О тиграх

Размер шрифта:   13
О тиграх

Ночною тьмой хранима,

Я шла. И путь мне освещала

Любовь, что в сердце у меня пылала…

Сан Хуан де ла Крус, отрывок из поэмы «Тëмная ночь души» в до безобразия вольном пересказе автора этой книги

Часть первая,

Месье Барнаба

Однажды это должно было случиться. Тигриные когти на то и когти, чтобы резать острей ножа, – тигриные зубы на то и зубы, чтобы вгрызаться в чужую плоть…

Повязка на груди Эрпине́ вся пропиталась кровью. Еë наложили ещë там, в гримёрной балагана – в огромной спешке, – но глубокие раны, оставленные на теле укротителя одним из его подопечных, конечно, нуждались в куда более тщательной обработке и тампонировании. Апсэ́ль, наш цирковой ветеринар, а по совместительству и доктор для всех артистов, успел лишь плотно перетянуть грудь Эрпине бинтами, а на прощание сунул мне в руку свой видавший виды саквояж.

– Справишься, – сказал он. И печально улыбнулся своей дырявой улыбкой. – Не зря же ты столько лет ходила за мной хвостом!..

А я и правда вечно за ним ходила… За последние восемь лет, проведённых в цирке, я успела поучаствовать в таком количестве операций и лечебных процедур, какое студент медицинского факультета, дай бог, увидит лишь к концу своего многолетнего обучения. Считайте сами: вывих плечевого сустава у акробата Бруно, перелом лучевой кости у наездницы Лулу́; ожог ягодицы у кентавра Вальдемара; ларингит у Коломбины, чирий у Арлекина и даже разрыв вагины у Нани́, единственной во всей Анже́ре русалки-тритониады, – и всё это только за первый год!

Я уже молчу про недомогания самых разных зверей, от попугаев и до слонов!

Столько лет я без дрожи и отвращения изучала чужие раны… Но только сейчас, впервые, мне по-настоящему было страшно.

Отчасти из-за того, что я осталась с раненым человеком совсем одна. Отчасти из-за того, что этим раненым человеком был никто иной, как Эрпине – бесстрашный укротитель тигров, в котором я привыкла видеть защитника и наставника, и к которому питала самые нежные чувства, какие только могли родиться в моей душе за долгие годы сиротской жизни.

А ещë… стук колëс – ритмичный, назойливый, – как неумолимо надвигающаяся беда. Людей, привычных к путешествиям на поездах, обыкновенно успокаивал этот ритм. Но на меня в этот миг он навевал одну лишь мучительную тревожность… Я слышала его впервые с тех самых пор, как потеряла своих родителей. И мне казалось – это было явным признаком того, что Эрпине тоже покинет меня под этот нескончаемый мерный грохот.

Однако тянуть и дальше было нельзя. Я придвинулась ближе и взялась снимать с укротителя заблаговременно расстëгнутую сорочку.

Эрпине был стройным мужчиной, но приподнять его оказалось не так-то просто: в бесчувственном виде он чудился мне едва ли не каменным истуканом… Когда-то крахмальная ткань сорочки теперь стала липкой от крови и никак не желала слезать у него с плеча. Провозившись с ней минуту-другую, я наконец отчаялась и, помогая себе зубами, надорвала упрямый рукав у самой манжеты.

Ткань сердито затрещала и разошлась.

Отбросив в сторону остатки сорочки, я принялась ощупывать раненое плечо. Недалеко от шеи, в том самом месте, где сомкнулись тигриные зубы, торчал неестественный бугорок – ключица, как и предполагал Апсэль, оказалась сломана. И хорошо, если только она одна… Стоило мне коснуться смещëнной кости, как этот крепкий, известный своей бесконечной выдержкой человек неожиданно застонал, и я остановилась, не зная, что делать дальше. Трудно было поверить, что каких-то два дня назад я лежала на этом плече, не боясь причинить укротителю никаких страданий.

Возможно, стоило поискать в саквояже нашатырь и привести Эрпине в сознание, чтобы он смог усесться… но…

Но пока он лежал на двуспальной кровати в салоне первого класса и с беспечностью, свойственной лишь богачам и тяжелораненым укротителям, пачкал кровью шëлковое бельë… Хотелось верить, что за порчу пододеяльника денег с нас не возьмут… А впрочем, после покупки билетов, у меня их и не осталось.

Белоснежная наволочка тоже переживала не лучшие времена. Апсэль, конечно, постарался смыть с укротителя лишний грим, но на веках, подведëнных каялом, ещë оставалась краска – она осыпалась на шëлк мелкими хлопьями и тут же размазывалась в тоненькие полоски… То же касалось и остатков румян: едва заметные на щеках, они успели отпечататься на ткани бледными пятнами.

Эрпине выглядел хуже смерти: лицо его приобрело мëртвенно-серый оттенок – что было заметно даже несмотря на остатки грима. Длинные, по-цыгански чëрные волосы, собранные в хвост незадолго до выступления, давно растрепались; несколько прядей прилипло к намокшим от боли вискам. Губы посинели. Между бровями проступили две отчëтливые морщинки… И только усам всë было нипочëм! Они так и сверкали великолепием на измученном лице своего хозяина и продолжали заигрывать с эфемерным зрителем своими спирально подкрученными концами.

Смещённые кости в плече укротителя могли подождать, чего нельзя сказать о глубоких ранах, оставшихся от клыков… Подобраться к ним теперь мешала окровавленная повязка. Ранение было сложным: не имея возможности наложить жгут, Апсэль туго-натуго перетянул грудь Эрпине бинтами. Снять их с лежащего человека, не имея под рукой самых обыкновенных ножниц – не говоря уже о ножницах Эсмарха, забытых Апсэлем где-то на полу цирковой гримёрной, – оказалось задачкой не из простых.

– Прости, Эрпине, мне придётся тебя ещë немного побеспокоить…

Я с трудом развязала тряпичные узелки и почти собралась с силами, чтобы продолжить вынужденную экзекуцию… как в дверь купе неожиданно постучали.

Вежливый, но настойчивый, этот звук заставил меня содрогнуться… Непростительная беспечность! – глядя на дверь, я не могла припомнить, как запирала её на замок… Впрочем, это было неудивительно: ввалившись в купе с укротителем, едва стоящим на ногах, я могла думать лишь о том, чтобы поскорее уложить его на кровать.

В следующий миг дверная створка приотворилась. Первой мне на глаза показалась позолоченная тележка, а следом за ней в купе шагнул улыбчивый проводник. Его одежды вполне отвечали богатству окружающего пространства: накрахмаленная сорочка стояла колом, пурпурная ткань жилета переливалась благородным матовым блеском, шейный платок – ах каким же он был белоснежным! – был повязан на воротник идеальным в своей симметричности бантом.

Проводник был крупным и белозубым. Вероятно, выходец из африканских колоний – Алжира или Марокко, – а быть может, и коренной бенгалец… Я редко встречала жителей тех краëв, но знала, что они отличаются тёмной кожей и чувственными губами, о каких могла лишь мечтать любая анжерская дама.

– Кофе, чай, пирожные… газета… – проводник осëкся, очевидно заметив у меня под ногами останки окровавленной сорочки. – Другого рода… помощь?..

Сердце моё отчаянно колотилось: я боялась присутствия посторонних глаз. Боялась так сильно, что от испуга едва могла подобрать слова.

Не дождавшись ответа, бенгалец прикрыл за собою дверь и озабоченно добавил:

– Мадемуазель?..

Играть роль госпожи было для меня непривычно, но я всё же забормотала, с огромным трудом преодолев смущение и испуг:

– Если… если можно, месье, принесите мне миску с тёплой водой…

Я могла бы сходить за водой сама – в каждом купе первого класса имелась небольшая ванная комната. Однако поручив это дело проводнику, я воспользовалась шансом накинуть на обеденный столик фрак Эрпине… Оставалось надеяться, что бенгалец, перепуганный видом крови, не успел обратить внимания на столешницу: стараниями укротителя, вся её поверхность, точно клумба, была покрыта розетками багровых цветов.

«Каменные розы» – так назывались эти цветы за свою отдалëнную схожесть с обычной садовой розой. Вот только у них не водилось стебля, а лепестки казались плотными и острыми, словно какой-нибудь непутёвый скульптор и правда пытался выточить в камне раскрытый розовый бутон. В них не было ничего пугающего или зловещего – за исключением того, что каменные розы обыкновенно росли на кладбищах, – однако в сознании Эрпине образ этих цветов был неразрывно связан с телесной болью… Кто знает, быть может, в далёком детстве укротитель обрезал палец о «каменный» лепесток?..

Хорошо ещë, что Апсэль догадался влить в Эрпине остатки своего драгоценного арманьяка, чтобы хоть немного облегчить его мучения! В противном случае, всë купе давно бы превратилось в могильную клумбу…

Проводник показался из ванной с дымящейся миской в руках. Он поставил её на тумбу, стоящую в изголовье и положил рядом несколько полотенец, а затем подошëл к столу, чтобы взять один из приставленных к нему стульев. Фрак Эрпине плохо скрывал безнадёжно испорченную древесину, однако бенгалец лишь окинул столешницу любопытным взглядом, после чего уселся напротив меня, всë так же растягивая губы в вежливую улыбку:

– Я к вашим услугам, мадемуазель… – Он сделал выразительную паузу, желая узнать моё имя.

– Софи́, – пропищала я.

– …мадемуазель Софи, – улыбка стала ещё приветливее, чем прежде. Казалось, ни грим на моём лице, ни заросли каменных роз ничуть не удивляли его. А быть может, он только старался делать подобный вид. – Меня вы можете звать Барна́ба… Не смущайтесь, скажите, чем я могу быть вам полезен?

Я поглядела на Эрпине, раздумывая, как быть…

Желай проводник доложить о странностях, происходящих в одном из вверенных ему купе, он давно отыскал бы повод выскочить за дверь. Но месье Барнаба продолжал покорно сидеть на месте… по наивности ли, или по доброте душевной?.. Как бы там ни было, бежать с поезда, всё больше набирающего ход по мере приближения к окраинам, нам с укротителем было некуда…

Я осознала, как страшно заламываю пальцы лишь в тот миг, когда месье Барнаба остановил меня. Он взял мои руки жестом мудрого пастыря и попросил:

– Не нужно, не нужно, мадемуазель…

Не знаю, что больше поразило меня: прикосновение незнакомых рук или размер его ладоней… исполинские, тёмные, – по сравнению с ними мои, без того мелкие ладошки казались и вовсе детскими.

– Вы знаете, как помочь своему спутнику, мадемуазель Софи?.. – он постарался разговорить меня. – Вам нужен доктор?

Я замотала головой и всё так же, молча, наклонилась к объёмному саквояжу, стоящему у кровати, чтобы продемонстрировать проводнику его содержимое: мешочки с лекарствами, хирургические инструменты, склянки с антисептическими растворами.

– Что ж, тем лучше… – бенгалец улыбнулся, испытывая явное облегчение. Вероятно, он и сам не знал, как сможет отыскать в вагонах врача, не подняв при этом лишнего шума. – В таком случае, приступайте, мадемуазель… Вам потребуется что-то, кроме воды?

Я поняла, что уже не смогу отделаться от свалившегося мне на голову «помощника»; и это внезапное чувство – чувство какой-то фатальной, успокоительной неизбежности – вдруг заставило меня перестать дрожать.

– У вас не найдëтся ножниц, месье Барнаба?.. – спросила я – тоном собранным и спокойным, каким частенько говорил со мной Апсэль, проделывая сложные операции.

Проводник тотчас потянулся к нагрудному карману своего жилета и достал оттуда ни что иное, как тончайшие хирургические ножницы… Да к тому же с таким невозмутимым видом, словно только и делал на службе, что ассистировал пассажирам в обработке различных ран!

Я с удивлением приняла этот филигранный и, без сомнения, дорогостоящий инструмент. Готова поспорить, такими чудными ножницами пользовались разве только известнейшие хирурги в Отель-Дьё де Люцерн; да штатные лекари монарших особ… И потому затупить их о плотную ткань бинтов представлялось мне просто преступной подлостью!.. К тому же похожие ножницы – вот только намного грубее этих – лежали в моём саквояже и мало подходили для подобного рода нужд.

– Мадемуазель?.. – аккуратно окликнул месье Барнаба. – Что с вами?.. Не подходят?

– Мне нужно только разрезать бинты…

Он вежливо кивнул и вновь потянулся к жилету.

Лишь теперь я обратила внимание на то, каким крохотным был его нагрудный карман, – размером не больше и не толще дамского портсигара… Но бенгалец с непринуждённым видом вдруг вытянул из него крупные портновские ножницы…

Секунда, другая…

Я удивлённо вскрикнула:

– Вы волшебник?! – И тут же зажала рот обеими руками, испугавшись собственного крика не меньше подпрыгнувшего на стуле месье Барнабы.

Бенгалец машинально оглянулся на дверь и поднëс палец к губам, как бы вежливо укорив меня: «Тише, тише, мадемуазель… ведь мы не хотим окончить этот разговор в стенах инквизиторского отдела?..»

– Какое облегчение… – я утопила лицо в ладонях – страх отступил так внезапно, что у меня закружилась голова. Теперь я могла не бояться ни каменных роз, ни любых других причуд, которые мог выкинуть бесчувственный Эрпине…

Не теряя больше ни минуты, я выхватила ножницы из рук месье Барнабы и принялась за работу.

Распадаясь по сторонам, бинты открывали мне ужасающую картину: глубокие раны, местами доходящие до костей, сочились тёмно-красной кровью; и той маленькой Софи внутри меня – не доктору, а обычной перепуганной девочке, – изо всех сил хотелось зажмуриться…

Последние бинты опали на покрывало, и месье Барнаба звучно сглотнул, как видно, стараясь перебороть желание поделиться с миром остатками еды, что покоилась у него в желудке… Это дело давалось ему с трудом – навряд ли бенгальцу хоть раз доводилось наблюдать подобные процедуры. Вскочив на ноги, он вернулся назад к тележке и налил себе питьевой воды.

– Хотите пить, мадемуазель? – уточнил он сдавленно.

Не отрываясь от работы, я покачала головой, и месье Барнаба залпом выдул полный стакан.

Не в силах побороть своё любопытство – а быть может, попросту желая отвлечься на разговоры, – я кивнула на ножницы и спросила:

– Неужели вы сделали их из воздуха?..

Даже проведя всю свою жизнь в обществе колдунов, я не знала и трети возможностей колдовства.

– Скажем так, мадемуазель, – смутился немного пришедший в себя бенгалец, – они исчезают из тех мест, где на данный момент в них нуждаются меньше, чем здесь…

– Пожалуйста, поднимите его, – попросила я, освобождая месье Барнабе место у изголовья. – Только осторожнее, у него сломано плечо…

Проводник отставил стакан в сторонку и с прежней непринуждённостью взялся исполнять мою просьбу. Стараясь поменьше глядеть на раны – дабы не вызвать у себя нового приступа тошноты, – он расположился на кровати и помог Эрпине принять сидячее положение, аккуратно примостив его голову на своей широкой груди.

Потревоженный укротитель ненадолго пришёл в сознание.

– Не нужно… нет… прошу… – простонал он в спокойной, но абсолютно душераздирающей манере.

Будь моё сердце не скоплением мышц, артерий и вен, а, к примеру, свежевыпеченным безе, оно бы тотчас треснуло и раскрошилось от жалости к Эрпине… И, видит бог, будь рядом со мной такой опытный и вечно спокойный Апсэль, я бы позволила ему раскрошиться!.. Однако обстоятельства вынуждали моë сердце быть крепким. В этот миг оно больше походило на чёрствый рождественский пряник: твëрдый как камень, он был способен справляться с любыми жизненными невзгодами, ожидая момента, когда его размочат в чае или молоке, – а до тех пор только и мог, что терять от боли узоры из белой глазури.

– Потерпи, Эрпине, я быстро…

Следующие полчаса дались мне тяжелее, чем все восемь лет ассистирования Апсэлю. Я не смогла дать Эрпине больше двух капель опиумной настойки, опасаясь раньше времени погрузить его в беспробудный сон. Эта доза, конечно, облегчила его боль, но не победила еë окончательно, – укротитель тихонько рычал и стонал, когда я касалась ран, и моë тело невольно отзывалось на эти звуки: желудок сжимался в противных судорогах, ладони холодели, пальцы, держащие иглу, мелко тряслись. Мне стоило неимоверных усилий отгонять от себя набегающую волнами дурноту.

Только теперь я как следует поняла, какой невероятной душевной стойкостью обладал Апсэль: сколько раз при мне он резал, штопал и правил своих любимых, – но руки его всегда оставались чуткими и послушными, а рассудок – чистым.

На какое-то время мне всë же пришлось привести Эрпине в сознание: вправить ключицу и правильно наложить бандаж на плечо бесчувственного человека – задача невыполнимая. Однако держать вертикальное положение без поддержки укротителю было трудно, и я без конца благодарила судьбу за то, что она привела мне на помощь месье Барнабу.

Весь последний час, подмечая моё состояние, проводник старался молчать и только вежливо слушался указаний. Да и стенания Эрпине не слишком способствовали светскому разговору. Но стоило мне закончить самую трудную часть работы, как бенгалец заговорил.

– Мадемуазель?..

Я вскинула на него глаза.

– У вас краска на лице потекла. Вы плакали?

– Нет… нет, месье, это просто грим, – оправдалась я, словно боясь быть заподозренной в излишней сентиментальности. Хотя, казалось бы, поводов заплакать у меня было более чем достаточно. Один из них, бледный как смерть, в эту минуту сидел на стуле, терпеливо ожидая, когда я завяжу на повязке последние узелки, и выращивал на стенах купе одну за другой каменные розы.

– Грим?.. – повторил месье Барнаба.

– Я играла Пьеро этим вечером и не успела умыться перед отъездом.

Кажется, мой ответ не объяснил бенгальцу равным образом ничего. Он лишь растерянно кивнул и замолчал, как видно, не решаясь отвлекать меня дальнейшими расспросами.

Закончив с плечом, я наконец смогла дать Эрпине щедрую дозу опия и разрешила месье Барнабе вновь уложить его на кровать. Однако на этом мои хлопоты не окончились. Срезав штанину укротителя всë теми же портняжными ножницами, я осмотрела раны, оставшиеся от тигриных когтей, – бедро рассекали несколько глубоких разрезов, точно нанесëнных лезвием острозаточенного ножа.

Понимая, что я более не нуждаюсь в его помощи, – за исключением разве что уборки импровизированной операционной, – проводник вновь расположился на стуле и стал с любопытством наблюдать за тем, как я готовлю инструменты для следующей операции.

– И от чего же плачет этот… Пьеро? – спросил он, возвращаясь к нашему разговору.

– А вы никогда не смотрели сценки?

Месье Барнаба иронично развёл руками, и я успела подумать, что из него мог бы выйти отличный паяц… Душа комедианта вечно просится наружу: обряди ты её хоть в военный мундир, хоть в пурпурный жилет проводника.

– Так уж получилось, – ответил он, – что моё знакомство с анжерской культурой в основном ограничивается вокзалами… Вы, вероятно, играли в какой-то пьесе?

– Мы с Эрпине выступали в столичном цирке…

В воздухе повисла трагическая пауза, сопровождаемая неизменным грохотом железных колёс. Но месье Барнаба прервал её очередной энергичной репликой:

– Ни разу в жизни в цирке не бывал!

Это обстоятельство не показалось мне удивительным. Вероятно, у проводника не было ни времени, ни средств на подобные развлечения. Проведя столько лет в столице, я и сама не успела побывать толком нигде, кроме родного цирка: ни в музее восковых фигур, ни в знаменитой «Эклерной Тётушки Жозефины», ни в «Гран-кафе», где проводили сеансы синематографа. Сейчас эта мысль казалась мне по-детски наивной и даже глупой, но когда-то я мечтала сходить туда с Эрпине… Да и со всеми своими друзьями!.. Однако в компании, где есть гуттаперчевые люди, кентавры, а тем более – русалки-тритониады, это было попросту невозможно.

Я присела в изножье кровати, беря крохотную передышку, чтобы ответить месье Барнабе.

Отчего же плакал паяц Пьеро?..

– Я думаю, он плачет от любви.

– Мадемуазель! – бенгалец недоумённо – почти возмущённо – приподнял брови, и лицо его сложилось в уморительную гримасу. – Любовь – прекрасное чувство! От него не плачут такими горькими слезами.

Месье Барнаба оказался не только волшебником, но и самым настоящим чудаком, до краёв переполненным каким-то наивнейшим жизнелюбием. Он говорил с неизменной серьëзностью, но в то же время шутил – точно намеренно старался отвлечь меня от душевных терзаний.

Словом, лучшего собеседника в подобной ситуации мне было трудно даже вообразить.

Я улыбнулась ему в ответ:

– И всё-таки от неё иногда бывает больно… Например, когда тебе приходится покинуть всех, кого ты любишь. Или когда они покидают тебя…

Это казалось странным – говорить о любви в окружении бинтов и окровавленных простыней. Но в то же время – я как никогда ярко ощущала всю пронзительность этого чувства.

Должно быть, улыбка у меня вышла уж слишком тоскливой: проводник потупил глаза и принялся растерянно разглаживать складки на ткани жилета, как видно, переживая, что сумел огорчить меня своими расспросами. Неудивительно, что мой взгляд и мои слова так смутили участливого месье Барнабу, – ведь сегодня образ печального Пьеро был особенно созвучен всем движеньям моей души; а чернильные слёзы, бегущие по щекам, могли бы запросто превратиться в настоящие; если бы только обстоятельства моей жизни не заставили меня разучиться плакать.

Не желая ещё больше смущать своего собеседника – а быть может, попросту боясь поддаться подступающей тоске, – я бодро вскочила на ноги и пояснила:

– Но Пьеро, месье Барнаба, плачет не поэтому! Просто Коломбина, любовь всей его жизни, не отвечает ему взаимностью!

– Ах, вот оно как… – протянул бенгалец и вновь надолго затих, наблюдая за тем, как я зашиваю раны.

Эрпине крепко спал и почти не чувствовал боли – иголка раз за разом пронзала кожу, но на стенах купе расцветало всë меньше и меньше каменных роз, – и от осознания этой мысли моему пряничному сердцу тоже становилось немного легче.

Месье Барнаба привычно суетился вокруг кровати – то поднося мне воду, то меняя грязные полотенца. Очень скоро проводник почувствовал едва уловимую перемену в моём настроении, и к нему тотчас вернулась прежняя любознательность.

– Могу я узнать, что случилось с вашим другом, мадемуазель? – уточнил он вежливо, но до крайности увлечëнно, точно попал на середину трехактной пьесы.

– Он столкнулся с тигром, – сказала я. Ответ прозвучал легко – так, будто проводник спросил у меня, который час, или полюбопытствовал, какая погода нынче стоит на улице, – но по груди у меня прошëлся мучительный холодок.

Однако увлечённый месье Барнаба не проявил своей прежней чуткости. Окинув укротителя любопытным взглядом – теперь, когда раны Эрпине укрывали свежие повязки, проводник больше не чувствовал дурноты, – он заявил:

– Должен заметить, для столкновения с таким крупным зверем ваш спутник выглядит слишком… целым.

Игла у меня в руке возмущëнно дрогнула.

– Слишком целым, месье?!. – Готова поспорить, в это мгновение моë лицо не выражало ничего, кроме глубокого недовольства такого рода уничижительной оценкой состояния Эрпине.

Бенгалец растерянно замолчал. Вид его сделался смущённым и перепуганным, точно у нашкодившего ребёнка. Но, как ни странно, это новое выражение – в сочетании с такой могучей внешностью – только добавило образу месье Барнабы шутовского фарса. Заглядевшись на бенгальца, я пожалела, что рядом не было Голубушки Коломбины, – как и любой драматург, она была большой любительницей всякого рода причудливых контрастов.

Разучивая со мной сценарий очередного антре, она частенько восклицала: «Ну же, Софи, дай мне чуть больше мимической искренности!» И с точки зрения этой самой искренности месье Барнаба, как пить дать, засиял бы в еë глазах неогранëнным алмазом…

Я спешно отогнала от себя образ Голубушки Коломбины, боясь прикасаться мыслью ко всему, что так или иначе сделалось мне родным за долгие годы жизни в столичном цирке. Слишком больно мне было подумать о том, что я больше никогда не увижу её разрумяненного лица.

Месье Барнаба тем времен скрылся у меня за спиной – как видно, отошёл к столу, чтобы собраться с мыслями.

– Простите, мадемуазель, – сказал он пару минут спустя. – Я неправильно подобрал слова… – Голос его был каким-то упавшим, и он прокашлялся. – Признаться, наша встреча привела меня в возбуждение… Вы должны понять… Мне… мне редко приходится говорить с кем-нибудь так открыто…

Мне стало совестно злиться на месье Барнабу, чья личность так хорошо отражала время, в которое довелось родиться и жить этим «неправильным людям». Людям, заведомо осуждённым на гибель лишь за то, кем они появились на божий свет…

Таким был и Эрпине. Неисправимый гордец, он, конечно, не сознавался в этом ни единой живой душе, – но как и любой колдун, жил в постоянном страхе… (И вот теперь кошмары его сбылись – он вынужден бежать под покровом ночи, покидая родных и близких; больной, разбитый…) Такими были все знакомые мне циркачи. И я сама – в каком-то смысле – тоже была такой; хоть природа и обделила меня способностью к колдовству…

Однако мне повезло: всю свою жизнь я провела в окружении людей свободомыслящих – «уродцев», колдунов и комедиантов, крайне далёких от веры, какой понимали её все церковнослужители. Чего нельзя сказать о месье Барнабе… Разъезжая по просторам Анжерской империи в своём пурпурном жилете и накрахмаленной сорочке, он жил точно овечка в волчьей шкуре, – испуганная овечка в стае исправно посещающих воскресную службу волков… Но как хорошо!.. – в этом пронзительном одиночестве он не ожесточился, не загрубел… И даже напротив – привык улыбаться каждому дню своей широкой, белозубой улыбкой.

– Всё хорошо, месье Барнаба… – Я наложила последний шов и обернулась, давая понять ему, что больше не обижаюсь. – Вы, в целом, правы!.. – голос предательски сорвался, тем самым сведя на нет все мои попытки продемонстрировать беззаботность. Но я продолжила: – Не будь тигр его добрым другом, Эрпине и правда к этому времени был бы мëртв.

В этот миг укротитель издал очередной болезненный стон, и на жилете у месье Барнабы вдруг распустилась крупная каменная роза. Что-то ярко блеснуло в полумраке купе и упало на пол – плотные лепестки растения вытолкнули из ткани жилета фигурную брошь, которая до этой самой минуты с большим успехом ускользала от моего внимания.

Очевидно, это неприметное украшение было той единственной вольностью, какую допускала строгая форма проводника. Месье Барнаба поднял его с той быстротой, с какой поднимают лишь крайне драгоценную сердцу вещь; подышал на бляшку и заботливо обтёр еë о рукав сорочки… Кто знает, быть может, эта брошь перешла месье Барнабе по наследству? А быть может, он попросту купил еë на восточном базаре, в одном из колониальных городов, расположенных на маршруте, по которому следовал наш состав.

Бронзовая бляшка была выполнена в виде слоновьей головы, покрытой мелким восточным орнаментом. У животного не было бивней, и потому я сразу признала в нëм Elephas maximus, а то есть – бенгальского слона. (Не даром я всë-таки столько лет проработала помощницей ветеринара!) Такие слоны водились и в нашем цирке. Они отличались некрупными размерами и покладистым характером, и в отличие от Loxodonta africana – слонов саванных, – очень хорошо поддавались дрессировке.

К моему удивлению, проводник не стал избавляться от каменной розы – вероятно, посчитав её неплохим дополнением к своему наряду – и попросту переколол выпавшую брошку на другую сторону.

– У меня в друзьях тоже водится один слонёнок, – сказала я, – его зовут Бартоломью…

Месье Барнаба одарил меня душевной улыбкой, как видно, радуясь тому, что наша размолвка была так скоро забыта:

– В честь пророка Варфоломея?

– Нет. – Я закрыла ладонью глаз и понизила голос до хрипотцы, как часто делал Апсэль, пересказывая мне истории о своих любимых морских разбойниках – Чёрной Бороде или Барбароссе: – В честь бесстрашного пирата!

Проводник рассмеялся, тем самым ещë ненамного смягчив моë пряничное сердце… Видит бог, я, как любой паяц, всем своим существом любила веселить перепуганного и напряжённого зрителя, едва успевшего отойти от какого-нибудь сальто-мортале! А события, происходящие в стенах этого купе весь последний час, вполне могли сойти за «смертельный номер», учитывая, что наш состав нëсся по просторам «праведной» Анжерской империи.

– Такие живут… у вас на родине? – спросила я, вновь обратив своë внимание на бронзового слонëнка месье Барнабы. – Ведь вы из Бенгалии?

Проводник смущëнно пожал плечами:

– Я не уверен.

Меня не удивила его загадочная амнезия. Я осталась одна на улицах Люцерны будучи уже вполне сознательной девочкой и потому прекрасно помнила, откуда меня привезли в столицу. Но по империи бродило немало волшебников, кто и вовсе не знал ни своих родителей, ни своих корней.

Я замолчала, боясь огорчить месье Барнабу касанием этой темы, и отправилась к тележке, чтобы налить Эрпине питьевой воды.

Едва я коснулась кувшина, проводник привычно завозмущался: «мадемуазель, я налил бы сам!..» Однако я намеренно не просила его о помощи. Суета успокаивала меня. Теперь, когда все операции были позади, мне только и оставалось, что подносить Эрпине воду и необходимые лекарства.

Укротитель болезненно вздохнул, когда я приподняла его голову от подушки. Не открывая глаз, он сделал пару глотков и вновь обмяк, охваченный нестерпимой опиумной сонливостью.

Я сделала, что могла. И дальнейшая судьба Эрпине отныне не зависела ни от моих врачебных навыков, ни от воли святой инквизиции. Еë могло определить только время. Великое и безжалостное. В равной мере способное как исцелять, так и обращать человека – и всë созданное им – в пустынный песок.

Месье Барнаба хлопнул себя по коленям и по-черепашьи медленно поднялся на ноги. Казалось, он намеревается удалиться, смущëнный своей неожиданной бесполезностью; но в то же время – совсем не хочет покидать купе – единственное место, где он мог хотя бы ненадолго побыть собой.

Бенгалец всем сердцем нуждался в компании похожих на него людей, но, очевидно, боялся стать для меня обузой. А я боялась отвлекать его от дел – и потому молчала…

– Отдыхайте, мадемуазель. – Он поклонился мне и уже обернулся к двери, когда я отчаянно окликнула его:

– Постойте, месье Барнаба!..

Мне был до дрожи необходим собеседник – лишь бы не оставаться в купе один на один с искалеченным другом и не слышать неумолимого стука колëс.

И мне показалось, месье Барнаба почувствовал это.

– Расскажите, что с вами приключилось? – попросил он, вновь с готовностью усаживаясь на стул. – И как вы оказались в этом вашем… цирке?.. – бенгалец произнëс слово «цирк» с каким-то особенным, благоговейным придыханием. Неудивительно! Уверена, он успел вообразить это чудное место надëжным пристанищем столичных ведьм и колдунов… и, должна заметить, сделал это отнюдь не безосновательно.

– Это долгий рассказ, месье Барнаба. – Я кивнула головой на его тележку, справедливо заключив, что лишившись обилия напитков и газет, недовольные пассажиры могут запросто отправиться на поиски своего нерадивого проводника. – Вас не будут искать?

Бенгалец оглянулся – так, словно и вовсе успел позабыть о существовании этой позолоченной конструкции.

– Не извольте волноваться, мадемуазель, – он вновь одарил меня своей белозубой улыбкой, – на ближайшие несколько недель я полностью в вашем распоряжении!.. Как, собственно, и эта тележка. Быть может, чаю?.. Горячего, с мëдом! То что нужно в конце тяжëлого дня!..

Так я узнала, что в придачу к двуспальной кровати и личной ванной комнате пассажирам первого класса полагается также и личный помощник…

И всё-таки хорошо жилось толстосумам!

Часть вторая,

Прощание с Туманными горами

Мне едва исполнилось десять лет, когда по нашей деревне поползли осторожные слухи. Мол, объявился в округе один благодетель, который помогает волшебным семьям перебираться из Свободных земель в Анжеру и селиться там под видом простых людей.

И звали этого человека – Авгу́ст Фурнье.

Отец от слухов отнекивался – ему хорошо жилось и здесь, в Туманных горах, в маленьком государстве Сно́удон, куда за восемь столетий так и не смогло добраться влияние святой инквизиции.

Этой местности повезло во многом из-за сложности ландшафта: бороться с ересью среди скалистых гор было куда труднее, чем на холмах и равнинах Анжерской империи; в особенности во времена крестовых походов, когда одно обмундирование могло весить немногим меньше самого рыцаря. Разве дотащишь такую ношу до горной деревни? Что и говорить о самом сражении!.. Однако солдатам девятнадцатого века, с их лёгкими мундирами и меткими ружьями, проще отнюдь не стало. Ещё восемь столетий назад, когда Европу сотрясли первые гонения святой инквизиции, в Туманные горы успело переселиться столько волшебников со всего континента, что к нашему времени здесь стало куда труднее встретить обычного человека, нежели ведьму или колдуна. Бороться с таким народом труднее некуда: не успеют солдаты забить в пушку первый снаряд, как весь отряд сляжет от острой кишечной порчи.

Мой отец, конечно, тоже был колдуном. Он умел ломать и двигать камни: и мелкую гальку, и крупные валуны. Из первой он выделывал крошечные фигурки – амулеты, руны и бусины, так нужные колдунам для их ворожбы. Из вторых мастерил домашнюю утварь – от тарелок до скамеек и очагов. Кроме того, несколько раз в году он объезжал близлежащие деревни, помогая местным жителям выравнивать каменистую землю для грядок или жилых домов.

Этим он зарабатывал на жизнь. А для души – держал на заднем дворе стадо горных коз.

Отец был крупным и грубоватым на вид мужчиной, вполне соответствующей для каменщика наружности, но когда у него на руках оказывался козлёнок, превращался едва ли не в нежное облачко, с чуть влажными, светящимися, как солнечные лучи, глазами.

А вот мать, напротив, была женщиной миниатюрной и внешне мягкой. Но всякий раз, когда одна из отцовских коз имела неосторожность перебраться через оградку и ощипать цветочные листья в её драгоценном саду, превращалась едва ли не в дикого зверя, брызжущего проклятьями. (Впрочем, все её проклятия таяли в воздухе, так и не успев добраться ни до мужа, ни до козы).

Заслышав об Августе Фурнье – который сам себя называл не иначе, как Проводник, – мать, в отличии от отца, проявила глубокую заинтересованность. С горящими глазами, она принялась засыпать вопросами всех проезжих колдунов, по крупицам собирая сведения об этом загадочном господине. Известно о нём было не так уж много – по понятным причинам, благодетель предпочитал оставаться в тени. Но, вроде бы, семейство Уотерхаус – известные потомки одной достопочтенной ведьмы – лет пять назад воспользовались его услугами; а вслед за ними и Поттеры, жившие где-то за перевалом. И, видно, в Анжере им всем понравилось, потому что назад никто ещё не вернулся.

Наконец выведав все возможные подробности об этом Проводнике, мать начала мягко, но крайне настойчиво убеждать отца в необходимости переезда.

– Ты подумай о нашей Софи! – говорила она, подкараулив благоверного в добром расположении духа, а именно – с козлёночком на руках. – Ведь она там сможет стать образованной дамой! Выучится в школе, пойдëт в университет!.. Наша девочка обделена волшебным даром, так может быть, это её судьба?! А мы… мы с тобой и без волшебства как-нибудь проживëм…

Отец лишь вздыхал, всем своим видом напоминая каменную глыбу, вокруг которой суетливо вился какой-нибудь воробей.

Мне не очень-то нравилась мысль об учёбе в анжерской школе… а уж тем более – в университете! Меня вполне устраивала и наша деревенская учительница, на уроках которой мы большую часть времени бегали по лугам, изучая горные травы. Однако мама объясняла, что учëным людям открывается в жизни много дорог, и что она сама всегда мечтала иметь возможность получить достойное образование. Она бы тогда стала не деревенской знахаркой, а самым настоящим доктором, и спасала людей не только от сглаза и бородавок, но и от смерти. «Если бы не эта проклятая инквизиция…»

Не выдержав напора, отец поддался. Думаю, он и сам поверил, что в Анжере мне, не имеющей склонности к колдовству, будет житься намного лучше, чем в одной из сноудонских деревень. И очень скоро в нашей маленькой кухоньке, заставленной цветами из маминого сада, уже сидел тот самый Август Фурнье.

Светловолосый, курносый, бледный, Проводник оказался одним из тех обаятельных людей, кто умел всем своим видом внушать спокойствие. Усевшись за стол, он упоëнно понюхал стоящие в вазе цветы, а после заговорил о переезде так легко и непринужденно, словно обсуждал с родителями ни что иное, как расчистку земли для тыквенных грядок.

– Никаких забот! Никаких проверок от инквизиции! – говорил он, вертя у носа ветку сухой лаванды. – Новый паспорт, новая биография, новая жизнь!.. Мне и самому довелось родиться лишённым дара, и, чёрт возьми, как я счастлив, что родители имели смелость перебраться со мной в Анжеру! Вот только нам пришлось неделями скитаться по провинциям: прятаться от солдат, пугаться каждого встречного – как бы не вызвать у местных жителей подозрений… и как-то устраиваться, как-то устраиваться… А вас, дорогие мои, если вы всё же решитесь воспользоваться моими услугами, ждёт комфортное путешествие в вагоне пассажирского поезда!

Выражение его лица ловко перетекало от жизнелюбия к лёгкой грусти. В один миг он понимающе улыбался, гладя меня по макушке, в другой – расцветал, живописуя все прелести жизни в империи, в третий – словно смущаясь своих порывов, вдруг опускал ресницы. Эффект у этой пляски был поистине гипнотическим: точно опытный заклинатель змей, Проводник не позволял никому отвести от себя глаза. Полчаса спустя даже некогда хмурый отец уже смеялся над весëлой историей о том, как ловко Августу удалось обдурить узколобого инквизитора в тот единственный раз, когда караван с его переселенцами нарвался на неожиданную проверку…

В тот же день всё было решено. Проводник собирался ещё с пару месяцев поездить по Туманным горам, разыскивая клиентов, и обещал вернуться в начале осени, чтобы забрать нас в «новую жизнь».

Я плохо представляла, что принесут за собой подобные перемены. Как всякого ребёнка, меня интересовали глупые и незначительные вопросы: смогу ли я отвезти в Анжеру хотя бы одного, хоть самого маленького козлёнка?.. Будет ли в новом доме цветочный сад?.. Подойдёт ли для новой школы моя одежда?.. Лишь раз в мою по-детски беззаботную голову прокралась не по-детски тревожная мысль.

– А что случится… если инквизиция нас поймает?.. – спросила я однажды за ужином, зависнув с вилкой над маминым пирогом.

Родители странно переглянулись.

– Ну… ты же знаешь, Софи, – неуверенно заговорила мама, – колдунов и ведьм в Анжере не любят. Мы там, вроде как, вне закона…

Я ужаснулась:

– Нас что, посадят в тюрьму?!

В нашей сноудонской деревеньке была тюрьма – маленький грязный домик на участке, где жил констебль. Детям подходить к нему запрещалось, но порой, нарушая правила, мы с любопытством заглядывали в его поросшие мхом оконца. Люди в этом доме сидели в клетках с узкими скамьями вместо кроватей. И пускай их заключение длилось недолго – ведь в тюрьму у нас попадали только пьяные дебоширы да любители наложить порчу на соседскую грядку с тыквами, – мысль о том, чтобы быть запертой в клетке, пугала меня даже больше учёбы в анжерской школе.

– Брось, Софи! – вмешался отец. – Думаешь, я не смогу, ежели что, совладать с парочкой инквизиторов? – Он дёрнул пальцами, и каменная тарелка с яблочным пирогом весело затанцевала по столу.

Я рассмеялась, тотчас позабыв и про тюрьму, и про инквизицию… Но мама остановила шумливый танец. Вернув тарелку на прежнее место, она обернулась к отцу и натянуто улыбнулась:

– Давай уже, отвыкай.

Осень настала скоро. Отец с тяжёлой душой распродал всех коз и, поездив по деревням, нашёл пару-тройку колдунов, заинтересованных в покупке нашего дома. Готовясь к отъезду, родители дали мне несколько наставлений. Во-первых: никогда и ни при каких условиях не рассказывать никому, что они волшебники, да и вообще – стараться поменьше разговаривать с незнакомцами. Во-вторых: если я вдруг потеряюсь, обязательно обратиться в межрегиональную газету и дать объявление, мол, «девочка Софи ищет своих родителей»; дальше город, адрес ночлежки или вокзала – любого места, где я отыщу приют, – или попросту название заведения, на случай, если меня поместят в детский дом или отправят в какой-нибудь монастырь.

– Что бы ни случилось, не отчаивайся, Софи, мы тебя обязательно отыщем!.. – говорила мама, украшая подол моей старой юбки новенькой кружевной каймой. «Это чтобы ты не чувствовала себя белой вороной. Там, в империи, ходит столько модниц! Даже в самой последней провинции…»

Люди, рождëнные в Анжерской империи, не были склонны верить в магию чисел: они боялись магии, как огня, как лютого зверя, и предпочитали считать, что всякая магия – есть ни что иное, как искра дьявола в грешных душах еретиков. Но нам пока что не было нужды притворяться анжерцами, и потому, когда маленький караван с переселенцами прибыл в Сноудон, мама страшно расстроилась, что наш отъезд в новую жизнь выпал на тринадцатое число.

Однако караван Августа Фурнье не мог дожидаться благоприятной даты. Проводник взял у отца деньги, вырученные за продажу дома, выдал нам новые паспорта и усадил в одну из своих повозок.

Дорога была скучной и тряской, но зато – невероятно красивой. По горам уже ползли осенние туманы, вдруг сменяемые отрезками голубого неба и ярким солнцем. Трава едва принялась желтеть, а вот кипрей, напротив, давно отцвёл и теперь разносил по воздуху пуховые семена, похожие на крупные хлопья снега. Глядели с высоты чëрные скалы, укутанные туманными облаками; то здесь, то там выглядывали из норок любопытные сурки. Временами облака опускались и до ущелья, накрывая тропу невесомой молочной пеленой. В такие минуты Август останавливал караван, терпеливо ожидая, когда дорогу под ногами вновь ни осветят солнечные лучи. Горы словно прощались с нами, одновременно балуя и укоряя переселенцев своим великолепием. И даже моë девчачье, беззаботное сердце нет-нет да сжималось при мысли о том, что больше никогда в своей жизни я не увижу знакомых с детства вершин.

Тем же вечером мы выехали на равнину. И под покровом ночи покинули Свободные земли, пробравшись в Анжеру тайной лесной дорогой – в объезд постов.

Старики в деревнях говорили: какая вещь первой бросится на глаза в новом доме, такой и будет новая жизнь. Моим новым домом стала Анжера. Здесь, на равнине, было ещё тепло, и на въезде в городок, куда привёз нас Август Фурнье, мне бросились на глаза десятки и сотни цветочных кадок, украшающих едва ли не каждый второй балкон.

Новая жизнь – совсем, как оставленный мамой сад – сладко пахла цветами.

Городок спал: окна двух- и трёхэтажных фахверковых домиков, так не похожих на сноудонские постройки, были на ночь плотно закрыты ставнями – никто из жителей и подумать не мог о том, что тихий цокот лошадиных копыт несëт с собой целый табор ведьм и колдунов.

Мощёная улица привела наш караван к железнодорожной станции, куда, в предрассветный час, с протяжным гудком, прибыл длинный пассажирский поезд.

Август Фурнье разместил всех переселенцев в последних вагонах, где каждой семье досталось по отдельному купе. Два дивана и маленький столик с лампой – таким нехитрым было внутреннее убранство. Однако мне, впервые видевшей поезд, любая его деталь казалась удивительно любопытной. Я со счастливым писком запрыгнула на один из диванов, намереваясь всю дорогу глядеть в окно, но, утомлённая долгой тряской, тотчас провалилась в сон.

Состав направлялся в одну из южных провинций Анжерской империи, где для моих родителей, согласно убеждениям Августа Фурнье, уже была подготовлена квартира; и даже установлены некоторые договорëнности о работе. Отцу предлагалось устроиться грузчиком на винокурном заводе, матери – уборщицей в местной библиотеке. Родители не меньше меня устали трястись в повозке, но ни один из них так и не решился прилечь на жестковатые купейные подушки. Временами, выплывая из сонных пучин, я ловила отголоски их разговоров. Они перешëптывались весь день, до самого вечера, и слова их были полны тревожным, мучительным предвкушением. А вместе с ним – и тоской, сопровождающей любого, кто навсегда покидает дом, отправляясь на встречу загадочной неизвестности.

Когда поезд въехал в пригороды Люцерны – анжерской столицы, – мать разбудила меня со словами:

– Софи, погляди в окно! Мы с папой никогда в жизни не видели таких красивых зданий! Выйти и прогуляться сейчас нельзя, но когда-нибудь мы обязательно сюда вернëмся…

Зелёный пригород, с его старинными усадебными домами и виноградниками, быстро сменился мощёными улочками и бульварами. Над Люцерной розовело закатное небо. Вода в каналах блестела, отражая свет десятков уличных фонарей, – огромный город готовился к ночи, неспешно разжигая свои огни. В окне промелькнул фасад старинной церкви, за ним – остатки большой крепостной стены, древняя базилика… (Я ещë не знала подходящих слов для описания этих величественных строений, и могла только тыкать пальцем: «Смотри! Смотри!») И вот наконец – поезд выехал на мост через самую широкую и спокойную реку, какую мне доводилось видеть. Вода в ней текла так медленно, что казалось, она не движется вовсе. А над рекой, задевая фасад собора, – громадного и острого, как зубчатая скала, – висело кроваво-красное солнце.

Масштабы этого города поразили меня! Ведь я никогда не была даже в Шлоссе – столице Туманных гор, – которая по сути своей тоже была всего лишь большой деревней…

Ещë несколько кварталов, и поезд тихонько затормозил у здания вокзала – не менее монументального, чем все столичные постройки. По перрону сновали людские толпы: пассажиры и провожающие, грузчики и проводники. Я не пыталась считать, но отчëтливо понимала, что людей на станции было ничуть не меньше, чем жителей в нашей сноудонской деревеньке. Глядя на них в окошко, я так и застыла с открытым ртом.

Из носовой части вагона вдруг послышался неприятный металлический скрежет. Несколько ударов и громкий скрип. Отец нахмурился, прислушиваясь к незнакомым, тревожным звукам. Однако пару минут спустя в дверном проëме показался Август Фурнье.

– Меняем локомотив! – он одарил отца и мать одной из своих гипнотических улыбок и быстрой походкой умчался по коридору, заглядывая в каждое следующее купе.

Это был последний раз, когда я видела его курносое, жизнерадостное лицо, умеющее внушить всем и каждому чувство спокойствия…

Новый локомотив перевëл вагоны на дальний путь. Однако, едва отъехав от здания вокзала, поезд снова остановился. На улице к тому моменту совсем стемнело: яркие огни платформы остались позади, и рельсы теперь освещали только далëкие уличные фонари.

Всë, что случилось дальше, отпечаталось в моей голове лишь каким-то тревожным и кратким мигом. Устав сидеть в темноте, отец подëргал цепочку настольной лампы, но свет отчего-то не загорелся. Желая размяться, он устало поднялся на ноги и стал расхаживать по крохотному для его габаритов купе – от двери до стола, от стола до двери. С хрустом потянулся, разок зевнул, скучая взглянул в окно… и вдруг – застыл, точно охотничий пёс.

Лицо его вытянулось в болезненную гримасу – такую неестественную для вечно спокойной каменной глыбы.

– Надо бежать, – обернувшись, сказал он матери.

Я тоже прилипла к окну и успела заметить, как по щебёнке проплыли несколько алых мантий. Подобно призракам, люди в капюшонах вспорхнули по железным ступеням и тихо вошли в вагон.

Отец уже выглядывал в коридор. Едва успев осмотреться, он снова захлопнул двери, и более того – запер их на замок. Тишину разорвали отдалëнные шум и крики.

– Инквизиция?! – пропищала мама.

Отец кивнул. А в следующую минуту его крепкие руки уже толкали меня в оконце, предназначенное для проветривания купе.

Мама всегда сокрушалась, что я плохо расту: «Ну что за беда, Софи?! Соседи подумают, что я морю тебя голодом!» – но в это мгновение, вероятно, благодарила все силы природы за то, что ей достался такой худосочный ребëнок… Словом, мне было совсем не страшно застрять в форточке – куда больше меня пугала разверстая под ногами пропасть: ведь к высоте окна добавлялась и высота почти вертикальной насыпи.

Но отец без колебаний разжал руки, и я полетела вниз.

Ноги стукнулись о щебëнку – левая лодыжка противно щëлкнула и вспыхнула доселе незнакомой мне жгучей болью. Я невольно кувыркнулась, скатываясь по насыпи, и тут же села, держась за больную ногу. Не будь я так глубоко напугана происходящим, я бы наверняка расплакалась.

– Беги, Софи! – мать прижалась ладонями к стеклу, и оно на миг запотело от влажного крика.

Но я не двигалась с места.

– Беги, мы тебя найдëм!..

Отец оттащил еë от окна и принялся колдовать: в стекло с изнаночной стороны застучали камни, но ни один из них не смог пробить в нëм даже жалкую трещинку. Вокруг была только насыпь из мелкого щебня – ни острых скал, ни мшистых валунов. Я подскочила на ноги и захромала сама не зная куда, вероятно, намереваясь отыскать среди рельсовых путей хоть один булыжник.

Из поезда доносились глухие крики: только сейчас я заметила, что от всего состава остались лишь два вагона с переселенцами, которые теперь были пристëгнуты к паровозу с длинной чëрной трубой.

Не знаю, как долго я бродила между путей. Мимо, один за другим, проносились бесконечные поезда – в основном товарные, без окон и без дверей. Они ехали медленно, едва набирая ход после вынужденного торможения у вокзала, и я успевала отковылять в сторонку, ещё до того как машинист мог заметить маленькую фигурку на пути своего состава. Я наивно надеялась отыскать, если не камень, то хотя бы Августа Фурнье… Уж он-то, казалось мне, точно сможет обдурить узколобых инквизиторов, взявших в плен моих родителей и других колдунов из Туманных гор!

Я отходила всë дальше и дальше от нашего поезда, но так и не смогла найти ни Проводника, ни порядочного булыжника. И наконец, отчаявшись, решила вернуться назад.

Шум и крики успели стихнуть, и теперь вокруг вагонов стояла мёртвая тишина, нарушаемая лишь перекатами щёбенки под моими ногами да еле слышным гулом люцернской станции. Я быстро отыскала окно нашего с родителями купе – форточка всё ещё была приоткрыта – и тихо позвала:

– Мама!.. Папа!.. Вы тут?.. Это я, Софи…

Но никто не откликнулся: за окном было темно и пусто. Вероятно – решила я – мои родители уже давно трясутся в клетке жандармской повозки. Оставалось надеяться, что по дороге им попадëтся хоть какой-нибудь крупный камень…

Из двери локомотива вдруг выплыла парочка красных призраков.

– Эй ты! – крикнул один из них.

В панике я съехала вниз по насыпи.

– Стой, всë равно поймаем!

Я и сама понимала, что была для них лëгкой добычей: нога противно пульсировала и подворачивалась, мешая мне не только бегать, но даже нормально ходить.

Призраки подплыли ко мне размеренным, неумолимым шагом. И мне вдруг сделалось дурно – не то от боли, не то от страха… не то от странного запаха, вот уже несколько минут настырно скребущего ноздри. Этот запах казался мне смутно знакомым… Каждый год, ближе к зиме, отец брался делать валенки из козьей шерсти. Работа была непростой: он чесал, валял, размачивал и сушил, а в конце обжигал готовые валенки в печи, чтобы из них не торчали лишние волоски. Вот тогда-то он появлялся – противный, едкий, – очень похожий на тот, что я чувствовала сейчас. Мне чудилось, так пахнет дым, валящий от паровозной трубы…

Вместе с удушливым чадом из паровоза вырывались и тëмные хлопья пепла. Они кружились над вагонами грязным снегом; подобно позëмке вились над насыпью; и медленно оседали на красных балахонах инквизиторов, привнося какую-то мрачную иронию в известное всем набожным людям выражение: «посыпать голову пеплом»1.

– Ты с поезда?!

– Н-нет, месье, – из моего рта донёсся совсем не голос, а какое-то жалкое блеяние, – я… я живу на вокзале…

Мужчины в капюшонах переглянулись. В чёрных провалах не было видно лиц, но я понимала: они не поверили мне. О, конечно нет!.. Ведь я дрожала хуже напуганного козлёнка.

– Ещë дитя, – сказал один из них, тоном снисходительным, но совершенно лишëнным сочувствия.

Капюшон другого согласно качнулся, и оба они опять обернулись ко мне.

– Иди с Богом. И молись, чтобы он очистил тебя от скверны.

Часть третья,

Цирк, цирк, цирк!

Следующие несколько дней моей жизни совсем не стоят того, чтобы останавливаться на них подробнее. Я провела их на вокзале. Мне посчастливилось прибиться к группе бездомных, которых в столице отчего-то называли «клошарами», а конкретно – к одной рыжеволосой мадам, разодетой в дурнопахнущую шубу и замшевые сапожки.

Нельзя сказать, что она была сильно рада моей компании. Но что-то не позволило ей прогнать от себя хромого ребëнка – возможно, остатки чести или тот самый, пресловутый «материнский инстинкт». В первый день она поделилась со мной остатками еды из ближайшей булочной, во второй – укрыла на ночь одним из своих истрёпанных одеял, а на третий – уже порядочно прикипев к своей новой крохотной спутнице – принялась учить меня секретам элитной клошарской жизни. Объяснила, к примеру, как можно вымыться в раковине привокзального туалета, и рассказала, какой сердобольный охранник на ночь пускает в зал ожидания с мягкими креслами, а от какого, наоборот, стоит держаться подальше, если не хочешь «получить сапогом под зад».

На четвёртый день моя так называемая наставница засобиралась по делам куда-то в пригород.

– Поедешь со мной, – заверещала она своим скрипучим, прокуренным голоском, – я научу тебя ездить зайцем! – И принялась воодушевлённо запихивать в дорогую сумку – явно забытую на станции кем-то из пассажиров – свои пожитки.

Нога до сих пор болела, и я боялась, что этот загадочный способ перемещения будет как-то связан с многочисленными прыжками. Но главный секрет «езды зайцем», как оказалось, заключался совсем не в прыжках, а в том, чтобы пользоваться общественным транспортом в особенные часы: ранним утром, когда столичные жители отправляются на работу, или вечером, на закате, когда они возвращаются с работы домой. В эти «заячьи часы», как называла их моя наставница, трамваи ходили настолько полные, что оставалось только дождаться, когда «толстосумы набьются внутрь, точно селёдки в банку», а после – примоститься на трамвайных ступеньках; или в крайнем случае – «присесть трамваю на хвост».

Ехать на ступеньках трамвая было безумно страшно: под ногами с головокружительной скоростью проносилась асфальтовая дорога, колëса звонко гремели по металлическим рельсам, ветер хлестал в лицо… Однако очень скоро моя тревога начала стихать, уступая место беспечному веселью!.. Трамвай катился мимо высоких столичных зданий, верхушки которых краснели в закатных лучах. По тротуарам ходили дамы в красивых платьях, а по дорогам разъезжали разнообразные экипажи с ещë незнакомыми мне названиями: кареты, кабриолеты и фаэтоны… Всë было ново и интересно для девочки из маленькой деревушки! И даже хлëсткий ветер, поначалу испугавший меня своими порывами, теперь казался мне лишь лёгким освежающим ветерком… Правда, временами, вместо свежести, он приносил с собой удушливое амбре моей клошарской наставницы. И если я сама давно успела привыкнуть к нему, то окружающим нас людям явно было не по вкусу такое соседство: они то и дело покашливали и смешно кривили носы.

На каждой остановке мы спускались со ступеней, чтобы пропустить в чрево трамвая новеньких п�

Продолжить чтение