы ответить месье Барнабе.

Отчего же плакал паяц Пьеро?..

– Я думаю, он плачет от любви.

– Мадемуазель! – бенгалец недоумённо – почти возмущённо – приподнял брови, и лицо его сложилось в уморительную гримасу. – Любовь – прекрасное чувство! От него не плачут такими горькими слезами.

Месье Барнаба оказался не только волшебником, но и самым настоящим чудаком, до краёв переполненным каким-то наивнейшим жизнелюбием. Он говорил с неизменной серьëзностью, но в то же время шутил – точно намеренно старался отвлечь меня от душевных терзаний.

Словом, лучшего собеседника в подобной ситуации мне было трудно даже вообразить.

Я улыбнулась ему в ответ:

– И всё-таки от неё иногда бывает больно… Например, когда тебе приходится покинуть всех, кого ты любишь. Или когда они покидают тебя…

Это казалось странным – говорить о любви в окружении бинтов и окровавленных простыней. Но в то же время – я как никогда ярко ощущала всю пронзительность этого чувства.

Должно быть, улыбка у меня вышла уж слишком тоскливой: проводник потупил глаза и принялся растерянно разглаживать складки на ткани жилета, как видно, переживая, что сумел огорчить меня своими расспросами. Неудивительно, что мой взгляд и мои слова так смутили участливого месье Барнабу, – ведь сегодня образ печального Пьеро был особенно созвучен всем движеньям моей души; а чернильные слёзы, бегущие по щекам, могли бы запросто превратиться в настоящие; если бы только обстоятельства моей жизни не заставили меня разучиться плакать.

Не желая ещё больше смущать своего собеседника – а быть может, попросту боясь поддаться подступающей тоске, – я бодро вскочила на ноги и пояснила:

– Но Пьеро, месье Барнаба, плачет не поэтому! Просто Коломбина, любовь всей его жизни, не отвечает ему взаимностью!

– Ах, вот оно как… – протянул бенгалец и вновь надолго затих, наблюдая за тем, как я зашиваю раны.

Эрпине крепко спал и почти не чувствовал боли – иголка раз за разом пронзала кожу, но на стенах купе расцветало всë меньше и меньше каменных роз, – и от осознания этой мысли моему пряничному сердцу тоже становилось немного легче.

Месье Барнаба привычно суетился вокруг кровати – то поднося мне воду, то меняя грязные полотенца. Очень скоро проводник почувствовал едва уловимую перемену в моём настроении, и к нему тотчас вернулась прежняя любознательность.

– Могу я узнать, что случилось с вашим другом, мадемуазель? – уточнил он вежливо, но до крайности увлечëнно, точно попал на середину трехактной пьесы.

– Он столкнулся с тигром, – сказала я. Ответ прозвучал легко – так, будто проводник спросил у меня, который час, или полюбопытствовал, какая погода нынче стоит на улице, – но по груди у меня прошëлся мучительный холодок.

Однако увлечённый месье Барнаба не проявил своей прежней чуткости. Окинув укротителя любопытным взглядом – теперь, когда раны Эрпине укрывали свежие повязки, проводник больше не чувствовал дурноты, – он заявил:

– Должен заметить, для столкновения с таким крупным зверем ваш спутник выглядит слишком… целым.

Игла у меня в руке возмущëнно дрогнула.

– Слишком целым, месье?!. – Готова поспорить, в это мгновение моë лицо не выражало ничего, кроме глубокого недовольства такого рода уничижительной оценкой состояния Эрпине.

Бенгалец растерянно замолчал. Вид его сделался смущённым и перепуганным, точно у нашкодившего ребёнка. Но, как ни странно, это новое выражение – в сочетании с такой могучей внешностью – только добавило образу месье Барнабы шутовского фарса. Заглядевшись на бенгальца, я пожалела, что рядом не было Голубушки Коломбины, – как и любой драматург, она была большой любительницей всякого рода причудливых контрастов.

Разучивая со мной сценарий очередного антре, она частенько восклицала: «Ну же, Софи, дай мне чуть больше мимической искренности!» И с точки зрения этой самой искренности месье Барнаба, как пить дать, засиял бы в еë глазах неогранëнным алмазом…

Я спешно отогнала от себя образ Голубушки Коломбины, боясь прикасаться мыслью ко всему, что так или иначе сделалось мне родным за долгие годы жизни в столичном цирке. Слишком больно мне было подумать о том, что я больше никогда не увижу её разрумяненного лица.

Месье Барнаба тем времен скрылся у меня за спиной – как видно, отошёл к столу, чтобы собраться с мыслями.

– Простите, мадемуазель, – сказал он пару минут спустя. – Я неправильно подобрал слова… – Голос его был каким-то упавшим, и он прокашлялся. – Признаться, наша встреча привела меня в возбуждение… Вы должны понять… Мне… мне редко приходится говорить с кем-нибудь так открыто…

Мне стало совестно злиться на месье Барнабу, чья личность так хорошо отражала время, в которое довелось родиться и жить этим «неправильным людям». Людям, заведомо осуждённым на гибель лишь за то, кем они появились на божий свет…

Таким был и Эрпине. Неисправимый гордец, он, конечно, не сознавался в этом ни единой живой душе, – но как и любой колдун, жил в постоянном страхе… (И вот теперь кошмары его сбылись – он вынужден бежать под покровом ночи, покидая родных и близких; больной, разбитый…) Такими были все знакомые мне циркачи. И я сама – в каком-то смысле – тоже была такой; хоть природа и обделила меня способностью к колдовству…

Однако мне повезло: всю свою жизнь я провела в окружении людей свободомыслящих – «уродцев», колдунов и комедиантов, крайне далёких от веры, какой понимали её все церковнослужители. Чего нельзя сказать о месье Барнабе… Разъезжая по просторам Анжерской империи в своём пурпурном жилете и накрахмаленной сорочке, он жил точно овечка в волчьей шкуре, – испуганная овечка в стае исправно посещающих воскресную службу волков… Но как хорошо!.. – в этом пронзительном одиночестве он не ожесточился, не загрубел… И даже напротив – привык улыбаться каждому дню своей широкой, белозубой улыбкой.

– Всё хорошо, месье Барнаба… – Я наложила последний шов и обернулась, давая понять ему, что больше не обижаюсь. – Вы, в целом, правы!.. – голос предательски сорвался, тем самым сведя на нет все мои попытки продемонстрировать беззаботность. Но я продолжила: – Не будь тигр его добрым другом, Эрпине и правда к этому времени был бы мëртв.

В этот миг укротитель издал очередной болезненный стон, и на жилете у месье Барнабы вдруг распустилась крупная каменная роза. Что-то ярко блеснуло в полумраке купе и упало на пол – плотные лепестки растения вытолкнули из ткани жилета фигурную брошь, которая до этой самой минуты с большим успехом ускользала от моего внимания.

Очевидно, это неприметное украшение было той единственной вольностью, какую допускала строгая форма проводника. Месье Барнаба поднял его с той быстротой, с какой поднимают лишь крайне драгоценную сердцу вещь; подышал на бляшку и заботливо обтёр еë о рукав сорочки… Кто знает, быть может, эта брошь перешла месье Барнабе по наследству? А быть может, он попросту купил еë на восточном базаре, в одном из колониальных городов, расположенных на маршруте, по которому следовал наш состав.

Бронзовая бляшка была выполнена в виде слоновьей головы, покрытой мелким восточным орнаментом. У животного не было бивней, и потому я сразу признала в нëм Elephas maximus, а то есть – бенгальского слона. (Не даром я всë-таки столько лет проработала помощницей ветеринара!) Такие слоны водились и в нашем цирке. Они отличались некрупными размерами и покладистым характером, и в отличие от Loxodonta africana – слонов саванных, – очень хорошо поддавались дрессировке.

К моему удивлению, проводник не стал избавляться от каменной розы – вероятно, посчитав её неплохим дополнением к своему наряду – и попросту переколол выпавшую брошку на другую сторону.

– У меня в друзьях тоже водится один слонёнок, – сказала я, – его зовут Бартоломью…

Месье Барнаба одарил меня душевной улыбкой, как видно, радуясь тому, что наша размолвка была так скоро забыта:

– В честь пророка Варфоломея?

– Нет. – Я закрыла ладонью глаз и понизила голос до хрипотцы, как часто делал Апсэль, пересказывая мне истории о своих любимых морских разбойниках – Чёрной Бороде или Барбароссе: – В честь бесстрашного пирата!

Проводник рассмеялся, тем самым ещë ненамного смягчив моë пряничное сердце… Видит бог, я, как любой паяц, всем своим существом любила веселить перепуганного и напряжённого зрителя, едва успевшего отойти от какого-нибудь сальто-мортале! А события, происходящие в стенах этого купе весь последний час, вполне могли сойти за «смертельный номер», учитывая, что наш состав нëсся по просторам «праведной» Анжерской империи.

– Такие живут… у вас на родине? – спросила я, вновь обратив своë внимание на бронзового слонëнка месье Барнабы. – Ведь вы из Бенгалии?

Проводник смущëнно пожал плечами:

– Я не уверен.

Меня не удивила его загадочная амнезия. Я осталась одна на улицах Люцерны будучи уже вполне сознательной девочкой и потому прекрасно помнила, откуда меня привезли в столицу. Но по империи бродило немало волшебников, кто и вовсе не знал ни своих родителей, ни своих корней.

Я замолчала, боясь огорчить месье Барнабу касанием этой темы, и отправилась к тележке, чтобы налить Эрпине питьевой воды.

Едва я коснулась кувшина, проводник привычно завозмущался: «мадемуазель, я налил бы сам!..» Однако я намеренно не просила его о помощи. Суета успокаивала меня. Теперь, когда все операции были позади, мне только и оставалось, что подносить Эрпине воду и необходимые лекарства.

Укротитель болезненно вздохнул, когда я приподняла его голову от подушки. Не открывая глаз, он сделал пару глотков и вновь обмяк, охваченный нестерпимой опиумной сонливостью.

Я сделала, что могла. И дальнейшая судьба Эрпине отныне не зависела ни от моих врачебных навыков, ни от воли святой инквизиции. Еë могло определить только время. Великое и безжалостное. В равной мере способное как исцелять, так и обращать человека – и всë созданное им – в пустынный песок.

Месье Барнаба хлопнул себя по коленям и по-черепашьи медленно поднялся на ноги. Казалось, он намеревается удалиться, смущëнный своей неожиданной бесполезностью; но в то же время – совсем не хочет покидать купе – единственное место, где он мог хотя бы ненадолго побыть собой.

Бенгалец всем сердцем нуждался в компании похожих на него людей, но, очевидно, боялся стать для меня обузой. А я боялась отвлекать его от дел – и потому молчала…

– Отдыхайте, мадемуазель. – Он поклонился мне и уже обернулся к двери, когда я отчаянно окликнула его:

– Постойте, месье Барнаба!..

Мне был до дрожи необходим собеседник – лишь бы не оставаться в купе один на один с искалеченным другом и не слышать неумолимого стука колëс.

И мне показалось, месье Барнаба почувствовал это.

– Расскажите, что с вами приключилось? – попросил он, вновь с готовностью усаживаясь на стул. – И как вы оказались в этом вашем… цирке?.. – бенгалец произнëс слово «цирк» с каким-то особенным, благоговейным придыханием. Неудивительно! Уверена, он успел вообразить это чудное место надëжным пристанищем столичных ведьм и колдунов… и, должна заметить, сделал это отнюдь не безосновательно.

– Это долгий рассказ, месье Барнаба. – Я кивнула головой на его тележку, справедливо заключив, что лишившись обилия напитков и газет, недовольные пассажиры могут запросто отправиться на поиски своего нерадивого проводника. – Вас не будут искать?

Бенгалец оглянулся – так, словно и вовсе успел позабыть о существовании этой позолоченной конструкции.

– Не извольте волноваться, мадемуазель, – он вновь одарил меня своей белозубой улыбкой, – на ближайшие несколько недель я полностью в вашем распоряжении!.. Как, собственно, и эта тележка. Быть может, чаю?.. Горячего, с мëдом! То что нужно в конце тяжëлого дня!..

Так я узнала, что в придачу к двуспальной кровати и личной ванной комнате пассажирам первого класса полагается также и личный помощник…

И всё-таки хорошо жилось толстосумам!

Часть вторая,

Прощание с Туманными горами

Мне едва исполнилось десять лет, когда по нашей деревне поползли осторожные слухи. Мол, объявился в округе один благодетель, который помогает волшебным семьям перебираться из Свободных земель в Анжеру и селиться там под видом простых людей.

И звали этого человека – Авгу́ст Фурнье.

Отец от слухов отнекивался – ему хорошо жилось и здесь, в Туманных горах, в маленьком государстве Сно́удон, куда за восемь столетий так и не смогло добраться влияние святой инквизиции.

Этой местности повезло во многом из-за сложности ландшафта: бороться с ересью среди скалистых гор было куда труднее, чем на холмах и равнинах Анжерской империи; в особенности во времена крестовых походов, когда одно обмундирование могло весить немногим меньше самого рыцаря. Разве дотащишь такую ношу до горной деревни? Что и говорить о самом сражении!.. Однако солдатам девятнадцатого века, с их лёгкими мундирами и меткими ружьями, проще отнюдь не стало. Ещё восемь столетий назад, когда Европу сотрясли первые гонения святой инквизиции, в Туманные горы успело переселиться столько волшебников со всего континента, что к нашему времени здесь стало куда труднее встретить обычного человека, нежели ведьму или колдуна. Бороться с таким народом труднее некуда: не успеют солдаты забить в пушку первый снаряд, как весь отряд сляжет от острой кишечной порчи.

Мой отец, конечно, тоже был колдуном. Он умел ломать и двигать камни: и мелкую гальку, и крупные валуны. Из первой он выделывал крошечные фигурки – амулеты, руны и бусины, так нужные колдунам для их ворожбы. Из вторых мастерил домашнюю утварь – от тарелок до скамеек и очагов. Кроме того, несколько раз в году он объезжал близлежащие деревни, помогая местным жителям выравнивать каменистую землю для грядок или жилых домов.

Этим он зарабатывал на жизнь. А для души – держал на заднем дворе стадо горных коз.

Отец был крупным и грубоватым на вид мужчиной, вполне соответствующей для каменщика наружности, но когда у него на руках оказывался козлёнок, превращался едва ли не в нежное облачко, с чуть влажными, светящимися, как солнечные лучи, глазами.

А вот мать, напротив, была женщиной миниатюрной и внешне мягкой. Но всякий раз, когда одна из отцовских коз имела неосторожность перебраться через оградку и ощипать цветочные листья в её драгоценном саду, превращалась едва ли не в дикого зверя, брызжущего проклятьями. (Впрочем, все её проклятия таяли в воздухе, так и не успев добраться ни до мужа, ни до козы).

Заслышав об Августе Фурнье – который сам себя называл не иначе, как Проводник, – мать, в отличии от отца, проявила глубокую заинтересованность. С горящими глазами, она принялась засыпать вопросами всех проезжих колдунов, по крупицам собирая сведения об этом загадочном господине. Известно о нём было не так уж много – по понятным причинам, благодетель предпочитал оставаться в тени. Но, вроде бы, семейство Уотерхаус – известные потомки одной достопочтенной ведьмы – лет пять назад воспользовались его услугами; а вслед за ними и Поттеры, жившие где-то за перевалом. И, видно, в Анжере им всем понравилось, потому что назад никто ещё не вернулся.

Наконец выведав все возможные подробности об этом Проводнике, мать начала мягко, но крайне настойчиво убеждать отца в необходимости переезда.

– Ты подумай о нашей Софи! – говорила она, подкараулив благоверного в добром расположении духа, а именно – с козлёночком на руках. – Ведь она там сможет стать образованной дамой! Выучится в школе, пойдëт в университет!.. Наша девочка обделена волшебным даром, так может быть, это её судьба?! А мы… мы с тобой и без волшебства как-нибудь проживëм…

Отец лишь вздыхал, всем своим видом напоминая каменную глыбу, вокруг которой суетливо вился какой-нибудь воробей.

Мне не очень-то нравилась мысль об учёбе в анжерской школе… а уж тем более – в университете! Меня вполне устраивала и наша деревенская учительница, на уроках которой мы большую часть времени бегали по лугам, изучая горные травы. Однако мама объясняла, что учëным людям открывается в жизни много дорог, и что она сама всегда мечтала иметь возможность получить достойное образование. Она бы тогда стала не деревенской знахаркой, а самым настоящим доктором, и спасала людей не только от сглаза и бородавок, но и от смерти. «Если бы не эта проклятая инквизиция…»

Не выдержав напора, отец поддался. Думаю, он и сам поверил, что в Анжере мне, не имеющей склонности к колдовству, будет житься намного лучше, чем в одной из сноудонских деревень. И очень скоро в нашей маленькой кухоньке, заставленной цветами из маминого сада, уже сидел тот самый Август Фурнье.

Светловолосый, курносый, бледный, Проводник оказался одним из тех обаятельных людей, кто умел всем своим видом внушать спокойствие. Усевшись за стол, он упоëнно понюхал стоящие в вазе цветы, а после заговорил о переезде так легко и непринужденно, словно обсуждал с родителями ни что иное, как расчистку земли для тыквенных грядок.

– Никаких забот! Никаких проверок от инквизиции! – говорил он, вертя у носа ветку сухой лаванды. – Новый паспорт, новая биография, новая жизнь!.. Мне и самому довелось родиться лишённым дара, и, чёрт возьми, как я счастлив, что родители имели смелость перебраться со мной в Анжеру! Вот только нам пришлось неделями скитаться по провинциям: прятаться от солдат, пугаться каждого встречного – как бы не вызвать у местных жителей подозрений… и как-то устраиваться, как-то устраиваться… А вас, дорогие мои, если вы всё же решитесь воспользоваться моими услугами, ждёт комфортное путешествие в вагоне пассажирского поезда!

Выражение его лица ловко перетекало от жизнелюбия к лёгкой грусти. В один миг он понимающе улыбался, гладя меня по макушке, в другой – расцветал, живописуя все прелести жизни в империи, в третий – словно смущаясь своих порывов, вдруг опускал ресницы. Эффект у этой пляски был поистине гипнотическим: точно опытный заклинатель змей, Проводник не позволял никому отвести от себя глаза. Полчаса спустя даже некогда хмурый отец уже смеялся над весëлой историей о том, как ловко Августу удалось обдурить узколобого инквизитора в тот единственный раз, когда караван с его переселенцами нарвался на неожиданную проверку…

В тот же день всё было решено. Проводник собирался ещё с пару месяцев поездить по Туманным горам, разыскивая клиентов, и обещал вернуться в начале осени, чтобы забрать нас в «новую жизнь».

Я плохо представляла, что принесут за собой подобные перемены. Как всякого ребёнка, меня интересовали глупые и незначительные вопросы: смогу ли я отвезти в Анжеру хотя бы одного, хоть самого маленького козлёнка?.. Будет ли в новом доме цветочный сад?.. Подойдёт ли для новой школы моя одежда?.. Лишь раз в мою по-детски беззаботную голову прокралась не по-детски тревожная мысль.

– А что случится… если инквизиция нас поймает?.. – спросила я однажды за ужином, зависнув с вилкой над маминым пирогом.

Родители странно переглянулись.

– Ну… ты же знаешь, Софи, – неуверенно заговорила мама, – колдунов и ведьм в Анжере не любят. Мы там, вроде как, вне закона…

Я ужаснулась:

– Нас что, посадят в тюрьму?!

В нашей сноудонской деревеньке была тюрьма – маленький грязный домик на участке, где жил констебль. Детям подходить к нему запрещалось, но порой, нарушая правила, мы с любопытством заглядывали в его поросшие мхом оконца. Люди в этом доме сидели в клетках с узкими скамьями вместо кроватей. И пускай их заключение длилось недолго – ведь в тюрьму у нас попадали только пьяные дебоширы да любители наложить порчу на соседскую грядку с тыквами, – мысль о том, чтобы быть запертой в клетке, пугала меня даже больше учёбы в анжерской школе.

– Брось, Софи! – вмешался отец. – Думаешь, я не смогу, ежели что, совладать с парочкой инквизиторов? – Он дёрнул пальцами, и каменная тарелка с яблочным пирогом весело затанцевала по столу.

Я рассмеялась, тотчас позабыв и про тюрьму, и про инквизицию… Но мама остановила шумливый танец. Вернув тарелку на прежнее место, она обернулась к отцу и натянуто улыбнулась:

– Давай уже, отвыкай.

Осень настала скоро. Отец с тяжёлой душой распродал всех коз и, поездив по деревням, нашёл пару-тройку колдунов, заинтересованных в покупке нашего дома. Готовясь к отъезду, родители дали мне несколько наставлений. Во-первых: никогда и ни при каких условиях не рассказывать никому, что они волшебники, да и вообще – стараться поменьше разговаривать с незнакомцами. Во-вторых: если я вдруг потеряюсь, обязательно обратиться в межрегиональную газету и дать объявление, мол, «девочка Софи ищет своих родителей»; дальше город, адрес ночлежки или вокзала – любого места, где я отыщу приют, – или попросту название заведения, на случай, если меня поместят в детский дом или отправят в какой-нибудь монастырь.

– Что бы ни случилось, не отчаивайся, Софи, мы тебя обязательно отыщем!.. – говорила мама, украшая подол моей старой юбки новенькой кружевной каймой. «Это чтобы ты не чувствовала себя белой вороной. Там, в империи, ходит столько модниц! Даже в самой последней провинции…»

Люди, рождëнные в Анжерской империи, не были склонны верить в магию чисел: они боялись магии, как огня, как лютого зверя, и предпочитали считать, что всякая магия – есть ни что иное, как искра дьявола в грешных душах еретиков. Но нам пока что не было нужды притворяться анжерцами, и потому, когда маленький караван с переселенцами прибыл в Сноудон, мама страшно расстроилась, что наш отъезд в новую жизнь выпал на тринадцатое число.

Однако караван Августа Фурнье не мог дожидаться благоприятной даты. Проводник взял у отца деньги, вырученные за продажу дома, выдал нам новые паспорта и усадил в одну из своих повозок.

Дорога была скучной и тряской, но зато – невероятно красивой. По горам уже ползли осенние туманы, вдруг сменяемые отрезками голубого неба и ярким солнцем. Трава едва принялась желтеть, а вот кипрей, напротив, давно отцвёл и теперь разносил по воздуху пуховые семена, похожие на крупные хлопья снега. Глядели с высоты чëрные скалы, укутанные туманными облаками; то здесь, то там выглядывали из норок любопытные сурки. Временами облака опускались и до ущелья, накрывая тропу невесомой молочной пеленой. В такие минуты Август останавливал караван, терпеливо ожидая, когда дорогу под ногами вновь ни осветят солнечные лучи. Горы словно прощались с нами, одновременно балуя и укоряя переселенцев своим великолепием. И даже моë девчачье, беззаботное сердце нет-нет да сжималось при мысли о том, что больше никогда в своей жизни я не увижу знакомых с детства вершин.

Тем же вечером мы выехали на равнину. И под покровом ночи покинули Свободные земли, пробравшись в Анжеру тайной лесной дорогой – в объезд постов.

Старики в деревнях говорили: какая вещь первой бросится на глаза в новом доме, такой и будет новая жизнь. Моим новым домом стала Анжера. Здесь, на равнине, было ещё тепло, и на въезде в городок, куда привёз нас Август Фурнье, мне бросились на глаза десятки и сотни цветочных кадок, украшающих едва ли не каждый второй балкон.

Новая жизнь – совсем, как оставленный мамой сад – сладко пахла цветами.

Городок спал: окна двух- и трёхэтажных фахверковых домиков, так не похожих на сноудонские постройки, были на ночь плотно закрыты ставнями – никто из жителей и подумать не мог о том, что тихий цокот лошадиных копыт несëт с собой целый табор ведьм и колдунов.

Мощёная улица привела наш караван к железнодорожной станции, куда, в предрассветный час, с протяжным гудком, прибыл длинный пассажирский поезд.

Август Фурнье разместил всех переселенцев в последних вагонах, где каждой семье досталось по отдельному купе. Два дивана и маленький столик с лампой – таким нехитрым было внутреннее убранство. Однако мне, впервые видевшей поезд, любая его деталь казалась удивительно любопытной. Я со счастливым писком запрыгнула на один из диванов, намереваясь всю дорогу глядеть в окно, но, утомлённая долгой тряской, тотчас провалилась в сон.

Состав направлялся в одну из южных провинций Анжерской империи, где для моих родителей, согласно убеждениям Августа Фурнье, уже была подготовлена квартира; и даже установлены некоторые договорëнности о работе. Отцу предлагалось устроиться грузчиком на винокурном заводе, матери – уборщицей в местной библиотеке. Родители не меньше меня устали трястись в повозке, но ни один из них так и не решился прилечь на жестковатые купейные подушки. Временами, выплывая из сонных пучин, я ловила отголоски их разговоров. Они перешëптывались весь день, до самого вечера, и слова их были полны тревожным, мучительным предвкушением. А вместе с ним – и тоской, сопровождающей любого, кто навсегда покидает дом, отправляясь на встречу загадочной неизвестности.

Когда поезд въехал в пригороды Люцерны – анжерской столицы, – мать разбудила меня со словами:

– Софи, погляди в окно! Мы с папой никогда в жизни не видели таких красивых зданий! Выйти и прогуляться сейчас нельзя, но когда-нибудь мы обязательно сюда вернëмся…

Зелёный пригород, с его старинными усадебными домами и виноградниками, быстро сменился мощёными улочками и бульварами. Над Люцерной розовело закатное небо. Вода в каналах блестела, отражая свет десятков уличных фонарей, – огромный город готовился к ночи, неспешно разжигая свои огни. В окне промелькнул фасад старинной церкви, за ним – остатки большой крепостной стены, древняя базилика… (Я ещë не знала подходящих слов для описания этих величественных строений, и могла только тыкать пальцем: «Смотри! Смотри!») И вот наконец – поезд выехал на мост через самую широкую и спокойную реку, какую мне доводилось видеть. Вода в ней текла так медленно, что казалось, она не движется вовсе. А над рекой, задевая фасад собора, – громадного и острого, как зубчатая скала, – висело кроваво-красное солнце.

Масштабы этого города поразили меня! Ведь я никогда не была даже в Шлоссе – столице Туманных гор, – которая по сути своей тоже была всего лишь большой деревней…

Ещë несколько кварталов, и поезд тихонько затормозил у здания вокзала – не менее монументального, чем все столичные постройки. По перрону сновали людские толпы: пассажиры и провожающие, грузчики и проводники. Я не пыталась считать, но отчëтливо понимала, что людей на станции было ничуть не меньше, чем жителей в нашей сноудонской деревеньке. Глядя на них в окошко, я так и застыла с открытым ртом.

Из носовой части вагона вдруг послышался неприятный металлический скрежет. Несколько ударов и громкий скрип. Отец нахмурился, прислушиваясь к незнакомым, тревожным звукам. Однако пару минут спустя в дверном проëме показался Август Фурнье.

– Меняем локомотив! – он одарил отца и мать одной из своих гипнотических улыбок и быстрой походкой умчался по коридору, заглядывая в каждое следующее купе.

Это был последний раз, когда я видела его курносое, жизнерадостное лицо, умеющее внушить всем и каждому чувство спокойствия…

Новый локомотив перевëл вагоны на дальний путь. Однако, едва отъехав от здания вокзала, поезд снова остановился. На улице к тому моменту совсем стемнело: яркие огни платформы остались позади, и рельсы теперь освещали только далëкие уличные фонари.

Всë, что случилось дальше, отпечаталось в моей голове лишь каким-то тревожным и кратким мигом. Устав сидеть в темноте, отец подëргал цепочку настольной лампы, но свет отчего-то не загорелся. Желая размяться, он устало поднялся на ноги и стал расхаживать по крохотному для его габаритов купе – от двери до стола, от стола до двери. С хрустом потянулся, разок зевнул, скучая взглянул в окно… и вдруг – застыл, точно охотничий пёс.

Лицо его вытянулось в болезненную гримасу – такую неестественную для вечно спокойной каменной глыбы.

– Надо бежать, – обернувшись, сказал он матери.

Я тоже прилипла к окну и успела заметить, как по щебёнке проплыли несколько алых мантий. Подобно призракам, люди в капюшонах вспорхнули по железным ступеням и тихо вошли в вагон.

Отец уже выглядывал в коридор. Едва успев осмотреться, он снова захлопнул двери, и более того – запер их на замок. Тишину разорвали отдалëнные шум и крики.

– Инквизиция?! – пропищала мама.

Отец кивнул. А в следующую минуту его крепкие руки уже толкали меня в оконце, предназначенное для проветривания купе.

Мама всегда сокрушалась, что я плохо расту: «Ну что за беда, Софи?! Соседи подумают, что я морю тебя голодом!» – но в это мгновение, вероятно, благодарила все силы природы за то, что ей достался такой худосочный ребëнок… Словом, мне было совсем не страшно застрять в форточке – куда больше меня пугала разверстая под ногами пропасть: ведь к высоте окна добавлялась и высота почти вертикальной насыпи.

Но отец без колебаний разжал руки, и я полетела вниз.

Ноги стукнулись о щебëнку – левая лодыжка противно щëлкнула и вспыхнула доселе незнакомой мне жгучей болью. Я невольно кувыркнулась, скатываясь по насыпи, и тут же села, держась за больную ногу. Не будь я так глубоко напугана происходящим, я бы наверняка расплакалась.

– Беги, Софи! – мать прижалась ладонями к стеклу, и оно на миг запотело от влажного крика.

Но я не двигалась с места.

– Беги, мы тебя найдëм!..

Отец оттащил еë от окна и принялся колдовать: в стекло с изнаночной стороны застучали камни, но ни один из них не смог пробить в нëм даже жалкую трещинку. Вокруг была только насыпь из мелкого щебня – ни острых скал, ни мшистых валунов. Я подскочила на ноги и захромала сама не зная куда, вероятно, намереваясь отыскать среди рельсовых путей хоть один булыжник.

Из поезда доносились глухие крики: только сейчас я заметила, что от всего состава остались лишь два вагона с переселенцами, которые теперь были пристëгнуты к паровозу с длинной чëрной трубой.

Не знаю, как долго я бродила между путей. Мимо, один за другим, проносились бесконечные поезда – в основном товарные, без окон и без дверей. Они ехали медленно, едва набирая ход после вынужденного торможения у вокзала, и я успевала отковылять в сторонку, ещё до того как машинист мог заметить маленькую фигурку на пути своего состава. Я наивно надеялась отыскать, если не камень, то хотя бы Августа Фурнье… Уж он-то, казалось мне, точно сможет обдурить узколобых инквизиторов, взявших в плен моих родителей и других колдунов из Туманных гор!

Я отходила всë дальше и дальше от нашего поезда, но так и не смогла найти ни Проводника, ни порядочного булыжника. И наконец, отчаявшись, решила вернуться назад.

Шум и крики успели стихнуть, и теперь вокруг вагонов стояла мёртвая тишина, нарушаемая лишь перекатами щёбенки под моими ногами да еле слышным гулом люцернской станции. Я быстро отыскала окно нашего с родителями купе – форточка всё ещё была приоткрыта – и тихо позвала:

– Мама!.. Папа!.. Вы тут?.. Это я, Софи…

Но никто не откликнулся: за окном было темно и пусто. Вероятно – решила я – мои родители уже давно трясутся в клетке жандармской повозки. Оставалось надеяться, что по дороге им попадëтся хоть какой-нибудь крупный камень…

Из двери локомотива вдруг выплыла парочка красных призраков.

– Эй ты! – крикнул один из них.

В панике я съехала вниз по насыпи.

– Стой, всë равно поймаем!

Я и сама понимала, что была для них лëгкой добычей: нога противно пульсировала и подворачивалась, мешая мне не только бегать, но даже нормально ходить.

Призраки подплыли ко мне размеренным, неумолимым шагом. И мне вдруг сделалось дурно – не то от боли, не то от страха… не то от странного запаха, вот уже несколько минут настырно скребущего ноздри. Этот запах казался мне смутно знакомым… Каждый год, ближе к зиме, отец брался делать валенки из козьей шерсти. Работа была непростой: он чесал, валял, размачивал и сушил, а в конце обжигал готовые валенки в печи, чтобы из них не торчали лишние волоски. Вот тогда-то он появлялся – противный, едкий, – очень похожий на тот, что я чувствовала сейчас. Мне чудилось, так пахнет дым, валящий от паровозной трубы…

Вместе с удушливым чадом из паровоза вырывались и тëмные хлопья пепла. Они кружились над вагонами грязным снегом; подобно позëмке вились над насыпью; и медленно оседали на красных балахонах инквизиторов, привнося какую-то мрачную иронию в известное всем набожным людям выражение: «посыпать голову пеплом»1.

– Ты с поезда?!

– Н-нет, месье, – из моего рта донёсся совсем не голос, а какое-то жалкое блеяние, – я… я живу на вокзале…

Мужчины в капюшонах переглянулись. В чёрных провалах не было видно лиц, но я понимала: они не поверили мне. О, конечно нет!.. Ведь я дрожала хуже напуганного козлёнка.

– Ещë дитя, – сказал один из них, тоном снисходительным, но совершенно лишëнным сочувствия.

Капюшон другого согласно качнулся, и оба они опять обернулись ко мне.

– Иди с Богом. И молись, чтобы он очистил тебя от скверны.

Часть третья,

Цирк, цирк, цирк!

Следующие несколько дней моей жизни совсем не стоят того, чтобы останавливаться на них подробнее. Я провела их на вокзале. Мне посчастливилось прибиться к группе бездомных, которых в столице отчего-то называли «клошарами», а конкретно – к одной рыжеволосой мадам, разодетой в дурнопахнущую шубу и замшевые сапожки.

Нельзя сказать, что она была сильно рада моей компании. Но что-то не позволило ей прогнать от себя хромого ребëнка – возможно, остатки чести или тот самый, пресловутый «материнский инстинкт». В первый день она поделилась со мной остатками еды из ближайшей булочной, во второй – укрыла на ночь одним из своих истрёпанных одеял, а на третий – уже порядочно прикипев к своей новой крохотной спутнице – принялась учить меня секретам элитной клошарской жизни. Объяснила, к примеру, как можно вымыться в раковине привокзального туалета, и рассказала, какой сердобольный охранник на ночь пускает в зал ожидания с мягкими креслами, а от какого, наоборот, стоит держаться подальше, если не хочешь «получить сапогом под зад».

На четвёртый день моя так называемая наставница засобиралась по делам куда-то в пригород.

– Поедешь со мной, – заверещала она своим скрипучим, прокуренным голоском, – я научу тебя ездить зайцем! – И принялась воодушевлённо запихивать в дорогую сумку – явно забытую на станции кем-то из пассажиров – свои пожитки.

Нога до сих пор болела, и я боялась, что этот загадочный способ перемещения будет как-то связан с многочисленными прыжками. Но главный секрет «езды зайцем», как оказалось, заключался совсем не в прыжках, а в том, чтобы пользоваться общественным транспортом в особенные часы: ранним утром, когда столичные жители отправляются на работу, или вечером, на закате, когда они возвращаются с работы домой. В эти «заячьи часы», как называла их моя наставница, трамваи ходили настолько полные, что оставалось только дождаться, когда «толстосумы набьются внутрь, точно селёдки в банку», а после – примоститься на трамвайных ступеньках; или в крайнем случае – «присесть трамваю на хвост».

Ехать на ступеньках трамвая было безумно страшно: под ногами с головокружительной скоростью проносилась асфальтовая дорога, колëса звонко гремели по металлическим рельсам, ветер хлестал в лицо… Однако очень скоро моя тревога начала стихать, уступая место беспечному веселью!.. Трамвай катился мимо высоких столичных зданий, верхушки которых краснели в закатных лучах. По тротуарам ходили дамы в красивых платьях, а по дорогам разъезжали разнообразные экипажи с ещë незнакомыми мне названиями: кареты, кабриолеты и фаэтоны… Всë было ново и интересно для девочки из маленькой деревушки! И даже хлëсткий ветер, поначалу испугавший меня своими порывами, теперь казался мне лишь лёгким освежающим ветерком… Правда, временами, вместо свежести, он приносил с собой удушливое амбре моей клошарской наставницы. И если я сама давно успела привыкнуть к нему, то окружающим нас людям явно было не по вкусу такое соседство: они то и дело покашливали и смешно кривили носы.

На каждой остановке мы спускались со ступеней, чтобы пропустить в чрево трамвая новеньких пассажиров. Удивительно, но даже в такой толчее все они страстно желали во что бы то ни стало заплатить кондуктору за проезд.

– Не зря же я называю их толстосумами! – весело скрипела моя пахучая спутница.

Очень скоро новомодная асфальтовая дорога сменилась куда более привычной моему глазу каменной мостовой. Закатные лучи всё выше и выше ползли по крышам, и клошарка то и дело вытягивала из недр своей шубки карманные часы – вероятно, ещё один вокзальный трофей, «подаренный» ей забывчивым пассажиром, – чтобы взглянуть на время. Вряд ли она могла хоть куда-нибудь опоздать – ей просто хотелось покрутить своими «богатствами» перед заносчивыми носами стоящих рядом дам и господ.

Мы давно уже выехали на окраину города, но народу в трамвае не становилось меньше. На очередной остановке я привычно сошла на землю, а подняться назад на ступени уже не смогла – моё место занял упитанный толстосум, похожий не столько на человека, сколько на бочку, обтянутую костюмом и увенчанную коричневым котелком.

Трамвайчик тронулся, и моя наставница истошно заголосила:

– Прыгай ему на хвост! Прыгай ему на хвост!!.

Но я лишь растерянно застыла, совершенно не представляя, как смогу примоститься на этом узком уступке, называемом «трамвайным хвостом».

Трамвай отъезжал всё дальше и дальше… и в конце концов клошарка затихла, разочарованно махнув на меня рукой. Хочется верить, будто она питала надежды, что я смогу самостоятельно вернуться назад к вокзалу. Но вероятнее всего, ей попросту было плевать на мою судьбу.

Меня и саму не очень-то огорчило наше внезапное расставание! Я не испытала ни капли сожаления или грусти, и только страшно перепугалась, поняв, что осталась на незнакомых улицах совершенно одна. Ещë больший ужас навела на меня мысль о том, что за уютным закатом на город неминуемо опустятся сумерки. Сердце отчаянно застучало. Я присела на лавочку, стоящую у остановки, чтобы дать больной ноге немного отдохнуть, и огляделась по сторонам…

В следующее мгновение испуг развеялся, словно и не бывало, – у меня за спиной стояли ворота цирка!

На улице было ещё светло, однако кованая вывеска зазывно светилась десятком электрических лампочек. Со всех сторон на меня глядели радостные афиши – с наездницами и акробатами, русалками и кентаврами, и самыми разными экзотическими зверями! Одна из них выделялась сильнее прочих: с рисунка скалили зубы дикие кошки, на фоне которых отчётливо выделялась мужская фигура – с подкрученными усами и длинным кнутом в руке; а по углам рисунка застыли бумажные языки пламени, точно готовые спалить афишу дотла.

«ЭРПИНЕ – БЕССТРАШНЫЙ УКРОТИТЕЛЬ ТИГРОВ!» – гласила она. А ниже: «Сегодня на арене: Игра с огнём!»

В нашей сноудонской деревушке никто и не слышал о такого рода развлечениях – лишь иногда, раз в несколько месяцев, к нам заезжал бродячий кукольный театр или наведывался с концертом какой-нибудь трубадур. Однако наша школьная учительница не раз рассказывала ученикам о цирке! Она и сама жила в Анжере, до того как вышла замуж за колдуна из Туманных гор – одного из тех, кто умел являться людям во снах… Как же я мечтала увидеть слонов! И львов! И воздушных акробатов, точно птички парящих под куполом шапито!.. Про «тигров» я никогда не слышала. Вероятно, в том цирке, где бывала наша учительница, таких зверей не водилось. Но эти большие кошки, если верить афише, были очень даже похожи на львов, только ярко-рыжих и полосатых, что делало их даже капельку интереснее!

У входа в цирк собралась большая толпа: нарядные дамы и господа выплывали из экипажей и неспешно выстраивались вдоль забора, увешанного афишами. Очередь тянулась к окошкам касс, а после тихонько протекала через ворота, где каждый из толстосумов демонстрировал капельдинеру купленные билеты.

Несколько минут я завистливо ёрзала на скамейке… и, недолго думая, решила просочиться через ворота зайцем!

Не стану лгать и говорить, что мне было очень совестно… Все сомнения покинули меня в ту самую секунду, когда я разглядела за прутьями забора весëлое шапито! Это был огромный шатëр, сшитый из красных и белых полос парусиновой ткани, размером немногим меньше недавно поразившей меня столичной базилики. Прячась от глаз капельдинера за чужими юбками, я, конечно, понимала, что поступаю дурно, но лëгкий стыд с лихвой окупала волна счастливого предвкушения!

По завету моей клошарской наставницы, я дождалась пока все зрители забьются внутрь и рассядутся по местам, и только после тихонько прокралась следом.

Полутьма манежа окутала меня ароматом жжëного сахара, воздушной кукурузы и печëных каштанов. Однако в этот приторный ансамбль примешалась и лëгкая нотка навоза, запах которого, благодаря отцовским козам, был для меня хорошо знаком. Я не смогла разглядеть ни одного свободного места и потому, с некоторой опаской, уселась на первых ступенях добротно сколоченных деревянных трибун. Впрочем, очень скоро мне стало ясно, что волноваться здесь было не о чем – гудящая толпа не обратила на меня ни малейшего внимания. И даже капельдинер, прошествовав мимо, одарил меня лишь коротким, рассеянным взглядом.

В животе у меня тоскливо урчало. Родители не смогли оставить мне даже немного денег на пропитание – ведь у них в карманах не было ни копейки: Август Фурнье обещал выдать каждой семье месячный запас анжерских франков, но не успел сделать этого до приезда в столицу. Я с нескрываемой завистью глядела на людей, покупающих сладости у господина в аляповатом костюме, который возил вокруг манежа свою тележку…

Но, по счастью, эта сладкая пытка длилась недолго. Свет на арене скоро погас, разговоры стихли – и выступление началось.

Невозможно описать степень моего восхищения: с первых же минут я позабыла обо всех волнениях и невзгодах! Каждый следующий номер заставлял меня сжиматься в томительном нетерпении; заламывать ручонки в немом испуге; громко вздыхать или повизгивать от восторга!.. В тот день мне довелось впервые увидеть попугаев и обезьян, кентавров и гномов… и даже русалку-тритониаду, вывезенную на арену в огромном цилиндрическом аквариуме!.. На манеж выходили и жонглëры, и эквилибристы, и акробаты. Последние – совсем как мне мечталось – летали под куполом на сложных конструкциях и были похожи не то на ангелов, не то на волшебных птиц… Паяцы разбавляли напряжение своими простыми сценками. Музыканты гремели тарелками и гудели трубами… Мне особенно запомнилась цирковая наездница: она выехала на манеж, стоя вниз головой на высокой каурой лошадке и, не меняя позиции, тотчас пустила еë галопом! Помня, что это было только её приветствие, вы можете легко вообразить, какие невероятные трюки она выделывала в течение всего номера.

Казалось, уже ничто не могло впечатлить меня больше увиденного за первый час представления… Но на манеже вдруг показались тигры. Шесть громадных кошек ступали по песку в такой горделивой манере, словно это не зрители купили билет, чтобы взглянуть на дрессированных хищников, а сами они пришли из любопытства взглянуть на зрителей. Афиша не обманула: укротитель по имени Эрпине действительно был усат и носил на поясе длинный кожаный кнут. Вероятно, его персона была хорошо знакома столичным толстосумам: зрители приветствовали его полосатую процессию громче, чем кого бы то ни было из артистов.

Признаться, я ожидала, что укротитель станет хлестать своих подопечных кнутом. Но вместо этого… трудно описать, что выделывал Эрпине… Мне казалось – он танцевал с тиграми какое-то затейливое фламенко.

Жители Сноудона могли только мечтать о цирке, но уж танцоров фламенко у нас было хоть отбавляй! Искусство владения этим волшебным танцем привезли с собой цыганские колдуны, перебравшиеся в Туманные горы с южной оконечности континента – из Испанской Андалузии, в своё время попавшей под влияние Анжерской империи. Они частенько выступали на деревенских праздниках: плясали то под ритм гитары, то под протяжные звуки романсов; поодиночке и парами, с веерами и бубнами… Однако никто из них никогда и не думал танцевать этот танец с тиграми!..

Номер не зря назывался «Игра с огнëм», ведь одними танцами дело не ограничилось: Эрпине взмахнул рукой, и на манеже вспыхнули пламенем шесть колец. Дикие кошки так ловко прыгали сквозь огонь, что могло показаться, будто они умеют летать!.. – а после вновь принимались танцевать с укротителем волшебный цыганский танец.

Как движения Эрпине напоминали движения танцоров фламенко, так и сам укротитель был чем-то неуловимо похож на цыганского колдуна: густыми тëмными волосами, собранными на затылке тугим хвостом, и сильными ногами, как будто привыкшими к долгим разъездам на лошадях… Стоило мне задуматься, можно ли усесться верхом на тигра и нужно ли для этого иметь под рукой седло, как Эрпине играючи вспрыгнул на спину самому крупному из своих хвостатых подопечных и принялся наглаживать мускулистое кошачье плечо. Он так и удалился за кулисы – верхом на тигре – под гром восхищëнных аплодисментов.

Свет на манеже потух, предвещая появление следующего артиста, а я всë не могла оторвать любопытного взгляда от занавеса, за которым скрылся последний тигриный хвост. Форга́нг – а именно так и назывался в цирке тот самый занавес – манил меня, как тëмная бездна, полная каких-то загадочных наслаждений…

Представление кончилось, и толстосумы потянулись к выходу из шатра. Наблюдая за пышными юбками и начищенными туфлями, я не могла заставить себя сдвинуться с места… Легко оставить праздник позади, когда за воротами тебя ждёт лакированный экипаж, а дома – горячий ужин, и совсем непросто – когда не имеешь даже крыши над головой. Я с сожалением поглядела на потухший манеж, на продавца сладостей, распродающего остатки печёных каштанов… и вдруг, в отчаянном порыве, нырнула в толпу.

Сама не знаю, как смогла проплыть полукруг арены против людского течения, но не успело шапито опустеть и на треть – я уже юркнула за форганг.

На цирковой городок, что раскинулся на поле за шапито, давно опустилась ночь. Я сидела в тени кочевого вагончика, укрывшись среди деревянных ящиков и пузатых дубовых бочек, и наблюдала за группой артистов, собравшихся у костра.

Весëлая и шумная компания расположилась на главной площади – в том месте, куда сходились импровизированные улицы городка, уставленные вагончиками и шатрами. Цирковые артисты пусть и были немного похожи на столичных клошаров, но всё же выглядели в разы приветливее первых. Кто-то разливал по кружкам горячий чай, кто-то тихонько поигрывал на гитаре. Все они без умолку говорили, смеялись и пели песни – точно собрались на большом семейном застолье. Да и пахло от них несравнимо лучше – я заметила это ещё в темноте кулис: духами, пудрой, сценическим гримом, помадами для волос. И только немного – потом. Но не тем застарелым отвратительным запашком, сопровождающим любого бездомного, а скорее лёгким мускусным ароматом волнения; влажностью крепких тел, разгорячённых танцем или опасным трюком.

Сидя в тени – в такой смехотворной близости от гуляющих циркачей, – я ощущала себя бестелесным призраком. Никто не выгнал беспризорного ребëнка из-за кулис, битком набитых животными и людьми; никто не заметил его скитаний по городку… И мне уже начинало казаться, что я умерла от голода прямо в цирке. Или того хуже – на скамье перед его воротами…

Но стоило мне только погрузиться в подобные мысли, как чья-то рука вполне ощутимо схватила меня за загривок и совершенно не по-призрачному оторвала меня от земли.

– И кто же у нас тут прячется?! Арчибальд, проклятый ты распомойный гном, опять пришëл воровать настойки?! – голос звучал кряхтяще – почти по-старчески, – но сила в хватке была такой, что от старика не смог бы отбрыкаться и кто покрепче голодной хромой девчонки.

Продолжая свою весëлую ругань, он грубо выволок меня из-за бочек:

– Сколько тебе говорить, что это не пойло, а лекарство, забулдыга ты низкорослая?!

Я не успела даже испуганно пискнуть – от костра, в ответ ему, донëсся низенький голосок:

– Ты со мной говоришь, Апсэль?! Так поди сюда! Чего ты там бормочешь, старый пердун?!

Мой пленитель озадаченно замер и потянулся к керосиновой лампе, свисающей с крыши вагончика. Огниво внутри у лампы дало искру, фитиль зажëгся, и старик наконец-то смог рассмотреть, кто поймался в его клешню.

– Ой! Ты кто?! – Он поставил меня на землю, и тон его мгновенно переменился: – Бедный мой зайчик! Что у тебя с ногой?!

Я не успела задаться вопросом, откуда он разузнал про ногу. Меня волновало другое – «зайчик»!.. Старому циркачу, без сомнений, было известно, что нынче вечером я не оплатила проезд в трамвае! А значит, он мог догадаться, что я не покупала билета и на вечернее представление!

Его клешня ещë держала меня за кофту, и я тихонько запищала:

– Пожалуйста, отпустите! Прошу, месье, я больше так никогда не буду!..

– Чего не будешь? Ба! Только не говори, что это ты воруешь мои настойки! – Он, смеясь, отпустил ворот моей одежды, но тут же перехватил меня за запястье: – Пойдëм, пойдëм, я тебе помогу…

Не прошло и нескольких минут, а я уже сидела у старика в вагончике. Внутри он оказался куда просторнее, чем мог показаться снаружи: здесь уместилась и двуспальная кровать, и обеденный стол, длиной не меньше человеческого роста, и даже большая открытая антресоль, вплотную забитая всяческим барахлом. Над маленькой кухонькой сушились пахучие травы; на полках стояли разномастные бутыльки, часть из которых, очевидно, и была теми самыми настойками, что так приглянулись гному.

Старик ненадолго оставил меня одну, чтобы вернуться назад с дымящейся кружкой чая, и, повозившись в ящиках, достал из закромов красивый, однако давно зачерствевший пряник.

– Лежит с Рождества, – улыбнулся он, – но ещë съедобный! – И я заметила, что в верхней челюсти у него не хватает парочки передних зубов, что делало его улыбку немного похожей на кроличью. – Нужно только хорошенько его размочить…

Не знаю, так ли вкусно было его угощение, или на мне сказался продолжительный голод, но, раз макнув пряник в чашку, я набросилась на него с таким небывалым рвением, словно на тарелке передо мной лежало самое изысканное на свете пирожное!

Старик тем временем стянул с меня ботинок и гольф и взялся осматривать мою ногу. На лодыжке красовался большой синяк, уже успевший приобрести по краям желтоватый оттенок, нога опухла. Но это обстоятельство, казалось, совсем не смущало моего нового знакомца. Он крутил и вертел стопу, заставляя меня попискивать от боли прямо через набитый пряником рот, и приговаривал:

– Ничего, ничего… через пару недель пройдëт! Лучше уж хромать, чем потонуть, правду я говорю?!

Я плохо понимала, как могла потонуть посреди Люцерны… разве только решив искупаться в столичной реке?.. Но Апсэль говорил так весело, что я, не задумываясь, кивала и улыбалась ему в ответ. Несмотря на свою беззубость, он был весьма обаятельным человеком… Однако это его обаяние никоим образом не походило на гипнотические ужимки Августа Фурнье; оно казалось простым и крайне душевным: мне сразу стало ясно, что старик не обидит и мухи – не то что потерянного ребëнка.

– Ты только поменьше двигайся, девочка… Как, кстати, тебя зовут?

– Софи.

– Мх-м… Софи значит… – Он ненадолго отошëл к своей кухоньке, взял с полки одну из десятков баночек и, уже возвращаясь, представился: – Я Апсэль! Вроде как местный ветеринар… Расскажи-ка мне, Софи, давно ты живёшь на улице?

Странно, но меня возмутила его уверенность.

– Я живу не на улице – на вокзале!

– Далеко же тебя занесло. До вокзала здесь топать и топать.

Пришлось повиниться:

– Я приехала зайцем…

Мне казалось, он отругает меня за этот поступок, но Апсэль только коротко хохотнул.

Опустившись на корточки, он смазал мою ногу мазью из той самой баночки и тут же принялся бинтовать ступню, продолжая свои расспросы:

– И давно ты живёшь на вокзале?

– Три дня… Ой, нет, постойте! Уже четыре!

Ветеринар ненадолго замер.

– Ты с поезда, да?..

Я молча закивала, и он нахмурился. Лицо его потемнело, как если бы я призналась, что состав, который довëз меня до Люцерны, по пути переехал кого-то из его знакомых колëсами.

Вероятно, – подумалось мне, – старик решил, что я и на поезде ехала зайцем! Боясь остаться в его глазах отпетой хулиганкой, я уточнила:

– У меня есть билет на поезд, я покажу!.. – И спешно полезла в карман связанной мамой кофточки, к моему огорчению, уже успевшей пропахнуть стойким ароматом бродяжничества. – И у родителей тоже были билеты!

Апсэль без особого интереса взглянул на измятую бумажку в моих руках. Я не знала, зачем хранила её. Наверное, мне казалось, что скоро мать с отцом отыщут меня, и с этим билетом мы сможем поехать дальше.

Старик продолжал бинтовать мне ногу в какой-то тягостной, томительной тишине, и я уже успела подумать, что, закончив с этим, он проводит меня обратно к воротам цирка. А в лучшем случае – отвезëт назад на вокзал. Я поглядела на кровать с парой пузатых подушек; на светлое, почти не смятое постельное бельë… и тут же вспомнила вонючие одеяла моей сердобольной, но крайне нечистоплотной клошарской наставницы…

Казалось, до этого мига я и сама не понимала, как сильно устала от впечатлений последних дней! Так сильно, что готова была умолять:

– Можно мне здесь остаться?! Прошу, месье! Я больше никогда не поеду зайцем, я обещаю!

На лице у Апсэля отразилась странная смесь из задумчивой угрюмости и надежды. Словно старик только и ждал, что я попрошу остаться, но отчего-то не решался озвучивать эту мысль сам. Казалось, он не желал мне такой судьбы. А впрочем… всё было лучше, чем прозябание на вокзале!

– Значит, хочешь остаться в цирке?.. – поразмыслив, ответил он. – А что ты умеешь?

Я тоскливо шмыгнула носом:

– Ничего.

– Совсем ничего?! – удивился ветеринар.

Он смотрел недоверчиво, точно ждал от меня какого-нибудь признания, а я лишь беспокойно ëрзала на стуле, сражаясь с чувством собственной никчëмности и липкого страха, что старик всë-таки прогонит меня на улицу.

Как вдруг… мне в голову прошмыгнула светлая мысль!

Я просияла:

– Могу собирать букеты!

Эта мысль ободрила меня: я оказалась не таким уж бесполезным человеком! Одной из моих домашних обязанностей была замена цветов в вазах, расставленных по всему дому, – и даже в ванной. И к одиннадцати годам я, без преувеличения, весьма преуспела в составлении цветочных композиций.

Но Апсэль, очевидно, не очень-то впечатлился моим умением. Он отмахнулся:

– Да нет же, девочка, я не о том… Какие-нибудь… необычные вещи? Ну, знаешь, как умели твои родители… Мне можно сказать, не бойся.

Но ответ был всë тот же:

– Нет…

Ветеринар задумчиво почесал затылок.

– Так, говоришь, и мать, и отец, оба волшебники?..

Я закивала, но тут же прижала ладонь ко рту и тоненько пискнула:

– Ой! Я вам не говорила!

– Не бойся, дитя, не бойся… Я чай не дурак – догадался сам… Ну ладно, что-нибудь придумаем. – Он воодушевлëнно поднялся на ноги. – Только придëтся тебе сегодня ещë походить.

Часть четвëртая,

Наш новый Пьеро

Апсэль привëл меня в кабинет директрисы цирка – Мадам Же-Же. (Или, как называли еë между собой все циркачи, – просто Мадам). Час был поздний, но, очевидно, ночная жизнь в цирковом городке была вполне в порядке вещей. В ответ на стук из-за двери донеслось сухое приглашающее:

– Открыто.

Ветеринар стянул с головы шерстяное кепи, пригладил свою лысеющую причëску, чем-то похожую на видавший виды клоунский парик, и тихонько пробормотал:

– Ну, акул бояться – в море не ходить… – казалось, этими словами он старался приободрить не меня даже, а себя самого.

Я успела подумать, что директриса цирка должна быть очень солидной и строгой дамой… но Апсэль наконец распахнул дверную створку, и моим глазам предстала яркая женщина, больше похожая на стареющую танцовщицу кабаре или владелицу элитного борделя… Хотя, признаться, на тот момент сравнивать мне было особо не с чем – ведь я даже не подозревала, что на свете существуют подобные заведения.

Апсэль без лишних предисловий подошëл к делу. Нервно прогуливаясь по кабинету, он озвучил Мадам тысячу и одну причину взять меня на замену почившего в прошлом году Пьеро. В них попали и мой возраст – «проблема поиска артиста будет решена на долгие годы вперëд», – и бледность лица – «экономия белой краски», – и печальные глаза – «стопроцентное попадание в образ!» – и даже тëмный цвет волос – «обойдëтся без парика»…

Но неумолимой Мадам Же-Же всë было нипочëм.

– Не нужна мне эта беспризорщина! – едва успев дослушать, сказала она, глядя при этом не на Апсэля, а куда-то в свои бумажки. И грациозно махнула рукой, как бы говоря нам обоим: «Кыш!»

Ветеринар укорил еë – вежливо, но сурово:

– Ну какая она беспризорщина? Вы разве не слышали… Мадам? – вежливость, однако, давалась ему со скрипом. – Инквизиция добралась до очередного поезда.

– Так она с поезда?! – в голосе директрисы наконец промелькнул интерес. И даже лëгкий азарт. Она вскинула на меня глаза, похожие на большие зелëные камни – дешëвые, но блестящие, вроде тех, которыми расшивали в цирке сценические наряды. – И что она умеет?

– Пока ничего… Но ей всего-то… Сколько тебе, девочка? – старик посмотрел на меня с надеждой. – Лет семь?..

– Мне одиннадцать.

Мадам Же-Же ядовито прыснула:

– Ещë и бесталанная! Ты совсем из ума выжил, Апсэль?

Но тот лишь невозмутимо пожал плечами:

– Может, ещë проявится…

– Когда проявится, тогда и приводи! – Мадам Же-Же снова уткнулась в свои бумажки, на этот раз сопроводив помахивания рукой вполне отчëтливой командой:

– А теперь, кыш!..

Однако Апсэль не желал сдаваться. Понимая, что это был не отказ, а скорее обычный базарный торг, он переключился на тяжëлую артиллерию: жаловался и на больные колени, и на больную спину… Да бог с ним, с Пьеро! – возмущался ветеринар. – Какое дело несчастному старику до проблем паяцев, когда ему самому никак не найдут помощника?!. В завершении этой пламенной речи Апсэль картинно схватился рукой за грудь и, припав на краешек стула, сообщил, что стоит директрисе вышвырнуть меня обратно на улицу, он точно умрëт от разрыва сердца!

Уже тогда я понимала, что положение ветеринара в цирке было трудно назвать высоким. Но преждевременная кончина такого работника, очевидно, была для Мадам Же-Же абсолютно невыгодна.

– Что, сильно хочется с ней возиться? – до дрожи ядовито улыбнулась она. – Отпустил из гнезда одного сиротку и соскучился по топоту детских ножек?.. Ладно, бери, если так приглянулась! – директриса, похоже, осталась довольна этой базарной игрой. – Веди еë сюда, подпишем договор.

– А без этого никак?.. – начал было Апсэль. – Раз уж девочка всë-равно ничего не умеет…

Но на этот раз ответ был прямым и жëстким:

– Никак, – изумрудные глаза Мадам Же-Же вмиг растеряли своë ядовитое лукавство. – Возможно, ты забыл, но у меня здесь цирк, а не приют!.. Эй, беспризорщина, – обратилась она ко мне, – у тебя хоть паспорт есть?

Родители, по счастью, не забыли сунуть в кармашек моей кофты аккуратный, свеженапечатанный паспорт – один из тех, что передал им Август Фурнье.

Тонкая книжица открылась с трудом, явив на свет упругий бумажный хруст. Однако Мадам Же-Же совсем не смутила её неправдоподобная новизна: заглянув внутрь, она быстро переписала моë имя в заранее подготовленный документ и по-хозяйски бросила паспорт в ящик своего стола.

Не успела я опомниться, как в ладони у директрисы сверкнул острозаточенный нож для писем. Она без колебаний насадила на остриë свой безымянный палец, и мигом позже я тоже почувствовала укол…

– Ой!

На подушечке проступила алая капля.

– Приложи, – приказала Мадам Же-Же и ткнула остриëм в уголок листа, указывая мне место.

Кровь отпечаталась на бумаге яркой кляксой, с узором полос, похожим на бесконечный водоворот. И так – под недовольное пыхтение стоящего рядом Апсэля – моя судьба была решена.

Лишь много лет спустя я поняла, почему старик так настойчиво умолял Мадам Же-Же взять меня в труппу, пусть даже это значило – отдать в залог директрисе свою свободу. Дело было вовсе не в том, что он горел желанием, точно щенка, завести себе нового воспитанника. И даже не в том, что он пожалел хромую голодную девочку, без спроса забредшую в цирковой городок, – в конце концов, сколько таких беспризорников бродило по всей столице!.. Узнав, что мои родители были волшебниками, Апсэль попросту испугался, что рано или поздно мои таланты всë же проявят себя, и тогда, не сумев сдержать своë естество, я обязательно попаду в хищные лапы святой инквизиции.

Уж лучше мне было остаться здесь – в цирке, – где волшебство ловко пряталось под маской простого фокуса.

Выйдя из кабинета Мадам Же-Же, я испытала такое невероятное облегчение, что забыла и про усталость, и про больную ногу: мне не только дали кров и пропитание в самом невероятном на свете месте, но к тому же – как объяснил Апсэль – собирались платить ещë и «крохотную зарплатку» за исполнение роли Пьеро в комедийных сценках. Это было стократ лучше, чем детский дом, стократ лучше чем монастырь, и уж тем более – неизмеримо лучше, чем холодный пол люцернского вокзала! Нельзя было и представить более удачных обстоятельств, чтобы дождаться родителей из тюрьмы в этом большом, незнакомом городе… (К слову, о своих дальнейших планах я решила умолчать, опасаясь, как бы директриса не передумала брать Пьеро на короткий срок).

Видя моë счастливое возбуждение, Апсэль решил показать мне цирковой городок, а вместе с ним и всех его обитателей, кто пока ещë не улëгся спать.

Первым делом ветеринар привëл меня обратно в шапито. Трибуны в этот поздний час были темны и пусты, а вот манеж, напротив, освещали яркие софиты. Здесь, очевидно, шла репетиция. На песке, посредине круга, стоял аквариум, так восхитивший меня на сегодняшнем представлении. Вблизи он оказался ещë крупнее, чем выглядел с трибун, и был похож на гигантскую пробирку, вышиною почти с трëхэтажный дом… А внутри пробирки, уложив локти на стеклянный край и изящно повиливая хвостом, парила величественная русалка-тритониада. Пусть аквариум и был огромным по меркам обычного человека, для неë он казался скорее маленькой комнатушкой (ростом морская нимфа была не меньше четырëх с половиной метров – и это ещë без учëта двух полупрозрачных плавников, которыми оканчивался еë синевато-зелëный хвост). Кроме того, эта так называемая «комнатушка» была абсолютно пуста: в ней не было ни песка, ни зелёных водорослей, хоть сколько-нибудь напоминающих о морских глубинах, – ничего, что могло отвлечь праздного зрителя от созерцания такого диковинного создания.

У колёсной площадки, на которой держалась эта монументальная конструкция, крутился человек в полосатом плавательном костюме. Худой и длинный, со странно выгнутыми коленками, он напоминал не то большую цаплю, не то лягушку, вытянувшую ноги в широком прыжке. Высоко задрав голову и приподняв на лоб очки, очевидно призванные защитить его глаза от солëной воды, он что-то кричал русалке, но та лишь упрямо дëргала головой.

– Это Нани и Бруно, – не желая прерывать их горячий спор, прошептал Апсэль. – Бруно у нас гуттаперчевый человек, а Нани… ну, словом, ты и сама прекрасно видишь, кто у нас Нани!

Мы остановились у бортика манежа, наблюдая – как объяснил мне ветеринар – «волнующий и прекрасный процесс рождения нового номера».

– Да брось ты, Нани! – надрывался Бруно, чтобы докричаться до русалки-тритониады. – Дело на две минуты: войду и выйду! Ни одно шоу для взрослых без этого не обходится – загляни ты в любое кабаре после полуночи!

– Да?! – Нани раздражённо махнула хвостом и, перевалившись животом через край аквариума, нависла над акробатом. – Вот только ничего живого эти танцовщицы в себя не засовывают!

Бруно в ответ почесал затылок, тем самым разбросав по сторонам снопы вспыхнувших в свете софитов брызг.

– Ну… – протянул он.

Русалка недоверчиво сощурилась:

– Или засовывают?.. – несмотря на внушительные размеры морской нимфы и её очевидное недовольство собственным собеседником, голос еë звучал певуче и нежно.

– Засовывают, конечно: лягушек, птичек, рыбок… – перечислил гуттаперчевый человек.

– Рыбок?!! – ужаснулась Нани – так, словно лягушки и птички, в сравнении с этим, показались ей невиннейшим пустяком.

– Да!! – закивал возбуждëнный Бруно, очевидно донельзя вдохновлëнный своей идеей. – А у нас, Нани… у нас будет как бы… наоборот!..

Однако морская нимфа не разделила его энтузиазма. Она несколько раз моргнула, молча роняя на песок крупные капли воды… а после вдруг зашипела:

– Знаешь что, Бруно?!. Занырни-ка ты сам себе в задний прохо-блу-б… – последнее слово оборвалось невнятным бульканьем пузырей – русалка возмущëнно ушла под воду.

Гуттаперчевый человек забегал вокруг аквариума:

– Нани! Ну, рыбка моя! Подумай!..

Я могла только гадать, о чëм говорят эти удивительные артисты, но Апсэль вдруг густо покраснел, и, не став дожидаться окончания спора, снова вывел меня на улицу. Бубня под нос что-то нелестное об «этих ваших полуночных мероприятиях», он засеменил прочь от шапито и, недолго думая, решил представить меня моим будущим партнëрам – Арлекину и Коломбине.

Паяцы не спали: сквозь ткань шатра пробивался приглушённый свет фонаря; за занавеской слышался женский смех – тихий и заразительный, точно его владелицу мучили лёгкой щекоткой, – а этому смеху вторил какой-то хрипловатый обольщающий шепоток.

Не торопясь заглядывать внутрь, старик прокашлялся.

– Голубушка! Коломбина!.. – позвал он, попутно одаряя меня озорной улыбкой. – Посмотри, кого я тут к вам привëл!..

В шатре завозились, и несколько мгновений спустя из-за занавески выглянула рыжая голова:

– Неужели, нашли Пьеро?!

Коломбина оказалась упитанной и добродушной женщиной. Мягкая грудь, чуть сдавленная корсетом, больше чем наполовину выглядывала из платья; пышные бëдра едва не рвали ткань еë разноцветной юбки. Она была мало похожа на легкокрылую птичку – если только на пëстрого, округлого фазана, – и тем не менее, все жители циркового городка ласково называли еë Голубушка.

Выслушав Апсэля, она поглядела на меня сверху вниз и расплылась в умилëнной улыбке:

– Пьеро у нас будет совсем малюткой! Ну ничего, так даже забавнее!.. Реми, земля ему пухом, был лысым и с животом…

– Кто-то сказал «Пьеро»?! – из шатра показался наспех одетый мужчина. Я сразу признала в нëм Арлекина: рубаха и панталоны паяца были обшиты разноцветными заплатками в форме ромбов и тем самым составляли единый ансамбль с юбкой Голубушки.

– Ну наконец-то!.. – взлохмаченный и счастливый, он приветственным жестом потряс мне руку. Паяца, как и его партнëршу, совсем не смутил мой возраст. – Ах, боже-боже, какая крошка! – только и улыбнулся он.

Арлекин был на пол-ладони пониже Голубушки Коломбины, чуть поуже еë в плечах, да и в целом – не отличался особой крепостью комплекции, но на моëм фоне, бесспорно, мог показаться зрителю настоящим атлетом! В отсутствии Пьеро – как позднее поведал мне Апсэль, – этим двоим только и оставалось, что развлекать публику глупыми сценками, в которых хилый Арлекин не мог поднять на руки знойную Коломбину.

– Ну иди, малютка Пьеро, лечись! – на прощание Голубушка одарила меня мягчайшим, почти материнским объятием, и я узнала, что грудь еë пахнет тем самым волнующим и приятным ароматом кулис. – А мы сегодня-завтра поищем тебе сценарии, где-то они пылятся…

Апсэль вëл меня по тëмным улочкам циркового городка и без устали одаривал каждого встречного гордой фразой:

– Это наш новый Пьеро!

И каждый из артистов улыбался мне так же радостно и приветливо, как улыбался зрителям во время вечернего представления.

На лицах у некоторых жителей циркового городка до сих пор красовался грим, а повседневные одежды, хоть и не были так ярки, как сценические костюмы, всё же разительно отличались от строгих юбок и сюртуков, которые носили столичные жители. В тот вечер я поняла, что цирк был поистине странным и в то же время волшебным местом – где праздник не заканчивался никогда.

– Ну, что ещё тебе показать?! – осведомился ветеринар. – Или, может быть, ты устала?..

Но об усталости не могло быть и речи! Как раз напротив: меня захватило то весëлое возбуждение, которое случается с детьми от переизбытка волнующих впечатлений. Самое яркое из них вновь всплыло перед глазами: языки пламени, острые зубы и хлëст кнута…

Я просияла:

– Укротителя тигров!

– Укротителя, укротителя… – Апсэль задумчиво пощёлкал языком. – Знать бы ещё, где черти носят этого Эрпине… Где-то гуляет! А может, ушëл к себе…

Многим позже я узнала, что Эрпине была выделена служебная квартира в доме неподалëку. В ней имелись и кухня, и ванная комната, и даже уютный балкон с видом на ту самую улицу, по которой проходили трамвайные пути. Однако, несмотря на доступное ему бытовое великолепие, укротитель частенько предпочитал оставаться на ночь в вольере с тиграми.

Вероятно, такая привязанность к своим хвостатым, крылатым и копытным партнëрам сопровождала всех цирковых артистов: мы с Апсэлем как раз проходили мимо конюшни с приставленным к ней загоном, когда мимо нас пронеслась уже знакомая мне наездница. Вороной конь под еë ногами был еле заметен в окружающей темноте; белое платье трепетало лоскутами почти невесомой ткани. Стоя на лошадином крупе, циркачка по-птичьи раскинула руки, и если бы не отчëтливый стук копыт, могло показаться, что она попросту летит по воздуху, используя вместо крыльев рукава своего костюма.

– Эй, Лулу! – окликнул ветеринар.

Наездница ловко уселась верхом и, перейдя с галопа на рысь, подскакала к нам.

– Кто это, Апсэль?! – крикнула она, осаживая коня. – У нас завëлся новый гном?!.

Если голос Нани – исполинской русалки-тритониады – показался мне парадоксально мягким, то голос Лулу, с виду миниатюрной и милой дамы, напротив, удивил меня своей мальчишеской грубостью. Стоило ей подъехать поближе к ограде, я разглядела крепкие плечи и сильные икры наездницы, так отчетливо спорящие с воздушным девичьим платьем. Словом, она была в чём-то похожа на своего скакуна – изящного, но вместе с тем мускулистого.

– Познакомься! Это Софи! Выбил ей место Пьеро!.. – старик приобнял меня за плечо. – Она у нас с поезда.

Слова про «поезд» отчего-то производили на всех цирковых жителей сильнейшее впечатление, и Лулу не стала исключением: ухмылка на мгновение стёрлась с её лица. Однако, в отличии от Апсэля и от Мадам Же-Же, наездница не стала расспрашивать меня ни про какие мои таланты, лишь бросила на меня мимолëтный взгляд и с прежней весёлостью обернулась к ветеринару:

– Что, решил на старости лет снова стать папашей?! Смотри, Апсэль, не давай ей прикладываться к настойкам! А то у нас роль Пьеро, ну ей богу, проклята!

– Типун тебе на язык, Лулу! Девчонке всего одиннадцать лет! – заворчал старик.

– Возраст алкоголизму не помеха!

Чëрный конь под хохочущей Лулу нетерпеливо забил копытом. Не дожидаясь, пока наездница снова ускачет прочь, я выпалила:

– Мадам, а где же Сеньора?!

Я хорошо запомнила имя большой каурой лошадки, которая сопровождала Лулу на сегодняшнем представлении, – его поведал зрителям пожилой шталмейстер, объявляющий номера программы.

– Мадам! – ехидно фыркнув, передразнила меня Лулу. Однако взгляд её сделался мягче – наезднице явно польстил интерес к одной из её лошадок. – Она отдыхает в стойле, можешь пойти познакомиться… Сеньора любит детей… в отличии от меня, – Лулу с наигранным огорчением поджала губы и вновь помчалась по загону лихим галопом.

Ветеринар с укором взглянул ей вслед.

– Смотри не расшибись в такой темноте! – прикрикнул он. – Я тебя латать не стану, у меня тут забот хватает!.. – И добавил, очевидно не вполне довольный ответным молчанием: – И между прочим, всем лошадям давно пора по конюшням!

Но наездница, летящая по воздуху белой птицей, только весело рассмеялась:

– Иди ты к чëрту, Апсэль!..

Сеньора и правда очень любила детей. Утомлëнная выступлением, она тихонько дремала в стойле, однако, стоило нам со стариком подойти поближе, вдруг оживилась и, наклонившись над дверцей, приветливо обнюхала мою макушку. Это была крепкая породистая лошадка, с рыжеватой шерстью и светлой лохматой гривой, чем-то похожая на сноуденских тяжеловозов, так любимых жителями горных деревень.

Апсэль запустил пятерню в глубокий карман своего пиджака и, как следует покопавшись в нëм, протянул мне припрятанный на дне кусочек сахара.

– Не пускайся в плаванье без сухаря! – озорно улыбнулся он. – Так моряки говорят!

Лакомство в две секунды исчезло с моей ладони, сметëнное мягкими лошадиными губами, и Сеньора счастливо зафыркала, очевидно прося Апсэля продолжить свои раскопки.

– А лучше – без нескольких сухарей… – старик похлопал себя по карманам, демонстрируя, что никаких других запасов у него в пиджаке не осталось, и, бросив: «Подожди здесь, я схожу за морковкой!» – воодушевлëнно засеменил к воротам конюшни.

Я гладила Сеньору по носу и по щекам – большим и горячим, как две буханки свежевыпеченного хлеба, – и эти ласки явно доставляли ей не меньшее удовольствие, чем съеденный недавно кусочек сахара. Запахи дерева, сена и лошадиной шерсти напоминали мне папин сарай для коз… и на меня вдруг навалилось немыслимое спокойствие. А вместе с ним и уверенность – что всë будет хорошо.

С головой погружëнная в эти чувства, я не сразу заметила человеческую фигуру, что показалась из-за соседней двери. И лишь когда Сеньора уткнулась носом в чужую ладонь с закатанным над ней рукавом сорочки, я поняла, что нахожусь в конюшне не одна.

По левую руку от меня, небрежно опираясь на столб, разделяющий стойла, стоял человек, совсем не похожий на конюха или циркача. Казалось, сладкий аромат появился вперëд него, перебив собой даже устойчивый дух навоза, – то были изысканные духи или смесь нежнейших восточных масел, но мне на миг померещилось, что этот запах исходит вовсе не от мужчины, а от цветов, обильно вышитых на полочках его жилета.

На лице у незнакомца не было грима, а одежда, хоть и была местами покрыта соломой, выглядела вполне обычно для средней нарядности толстосума… Но я узнала его! По усам, волосам и той самой цыганской крепости и поджарости… Это был Эрпине – укротитель тигров! И, судя по внешнему виду, ещё несколько минут назад он сладко дремал на сене где-то неподалëку.

Не успела я промолвить и слова, как к нам подоспел довольный Апсэль, держащий в руках парочку крупных морковок.

– Вот ты где, Эрпине! – он беззубо и радостно улыбнулся, и выдал уже привычную мне фразу: – Знакомься, это Софи, наш новый Пьеро!..

Но укротитель не отвечал. Он обхватил столб, служащий ему опорой, так крепко и страстно, словно сжимал в объятиях даму лëгкого поведения, и пристально уставился на меня из-под чëрных, густых бровей… Несколько долгих секунд я сражалась с его немигающим взглядом – не добрым и не злым, а скорее блуждающим в неизвестно каких краях… и наконец решив, что Эрпине не рад моей компании, пугливо отступила назад к Апсэлю.

– Ты не волнуйся, – старик потрепал меня по плечу, – он у нас немой… Тигр язык откусил!

Сердце моё провалилось в пятки.

– Правда?! – ахнула я, от ужаса позабыв, как звонко прошедшим вечером укротитель кричал на манеже своë повелительное «allez!2» Теперь, глядя на Эрпине, я только и могла представлять, что за этими расслабленными губами покоится не язык, а изуродованный обрубок…

Но губы неожиданно приоткрылись, и укротитель заговорил:

– Он шутит, девочка. Я просто пьян. – Эрпине наклонился ближе, всë так же пристально вглядываясь в мои глаза, и добавил: – Мне померещилось, что Апсэль привëл сюда белую лошадь… – так, словно эти загадочные слова могли объяснить всю странность его поведения.

Из белого на мне была разве что бледность кожи. А из лошадиного: длинные волосы – которые, при желании, вполне можно было принять за гриву – и…

Ну что же… очевидно, моë лицо?..

– Нет-нет, мадемуазель, это комплимент! – усы Эрпине, с лихо подкученными концами, дрогнули от улыбки. – Это была невероятно красивая лошадь: с большими чëрными глазами, с блестящей гривой… – Он устремил взгляд в дальний угол конюшни. – Мне иногда мерещится, что именно такая однажды увезëт меня на тот свет…

– Господи, что ты несëшь… – запричитал Апсэль.

Эрпине наконец отлип от своего возлюбленного столба и склонился надо мной, довольный, как кот, урвавший с обеденного стола кусочек печëной рыбки.

– Так ты пришла посмотреть на моих котят? – промурлыкал он. – Понравилось выступление?

Старик за моей спиной возмущëнно всплеснул руками:

– Чем ты слушаешь, обалдуй?! Я ведь уже сказал – она наш новый Пьеро!.. Нет, куда бы деться, в каждом пне поклонника разглядит…

Укротитель окинул его непонимающим взглядом – словно ни на миг и не сомневался в своей способности вызвать приступ обожания у каждого встречного пня.

– Знаешь что, иди-ка ты лучше спать! – продолжал Апсэль. – Завтра покажешь своих…

Но слова Эрпине уже успели всколыхнуть во мне волну чуть поутихшего возбуждения.

– У вас есть котята?! – радостно запищала я, уже воображая, как буду держать на руках рыжие и полосатые комочки – такие же тëплые, как щëки Сеньоры, в эту секунду ворующей у Апсэля из рук морковку.

– Конечно! – укротитель пьяно закатил глаза, точно я задала самый идиотский в мире вопрос, а после, игнорируя причитания старика, поманил меня за собой: – Идëм, я тебе покажу…

На Люцерну давно опустилась полночь, но неутомимый цирковой городок до сих пор гудел, подобно пчелиному улью: где-то за конюшней ещë слышался стук копыт, а далеко впереди виднелся огонëк костра, окружëнный чуть поредевшим кружком циркачей. Мы с Апсэлем гуськом прошагали за Эрпине до стройного ряда двухэтажных домишек, что примостились на самой спокойной и безлюдной улочке городка. (Здесь, как пояснил мне ветеринар, квартировались все крылатые и хвостатые артисты).

Дойдя до нужного домика, укротитель бодрой походкой засеменил по ступеням двухмаршевой лестницы, и мы, всë с той же гусиной покорностью, последовали за ним.

Только теперь я вспомнила об усталости: щиколотка болезненно запульсировала под повязкой, наложенной Апсэлем, да и всё тело, порядочно утомлëнное неуютной клошарской жизнью, отозвалось на этот подъём внезапным нытьём и слабостью. Я навалилась на перила, и ветеринар озабоченно завздыхал:

– Что, нога?.. Ну всë, всë, девочка, нагулялись…

Однако желание увидеть котят оказалось сильнее: испугавшись, что старик потащит меня в вагончик, я упрямо захромала следом за Эрпине.

Укротитель почти добрался до верхней площадки лестницы, но, приметив мои трудности, быстро сбежал назад и без церемоний подхватил меня под мышки.

– Ты такая лёгкая! – обмолвился он, снова шагая вверх по ступеням. – Сколько тебе? Лет семь?

– Мне одиннадцать.

– Oh là là, а так и не скажешь…

Я тоже не могла угадать точный возраст укротителя – когда сам ты ещë ребëнок, все люди, прожившие на свете больше нескольких десятков лет, кажутся тебе непостижимо взрослыми… Впрочем, если облик Апсэля вполне отчëтливо намекал на скорую дряхлость, то облик Эрпине застыл где-то на грани безвременья. Отсутствие морщин и седых волос – вот и всё, что выдавало в нём вчерашнего мальчика. Даже в состоянии опьянения он держался настолько самоуверенно и вальяжно, как мог держаться только повидавший многое на своем веку господин; и мне очень ясно думалось, что человек, не имеющий подобной самоуверенности, никогда не смог бы стать укротителем тигров.

В домике хвостатых артистов царила уютная полутьма: помещение освещала лишь парочка тусклых светильников, развешанных в начале и в конце длинного коридора, по обе стороны которого располагались ряды затенённых вольеров. Одни из них были поуже, другие пошире – размером никак не меньше вагончика старого ветеринара, – однако все до одной «комнатки» казались пустыми: если внутри и водились животные, то в этот поздний час все они крепко спали, зарывшись в тёмные уголки.

Совсем как в конюшне, здесь пахло сеном… и – отчего-то – прелыми фруктами… Долго гадать не пришлось: оглядевшись по сторонам, я заметила в ближайшем вольере кормушки с яблоками и виноградом. Подоспевший следом Апсэль указал пальцем куда-то вверх, и я поняла, что сладкое угощение предназначалось живущим здесь попугаям; они дремали под потолком, на кряжистых ветках, привязанных к железным прутьям их обиталища.

Красные, зелëные и синие – вблизи эти яркие птицы оказались куда крупнее, чем виделись мне с трибун! Если брать в расчёт длинные хвосты, они вполне могли потягаться ростом со средних размеров собакой.

– Попугаи ара, – с гордостью поведал ветеринар.

Я могла бы ещё долго любоваться на сонных птиц, но Эрпине нетерпеливо поманил меня за собой. Резво прошествовав по коридору, он отворил дверцу одного из вольеров и скомандовал:

– Заходи. Не бойся, они не кусаются.

На первый взгляд этот вольер – как и все прочие – показался мне совершенно пустым. Однако, котята – решила я – и не должны были занимать так уж много места!.. В нашей сноудонской деревушке водилось немало кошек: домашних и уличных, рыжих и пепельных; но больше всего – несомненно, чёрных (их завезли в Туманные горы сердобольные колдуны, спасая животных от происков инквизиции), и я любила временами поиграть с соседскими котятами, целый выводок которых помещался в один деревянный ящик.

Эрпине галантным жестом пропустил меня вперëд и шагнул в темноту вольера следом за мной.

Оставшийся снаружи Апсэль завозился с керосиновой лампой. Несколько секунд он раздражëнно пыхтел, чиркая не то спичкой, не то кресалом, – чего только ни водилось у старика в карманах! – но наконец смог разжечь огонь, и пространство вольера осветилось ярким и тëплым светом.

Пол был застлан сеном – у самой стены разместилась парочка крупных стогов, меж которых вполне могла скрываться «кошачья колыбель». Однако оттуда не доносилось ни единого писка: котята спали – крепко и безмятежно, как и положено всем младенцам.

Укротитель зашагал к ближайшему из стогов, приговаривая:

– Просыпайся, Сури́, моя нежность, с тобой хочет познакомиться одна мадемуазель…

Сено зашевелилось, и вдруг… из-за стога показалась огромная голова – пятнистая, лохматая, рыжая!.. Два круглых, не менее рыжих глаза сонно моргнули. Зрачки хищно вспыхнули в полутьме, отражая свет керосиновой лампы… Клыкастая пасть раскрылась в протяжном зевке, словно хозяин этой самой головы намеренно старался продемонстрировать все до одного имеющиеся у него зубы, и наконец – из глотки донëсся утробный рык, похожий на раскат летнего грома.

Едва осознав, что в трëх шагах от меня покоится взрослый тигр, я с визгом выскочила за дверь и бросилась к Апсэлю, успевшему уместиться на деревянной бочке, стоящей вблизи вольера.

– Т-с-с… девочка, – пьяно взмолился Эрпине, – не то перебудишь всех попугаев… – Казалось, перспектива встречи с разбуженным попугаем пугала укротителя куда больше лежащего под ногами зверя: не обращая внимания на утробные звуки, он преспокойно развалился на стоге, рядом с так называемым им «котёнком».

Тигр поднялся на ноги и отряхнулся, ни на минуту не прекращая изображать из себя полосатую грозовую тучу… – дикий зверь, очевидно, был крайне недоволен этим полуночным пробуждением. Огромный и злобный, он прошёлся по вольеру, разминая лапы, и вдруг… всем своим весом напрыгнул на лежащего Эрпине!

Решив, что укротитель вот-вот останется без головы, я в ужасе вцепилась в рукав Апсэля!.. Однако ветеринар и не подумал сдвинуться с места!

Секунда, другая… Я уже готова была зажмуриться!.. Но Эрпине довольно закряхтел, выбираясь из-под тяжелой меховой груды, и в следующий миг смертельная стычка с хищником превратилась в дружеские объятия.

Тем временем второй стог сена тоже пришëл в движение: как и прежде, показалась миру исполинская голова, загремел утробный гром… – и вот уже другой, не менее крупный тигр развалился рядом со сладкой парочкой, ревниво требуя внимания укротителя.

Я возмущëнно вскрикнула:

– Но это вовсе не котята!

Заслышав это, Эрпине приподнялся на локтях и улыбнулся так, как если бы я была совсем несмышлëным ребëнком, который всерьёз пытался убедить его в том, что планета имеет форму блюдца, через край которого порой переливаются океаны.

– Девочка… – сказал он, продолжая наглаживать бока своих подопечных. – Разуй свои большие лошадиные глаза…

Апсэль неловко прокашлялся:

– Иди-ка ты спать, Софи! Найдëшь дорогу к вагончику?.. Ну вот и славно, – ветеринар подтолкнул меня в сторону выхода, – ложись пока на мою кровать…

Всё ещё дрожа от мысли о приоткрытой дверце вольера с тиграми, я заспешила по коридору – так быстро, как позволяла мне перебинтованная нога. То была лишь моя фантазия, или хвостатые артисты действительно пробудились ото сна, взбудораженные внезапным шумом, но мне мерещилось, что в тени вольеров – то здесь, то там – зажигаются чьи-то внимательные глаза…

Стоило мне добраться до попугаев, как одна тёмно-синяя птица (гиацинтовый ара, как позднее поведает мне Апсэль), – окинув меня недовольным взглядом, сказала:

– Merde3!

Не зря Эрпине боялся будить пернатых! Поражённая этой грубостью, я едва не влетела в стенку, как вдруг услышала за спиной тихий голос укротителя:

– Постой… ты сказал, она наш новый Пьеро?!

– Аллилуйя! – Апсэль возвëл руки к небу.

Выйдя на лестничную площадку, я аккуратно прикрыла за собою дверь и затаилась, поглядывая сквозь щëлку. Отчего-то я была уверена, что эти двое продолжат говорить обо мне, – так оно и вышло.

– Совсем ребëнок, – сказал Эрпине. Мне не было видно лица укротителя, всë ещë лежащего в глубине вольера, но в голосе его отразилась лëгкая досада.

– Постарше, чем ты был, когда попал сюда, – ответил ему Апсэль.

– А где родители?

– Скажу, когда будешь трезвый, – отмахнулся ветеринар. – Лучше объясни мне – какого чëрта ты еле держишься на ногах?!

Эрпине наконец поднялся и, подсев поближе к ветеринару, уткнул лицо в широкую щель меж прутьями. Брошенные им тигры недовольно зарычали и переместились по вольеру вслед за хозяином… Удивительно, но в своём желании ластиться к человеку, эти звери больше походили не на диких кошек, а на собак!

– О, Апсэль… – блаженно выдохнул укротитель, – я познакомился с одной дамой…

Старик усмехнулся, мол: «Ну надо же, удивил! Никогда такого не было – и вот опять!

1 «Посыпа́ть голову пеплом» – значит сильно скорбеть или сожалеть о своих неверных поступках. Пепел в Библии символизирует прах земной, из которого создан человек и в который он превращается после смерти. Поэтому посыпание пеплом головы означает самоуничижение человека перед лицом Бога и напоминание самому себе о том недостоинстве и безобразии, в котором он, грешный, пребывает. Таким образом, вспоминая мгновения своей жизни, Софи из будущего мрачно шутит над набожными инквизиторами.
2 алле! (фр.). – восклицание; команда артиста в цирке, означающая: «вперёд!», «начинай!», «пошёл!». Подаётся перед началом исполнения трюка.
3 французское ругательство, буквально означающее «дерьмо».
Продолжить чтение