Змий

Размер шрифта:   13
Змий

Змий

Часть I

2 Février 1824

Здравствуй, дорогой дневник! Наконец-то я отыскал тебя среди старых книг, писем, изрисованных черновиков. Именно сейчас ощущаю острую душевную потребность в предании бумаге своих мыслей и чувств. Два месяца назад мы с отцом вернулись в Петербург. Дорогой до столицы все думал, чем бы мне себя занять в русской стороне, чтоб не скучать, и пришел к выводу, что призванием мое – художество. Отец же заставляет меня разрываться между другими делами, во-первых, во всем брать с него пример, то есть вести бухгалтерию и «пасти крестьян», а во-вторых, подначивает скорее жениться. Я долго медлил с этим делом, продумывал удачный сценарий, то есть как вернее просить руки, чтобы Мари никак не могла бы мне отказать. Но вот я решился, сегодня вечером собираюсь осуществить задуманное. Папаша уже в курсе дела и рад, что я остепенюсь, несмотря на то, что émeraude (изумруд) он не любит и не раз уже подсовывал мне другие партии и во Франции, и здесь. Стоит отметить, что ежели Аранчевская не была бы самой завидной невестой Петербурга, не происходила бы из родовитой фамилии, не имела бы состояния, то вряд ли наша связь попала бы в милость. Так что и в столь тонком деле, как брак, мой старый князь отыскал для себя выгоду.

Итак, пока у меня есть время до визита к Аранчевским, я бы хотел описать, как прошел бал в ночь с первого на второе февраля в доме фон Верденштайнов. Из-за приступов кашля Эдмонд де Вьен не поехал и меня отправил одного. Мысль, что без отца меня примут неподобающим образом, тяготила сердце, из-за этого я ни к чему разволновался, измотал себя и впал в типичную для меня меланхолию.

Княгиня Луиза фон Верденштайн, хозяйка бала, и ее супруг, князь Рихард фон Верденштайн, встретили меня радушно, по-родственному, развеяв ураган страстей, который я на себя напустил дорогой до бала. Ко мне отнеслись с большим уважением, чем к другим гостям, – это невооруженным глазом было заметно и, не скрою, польстило самолюбию. Да и восхищенное волнение среди дам, что я по обыкновению произвел, добавило пущей значимости и ненарочно выделило меня из толпы.

Обменявшись поклонами внизу, я немедля направился в домашний театр, надеясь дорогой встретить Алекса. В одиночестве мне было некомфортно, так что хотя бы одна близкая физиономия значительно скрасила бы мне пребывание на вечере. Двигаясь по мраморной лестнице, благоухающей белыми цветами, я почти не разгибался, приветствуя знакомые лица. Несколько раз вынужденно останавливался и заговаривал о здоровье отца моего с любопытствующими дамами. Г-жа Хмельницкая даже, кажется, как бы пошутила по поводу того, что я, мол, пребываю в числе дебютанток бала, что пустили меня без папеньки погулять, но ее юмор вышел неудачным (во всяком случае, я его не понял).

У стола с пуншем я заметил Баринова и Артура Девоян, недалеко от них увидал маркиза Морилье, у самых дверей в театр немного побеседовал с Феликсом Розенбах и Альбертом Керр. Феликсу я должен был карточные деньги за прошлый месяц, но князь, как мне показалось в тот момент, даже и не вспомнил о сумме. Альберт же, похлопав меня по плечу своею большой рукой, спрашивать об отце не стал, но как-то странно тряхнул меня и улыбнулся, словно всегда мы были близкими товарищами и вот, наконец, свиделись. «Сколько лет, сколько зим!» – казалось, говорили его круглые, блестящие очи, но теплые чувства Керр были чужды моей душе и воспоминаниям. Никак не мог разуметь, с чего бы князю вздумалось за меня трепетать. Никогда мы не общались тесно, лишь изредка встречались на вечерах, да и теперь свиделись впервые за мои два месяца пребывания в Петербурге.

Уже в зале, нигде не застав Державина, я уселся на свое место прямо перед сценой, где вот-вот должен был развернуться спектакль. Нерадивые актеры то и дело проходили за кулисами, колыхая бархатный занавес. В тот момент я вдруг почувствовал себя ужасно одиноким: вокруг жужжала публика, разбитая на группы или пары, по сторонам кто-то вдруг отзывался смехом, некоторые рассказывали анекдоты, другие обсуждали моду или собирали сплетни. «Как было бы хорошо оказаться в самом центре шумного театра жизни! Почему на меня никто не обращает внимания, как то было в передней? Вот ежели явился бы с отцом я, толпа бы только и занималась нами! Теперь вижу, что без папаши я – нуль. И вообще, где Алекс, в конце-то концов? Он обязан меня развлекать», – пронеслась в голове нервная мысль, что заставила меня нетерпеливо обернуться к входу в театр, в надежде завидеть Державина. К счастью, Алекс радостно спешил ко мне. Упав в кресло рядом, он заерзал и растянулся в лукавой улыбке.

– Милый мой Адольф, я вас обыскался! Вы сегодня так тихо вошли: никто не смог мне ответить, здесь ли вы! – поздоровался Державин.

– Вы или опоздали, Алекс, или провели время в отдалении от общества! Дамы снова в обмороках. Жаль, что вас не было рядом, надо же было их кому-нибудь ловить.

– Ну как же! Ведь я был у входа, ничего не слышал и вас не видел! Думается мне, что вы лжете, правда же?

– Увольте, Алекс. Более чем уверен, ваш слух увлекали какие-нибудь толки.

– Ну какие могут быть толки? Вы же знаете, я не сплетник, правда же? Мой слух увлекал лепет новой особы, за которой собираюсь поволочиться, – шептал Державин, заговорщически подаваясь ко мне.

– Новая особа! Кто она, как зовут, сколько лет и какое у ней происхождение, она княжна?

– А чего это вы так переполошились-то? Кстати, вы же уже видели нашу Мари, правда же? Она стоит на входе с подругами; вас обсуждают, – обозначил Алекс.

– Нет, не встретил Мари, мы с нею уже с неделю не виделись, – ответил я, с живостию переводя разговор. – Но вы не отвлекайтесь от темы, кто та барышня? Она красива, бела, глаза большие, зубки ровные?

– Ну, заладили! Не лошадь обсуждаем, право! – пробубнил Алекс. – Бела, красива, хотя я бы сказал, больше мила. Происхождения скромного – графиня без приданого. На бал явилась с родителями и тетушкиной родней. Ее имени и лет не знаю, но, говорят, ей где-то около семнадцати.

– Это ее первый бал, – заметил я.

– А, вот и она, смотрите! Она у входа, с маменькой! – схватывая меня за руку, театрально восхитился Державин.

Повернувшись, я увидал довольно высокую барышню с длинной шеей и неприятно серой кожей. Лицо же ее показалось мне заурядным.

– Ну что? Очаровательна, правда же? – быстро зашептал Алекс.

– Да что там! Очаровательного в ней не более, чем в утке, – пренебрежительно выдал я, стараясь выделать из себя любезный вид.

– Все вы умеете оскорбить, де Вьен! – поморщился Державин. – Не вижу в ней никаких сходств с утками.

– Как же? – усмехнулся я, всматриваясь в графиню. – Несмышленые желторотые утята так же держатся своей maman, ни на секунду от нее не отставая. Кажется, она даже взмахивает своим бедненьким веерком непременно по приказу, приглядитесь. Ужасно длинная шея, бессмысленное выражение лица и не по возрасту выданная одежонка: вроде бы подросла, а пух в перья не переменился. Ей бы еще годочек-другой дома посидеть, хотя… вряд ли она станет краше. Это какой-то особый вид утки. Утка́ «пуга́ло» – серая и бледная, мышистый подвид, открыта в Италии в прошлом веке, – издевался я; Державин вспыхнул.

Заметив пристальный взор, незнакомка порозовела и отвернулась к своей maman, по-детски схватывая ту за рукав платья и дергая на себя. Но и милостивое провидение спасло уточку от моего взгляда: стремительно вошедшая Мари и ее три бессменные подруги устремились к своим местам, загородив мне безрассудный интерес Державина.

– Наша Мари ревнует, будьте внимательны, Адольф. Посмотрели бы вы лучше на свою утка́ «пуга́ло», чем на чужую, правда же? – нервно закинув ногу на ногу, по-французски вставил Алекс, отвернувшись от меня. – Да и потом, вы заметно оживились, это некрасиво.

– Oh-la-la, monsieur Державин! – тоже на французском возник я, подаваясь к Алексу. – О моей женщине и ее безрассудной ревности не беспокойтесь, это не входит в ваши обязанности. И да: Аранчевская, прошу вас услышать, не «наша», а только моя. Впредь я запрещаю вам ее как-либо касаться.

Тогда между мною и Алексом повисла напряженная тишина. Пока я с претензией ожидал реакции Державина, он болтал ногой и карябал подлокотники, сжимая и разжимая пальцы.

– Не вижу причин вашему гневу. Вы спросили с меня мнение, вам дал его, – добавил я и нервно принялся как бы что-то стряхивать у себя с коленки.

– Я вашего мнения не просил, правда же? – усмехнулся Алекс.

– Вы сами спросили, не очаровательна ли ваша уточка? Я вам отозвался на этот счет.

– Вы могли бы промолчать.

– Вы подсели ко мне и начали говорить, чтоб я молчал? Интересный вы собеседник. – не унимался я; Державин отвернулся.

В ту же минуту я вдруг почувствовал у себя на груди маленькую ладонь, тянущуюся ко мне с заднего ряда. В тот же момент как раз зачиналось представление. Гасильники спешно тушили свечи, зал погружался в полумрак. Напрягаясь телом, буквально вытягиваясь в струну, я решил развернуться, но голос томно скомандовал:

– Не оборачивайтесь, mon cha-cha (chat charmant – котик)! Это Мари… Вы так глядели на новую барышню, неужели она вам понравилась? Фи, какая нелепость эта девица! Никогда не поверю, что вкусы ваши прокисли.

Приятное покалывание озарило грудь мою. Тогда я тихо повторил Мари те же слова, что некогда Державину. На это княжна усмехнулась и ласково продолжила:

– Тогда развлеките меня. В перерыве после третьего танца я буду ждать вас в моей комнате… она на втором этаже здесь, по левую сторону дворца. Вы сразу увидите дверь, она у картины Рафаэля. Приходите вовремя, нужно о многом говорить, не заставляйте ждать!

– Вы сильно рискуете!.. – ответил я шепотом. – Вы рискуете своею репутацией в глазах света. Еще понимаю, когда мы были у вас и никто не знал, но сейчас, в такой день, да у фон Верденштайнов! Не находите вы идею эту неприличной, émeraude?

– На все готова ради вас, mon cha-cha! – отвечала Аранчевская, похлопав меня по груди.

– Приду, только уберите руку, – покраснел я. – Ежели нас теперь заметят, то разговоры примут трагичный для вас оборот. К тому же, кажется, слышу шаги вашей тетушки, будьте осторожны! Ежели она увидит, руку вам откусит.

Когда Аранчевская отклонилась, Алекс развернулся всем корпусом в мою сторону и поглядел с презрением. Нахмурившись, я перевел глаза от него к сцене. В тот момент, пока Алекс чуть ли не поедал мое лицо, гневно пыхтя слегка заложенным, посапывающим носом, я оживлял приятное покалывание прошлых чувств и размышлял, как бы мне рекомендоваться к незнакомке, чтобы заставить Мари ревновать еще больше. Продумывая дело от и до, я настолько затерялся в мыслях, что не заметил, как действие на сцене спешно подошло к концу, и гости принялись расходиться на танцы.

Завидев мои пылающие глаза, Мария раскраснелась и затрепыхала веером, стараясь скрыть румянец смущения под маской духоты зала. Долго я не сводил взгляда с émeraude и точно питался ее чувствами. Грубо притянув племянницу за руку, г-жа Растопшина поспешила пристыдить ее и что-то яростно зашептала на ухо про меня. Выйдя со мною в коридор, Державин мялся начать диалог, всякая предполагаемая фраза, видно, выходила у него грубой, он боялся себя скомпрометировать. Собравшись с мыслями, тот все-таки начал:

– Вы уже кого-нибудь пригласили, Адольф, например, Марию Константиновну?

– Нет, но собирался, – ответил я. – Не мог раньше.

– Ах, неужели-таки не могли? Мария так любит вас, а вы ни во что ее не ставите! – ухмыльнулся Державин и, вобрав в легкие воздуха, вспомнил заготовленную фразу да выпалил: – День ото дня только и делаете, что лежите на диванах! Могли между лежаниями отослать записку княжне со всеми приглашениями, как и водится в нашем порядочном обществе, правда же?

– Слушайте, вы сегодня ядовитая змея, что с вами? – не стерпев, вскипел я, остановившись.

– Не нужно так резко останавливаться, господа спотыкаются об вас, – натянуто улыбаясь мимо идущей публике, схватил Алекс меня за руку. – Со мной чего? Со мной ничего. Это с вами чего, раз вы не считаетесь с честью женщины. Я вам как друг говорю…

– Это я вам как друг говорю, что вы сегодня вышли за рамки! Не стоит вам беспокоиться о чести моей женщины, – процедил я, дергая руку.

– Поверьте, о ее чести уж пекутся от верхов до низов!

– Из-за вашего визга мне заложило уши, – появился Баринов меж нами и, прилипнув к Державину, шепнул: – Поболтаем? Ты некстати разговорчив сегодня.

Проследив, как Мишель уводит Державина, я с важностью одернул фрак и зашагал в бальный зал, где удалось мне потанцевать с Мари.

После польского и вальса с Аранчевской я упорхнул в буфет, куда скрылась и незнакомка с семьей. Войдя в комнату, я вновь принялся раздавать поклоны и отвечать о здравии отца. В какой-то момент мой взгляд зацепился за деревенское лицо уточки. Оказавшись подле князя Степана Никаноровича Бекетова, недавно отошедшего от новой семьи, я просил, чтобы и меня тоже представили. Мать незнакомки зовут Уткина Анна Сергеевна, отца – Уткин Дмитрий Павлович, а саму барышню – Татьяна. До сих пор диву даюсь, каким образом не разразился смехом, когда узнал фамилию незнакомки, которую вот-вот сравнивал с уткой.

– Только говорили с вами, месье Уткин, о картинах, как появился сын страстного коллекционера, наш очаровательный Адольф де Вьен! Рекомендую вам его не только как человека острого склада ума, но и как замечательного художника нашего времени, как оценщика и реставратора изящных искусств. Наш милый князь прожил почти всю жизнь во Франции, его обучали лучшие мастера, – на плохом французском рекомендовал меня новой семье г-н Бекетов. – А еще Адольф де Вьен у нас отличный танцор и мог бы составить пару Татьяне Дмитриевне. Впрочем, не настаиваю, это уж вам решать. И все же замечу, ежели бы я был барышней, я бы непременно выбрал в партнеры Адольфа де Вьена, чтоб познать, что такое идеал!

– Ах, вы скажете тоже, Степан Никанорович! И Татьяну Дмитриевну заставили порозоветь, и Дмитрия Павловича с Анной Сергеевной в неудобное положение поставили, – как бы смутился я.

– Не следует переживать, г-н де Вьен. Мы уже задолго до теперешнего знакомства были наслышаны о вас самыми восторженными комментариями, – размашисто вступил г-н Уткин, явно лукавя. – Честно говоря, мечтал познакомиться с вами и вашим отцом! Ведь я тоже страстный собиратель, и мне было бы очень приятно встретиться с человеком, столь занятым коллекционированием, как ваш отец.

– Отец не смог, к сожалению, явиться сегодня на бал, ему нездоровится, но я почти уверен, что вы с ним когда-нибудь познакомитесь. Думаю, коллекция Эдмонда де Вьена вас непременно заинтересует.

Таким образом, наш приторно сладкий диалог продлился достаточно долго, заставив меня совсем заскучать. Татьяна все время краснела и, скрываясь от меня за веером, кивала на каждую фразу своей мамаши. Когда мне уж совсем надоело слушать Дмитрия Павловича, я поспешил пригласить Татьяну на танцы.

Мерно продвигаясь из буфетной залы, я заметил, что у самого выхода вдруг появилась недовольная фигура Алекса. Его так перекосило, что я едва не загоготал! О, то была физиономия крайне забавная, ее бы стоило показывать в водевилях!

Войдя в танцевальную залу, я завел уточку в самый центр и огляделся, надеясь увидеть Мари.

– Так волнуюсь танцевать!.. На нас так пристально смотрят… – теряясь, проговорила Татьяна, тяжело вливаясь вместе со мною в толпу вальсирующих.

– Не смущайтесь, Татьяна Дмитриевна, они лишь завидуют вашей молодости. Те дамы ездят из бала в бал, а их никто не приглашает на танцы, но что до вас… Сегодня ваш первый бал, а вы уже танцуете со мною, околдовывая плавными движениями публику, – витиевато ввернул я, горячо надеясь, что Аранчевская наблюдает за нами.

– Вы так красиво говорите… – тихо пролепетала Татьяна и смутилась, вновь розовея.

– И правда, многие хвалят мой слог, он хорош, не так ли? Ну ладно, признаться, глубоко польщен, благодарю вас за комплимент, мадмуазель Уткина, – отреагировал я и, так и не приметив émeraude, продолжил в несколько настойчивом тоне: – Татьяна Дмитриевна, заняты ли вы с кем-нибудь на следующий танец? Намереваюсь вас пригласить.

Тогда мы с уточкой решили, что и следующий танец проведем вместе. Какое-то время Татьяна что-то мне лепетала своим детским голоском, но, признаться, я не помню высказанной бессмыслицы, да и вообще, честно говоря, совершенно ее не слушал, разве что изредка вежливо улыбался и согласно кивал. Мои глаза, наконец-то обнаружив Аранчевскую, были заняты более интересным зрелищем. Сложно передать, с какой сверкающей горячностью Мари глядела на меня, как до бешенства были расширены ее карие глаза, как она покраснела! Что-то долго объясняя, стараясь не кричать, не расплакаться у всех на глазах, не привлекать внимания, Мария только подогревала общественное волнение. Публика с любопытством наблюдала за Аранчевской и, следовательно, за моею фигурою, это меня дико радовало и раззадоривало на новые театральные задумки. Девоян, схватив удобный случай за хвост, принялся придумывать анекдоты на эту тему с некоторыми господами из кукушки (кутиловской компании), то и дело поглядывая на княжну. В конце концов, когда у армяна образовались все наши, в том числе явился и Мишель Баринов, Аранчевская устремилась вон из зала, расталкивая по сторонам тех, кто попадался ей на пути. За княжной тогда же поспешили ее тетушка, мать и подруги.

С окончанием танца и мне следовало торопиться к Мари, но я не смог покинуть Татьяну, не затронув ее детских чувств.

– К сожалению, Татьяна Дмитриевна, наш танец подошел к неминуемому концу, и более я не имею права с вами танцевать. О, кто только придумал правило трех танцев! Какая досада!

– Но мы танцевали только два… – нелепо заявила графиня.

– Но после третьего вам придется выйти за меня замуж; я не хочу быть эгоистом и обрекать вас на столь быстрые сердечные решения, – нервно заметил я, но тотчас продолжил мягче: – Ежели не правила, то знайте, мадмуазель Уткина, я бы танцевал с вами без остановки! Мне было приятно узнать вас, лестно получить столь высокую честь танцевать с вами ваши первые танцы.

– И мне… – по-детски вставила девочка, склонив голову.

«Право слово, она даже не знает, что мне ответить! "И мне" – ответила она! Поразительная утиная глупость! Какой она, однако, раздражающий человечек! – подумал я». Но в тот же миг перекрыл неловкое молчание фразой, высказанной невпопад:

– К столу с пуншем, все матушки обычно там ожидают дочерей.

– Г-н де Вьен, вы сегодня допоздна у фон Верденштайнов? – поинтересовалась Татьяна, когда мы уже пробирались сквозь толпу.

– Даже не знаю, мадмуазель Уткина, но я, возможно, пробуду здесь еще около двух часов, быть может, несколько подольше. А что до вас?

– Вы же догадываетесь, это зависит не от меня, но, предполагаю, что допоздна. Папенька слишком любит играть в бильярд… К тому же, мы так много денег потратили, чтоб сюда прийти… будем до конца.

«А мне, конечно, непременно надо было знать, что чтобы ей сюда приволочиться, надо было потратить целое состояние», – подметил я сам себе, продолжая разговор:

– Ежели хотите, то непременно вас найду, но только в том случае, разумеется, ежели вы пожелаете уделить мне немного своего драгоценного времени вновь.

– Конечно, я бы очень желала и…

– А вот и ваша maman, Татьяна Дмитриевна, – отделался я.

Сдав наконец утенка в руки мамаши, я заспешил к Мари. Припоминая, что должен искать комнату у картины Рафаэля, я маялся – все двери были похожи одна на другую, возле каждой комнаты висела картина Рафаэля. Иногда я сбивался с поисков, задумываясь о Татьяне, а точнее, не о ней самой, а об ее нелепой фамилии. Какое-то время погодя, быть может, спустя минут пятнадцать или двадцать, я все-таки нашел нужную мне комнату. Подойдя к очередной двери, я прислонился ухом и принялся вслушиваться в звуки; раздался топот. Заскочив за цветочную вазу, я замер и зачем-то затаил дыхание. Из комнаты вылетели знакомые мне фигуры: Евгения Виссарионовна, мать Мари, и три суетливые подруги.

– Ох уж этот Блуд Девьенович! Использовал девку и выбросил! А я с самого начала предрекала, между прочим, но никто меня не послушал, даже вы, мамаша! Ну знали же вы этого баловня! – вопила г-жа Растопшина, эхом отзываясь в просторном коридоре. – Машка вторая ваш супруг, дорогая сестрица! Дочь ваша бестолковая и упрямая, как овца! Вечно надеется она на любовь, и что же? Валяется теперь, как использованный носовой платок! Кому нужна такая жена? Какому-нибудь мелкому чиновничишке с огромным пузом вместо состояния и породы?

– Ваше сиятельство, Евгения Виссарионовна, не говорите так, прошу вас! Мари любит князя де Вьена, а он ее, – вступилась Ольга, вторая подруга émeraude. – У них самая настоящая любовь.

– А! Вот, оказывается, как тайные встречи по четвергам называются – любовь! Разврат этот имеет другое название! – остановившись, громом раздалась г-жа Растопшина, толстая шея ее по обыкновению надулась. – Понавоспитывают дурех, а я потом думать должна, что с ними делать! Куда ее теперь пристривать после этого?.. Даже лошадь пещерная не возьмет ее ни за какие деньжища!

– Вот увидите, Евгения Виссарионовна, они поженятся, – стояла на своем Ольга Тригоцкая, в то время как Александра Виссарионовна сжималась и серела под яростным взглядом г-жи Растопшиной.

– Не допущу, чтобы моя лучшая подруга имела отношения с этим Блудом Девьеновичем! – быстро вмешалась Анна, самая близкая подруга Мари, голос ее был похож на тявканье маленькой собаки. – Для этой змеи под названием Адольф ничего не стоит кого-то обмануть для своих выкрутасов! За предыдущий месяц мы все уже вдоволь насмотрелись, ведь так, Натали? Чего ты язык проглотила? Лучше бы он вообще из своей Франции не приезжал! Да, Натали?!

– Oui… – испуганно мяукнула третья подруга, тускнея под напором Анны Швецовой.

– Натали, безрассудно! – возмутилась Ольга. – Вместо того чтобы поддакивать, ты должна защищать нашу Мари и ее любовь.

– Не нужно так громко кричать, дамы… – неумело вставила maman Аранчевской, опустив неуверенный взор.

– А что, стыдно, сестрица?! Да поздно уж, милая! Пойду твоего отыщу, пусть тоже за дочь порадуется! – бросила напоследок г-жа Растопшина, следуя дальше по коридору.

Когда дамы скрылись за поворотом к лестнице, я мелькнул в комнату. Явившись к Мари, застал ее в расстроенных чувствах, она даже не обернулась на меня и стояла возле окна, плача и сотрясаясь.

– Слышу, что вы вернулись, тетушка! Сказала же, что не выйду! Довольно с меня позора!

Демонстративно заложив руки на груди, я выждал.

– Евгения Виссарионовна! – наконец развернулась émeraude и сделала большие глаза. – Адольф, вы посмели заявиться в такую минуту! Вы унизили меня перед всеми!

– Во-первых, не нужно на меня повышать голос. Во-вторых, явился, потому что вы звали на некий разговор, и ежели бы не пришел, то выказал бы тем самым неуважение к вам, а я люблю вас и не испытываю малейшего желания вас унизить. В-третьих, опозорили вы меня, а не я вас, дорогая émeraude. Вы устроили целый спектакль и, точно дитя, махали руками и топали ногами, – расхаживая по комнате, прояснял я. – Из-за неразумного поведения вы допустили анекдоты о вашей персоне, а следовательно, и о моей. Баринов хохотал так, что смех его был слышен в Рязани. В-четвертых, не понимаю, какие выкрутасы вы имеете в виду, что вам успела наплести любезная тетушка? Да, допустим, я ходил по гостям в предыдущие месяцы, и да, общался с барышнями, впрочем, как и перед приездом в Россию – ходил в гости и общался с барышнями, но и? Что мне, теперь не делать визитов только потому, что вы ревнуете? Ну извините, раз связь с вами предполагает посажение на цепь и житие в темнице – увольте, ко всеограничивающим отношениям я не готов. Вам стоило бы искупить вину передо мной, но я, собственно, даже не знаю, как скоро смогу смилостивиться. Да и надо ли это теперь?

– Стойте! – схватив мне руку, останавливала княжна.

– Душенька, что за выходки? Не цепляйтесь, – легко одернув руку, я выделал оскорбленного.

В то же мгновение Аранчевская подскочила к выходу, торопливо заперлась на ключ и спрятала руки за спину.

– Вы никуда не уйдете! Давайте мириться! – начиная плакать, бросала émeraude. – Виновата, признаю! Но что мне поделать, ежели я вас люблю, как мне вас не ревновать?

Не найдя, что сказать, я обвел Мари взглядом и, уместившись в кресле, принялся выжидать развязки.

Следующие подробности опускаю, но после мне совсем не хотелось возвращаться к балу. Пока я расцеловывал шею Мари, волнующуюся от неспокойного дыхания, мой слух улавливал отзвуки громкой музыки, что каждый раз безропотно растворялись в биении любимого сердца.

– Почему вы с ней танцевали? – вдруг испросила княжна. – Неужели она вам понравилась, эта страшненькая?

– Да что вы как ребенок, ma mie (моя крошка), в самом деле? – вздохнул я, приподнимаясь на кровати. – Этот гаденький утенок Державину понравился, я решил его позлить.

– Вы теперь надолго здесь? – интересовалась Мария, переводя тему. – Вот мы уже утром выдвигаемся назад в Петербург. Здесь ужасно скучно, чтоб вы знали, и я рада, что этот недельный визит закончился.

– Сразу же уеду, явился только лишь за-ради вас, mon émeraude, – признался я, усаживаясь на кровати. – Отцу нездоровится, он кашляет кровью и задыхается, сегодня утром с ним сделался приступ.

– Как жаль, mon cha-cha. Надеюсь, ваш папенька вскорости поправится. Отправьте г-на де Вьена в Крым, – сказала Аранчевская, любуясь мною. – А как зовут ту страшненькую?

– Уткина! – расхохотался я. – Представляете, до знакомства Державину высказал, что она похожа на утку!

Мария мгновенно подхватила мое веселое настроение и, шутливо посмеиваясь над Татьяной, принялась выдумывать забавные прозвища. Тогда мне показалось, что княжна забыла свою ревность, что театральная задумка моя прошла успешно, все встало на прежние места.

Наконец собравшись, я двинулся в игральные залы, наслаждаясь запахом пленительных духов Мари, пропитавшими меня насквозь. Свечи той стороны, по которой я прикровенно продвигался, видимо, были зажжены еще задолго до приезда гостей, к моему появлению уже потухли. «Так или иначе, где-нибудь должна же быть лестница, ведущая в игральные залы. А раз обычно такие лестницы винтовые, то я должен искать ее в одной из комнат, скрытой от глаз», – размышлял я, оглядываясь по сторонам. Вдруг мне послышался хохот Льва Константиновича и Дмитрия Павловича, доносящийся прямо по коридору. Не найдя, куда спрятаться, я забежал в первую попавшуюся комнату и прильнул к двери. Когда спугнувшие голоса минули меня и растворились вдалеке, я наконец заметил, что нахожусь в комнатке совершенно непримечательной. У стула, что находился подле столика с подсвечником, где, колыхаясь, постепенно умирала тощая свеча, храпел лакей, знатно напившийся. «Ему комнаты охранять поручили, а он пьян! Вот и плати этим подлецам потом!», – примечая за перегородкой перила, пробубнил я, – «слава небесам! Винтовая лестница!».

Ступая на самые носочки, я начал спускаться. Когда голова моя уже миновала верхнюю комнату, я увидел, что благодушное провидение вновь сыграло мне на руку и спасло от излишних объяснений. Винтовая лестница была огорожена от карточного зала массивным книжным шкафом. Затаив дыхание, я потихоньку вынул какую-то книжонку и раскрыл ее на первой попавшейся странице. Вскоре начались разговоры, благодаря которым я опознал общество за столом.

– Ха! Так-то, князь, будете знать, как со мною за карты садиться! – визгливо проговорил голос с французским акцентом; я сразу понял, что речь принадлежит маркизу Виктору Морилье.

– Вы должны мне еще пятьсот рублей, – выговорил Альберт Керр. – Еще играете или на собрании кукушки отдадите?

– Боюсь, мне больше так не повезет! – заскулил Морилье. – Удача – женщина такая, сегодня она с вами, завтра с другим – куртизанка, одним словом! Отдам вам на собрании.

– Перерыв, господа. Подождем де Вьена младшего, – встрял Феликс Розенбах, скрипя стулом и сапогами.

– Ах де Вьена, неужели-с? Он пропал-с после танца с новой графиней… как ее там… опять запамятовал-с… Милый князь даже, возможно, сразу укатил-с, – удивился г-н Крупской, пытаясь вспомнить имя Татьяны.

– С графиней Уткиной, кажется, – подхватил Керр, – Да-да, точно с Татьяной Дмитриевной наш милый князь танцевал, Кирилла Алексеевич.

– Да-с, именно с ней! А зачем-с вам воспонадобилось до де Вьену, г-н Розенбах? Известно-с, папенька егошний денег не дает после прошедшего месяцу. Это я к тому, что ежели вы до него вознамерились за деньжонками потянуться, то уж извольте-с передумать.

– Наш де Вьен обещался сегодня же, – вступился Феликс.

– А мне, а мне!.. – взвизжал Морилье, в конце охрипнув и откашлявшись. – А мне он вообще тысячу не вернул!

– Вернет. Адольф порядочный человек, – заверил Керр, черкнув спичкою и оживив сигару.

– Какой позор! – осуждающе возник голос графа Сахарова. – О чем он только думал! Ведь срамит же отца своего!

– Говорят, Эдмонд де Вьен рассержен на сына, грозит лишением наследства, – возле самой книжной полки, за коей я прятался, вдруг проявился Петруша Бекетов. – Мама сказала, что и золотая бабка ничего Адольфу не оставит, все богатство сдаст на благотворительность.

– Ваша мамаша вновь собирает вздор, не слушайте ее, – грубо внедрил Девоян, начиная важно ходить по залу. – Сколько вам повторять, сколько учить вас, чтобы вы, наконец, запомнили, что слова женщин – либо выдумка, либо чьи-то сплетни, либо абсурд, рожденный глупостью?

– Я бы-с не был столь категоричен, молодой вы мой человечек, – поднялся с места г-н Крупской. – В вашем возрасте-с, да делать подобные выводы-с как минимум неосмотрительно, особенно в присутствии благородных мужей, у коих уже имеется семья.

– У каждого свои недостатки, – пробубнил Артур Девоян. – Лично я не собираюсь жениться вообще, тем более заводить детей.

– Тоже когда-то так говорил-с, – захохотал Кирилла Алексеевич. – А что насчет де Вьенов-с добавить бы хотел, так то, что на днях, буквально позавчера, мы с семьею и матушкой моею-с посещали старого князя. Он сказал, что до определенного моменту-с сын егошний совсем не навещал, жил во своем дворце на Английской набережной, спокойно себе развлекался то с Аранчевской, то с… другими-с барышнями, сами понимаете-с… чаевничать ходил-с, а теперь заселился к нему на Невском и всюду вылавливает, покою не дает-с.

– А говорили же, что князь Эдмонд де Вьен последнее время совсем нездоров, почти при смерти. Вот Адольф и вылавливает его всюду, – приставил Бекетов, неумело встревая в разговор.

– Пожалел бы отца, жуир! Сумма выходит колоссальная, господа! – озабоченный моими деньгами, вновь затрещал граф Сахаров. – Я так посчитал, что на ваших кукушечных собраниях, господа, ваш милый князь проиграл осьмнадцать тысяч рублей!

– Немыслимо-с! Осьмнадцать! – тоже желая быть причастным к обсуждению моих денег и осуждению поведения, возопил г-н Крупской.

– Идите ко мне в счетоводы, Матвей Аверьянович, – вышел я из-за книжного шкафа, уничижительно оглядывая помещение.

Обернувшиеся на мой голос лица участников карточных игр перекосились в испуге. Маркиз громко икнул, Бекетов схватился за сердце, а Девоян побледнел и присел на месте. По голосу я угадал всех, но вот кого не слышал, так это Павла и Алексея Шведовых. Все, кроме них, сидели вокруг стола. По лицу Павла было видно, что он вновь проигрался.

– Денег много, наши счетчики сбиваются, подсобите? У вас с математическими науками, я посмотрю, довольно близкая дружба, – возник я, взглядом язвя графа Сахарова. – И вообще, вы не в праве меня осуждать. Хоть я и проиграл столь позорную сумму, но хотя бы не ставил на свое родовое имение или украшения жены. А про вас, г-н Крупской, вообще ни слова хорошего не скажу! Даже теперь вы потихоньку скидываете спрятанные карты в общую кучу, под стол; жулье!

– Ложь! – вскричал Кирилла Алексеевич.

– Разумеется, понимаю, что мы все здесь не без греха, но не до такой же степени! – продолжил я, игнорируя восклицания г-на Крупского. – Уверен, все хорошо помнят ваш «анекдот-с», выражаясь на вашем же языке. Баринов тогда шутил у нас: «представьте, как он, непринужденно выплывая рыбкой из-за игрального стола, выронил целую пачку разноколодных карт, состоящую из всевозможных мастей! Затем, разведя руками и присев в реверансе, произнес свое: "анекдот-с"».

– И правда-с, змий! – выругался на меня Кирилла Алексеевич и, плюнув через плечо, демонстративно вышел из игральной залы, хлопнув дверью; г-н Сахаров, зачем-то выпучивая глаза, скрылся за ним же.

– Милый князь, где деньги? – спокойно вступил Розенбах. – Надеетесь отыграться?

– Надежда умирает последней, Феликс Эдуардович, – ответил я, усаживаясь за стол.

Карточный бой шел ожесточенный, но позволил здорово уменьшить долг Розенбаху, остальные я поклялся вернуть после. За игрою разговоры не велись, но было видно, каждый проворачивал в воспоминаниях недавние диалоги и мое ошеломительное явление. Позже явившийся Себастьян фон Верденштайн, примечая видимое напряжение зала, слишком силился находиться в нашем кругу, но все-таки превозмог себя и успокоился. Пока Альберт Керр упорно защищал меня в картах и часто, довольно глупо, подставлялся, в зале заметно прибавилось: явился Мишель Баринов и Карамазин, сын Крупского и Григорий Хмельницкий, яро присоединившийся против меня в новой партии. По окончании игры Альберт остался должен Григорию Германовичу пятьсот рублей и своему другу Розенбаху триста рублей.

– Скажу отцу, что лучший картежник проигрался – обхохочется! – начал разговоры Баринов, пока Керр костил на меня слегка из-под лба, как бы говоря тем самым: «ты мой должник». – Слушайте, а чего это у вас за посиделки крысиные были? Мутки мутите против кого-нибудь? Никак твой Кощей еще кого обобрать решил, де Вьен?

– Это он может, – проскрежетал Девоян.

В тот же момент вход в карточную залу растворился, впуская к нам двух симпатичных мальчиков: Ваню, младшего брата Анны Тригоцкой, и его друга, мгновенно зардевшегося.

– О, какова! – все с той же наглой, издевательской интонацией продолжал Мишель. – Ты прочь поди, Тригоцкий, а ты, глазастая, останься.

Сиганув назад, Ваня хлопнул дверью, кинув друга на съедение Баринову. Толпа карточной залы, как стая шакалов, выжидала.

– Это ты та самая Данила Твардовская? – вопросил Мишель, располагаясь на стуле подле меня, и, не заслышав ответа, прикрикнул, шлепнув рукою об ногу: – Ты или не ты, отвечай перед господами!

– Я тот самый Даниил Твардовский… – робко отозвался юноша, виновато склонив голову; тотчас всюду раздались смешки и определения: «а, лакей!».

– Дайте сигару; или Кощей запрещает вам курить? – обращаясь ко мне, перескочил Мишель; заполучив желаемое, он оживил это спичкою и принялся ходить по комнате. – Господа! Помните, я обмолвился?.. Перед вами та самая двадцатилетняя княжна Данила Вадимовна Твардовская! Теперь прислуживает мне в качестве слуги наша Данила! – злобной пошлостью рассмеялся Мишель и шлепнул юношу по макушке, заставив присутствующих разразиться животным хохотом.

Вырвавшись от Баринова, Даниил рванул к двери и, принимаясь дергать за ручку, стал ломиться на выход.

– Ты же моя лапочка, ну! Куда побежала? Иди-ка сюда, Данила, я не разрешил уходить, – как бы засюсюкал Мишель, взяв расплакавшегося Твардовского за руку. – Еще и хнычет, какая прелесть! У фон Верденштайнов дверь в эту залу защелкивается, дорогуша! Теперь ничего не остается, как ждать подмоги. Ну, милая Данила, пойди, принеси-ка мне вон тот стульчик, что подле де Вьена, – мотая юношу за щеку, приказал Мишель и, подкинув вверх золотую монетку, прибавил: – А это папке своему отдашь за то, что воспитал такую послушную дочурку.

Мальчик, сопровождаемый смешками зала, подняв с пола золотую монетку, повиновался и робко побрел за стулом. Не отнимая взгляда, боязливо подойдя ко мне, Твардовский выжидал и моих действий.

– Бу! – возле самого уха юноши вскрикнул Девоян, от чего зал буквально зазвенел смехом.

Тогда Твардовский разинул рот и заплакал, прям как ребенок.

– Довольно! – вскочив с места, возмутился я. – Вцепились, как псы дворовые!

Внезапная тишина зала, было слышно, еще повторяла мою фразу, отзываясь эхом в пустых хрустальных вазах.

– Я пока не вцеплялся, – вздохнув, обозначил Мишель, улыбаясь своею кривой нагловатой улыбкой. – А вот от Аранчевской до сих пор не отцепился. Так и теплится воспоминание!..

Проигнорировав колкую провокацию Баринова, я взял Даниила за руку и повел нас на выход.

– Я же сказал, что заперта, – ухмыльнулся Мишель, когда я и Даниил уже поравнялись с его телом, важно выпятившим грудь.

Презрительно оглядев Мишеля с ног до головы, я кинул перед ним его золотую монетку. Присутствующие замерли, и, кажется, даже всякие дыхания прекратились. Баринов растерялся, но глядел только вперед, тщась удержать уверенность. Подобравшись к двери, я потянул ручку на себя.

– Дверь эта открывается внутрь, – напоследок добавил я и, заложив руки за спину, вышел с рыдающим Твардовским в коридор.

Юноша еще долго не унимался, я решительно не знал, что мне предпринять и как успокоить его истерику.

– Прошу вас, Даниил Вадимович, перестаньте плакать… – как бы утешал я, поглядывая то на юношу, то по сторонам.

– Теперь папенька отругает меня, – тихо произнес Твардовский. – Папенька приказал во всем слушаться г-на Баринова и делать то, что он прикажет, безропотно повинуясь.

– Почему? – удивился я.

– Папенька проиграл наши последние земли, теперь у нас нет денег. А земли проиграл как раз отцу Михаила Львовича – Льву Константиновичу. Уже прошло три месяца с тех пор. За то, что меня приставили лакеем, Лев Константинович платит папеньке по тридцать рублей… теперь, вероятно, не станет платить.

– То, что вы мне сейчас рассказали, ужасно! – поразился я, отодвинув юношу. – Так уж и быть, отыграю ваши земли и оформлю нужные документы. Только пообещайте мне, что забудете ходить к Баринову и не станете вмешивать своего отца в будущие дела с землей.

– Так как же, ваше сиятельство, мне всего девятнадцать, я не могу вести дела, ведь я несовершеннолетний, – промяукал Твардовский.

– Пообещайте, говорю! – приказал я.

– Обещаю… – прошептал юноша.

– Завтра же утром отправьте ко мне на Невский послание со своим домашним адресом, вышлю вам денег на первое время, – направившись с Даниилом к бальному залу, требовал я. – И больше не смейте рыдать, вам ясно? Эти люди не достойны ваших слез. Найдите себе приличную компанию, ежели вы желаете вырасти в порядочного господина. Общество – это земля, ежели вы выберете правильную почву, вы будете вкусно пахнуть и красиво цвести. Поезжайте домой и возьмите в руки умную книжку, не тратьте время зря. К тому же, вам еще рано ездить на балы и вечера.

Кончив разговоры, я вошел в зал. Шел всего третий час ночи, и, что удивительно, к тому времени я уже устал. «Интересно, как Мария? Когда уходил, глаза ее были печальны и, казалось, наполнялись слезами, точно она целовала меня в последний раз», – вспомнил я. Подняв глаза, я увидал невдалеке Алекса. Заметив, что направляюсь в его сторону, князь презрительно отвернулся к яствам и, взяв себе еще ананасу, нервными порывами принялся запихивать желтые куски лакомства в себя. У стола я взял шампанского и, словно не примечая Державина, потягивая напиток, стал вглядываться в танцующую публику. Немного погодя я почувствовал на себе взгляд Алекса и, повернувшись, увидал, что тот действительно глядит на меня, все так же продолжая давиться ананасами.

– Ежели вы будете питаться только ананасами, ничем их не запивая и не закусывая, у вас начнется аллергия, мой друг.

– У меня быстрее начнется аллергия на ваши выходки… – все так же жевал князь, – …чем на ананасы!

– Не говорите с набитым ртом – гадко.

– Это-то гадко?! А воровать женщину не гадко? – прошипел Державин. – Даже в гости ее пригласить успели, неслыханная наглость!

– Постойте, никого никуда не звал, Александр Александрович, – удивился я. – Странно, что у вашей пуга́ло фамилия Уткина, а не Сапогова – только во втором случае поразительное отсутствие интеллекта было бы оправдано. Сама придумала, что она кому-то нужна в каких-то гостях, теперь выдает это за факт пред кем попало. Хотя, знаете, я даже готов принять участие в этой выдумке, чтобы перед свадьбой поиграть на нервах Мари – после приступов ревности émeraude становится такой нежной, как упитанный кролик.

– А вы зме-я-я-я! – растянув последнее слово, как феноменальное открытие, высказал Алекс, кивая головой. – Войны хотите, правда же? Что ж, я вам ее устрою. Предлагаю спор: кто быстрее завоюет расположение графини, кто раньше прослывет в обществе как человек, с которым молоденькая графиня крутит шашни, тому тридцать тысяч рублей серебром. Или, быть может, то, чем вы цепляетесь за чужих женщин ради собственных забав, считает это пари бессмысленным, так как уверено в неминуемом поражении и бессилии?

– Последнее слово, раз уж я, как вы выразились, за кого-то цепляюсь, явно ко мне не относится, Державин, – рассмеялся я, пока князь продолжал краснеть и яростнее прожигать меня взглядом. – Да пожалуйста, Александр Александрович, принимаю пари. Готовьте деньги и запасайтесь ананасами, вам придется ими удавиться, денег-то у вас нет, – насмешливо закончил я и, решив покинуть общество князя, направился к другому столу с угощениями, будто ничего не произошло.

У второго стола ожидала компания как раз по случаю спора: графини Уткины. Пока я шел, Татьяна оглядывала публику, будто желая кого-то заметить. Увидав меня, уточка обычно порозовела и, прикрывшись веером, прерывисто затараторила своей maman. Чем ближе я продвигался к Уткиным, тем острее моему глазу становились черты лица юной графини. «Не пойму, зачем она поднимает брови? Ее лицо и без того выглядит нелепо, особенно верхняя узенькая губа, вычерченная тонкой линией, а с такими бровями на графиню становится попросту смешно», – наблюдал я, – «еще и глазки пучит, Господи! И вот на это я поспорил! Может, отдать Державину деньги и гулять с миром?». Уже у стола, поклонившись, я вступил:

– Доброго времени, Анна Сергеевна, Татьяна Дмитриевна. Потерял всякую надежду встретить вас.

– Мы также потеряли всякую надежду увидеть вас вновь. Тати сказала, что вы намеревались оставаться у фон Верденштайн всего около двух часов.

– Как видите, до сих пор здесь, но уже собираюсь домой. Хотел до отъезда вновь повидать вас.

– Сейчас только начало четвертого, балу еще греметь и греметь.

– К сожалению, должен ехать. Кстати, почему вы не танцуете?

– Право, вы мне льстите, г-н де Вьен, – коротко посмеялась г-жа Уткина. – Да все никак не могу отыскать своего мужа. А Тати ни с кем более танцевать не желает.

– Мне наступили на ногу! – резко высказалась девочка, надувая пухлую нижнюю губку.

– Тати, невежливо!

– Да… извините меня, я болтаю много лишнего… – спрятав глаза, пробубнила уточка, в то время как ее мамаша, приветственно расставив руки, потянулась в сторону.

Новые лица, оказавшиеся подле нас, были тетушкой и дядюшкой Татьяны. Раскланявшись с г-ном Елизаровым, я хотел было приветствовать Елизавету Павловну, подавая к той руку, но княгиня неожиданно сжала мои пальцы и с жалостью всмотрелась в глаза. Насторожившись, я повел корпусом назад.

– Ах, милый князь, вы в действительности необычайно милы! Вам приписали очень правильное обозначение! – восхищенно начала г-жа Елизарова, все так же сжимая мне руку. – Наконец-то вижу вас вот так, как теперь ваш светлый лик явился предо мною! Ах, милый, милый князь!

– Боюсь, я мил только для вас, г-жа Елизарова. Многие, как сегодня подтвердил Дмитрий Павлович, отзываются обо мне «самыми восторженными комментариями».

– Мой брат совсем не умеет красиво сказать; но знайте, он был исключительного мнения о вас, милый князь! Как ваш батюшка, г-н де Вьен? Слышала, он нездоров.

– Да, сегодня ему стало хуже, – отвечал я, переводя взгляд на Сергея Михайловича, влюбленными очами прослеживающего движения княгини.

Только тогда, когда обозначил свой отъезд, г-н Елизаров отвлекся и, сделавшись скучающим, принялся со мною прощаться. Дождавшись, наконец, экипажа, я уехал домой, где застал своего старика в довольно бодром расположении духа. Папаша с порога стал расспрашивать меня о том, как прошел бал, но стоило ему услышать имя Мари, тот разнервничался, прекратил разговоры и ушел к себе.

Что ж, на этом, дорогой дневник, спешу откланяться, мне нужно привести себя в порядок перед визитом к Аранчевским.

Вернулся. До сих пор не могу прийти в себя. Впрочем, по порядку. Приехали мы, значит, с отцом к Аранчевским. Войдя в переднюю, скинули верхние одежды, дождались, когда лакей передаст о нас, и проследовали наверх. Уже в розовой гостиной нас встретили: Александра Виссарионовна Аранчевская, Константин Константинович и их дочь (моя Мария), родная старшая сестра княгини (Евгения Виссарионовна Растопшина) и ее супруг, их старшая дочь Констанция и младшая Арина, помимо них в комнате пребывала княжна Ольга со своею матушкой (Катериной Михайловной Тригоцкой). Пока мы приветствовали друг друга на французский манер, слуги суетились у кофейного столика. Начав скучные разговоры с обсуждения погоды, мы расположились на бархатных розовых диванах и креслах, кушая цветочный чай. Пока каждый с обожанием пересчитывал зубы во рту моего отца, я наблюдал за тем, как усердно émeraude обмакивала песочные печенья в душистый чай. Кажется, княжна попробовала тогда все, что мы привезли с собою, и все это она непременно окунала в чай. Мария настолько была увлечена сладостями, что не примечала ни меня, любующегося ею, ни других, хотя упорно силилась выделать из себя вид порядочной слушательницы. Во время бесед на нежный пальчик émeraude вскочила молочная капля чаю, кою княжна, стараясь остаться незамеченной, быстро слизнула. Тогда я не утерпел и слегка прикоснулся к ножке Мари своею ногою.

– Je t’aime, – беззвучно обозначил я, расплываясь в улыбке.

– Moi, je t’aime aussi, mon cha-cha, – призакрыв очи, беззвучно повторила княжна и, потянувшись рукою, сплела наши пальцы.

Пока я и émeraude вздыхали и переглядывались, вокруг говорили о внешней похожести потомков на предков. Г-н Аранчевский все пытался переспорить г-жу Растопшину, уверить нас в том, что Мари похожа на ее деда. Уж не помню, отчего вдруг они завели подобные разговоры и как перешли от чая к родственникам, но Константин Константинович и Евгения Виссарионовна чуть между собою не рассорились у нас на глазах. Г-н Аранчевский оказался мудрее и завершил разговор первым, сведя споры к тому, что он был неправ. Затем все переключились на нас с отцом, обнаруживая сходства. Княгиню Растопшину, восхищенную Эдмондом де Вьеном всю свою сознательную жизнь, сравнения разозлили. Она воспринимала разговоры в штыки и показательно закатывала глаза. Слушал я мало и, несмотря на несогласия с любезными замечаниями, не произнес и слова, во весь разговор завороженно проглядел на Марию. Г-же Растопшиной и это не нравилось, поэтому, всех перебив, она нетерпеливо просила:

– Милый князь, сыграйте нам на чем-нибудь или спойте, это вы умеете лучше других.

Безропотно повинуясь желанию княгини, я выбрал арфу и принялся играть для Мари мелодию, придуманную накануне. Меня обрадовало, что княжна особенно очаровалась музыкой и даже сентиментально прослезилась. Кончив выступления, ставшие началом конца, я не без волнения подобрался к прежнему месту и начал затею:

– Что же, мы с вами совсем заболтались в столь дружественной обстановке, между тем я и мой отец приехали не просто навестить вас. Все уже знают, что мы с Марией Константиновной находимся в достаточно доверительных отношениях (здесь меня грубо прервала княгиня Растопшина едкой фразой: «ну еще бы!»). Решился, наконец, больше не морочить голову ни вам, mon émeraude, ни остальному золотому свету Петербурга, – протягивая платок с помолвочным подарком, вворачивал я. – Прошу, примите эти серьги и носите их с удовольствием в знак нашей любви.

– Милый князь! Признаться, не ожидала от вас смелого шага! – восклицала княгиня Растопшина, пока Мари разворачивала платок.

Но тут произошло то, что я никак не ожидал и не мог предвидеть. Émeraude, которая так же бережно раскрывала подарок, как и некогда окунала сладости в чае, резко изменилась в лице.

– Нет! – топнув ножкой, вскричала Аранчевская.

Крепко схватив руку, Мария швырнула серьги и вскочила с дивана. В тот же миг раздался надрывистый выкрик Евгении Виссарионовны, а с моим отцом случился приступ кашля. Поставив чай на стол, старый князь поспешил к выходу. Подруга Мари, Ольга, стыдливо кинулась из залы.

– Но Мария!.. – подымаясь, возмутился я. – Что за глупости?

– Нет, значит, нет! – бросила княжна, пихнув меня в плечи обеими руками, из-за чего я выронил серьги и сам чуть не упал.

С тем Александра Виссарионовна сделалась бледною и потухла в обморок прямо на кресле, ее супруг без конца утирал побелевший лоб, изливающийся ручьями пота.

– Что ж, Мария Константиновна, считайте, что ничего не было, – завершал я, пока Катерина Михайловна тщалась привести г-жу Аранчевскую в чувства, а Констанция и Арина зачем-то суетились по комнате, не зная, куда себя деть. – В ваших же интересах, чтобы об этом случае никто, кроме присутствующих, не знал. Беспокоюсь далеко не о себе, о вас пекусь.

– А что это вы так реагируете?! Или что, только вам можно?.. – вскрикнула княжна, кинув мне вслед подушкой. – Здесь нужно смеяться, это шутка такая, водевиль!

– Мария, замолчи! – возопила г-жа Растопшина, ускоряясь за мною. – Золотой наш Адольф де Вьен, князь наш любимейший, ненагляднейший, прошу вас, забудьте этой дурехе!.. Прошу вас, умоляю! – тараторила она, торопясь за мною вместе со старшей дочерью, пока я сбегал по лестнице. – Милый наш князь, прошу вас!.. подождите, простите ее!

– Одежды мне, лакей! – позвал я слугу. – Где Эдмонд де Вьен?

– Оне-с некоторое время назад вышли на двор, просили подать экипаж, – ответил лакей, чинно задирая нос.

– И что, уже подана?!

– Подана-с, – подтвердил слуга, быстро моргая.

– Прошу вас! Умоляю, драгоценнейший наш князь, не уезжайте, простите Мари, будьте великодушны, как только вы умеете! – молила Евгения Виссарионовна, суетясь возле меня, и, несмотря на то, что émeraude ни слова не сказала, постоянно приказывала той молчать, махая руками.

Вскоре г-жа Растопшина пала на колена и принялась лобзать мои руки. Вместе с тем вниз спустилась вся та же публика верхних залов. Максим Федорович и Константин Константинович почти вынесли г-жу Аранчевскую, поддерживая под руки с обеих сторон.

– Адольф, вы не можете вот так просто обидеться на сию нелепость и уехать! – наконец вставила Мария, надменно оглядывая меня. – Забудем? Вы шутник, и я решила.

– Мари, замолчи щажже! – от гнева надулась шея Евгении Виссарионовны. – Ты уже натворила!

– Доченька, такой момент! – проскулил г-н Аранчевский. – Наш милый князь, умоляю простить дочь мою!

– Тихо! – перебивая шум, вскрикнул я, пытаясь отодрать от своей руки г-жу Растопшину. – Да замолчите же, наконец! – вновь вскричал я оттого, что мольбы не прекратились, а лишь усилились от визгливых голосов Арины и Констанции.

Тотчас все смолкло, а слуги, разбежавшись от сцены, попрятались по углам. Наверху вдруг что-то упало и разбилось, но, кажется, кроме меня этого никто не услышал.

– Мы вас любим безумно и готовы сделать все, чтоб забылась эта оказия! Милый князь, пожалуйста, забудем все! Мария просто неудачно пошутила! – молила г-жа Растопшина. – Милый князь! О, как мы вас любим!..

– А я вас презираю! – прошипел я.

Толкнув от себя г-жу Растопшину, я пошатнулся в двери, чуть не вывалившись из особняка. Оказавшись в карете, где уже ждал отец, меня обуял безудержный смех, скоро сменившийся слезами.

Даже теперь, карябая пером страницы, не могу поверить в случившееся и едва сдерживаю слезы. Все думаю, за что Мария так жестоко поступила со мною, ведь я ни на секунду не переставал ее любить, не прекращал оказывать ей знаки внимания, одаривал подарками? Более чем уверен в том, что изумрудные серьги она все-таки станет носить, хвастаясь ими каждому встречному, но дело совсем не в серьгах, меня мучает вопрос: за что?

5 Février 1824

Третьего числа Уткины прислали к нам визитку с приглашением в гости. Отец категорически не хотел идти к людям «сомнительного происхождения и неясного положения в обществе», как он выражался, и задумывал дать отказ. Но в самый последний момент, собственно, после визита к Крупскому, на старого князя сошло некое озарение, и он поспешил ответить на визитку положительно.

Что касается меня, то свободное время предыдущих дней я провел за написанием портрета Татьяны, чтоб не являться в гости без подарка. Хотя ладно уж, буду откровенен, рисовал от силы два часа, а потом маялся бездельем: разленившись, лежал на диване вверх ногами. Ежели скажу, что Эдмонда де Вьена раздражал мой вид, то не скажу ничего. Всячески он выказывал мне свое недовольство. То отец подтрунивал над моею меланхолией за трапезой, сыпля едкими словечками, то через каждый час заглядывал ко мне в мастерскую со словами: «а, лежишь!». Эта фраза была своего рода ритуалом и поднимала ему настроение.

Вчера вечером к нам приходили Шведовы. Гавриила Васильевич жаловался на сына своего, Пашу, проигравшего две тысячи, а также разузнавал про меня, что делаю да что решил. Отец отвечал, что я записался в диванные эксперты. Г-н Шведов шутку старого князя не понял и обещал поставить меня в пример своим ленивым сыновьям.

В гостях у Уткиных первым делом нам предстала картинная галерея, приятно удивившая даже меня. Коллекция Дмитрия Павловича была всеобъемлюща, содержала в себе мастеров и старого времени, и нового. Какие-то полотна были отреставрированы правильно, чувствовалась рука профессионала, другие художества выглядели из рук вон плохо. Еще приметил, что один из портретов в коллекции являлся явной подделкой. Ежели издалека я допускал мысли о том, что ошибаюсь, нарекая работу фальшивкой, то вблизи я совершенно утвердился, что профессиональный взгляд меня не подвел.

– Диванный эксперт решил взяться за старое, – усмехнулся Эдмонд де Вьен, наблюдая за тем, как я разглядываю полотно с лупой.

– Князь Адольф де Вьен, вас что-то смутило в портрете? – бледнея, обеспокоился граф, зачем-то протягивая ко мне руки.

– Как же сказать!.. – промычал я, задумывая съязвить, но вдруг увидел, что Татьяна, вся смутившись и растерявшись, жалостливо глядит на меня. – Понятно… Все дело… а-а-а дело в масляной краске и технике работы.

– Что же не так? – пытался выведать г-н Уткин, голос которого начал заметно дрожать. – Может, я хранил неумело?..

– Не переживайте, все хорошо. Картина интересно написана. Над ней, видно, трудился хороший художник, – с этими словами я увидал, как Татьяна облегченно выдохнула.

– Вы напугали меня, г-н де Вьен! – ни к чему засмеялся Дмитрий Павлович, схватившись за сердце. – Что же, дорогие гости, пройдемте дальше! Следующие портреты лучше тех, что вы уже видели, ведь вас ждет сам Рембрандт!

Предупредив, что желаю еще немного побыть у картины, зацепившей внимание, я заметил, как уточка, не решаясь первая ко мне подобраться, неловко остановилась у следующего полотна. Девочка неуклюже сутулилась, явно стесняясь своего высокого роста, пучила глазки в картину, словно старалась понять китайский язык, и, несуразно обхватив себя сзади одной рукой, цеплялась пальцами за локоть другой нелепо свисающей конечности. Оглядев Таню с ног до головы, я приметил на ее больших ногах старые туфельки, исшарканные на носочке, и что платьице, приходящееся к ней не по возрасту и росту, было трижды перешито.

– Есть ли у вас подобные работы, Татьяна Дмитриевна, на которые я могу взглянуть? – превозмогая неприятные чувства, подошел я к графине, кивнув на фальшивый портрет.

– Да, у меня есть!.. то есть… что вы имели в виду? – пролепетала уточка. – Вы… хм-м-м… вы имеете в виду этого художника?.. нет… такая всего лишь одна; отец привез ее из Италии… – запинаясь, ответила девочка, делая между словами раздражающе большие паузы.

– Жаль, что больше нет подобных этой. Портрет превосходно написан, Татьяна Дмитриевна, – сказал я и заметил, что графине явно были приятны мои слова.

«Когда мы уедем отсюда, Боже мой?! Отдам Державину любые деньги, хоть сто тысяч, поеду назад к Мари умолять ее снизойти до меня, лишь бы не видеть это рядом с собою! Какая жалкая, бедная девочка! – думал я, стараясь не морщиться. – Интересно, она вообще о чем-нибудь думает, анализирует происходящее или для нее это слишком сложно? Тупо хлопает слезливыми глазенками, непонятно зачем шевелит ноздрями и своим маленьким ротиком! Зачем я, Господи, согласился на этот паршивый спор? О, во что меня втянул Алекс!». Пока пребывал в мыслях, г-н Уткин продолжал водить нас по картинной галерее, что-то рассказывал. Речь Дмитрия Павловича была нелогичной и резкой. То граф кричал, то хохотал, то говорил настолько тихо, что невозможно было его расслышать. Даже при большом желании мне бы не удалось передать смысла его корявой болтовни. Несмотря на то, что Эдмонда де Вьена г-н Уткин тоже раздражал, он находил упоение в том, что мучаюсь я, едва вынося общество «сомнительного происхождения и неясного положения».

Кончив с галереей, мы проследовали в гостиную, где сложилась беседа вдвое сумбурнее предыдущей. В конце концов голова моя отказалась соображать и начала зевать. Комната, в которой нас принимали, не сияла убранством и была крайне бедна. Цвета зала раздавались серыми и желтыми оттенками, что, сливаясь между собою, выходили в грязный лимонный. Но заметно выделялся потолок, его украшал «Апофеоз Геркулеса». Фреска настолько выбивалась из обстановки, что я даже развеселился: «этот особняк будто неумело состряпанная декорация к дилетантской постановке с начинающими актерами!». И действительно, складывалось впечатление, что не только дом, но и Уткины, особенно мамаша Татьяны, как и та поддельная картина, – дело, шитое белыми нитками.

– Нравится фреска, князь Адольф де Вьен? – прищуриваясь, растянул граф, пока слуги хлопотали с угощениями.

– Да, ваши мастера потрудились на славу.

– Мне льстят ваши слова, г-н де Вьен! – неожиданно воскликнул г-н Уткин, от чего мой отец даже вздрогнул. – Помню, ездил в Италию специально за картиной Тьеполо, но вышло так, что до меня приехало какое-то важное лицо и выкупило шедевр раньше! Самое обидное, что мне даже не удосужились объяснить, кто посмел первее меня, что называется!.. – рассказывал Дмитрий Павлович, набрасываясь на горячий шоколад. – Но благодаря этому случаю я решил отправиться в Испанию в надежде найти там что-то стоящее. Каково ж было удивление, когда я буквально наткнулся на портрет, на который вы засмотрелись, Адольф де Вьен! Ведь я пять лет, представляете, пять страдальческих лет искал именно его! Когда я впервые увидел копию, то стоял возле нее целый час времени, как привороженный! Тогда-то я и зарекся отыскать оригинал, где бы он ни находился и сколько бы ни стоил!

– К слову говоря, совсем забыл о подарках. Адольф поведал мне, что вы страстный коллекционер и давно желали познакомиться со мной. Я решил, что нет лучшего презента, чем новая картина, и выбрал для вас Хуана де Пареха, – вступил старый князь.

– Даже не знаю, как выразиться!.. – неказисто и громко начал граф. – Не поверите, ежели скажу, что мне именно этого полотна не хватало для полной коллекции де Пареха!

– Счастлив, что мой выбор пришелся к месту, Дмитрий Павлович.

– А это уже от меня, – начал я, вручая Тане свое художество. – Картина писана в моем излюбленном стиле.

– Боже!.. – воодушевилась графиня. – Мне прежде никто не дарил портретов, и я бы сказала, но не в обиду маменьке и папеньке, разумеется, что ваш подарок – самый лучший из всех, что мне когда-либо дарили!

С последними словами глаза Татьяны наполнились слезами, а во мне нечто содрогнулось и надломилось. «А ведь, помнится, я даже не старался проработать картину как следует, написал ее для вида, лишь бы хоть что-то подарить и не идти с пустыми руками. Как неловко вышло», – подумал я.

– Татьяна Дмитриевна, право, вы придаете портрету слишком большую ценность, – растерянно прозвучал мой голос.

– Спасибо вам, г-н де Вьен! Вовек не забуду столь прекрасного жеста… еще раз спасибо!.. И я непременно попрошу повесить картину в моих комнатах! – утирая слезки, лепетала уточка. – Вы волшебно рисуете… в вас живет душа великого художника! Кто знает, быть может, ваши картины оставят вечную память на страницах истории!..

– Татьяна Дмитриевна, не преувеличивайте, – усмехнулся Эдмонд де Вьен. – Эти картины оставят след лишь в вашей памяти.

– Не согласна с вами, Эдмонд де Вьен, уж простите, что смею вам перечить, – вмешалась Анна Сергеевна. – Ваш сын пишет лучше, чем тот же Тьеполо. Адольф де Вьен, могу ли я просить вас, чтобы вы рассказали нам о ваших школах? У кого и чему вы обучались, где обучались? Мне было бы очень интересно узнать о вас немного больше.

– Образование получил, как и все, домашнее. В занятия мои входила русская словесность, английский язык, латынь, немецкий, испанский, итальянский и, разумеется, французский. Каждую среду и пятницу я посещал музыкальные занятия, где учился скрипке, арфе, органу и клавишным. Субботы мои были посвящены математическим наукам. В воскресенье с семи до девяти часов у меня был учитель рисования, уроки которого мне больше всего нравились. В остальное время учили меня астрономии, географии, биологии, виноделию, химии, фехтованию и верховой езде. В общем, у меня были те же уроки, что и у обычного дворянина, поэтому я не могу удовлетворить вас рассказами о чем-то сверхъестественном, Анна Сергеевна. Все как и у всех, полагаю. Сколько себя помню, постоянно был занят учебой. Даже дорогой из Франции в Санкт-Петербург непрестанно учился, – не желая рассказывать о себе больше, скучно заканчивал я, замечая неудовлетворенное лицо г-жи Уткиной.

– А как же военная служба?! – неуместно вспылил Дмитрий Павлович, чем, видно, цепнул моего отца за больную мозоль. – Вот я служил, сын мой, Димка, служил, участвовали вместе в наполеоновской! Он хоть и мальцом тогда был, но большим удальцом! Какая то была битва, как мы лихо утерли нос проклятым французам!.. На той войне мы познакомились с князем Львом Константиновичем – удивительный, прекрасный человек, как и сын его – ну вылитый отец! Я, бывает, смотрю на них двоих и вообще не вижу разницы. А вы, Адольф де Вьен, должны были, как благородный человек, пройти азы! Ум умом, а военное дело по расписанию!

– Каждому свое. – ответил я, кушая горячего шоколаду. – Одним суждено грызть гранит науки, другим воевать.

– Да как же одним одно, другим другое, всем!.. – хотел было оспорить граф, но супруга его перебила.

– Исполните нам что-нибудь на скрипке, милый наш Адольф де Вьен! Слышала, ваш музыкальный дар очень нахваливают.

– С удовольствием бы вас уважил, но, может, лучше поговорим о Татьяне Дмитриевне?

– Адольф, не заставляй себя уговаривать, – недовольно пробубнил старый князь.

– Увольте, папа, я и не думал заставлять кого-либо меня уговаривать. С радостью что-нибудь исполню.

– Ну манифик, в таком случае! – ехидно вставила графиня, подымаясь с кресел. – Предлагаю проследовать за мной, дорогие гости, в музыкальную комнату. Как раз и Тати вам что-нибудь исполнит. Да, дочь?

Но уточка, не утруждаясь ответами, промолчала, глупо вылупив глазенки. Меж нами повисла неловкая тишина, каждый хотел ее прервать, но не знал, о чем начать разговор. Старый князь, не утерпев, бросил на меня разгневанный взгляд. Покрасневшее лицо его шипело злостью: «по твоей милости я терплю унижение, вращаясь среди Уткиных! Ты еще поплатишься!» – говорило оно. Пройдя по бедной анфиладе дворца, мы оказались в музыкальной гостиной, все такой же желто-серой и грязной, как предыдущая комната. На ножках подсвечника и на полу блестели шматки затвердевшего воска. В правом углу зала находился деревянный рояль с поцарапанной крышкой, а в противоположной стороне одиноко пребывала тонкая лакированная скрипка, что выглядела гораздо ценнее, чем весь особняк Уткиных целиком. Посредине комнаты на пыльном ковре располагался длинный кофейный столик, а вокруг него пять старых кресел из желтого атласа с кой-где торчащими нитками. Родители Татьяны и старый князь заняли те места, что были у скрипки, нам же с графиней осталось два с другой стороны. Когда все уселись, я принялся исполнять Вивальди, переделанного на свой манер. Композиции, вышедшие из-под моего пера, отличаются особенностью исполнения и нравятся далеко не всем. Эдмонда де Вьена мои мелодии раздражают, как и остальное производимое мною. Старый князь считает, что я слишком во всем напыщен. По его мнению, смычек мой рвет струны, которым ничего не остается, как истошно визжать.

По окончанию выступления, ожидаемо, зааплодировали только Уткины. Отец же продолжал помешивать сахар в чае и ухмыляться.

– И что, вам понравилось? – насмешливо спросил Эдмонд де Вьен.

– Разумеется! – воскликнул Дмитрий Павлович, вновь взбудоражив старого князя. – Вот только, признаться честно, так и не понял, чью музыку-то послушал.

– Это переписанная мною «la follia» Вивальди.

– Вы гений!.. – оживилась Татьяна. – К слову, г-н де Вьен, я долго думала, но решилась. Очень хотела бы вас запечатлеть на холсте. Надеюсь, вы мне не откажете?

– Не смею отказать, Татьяна Дмитриевна, но уместно ли сейчас?

– Г-н де Вьен, как высокий мастер своего дела, вы обязаны увидеть картины Тати, она у нас тоже достойно рисует, – ответила Анна Сергеевна, затем обратившись к слуге: – Степан, позовите Юлию Савишну, пусть она подойдет в мастерскую.

Пока лакей ходил за гувернанткой, а мы с графиней пребывали наедине, я не знал, какую тему зачать, чтоб развеять тишину. «Что Уткин, что мамаша Тани употребляют в своей речи слова, режущие слух. То одному я "должен", то другой "обязан". Не терплю эти выражения, особенно от людей, которым я никогда ничего не был и не буду должен да обязан. Может, в речах Аранчевских и Растопшиных тоже звучали таковые словечки, но они мои близкие, их речи принимались мною спокойно», – вертелось в голове, пока глаза оценочно блуждали от одной картины в мастерской к другой.

– Помнится мне, Татьяна Дмитриевна, вы говорили, что работ автора портрета из коллекции больше нет, – приметив знакомую технику, заключил я, окончательно убеждаясь в том, что фальшивку писала уточка.

– Ваше сиятельство, прошу, не говорите моему папеньке! Выполню все, что вы прикажете, только не говорите ему! У папы слабые нервы, и, боюсь, когда он узнает, что я испортила любимую картину коллекции, его схватит удар! – умоляла Татьяна, скрепив руки на груди.

– Не скажу только при условиях.

– Не мучьте меня! Пока мы с вами одни, скажите, что я должна для вас сделать!

– Во-первых, расскажите, как вы умудрились испортить оригинал, во-вторых, покажите его, – серьезно потребовал я.

– Это ужасная история, мне очень за нее стыдно… Ежели вы узнаете, то будете смеяться! Обещайте, что не… хотя я не смею требовать в моем положении.

– Не буду смеяться, даю вам честное слово.

– Хорошо… – замялась девочка и, после весьма длинной паузы, постоянно прерываясь, рассказала мне о своей детской тайне.

Секрет ее был настолько нелеп и, видно, придуман на ходу, что я невольно обнаглел:

– Татьяна, вы меня, конечно, извините за невежественный вопрос, но сколько вам лет?.. – спросил я, разворачивая поврежденную картину.

– Знаю, я вела себя… как дети ведут… – вновь проделывая большие паузы, начала Татьяна и, чинно вскинув головою, гордо объявила: – Два дня назад мне исполнилось шестнадцать.

Неловкость сжала мое сердце. Тогда я второй раз пожалел о споре с Алексом, но поспешил оттолкнуть любые мысли и отвлечься на поданный портрет. Когда развернул полотно, обернутое мягкой тканью, передо мною раскрылось потрясающее видение.

– А вам сколько лет? Когда у вас день рождения, я вас поздравлю? – проявилась графиня.

– Все еще двадцать четыре. День рождения восьмого июля, – сухо ответил я и заключил, что с полотном еще не все потерянно, картину можно восстановить, но только по особым правилам.

Также я заметил неумелые старания восстановить полотно. На обороте торчали нитки и отшелушивалось клейкое вещество. Когда предложил уточке реставрацию, она согласилась, хотела было еще что-то добавить, но в мастерскую вошла Юлия Савишна и прервала нашу беседу. Время за рисунками прошло в тихой, настраивающей на раздумья обстановке. Старая гувернантка уже через полчаса уснула на кресле. Когда все мои члены наконец начали затекать, я взглянул на карманные часы и обнаружил, что стрелка уже подползала к восьми.

– Татьяна, мы совсем засиделись, – обеспокоился я, поднимаясь с кресел. – Совсем забыл о приличиях, визит наш порядком затянулся.

– Ах, что вы, князь, не беспокойтесь об этом… это я виновата, что вас задержала… у вас, наверное, много дел…

– Что же, тогда скорее пройдемте обратно? Только разбудим для начала вашу гувернантку.

Вернувшись назад в музыкальную залу, я увидел, что Уткины и отец располагались на прежних местах. Они обсуждали жизнь сына Дмитрия Павловича в Москве. Наше появление заметил только старый князь, пристыдивший меня раздраженным взглядом.

– Раз мой сын и ваша Татьяна наконец изъявили спуститься, то, быть может, Татьяна Дмитриевна нам что-нибудь исполнит напоследок? – нетерпеливо прозвучал Эдмонд де Вьен.

Татьяна, развернувшись ко мне, просила взять определенные минорные аккорды и начать медленно их наигрывать. Сказала, мол, когда она запоет, я пойму, как продолжить мелодию. Уточка оказалась довольно избирательна в музыке и остановилась на старинном романсе о любви. Пока Танин голос дрожал на верхних нотах, я поймал себя на мысли, что мне хочется расплакаться и скрыться где-нибудь. Душа бушевала, я только и думал о своей подлости, о бесчестном споре на девственное дитя. Стыд снедал мое сердце, особенно на постоянно повторяющейся фразе «не обмани». Когда музыка кончилась, в комнате повисла мертвая тишина.

– Тати, ты зачем выбрала эту песню? Лучше не могла вспомнить? Посмотри, ты всем испортила настроение, – грозно произнесла г-жа Уткина.

– А я считаю, очень кстати, – сказал Эдмонд де Вьен.

После я не вступал в последние разговоры, что вели между собою граф и старый князь. Анна Сергеевна лишь иногда добавляла что-то в диалог, но в основном только слушала, опасливо ловя каждую фразу Дмитрия Павловича. Сложилось впечатление, что мамаша Тани боится, что г-н Уткин раскроет какую-нибудь тайну. В сердце моем въедливо дребезжал романс Тани, я все думал, где теперь достать деньги, чтобы отдать их Державину. Утопая в мыслях, я неожиданно почувствовал, как к моей кисти, расслабленно спадающей с подлокотника, прикоснулись холодные пальчики. Выпрямившись, я тотчас взглянул на уточку. Отрывисто убрав руку, девочка замерла. Из любопытства мне вдруг захотелось ответить Татьяне. Стоило тронуть холодную лапку уточки, как она еще больше заволновалась. Сплетя пальцы, я ощутил, словно маленькие электрические импульсы, пробуждающие в сердце нечто развратное и низкое, разнеслись по телу. Вместе с тем Таня живо отняла руку и отвернулась, а Эдмонд де Вьен докончил говорить и поднялся с места.

– Благодарю вас, дорогущие (он сказал именно так: «дорогущие»!) господа, что уважили нас визитом, – залихватски произнес Дмитрий Павлович, в то время как старый князь мешкал с одеваниями из-за старого и, по по-видимому, слепого лакея, плохо подающего пальто.

– Мы тоже благодарны, – нервно бросил отец, косясь на слугу.

Когда мы раскланялись и уже собирались уходить, Татьяна вдруг остановила меня:

– Ваше сиятельство Адольф де Вьен, не забудьте, пожалуйста, что я еще не закончила ваш портрет!..

– Этого ни за что не забуду, Татьяна! – намекая на прикосновение, улыбнулся я и, вновь поклонившись, скрылся за дверями вслед за папашей.

Уже в карете я все раздумывал, кончать мне со спором на уточку или же нет. Отец же молчал и кипел внутри, так что стоило мне начать разговор, как его прорвало.

– Сегодня вы ни разу не кашляли, папа, – тихо подметил я.

– Вижу, моя болезнь доставляет тебе особенное удовольствие, раз таким наблюдательным стал! Копаешь под меня, довести пытаешься! – прошипел Эдмонд де Вьен. – Сначала ты поселился у меня, теперь за каждым шагом следишь! Зачем ты это делаешь? Думаешь, я слеп, ежели змея близко, то не замечу, как придушит меня?

– О чем вы, папенька?

– О чем?! – вспыхнул старый князь. – Возможно, «Блуд Девьенович» и «змий» тебе о чем-нибудь говорят?! Только за предыдущий месяц ты проиграл восемнадцать тысяч! Вопиющая сумма! Ты хоть понимаешь, что это бешеные деньги?!

– А! Это вам граф Сахаров донес? Так я его в счетоводы нанял, – улыбнулся я.

– Тебе все смешно! Почему после балов я должен выслушивать насмешки, сплетни и разговоры о твоем поведении, о твоих многочисленных похождениях, о проигранных баснословных суммах, карточных долгах и «тайных четвергах»?! Почему Сахаров и Крупской говорят, что ты должен был вернуть деньги на этой неделе, при этом как будто требуя их с меня, а не ты мне об этом докладываешь?! Это ты считаешь смешным? Сначала волочился по всей Франции, здесь дорвался, выдумал себе свою распутницу Аранчевскую, теперь еще этих проклятых уток где-то откопал! – брызжа слюной, кричал Эдмонд де Вьен и, заметив, что я усмехнулся после слов про уток, разъярился пуще: – Чтобы ноги твоей больше не было в моем доме! У тебя есть два своих особняка, живи там! Хватит выжидать моей кончины, хватит доводить меня! Ты единственный наследник, так что не волнуйся, все мое богатство будет отдано тебе! Вот только в этом нет никакого смысла! Ты потеряешь все, пока не останешься без панталон!

– Что вы все прицепились к моим деньгам? Как хочу, так и трачу.

– А так они твои?! Хорошо, пускай так! Посмотрим, как взвоешь, когда моя рука перестанет присылать тебе их по почте; чай, глядишь, и я посмеюсь! – проскрежетал Эдмонд де Вьен. – Запомни, дорогой мой, у тебя нет денег! А из своих я и копейки не дам!

7 Février 1824

Когда приступил к сборке вещей, мне подали записку от отца, где он просил остаться у него по случаю предстоящего визита Державиных, так что, дневник, никуда я не съехал.

Шестого состоялся визит. Гости пробыли у нас до трех часов дня. Самого Александра Анатольевича я не видал, так как князь сразу же удалился с моим папашей в рабочие кабинеты, но с Алексом, по одному виду которого все время казалось, будто он что-то натворил, я провел все время. Молчаливо поклонившись друг другу, мы проследовали в сиреневую гостиную. Усевшись на канапе, я взял в руки чашку кофея, а Алекс, не предпринимая попыток заговорить, разглядывал паркет, прослеживая узоры.

– Нам суждено общаться в виду давних отношений родителей, не молчите, – не утерпел я.

– Думал, что все выдумки сплетников, когда твердили, что теперь вы поселились у отца! Как здоровье вашего батюшки, хворает, правда же? Паркет на загляденье, такой же хочу. Черканите адрес мастера.

– Хворает, но пошел на поправку, вроде перестал кашлять.

– Ах, рад!.. – теряясь, произнес Алекс, поглаживая канапе. – А диван чейный? Это шелк, правда же?.. какой цвет приятный, лавандовый.

– Это канапе, а не диван, разница размером с пропасть. Не путайте, пожалуйста, уж кто-кто, а вы обязаны разбираться. И да, это шелк. Канапе итальянское. Цвет мне тоже нравится, сам выбирал.

– Швед рассказывал мне, что Гавриила Васильевич вас в пример ставит. Вижу, вы действительно заделались в диванные эксперты. Кстати, мне вам кое-что просили передать. Мишка наш… – тихо заговорил Алекс, подаваясь ко мне, – …придумал веселящий порошок из грибов, просил передать, что сегодня кукушка, В* приведет девочек. Так что ровно в полночь за вами заедет Бах, ежели вы, разумеется, все-таки изволите поехать. Приличные барышни тоже явятся. Среди прочих будет Мари и ее подружки. А, кстати, чуть не забыл: обязательным атрибутом сегодняшнего собрания является маска.

– И Аранчевская будет! Тогда, конечно, в деле, пусть Бах заезжает за мной… – вновь начал я, но тут же, сам от себя не ожидая, вскрикнул из-за того, что вспомнил о споре на Уткину; Державин даже поперхнулся кофеем, испуганно отклонившись от меня назад.

– Это что еще за шуточки?.. Вы больны?

– Выражаю согласие…

– А, ну и замечательно! Вы бы видели, какие перлы исторгал из себя фон Верденштайн после этого порошка, а Морилье так долго хохотал, что чуть не разорвался… Слышал, к вам поступили новые картины? – энергично потерев ладоши, заулыбался Державин. – Могу взглянуть, правда же? Мой пузырь собирается открывать еще один музей, может, мы выкупим или арендуем что-нибудь у вас.

– Конечно, Александр Александрович, вы можете взглянуть. А вообще заберите по-хорошему Жана Фуке.

– А по-плохому как? – веселился Державин.

– Аллегорию глупости Массейса прибью перед вашей кроватью.

– Вы настолько безжалостны?

– Поменяемся на Корнелиса де Хема?

– Ваш папаша сначала вас съест за то, что вы Фуке отдали, а потом меня за то, что я вам за него де Хема. Правда же? Они же не равноценны.

– Каждому вину своя бочка. Для меня де Хем лучше.

Так Державин зацепился за пословицу, и разговоры пошли о напитках. Ничего существенного в тех беседах не было, поэтому и приводить их не стану. Говорить нам было не о чем. Иногда мы вспоминали прошлое, но мимолетно, вновь возвращаясь к старому и уже оговоренному, как к спасительному плоту. Перед уходом Алекс потребовал коньяк и, смешав его с остывшим чаем, выпил до дна.

Потом я маялся бездельем, не знал, чем себя занять. С реставрацией мучиться не хотелось, лежать на диване уже не мог, через силу уселся проверять почту, где отыскал письмо Твардовского с адресом. В ужасной спешке, чувствуя вину перед юношей за задержку денег, я выписал к нему тысячу рублей и отослал по адресу.

В седьмом часу мне доставили рулон ткани от Тани, в коем находилось полотно и маленькая записка:

«Дорогой князь Адольф де Вьен, пишу к вам, чтобы поблагодарить вас за великодушие и благородство. Ежели бы не ваша помощь, подделанный портрет рано или поздно был бы обнаружен батюшкой, а это, в свою очередь, обернулось бы самым плачевным концом. Из новостей хочу передать, что матушке моей вы очень понравились; еще долго она хвалила ваш блистательный ум и игру на скрипке.

Сегодня к нам с визитом приедут Державины, чему я очень рада, потому что теперь ваши друзья станут и моими. Желаю вам легкой работы, князь.

Ваша знакомая,

Татьяна Дмитриевна».

– Крыса Державин! – воскликнул я, отбросив листок. – Выплясывал передо мною, хитрец! Глаза мозолил, тянул волынку про коньяк, а сам!.. Что ж, на войне как на войне, напросился!

Засуетившись по комнате, шаги мои топали из стороны в сторону. «Ведь теперь даже отказаться не смею от спора, денег у меня нет, а отец не даст. Какое низкое положение занимаю, почти на карачках!» – пыхтел я. Отправив отцу прошение, чтоб он пригласил к нам Уткиных, я занялся картиной Тани. Работа шла хорошо, большого труда реставрация не составила, так что до кукушки я успел и поужинать, и чаю покушать, и продумать костюм. Пока отдыхал, выходил старый князь. Не сказал он мне ничего, только швырнул на стол записку, сверкнул глазами и удалился. Прошение мое было усердно перечеркнуто красными чернилами.

Перед зеркалом я прокрутился до самого приезда Феликса. Дорогой я старался делать меньше движений, чтобы не растрепаться, этим забавлял князя, лицо которого то и дело оживлялось тонкой немецкой ухмылкой. Путь был мрачным и тусклым, Петербург спал. Один почерневший в ночи дом сменялся другим до тех пор, пока колеса не примчали нас на другой конец города к особняку Мишеля Баринова.

В душной передней, как обычно, остановившись у зеркала, я натянул на лицо фирменное выражение принужденности к визиту, а Феликс, удерживая в своей ладони крохотное зеркальце, усердно прилизывал брови. Новый лакей Мишеля странно на нас тогда посмотрел: со злобою и ненавистью, взглядом вынужденной униженности, будто он должен быть на моем месте, будто он заслуживает моей жизни больше меня, и судьба его – жить в роскоши и расслаблении, а не провожать кого-либо от дверей до дверей да снимать одежды. Разумеется, я не отвернулся от взгляда слуги и принялся давить на него своим взором, пока тот не потупил виноватые глазенки в пол.

Когда о нашем прибытии было доложено, спустился Девоян, расставляя по сторонам смуглые, всегда загоревшие руки в радушном приветствии. Пока мы поднимались, Артур что-то живо рассказывал Феликсу, а я брел позади, разглядывая расшитые золотом фалды фраков, и понимал, что здесь я совершенный одиночка и что мне, вероятно, даже не стоило приезжать: «поэтому Розенбах ни словом не обмолвился со мною по пути на вечер и постоянно посмеивался; как же раньше я не догадался? – вертелось в голове. – Дурак, теперь не уйдешь! Хотя… может, я все придумал?». Решившись провести эксперимент, я остановился посреди лестницы, но ни Феликс, ни Девоян этого не заметили и прошли вдвоем до самого входа, скрывшись в дверях салона. «Все-таки дурак! – утвердился я, дотрагиваясь рукою до розовых гвоздик в мраморном вазоне. – Что теперь делать? И ведь уехать-то не смею, это будет еще более унизительным». Парадная лестница гремела отзвуками живой музыки Виотти, эхом раздавался заливной хохот под лихой рассказ Керр и звон бокалов. «А может, ну его? Уеду себе и уеду, никто даже не заметит», – продолжая размышлять, я услышал: раздался смешок. Внизу, внимательно наблюдая за мною, стоял все тот же наглый лакей, искривившийся в насмешливой гримасе. Мне вдруг захотелось раствориться в воздухе, словно бы я и не приходил вовсе, но нужно было себя скрепить. Ловко отщипнув головку гвоздики, я приколол ее к фраку и поднялся наверх. В гостиной Баринова находилось, по крайней мере, около пятидесяти человек. Разговоры жужжали, посуда гремела, искрилось шампанское, и надрывался уставший рояль. С моим появлением сонм звуков стих. Спертый воздух салона мгновенно обдал холодное лицо. Завидев меня, Аранчевская выронила из рук бокал шампанского, что тяжело покатился по полу, расплескав напиток.

– Явление царя народу! – провозгласил я, развеивая напряженную обстановку. – Действие первое: вечер у Мишеля!

Все дружно засмеялись, лишь Мари, блеснув глазами, скромно улыбнулась в знак приветствия. Общество оживилось, господа и барышни вернулись к обсуждениям, как и прежде развеселился рояль. Бодро подскочив, Баринов увел меня на диваны, где также расположились Бекетов и В*. Миша любезно предложил игристого и клубники, лихо схватывая блюдце и бокал с подноса камелии в роли прислуги.

– Я думал, вы обижены на меня и не приедете! – бросая маску, с подозрительною дружелюбностью начал Мишель, пока В* что-то записывал в книжечку. – Мне уже сто-о-олько всего наврали про вас, что я, право, don’t know what to believe! I'm already tired of refuting gossip (Даже не знаю, во что верить! Уже надоело опровергать слухи). После Крупского и Сахарова пол-Петербурга в сказках. Представляете, что два этих клоуна начирикали? Говорят, стреляться мы собрались. Но черт с ними! Поговорим о вас? Нынче вы припозднились, Мари так красиво пела, даже не представляете, де Вьен!

– Представляю и как никто другой знаю прекрасный голос Аранчевской, – скользя взглядом по публике, ощущая на себе пристальное внимание со стороны, ответил я, после чего зачем-то добавил: – Как раз хотел говорить с Мари, так что хорошо, что она здесь.

– Неужели хотели? – громко удивился Мишель и, наклонившись к самому моему уху, смакуя каждое слово, прошептал: – А мне доложили, что она отвергла вас со скандалом и швырнула в вас помолвочным подарком. Что, тоже слухи?

– Разумеется! – ужаснулся я. – Вам об этом тоже Сахаров сказал? Так вы поменьше слушайте своего клоуна, и будет вам счастье.

Мишель оставил вопрос без ответа, укладываясь головой мне на плечо и вертя в руках фантик от конфекты. Сперва я был напряжен из-за подозрительного поведения князя, впрочем, как и Альберт, разинувший рот от удивления. Наблюдая за собранием, я ввергался в замешательство более и более, силясь сообразить, как вся эта разношерстная компания сумела собраться вместе. В одной и той же комнате находились и благородные княжны, и девицы В*, готовые удалиться в комнаты. Причем зачастую я даже терялся и не отличал благородных от развратниц: все они были одеты по последней моде, громко смеялись и говорили, чего-то напряженно ждали, жеманно взмахивая расписными или перьевыми веерами, каждая из них сверкала украшениями. Тут же находились господа: кто-то вроде Керр – принцы, герои войны 1812 года, полковники, подполковники, генералы, кто-то вроде меня и кукушки, и кто-то вроде обедневших дворян незнатных родов. Камню было негде упасть от многообразия разнообразных лиц и происхождений.

«Так поглядишь на Мишу – сущий голубоглазый ангел. Незнакомый с этим белокурым чудом даже и не подумал бы, что тот есть воплощение подлости и животной жестокости», – размышлял я, пока В* так и не переставал глядеть на меня, постоянно нечто конспектируя. Баринов продолжал лежать у меня на плече, из фантика начиная выворачивать китайское оригами. Тут я заметил, что в дверях появился Твардовский. В* устремил свое внимание на юношу и, нацепив монокль, принялся упорно прищуриваться. Завидев меня, Даниил испугался настолько, что отскочил в стол с угощениями, с треском повалив оттуда пирамиду из бокалов с шампанским.

– Стоп-стоп-стоп! – по мере произношения переменяя свой голос на более раздражительный, возопил Баринов, после чего, вдруг возвысив голос, мягко продолжил: – Ну что ты натворила, Данечка моя?

– Я не специально… – проскулил мальчик.

– Еще бы! – неистово взрычал Мишель и уж хотел было направиться в сторону Твардовского, как явился Себастьян и срочно позвал князя к себе. – I'll deal with you later, cutie (Позже разберусь с тобой, милочка), – не к месту слащаво заявил Мишель.

Аранчевская, желая сгладить обстановку, заспешила к роялю и, спровадив Анну с продолговатого пуфа, заиграла менуэт Баха. Проследив глазами за Даниилом, поспешившим скрыться из салона, я принялся наблюдать далее. Пока кукушка шла своим чередом, В* переключился в записях на Керр, который, изрядно напившись, перекрикивал тяжелым басом всю комнату вместе взятую, пуская шутки в кругу дам, ласкавших его руками то за плечи и шею, то скользя по усатому лицу с бережно уложенными бакенбардами. Урвав минуту, я мерно подобрался к émeraude и, едва справляясь с чувством волнения, подсел к ней.

– Здравствуйте, Мари, – прошептал я на ушко княжне, когда та прекратила играть на рояле. – Соскучились по мне? Хотел бы говорить с вами наедине.

– А я не желаю с вами разговаривать, – с выделанной неприязнью бросила Аранчевская.

– Какие изумительные сережки сегодня на вас, интересно, кто же их подарил? Вы, кажется, не согласились на мое предложение, – поглаживая ручку княжны, ворковал я, пододвигаясь ближе. – Что же вы носите эти побрякушки?

– Видите, вы даже не слушаете меня теперь. Ведь было сказано, что не желают говорить. Мои слова и просьбы для вас ничего не значат, – едва слышно прошептала Мари.

Когда в гостиную вернулся Баринов, Аранчевская подскочила с пуфа и рванула из салона. Пока Миша расспрашивал присутствующих о Твардовском, я воспользовался моментом и вышел следом за émeraude. Обойдя дом вокруг, расхаживая по цветущим коридорам с вазонами, я обнаружил Аранчевскую в отдаленной комнате. Дверь к Мари была открыта нараспашку, так что мне удалось войти бесшумно и запереться. Смело подобравшись к émeraude сзади, я развернул ее за плечи и впился в уста. Княжна недолго сопротивлялась, хотела меня оттолкнуть от себя.

– Теперь давай поговорим, – когда лобзанья закончились, просил я. – Неужели ты не согласилась только из-за того, что я решился устроить тебе сюрприз, сделать предложение в кругу самых близких? Но это же вздор. По-моему, нет разницы, когда ты получила предложение. Главное, что оно поступило, ты должна быть благодарна.

– Ах, благодарна! – оттолкнув меня, вскрикнула княжна, принимаясь мельтешить с туалетом.

– Да, все знали о том, что я буду делать предложение, и да, не было ни лент, ни выспренних речей, но… – наблюдая за тем, как пудрится княжна, завел я.

– При чем здесь ленты?! – возопила Мария, топнув ножкой. – Ты унизил меня не только в глазах света, но и в моих же собственных! Из-за тебя сама себя презираю!

– О чем ты? Тебе, верно, опять что-то наплели. Говорю же, перестань слушать свою тетушку.

– Причем здесь тетушка, что ты прицепился-то к ней?! – толкнув меня, вспыхнула Аранчевская. – Мне очень красочно растолковали, чем ты занимался весь предыдущий месяц, раскрыли твой донжуанский список. Впрочем, я и сама все видела, претерпевая унижения с гордо поднятой головой, как и следовало поступать, иначе я бы совсем пала в мнениях. Женщины не игрушка, Адольф, свадьба со мной тоже. Мы были бы самой завидной парой, но теперь я готова пойти ва-банк!

– Считаешь, что пойти ва-банк и остаться ни с чем – одно и то же? Сомнительные у тебя ходы, так ты никогда не выиграешь партию. А насчет списка забудь, это не то, все выдумки и наговоры. К тому же, остальные не имеют значения, я люблю только тебя. Для меня ты совершенно другое.

– Да, ты прав, я – другое! – усмехнувшись, произнесла Мария и, поставив свою ножку рядом со мною, повелительно продолжила: – Ну что смотришь? Целуй!

«Не понимаю, зачем ей это надо, но ладно. Может, это ее успокоит», – повинуясь желанию княжны, я трепетно обхватил ее ногу.

– Вот кто ты! – бросила княжна, дернув ногу. – Ты – раб и всегда им будешь! Знай, ты здесь только потому, что я просила Мишеля позвать тебя, иначе никому ты не нужен, никто не желает тебя видеть и знаться с тобой. Начнешь козырять состоянием своего папаши, скажу, что всем уже плевать с высокой колокольни на ваши богатства. Пусть даже твоя золотая бабка завещает тебе свои владения и прииски, в чем я сомневаюсь, твоих сторонников втрое приуменьшится! От денег, которыми ты стараешься всех купить, разбежится наше общество! Не только состояние важно, но и человеческие качества, например, порядочность, которой в тебе, Блуд Девьенович, нет. Так, как меня ты обмарал в глазах света, где все меня теперь считают твоим носовым платком, меня никто еще не оскорблял и не оскорбит. Лучше я останусь ни с чем, главное – не с тобой. Я не вещь, которую можно купить и поставить на полку, не твоя игрушка! К тому же играть с тобой и не собиралась, глупо надеялась, что ты действительно меня любишь, но ошиблась. Под браком ты подразумеваешь мое полное подчинение, принадлежность к тебе, тогда как сам ты и не постарался бы сойти за верного мужа. Не намерена терпеть к себе неуважения и порываю с тобой. Как порядочная девушка я должна жалеть о нашей связи, но и в этом деле найду силы поблагодарить тебя за все, что меж нами было. Прощай!

Дернув юбкой, Аранчевская устремилась к выходу; я жалко бросился за нею и, силой прижав к себе, взмолил:

– Мария, любимая, ты не можешь просто так меня бросить! Я не воспринимал тебя как игрушку, я люблю тебя! Давай же обсудим мое поведение и начнем с чистого листа! Буду самым послушным мужем, обещаю тебе!

– Между нами все кончено! – ьвыпалила Аранчевская и стремительно вылетела в двери.

Я хотел было поспешить за княжной, но вовремя остановился и увидел следующее:

– Миша! – как ни в чем не бывало, воскликнула Мария. – Я всюду тебя обыскалась.

– Маша! – ласково отозвался Баринов и, расставив руки, кинулся к émeraude. – Мне твой олень заявил, что пришел что-то с тобой довыяснять.

– Мы довыяснили, – отвечала Аранчевская, голос ее дрогнул.

– Чего глаза-то на мокром месте, Маш? Твой заморский матрос тебя сызмальства перед нами матросил, опустил в свете, а ты нюни распустила. Надо радоваться, что между вами все кончено наконец-то. Сколько тебя б еще позорили! Весь город твердит о твоем распутстве, дорогуша. Даже я б тебя замуж не позвал, несмотря на нашу дружбу. Давай-ка подбери гордость, отряхни ее, а то смотреть на тебя сил нет.

– А у меня нет сил от всех вас! Надоели! – зарыдала émeraude, бросаясь в бегство.

– Ох, черт бы это бабскую натуру! – проворчал Мишель, поспешив за княжною.

Закрыв дверь, я встал смирно. Глядя вперед, ощущая себя опустошенным и глубоко раненным, я старался ровнее дышать. Но скоро не выдержал. Лицо нервически задергалось, брови жалобно поднялись, глаза зажмурились, а рот, раскрывшись, исторг из себя скрип. Принимаясь швырять вещи, что попадались мне на пути, я забылся. В какой-то момент в комнату вошел Керр, застав агонию гнева. Несмотря на то, что кинулся я и на Альберта, он усмирил меня одним движением. Мгновение, и я сидел, как маленький ребенок, рыдал и рассказывал о произошедшем. Князь внимательно выслушал, но словами не утешил. Позднее явился Розенбах и позвал нас идти.

– Вы бы видели себя! – рассмеялся Шведов, попавшись нам на лестнице. – А вас троих искал, хотел к себе пригласить. Поедете продолжать? Кукушка переезжает. Милый князь, что с вами? Такое лицо, будто отравились… вы же не пробовали Мишкиного порошка из грибов?

– Выдвигаемся незамедлительно! – волною раскатился Альберт, разворачивая Пашу за его маленькие плечи. – Ведите к экипажу.

– Всенепременно, господа! – воскликнул Шведов. – Все же надеюсь, что милый князь не пробовал порошка. Бариновская обезьяна, на которой Мишка строил химические опыты, от этого порошка издохла: глаза у ней закатились и покраснели, тело болезненно исхудало и облысело, а перед тем ее ужасно тошнило.

– Не преуменьшайте достоинств Адольфа, – рассердился Керр.

– И не думал!.. – засуетился Шведов. – Прошу, простите меня! Г-н Керр, я лишь беспокоился за милого князя на всякий, так сказать, случай!

– Ладно, Адольф на вас не в обиде, – ответил за меня Альберт.

Так мы спустились в переднюю, прихватив напившегося Хмельницкого, Карамазина и тех, с кем сошелся непосредственно сам Шведов на вечере у Мишеля. Кто-то смеялся, вторые перебивали голоса друг друга рассказами, третьи палили из ружей, а мы (я, Розенбах и Керр) мирно пребывали на крыльце, наблюдая за происходящим.

– Нет, хватит, с ними я в последний раз, Адольф, – как бы на что-то мне намекая, заметил Керр, сильнее завертываясь в соболиную шубу. – Мне уже тридцать пять, пора и честь знать.

– Пора! – двусмысленно прозвучал Розенбах, глядя на меня; в то же самое время к нам вышли остальные служивые. – А Адольф-то продолжит ездить, Альберт Анатольевич.

– Й-а а-сшчитать, а-мошжно и отдохнуть. Не а-все же а-слушжить. – с нарочно выделанным немецким акцентом и постоянно «акая» пред всяким словом, съязвил Федор Федорович Гагарин, нюхая табак.

Керр лишь нахмурился на колкость и отвернулся: «какое глупое мальчишество», – сморщился он.

– Отпустите птенца, авось полетит, – вновь двусмысленно произнес Феликс, так же с претензией и будто презрением поглядев на меня.

«Вот оно что, мешаю всем. Хорошо! – догадался я». Ведомый странными порывами, выхватив оружие у Гагарина, я вышел на самую середину улицы, прижал дуло к виску.

Выбежавший из входных дверей Себастьян растолкал перед собою толпившихся и кинулся вприпрыжку по дороге, улюлюкая индейцем. В беглеца мигом полетела бутылка Морилье. Петруша Бекетов, заранее заготовивший фейерверки, успешно поджог фитиль, распрыскав по небу краски салюта. Вскоре я заметил, что в одно из окон высунулась голова Аранчевской, а этажом ниже показалась физиономия Баринова. По лицам всех моих компаньонов было видно, что они уже не бесились, как прежде, и не наблюдали нового фейерверка, а в ужасе – меня. Но неожиданно сзади набросился Альберт, повалив нас на землю. Отобрав оружие, что для пущей зрелищности пальнуло в сторону во время нашей слабой схватки, Керр захватил меня и поволок к экипажу. Большую часть дороги, вновь зажатый Альбертом и Феликсом, я молчал, наблюдая за тем, как Петруша и Алекс, бранясь и отыскивая в грубых словах забавное, вышвыривали деньги в случайных прохожих.

В особняке у Паши нашу компанию поджидали многочисленные деликатесы, к которым я почти не притрагивался, не считая вина и устриц. После застолья, пока бесноватая компания развлекалась с женщинами и вдыхала опиум, мы с Керр и Розенбахом сидели в подвальной тишине влажной бильярдной комнаты.

В шестом часу утра, когда весь дом еще спал, а зимний сквозняк позванивал хрусталем люстр, Альберт, Феликс и я пробудились домой. Лакей, одевавший нас в передней, вел себя, как забитая собака, вздрагивал от малейших обращений, особенно в те моменты, когда Керр, едва сдерживая бас шепотом, раздавался в приказах. Только перед выходом я заметил, что у слуги вспорота вся ливрея на спине, разъяренно отстеганная кнутами прошедшей ночной попойки. Оказавшись на дворе, я и компания остановились.

– Ах, лепота! – потянувшись, проговорил Альберт, наслаждаясь морозом солнечного утра. – А как хрустит, господа, как потрескивает снежок! Сейчас бы на охотку в лесок, ай-ты, Родина белоснежная! Ай, душа!

– Позовите нас к себе на дачу, Адольф. Мы же друзья, – возник Феликс, дивясь на друга, который, как мальчишка, с интересом вслушивался в хруст снега, ступая по нему из стороны в сторону. – У вас там разные диковинки бегают, можно пострелять.

– Ах да я, собственно, и не охотился никогда… – стыдливо отвечал мой голос.

– Так научим! – подскочив, залихватски обняв меня за шею, воскликнул Альберт.

– Ежели вы действительно хотите со мною куда-то поехать, то на том и договорились. Сегодня же прикажу лакеям готовить дачу, но все-таки оставлю вам пару дней на размышления… – отметил я, ощущая подступающую волну смущения и неуверенности от того, что чувствовал себя навязавшимся.

– Керр охотничье ружье для вас возьмет, – вставил Розенбах, умилившись на мое покрасневшее лицо. – А про баню все-таки не забудьте. Знаете, как хорошо после охоты проспиртоваться в жару и разгоряченным прыгать в снег?

Альберт заулыбался, но непонятно почему: то ли оттого, что описанное ко мне точно никак не относится, то ли ностальгически. Что ж, с тем мы втроем проследовали домой к моему отцу. Дорогой меж нами затевались самые разные обсуждения, но более всего меня повеселил Керр, неустанно шутивший над рысиным малахаем Розенбаха. То Альберт трепал его убор за хвост, то гладил против шерсти. Феликса это раздражало, так что Керр нередко получал по рукам. Порою Альберт давал мне отпить спирту из фляги для согрева. Сами же компаньоны, казалось, совершенно не замерзали. Керр даже снял перчатку со своей большой руки с белыми волосами и обтер без того покрасневшее лицо снегом.

При подходе к особняку Эдмонда де Вьена мы прекратили говорить и распределились. Пока Альберт шел впереди, а Феликс плелся позади, мельтеша длинными ногами, я все сильнее тушевался: «всегда ли они молчат, когда находятся вместе? Наверно, я здесь лишний, без меня они бы вели задушевные разговоры…». Но Керр, будто уследив ход моих мыслей, замедлил шаг и, поравнявшись со мною, принялся рассказывать о том, как он, будучи юнцом вроде меня, гонял бабушкиных жеребят по поместью. Рассказ вышел презабавный, от смеха я даже согрелся. Розенбах отказался заходить во дворец моего отца и, ссылаясь на страсть к морозу, леность от теплоты, остался ожидать на улице. Альберт ввел меня в переднюю под руку, чтобы я не поскользнулся на входе. Все могло бы обойтись тихо и без историй, но внизу нас поджидал старый князь в ночном халате.

– Ты снова был у Баринова! – слетая с лестницы, процедил Эдмонд де Вьен. – Сколько раз я твердил тебе не таскаться к нему?! Игрок, развратник, зависимый человек, скосивший на своем пути ни одного такого слабоумного, как ты! Говори, что пробовал у него?! Совсем с ума там посходили!

– Адольф был все время со мной и Феликсом Эдуардовичем в бильярдной, – спокойно вмешался Керр, смело глядя на моего отца. – Даю вам свое честное слово и ручаюсь за Адольфа, ваше сиятельство, князь Эдмонд Винсент де Вьен. В последнее время о вашем сыне ходит множество грязных толков, но все они являются лишь народными вымыслами пустых и мало обремененных голов сплетниц и бездельников.

– Я, разумеется, вам верю, ваше превосходительство, только слишком хорошо знаю своего сына.

– Раз знаете, то гордитесь нашим милым князем. Он у нас хороший. Разрешите идти?

– Прощайте, – пробубнил Эдмонд де Вьен.

– До свидания, ваше высокопревосходительство, до встречи, Адольф, – расслабленно проговорил Керр и, раскланявшись, вышел.

Старый князь ничего не добавил к вышесказанному и удалился к себе. Завтрак был отложен на два часа. Наивно полагая, что высплюсь, я переоделся в ночное белье и лег на кровать, но отец нарочно заставлял слуг будить меня каждые пять минут. Стоило показаться на завтрак в обычных дневных одеждах, Эдмонд де Вьен удивился и заставил поменять наряд, объяснившись тем, что в третьем часу мы будем принимать у себя Уткиных и Елизаровых. До визита оставалось достаточно времени, так что переменять наряды я не пошел, на это старый князь оскорбился и, демонстративно встав из-за стола, просил перенести его завтрак в личные комнаты, а меня оставить без еды. Ослушаться отца не смели, так что до гостей я был голоден, впрочем, работа над картиной Тани отвлекла меня.

Облачившись в фиолетовые одежды, расшитые розами из бисера и золотыми нитями, я вышел в гостиную. К визиту Уткиных и Елизаровых лакеи приготовили чай, украсив стол сладостями и нашим фамильным фарфоровым сервизом с мотивами лаванды. Пока ожидали появления гостей, я засыпал на кресле, то и дело кивая головой, а старый князь нервно теребил газету, пролистывая один печатаный листок за другим.

– Ты еще и деньги вышвыривал, паршивец! – проскрежетал Эдмонд де Вьен. – Тут написано: палил в людей без разбора, пускал салюты, швырял деньгами, был ужасно пьян и гонялся с ружьем за Себастьяном фон Верденштайн.

– Ко мне это не относится, – обессиленно опроверг я.

– Молчи, когда я говорю, – осек старый князь, хлопнув газетой о стол. – Мне вот интересно, сколько денег Альберт Анатольевич тебе должен, что принялся яро выгораживать тебя передо мною? Чтобы герой войны, он же светлейший князь, вступался за тебя, Блуд Девьенович, это дорогого стоит! Ты не достоин таких друзей, как г-н Керр и г-н Розенбах.

– Но перечисленное делал не я! Почему вы мне не верите? Весь вечер играл в бильярд, отсиживаясь в подвале.

– А я Луи XIV, – ехидничал отец; следом его любимый слуга Иван доложил о появлении гостей.

Пожаловавшие Уткины и Елизаровы после недолгих приветствий уселись подле камину отогреваться за чаем. Диалоги я не слушал, в разговоры не вступал и просидел в одной и той же расслабленной позе, облокотившись на ручку кресла, подперев голову ладонью. Г-жа Елизарова как бы нечаянно поглядывала на меня своими желтыми глазами, но это Эдмонд де Вьен разумел как ее недовольство моей скукой. По приказу папаши сев за рояль, я исполнил роль придворного музыканта, оживив комнату журчащей музыкой. Тогда я ничего не хотел: ни говорить, ни кушать чаю, ни думать о Мари, ни о споре с Алексом, а то, что еще утром меня вдохновляло на новые сюжеты для картин, отпустило душу.

Когда гости согрелись, было решено выйти в картинную галерею, где беседы разводил только старый князь. Витиеватая речь Эдмонда де Вьена по обыкновению была в фактах, исследованиях и в целом являлась непонятной даже мне. Татьяна же, как и я, выглядела уставшей и грустной. Рассказ отца моего пропускала мимо ушей.

Попрощавшись с коллекцией старого князя, мы перешли в мою галерею, «остаточную», картины из которой было запрещено вывозить. Взяв меня под локоть, девочка немного замедлила шаг и наконец-то заговорила.

– Ваше сиятельство, Адольф де Вьен, предыдущую ночь думала только о вас… – шепотом вступила юная графиня, пытаясь флиртовать. – Вы безмерно великодушны. Благодарю, что изъявили желание помочь с реставрацией картины отца… Признаться, теперь считаю себя должной вам за вашу добрую помощь.

– Прошу вас, Татьяна, вы мне ничего не должны, – безучастно проговорил я.

– Но вы так щедры ко мне… теперь и я хочу что-нибудь для вас сделать… – лепетала утка, краснея и глупо хлопая глазами.

– Ничего делать не надо, не смею вас принуждать. К тому же сейчас у меня совсем нет того настроения, чтобы придумывать вам какую-то заботу. Теперь я от чистого сердца желаю починить вашу картину. Пускай вами вверенный портрет будет моим к вам извинением, когда вы узнаете обо мне то, что вам передадут.

– В каком смысле? – недоумевала девочка. – Разве можно вас заподозрить в чем-то ужасном?

– В ужасном навряд ли, но в бесчестном вполне, – отвечал я. – Так что, повторяю, вы ничего мне не должны.

Девочка впервые выделала довольно умную физиономию и глубоко поразилась, будто бы я изверг пред нею некий вселенский секрет. Прежде я не наблюдал за нею столь понятливого и умного выражения лица.

Несмотря на то, что у отца мое собрание находилось лишь в остаточном явлении, мы пропадали в галерее час с пятью минутами – это я точно помню, так как все время глядел на часы. Старый князь так и не унялся в болтовне, которую Анна Сергеевна то и дело сопровождала восхищенными звуками. Дмитрий Павлович, в свою очередь, часто задавал вопросы и подолгу рассматривал некоторые шедевры в упор, строя из себя умный вид. А Елизаровы, действительно заинтересованные коллекцией, обсуждали картины только между собою.

– Боже, это шедевр! – неожиданно воскликнула Елизавета Павловна, проходя мимо картины «Закат». – Изумительное творение! Скажите мне, кто автор? И назначьте любую цену, хочу ее выкупить! Сергей Михайлович, поглядите только, какая фантастическая работа! Татьяна, неужели же ты можешь молчать в такую минуту?

– Вижу, картина действительно прекрасна… – вяло вступила задумавшаяся уточка. – Но это же…

– Bellissimo! – вновь воскликнула г-жа Елизарова, впервые отойдя от мужа. – Фантастика! Словно слышу разговоры изображенных людей, суматоху улиц! В каком движении картина, впервые вижу такое! Князь, прошу, не томите меня неведением, назовите цену, сегодня же заберу!

Конечно, она понимала, что это моя картина, и только делала вид, чтобы сделать мне приятно…

– Не нужно никаких денег, что вы… – объяснил я. – Так отдам, забирайте.

– Как это? – притворно изумилась княгиня, пока лакей по велению моей руки снимал полотно со стены. – Не могу просто взять, Адольф, назовите мне цену.

– Прошу вас, возьмите ее себе в качестве дружеского подарка, – просил я. – Ведь автор вправе распоряжаться своим художеством так, как сам того возжелает.

– Ах! Вы автор! – лживо восхитилась Елизавета Павловна, пока ее супруг приноравливался к картине, щурясь в монокль.

– Вы автор? Но что же тогда картина делает в коллекции? – поднимая бровь, неприятно изумилась Анна Сергеевна, но после этого быстро собралась, как бы одернув себя, и вновь выделала любезное лицо.

– Это мои фантазии, г-жа Уткина. Так пытаюсь, скажем, представить, что когда-нибудь, чрез века, мои картины тоже окажутся в чьем-то собрании. Баловство, и только.

– Так и знал, что это произведение ваше. Мне нравится, что оно неоднозначно. Вот, например, всем известный Федор Матвеев весьма и весьма ясен, четок в изложении, каждая линия на его полотнах имеет свою направленность. Ваше же произведение легко и неясно, оно как мгновение: вблизи видны одни лишь штрихи, издалека открывается чудесный закат, и солнце будто бы действительно садится, облака плывут, – добавил г-н Елизаров, пока Уткины с замешательством переглядывались между собою. – Вообще вы, конечно, замечательную технику выдумали. Есть у вас еще? Желал бы поглядеть и, возможно, что-нибудь приобрести. Пишете ли вы портреты, сколько времени это занимает?

– Да, конечно, я могу показать. По времени максимум три-четыре часа, минимум сорок пять минут. Но, понимаете, все зависит от сложности и величины полотна. Большая картина только полчаса намечается, а маленькая же за полчаса уже будет готова, – смутился я.

– Думаю, что когда-нибудь за ваши картины коллекционеры станут сражаться на дуэлях… – неуверенно проявилась Таня.

Фраза девочки умилила всех, кроме г-жи Уткиной и старого князя. Анна Сергеевна усмехнулась, а папаша мой презрительно отвернулся.

Следующей остановкой после трапезы стала маленькая музыкальная гостиная, где раньше любила сочинять мелодии бабушка. В моих глазах комната представляется резной шарманкой, отец же называет ее коробкой. В гостиной представлена небольшая коллекция, состоящая из флейт, старой виолончели, набора скрипок разных временных эпох, арфы и клавесина прадеда. Анна Сергеевна никак не могла наглядеться на убранство комнаты и с нескрываемой жадной завистью рассматривала все, что блестело. Стоило нам распределиться по гостиной, старый князь предложил г-же Уткиной исполнить что-нибудь на свой вкус. Усевшись за инструмент, мамаша Татьяны выбрала Моцарта, от которого я чуть не уснул. Заметив мою зевающую физиономию, отец поблагодарил Анну Сергеевну и приказал играть мне. Таким образом, я вновь облекся в роль придворного музыканта, скучающе отстукивающего по клавишам. «Зачем я живу? Работать, как отец, не хочу, любить никого не желаю, друзей нет, и даже делом всей моей жизни, рисованием, нет сил заниматься, ибо нет вдохновения, а без вдохновения… кто такой художник без вдохновения? То же, что пылинка», – засыпал я за роялем. В конце концов мое тело сдалось Морфею. Даже картинки успели разыграться в голове. Сначала мне снилась Мари, наши отношения в прошлом, затем перед глазами возникли итальянские байдарки, яркий полумесяц, присевший на купол мусульманской мечети. В том сне я был не один, а с кем-то, правда, лица спутника или спутницы так и не увидал. Разбудил меня внезапный смех, разорвавший спокойствие зала. Ничего не понимая, подняв голову, я заметил Дмитрия Павловича, хлопающего в ладоши какой-то шутке. «Однако скверно… я был бы счастлив взять да уйти прямо сейчас, никому не объясняя своего поведения, но смею ли? Нужно о многом подумать, но сначала поспать! А тут эти утки подвернулись… черт бы их всех побрал!» – щурился я, бубня под нос. За окном тем временем шел десятый час вечера, залепляющий влажными хлопьями снега окна особняка, фонари, яростно заметая дороги, возделывая из улиц серебряные пустыни, а из домов белые дюны.

– О! Проснулся, рояльный эксперт? – усмехнулся старый князь.

– Я по части диванов, – проявился мой уставший голос.

– Так ты в следующий раз подушку возьми. Ладно, Бог с тобой. Иван заходил, у него какие-то проблемы с твоей картиной. Пойди, погляди, чего ему надо.

– Тати, тебе было бы интересно. Сходи взглянуть, – вмешалась Анна Сергеевна. – Заодно милого князя растормошишь.

– И правда, а то уснет по дороге, – поддержал Эдмонд де Вьен, притом негодуя на то, что г-жа Уткина позволила себе вставить слово.

– Я могу?.. – краснея, неуверенно переспросила Татьяна.

– Разумеется, Тати. Мы будем здесь, а ты иди с князем.

Меня удивил тогда взгляд г-жи Уткиной, в нем виднелось умело сокрываемое презрение. Внутренний голос прошептал: «будь у ней возможность, она бы воткнула тебе нож прямо в спину». Не понимал я, за что Анна Сергеевна ополчилась против меня и зачем разыгрывает благие намерения, ежели в ее душе нет ничего радушного. Но, несмотря на предположения, озадаченность скоро покинула меня, и я стал, как и прежде, чувственно пуст.

– Маменька и папенька впервые отпустили меня куда-то одну. Видно, вы им очень нравитесь, г-н де Вьен. Они вам доверяют, – пролепетала девочка, поднимаясь со мною по лестнице, в ответ я лишь повел бровями.

В мастерской мне пришлось самому оборачивать картину в плотную ткань, выставив притом слугу за двери и приказав никуда не уходить. С этим уточка испуганно на меня вытаращилась, выжидая дальнейших действий.

– Итак, хочу серьезно говорить с вами, Татьяна Дмитриевна, так что прекратите кривляться, – серьезно и даже грубо начал я, отчего графиня оскорбленно вытянулась и вскинула головой.

– Не сделала ничего плохого, чтобы вы были так резки со мной.

– Простите… – осекся мой голос, заговорив мягче: – Первое, о чем желаю сказать, я рад, что вы доверили мне реставрацию картины вашего отца, работа идет полным ходом и почти завершена. Второе, все-таки в душе моей созрела небольшая к вам просьба. Вижу, что нравлюсь вам, посему мне бы хотелось пригласить вас послезавтра на балет. Пусть это будет моим вторым извинением и просто подарком. На том и покончим.

– Решительно не понимаю, за что должна вас простить.

– Не могу сказать; мне ужасно стыдно. Пожалуйста, согласитесь на мое предложение.

– А с чего вы взяли, что вы мне нравитесь? – возмутилась девочка.

Реакция Татьяны повергла меня в изумление. Пока старался подобрать слова в оправдание, она окинула меня наглым взглядом, от которого я совсем потерялся и сделался робким.

– Возможно, я бы хотел вам нравиться и, в целом, желал бы вообще хоть кому-то по-настоящему нравиться. Знаете, вот как в книгах или розовых мечтах? Вот так желал бы нравиться, – признался я, на что девочка опустила заслезившиеся глаза в пол.

– Адольф, я хочу вам признаться… – начала Татьяна, но внезапно появившаяся г-жа Уткина грубо оборвала все ее начинания.

– Я так и знала! Любовь творит чудеса: лакей давно снаружи! – будто бы чем-то веселясь, восклицала Анна Сергеевна. – Ну, что происходит? Нехорошо оставаться наедине с юной девицей, князь.

– Лакей недавно вышел… – дрожащим голоском вступилась Татьяна. – Г-н де Вьен предложил мне послезавтра балет; ответила, что подумаю, и собиралась идти…

– Зачем думать? Ты со мной посоветоваться хотела? Ну мы согласны и с удовольствием явимся, г-н де Вьен. Благодарим вас за приглашение.

– Славно… – устало выдал мой голос.

– Да! А мы уже отбываем; поздно! Елизаровы останутся с вами еще на час. Сергей Михайлович не на шутку сцепился с вашим отцом в бильярд.

– В таком случае до свидания, Анна Сергеевна, – раскланивался я.

Г-жа Уткина только кивнула с притворной благосклонностью и увела дочь из мастерской. Поначалу, словно уснув на месте, я безучастно глядел перед собою, ни о чем не думая и не тревожась, но где-то внутри, в недрах души, упорно зарождалось ощущение, будто вокруг меня разворачивается самый настоящий спектакль, в главные роли которого выбрали уточкину семью. Но делать было нечего, строить предположения мне было лень, и я ушел к себе в кабинет, где сначала полежал на диване, а потом встал у камина. Наблюдая за дровами, что сладко похрустывали изломом сахарного печенья, я думал: «вот, что такое любовь – камин; вслушиваешься в его теплое дыхание, и становится так благостно на душе, что хочется греться и согревать своим внутренним светом всю округу». Как только решился начать записи тебе, дневник, в кабинет раздался стук.

– Не помешала? – появилась голова г-жи Елизаровой. – Сегодня особенно холодная ночь, милый князь.

– Да… – односложно согласился я, все так же любуясь искорками дров, и, немного постояв, сообразил, что княгиня пришла на разговор: – Прошу, не стесняйтесь, Елизавета Павловна, проходите погреться.

Княгиня тихо подобралась и протянула руки к огню. Мне стало неудобно, что мы слишком рядом, я невольно двинулся в сторону, сохраняя дистанцию вытянутой руки. Тишина загадочно трепетала. Невольно я засмотрелся на княгиню: исходящий от камина яркий оранжевый свет оживил ее точеное чело, но вскорости осек себя: «что за глупое поведение: засматриваться на человека, которого знаешь три секунды?». Елизавета Павловна с интересом взглянула на меня, будто предыдущая фраза была поднята на слух. Сперва я робко отвел взгляд на камин, но от этого княгиня лишь более заинтересовалась и поворотилась в мою сторону.

– Вы удивительный человек, Адольф, – начала княгиня. – Не теряйте в себе легкости характера, не подстраивайтесь под других. В наше время стало слишком модно забывать о человечности: молиться без веры в душе, жениться без любви, говорить без головы и поступать без сердца.

– Вы во мне ошибаетесь, – усмехнувшись, произнес я и, схватив со стола утреннюю газету, подал ее г-же Елизаровой. – Здесь обо мне достаточно написали. Советую ознакомиться.

– Зачем?

– Зачем ознакамливаться? – ехидно прозвучал мой голос. – Ну, во-первых, для общего развития, во-вторых, чтобы мое истинное нутро в полной мере явилось пред вами и…

– Зачем вы это делаете? – бросив газету в огонь, прервала княгиня, говоря с расстановкой. – Зачем казаться тем, кем вы не являетесь? Ежели вы думаете, что распетушившийся кудахтающий лебедь станет курицей, то глубоко заблуждаетесь.

– От чего в вас вдруг зародилась странная симпатия к человеку, которого вы знаете один день с лишком? Притом, однако, поразительно глупая симпатия, перерастающая в слепое оправдывание поступков распетушившегося кудахтающего лебедя.

«Елизаветочка Пал-на!..» – отзвуком послышался за дверью голос вдали коридора, заставивший нас обратить внимание на часы; стрелка подскользала к половине двенадцатого. Радушно раскрыв предо мною объятия, г-жа Елизарова улыбнулась. Смущаясь, я глядел то на руки княгини, то в ее желтые глаза, но затем, боязливо подобравшись ближе, обнял ее. Елизавета Павловна не отпускала меня из теплых объятий до тех пор, пока я, наконец, не расслабился, прижавшись ланитами к ее аккуратно уложенной голове.

– Поэтому!.. – отозвалась Елизавета Павловна и, проведя рукою по моему лицу, вышла из кабинета, оставив после себя лишь томный треск дров в камине и все то же таинственное молчание.

8 Février 1824

Сегодня ездил к Татьяне на рисовку портрета. Выехал довольно рано, сразу после завтрака, успел застать густой туман, липко обнимающий улицы просыпающегося города. Выглядывая из окон кареты, я не видел практически ничего, за что мог уцепиться мой пытливый взгляд. То там, то здесь мелькал фонарный свет, напрасно старающийся пробиться сквозь молочную пелену. Мне тогда стало невыносимо одиноко и грустно, словно я посмотрел в свое туманное будущее и ничего хорошего там не увидел. Перед тем как отправиться в путь, мысли были заняты только Татьяной, а ежели точнее, меня мучило: что уточка хотела сказать до того, как явилась ее мать? Но когда экипаж уже тронулся, настроение резко переменилось, и я затосковал по Аранчевской, правда, печалился недолго. Приятные воспоминания прервались вопросом: «что ж такое было между Бариновым и Мари, чтобы они стали называть друг друга Мишей и Машей? Никогда не замечал за ними дружбы, следовательно, меж ними нечто большее». Потом начал маяться неудобством отношений между мною, Керр и Розенбахом: «ежели Феликс, шедший вместе с Артуром под руку, даже не заметил моего исчезновения, ежели потом, дорогой от Шведова, он был позади и не вошел к старому князю здороваться, значит, я тягощу его», – вертелось в голове, – «Альберт подвернулся некстати, нечаянно узнал о разрыве с Мари и чисто по-человечески меня пожалел, значит, общается со мною из жалости. Скорее всего, Розенбах уже высказал Керр свои виды на меня, и то, что желание ехать на дачу было высказано зря». Но тут взгляд зацепился за одиноко стоящего мужчину, выдающегося из тумана, как натура рембрандтовских картин из темноты фона. Неизвестный был недурно одет: на нем возвышался высокий цилиндр, с плеч спадала новая черная шинель, в руках бликовала лакированная трость с ручкой в виде звериной лапки. Лица мне не удалось рассмотреть, я запомнил только длинный нос и темные волосы, стриженые чуть выше плеч. Что-то содрогнулось внутри меня, я встрепенулся, будто отряхиваясь от чего-то гадкого. «Как неожиданно подвернулся этот человек! Тьфу, напугал! – нахмурился я». Но притом вновь встряхнулся и выглянул в окно; незнакомец исчез.

Прибыв к Уткиным, я отдал привезенные ткани слугам, раздал распоряжения по материалам и по наброску на досуге придуманного платья. После этого меня проводили в мастерскую, где уже ожидала Татьяна. Сперва я удивился тому, что мы остались без присмотра, но вскоре графиня объяснилась – старая гувернантка простыла. Рядом с девочкой я чувствовал себя, как преклонный дядька, остро ощущалась возрастная неспособность девочки мыслить широко. Когда Таня испуганно глядела на меня, полагаю, все по той же причине, во мне болезненно екало сердце, я отводил глаза.

– Это даже к лучшему, Татьяна, что мы теперь одни, – начал я, несколько конфузясь. – У меня подарки. Надеюсь, они будут вам по вкусу.

– Вы так похожи на своего друга Себастьяна фон Верденштайн… – заявила Татьяна, забрав из моих рук серебряную шкатулку.

– Только то, что мы оба худые и высокие, – не есть схожесть.

– Не это имела в виду… – робко опровергла уточка, с трудом решаясь продолжить диалог, но неожиданно явившаяся Анна Сергеевна обыкновенно помешала нашему разговору.

Побледнев, Таня вновь потупила глаза в пол и ссутулилась.

– Здравствуйте, сиятельный наш! – схватывая мои руки, залебезила г-жа Уткина и, завидев шкатулку в руках дочери, подпрыгнула от радости: – Ой, а что у нас тут такое? Тати, а ну открывай скорее; посмотрим же!

Раскрыв коробочку, девочка подняла на меня заслезившиеся глаза.

– Опять ревет! – выхватывая из рук дочери шкатулку, не к месту радостно произнесла Анна Сергеевна, доставая подарки.

– Но… не могу принять этот подарок от вас… это слишком дорого для меня… не могу… – трясущимися пальчиками взяв фероньерку и колье из жемчуга, потерялась уточка.

– На свете нет ничего дороже Адольфа де Вьена, Тати! – восторженно продолжала г-жа Уткина, наряжая дочь в украшения. – Тати, хватит слезы лить! Скажи нашему сиятельному: «благодарю вас, милый князь!».

– Благодарю вас, милый князь, – грустно произнесла Татьяна, насилу развернутая к зеркалу.

– Тати с великой радостью принимает ваши ухаживания, г-н де Вьен! – воскликнула Анна Сергеевна и двинулась к выходу. – Дмитрий Павлович поутру купил зефиру, марципану и берлинеров в лавке завода Керр. Сейчас прикажу ставить чаю. Вы должны попробовать сладости, сиятельный наш, марципан у Керров фантастический!

Покинув нас, г-жа Уткина оставила после себя напряженную тишину, впитавшую ее притворный и особенно ядовитый дух. Пока я старался подобрать тему для обсуждений, девочка стеснительно подобралась ко мне. Мгновение погодя, Таня поманила пальчиком наклониться к ней, как будто бы для того, чтобы что-то сказать. Надменно осмотрев графиню с высоты своего роста, я покорно поддался. Разговоров не последовало. Уточка порывисто поцеловала меня прямиком в уста и тотчас оборотилась спиною. Изумленный, даже не в силах разогнуться, я только и делал, что часто хлопал глазами.

– Не должна была этого делать!.. – лихорадочно сотрясаясь, призналась Татьяна. – Но пускай это будет жестом моей благодарности… Не знаю, как вас любить, и что вы от меня хотели этим подарком… Вы невероятно добры ко мне, впервые вижу столь щедрого, наивного ангела, как вы… Прошу, сделайте вид, что ничего не было… и никому не говорите об этом… и не смейтесь потом надо мной, вспоминая то, что я сделала скоро и не подумав. Я глупая, мне можно простить?..

– Таня… – растроганно прошептал я, уместив свою ладонь на холодном плече девочки, но та нежданно взбрыкнула и отошла к окну.

Бедная Таня так боялась меня, что подрагивала, обнимала себя двумя руками и тщательнее укутывалась в сползшую старенькую шаль. Стоило мне сделать шаг вперед, чтобы объясниться с уточкой, нам вновь помешала г-жа Уткина.

– Милый князь, мне нужно продолжать написание портрета. Усаживайтесь на кресло, как в прошлый раз… – пряча глаза, пролепетала Таня, пока ее мамаша с пяльцами в руках устраивалась подле мольберта, поправляя платье.

Около получаса мы рисовались, ну а после ушли в гостиную, где ждал чай со сладостями. За столом разговоры вела только мамаша девочки. Анна Сергеевна собрала все сплетни, смешливо отозвалась насчет моего поведения, о коем вычитала в газете, пожаловалась на качество продукции кондитерского завода Керр, которому я, как заявила г-жа Уткина, обязан передать ее недовольства. Затем она прокомментировала снежную погоду, от которой мерзнет даже с грелкой в постели, а также высказала мне негодования насчет лавандового мыла завода Розенбахов, которому я, как и Альберту, якобы обязывался донести ее слова. Как видишь, дорогой дневник, диалог, ежели его можно таковым называть, я старался игнорировать не зря: мамаша Тани ничего путного и положительного так и не сказала, лишь возмущалась и противилась всему сущему.

Остальное время прошло в напряженной тишине: я позировал, иногда разминаясь хождением по комнате, Татьяна отчего-то старалась не заплакать, а Анна Сергеевна вышивала бисером, хитро косясь то на меня, то на дочь.

– Новые ткани, что вы принесли для платьюшка Тати, необыкновенно хороши. Благодарю вас за будущий наряд к балету, – с выделанной ласковостью произнесла г-жа Уткина.

– Какие ткани! – точно ошпарившись, воскликнула Таня, но, завидев ядовитое лицо матери с поджатыми губами, виновато склонила голову и сгорбилась.

– Как мил наш князюшка, правда, Тати? На днях, сиятельный наш, у нас гостили ваши друзья. Были Державины, фон Верденштайны и Бариновы. Алекс с Мишей буквально прыгали возле Тати. Она у меня хорошенькая, верно? Только Себастьян ваш какой-то шибко нежный, как девица: постоянно молчит, впечатляется от самой незначительной мелочи, смущается и краснеет. С ним все хорошо? Какой-то он больноватый.

– Рад, что к вам заходили мои знакомые, – поднимаясь с места, сухо ответил я, чем заметно раздражил г-жу Уткину. – Что ж, Анна Сергеевна, Татьяна, думаю, мне пора идти. Благодарю вас за чудесный день и вечер.

– Даже не поужинаете с нами? – для приличия спросила мамаша уточки, нервно стряхивая с себя мелкие нитки.

– Пожалуй, откажусь, г-жа Уткина. Но спасибо за предложение.

Таня ни разу не взглянула на меня и даже не подала руки на прощанье, так и простояла за спиною матери, пока я не скрылся в дверях. Усевшись в экипаж, я вновь задумался, новое чувство обуяло мою грудь: «странный спектакль невиданного обожания. Все это как-то криво состряпано… какой-то морок! Меня точно водят за нос в темноте, а я никак не могу разглядеть, чья же это рука».

16 Février 1824

Прости дневник, что долго не писал тебе, никак не мог найти минуты. Могу сказать, за минувшую неделю свершилось множество изменений, например, у всей нашей сверкающей знати я уже выхожу женихом Тани, а Мария повесила на меня новое обвинение, были очередные разборки.

Начну повествование с театра. Татьяна выглядела в новом сером платье вполне пристойно, мне не было рядом с нею стыдно. В театр мы явились почти к самому началу балета, так что сразу проследовали в ложу. Пока направлялись к нашим местам, я заметил, что публика заметно оживилась. Кто-то кривился в неприязни, кто-то надо мною смеялся, осуждая выбор, под которым подразумевали Таню. Анна Сергеевна, шедшая впереди нас, показательно задрала нос, смотрела на сплетников надменно и свысока.

Пока я, грустно облокотившись на борт ложи, наблюдал за собирающимся в партере обществом, сзади велись приторно-вежливые разговоры, кто-то входил и выходил, вносили мороженое. Одну креманку поставили и рядом со мною. Но я, погруженный в меланхолию, продолжал глядеть вниз, где увидал Мари. Аранчевская шла под руку с Бариновым. Растопшины и Державины вальяжно шли позади, смеялись над шутками, суетились с рассадкой и постоянно, как бы невзначай, оглядывались, будто кого-то выискивая. Вскинув головою, émeraude исказилась. Глаза ее были устремлены на Таню, которая, в свою очередь, тоже опершись на бортик, вглядывалась в толпу партера. Тогда, устало поведя головою, я принялся за креманку, в которой глаза тут же отыскали маленькую бумажку, исписанную второпях кривым почерком: «зачем вам нужен был театр? вы в ловушке». Нахмурившись, я поглядел по сторонам, сначала на уточку, но та даже не сменила позы, затем пошарил взглядом по ярусам, но не вывел решительно ни одну персону, которая могла бы подбросить записку. «Вероятно, кто-то подкинул эту бумажку, пока мороженое двигалось к нашему ложу. Мария давит на перо, подружки ее пишут с ошибками, Баринов только на английском, Алекс на французском, тогда кто? – размышлял я, упрятав записку во фрак».

Развернувшийся на сцене балет перевел все внимание на себя, так что с мыслями о записке я запросто расстался, отнеся послание к нелепой шутке. Во время представления я заметил, как на противоположной стороне зала, в левом ложе, появилась г-жа Елизарова с супругом, но тогда она так безучастно и небрежно подглядела на меня, что я вдруг застыдился чего-то и перевел внимание на сверкающую украшениями головку Мари.

Антракт по обыкновению был ознаменован тем, что толпа ринулась в буфет, не исключая и нашу компанию. Взяв себе по бокалу шампанского, мы принялись обсуждать увиденную часть балета. Мне постановка не нравилась, и я открыто об этом заявил, но ожидаемо разгневал тем отца: «всяко видно, что диванный эксперт хорош только в диванах; каждому свое, а за чужое браться не надо, ежели не по зубам», – ужалил тот в ответ. Постепенно наше общество редело: Дмитрий Павлович исчез от нас к Бариновым и Бекетовым, старый князь отошел к Державиным. Ну а Анна Сергеевна, ухватив возможность, переменила тему и принялась пытать меня расспросами.

– Сиятельный наш, вы подарили Тати столь дорогой подарок да в театр позвали. Как думаете, хорошо ли это выглядит в глазах света? Могли бы заранее предупредить, чтобы я начала готовиться к вашей помолвке.

– Maman! – вмешалась уточка.

– Еще не закончила, Тати! Видите, сиятельный наш, ежели вы возьмете ее в жены, она и вас будет перебивать, как родную мать, – еще раз намекнула Анна Сергеевна. – Вам стоило уведомить меня о ваших планах. Впрочем, вижу, что и моей дочери вы отнюдь не безразличны. Ваши ухаживания носят серьезный характер.

– Но maman!.. Вы же пообещали мне, что не будете!..

– Может, тогда вы пройдетесь с Татьяной по театру, покажете всем ее новые одежды и украшения, – небрежно махнув вокруг себя веером, посылала Анна Сергеевна, не считаясь с возражениями дочери. – Встретимся с вами в ложе.

Я оторопел и не успел воспротивиться. «Ну вот и все», – думал тогда, – «с этого дня самый завидный жених света стал наскоро засватан без суда и следствия… как на это отреагирует Мария, интересно?».

Когда мы с Таней вошли в маленький зал, где всегда собираются старыми компаниями, публика, как воронье, налетела на нас.

– Ах, де Вьен и Таня! – подскочил Гавриила Васильевич. – Вас издалека еще заприметил, вы точно жених и невеста! А я знал, между прочим, Таня, что вы будущая невеста, и, видите, не ошибся. Мне на днях сон снился, как вы замуж за де Вьена выходили.

– Гавриила Васильевич, право слово, вы делаете слишком поспешные выводы, – подметил я.

– О! Вы-с как невеста, Татишечка! – подскочил г-н Крупской, явившись с женой, невесткой и сыном. – Прямо на загляденье-с и зависть всем! И рука де Вьена чувствуется-с в задумке наряда-с!

– И фероньерка у вас вон как изящна, Танюша, – завистливо разглядывая украшения, заметила супруга Крупского. – У кого вы такую заказывали, или подарил кто? И колье… Кирилла Алексеевич, дорогой, что же вы мне таких подарков не дарите за столь многие лета супружеской жизни?

– Дорогая, что вы меня стыдите так-с, ей-богу-с… – растерялся г-н Крупской, с важностью оправляя шейный платок и надувая губы.

– Надеюсь, приглашениями на свадьбу не обделите, князь? – ехидно возник г-н Сахаров, в то время как мимо нас проходила Мария. – Все здесь только о вашей женитьбе и переговариваются.

– Что же вы, будто сговорились, заставляете Татьяну Дмитриевну ужасно волноваться? – ответил я, девочка к тому моменту совсем потерялась и обмякла.

– Две свадьбы разом: Миша с Машей, и де Вьен с утяшей! – вмешалась в разговор г-жа Растопшина. – И кому больше повезло?

Тут и я обмяк да растерялся, виски пульсировали. Предо мною пребывал Баринов, не выпуская от себя руку Мари. Émeraude еле сдерживала от слез покрасневшие глаза и постоянно менялась в выражении лица, напуская на себя то ненависть ко мне, то желание придушить Таню, то обиду на тетушку. Евгения Виссарионовна в открытую посмеивалась надо мною, а Татьяна не подымала взгляда на присутствующих и, как провинившийся ребенок, постоянно теребила платьишко.

– Ну Мишка, ай да молодец… – произнес чей-то женский голос, раздавшийся из-за спин, но я не заметил, кто это был.

Недолго я старался выдумать подходящий к месту ответ, но замешался и просто увел Таню. Сзади нас тотчас послышались смешки. «Я выше этого, выше споров», – думал я, точнее, пытался убедить самого себя, тогда как где-то внутри, точно раскаленное железо, жгло меня чувство стыда за робость. Уже тогда я понимал, что будь на моем месте кто угодно, тем более Баринов, то обидчик получил бы словесную оплеуху, я же себе виделся каким-то мизерным, жалким. По пути девочка не сказала мне и слова. Раз-другой графиня взглянула на меня и, кажется, хотела было что-то сказать, но ком в горле не давал ей даже как следует вздохнуть, она едва успокоилась. Она жалела меня, из-за этого я чувствовал себя отвратительно.

Уже в ложе Таня удивительно переменилась. Как первоклассная актриса, она сменила роль: перестала дрожать и пред матерью выделала из себя глупого и весьма беззаботного агнца. В ложе разговоры наши зашли о путешествиях. Стоило мне вспомнить об увиденных насекомых в одной из французских колоний, куда я ездил с дядей Ксандром, графиня перебила меня и невнятно залепетала что-то о божьих коровках. Пока продолжался лепет, я наконец понял, почему Таня стесняется на меня глядеть – ее левый глаз немного косил. Заметив, что я заскучал, Анна Сергеевна обратилась ко мне за развлечениями, испросив анекдоты. Юмор мой мамаше уточки не нравился, поминутно она закатывала глаза и отвлекалась на толпу внизу. В конце концов меж нами вовсе повисла неловкая тишина, вскоре сменившаяся вторым актом балета. Не скрою, украдкой взглядывал на Аранчевскую, но и она посматривала на меня. Мы с Мари будто бы разговаривали глазами, выстраивая диалог, никому неслышимый, кроме нас двоих. Бывало, я поднимал глаза на Елизавету Павловну, словно стремясь отыскать в ее лице поддержку. Но для нее мое существование являлось незначительным и даже как будто надоедливым. Княгиня ни разу не взглянула на меня, но, видно, была рассержена, поджимала губы. «Все-таки и она поверила в сплетни. Нет у меня союзников», – осознавал я. По завершению второго акта, émeraude сдалась и покинула зал, прикрывая омраченное чело веером. Публика тотчас подняла головы на мое ложе. Вообще, на протяжении всего представления упорно казалось, что присутствующие не были заинтересованы балетом, им нужен был я – главный премьер сезона.

Порвавшись к выходу из ложи, я ощутил, что меня схватила женская рука – жест разума, к которому должно было прислушаться. Но, дернувшись, я все-таки вылетел в коридор и заторопился вниз. Пространство вокруг меня то пульсировало и дрожало, раздаваясь визгливым звоном, то замирало и темнело. В те минуты мое существо будто разделилось на две половины. «Не нужна она тебе, и никогда не была нужной. Вернись в зал и прекрати театральничать», – твердила правая сторона меня голосом отца. «Обязательно примирись с ней и заставь бросить Мишеля. Остальное не важно, главное, чтоб Мари никому не досталась», – требовала левая. Внизу я увидал, как, небрежно накинув на себя белую шубку, Аранчевская устремилась из театра. «Барин, мороз одичалый!» – кричали мне лакеи, стараясь задержать у дверей, но я их не слушал.

Уже на улице, ухватив Марию, я получил оплеуху. Накинувшись на меня, émeraude стала царапаться, драться и бороться с тем, чтобы я перестал ее сдерживать. «Ненавижу тебя!» – остервенело вопила княжна и рыдала. Толкнув от себя Мари, я встал ровно напротив нее и нарочно заплакал:

– Любимая, клянусь тебе, что никоим образом не принадлежу к тем сплетням, почему ты мне не веришь? Да, ходил я по гостям, но они ничто по сравнению с тобой. Ведь я люблю только тебя, ни разу в своей любви тебе не изменил. Быть может, ты боишься другого, например, что я узнаю что-то и оттого разлюблю тебя? Ежели ты страшишься моего гнева или ревности по какому-то поводу, скажу, я простил бы тебе абсолютно все и никогда, ни в чем бы не упрекнул тебя.

– Комедия сыграна! Моя роль кончена, как и жизнь! Оставь меня! – рыдала княжна, начиная снимать с себя украшения и навешивать их на меня: браслеты, колье, два колечка с жемчугом и белую песцовую шубку.

В итоге я был наряжен и сверкал так же, как и Мария прежде. Лицо мое подрагивало, сердце ныло, но притом будто не по-настоящему. Я не верил, что меня кто-то бросил, не мог сознать, что происходящее – реальность.

После того как Аранчевская скрылась в экипаже, я еще долго пребывал на морозе. Все думал о жизни и пришел к удивительному даже для себя умозаключению: «к этому все шло, наша связь была спектаклем».

Миновав лакеев, которые какое-то время смели мне противиться и не пускать назад, я таки вышел в партер. Все внимание, конечно, было приковано только ко мне. Пробравшись к Баринову, я сел на прежнее место Аранчевской. Мишель боязливо поворотился, оглядел сверху до низу и сглотнул. Схватив Баринова за шею, я порывистым движением притянул его к устам и горячо поцеловал. Губы больно порвались на месте смыкания. Мишель, когда я отстал от него, даже не шелохнулся, так и просидел оставшуюся часть представления в металлической позе, выгнувшись в спине.

По завершению балета в зале воцарилась тишина, никто не стал аплодировать танцовщикам, кончившим выступление. Развлечением для всякого был партер. Тогда, встав с места, я четко захлопал в ладоши и громко выкрикнул: «bravo». Мой жест, как по мановению волшебной палочки, подхватили и остальные зрители, кто-то с ярусов даже засвистел. Ликовали все, но не Елизавета Павловна. Княгиня была серьезна, долго сверлила меня взглядом, затем гордо поднялась и вышла.

Дорогой домой старый князь упорно игнорировал меня, но по приезде отсоветовал немедленно собирать вещи и съезжать. Таким образом, мне пришлось уехать к себе на Английскую набережную.

Пять следующих дней после балета я провел на даче вместе с Розенбахом и Альбертом. Как и было оговорено ранее, состоялась охота и баня. Но не все было так гладко, как может показаться на первый взгляд. Наша поездка задалась не сразу. Розенбах был явно недоволен. Вжавшись в ворот, все шесть часов пути он выделывал из себя спящий вид. Но вместе с тем являлся настолько напряженной фигурой, что его настроение передавалось и нам с Альбертом. То Керр подергивал ногою, то жадно нюхал табак, то правил усы. Но скоро, измотанный угнетающей обстановкой, уставился в окно и проглядел на заснеженные сверкающие степи три часа подряд. На четвертый час, пока рисовал меня, над чем-то посмеивался, а перед самым приездом вдруг принялся за сочинение стихов и постоянно тревожил этим Феликса, который все более становился насупившейся мышю.

В одиннадцатом часу, по приезду, все заметно раздобрели, потому что добрались до столовой, где подвыпили и, наконец, позавтракали плотными австрийскими блюдами из сосисок. До первого часу дня мы с Керр развлекались выстрелами по мишеням, а Феликс дремал в гостиной с книжкой в руках. С двух до пяти у нас была охота, на которой Розенбах пристрелил кабана, Альберт заарканил оленя, а я – какого-то жалкого птенчика!.. Пойманное было подано на ужин, после которого случилась крепкая русская баня. Не думал я, что Феликс любитель париться, но из нас с Керр он с большим участием выхлестал все имевшиеся тогда побуждения. Даже выбил из меня мысли об Аранчевской, а я, не скрою, часто о ней вспоминал. «Ежели она и Баринов в действительности поженятся, для меня это будет не просто ударом, а позором. Столько лет морочили друг другу голову, и все коту под хвост», – постоянно обдумывал я.

После бани Розенбах заклевал носом и удалился спать, жар не на шутку разморил его, а мы с Альбертом ушли в гостиную, где уместились перед камином. Вскоре Керр обуяло вдохновение, и он вновь принялся за стихотворения. Глядя на меня, расплываясь в доброй улыбке, вслушиваясь в потрескивающие дрова, князь неустанно карябал листочек карандашом. «Странно, давно мне не было настолько спокойно и благостно, как сейчас», – мыслил я, расслабившись на кресле, – «и ведь, что интересно, мы даже не говорим друг с другом, а все как будто бы молчим об одном и том же, поддерживая тишину, как диалог. Не помню, когда в последний раз отдыхал подобным образом и чувствовал себя столь умиротворенно. Нормальна ли эта тишина и спокойствие?».

– Виски пульсируют после бани; не люблю париться, – тихо обозначил я. – А Феликс Эдуардович, кажется, только после бани раздобрел и смирился, до этого и слова не сказал.

– Смирился? – отвлекаясь от записей, удивился Альберт.

– Он не хотел ехать, полагаю, и был точно обижен чем-то или даже разозлен: дулся, хмурился, тяжело молчал.

– Иногда лучше не говорить ничего, чем долго распыляться и бестолку, – заметил Керр. – Это он еще не на шутку болтлив сегодня! Обычно Феликс даже не вздохнет лишний раз. Присмотрись, Адольф, наш Розенбах всегда лишь кланяется при приветствиях и расставаниях, в компаниях улыбается или хмурится, ежели о чем-то думает, а за столом говорит только по делу. Кстати, это ничего, что я с тобой на «ты»? Люблю тебя слишком; не могу говорить «вы». Прозвучит забавно, но я испытываю к тебе отеческие чувства. Ты тоже можешь говорить мне «ты», ежели не против.

– Хорошо. Но прежде замечу, что ваше «ты», то есть твое, мне льстит. Признаться, я не замечал за Феликсом Эдуардовичем того, что ты мне сказал. Раньше он был более разговорчив.

– Война многое переменила, она научила нас больше думать и делать молча, а уж ежели хочется поговорить, то способы всегда найдутся. Кому-кому, а уж тебе, как человеку творчества, должно быть знакомо умение говорить без слов. Вот я, например, стихи пишу… всегда мечтал быть поэтом, но… то одно, то другое: служба, имения, кондитерский завод. Хочешь послушать пару стихотворений? За сегодня написал два, с собою в книжечке остальные.

Тогда Керр удалился за стихами, а по возвращению принялся декламировать их. Сочинения Альберта мне не понравились, но я этого ему не сказал, напротив, похвалил. После стихотворений мы с Керр обсуждали женщин. Альберт описывал мне свой идеал: светлые волосы, зеленые глаза, тонка, изящна, с востреньким носиком и непременно миниатюрна. Я вдохновился и изобразил пару лиц, но Керр выбрал только одно и запрятал себе.

Дачный штиль, эта спокойная, умиротворенная жизнь продолжалась до двенадцатого числа, поздним вечером которого мы с друзьями расстались в Петербурге. Впрочем, со своими немцами я распрощался ненадолго. Тринадцатого после полудня Эдмонд де Вьен вызвал меня к себе, прислав на Английскую аж четырех слуг с запискою: «срочно ко мне!». Так как я сразу же почувствовал неладное, то первым делом отправился за Альбертом и Розенбахом.

В рабочем кабинете отца окна были занавешены плотными шторами и не пропускали ни лучика свету. Старый князь, откинувшись на спинку красного вольтеровского кресла, стучал ногтями худых длинных пальцев о лакированный дубовый стол. Господин в круглых очках серьезно перебирал бумаги, бегло прочитывая на листках заголовки. Серый англичанин, расхаживающий по кабинету из стороны в сторону, чопорно курил трубку, а третий присутствующий читал газету, расположившись на диванах.

– Вижу, ты не один, но семейные дела рассчитаны лишь на лиц, принадлежащих к семье, – перестав стучать когтями, надменно подчеркнул отец. – Господа Розенбах и Керр, прошу вас удалиться.

– Ежели Альберт Анатольевич и Феликс Эдуардович уйдут, следом за ними отправлюсь и я. Тогда не будет никакого разговора. Вы тоже не один.

– Договорились, пусть будет по-твоему. Now we have to speak English, gentlemen (продолжим на англицком, господа), – обозначил отец и принялся вести дальнейший диалог на английском языке, но я буду описывать на русском: – Как ты знаешь, Адольф, твоя бабка Акулина Петровна больна и уехала доживать последние годы на родину Шекспира. От нее тебе пришло небольшое послание, которое ты, надеюсь, примешь без особого азарта, с расстановкой и полным пониманием ситуации, со здоровой оценкой своих умственных возможностей, – пренебрежительно объявил старый князь, после чего обратился к чопорному господину, который прежде курил трубку: – Итак, мистер Эйлсбери, прочтите нам то, что вы привезли из Англии.

– Завещание, – начал англичанин, вынув трубку изо рта:

«Дорогой мой, милый внучек Андрюшечка, надеюсь, ты помнишь свою бабуличку Акулинушку? Не виделись мы с тобой вот уже десяток лет, а между тем я только и делала, что каждый день вспоминала тебя.

Болезнь так и не отступает! Все из-за того, что я теперь в этой холодной и всегда ни к месту высокомерной Англии… зачем сюда уехала, скажи мне, Андрюшечка? Врачи здесь отвратительны, погода прескверная, люди прежалкие и холодные! Знал бы ты, Андрюшечка, как худо здесь, на чужбине! Нет места лучше в мире, чем моя славная, добрая Россиюшка, где я бы хотела провесть свои последние годины…

Мне так понравился Крым, я бы непременно состроила бы домик с розовым садом и глициниями именно там. До твоего рождения мы были в Крыму у давних друзей всею семьей. Это было самое благостное время в моей жизни, никогда его не забуду. Уж прости, внучек, что я пишу к тебе столь длинное письмо и все бестолку, но сделай милость, пойми меня, ведь я давно немолода, а старость – дело ностальгическое.

Что же, к делу! Ты всегда был и, я уверенна, есть умный мальчик, а посему я бы хотела передать тебе уже сейчас все, что имею в своей собственности: усадьбу Вьенскую и Охотничий замок в Москве, Шувиловское, Вартымерское, Митенсаарское и Гереевское имения, мой дворец на Фонтанке и М. палаты, К-е золотые и алмазные прииски, У-я шахта и рудник, Н-е и Л-е сахарные промыслы с земельными дачами в 510000 десятин, а также А. чугуноплавильный завод. От Винсента де Вьена тебе маленький подарок: рыбный порт и две усадьбы в Ницце… правда, рыболовная промышленность давно уходит в разорение, советую скорее продать этот порт. Впрочем, г-н Эйлсбери тебе все разъяснит и полностью приставлен к твоим услугам – ему можно доверять. Также обращаю твое внимание на прииски, шахту и рудники – своими ископаемыми они обеспечат тебя на три столетия вперед, так что распоряжайся делами как следует и мало кому доверяй в этом вопросе. Засим откланяюсь, Андрюшечка, передавай привет моей любимой церкви в нашем гнездышке Chouville.

Целую тебя, внучек мой!

Твоя бабуля,

Акулина Петровна Шувилова

P.S. Не смей ничего отдавать своему отцу, иначе прокляну!».

Когда англичанин дочитал послание бабушки, он вновь заткнул себя трубкой и с абсолютным отсутствием каких-либо чувств поглядел на меня из-подо лба. От изумления, как ошпаренный, я подскочил с места и провалился в обморок. Очнулся уже на диванах. Раскрыв очи, я заметил Керр, который стоял надо мною и по-доброму улыбался, в то время как Феликс, нахмурившись, бродил по кабинету, тревожа слух тяжелым шагом. Господин в очках перестал перебирать документы и пребывал подле отца, выделав серьезное выражение лица, а тот, кто прежде читал газету, рассматривал свои ногти, приближая руку и отдаляя ее от своей заскучавшей физиономии.

– Итак, я вас не представил: граф Василецкий Владимир Витальевич – мой счетовод, – обозначил господина в очках отец, следом переходя к третьему: – Князь Забельский Константин Иоаннович – мой поверенный, который прямо сейчас может оформить любые документы.

– Впрошем, я уже все оформил, – цинично отозвался г-н Забельский и, отняв у счетовода пару документов, не отрываясь от разглядывания ногтей, протянул мне бумаги. – Штош, подпишите это, и дело с концом.

– В каком смысле? – возмутился Розенбах, переставая ходить по комнате.

– Да в прямом, – через губу ответил поверенный отца. – Когда ваш подопешный подпишет документы, все ему столь щедро завещанное старой неразумной бабкой перейдет в полномошия Эдмонда Винсента де Вьена. Еще раз объяснить или вам одного разу будет вполне достатошно?

Выхватив из рук г-на Забельского бумаги, Керр разорвал листы и швырнул их в лицо поверенного.

– Вы што, больной?! – завопил Константин Иоаннович, совершенно изменившись в лице. – Вы вообще што такое, штобы себя вести подобным образом?! Ну, больной!

– А вы, я погляжу, здоровее больных?! – басовой волной накатил Альберт. – Все владения принадлежат Адольфу де Вьену, и он отказывается подписывать дрянь, что вы состряпали.

– Ваш подопешный язык проглотил и сам ответить не может? – все так же крикливо продолжал г-н Забельский.

– Я подсчитал расходы г-на Адольфа де Вьена и смею сказать, что растраченная сумма весьма впечатляет размахом. Вашему подопечному следовало бы передать завещанное его отцу, г-ну Эдмонду де Вьену. Что до вас, господа, как вас там, вы не имеете права противиться процессу, ибо в семейных делах вы совершенные никто, – отрезал г-н Василецкий.

– На том и кончим, – спокойно вставил Розенбах и, схватывая под руку мистера Эйлсбери, продолжил, отходя в сторону двери. – Пройдемте, наш добрый вестник, переговорим непосредственно с князем Адольфом де Вьеном без лишних глаз.

– Стоять! – вскричал старый князь, подбираясь ко мне и схватывая за руку. – Ты не смеешь мне перечить! Подписывай!

– Вам бы следовало успокоиться, – назидательно отметил Керр, взявшись за руку Эдмонда де Вьена. – Вы ведете себя и ни как отец, и ни как джентльмен.

– Немедленно уберите от меня свою руку, Альберт Анатольевич! – проскрежетал отец. – Вы не представляете, что именно досталось этому дуралею, в каком упадке это все окажется, ежели Адольф действительно займется какими-то делами! Он не способен ни на что, кроме растраты!

– Ежели Адольф действительно займется делами, то благосостояние лишь приумножится, а руку убрать я бы советовал прежде всего вам, князь, – твердо заключил Альберт и, силой одернув руку, тряхнул меня в сторону.

Пока мы с друзьями и мистером Эйлсбери добирались до дома, было утвердительно решено отложить дела до завтра. Мне нездоровилось от свалившегося на меня состояния, я не знал, как поступить с владетельствами, в голове гудел бессвязный шум из остатков фраз, стука колес о брусчатку и нервных вздохов Розенбаха. Стоило поверхностно прочесть бумаги, увидать завещанную на мое имя баснословную сумму, голова и вовсе пошла кругом, меня затошнило от страха, я не мог поверить в то, что такие бешеные деньги действительно существуют.

Заключительный этап работы над картиной Тани более-менее уравновесил меня и привел мысли в порядок, словно расставил выпавшие книги по полочкам. Но притом я все равно не мог понять, как мне поступить, и ночь промаялся с мыслями, не смыкая глаз. С одной стороны, моя внутренняя привычка к хорошей жизни ликовала, с другой я задумывался все отдать отцу, ибо никогда еще не вел расчетов, не управлял землями и крестьянами.

Так как немцы и мистер Эйлсбери ночевали у меня, утро началось не с завтрака, а с обсуждения деловых вопросов и более детального изучения документов. Мною было решено продать порт и земельный участок с домом в Ницце – это я поручил мистеру Эйлсбери. С другими владениями не было никаких проблем, но была проблема со мной, мне недоставало элементарных знаний в делах ведения хозяйства. Хоть я и выделывал из своей физиономии понятливый вид, но не понимал решительно ничего из объяснений моих друзей и мистера Эйлсбери.

Завтрак, поданный в первом часу, был даже праздничным – мы пили шампанское и ели ананасы. Когда Альберт и Феликс ушли, я принялся разбираться с накопившимися письмами. Первым делом глаза мои зацепились за листок с розовой печатью, подписанный рукою Елизаветы Павловны. Записка от княгини была лаконична, без лишних слов; она приглашала меня в гости. Неожиданная благосклонность г-жи Елизаровой меня удивила, польстила самолюбию, но визит я отложил на вечер, мне предстояло разобраться в делах.

Порисовав два часа с лишком, я уселся в библиотеке и принялся за хозяйственные и правовые книги. От одной мысли, что мне предстоит связать с этим ералашем всю оставшуюся жизнь, уже болела голова. Так что, когда подступил час отправляться в гости, я с радостью вылетел вон.

Но произошел совсем не тот прием, на который я рассчитывал. Мне думалось, что мы с Елизаровыми подружимся, оказалось с точностью наоборот. Стоит отметить, что сперва я, княгиня и ее супруг даже слишком мило беседовали, разговоры шли о моих картинах, я был озадачен приятными расспросами и с живостью отвечал. Сергей Михайлович был любезен, добр и между делом подарил мне прозвище, назвал «голубчиком». В рабочем кабинете князь рассказал, что на досуге балуется расписыванием фарфоровых тарелочек и ваз, показал некоторые свои работы и просил у меня совета по краскам. В целом обстановка была даже подозрительно приятной и располагающей к дружескому общению. Это меня напрягало, впрочем, не зря. Когда мы с Елизаветой Павловной остались наедине, между нами вдруг возникла та тишина, что обычно предполагает следом серьезный диалог. Ни в какие разборки я вступать не желал, посему отвлекся на интерьеры гостиной, которые, к слову, полюбились моему глазу. Отметил бы не столько само убранство, сколько оттеночные решения. Оливковое золото в деталях замещалось плюсовыми шторами и креслами, перемежаясь со светлым паркетом, консолями, жардиньерками и розовыми обоями. Все создавало собою законченную картину, услаждало взор.

– Вижу, вы впечатлены интерьерами, милый князь, – подметила княгиня. – С вашей стороны, то есть со стороны художника, заинтересованный взгляд – слишком лестный комплимент. Вот только не понимаю: Татьяна, по сравнению с mademoiselle Аранчевской, совсем некрасива и даже нелепа. Почему же вы и вдруг обратили на мою племянницу внимание?

– Влюбился, – солгал я.

– Впечатляет, – саркастически заметила Елизавета Павловна. – Что же вы тогда устроили в театре? По-моему, в той драме не было ни намека на влюбленность к Татьяне.

– Кажется, я издавна слыву скандалистом. Решил не быть, так сказать, голословным. Постойте-постойте… драма действительно была? Не поверите, думал, что мне приснилось.

– Вы актерничаете. Но что ж, не принуждать же вас к ответу. Хорошо, мне все понятно.

– Ежели вы позвали меня только за тем, чтоб уличить во лжи, отчитать за неподобающее поведение в театре, вы могли прямо с этого и начать, а не пытаться войти в мое доверие в течение двух с половиной часов, – высказал я, поджав губы. – Вы знаете, все пытался понять, почему вы притворяетесь доброжелательной, но теперь мне все ясно. Юлили тут, понимаешь, без конца чаем поили, улыбались, могли ведь напрямую спросить все то, что вас интересовало. Так что, Елизавета Павловна, актерничаю не я. Моя сторона была предельно честна с вами, но вы…

– Ни на секунду не притворялась, не умею, – перебила княгиня.

– В чем глубоко сомневаюсь, – с ухмылкой произнес я. – Полагаю, мне пора идти, ведь то была ваша прощальная речь?

Вызвав слугу звоном в колокольчик, г-жа Елизарова даже не посмотрела в мою сторону, когда я уходил, а как ни в чем не бывало продолжила чаепитие. «Тоже мне, святая! – нервно размышлял я по пути домой. – Зачем нужно было так долго выдерживать маску, в кого она играла? Странная дамочка с сомнительными намерениями».

Теперь ненадолго вернусь к пятнадцатому, прикрепляя здесь письмо от Мари, доставленное мне рано утром:

«Ну здравствуйте, милый князь.

Признаюсь, каждый день после театра только и делала, что вспоминала вас, оживляя в памяти первые дни нашего знакомства и то, чем все закончилось. Но лишь вчера меня вдруг осенило, что это были за отношения и какой вы человек на самом деле.

Собственно, все не о том. Вы спросите, почему же я вам пишу, когда мы уже расстались? Отвечу. Пишу затем, чтобы вы, наконец, получили от меня хоть какое-то объяснение, за которым, вероятно, и выбегали из театра, да и просто окончательно с вами распрощаться. Вы заявили мне на улице, что все простили бы. Ну допустим. Не буду перечить. Но прощу ли вас я, вы задумывались? Вы обращались со мной как с вещью на глазах у всех. Вы унижали меня изменами, а я терпела, забывая о своей гордости, но ровно до тех пор, пока вы не превзошли сами себя. Помните ли вы, что натворили за неделю до бала у фон Верденштайнов, и задумывались ли вы, почему мы не виделись? Наверно, вам даже и в голову не приходило, что вы сделали нечто предосудительное. А я вам того не забуду, уж поверьте. В общем-то такую жестокую, хладнокровную змею сложно забыть. Вы навсегда останетесь в моем больном, зараженном вашим ядом сердце. Всегда буду помнить, как вы меня погубили, сколько дней и ночей я провела в слезах из-за вас, сколько сил и здоровья потеряла.

Не забуду. Прощайте.

Аранчевская».

Прочитав письмо, я устало выглянул на улицу. В голове было пусто, сердце не слышалось, точно его вовсе не существовало. Но на душе было как-то особенно сыро и гадко, я словно зеркалил настроение петербургского неба, его хмурые тучи. Впрочем, письмо Аранчевской меня занимало недолго. Вздремнув за скучной книгой, я благополучно забыл и о ней, и о записке.

Днем писал картины, но скоро разленился, лег на диван и просил себе чаю. Вечером принимал отца, который приходил, кажется, извиняться, долго не мог начать разговора, мялся, в итоге лишь вручил приглашение на вторник и ушел. Впрочем, в его извинениях не нуждался, мне было все равно. Со спокойной душой я лег спать в тот день. Уснул на удивление быстро и проспал, как Наполеон после Ватерлоо. Но жизнь на то и жизнь, чтобы быть непредсказуемой, случиться может все, что угодно.

Не успел я проснуться, как в комнату вошел слуга и срочно просил представиться гостям. То явились Аранчевские и Растопшины. Оторопев, я поднялся на кровати и кинул взгляд на зеркало в углу комнаты, затем потер глаза и уставился в окно. На дворе тем временем уже стемнело.

– Гоните всех к черту! Вот еще чего удумали, я не собираюсь принимать никого посреди ночи. Который час?

– Восьмой, ваше сиятельство, – отвечал слуга. – Мы так и сказали, мол, хозяин уснул еще со вчера, до сих пор не вставал.

– Как это со вчера? Какое сегодня число-то?

– Шестнадцатое февраля, хозяин. Что передать господам?

– Как это шестнадцатое? Да не может быть! Неужели я спал все это время? – вновь бросив взгляд на зеркало, воскликнул я. – Ладно. Передайте им, что выйду. Ступайте.

Наскоро причесавшись, умывшись, я укутался в одеяло и ступил к нежданным гостям. Мой вид, конечно, произвел впечатление.

– Не думали, что вы спите в это время, – смутился Максим Федорович, переглядываясь с супругой, полной решимости.

– Но вам же передали, что я не просыпался со вчерашнего дня. Собственно, что вам нужно? Признаться, надеялся, что вам хватит чести не приходить ко мне после того, что меж нами было. Как же я устал от вас!

– Да, между нами было много плохого, но вы преступно превзошли все возможные неприличия, – по-французски заговорил г-н Аранчевский, пока остальные усаживались в креслах напротив меня. – Желаю, чтоб вы принесли перед моей дочерью публичные извинения.

– Видно, отказ Мари сильно шибанул по вашей самооценке, раз вы пустились сплетничать, – так же вмешалась г-жа Растопшина.

– Не имею ни малейшего представления о том, в чем вы меня обвиняете, – пробубнил я, тяжело вздыхая.

– Про Марию теперь по всему Петербургу ходит слух о том, что она – дырявая перчатка! Кроме вас, милый змий, никто на такую подлость не способен, – угрожающе подскочив с места, почти переходя на крик, заявила Евгения Виссарионовна, яростно грозя мне кулаком.

– Милый князь, да ведь это ни в какие ворота… – пропищала г-жа Аранчевская, умоляюще протягивая ко мне руки. – Мы уж не настаиваем на вашей свадьбе, когда должны, но поймите…

Не в состоянии сказать и слова, я бессильно вскинул голову и закрыл глаза. Какое-то время погодя, устало потерев лицо ладонями, измученно оглядев лица присутствующих, я наконец нашел в себе силы заговорить:

– Знаете, вы уже так достали, что у меня буквально не достает сил жить. Не хочу разбираться ни с вашими выдумками, ни с чьими-нибудь еще. Убирайтесь, не желаю вас видеть. Ежели вы по-французски в тот раз ничего не поняли, я повторю вам еще, но по-русски: ваше общество мне омерзительно. Можете считать меня грубияном, но вы сами напросились. Перчатка она или не перчатка – ваши проблемы, опозоренная она или нет – тоже ваши проблемы, потому что вы в ее голову ничего не вложили. Она живет у вас, как хочет, и я живу, как того хочу. Как говорит Баринов: «поздно пить боржоми, когда почки отказали». Воспитывать надо было раньше, и нотации оставьте для родной дочери, у меня есть кому проповедовать.

Вернувшись в комнату, я бросился на кровать и нервно, резкими движениями начал поправлять одеяло и накрываться. «Вот теперь-то они у меня попляшут! – обжигали меня думы. – Всегда говорил Мари: не ссорься с кошельком, а то бедной будешь!». Долго я ворочался, потел от злости, но свежий воздух сквозняка убаюкал. Сквозь охватившую меня дремоту я задумался: «…а все-таки филигранно выдумал Алекс наши тридцать тысяч серебром. То же, что тридцать серебряников, за которые Иуда продал Христа. Ну уж, этого удовольствия я им не доставлю. На змия я еще согласен, но на Иуду уж точно нет».

17 Février 1824

Татьяна с родителями прибыла гораздо позже нахлынувшей толпы гостей. Отец зачем-то пригласил даже Растопшиных и Аранчевских, их я никак не ожидал увидеть. Появление этих двух семей вызывало во мне волну негодования. Ежели еще вчера вечером я радовался тому, что новость о моем наследстве, наконец, обнажится, то сегодняшним утром пребывал в совершенно иных настроениях: «изначально я хотел оставить наследство в тайне, решился навсегда забыть отношения с четой Аранчевских и Растопшиных, думал зажить праведной жизнью: жениться, родить детей и быть послушным мужем. Мечтал занять время тем, что я так люблю – картинами!.. Отец вновь задушил мои измышления и нарочно наживает мне врагов! Он знал, какие у меня отношения с родственниками Мари и с нею самой, он предполагал, что я хотел сделать тайну, но специально все перечеркнул! За что он так пренебрегает мною, ненавидит меня? За что он так зол? Всю жизнь только и делаю, что угождаю ему, не мозолю глаза, окружаю заботой, но ему моя любовь никогда не была нужною, ему за счастье меня унизить, растоптать, а дали бы веревку, то он с удовольствием бы меня вздернул».

Пока толпа расплывалась в приторно выспренних речах к моему отцу, расхваливая ланчены, я пребывал в углу комнаты вместе с Керр и Розенбахом. Никто не обращал на меня особого внимания. Альберту глубоко кланялись, Феликсу что-то считали нужным сказать, а мне в остаточном явлении поднимали бокал шампанского в знак приветствия и мерзко улыбались, словно морщась от кислого лимону. Ежели я скажу, что происходящее совсем никак меня не задевало, то солгу. Мне было больно быть никем на состоявшемся празднике жизни, я жаждал хотя бы крохотного уважения к своей персоне, но всякий присутствующий относился ко мне не более, чем к лакею. В какой-то момент к Керр подошли военные знакомые (никогда не знал Альберта хорошо, а оттого не могу точно обозначить подошедших его друзьями), не посчитавшие нужным даже улыбнуться мне из приличия. Среди прибывших был и граф Сухтелен, был г-н Чернышев, трижды повернувшийся на меня и нахмурившийся, как на помеху, был и г-н Сеславин, который и вовсе не увидал, что я такое. Они громко говорили, с горячностью жали друг другу руки, в особенности Чернышев Александр Иванович, ему непременно хотелось о чем-то пошептаться с Керр. Но когда подошел Алексей Петрович Ермолов, Альберта покорно оставили, а сами перешли к Розенбаху и забрали его в сторону. Я остался совсем один. Было не слышно, о чем говорил Керр с Ермоловым, но видно, что в конце концов речь их зашла обо мне. Пока Альберт смущался и стыдился поднять глаза, г-н Ермолов говорил энергически, но притом сдерживая себя, чтоб я не услышал. То и дело взгляд Ермолова устремлялся в мою сторону, обрывался и отворачивался, продолжая что-то насмешливо бубнить.

Наблюдая дальше, я заметил Мишу. Он был звездою вечера, девицы кружились вокруг него, как рой мотыльков у вечерней лампы. Слова Баринова хоть растворялись в общем потоке голосов, но четко слышался его заливной смех. Мария тоже вертелась вокруг Мишеля, будто стараясь заполучить его внимание, урвать мимолетный взгляд, но тщетно. Баринов обращал внимание на всех, но и ни на кого в целом, всякая милая мордашка для него мешалась с другой и ничем не отличалась от новой такой же милой мордашки. «Умру, как тихий шум листвы! Никому я не нужен!», – охватила меня меланхолия, – «прав отец, я бесполезен: не служил, не при деле, не женат, а рисунки мои – детский лепет, который вряд ли когда-нибудь станет достоянием общественности. Все, что умею я, то умею не вполне, и даже то, что не умею, я не умею не вполне. Какая, однако, рваная у меня жизнь, за все хватаюсь, ничего не довожу до ума, ни занятия, ни отношения. Помню, как-то слышал о себе таковое замечание, что жизнь у меня рваная, но тогда с этим не согласился. Теперь ясно сознаю, как заблуждался, четко вижу, что все у меня не так, как следует. Может, мне нужно завоевать внимание? Но зачем за-во-е-вы-вать?.. Не хочу ничего и никого завоевывать, я хочу просто и легко, а так, между тем, не бывает. Ничего не хочу, вот что».

Пока думал, подошел Альберт.

– Ты бледен, друг мой. Все в порядке? – со счастливым и румяным от улыбки лицом заметил Керр, освободившись от г-на Ермолова.

«В порядке… но не вполне! Впрочем, не говорить же вам этого. Моя пустяковая жизнь, ничем не увековеченная, не должна вас тревожить. Шли бы вы веселиться со своими товарищами, а я вам не товарищ, лишь знакомый, и то… не вполне! Ничего о вас не знаю, как и вы обо мне, значит, нечего и заботиться», – подумал я, но промолчал.

– У вас с Розенбахом кружок по интересам? Теперь и ты решил отмалчиваться? – нахмурился Керр, но я не отреагировал на его выпады. – Это модно теперь, Адольф?

– Лунин вам приветы шлет, Альберт Анатольевич, – вернулся Розенбах, всем видом показывая, что я меж ними лишний. – Жалуется, мол, не заходите вы к нему; полагает, зазнались. Сделайте визит. Он что-то затеял, вас зовет.

– Осведомлен. До меня не касаются те затеи. Я дал присягу и верен ей до смерти, – между делом отрезал Альберт, вновь отвлекаясь на подошедшее к нему лицо.

«А пошел-ка я к чертям собачьим», – насупился я и покинул компанию, удалившись в закулисье театра, где судорожно готовилась сцена по Шекспиру «Ромео и Джульетта». Сначала бездельно шатался по гримеркам, потом распоряжения отдавал, ставя тем самым труппу в замешательство, а затем до того вдохновился, что составил в голове космическую идею и поспешил привести ее в исполнение. Заманив в одну из дальних комнат актрису, должную исполнять роль Джульетты, я приказал ей молчать и не высовываться. Как только запер девчонку, тут же ушел переодеваться в женское платье. Бесспорно, далеко не всем театральщикам понравилось мое присутствие и идея, но спорить со мною никто не стал. Труппа почему-то страшилась меня, я это чувствовал и безнаказанностью наслаждался.

Мое появление на сцене в женском платье поразило публику, кто-то из дам даже вскрикнул. «Вот, чего они ждут, моего падения, оступки! Сын действительного тайного советника первого класса явился в женском платье, напомаженный, накрашенный, как гороховый шут! Вот что! Все они знают меня, все ненавидят, намеренно избегают общения, намеренно уязвляют холодным, жестоким равнодушием! О, зато сколько удовольствия доставил им теперь, унизив себя! – слезящимися глазами наблюдал я, исполняя роль Джульетты». К концу классического спектакля началась и моя идея: отравленная ядом Джульетта, то есть я, так и продолжила лежать на сцене, в то время как остальные действующие лица расходились за кулисы, затушивая после себя свечи канделябров. Мое бездвижное нахождение на полу вызывало у всех натуральное беспокойство, некоторые из гостей даже поднялись с мест и вылупились в лорнеты, стараясь разглядеть, жив я или нет. Когда тихо зазвучал рояль, проявляясь медленным и давящим клавишным наступлением, я принялся подниматься ломаными движениями марионетки. Чем отчетливее и быстрее звучала музыка, развиваясь надрывной, тревожной скрипкой и грубой виолончелью, тем сильнее и страстнее я скакал из стороны в сторону. Для меня тогда не существовало ничего, кроме пустоты и тишины, в которой я носился под воображаемым лучом света, снизошедшим из пустоты и мрака. То я скрывался в тени, то появлялся в свету, кружась на одной ноге. В те моменты, когда я был не слишком экспрессивен, подготовленные актеры накидывали мне на руки длинные веревки и по заранее оговоренному сценарию одергивали меня. Выступление завершалось началом: тяжело отстукивающими такт минорными аккордами рояля и постепенным затуханием оставшихся свечей. Когда я, наконец, оказался на середине сцены вместе с последним канделябром в руках, в зале не было почти ни одного источника света. Актеры подбирались ко мне и, управляя веревкой, наводили руку на огоньки, которые я, как марионетка, тушил, пока не осталась лишь одна свеча. Сорвав с себя парик Джульетты, я нарочно задрожал, принялся опасливо оглядываться по сторонам и тихо зарыдал, утирая слезы, как ребенок. Вместе с тем по сценарию моему театральщики принялись громко смеяться и тянуть веревки из стороны в сторону, как бы стараясь лишить свечи и выбить из равновесия. Скоро за спиною раздался выстрел. Пародируя раненого, я прижал ладонь к сердцу и пал. В заключение актер, облаченный в черное, подобрался ко мне и, громко усмехнувшись, затушил свечу ногою.

С концом выступления внесли огня в зал и на сцену. Актеры и я вытянулись шеренгой, ожидая аплодисментов. Какое-то время зрители выдерживали всю ту же тишину, но внезапно и почти разом прорвались, живо вскакивая с мест. Все двести человек безумно ликовали. А директору настолько понравилась идея, что он пригласил меня в свой театр корректировать постановки.

Пока приводил себя в порядок, смывал грим и переодевался, прошел час. Бывало, меня тревожили лакеи, передавая записки от отца, его приказания немедленно явиться. То, что я приготовлялся в гардеробной, для него не имело никакого значения и служило, по всей видимости, лишь отговоркой. Справедливости ради скажу, что я действительно мешкал, оттягивая время. После спектакля на меня накатила настолько сильная усталость, настолько сковывающий страх быть пристыженным и осмеянным, что я не хотел выходить в свет и буквально замирал на месте, тело сковывало. Впрочем, положение было безвыходным, пришлось выйти. В парадных залах уже вовсю двигались танцы. Толпу, которая глядела на меня жадно и пытливо, я разрезал с холодной точностью, тягучими шагами продвигаясь к отцу.

– Мне сказали, вы меня искали, – окинув Эдмонда де Вьена его же презрительным взглядом, сухо произнес я. – Извините за задержку, папа. Переодевался.

– Да, искал… – отчего-то как бы удивился старый князь и ненадолго замолк, выжидая окончание танцев; прозвенев колокольчиком для привлечения всеобщего внимания, отец завел речь, выйдя прямо в центр зала: – Дорогие гости, самые родные и близкие, к чему же я вас собрал? Полагаю, пора развеять интригу. Адольф вступил в полноправное и всеобъемлющее наследство Акулины Петровны Шувиловой. В честь столь знаменательного события вечером вас ждет фейерверк.

Когда музыка разразилась прежним грохотом, ошпаренная новостью публика еще продолжала недвижимо находиться на своих местах. Все беспокойно переглядывались. Казалось, каждое лицо твердило: «этого-то князя надо было лобзать сверху донизу, а мы его за лакея почитали! Кто ж знал, что золотая бабка и вправду отпишет безумному состояние». В обществе случилось движение. С г-жой Растопшиной, как мною и предполагалось, стался приступ. Она смертельно побледнела и всем видом грозилась упасть замертво. Евгению Виссарионовну тотчас окружили и под руки увели из зала. Г-н Аранчевский пожелтел и принялся утирать вспотевший лоб, а Александра Виссарионовна, безумно чему-то радуясь, глядела широко раскрытыми глазами по сторонам. Мария же, не умея скрепиться, расплакалась и вылетела вслед за тетушкой. Подруги Аранчевской переполошились; сначала они не понимали, что же предпринять, но скоро, скооперировавшись, кинулись за нею. Г-жа Уткина просияла хитрой улыбкой и, именно тогда решив не бросать прежних замыслов, начала подталкивать Таню в мою сторону. Немного погодя юные барышни и их мамаши хлынули гурьбою и принялись, перекрикивая друг друга, поздравлять меня. В зале поднялся шум, голоса вливались в музыку, создавали нестерпимую какофонию. Больше всех в образовавшемся кругу выдвигались княжны Хмельницкие, стараясь до блеску вылизать мое самолюбие лживыми комплиментами.

Вскоре на вторник отца пожаловали и монаршие особы. Те лично поздравили меня с наследством, предлагали некоторые сделки. Отец всеми силами старался влезть в наш с императором диалог, но я не позволил ему и удалился с государем в кабинет. Наедине император выдвинул ряд условий и предложений, что я обязывался обдумать в срочном порядке. Невзирая на то, что голова моя нестерпимо гудела и неважно соображала, в ней по-прежнему не было и толики понимания дела, озадаченного виду я не подал, но утвердился в решении просидеть несколько дней над обучающими книгами. Обсудив со мною желаемое, государь удалился в зал, а я проследовал в тишину и одиночество пустых анфилад, где, к своему сожалению, повстречал Таню. С одной стороны, я был обречен, понимал, что не могу теперь отказаться от женитьбы, иначе прослыву Иудой. С другой – один только вид девочки меня коробил, было неприятно на нее глядеть, тем более представлять, что когда-нибудь она станет моею женой. Дело было не столько во внешности уточки, сколько в неких незримых качествах. Она не подходила мне совсем ни по умственному развитию, ни по душе. Когда увидал Татьяну, то даже хотел было сбежать, скрыться, испариться или провалиться на месте, но стоило мне заметить, что она плачет, душа моя задрожала.

– Таня, что-то стряслось? – обратился я к графине, но та мне не ответила. – Ежели вас посмели обидеть, скажите об этом мне, я непременно отмщу за вас. А где же ваши перчаточки? Вы совсем замерзли, Танюша. Ежели вы не скажете мне, что случилось, то я никогда сам не догадаюсь, – закончил я, коснувшись губами холодных рук девочки. – Поговорите же со мною, Татьяна Дмитриевна. Не выношу молчания.

– Помните, я пела романс?.. – пролепетала Таня, прекращая плакать. – Так вот, я выбрала его не случайно. Не скрою, слышала прежде о вас, слышала о том, что вы собирались жениться, слышала от тетушки, как вы прекрасны собой во всех отношениях этого слова, слышала о талантах. Елизавета Павловна все время твердила о том, что вы бесконечно чувственный и добрый человек, в то же время как мерзкие слухи доходили до моих ушей от ваших друзей… Все те, с которыми вы гуляете, никогда не говорили о вас хорошего, особенно г-н Баринов, он лишь беспрестанно бранился, никого и ничего не стесняясь. Маменька моя, она… – всхлипнув, ненадолго прервалась девочка, но затем вновь настойчиво продолжила: – Она хочет, чтобы мы поженились. Ту маленькую записку в мороженом написала вам я… Маменька знала, что вы пригласите меня, она жаждала намекнуть вам на женитьбу и даже репетировала речь. Не хочу вам лгать… мне нужно, чтобы вы знали, что я совсем не желаю вашего состояния… мне не надо. Не хочу вас заставлять любить меня, ведь вижу, что мы друг для друга не созданы.

– Что вы такое говорите? А ежели вам скажу, что влюблен в вас, вы станете отвергать мои чувства? – желая поцеловать Татьяну, томно прошептал я, задумавшись: «увы, Таня, теперь нельзя сдавать позиции, сам был бы рад бросить тебя хоть сейчас».

– Не надо!.. – боязливо отворотив голову, произнесла графиня. – Я согласна дружить…

«Здесь надо по-другому», – возникло в голове, – «…совсем юная девочка».

– Мне понравилось ваше выступление, я плакала… впрочем, плакал каждый, а с дядюшкой вовсе случилась истерика, – кротко начала Татьяна. – Отчего вы молчите, ваше сиятельство?..

– Любуюсь, – солгал я, и графиня покраснела. – У г-на Елизарова истерика была? Никогда бы не подумал. И все-таки, какая же вы хорошенькая, Таня.

Вспыхнув розовыми пятнами, Таня отмахнулась от меня, развернулась, хотела было уйти, долго и нелепо суетилась, но тотчас вернулась и, ухватив меня за руку, повела в парадные залы, где заканчивались последние танцы.

Следом наступил праздничный ужин, за ним пошли бильярдные развлечения, в них я принимал активное участие. Сначала игра шла хорошо, несколько раз я забивал фирменными четверными в лузу, но когда барышни вновь принялись за лживую похвалу, я раздражился и бросил бильярд, передав кий Виктору Морилье. Тогда в зале находилось лишь два свободных места: между Державиным и Бариновым, между Татьяной и г-жой Елизаровой. Разумеется, из двух зол я выбрал наиболее удобный вариант, присоединившись к Елизавете Павловне. Было заметно, что с моим появлением прежние разговоры переменились, так что флер тайн еще долго парил в воздухе. Некоторое время спустя к нашей компании присоединился Розенбах с родителями и Керр с отцом. Альберт и Феликс усиленно нахваливали мою задумку, чем, полагаю, выражали мнение большинства. Голос Керр, как обычно, перебивал всю залу. Волей-неволей всякий становился его слушателем. Мария, пребывающая с Растопшиными на противоположной стороне игральной гостиной, то и дело высматривала меня, выглядывая за плечи гостей, загораживающих обзор. Я, в свою очередь, вновь молчал и на любые обращения только кивал, дожидаясь грядущего салюта с таким нетерпением, будто бы в нем заключалось мое единственное спасение.

Прежде чем описать последнее, чувствую нужным отметить одну странность, случившуюся за чаем. Начну с появления в нашей компании Алекса. Из-за него я не на шутку перетрусил. «От Державина можно ожидать чего угодно, не дай бог он расскажет теперь о тридцати тысячах серебром, сгорю от стыда на месте», – трясся я, заметив также, что за нами следит Мишель, – «нет, эти два брата акробата точно что-то затеяли». То и дело Алекс перебивал кого-то, внедряясь в беседу с вопросами, кончающимися фирменной фразочкой: «правда же?». Миша, присоединившись, стал вплетать разные колкости и злобные шутки, так или иначе вворачивая в них мое имя. Все шло к тому, чтобы обнажить пред гостями низкий спор на невинную девочку. С каждым разом шуточки становились все ниже, жестче и, в конце концов, довели меня до исступления. Схватив крепко заваренный чай, заранее сознавая, что от него мне будет плохо, я сделал порывистый глоток. Грудь мою мгновенно сперло и обожгло, но не горячей водой, а как будто самой чайной составляющей. Лица перед глазами поплыли, превратившись в размазанные кляксы. В голове помутнело, я даже не понимал, на каком языке говорит зала. Зачарованно взглянув на г-жу Елизарову, на ее нежные ланиты, ярко-желтые глаза, на тонкую шею, где живо билась в венах кровь, я ощутил непреодолимое желание поцеловать ее. Но тут, совершенно внезапно, все обрело резкие очертания и будто загудело. Даже тихий разговор в конце зала стал мне слишком ясен и понятен, словно звучал у самого уха. Когда Елизавета Павловна, примечая за мною странности и, вероятно, ошалевшее лицо, провела рукою по моей голове, я напряженно замер и перестал дышать. А общество же, наоборот, слишком оживилось, заинтересовавшись нашими отношениями. К салюту только самый ленивый не принял участие в распространении сплетен. Сам же г-н Елизаров точно предугадал заранее исход событий и не противился случившемуся, равно как и Татьяна. Уточка во весь вечер просидела молча, понурив головку.

С долгожданным фейерверком многие гости разъехались, собственно, как собирался и я, покорно ожидающий на крыльце свою карету. С минуту погодя подле меня показалась захмелевшая фигура Мишеля, извилистыми движениями занюхивающая терпкий табак. Полагая, что Баринов нагнал меня не случайно, я еще стоял, даже когда подали экипаж.

– Неужели старуха оказалась лучше? Быстрее сдалась?

– Не понимаю сути вашего обращения, Михаил Львович, – высказал я, продолжая глядеть строго вперед. – Какая старуха кому сдалась?

– А у вас, я так понимаю, много старух, раз вы спрашиваете: какая? – ехидничал Мишель. – По крайней мере, имею в виду ту, которая вас по головке гладит и Елизаветой Павловной зовется. Бедный Сергей Михайлович! Настолько ослабел, что жене прощает молодых любовников, которых она не стыдится заводить себе прилюдно. А казалось бы, да, набожная дама, и тут на тебе – молодой любовник! Хм… Сколько страсти в ее глазах, Девьенушка! Вам, должно быть, не составляет большого труда ее ублажать.

Когда Баринов, наконец, довольно замолчал, тогда я, не говоря и слова, сошел с крыльца и уселся в экипаж. Потом, правда, жалел, что оставил Мишу без ответа, но распри с ним куда менее важны, чем Татьяна, мысли о которой завладели головою. К стыду своему признаюсь, что я даже воображал, как Таня вдруг трагически умерла, избавив меня от ноши предстоящего супружества с нею. Те думы меня радовали до поры до времени, пока вконец не омрачили: «вот он я во всей красе! Желаю смерти безвинной девочки, в то время как сам нарвался на нее, на теперешнее положение вещей. Допустим, никто не узнает о споре, Алекс не расскажет, но сам для себя кто же я таков? Я-то о споре не забыл и помню, что за честь девушки выдвинуты тридцать тысяч серебром».

19 Février 1824

Говорил ли я тебе, дневник, что позавчера отец с барской руки подарил мне десять своих слуг, в том числе дворецкого Ивана, старожила при нашей семье? Папашин любимый слуга оказался действительно хорош, правда, на редкость болтлив: пока я трапезничал, он рассказывал о том, как нянчил меня и катал на спине. Мне это зачем, спрашивается? В итоге Иван мне так осточертел, что я выгнал его за двери. Был бы я, конечно, и рад его послушать, но не за завтраком. Ненавижу, когда по утрам меня трогают, что-то требуют и домогаются болтовней. К тому же спал я неважно, от силы два или три часа.

Вчера днем работал с хозяйственными бумагами, что оставил мистер Эйлсбери, вел расчеты и корпел над обучающими книжками, благодаря которым, наконец, разобрался в государевых предложениях, что выходили для меня подозрительно выгодными. Обратившись к Керр, я нанял у него поверенных и вечером по высочайшему приглашению отправился на прием. Изначально хотел идти с Альбертом, но он всячески упирался, аргументируя все тем, что друзья и дела – обстоятельства несовместимые. Впрочем, и без него все обошлось славно. Вернулся от августейшего поздно, но отправил к Татьяне картину, обернутую в ткань.

Сегодня ночью вновь плохо спал, мне постоянно снились кошмары. То меня бросало в жар, то в холод, иногда я переставал чувствовать конечности, то я дрожал от страха, то замирал, прислушиваясь к звукам ночи. Иногда казалось, что кто-то крадется к моей кровати по скрипучему паркету… Во снах меня то топили, то я шел по какой-то грязной лестнице, уляпанной кровью, то мне ни с того ни с сего приснился человек, которого видал тем туманным утром, когда ехал к Тане. В итоге я поднялся в шесть утра. Не найдя тапок, задыхаясь от мнимой нехватки воздуха, изнемогая от давления в голове и шума, я зашлепал холодными ногами искать Ивана, чтобы тот заварил мне кофей.

– Иван! – кликнул я вниз по лестнице, всматриваясь в темноту нижнего этажа. – Иван Ефстафьевич, ты где?! Иван, скорее!

– Иду, князюшка! – выскочил удивленный лакей, поднимаясь ко мне по лестнице. – Что заставило вас столь рано пробудиться? Вы совсем бледны, ваше сиятельство… неужто заболели?

– Грудь мне распекает, ноги ледяные… к слову, почему так холодно? Ты проследил, чтобы печи лучше топили?

– За окном совершенно ненатуральный мороз, г-н де Вьен. И да, разумеется, я проследил, чтобы печи топили, – рассказал лакей. – Вам бы меду на редьке две ложки.

– Не надо мне никакого меда на редьке. Неси графин коньяка. Ежели шоколад Керр у нас остался, то его тоже нести, – приказывал я.

– Коробочный шоколад остался для какаво! Быть может, меду на редьке тоже принести? Захотите – откушаете, не захотите – не трогайте.

– Неси мне в кабинет то, что велено. Редькой своей де Вьена старшего трави, меня не надо! – махнув рукой, бросил я и удалился в кабинет.

Пару раз чуть было не уснул за столом, но стоило закрыть глаза, как кошмары продолжались. Так и просидел у себя, мучаясь в полудреме, до тех пор, пока не приехал отец и не забрал меня к Хмельницким.

Хмеловка – поместье, куда мы направились, находится, наверно, в тридесятом государстве. Ведь это же надо было додуматься до того, чтобы отшельниками уехать в безрадостную глушь, утащив за собою сына, четырех дочерей, мужа и жирную персидскую кошку, которая постоянно перебивала все разговоры своими трескучими, недовольными воплями? Кстати, под конец вечера это животное, называемое Люсиль, мне до безумия надоело! Я уж был готов выбросить кошку в окошко! Буквально все мои слова и шевеления Хмельницких сопровождались комментариями Люсиль. Складывалось впечатление, что мы со старым князем приехали лишь для того, чтобы выслушать насущные проблемы кошки, жалобы ее на скучное коттеджное бытие. Более того, в этот визит сделал для себя потрясающее открытие! Впервые за всю жизнь увидел, как кошка уплетает безе и шоколадный мусс! Впрочем, я бы не удивился, ежели бы безе и мусс были бы действительным подкормом этого животного. Люсиль была жирной настолько, что более походила на длинношерстную свинью-карлика, а не на кошку.

Впрочем, я отвлекся, начну сначала. Дорога в безрадостную глушь пролегала через поля, лесочки и забытые селения с полуразрушенными домами. Ночной снегопад прошел только в Петербурге, так что загородную дорогу несильно замело, кроны деревьев лишь слегка припудрило хлопьями снега. Пока мороз еще не охватил меня, я наблюдал за тем, как солнце озаряло ледяные дали, сверкая перламутровыми волнами, следил за лучами, играющими с узором на окнах, и мечтал, но как-то совсем без цели, о пустом. Мне было особенно грустно, но я не грустил, мне было нестерпимо одиноко, но я не был одинок, мне было тревожно, но не было об чем тревожиться. Всякая мысль и чувство, вдруг появившись, испарялись за ненадобностью. Думалось, что ежели бы отец высадил бы меня посреди дороги, то я бы даже не воспротивился… Лег бы себе где-нибудь в поле и уснул, глядя на холодное голубое небо. Даже представлял себе такую картину, часто обыгрывая фантазию в новом свете, но и эта глупость вскорости перестала тешить меня и угасла, утонув в черном океане меланхолии. Не замечая хода мыслей, уже не обращая внимания ни на дали, ни на узоры инея, я представил Татьяну. «Может, эта глупая графиня взаправду составит мое счастье?..», – прозвучал внутренний голос, – «она еще юна, свет не попортил ее души, не разбаловал сердце, ей не ведома ложь, вкус измен, не слышала она обольстительных речей, значит, будет мне кроткой, покорной женою, не воспротивится моим музам и душевным порывам». Средь тягучих измышлений, зеленого бархата штор и однообразных белых пейзажей за окном я потерялся настолько, что не заметил, как мы приехали в Хмеловку.

– Улыбайся, а то как на поминках, – проскрежетал отец, высовываясь из экипажа.

Коттедж Хмельницких оказался не таким плохим, каким представлялся мне, пока ехали. Дом их двухэтажный, с резными дверями и готически заостренными окнами, но не монументален, как любая готика, напротив, эфирен и нежен. На входе в особняк нас встретила Варвара Михайловна Хмельницкая, нарумяненная по моде старого времени. Вышла княгиня с мужем и старшей дочерью Ниной Германовной. Хозяева коттеджа сразу заметили, что мы хорошенько подмерзли с дороги, и пригласили нас в деревянную гостиную. Там наша компания пополнилась, вышел кланяться сын Григорий Германович, дочери: Юлианна, Элена и Розалия, а также четвертая барышня – Агния Бенедиктовна. Гостиная представилась нам в темных тонах ореха и синего шелка. Комнату согревал камин, к которому я тогда желал бы прижаться всем телом, чтобы хоть чуточку согреться с мороза, но наш стол, к моему сожалению, находился на эркере с окнами во всю длину, и из окон этих поддувало. Заметив, что я засмотрелся на узорчатый пол, г-жа Хмельницкая ненароком вставила: «а за паркет спасибо нашим слугам. Представьте себе, что выдумали эти негодники: стали заметать под ковер всякий сор, ходили потом с довольными физиономиями, упиваясь своею находчивостью! С тех пор мы не держим ковров».

Принимали нас хорошо. Угощали черным виноградом, малиновым и клубничным вареньями, горьким шоколадом для сердца, вишневыми пирожными, алыми клюквенными безе с мягкой начинкою и шоколадным муссом. Чай подавали черный, по вкусу напоминающий смесь ягод. За столом у меня было выгодное положение, откуда я мог разглядеть все лица вдоль и поперек. Григорий Хмельницкий пытался строить из себя важного человека и всеми видами показать, что с последней нашей встречи он сильно переменился и стал уважаемой персоной (только где? – непонятно). Сестры его одна за другой стреляли в меня своими быстренькими черными глазенками. Лишь Агния Бенедиктовна, ни разу не прикоснувшаяся к кушаньям, потупив взор, выделялась из присутствующих своей благородной скромностью и тихим поведением.

– Прошу вас простить меня за, возможно, неэтичный вопрос, Варвара Михайловна, но я, признаться, не слышал о вашей родственнице, об Агнии, – обратился отец.

– Гы-гы-гы! – нелепо рассмеялась княгиня, но тут же оборвалась кашлем. – Мой дражайший князь, Агния мне племянница, и немудрено, что вы не знаете о ней. Мать еешная, сестра моя, да отец еешный померли, оставив после себя только жалкую квартирку в Петербурге и шесть дочерей! Я, разумеется, дама благотворительная, забрала на свою шею, так как из всех Агния была наименьшей дурнушкой. Князь, а вы представляете, как Агния меня тогда впечатлила? Пока еешные сестры ничем не смогли меня удивить, стояли в ряд как одна, Агния пересказала очень умное стихотворение! Не помню уже, правда, какое то было стихотворение, но оно меня так тронуло, что я решила взять Агнию себе. Подумала, хоть дочерям моим веселее будет с новой подружкой.

– Вы сказали, сестры стояли в ряд? – неприятно поразился я.

– Приказала лакею поставить мне их по росту и выдать всем бумажки с именем и возрастом, – удивилась на мое изумление Варвара Михайловна, ставя вопящей кошке блюдечко с недоеденным муссом. – Должна же я была знать, кого и как зовут.

«Вот это да», – думал я, – «какое невероятное унижение испытали в тот злосчастный день все шесть девочек! Надо же было додуматься до того, чтобы, как щенят или котят, отбирать осиротевших детей! Это ведь уму непостижимо!». Не в удовольствие был для Агнии начавшийся разговор. Воспоминания, связанные с прошлым, видно, до сих пор оскорбляли ее. «Произошла я из честной, благородной семьи, а со мной как с беспородной!» – говорило ее обиженное, худое лицо.

– Ты, Агния, сходи на кухню, узнай о пироге с яблоками! – пренебрежительно скомандовала Нина Германовна. – И скорее! Прикажи, чтобы выносили!

– Нет-нет, почему Агния? Пусть она останется, – заступился я, в то время как девушка уже готовилась идти. – Ежели вы хотели таким образом выразить большую признательность нашему приезду, то прошу вас, не стоит. Агния, присаживайтесь, пожалуйста.

Боязливо оглядываясь на родственницу, девушка вернулась на стул и вновь сковалась. Тогда-то я все для себя понял и ясно представил, как Хмельницкие обращаются с Агнией в обычное время. К тому же я заметил на лице Агнии синяки, которые она постаралась к нашему приезду скрыть косметическими средствами. Чтоб я долго не интересовался Агнией, г-жа Хмельницкая принялась обсуждать занятия своих дочерей. Нина Германовна, по словам княгини, выходила мастерицею на все дела. Что бы ни сказала Варвара Михайловна, на все княжна выделанно смущалась и часто, как бы удивленно, моргала.

Пока наблюдал за старшей княжной, в голове сложилось уморительное сравнение. По всем признакам Нина Германовна выходила у меня бобром. Как бы я ни старался, отмахнуться от сходства Нины с грызуном никак не мог. Старшая княжна Хмельницкая так же щурит свои маленькие черные глазенки, как и бобер, такой же у нее большой квадратный нос, тонкие синеватые губки и вытянутая морда, сливающаяся с толстой шеей, которая, в свою очередь, перетекает уже в тело. Фантазии мои так впились в разум, что разыграли в сознании драку Нины-бобра с Люсиль за шоколадный мусс. Эдмонда де Вьена раздражала моя веселость, я то и дело получал нравоучительные пинки в ногу. Один раз старый князь случайно промахнулся и угодил в Розалию, но та ничего не сказала, лишь напряженно вытянулась и завертелась по сторонам: «это же беспредел, что такое! Беспредел! Приехали и пинаются!» – возмущались ее глаза и вертлявая фигурка.

Скоро заговорили о Григории Германовиче. Сына своего мать описывала преувеличенно, вырисовывая каждое незначительное умение его как награду свыше, как гений. Герман Германович был разговорами не озабочен, сыном не интересовался. Казалось, что все произнесенное за столом он слышал впервые, с лица его буквально не сходило удивление. Иногда и отец семейства подкармливал Люсиль безе. Кошка с таким ожесточением накидывалась на сладости, что хруст безе был слышен на весь дом.

Агния Бенедиктовна толковала про себя сама. Ее представление было тихим, невзрачным и быстрым. Девушка, как оказалось, в совершенстве владеет двумя языками, хорошо знает физику, любит шить одежду и готовить. Последнее умение Агнии Бенедиктовны было поднято на смех всеми Хмельницкими.

После кушаний мы отправились в музыкальный зал, обтянутый тканью соломенного цвета и украшенный ширмами с плющом. Там Агния Бенедиктовна ушла за рояль аккомпанировать вопящей Люсиль. Кошка так распелась, что несколько раз даже давилась слюной и пыталась отделаться от комка шерсти, застрявшего поперек горла. Из раза в раз повторялась одна и та же картина: подавившись шерстью, отчихавшись и отхрюкавшись, Люсиль продолжала упоительно орать. Стоит сказать, сначала я ужасно гневался на вопли кошки, но затем, завидя, как изводится Эдмонд де Вьен, развеселился и не мог сдержать смеха. Когда Агния наконец перестала вдохновлять своею музыкой хрюкающий ком шерсти, я не утерпел и подошел к девушке:

– Отдохните, Агния Бенедиктовна, – просил я, на лице моем еще держались остатки смеха; но она меня не послушала и, подняв руки над клавишами, вновь приготовилась играть. – Агния Бенедиктовна! – остановил я, схватив девушку за запястье. – Теперь буду говорить с вами серьезно. Сегодня заметил, что вы терпите в этом адском доме унижения, насмешки и, вероятно, побои. Скажите мне слово… одно лишь слово, подайте знак рукой или взглядом, я спасу вас, увезу, только подайте знак!

– Не меня надо спасать, – прошептала Агния, искоса поглядывая на своих двоюродных сестер. – Спасите сначала себя! Эти дамочки еще месяц назад запланировали с г-жой Хмельницкой этот визит. Их цель – женить вас на ком-нибудь из дочерей, а уж ежели это произойдет…

– Агния, почему ты прекратила играть?! Требую музыки! Неужели ты так быстро устала? Тре-бу-ю!.. – вдруг взвизгнула Элена Германовна.

– Мне кажется, вы забылись, г-н де Вьен, – тихо произнесла Агния. – Отпустите мою руку, пожалуйста. Должна играть.

Ослабив хватку, я удалился от Агнии к отцу и Хмельницким. По мере приближения к компании, все более запутывался в своих соображениях и догадках о том, как бы мог повлиять на ситуацию и спасти бедняжку из этого дома, в котором ей точно никогда не будет покоя. Я шерстил списками имен в своей голове, силился вспомнить доброго человека или какую-нибудь правильную светскую даму, которая бы согласилась принять Агнию к себе хотя бы в няньки для детей, но от волнения в голову не лез ни один подходящий образ. Когда я уже оказался в кресле рядом со столом, то совсем кстати услышал нелепые обсуждения княжон. Элена и Юлианна критиковали цвет и детали военной формы. Этот разговор, в свою очередь, позволил вспомнить добрейшего генерала Матвея Аркадьевича Абердина.

– Вы так задумчивы, Адольф, – обратилась Варвара Михайловна, прерывая ход моих мыслей. – Или, быть может, мы вас утомили своим обществом?

– Нет-нет, что вы, ни в коем случае. Лишь задумался на секунду. Ваши дочери только что обсуждали военную форму, мне вдруг вспомнился один замечательный, добрейшей души генерал, зовут его Матвей Аркадьевич Абердин. Очень вам его рекомендую к знакомству. Матвей Аркадьевич – известный благотворитель в Петербурге, все заработанные деньги отдает в сиротские дома. Также г-н Абердин, папа не даст приукрасить, героически прошел отечественную войну, правда, не в качестве генерала. Титул Матвей Аркадьевич получил уже после войны, за храбрость и тяжелое ранение. Единственное, после сражения у него появилась нервная хромота; она непостоянна, но дает иногда о себе знать, – рассказал я.

– Вот что… И что же, есть ли у г-на Арбердина дети, жена? – перепутав фамилию генерала, без интереса спросила княгиня, презрительно отворачиваясь к Нине, которая отчего-то находила наш разговор смешным и неуместно подхихикивала.

– Матвей Аркадьевич вдовец, но у него есть пятнадцатилетний сын Сергей, – объяснил я, как вдруг в мой рассказ беспардонно вмешался сын Хмельницкой, а Нина взорвалась хохотом.

– Эдмонд де Вьен и Адольф, любите ли вы сигары и коньяк? – протараторил Григорий Германович, косясь на сестру. – Нам из Амстердама недавно привез мой дядя новые сигары.

– От сигар откажусь, спасибо, а коньяк люблю. Какой у вас? – поднимаясь с кресел, поинтересовался я.

– Коньяк 1797 года, – ответил Григорий, переводя взгляд на моего отца, который морщился на смех Нины. – Князь Эдмонд де Вьен, вы не присоединитесь?

– В другой раз, merci, – сухо отказал отец.

Тогда мы с Хмельницким проследовали к нему в кабинет через множество различных комнат: фарфоровый зал с собранием вазочек и чашечек, гравюрную гостиную с бюстом Аполлона, картинный коридор. В кабинете у Григория, самой дальней комнате коттеджа, мне было настолько неуютно, что хотелось скорее вернуться назад в музыкальный зал. Полупустые книжные полки комодов только создавали видимость образованности Хмельницкого младшего. На столе располагались лишь два канделябра, небольшая книжечка в коже и мраморная чернильница, все это говорило о том, что князь почти здесь не бывает, а ежели бывает, то только пьет – на данную мысль натолкнули красные пятнышки на полу. Сначала подумал, что это кровь, но затем приписал пятна к вину, бутылка которого слегка поблескивала, выглядывая у ножки стола.

– Как вам мой кабинет, нравится ли? – наливая мне коньяку, безучастно проговорил Григорий.

– Мне приглянулся ваш особняк в целом, – ответил я, хотя явно видел, что вопрос задан лишь для начала разговора. – Отличные цветовые решения, правильные формы и скрепленная между собою идея интерьера в комнатах радуют мой взор своей лаконичной красотой.

– Я позвал вас не за отзывами, – отпив коньяку и поморщившись, высказал Григорий. – Разумеется, помню, что в нашем с вами прошлом существуют некоторые случаи, и то лишь только потому, что вы не так восприняли мои слова в силу вашего тогдашнего юного возраста. Но теперь, когда прошло уже столько лет, неужели вы до сих пор держите обиду за пазухой, как маленький топор, и вдруг вздумали мне мстить?

– Не понимаю, о чем вы говорите, – растерялся я.

– Ах, вы не понимаете… ну да, ну да! Так я вам объясню сейчас. Вы думаете, не знаю, зачем вы рекомендовали матушке своего генерала? – натянуто процедил Григорий. – Не нужно так испытующе на меня смотреть, князь, я видел, как вы мило шептались с Агнией у рояля. Скажу вам, что не разрешу вывезти ее из этого дома ни на каких условиях и ни под каким предлогом. Я люблю Агнию и хочу жениться на ней, чтоб вы знали, а вы своими мстительными замыслами только помешаете моей любви, уж не обессудьте.

– Вы скверный человек! – весь сотрясаясь от волнения, начал я. – Начнем с того, что ежели бы вы, как вы выразились, любили бы Агнию, вы бы давно не то что увезли ее, но хотя бы защитили от вашей maman и сестер. Во-вторых, Агния – ваша двоюродная сестра, вы не можете на ней жениться ни по каким законам. В-третьих, вы мне невероятно неприятны и смешны. Как были глупцом, так им и остались. Кто же вам сказал, что я рекомендовал генерала именно Агнии? Помимо нее, у вас четыре незамужние девицы живут в доме, или вы решили всех сразу женить на мне? Но я не планировал собирать гарем, – направляясь к двери, подытоживал я, чувствуя в груди удушливый страх. – В-четвертых, коньяк у вас отвратительный, вылейте его, иначе когда-нибудь отравитесь и умрете.

Покинув кабинет Григория, я заспешил вниз, чуть было не споткнувшись о притаившуюся кошку, подслушивающую у двери. Руки мои похолодели, вспотели и словно онемели, я не мог ни согнуть, ни разогнуть пальцы, чтобы схватиться за перила лестницы, меня неистово лихорадило. Пока сбегал вниз, все думал, как бы мне поторопить отца, что такое ему сказать, чтобы тотчас же уехать, не вызвав никаких подозрений. К счастью, когда я оказался в музыкальной комнате, старый князь уже вставал с кресел и сводил обсуждения на нет. Судорожно подскочив к Эдмонду де Вьену, я вытянулся за его спиною и зачем-то задрал голову. От выделанного жеста все озадаченно переглянулись, а отец, завидев прибежавшую следом за мною Люсиль, вспыхнул и затрещал:

– Что же, Варвара Михайловна, вот и Адольф вернулся. Рад был вновь повидать вас. До свидания.

– Тоже был рад вновь вас увидеть и познакомиться с вашими очаровательными дочерями ближе, – прибавил я, натягивая самую лицемернейшую улыбку на свое лицо.

– Merci beaucoup, что уважили визитом, – залебезила княгиня, отодвигая мужа в сторону, чтобы тот ненароком ничего не принялся добавлять к ее речи. – В следующий раз приезжайте с генералом Абардениным, мне теперь не терпится с ним познакомиться! До середины следующего месяца будем здесь, в нашем скромном домике, поэтому обязательно навестите нас в самое ближайшее время.

– Мы будем ждать вас! – вставила Нина, схватывая на руки вопящую Люсиль. – Привезите г-на Ародобина, мой милый Адольф.

Пока мчались домой, на дороге творилось Бог знает что! Метель бушевала с такою силою, что гнула деревья к земле и продувала карету насквозь, как дырявую картонку. Отец, по обыкновению, молчал и злобно скрипел зубами. Все пытался я как бы прочитать мысли Эдмонда де Вьена, проникнуть в его голову и понять причину нежданного гнева. Казалось, старый князь возненавидел меня еще сильнее и был готов задушить собственными руками. Продолжая взглядом сверлить отца, я также заметил, что он необыкновенно красив. Да, вероятно, странно звучит, что за двадцать четыре года я впервые заострил внимание на чертах папа, но, к сожалению или счастью, угасающее лицо его открылось для меня именно в ту минуту. Утонченность его, холодная строгость и бледность вампира невольно напоминали готический храм, брови – своды, глаза – искусные витражи, точеный нос – вимперги. Пока разглядывал Эдмонда де Вьена, он вспыхнул.

– Ты что смотришь?! – обозлился старый князь, сверкнув глазами. – Чай, мнение выжидаешь насчет Джульетты?! Так и дать нечего! Нового не раскрою! Все давно знали, что ты по уму своему и нравственным качествам не больше шута! Жаль только, что Акулина Петровна слепа, как крот, не видит того, что ты творишь, как позоришь меня! Ты не достоин!..

– Да, папа, не достоин.

– Замолчи! Героически терпел я, соответственно своему статусу и положению в обществе, твое гадкое поведение, но Джульетта превзошла всяческий вздор! Мое терпение лопнуло! Какие гости были на том вечере, какие имена! Ты своей пустой головой даже представить не можешь, как ты размазал меня пред ними! – вопил старый князь. – Чего приткнулся, паршивец, стыдно тебе, чай?! А поздно уж хвататься за голову! Знали мы на своем веку Толстого-американца, но тот лишь осечка по сравнению с тобой. Тот был обыкновеннейший бретер, а ты!

– Папа, прошу вас! Побеспокойтесь о своем здоровье…

– Ты змея! Гадкая змея! Не тебе волноваться о моем здоровье! Завещаю все дворецкому Ивану, завтра же составляю бумаги! А ты не достоин носить наши фамилии! Не достоин, слышишь ты меня?! Змея ты! Змея! Ты случаен в нашей семье! Случаен, слышишь ты! Вот что! С того дня, как ты показал выкрутасы, ты больше не мой сын! Я бы проклял тебя, да вижу, что на тебе уже крест! – плюясь, кричал Эдмонд де Вьен, бешено сотрясая передо мною руками, но тотчас оборвался и, закрыв лицо, зарыдал.

– Папа, простите!.. Я все исправлю…

– Оставь меня! Ты – ошибка в нашей семье! Не желаю тебя видеть! Не желаю тебя слышать! Ты мне не сын, змея! Не сын!

20 Février 1824

Разговор с отцом, конечно, оставил на моей душе глубокую рану. Так что по приезде, не в силах заговорить даже со слугой, я обессиленно бросился на кровать, такую же окоченевшую и холодную, как и я с дороги. Слышал, что ко мне стучался Иван, упрашивал отпереть, чтоб дать редьки на меде и растереть спиртом, но я так и пролежал лицом в подушку, пока слуга не ушел. Ко сну сам себя приготовил, без посторонней помощи, и, укутанный в три одеяла, довольно быстро уснул.

Проспал до обеда, пробудился в сильнейшем поту, словно вот-вот вышел после бани. После трапезы написал записку к Абердину, где выложил историю без утайки и просил, ежели и не жениться на Агнии, то хотя бы взять ее бонной сыну.

Днем ходил к Татьяне. Правда, стоит сказать, сначала намеревался отправиться к Альберту, но скоро передумал, разумев, что таких друзей действительно не достоин. Мне в принципе было неловко пред Керр, рядом с ним я чувствовал себя никчемным мальчишкой, тогда как он к своим летам уже добился значительных высот на службе и порядочно распоряжался кондитерской фабрикой, имениями. Альберта я не смел тревожить по пустякам, а жизнь моя представляет именно сгусток всяких пустяков. Таня же, во-первых, являлась моей безвыходной ситуацией, во-вторых, именно такой глупый друг, как она, мне был нужен, который бы просто молча слушал, не давал бы никаких советов, не задавал бы вопросов.

Дорогу к графине начал довольно бодренько. Выйдя из особняка, шел почти вальяжно, мечтательно разглядывая чудесные снежные дюны. По дороге встречал некоторых знакомых, останавливался на беседы. Но когда уже, наконец, добрался до особняка Уткиных, то еле шевелил руками, брови мои и волосы покрылись инеем. Не успел просить лакея доложить о прибытии, как навстречу вышла Таня и, взяв меня под локоть, повела в маленькую гостиную возле мастерской, где уже был готов стол для чаепития.

– Чувствовала, что вы вот-вот придете ко мне с новостями, Адольф, – начала графиня, краснея. – Уже велела нести чая и сладостей, чтобы вы поскорее согрелись, так что располагайтесь удобнее в кресле и приступайте к угощениям! Папенька купил новинку у Керров: марципан с фисташкой. Я фисташку не очень люблю, но папиным друзьям почему-то нравится… А хотите, принесу вам плед, чтобы вы укрылись? А то на улице сумасшедший холод! Вот только вышла к дверям вас встречать, как уже успела продрогнуть до костей. Ну а вы, ваше сиятельство, неужели настолько сильно замерзли в карете?.. И расскажите, чем занимались вчера, ежели не секрет?

– Замерз не в экипаже, Таня. Сейчас на дорогах жуткие сугробы, кареты не проезжают, только телеги, но и те, видел, основательно застревали в снегу. Забавно, сначала мне было даже тепло, я лихо следовал по дороге, чуть ли не присвистывая песенки, но потом перестал чувствовать руки и съежился. Очень хочу рассказать вам о недавних событиях, но прежде должен узнать, вы получили портрет?

– В следующий раз, ваше сиятельство, лучше не ходите по сугробам, иначе вы можете простудиться, – залепетала девочка. – А с портретом все в порядке, цел и невредим, теперь на своем месте, радует глаз. О каких событиях вы хотите рассказать? Тетушка заходила к вам вчера, но ей объявили о вашем отсутствии. Она, признаться, так расстроилась.

– Странно, почему никто мне не доложил о визите Елизаветы Павловны? Впрочем, позже разберусь. Что ж, вчера пребывал с папашей у Хмельницких… – начал я, постепенно подбираясь к истории про Агнию, которая и послужила целью визита.

Вновь переписывать события вчерашнего дня не хочу, поэтому оставляю дальнейший диалог без описания. Графиня слушала покорно, не перебивала, по-детски кусала конфекты, жуя все только передними зубками, как кролик. Несколько раз я прерывался в пересказе и, умиляясь на детскость Тани, делал ей различные знаки внимания, обращаясь, как с ребенком: то подавал ей еще сластей, то салфеточкой утирал ей щеки в крошках, то подливал из самовара чаю. Но все-таки с каждым новым взглядом на девочку я ощущал себя развратным обманщиком, совесть моя пылала.

Пересказ визита к Хмельницким и плана по спасению Агнии длились около четырех часов, но только потому, что мы часто прерывались на посторонние разговоры и чай. Когда кончил повествование, графиня зачем-то театрально прослезилась и пообещала мне молиться за то, чтобы задумка насчет Агнии прошла успешно.

Докушав чай и сладости, мы с графиней проследовали в музыкальный зал, где исполняли мелодии то поочередно, то в паре, иногда соприкасаясь кистями рук (это уж я делал вполне обдуманно и нарочно; мне хотелось не только поиграть с девочкой, но хоть как-то подготовить ее к неизбежному замужеству).

К концу вечера ко мне с Таней присоединилась ее мамаша и Елизавета Павловна; дамы вернулись от Шведовых. Анна Сергеевна вела себя любезнее обычного, много улыбалась, не обратила никакого внимания на то, что я и ее дочь пребывали наедине. Она относилась ко мне, как к ребенку или человеку, на которого по каким-то причинам нельзя обижаться, которого непременно стоит жалеть. По крайней мере, именно такое лицо у ней и было. Г-жа Елизарова, напротив, мало того, что даже не поздоровалась со мною, все время пробыла в гневных настроениях, так еще в конце вечера отчитала меня за непредуведомленный визит. При этом высказав, что я якобы компрометирую графиню. «Вы слишком много себе позволяете! Слишком!» – постоянно приговаривала княгиня, спустя всякую фразу. На ужин меня хоть и пригласили, но я решил не оставаться. Собравшись с силами, отбыл по новым, вновь налетевшим сугробам домой.

Идти от графини до меня, конечно, не пять минут, а два часа, с сугробами так вообще все четыре, но в голове ни разу не возникла мысль просить у Уткиных экипаж, это отчего-то казалось мне жутко неудобным и даже противным. По пути я хотел поймать извозчика, но, как назло, мне ничего навстречу не шло, дороги пребывали подозрительно пустыми. Мороз был настолько губителен, что я замерз сразу же, как вышел. Добравшись до своего особняка, я не мог ничего ни сказать, ни сделать. Чело покрылось ледяной коркой. Встретив меня, Иван принялся ворчать и браниться, ругать моду и современные нравы, затем отвел меня в комнату, напоил жижей из меда на редьке и растер водкой.

«Некому душу излить! Боже, как мне больно, как бы я хотел теперь поплакаться хоть кому-нибудь! – зудели мысли, пока я отогревался в кресле перед камином. – Таня в принципе не способна меня понять, ее умственные способности позволяют выдавать только односложные ответы, не делая притом никакого анализа. Керр бы, кажется, тоже, как и старый князь, осудил меня, припомнив Джульетту. Елизавета Павловна, думаю, теперь и вовсе не хотела бы иметь со мною никаких отношений. Весь вид ее говорит, что я ей глубоко неприятен».

21 Février 1824

К обеду г-н Абердин явился точно к назначенному времени, ни минутою позже или раньше. Не стал я долго выдерживать Матвея Аркадьевича на пороге и сразу пригласил его в лазурную столовую, где уже ожидали угощения. Генерал приступил к обеду серьезно и внимательно слушал все, что я бы ему ни сказал. Меж мною и этим человеком не было решительно ничего общего, никаких соприкосновений и воспоминаний, напротив, все мое существо для него, для пострелянного на войне генерала, представлялось ошибкой. «Никак нельзя не служить! Военный из вас нулевой, штатский деятель – сударь в женском платье! Что вы такое, и зачем я здесь унижаю свою репутацию пред сослуживцами, которые непременно узнают о моем похождении в дом бездельника и фанфарона?» – говорила его перекошенная недовольством физиономия. Продолжительное время спустя, с треском вытянув из бокала вино, как бы приготовляясь к разговору, г-н Абердин хотел было начать некую речь, но, подумав, не стал этого делать. Правда, позже, уже в моем кабинете, Матвей Аркадьевич вспылил и нетерпеливо начал:

– Г-н де Вьен, я был вызван не для сигар! Расскажите мне о барышне! Не будем растягивать прелюдии, вы не девица, в конце концов!

– Да, вы были приглашены по душу Агнии Бенедиктовны. Названная особа претерпевает не лучшее к себе отношение и…

– Вы думаете, приму ее к себе? Это ли не будет для нее еще большим унижением? – загремел генерал, делая грудь колесом. – Вы хотите, как какую-нибудь дворовую собачонку, зашвырнуть девчонку в дом первого встречного?! Признаться, когда получил ваше письмо, то подумал, что это какая-то нелепая издевка. Даже перечитал бумажку повторно и, полагая найти скрытое послание, писанное невидимыми чернилами, нагревал ее над свечой! Когда же окончательно убедился в том, что мною полученное письмо – самая что ни на есть циничная и, я бы даже сказал, грубая весточка от вашей семейки, то пришел в замешательство крайней степени! Прошло бесчисленное количество лет, высочайший князь, с тех пор как я видал вашего отца! И тут вы, его сиятельный отпрыск-баламут, вдруг изволили написать! И кому, мне – таракану рядом с вами, как ваш папаша там раньше говорил! Боюсь предположить, но все же спрошу, почему именно ко мне вы обратились? Ведь у вас предостаточно знакомых, которые бы согласились на предлагаемые низости! Но вот не я, уж увольте.

– Вы единственный добрый человек из моего светского окружения.

– К свету не отношусь! Мне чужды заботы лодырей! – что есть мочи рыкнул генерал, словно я стоял перед ним на смотре.

– Поэтому-то и вспомнил вас, Матвей Аркадьевич, – спокойно продолжил я. – Вот именно, что вам чужды скандалы, сплетни, лежания на диване с трубкой в зубах – плоские заботы таких лодырей, как я. Признаюсь вам откровенно, сам от всего этого ужасно устал и был бы рад скорее отделаться, быть полезным. Агния Бенедиктовна никоим образом не относится к тем, кто попросту станет расплескиваться о несущественном, требовать пышных знаков внимания, она не станет собирать склоки, она скромна. Скажу вам без тайн, г-н Абердин, что прежде, чем в голове возникло ваше честное имя, я перебрал миллионы других, пока не сообразил, что Агнии совсем не нужно нагло пестрящее общество. Посчитал, что Агнии нужен кто-то вроде вас – стабильный человек, ведущий праведную, благотворительную жизнь. Как бы ни многочисленны были бы мои связи, мне больше не на кого надеяться, кроме вас, Матвей Аркадьевич. К слову, вот даже нацарапал на скорую руку портрет Агнии, – принимаясь искать набросок, завершал я. – Прошу вас, только взгляните на нее, а затем представьте, что столь чистое сердцем создание нещадно унижают и бьют. Бедная девочка с трудом умудрилась замазать белилами синяк на лице.

– Ну полно, – пробубнил под нос генерал, разглядывая портрет. – Что ж, подумаю над вашим предложением, хотя прекрасно понимаю, что речь ваша, милый сударь, была заранее заготовлена. Умеете вы, конечно, хорошо сказать. Теперь даже стыдно отказаться…

– Да, пожалуйста, думайте. Уверен, вы грамотно рассудите ее положение. Но, Матвей Аркадьевич, все-таки замечу, что ваш отказ меня огорчит. Вы действительно единственный человек, к которому я бы смел обратиться с такой просьбой. Сам Агнию забрать не могу, вы сами понимаете почему.

– Понимаю! Где вы, а где я – ничтожный таракан, – фыркнул генерал. – Спасибо, что напомнили, милый сударь.

Ненадолго меж нами воцарилась тишина. Г-н Абердин судорожно обдумывал мои слова и вскоре просил, чтоб я рассказал об Агнии подробнее. Знал я немного, но все, что было мне известным, любезно выложил. Как раз во время разговора мы играли в шахматы, так что атмосфера была сосредоточенной и располагала.

«Хотя… все равно! И на Агнию все равно. На Таню все равно. На отца и Аранчевских, на спор, на себя самого все равно. Мне все равно. Ничего не хочу, ничего не умею, ни на что не способен. На картины тоже все равно», – когда ушел генерал, думал я, лежа в мастерской перед своим художеством, – «…и ежели Абердин решится поехать, и ежели не решится, мне все равно. Я никому не нужен, и мне никто не нужен. Мне все равно».

– Ваше сиятельство, – постучался дворецкий Иван, пришлось впустить его. – К вам визитка от князя Альберта Керр, принца Раус-Шляйзкого. Приглашают на завтра к обеду. Каков передать ответ?

– Какой хочешь. Мне все равно, – тускло ответил я и, перевернувшись на другой бок, уставился в спинку дивана.

Иван постоял-постоял, думал было переспросить меня, но так и ушел в никуда, и я лениво уснул.

22 Février 1824

Сегодня-таки ходил к Керр, ибо вчера Иван передал мое согласие. Признаться, за завтраком эта новость меня даже разгневала, я ни за что ни про что накричал на всех, в том числе и на папашиного дворецкого, правда, потом об этом потом пожалел и перед стариком извинился.

К Альберту также был приглашен Розенбах, который, как я заметил, стал более поверхностен ко мне и пренебрежителен. Но, несмотря ни на что, мы провели друг с другом весь день и вечер. До обеда играли в бильярд и карты, затем я писал акварельный дуэт, проработав до самого ужина, а после мы занимались солдатиками. Альберт раскрыл перед нами огромную карту, сохранившуюся с 1812 года, военная реликвия до сих пор таила пометки Кутузова и Барклая де Толли. Керр не мог наглядеться на эту карту, многое ему тогда вспомнилось, в глазах разгорелся живой огонек. Розенбах поддержал его настроение и, оживив предо мною давно ушедшие события, обмолвился в конце разговора: «так что, де Вьен, это вам не то же самое, что по сцене в платье скакать». Слова его, несмотря на всю их полную правоту, прозвучали жестоко и с упреком. Не могу вполне передать интонацию, но фраза произвела на меня тяжелое впечатление. «Раз не воевал, значит, что? Я не человек? Тоже помню то смутное время, но мне было всего одиннадцать-двенадцать лет! – вертелось в голове».

Разложив коллекционные фигурки военных, Альберт раздал планы. Командование постепенно менялось, каждый попробовал себя как и в российской армии, так и в качестве вражеской стороны. Игра настолько увлекла мое сознание, что я забыл обо всем и всех, любые заботы казались совершенно пустяковыми.

Покидая дом Альберта, я ощущал неподдельную грусть, а мысль: «так и закончился последний спокойный день», упорно не вылезала из груди.

28 Février 1824

В понедельник сделал визит Татьяне, что прошел в компании с Елизаветой Павловной, которая постоянно делала мне какие-то замечания, высосанные из пальца. Чтобы ты понимал, дневник, княгиня буквально следила за каждым моим движением и словом. Даже когда я невинно уселся рядом с Таней, то выслушал целую тираду о том, как должен и не должен себя вести в присутствии незамужней особы. Тогда как сама княгиня оказывала мне различные знаки внимания. В тот день мои плечи и руки приняли на себя больше прикосновений, чем когда бы то ни было. То их гладили, то на них теплилась ладошка, то их зачем-то сжимали. В голове даже зародилась мысль, что Мишель был прав насчет г-жи Елизаровой и ее чувств, хотя, не скрою, в этом мне стыдно признаваться.

Когда я уже оделся и собирался уходить, отдав поклоны княгине и Тане, произошла неожиданность. В переднюю вошли г-н Уткин, Лев Константинович и Миша, внося в теплоту дворца холод зимнего Петербурга. Сперва Мишель показался грустным и замученным, но стоило ему поднять взор на меня, он мгновенно просиял оскалистой улыбкой, безумно расширяя свои голубые глаза.

– Вот что дружба делает с человеком, а то, вишь, ходил весь день хмурый, нос по земле волочил! – вступил Лев Константинович, приобняв сына всей рукой. – Одного взгляду на друг дружку достаточно, и вона что, просиял аж! Ну обнимитесь, что ли, Миш.

– Приветствую вас, золотой мальчик! – улыбаясь во все зубы, ошалело взвизгнул Мишель. – Погляжу, вы решили объединить усилия!

– А мы с охоты! – все так же весело и простодушно добавлял Лев Константинович, еще сильнее обнимая сына.

– Останетесь на ужин? – скромно вопросил Дмитрий Павлович, в то время как г-жа Елизарова, почувствовав что-то неладное, тихо подошла сзади и уместила руку на моей шее, поглаживающим движением спускаясь на плечо.

– Как-нибудь в другой раз, г-н Уткин, но благодарен вам за предложение, – ответил я, ненарочно краснея от прикосновения княгини. – Теперь мне нужно идти. Дел невпроворот.

– Так, конечно, куда там провернуться! – лихо вставил Мишель и заржал, точно лошадь. – Не кувырнитесь, пока проворачиваться будете, дундушка моя!

– Шутки пошли! – умилился Лев Константинович, правда, несколько опасливо, высматривая, понял ли я последние слова.

Татьяна тотчас глянула на тетушку детским, испуганным взглядом и как бы что-то хотела той сказать, но Елизавета Павловна была непоколебима и не обратила совершенно никакого внимания на племянницу. Раскланявшись, я покинул дом Уткиных с неприятным осадком в груди. Во-первых, я не понял, что такое эта «дундушка»… впрочем, вряд ли это нечто приличное. Во-вторых, совершенно неадекватная физиономия Баринова еще долго мучила сознание, пока я обдумывал сложившийся эпизод и двусмысленное поведение г-жи Елизаровой.

В среду отец, я и г-н Абердин отправились к Хмельницким. Дорога в безрадостную глушь выдалась напряженной, тревога буквально ни на секунду не покидала меня, все больше и больше разрасталась. Отец постоянно вздыхал. Ни мое общество, ни г-на Абердина его не удовлетворяло. Матвей Аркадьевич то по чем-то тосковал, то подглядывал на часы.

Только мы добрались, Хмельницкие любезно предложили нам ягодного морса и места возле камина. Бобриха и Юлианна усиленно кривлялись передо мною, всеми видами стараясь понравиться. Еще предыдущего дня решил для себя, что для осуществления плана на Агнию понадобится чаще ездить к Хмельницким, а чтоб чаще ездить, то должно очаровать Нину. Так что на все вопросы Нины и ее восклицания, лишенные всякого смысла, я намеренно отвечал восторженно и с глупой шутливостью, выделывая из себя влюбленного молодого человека. Г-н Абердин не так часто общался с Агнией, как следовало, но был явно заинтересован и наблюдал за ней.

Поначалу вечер проходил пристойно, несмотря на некоторую неприязнь между мною и Григорием, но к концу приема неприличия достигли своего апогея: Нина, не скрывая усиленного влечения, то кормила меня виноградом, то проводила пальчиками по моей щеке и укладывала в мои ладони свои ручонки, чтобы я их целовал. Абердин и старый князь были поражены происходящим, в то время как Варвара Михайловна и Герман Германович вели себя преспокойно. Ежели бы не начавшаяся метель, то мы с отцом и генералом уехали бы обратно в Петербург, но у природы случились свои планы, в которые входило оставить нас заночевать. Сначала я расстроился, что мне придется находиться в незнакомом месте у неприятных людей всю ночь, но затем приободрился и разумел, что так даже лучше.

Когда дом отошел ко сну, каждый понимал, что именно сейчас начнется настоящая жизнь, кроме, разве что, Эдмонда де Вьена. Старый князь настолько простодушно улегся спать, что я поразился его наивности: «то ли он по натуре своей столь прост, то ли нарочно притворился несведущим, то ли в действительности старость сыграла с ним злую шутку», – анализировал я. Спали мы с папашей в одной комнате, потому как из гостевых оказалось в этом доме только две. Но ночь на диване предлагала мне альтернативу в виде Нины. Со старшей дочерью Хмельницких я встретился в гостиной, где засмотрелся на себя в зеркало.

– Ах, мой Адольф, какая неожиданная встреча! – восторженным полушепотом вступила бобриха, которая с наступлением ночи сделалась еще больше похожей на грызуна. – И что же вы здесь делаете, интересно?

– Не поверите, вас искал! Чувства к вам буквально наводнили мое сердце и разум! – с театральным придыханием солгал я, подбираясь ближе к Нине.

Но вдруг произошло то, на что я никак не рассчитывал: грызун повисла на моей шее и впилась в уста своими синеватыми, слюнявыми губами. Сперва было до тошноты отвратительно, но после пришлось смириться, я решил отстранить чувства во имя спасения Агнии. Вскоре интимность поцелуя выкатилась в пошлость и разврат. Бобриха позволяла любые крайности в обращении с ней, даже стянула с себя ночное платье. Душа моя до боли сжималась в теле; было мерзко от самого себя за все то, что я делал.

– Вы мой жених теперь, – вдруг заявила бобриха.

– Разумеется, княжна. Сделаю вам предложение четвертого марта, а до тех пор должен чаще к вам приезжать, – лгал я, напрашиваясь на визиты. – Вы устроите наши встречи?

– Конечно, скажу вас пригласить, – согласилась Нина и вновь полезла целоваться.

С грызуном пробыл около часа для того, чтобы помозолить глаза. Затем вернулся в спальню и улегся на свое место. Неудобный узкий диван сковывал всякие движения, никак не мог я принять должной позы. Чем более темнела ночь, тем более мне хотелось спать, но уснуть не мог. Даже ложился на пол, стараясь устроить подушки и одеяла. Вроде бы почти засыпал, но воспоминания о мерзком поцелуе, вызывая сильнейшую тошноту, пробуждали.

Тогда решил прогуляться по дому, позаглядывать в комнаты, осмотреть безделушки. «Может, стоит заняться новым, найти мечту? Но где же ее отыскать? О чем мечтаю? В чем предмет моих поисков, чаяний? – проскакивало в голове, пока ноги бесцельно бродили по коридорам. – Вероятно, мечтаю о любви, но что такое эта любовь? Любовь есть то же самое, что и свеча, она обнадеживает, она греет. Но ведь и воск однажды растает, не оставив после себя ничего, кроме тусклой лужицы. Нет ничего вечного, а я желаю именно вечную и неиссякаемую любовь… Желаю также славы художествам своим, но зачем мне слава? Что мне с нею делать? Будет слава, не будет прохода. Ищу друзей, но что такое друзья? Попутчики и только. Все равно!.. Может, не ждать, не надеяться и не искать ничего? Прожить как-нибудь… Какие глупые, однако, мысли! Да и можно ли это как-нибудь? Рисую и рисую себе, так и буду». Неожиданно я заметил шевеление теней за приоткрытой дверью и, осторожно оставив фарфоровую одалиску, что крутил в руках, вслушался: шел быстрый, малоразличимый шепот. Подобравшись ближе, я заглянул в щелку.

– И ведь не обязываю вас любить меня, и вообще вас ни к чему не принуждаю, но идею Адольфа готов поддержать, ибо своими глазами убедился в отношении этих людей к вам, Агния Бенедиктовна, – тихо тараторил генерал. – Возьму вас в жены, чтобы оградить от Хмельницких, но еще раз повторю: не претендую на ваши чувства, не заставляю вас делить житие со мною. Вы остановитесь у меня на даче в Павловске. Когда история утихнет, дам вам развод.

– Вот что: я не марионетка, которой можно помыкать, – обиженно пробубнила Агния. – Лучше продолжу терпеть все это у Хмельницких, чем стану принимать участие в играх вашего лицемерного и циничного де Вьена, который ни с кем и ни с чем не считается.

– Слушайте, Агния Бенедиктовна, еще раз: я вас не заставляю, но подумать советую, – шепотом заключил г-н Абердин. – Сперва тоже полагал, как и вы, что все это лицемерная и циничная постановка, впрочем, в каком-то смысле это действительно так. Также опирался на слухи, которые довольно быстро разбрелись по Петербургу, хотя и до тех пор не считал Адольфа порядочным человеком. Теперь вижу, что он один настоящий из всех, правда, отчего-то прикидывается пустышкой.

– Не нужно его выгораживать, Матвей Аркадьевич. Совсем недавно я предупредила вашего де Вьена, что его здесь собираются женить, но что же мы видим? Ест с ручки, точно покладистый зверек, ластится пуще Люсиль, не хватало еще того, чтобы он замурлыкал, – усмехнулась Агния. – Итак, выходит, его прозвище «Блуд Девьенович», звучавшее здесь ранее, оправдывает себя. Либо же, генерал, вас и меня стараются все-таки надуть, сделав пешками на фантазийной шахматной доске. Люди для вашего Адольфа – ничто.

– Почему вы все время употребляете «вашего»? С чего вы взяли, что он мой? Да ведь я по доброте душевной согласился помочь и стремлюсь помочь, Агния Бенедиктовна, а там уж все равно, пешка вы да я или не пешка! Да и какая вам разница? Подумайте над предложением про замуж, а на де Вьена не обращайте внимания, как это делают в порядочном обществе. Он лишь выскочка. Но эта выскочка пытается тоже вам помочь. Не будем губить в парне хоть какое-то светлое начало. Покойной ночи, пусть сон грядущий настроит вас на правильные измышления, – закончил генерал и вышел в комнату, где я прятался.

Слава Богу, дверь прикрыла меня, г-н Абердин промчался мимо. Зато прямо передо мною сидела Люсиль и язвительно ухмылялась. Этот жирный персидский карлик готов был выдать мое присутствие в любой момент. Стоило высунуться из-за двери, кошка заорала что есть мочи и зашипела.

– Ну-ну, кыс-кыс, не бойся. Матвей Аркадьевич хороший, – вышла Агния. – Пойдем спать, Люсенька.

Взяв животное на руки, девушка поспешила к себе. Люсиль до последнего момента не сводила с меня взгляда и выдумывала, как маленькая мстительная горгулья, что бы еще учинить супротив меня. Убедившись, что путь свободен, я отправился к отцу и, уместившись на кресле возле камина, благополучно уснул. «За что они все меня так возненавидели? Ведь я ничего им не сделал и вел себя прилично, всегда был обходителен и вежлив, никогда не ставил своих интересов выше других. За что? – последнее, о чем подумал я, глядя на огонь в камине. – Все делаю для других и ничего для себя, плюю в лицо собственному счастью и гордости, лобызаясь с девкой с изгрызенными ногтями, но при этом выхожу ужасным подлецом, бесчувственным выскочкой-шахматистом! Я-то и выскочка! Кто бы смел это сказать! Абердин! О, судья нашелся! Нет, с меня довольно».

Утром следующего дня я не смог скрыть настроений. Генерал, выглядя задумчивым, все-таки иногда посматривал на меня. Физиономия его стыдилась чего-то и будто была сведущей, что я стал невольным свидетелем ночного разговора. Агния будто старалась рассмотреть во мне что-то, лицо ее выражало озадаченность: «отчего вы хмуры и обозлены, князь?» – казалось, спрашивали ее глаза. Нина сначала пребывала задорною и уверенною в моих к ней чувствах, но скоро потерялась. «Не натворила ли я чего, Адольф? Я же по любви; я вам – себя, а вы мне – колечко, делов-то!» – как бы изгибались ее синеватые губы. Когда рот этот раскрывался, кусая хлеб с маслом, оголялись мелкие, желтоватые зубки. Оживляя в воспоминаниях ночные поцелуи с бобрихой, я глядел на ее грязные ногти и зеленел. Меня ужасно тошнило. «Зачем переступаю через себя? Ну избивали бы эту Агнию и насиловали бы, и мучили, и унижали! Зачем пустился в геройства, за которые мне даже спасибо не скажут? Господи! Выскочкой обзовут! – болезненно усмехнувшись, размышлял я, бросив взор на зеленые фисташки перед тарелкой». Господа Хмельницкие, а ежели быть совсем точным: Грегори и Герман Германович, о чем-то выдерживали беспокойную тишину, безустанно хлестали вина. Их позы и исступленные лица выглядели так, словно мне в еду и питье был высыпан яд, и с минуты на минуту я должен был упасть замертво.

– Вы, должно быть, не выспамшись? – аккуратно спросила меня Варвара Михайловна, но ответил ей старый князь, полагая, что обратились к нему.

– Как тут выспишься, когда в комнату то входят, то выходят из нее? – обозленно пробубнил он, закашлявшись.

– Не спится в новых местах, милый князь? – вновь интересовалась г-жа Хмельницкая.

– Напротив, спал крепко. Сон только странный снился, – задумчиво проскрипел мой голос.

– Какой же? – не унималась Варвара Михайловна.

– Представьте, вижу шахматную доску. По доске по этой несчастной бегают маленькие такие человечки, а я их беру и выдуваю из них пешки. Переставляю, играюсь ими, помыкаю, как марионетками, – отвечал я, многозначно глядя на г-на Абердина, который прекрасно понял, что мне известен ночной разговор, ужасно от сего смутился и покраснел, как рак.

– Ну и сны у вас, – хмыкнул Григорий.

– Вправду! На новом месте ожидал сон с невестой, а мне снится шахматная доска!

Дорогой в Петербург я изображал из себя спящего, чтоб не глядеть лишний раз ни на кашляющего Эдмонда де Вьена с его впалым, желчным лицом, ни на генерала, продолжающего стыдиться. На Английской меня ждала записка от Шведова с приглашением на собрание кукушки. До кукушки я принял лошадиную дозу успокоительных, чтоб ни о чем не думать, и уснул.

У Шведова ожидала обычная компания. По стечению обстоятельств Аранчевская сидела за столом прямо напротив меня, но я глядел на нее и не чувствовал ничего, кроме жалости: «загубила собственную жизнь», – твердил внутренний голос, – «…но ради чего, кого? Мишель никогда не сделает ее счастливой, да и я… разве сделал бы? Что до меня, то хотя бы пытался, но она отказалась от моих ухаживаний… ее право! Все равно! Однако не могу не признать, мне нравился ее бойкий нрав, гордый стан, очаровательная улыбка. Обожал ее выговор, хрипотцу в голосе. Страстно любил ее быстрые темные очи, грузинский горбатый нос, ее непослушные черные волосы, особенно вьющиеся на висках. Души не чаял в четвергах, когда мы просыпались вдвоем. Но где же теперь мои чувства? Как досадно, что нет ничего вечного. А все равно! Мне все равно… И все-таки нечто беспредельно манит к ней, что-то похожее на помешательство, но не на любовь». Очнувшись от мыслей в тот момент, когда Мишель рассмеялся на шутку, горячо обсуждаемую в компании, я заметил, что Аранчевская тоже на меня глядит и словно о чем-то размышляет. «Чувства к тебе не умерли, но они невыносимы. Честно, буду вспоминать о тебе только теплыми словами и никогда не упрекну тебя ни в чем и ни за что, даже ежели ты мне изменила», – мысленно сказал я княжне, на что та потупила глаза в тарелку и поспешила утереть нагрянувшие слезы.

До поры до времени кругом пускали анекдоты и пили. Но стоило компании развязаться от вина, за столом послышались вальяжные рассуждения о жизни.

– Я здесь один чистокровный русский дворянин! – ударив себя в грудь, провозгласил Мишель, речь которого одобрили поощрительными смешками. – Артур у нас армяшка; ты, Шведов, чертов швед; ты, Бекетов, с финнами перемешан; фон Верденштайн у нас австрияк! Вот что! Докатилась Русь-матушка! А вона сидит черт знает что: полуангличанин, полурусский, милый змий французский. Адольф, где немцы твои? Для общей картины тебе не хватает Баха и Цербера. Эти чертовы немцы заполонили всю столицу, плюнуть негде!

– О, Цербер порвал бы вас за такие слова, Мишель, – гнусно захихикал Шведов, опрокидывая рюмку в горло. – Он считает себя русским.

– Да-да-да! Сейчас бы Цербер заладил, мол, я да я, Баринов, защищали Родину, что именуется Российской Империей! Русским является не тот, кто родился под Рязанью, а тот, кто гордо носит знамя, защищая правду родной земли! – театрально разводил руками Миша, нарочно понижая голос.

Все тридцать человек дружно рассмеялись, не считая, разумеется, только меня.

– Да старые они, эти Бах и Цербер, особенно Цербер. Нечего с нами водиться! – всегда тявкающим голосом вмешалась Швецова. – В предыдущие разы их вообще кто-то звал или они сами приходили?

– Адольфа караулят. Все боятся, что мы его придушим, – нервно вставила Аранчевская. – Цербер не унимается и все письма мне шлет. Осуждает, что я вот, мол, не так что-то сделала, обидела нашего милого князя. А этот милый князь… – нагло глядя мне в лицо, акцентно выговорила она, – …всюду без разбора волочится.

– Собрался жениться на моей сестре! – расхохотался Грегори.

– Господи, спаси и сохрани! Гриша, она же страшная, как жизнь моя! – всплеснул Баринов; выпад этот взорвал в Мари безудержный истерический смех.

– Вот и удивляюсь! – подзадориваемый хохотом Аранчевской, веселился Хмельницкий. – У де Вьена нюх отбило.

– Да тут не в нюхе дело. Он ослеп, господа! Ослеп! – острил Миша, и все его колкости продолжали поощряться смехом.

Впрочем, описанным выпадом Баринова не закончилось наше собрание. В завершение вечера мы сели за карты. Тогда я находился на кресле и, никого не тревожа, курил кальяну. Кто-то играл, другие наблюдали за игрой, третьи шептались с камелиями в таких же пышных платьях, какое было и на Мари. Тут одна из женщин подошла ко мне, хотела было сесть мне на колени, но я учтиво ей отказал. Это послужило продолжением конфликта.

– Что, милый змий, не нравятся молодухи?! – кончив игру, выплеснул Мишель. – Ты у нас ходок по старухам, всем уж известно. Маша бросила, тут ты и решил, мол, пойду-ка по древностям, они в обращении неприхотливы, осчастливлю их мужей, как, например, г-на Елиз…

– Замолчите! – перебивая Баринова, воскликнул я и подобрался к игральному столу.

– Че перебиваешь-то, Девьенович? Так вот. Как, например, г-на Елизарова. Старик давно не в силе, а вот у Елизаветы Павловны есть на что глазу пасть! И мордашка у ней сносная, уж получше Татьяниной или Нининой, и фигурка точеная, да ж? Совсем сорока двух ей не дашь, максимум тридцать, и то с натяжкой, н-да? – издевательски продолжал Мишель, привлекая к себе всеобщее внимание шлепаньем руки по столу. – И в гости-то ты к ней ходишь, и вечером-то поздно от нее возвращаешься, главное, столь покрасневший и суетливый… никак боишься, что заметят? А я вот и заметил, ибо напротив живу! Ты не стесняйся, мы – твои друзья, примем все твои увлечения с покорностию и пониманием… или, скорее, сочувствием? (Здесь раздались смешки и даже аплодисменты.) Многие уже в курсе, как твоя старушка мило ласкает тебя. И это при мне-то, при отце-то моем, при брате-то, при племяннице-то!.. Ай-яй-яй! Стыд и срам! Интересно, чего твоя Лиза вытворяет, когда вы остаетесь наедине?.. Но ты смотри, аккуратней будь, она еще та вампирша – выпьет всю кровь у тебя, омолодится и выкинет. Мария просто так выкинула, а эта…

– Дуэль! – неистово вскрикнул я. – Вызываю вас! Вы не смеете порочить честное имя г-жи Елизаровой!

– Ну и во сколько должен стреляться с тобой, где? – насмешливо вопросил Баринов.

– Завтра, двадцать седьмого числа сего месяца, в седьмом часу! О месте проведения дуэли вам сообщу письменно, чтоб поединок ненароком не стал спектаклем для глупых зевак!

– Может, все-таки помиритесь? Миша, вы перегнули, правда, – обеспокоилась Аранчевская.

– Перегнул, что? Правду? Ну дела у нашего села! Маш, ты-то меня не беси, – усмехнулся Мишель, презрительно морщась на Мари.

– А толку-то бесить, вы и так бес! – плюнул я и устремился к выходу.

Следом за мною произошло какое-то движение, но никто так и не вышел в переднюю, пока я одевался. В карете со мною случилась новая перемена настроения: я зарыдал. «Как это унизительно, мерзко! Зачем я поехал, зачем оставался, зачем терпел! – плакал я. – Мне нужны секунданты, а у меня никого! Ни-ко-го! Так и умру! Ум-ру! Один умру! Боже мой! Как гадко!». Слезы изливались ручьем, сердце горело и душило меня. Но всякая смерть, даже в карете по пути домой, представлялась наилучшим исходом дела, более выгодным, чем стреляться с низким человеком и умереть от его пули. Отослав Баринову письмо с назначенным местом встречи, я также черканул Альберту и Феликсу:

«Стреляюсь с Михаилом Львовичем. Прошу быть в секундантах, но не настаиваю. Вы вправе отказаться. Вызвал домашнего доктора, г-на Лонберга. Ежели вы не удостоите меня вашим присутствием, что я пойму вполне, то он будет моим и секундантом, и врачом».

Где-то через час ко мне влетел Альберт со словами: «етить твою дивизию налево, де Вьен!». Голос его прогремел на весь особняк, многие слуги повскакивали с належанных теплых кроватей и сбежались в гостиную, но так же скоро всех разогнал Иван. Сначала Керр был обозлен, но, выслушав, по какой причине дуэль должна состояться, понимающе закивал, рассудив, что я поступил по достоинству. Еще через два часа лениво подтянулся Розенбах. Меня слушать не стал, говорил только с Альбертом.

Скоро дворецкий вынес нам наливки на смородине. Было заметно, что слуга волновался и что-то предчувствовал, но всеми силами старался скрыть свою встревоженность. Тогда мне вдруг захотелось напиться «вдребезги», почувствовать на себе, так сказать, это замечательное русское высказывание. В душе моей неприятно скребло, сердце леденело, я понимал, что, скорее всего, живу последний день, последний вечер и ночь, последний раз держу в руках рюмку, пью, чувствую запахи и думаю. Во мне не было преддуэльного страха, грусти, но была досада. Жалел, что не сделал ничего важного, не изобрел гениального за двадцать четыре года жизни, не отметил свое существование, нещадно промотал время.

– Крепкая, развезет, – коротко обозначил Альберт, отпив наливки.

– Не боитесь, милый князь? – спросил Розенбах, но поверхностно, из приличия.

– Мне все равно, – тихо ответил я.

Часы стучали, механизм ходил то в одну сторону, то в другую, нарушая тишину отсчитыванием последних минут моей жизни.

– Ничего, – добродушно произнес Керр, взяв мою руку. – Помни, Адольф, человек, у которого есть мечта, будет жив в любом случае, и на войне, и в дуэли. Человек без мечты не жилец. У тебя есть мечта?

– Феликс Эдуардович, у вас какая мечта? – переводя разговор с себя на Розенбаха, перескочил я.

– Мне-то уж не о чем мечтать, кроме спокойствия и тишины, я в своей жизни сделал достаточно, – с намеком отвечал тот.

– А я за тридцать пять так никого и не полюбил, – грустно начал Альберт, рассеивая тишину. – Возможно, не к возрасту романтичен и сентиментален, но все мечтаю встретить одну единственную и любить ее так сильно, чтобы душа сладостно трепетала.

– Неужели вы никого не любили? – удивился я.

– Все не то, – ответил Керр, махнув рукою.

– Ага, конечно. Мне-то известно, – прищурился Розенбах.

– Что известно? – задумался Альберт, как бы что-то припоминая. – Я же сказал, все не то. Одно дело – любить по молодости, по физике, ради плотских наслаждений, и совсем другое – любить душой. Страсть, скажем, вещь временная, а любовь, настоящая любовь, безвременна. Только настоящая любовь подходит для создания семьи, а я хочу семью.

– Ну да, конечно! Вы еще скажите, что внешность не важна вам! – усмехнувшись, по-немецки прибавил Феликс, на что Керр заметно вспыхнул; глаза его загорелись.

– Внешность важна, но духовная составляющая на первом месте, – размеренно ответил Альберт. – Адольф, твоя очередь отвечать, увильнуть не получится. О чем ты мечтаешь?

– Мне все равно, – отрезал я, вернув в гостиную всю ту же задумчивую тишину с отстукивающими часами.

– Значит, после дуэли займемся твоей мечтой, ее непременно стоит отыскать. Договорились, друг мой? – обеспокоенно предложил г-н Керр, на что я рассеянно кивнул. – Придумал: мечтай найти мечту, хотя бы ради завтрашнего дня. Мечта всем нужна, Адольф.

Таким образом, мы с друзьями просидели до половины пятого, а затем разошлись спать. Не знаю насчет Альберта и Феликса, но я все время проходил из стороны в сторону, вспоминая прошедшую жизнь: «неужели это все? – думалось мне». То я бормотал эту фразу, то размышлял над ней, снова и снова повторяя ее одну, как односложное стихотворение.

В шестом часу мы уже выдвинулись на назначенное место. Дорога продвигалась тихо, без лишних обсуждений. За окном страшно свистел ветер.

В качестве секундантов Мишель избрал себе своих любимых шутов: Державина да Девоян. До начала поединка врач Лонберг подал какие-то бумажки Розенбаху – моему распорядителю. Тот послушно подписал их и поглядел на меня: «до свидания», – было написано на его усталом конском лице. Зачем-то привезенный на дуэль мальчик Твардовский сначала вел себя вполне спокойно и не показывал перепуганного вида, наивно надеясь на решение конфликта мирным путем, но приложенные усилия Керр примирить меня с Мишелем не увенчались успехом. Было решено стреляться с пятнадцати шагов.

Когда басовой командной волной прогремела фраза «к оружию», эхом отразившаяся в лесной чаще, я и Баринов приняли позы, а Твардовский с испугу прыгнул за экипаж. «Господи, помилуй меня, раба твоего грешного», – замирал внутренний голос, судорожно вспоминая молитвы, – «Боже, прошу, ежели ты возлагаешь на меня большие надежды, сохрани мне жизнь, а ежели нет – твоя воля, но позволь прежде просить тебя защитить моих родных и друзей». Тут же, как только оборвалась импровизированная молитва, раздался первый выстрел, сбивший с меня цилиндр. С испугу и волнения хотелось разразиться и истерическим плачем, и кричать, и смеяться, и даже подпрыгнуть, но крайне серьезное лицо Альберта заставляло выступать. «Надобно целиться в ногу, чтоб Баринов навсегда запомнил этот день», – рассуждал я, но не решался стрелять, ибо боялся случайной смерти Миши, мне стало отчего-то жаль его.

– Давай уже, олень… – пробубнил себе под нос Баринов.

Разумеется, я не слышал его, но фразу отчетливо прочитал по губам. Тогда ударил и мой выстрел. Поначалу не видел, стоит Мишель или нет, дым застлал глаза. Но, двинувшись вперед, я заметил, как Баринов, только-только осознав свое ранение, искривился в боли и пал на снег. Сугроб под ногою Миши мгновенно заалел. При виде крови я чуть было не упал в обморок, но Альберт подхватил меня и уволок к экипажу.

– Глотай живо! – насилу вливая в меня содержимое фляги, приказал Керр. – Еще-еще-еще, ну!

– А! Что это?! – задыхался я, удушаемый напитком.

– Чистый спирт! – сильно хлопнув меня по плечу, ответил Керр и сам отпил из фляги. – Я на войне пил, чтоб не ходить с таким ошалелым видом, как у тебя сейчас. Ну, проснулся? Целехонький же, наш милый князь! Целехонький! Сейчас бумажку подпишем о свидетельстве и домой поедем.

Тогда же из-за кареты показался перепуганный Твардовский, круглыми глазами оглядываясь возле себя.

– Что вы наделали! – испуганно воскликнул Даниил, примечая раненного Мишеля, истекающего кровью.

– Вообще-то я вам велел не шататься за Бариновым, дал денег на учебу, что вы здесь забыли? – высказал я, голосом праведника отчитывая мальчишку. – Вы должны были забыть сношения с этим человеком и заняться собой. Куда вы потратили мои деньги, на камелий или проиграли?

– Это мои деньги! Волен распоряжаться ими так, как захочу! И вам я ничего не должен! – нагло выпрямившись, взвизгнул Твардовский и, отдав резкий поклон головой, поскакал по сугробам к Баринову, начинающему вопить.

– Не знаю, о чем вы, но, видимо, это он так спасибо сказал, – нахмурившись, подытожил Керр, помогая мне забраться в экипаж.

Дождавшись Розенбаха, мы отправились назад в Петербург. Дорогой Феликс рассказал, что пуля прошла ногу Мишеля насквозь, что Державина от вида крови стошнило. Сперва я подвозил Розенбаха, затем высадил Альберта, который, прощаясь, взял с меня обещание: «Адольф, выслушайте меня со всем пониманием», – говорил он, – «…мой чин, мой статус и звание, моя фамилия, мораль, возраст, в конце-то концов, не позволяют являться на посиделки в кукушке. До сих пор ездил исключительно ради вас, Адольф, но у всего есть разумный предел. Сердечно надеюсь, что больше мне не доведется слышать, что вы загуляли вместе с этой скверной шайкой. Не тратьте свое время зря».

Стоило войти домой, я заметил, что лакеи суетятся. Ивана не было до тех пор, пока я не взошел на лестницу. Дворецкий все мельтешил за мною, выговаривал скороговоркой: «ваше сиятельство, там…», не смея произнести имени. У себя в гостиной увидал Мари, она находилась прямо напротив зеркала. Когда вошел, княжна долго не оборачивалась и глядела на меня в отражение. Лицо émeraude было исплаканным и безжизненным, глаза изливали тонкие ручейки слез. «Неужели ты пришла, потому что волновалась за меня? – обдумывал я, не двигаясь с места». Мария стыдливо опустила сожалеющий взор, зажмурив глаза со слипшимися ресницами. Когда Аранчевская еле слышимо всхлипнула, я не утерпел и, привязав страстным движением рук плечи княжны, прижался щекою к ее черным волосам. Обернувшись, émeraude принялась хаотично расцеловывать мое лицо, прижимая его обеими руками к своим влажным от слез устам. Сердце мое вновь затрепетало и неровно забилось, то пропуская два удара, то выплескивая быстрым ритмом по три друг за другом.

– Жив! – прошептала Мария и впилась в мои губы. – Как рада, что ты жив! Все время ждала тебя, не находила места, мой милый князь!

– Зря волновалась, – ласково ответил я, поглаживая émeraude по голове. – Мишель пока еще жив, с ним ты тоже успеешь повидаться.

– Да черт с ним! Хоть бы и умер, мне все равно! – громко возрыдав, воскликнула Аранчевская, продолжая меня расцеловывать. – Тебя люблю, и больше никто мне не нужен!

– Мария… – мягко начал я, еле сдерживая подступающие слезы.

– Нет-нет, мой милый князь, только послушай! – живо перебила Аранчевская. – Совсем ничего не требую от тебя, натворила слишком много глупостей и должна понести за них наказание. Пускай все будет так, как ты рассудишь, я покорюсь, клянусь тебе в этом! Видела по твоим глазам тогда, тем вечером за столом, что ты простил меня, но ты не должен меня прощать, и я молю тебя меня ненавидеть! Пока тебя не было в Петербурге, я…

– Ты свободна и вольна поступать так, как тебе вздумается.

– Я наговорила тебе ужасных вещей, Адольф! – еще пуще зарыдала Мари, истерически всхлипнув.

– И все же прощаю тебя, и ты меня прости, что не смог сделать тебя счастливой, – зачиная плакать, просил я. – Признаюсь, был ужасно зол на тебя, но с этим покончено. У меня нет права злиться.

– Зачем ты так говоришь?! – рыдала Аранчевская, вжимаясь в мою грудь. – Ты обязан меня ненавидеть!

– Позволь мне мои чувства, ведь имею право любить тебя несмотря ни на что, – подхватывая Марию на руки, выразил я и, усадив княжну к себе на колени, принялся лобзать ей лицо. – Ты навсегда останешься в моем сердце, и, что бы ты ни сделала, буду тебя любить, но то, к сожалению, невыносимая любовь, она губит меня и смертельно ранит мое сердце, – признавался я, прижав ручку Мари к своей груди. – Чувствуешь, как оно насильственно бьется? Мне больно от каждого удара, я задыхаюсь, когда ты находишься рядом со мною.

– Как переменчиво! Ты весь побледнел, я убиваю тебя…

Мария рыдала долго. Иногда княжна бессвязно кричала, прижимая меня к себе до ломоты в костях, жадно целовала мои уста, а иногда безудержно смеялась до отдышки и головокружения. Она страдала, но так же страдал и я. Нет, отнюдь не волновался любовию, напротив, собрав волю в кулак, отодвинув чувства, я вдруг понял, что всего этого ожидал, что визит Аранчевской польстил моему самолюбию, обрадовав тем, что она со мною в первые минуты после дуэли, а не с Мишей. Но это-то мне и досаждало, я чувствовал, что должен радоваться совсем по-другому, об иных вещах улыбаться, а не о том, что она не с Бариновым.

– Что ты собираешься теперь делать? – вопросила Аранчевская, поглаживая мои волосы. – Растопшина говорит, ты всерьез собрался на Нине Хмельницкой жениться. Неужели это правда? Ведь она уродлива, Адольф.

– Отнюдь, я женюсь на Татьяне, – опроверг я.

– Но ей только-только шестнадцать исполнилось, она глупая. Зачем она тебе? – устало поинтересовалась émeraude, прижавшись губами к моей шее. – С ней даже говорить не о чем. Уткины недавно были у нас в гостях. Мать ее ужасная змея, но показалась мне умнее всех. Отец уточки совсем говорить не умеет, то орет, как ошалелый, то скажет ерунду невпопад, но до идиотизма наивный и добрый. Таня же все время меня дичилась. Позвала я ее как-то в картинную галерею, показала твои работы, так она вообще слова не сказала. Улыбалась, кивала, опасливо хлопала глазками, а в конце выдала, что мы с тобою близнецы. Я спросила ее: «что вы имеете в виду, Таня?», так она настолько испугалась моего голоса, что вздрогнула конвульсивно и убежала, представляешь? Ну я проследовала за нею, обнаружила уже возле матери. Бедненькая прикрылась дрожащим веерком и делала вид, что ее нет.

– Мне нужно попытаться тебя разлюбить, иначе эта страсть сведет меня с ума.

– Клин клином вышибает, мой милый Адольф, а Таню ты не любишь, да и не полюбишь никогда, – тяжело вздохнув, заявила Мария и поцеловала мой подбородок.

– Знаю, но должен на ней жениться. Это моя обязанность.

«Что такое это должен и обязанность?» – нахмурился лоб княжны. Она испытующе поглядела на меня, как бы выжидая объяснений, но сама спрашивать не стала, а я диалог не продолжил. После Мария еще некоторое время была у меня, делилась сплетнями, которые слышала через Растопшину, передавала мнения и сыграла со мною две партии в шахматы. Когда пришла пора прощаться, мы с княжной долгое время обнимались в передней, где лакеи послушно оставили нас наедине. Между мною и Мари разговоры уже не велись, но перед уходом я вложил в ее ладошку изумрудную фигурку королевы с шахматной доски и зажал в кулачок, который напоследок поцеловал. Émeraude ответила мне трепетным касанием уст в щеку, от чего я и обрадовался, и погрустнел одновременно. Сей жест стал окончательным между нами, обрел первые очертания расставания, которое казалось мне хоть и логичным, но в то же время как бы вынужденным и не задуманным. Когда Аранчевская ушла, я собрался к Татьяне, правда, пока одевался, понимал, что иду без особенного на то желания.

С Таней в компании ее мамаши и г-жи Елизаровой, пробыл три часа. Мне было нестерпимо тоскливо и скучно, но тем самым я хотя бы не думал о Мари, несмотря на то, что в голове во весь визит постоянно жила ее фраза: «Таню ты не любишь и не полюбишь никогда».

Домой вернулся вновь замерзшим, почти не дышал носом. Началась метель, на которую я проглядел во весь вечер, так и не притронувшись к ужину. Иван переживал за меня и вновь пытался напоить редькой на меду, но я не стал употреблять эту гадость и задремал на диване в мастерской. Передо мною тогда висел портрет Аранчевской, царственно взглядывающий на мою грустную, расслабленную фигуру, укутанную в халат. «И между прочим, мы-то друг другу подходим, как никто иной, мы одной масти», – повторялось в голове, иногда проявляясь и шепотом на устах.

29 Février 1824

Сегодня пребывал у Татьяны, часто оставаясь с нею наедине. Ни Елизаровой, ни Анны Сергеевны, ни г-на Уткина не было дома в первой половине дня. Старая гувернантка никак не поспевала за нами, я часто переменял месторасположение, блуждая по дому. Таня всеми силами старалась меня развлечь: пела романсы, танцевала, старалась шутить и учила меня вязать, но все-таки не раз ловила мое грустное лицо и печальный взор.

Ближе к появлению Уткиных мы с Таней вышли в домашнюю оранжерею с фонтаном и попугайчиками. Находясь на мраморной скамье, я наблюдал за песней сверкающего фонтана, тогда как юная графиня, что-то лопоча детским голоском, вновь старалась меня занять. Там я даже приобнял Татьяну и ощутил, как волнительно трепещет ее юное сердечко, изо всех сил стараясь скрыть свою детскую влюбленность. «Никогда ее не полюблю», – вновь всплыло в голове. Также, чем дольше я пребывал подле Тани, тем больше мучился с совестью: «Иуда! И-у-да! Не дай бог кто-то об этом узнает, я выпотрошу Державина! – злобно представлялось мне».

Решив, что надо бы встретиться с Алексом, я резко поднялся и, не удосуживаясь проститься с Таней, быстро пошел к выходу. Именно в этот момент явились Уткины, с которыми столкнулся в гостиной.

– Оне-с уводили ее от меня, уводили! Нарочно! Оне-с прятали ее! – жаловалась на меня Юлия Савишна.

– Вот и они. Ступайте, с вами потом разберусь. – строго приказала Анна Сергеевна няне Татьяны, тогда как Дмитрий Павлович и прибывшие Елизаровы выразили собой все краски недовольства.

– Знаете что, сиятельный наш, это уже переходит всякие границы! – с едва сдерживаемой нервенностью голоса напирала г-жа Уткина. – Мы не отказываемся вас принимать и любим, когда вы приходите к нам в гости. Но уж извините, что замечаю вам это, когда известный Дон Жуан, то есть вы, приходит к моей дочери в наше отсутствие, это уж никуда не годится! Вы порочите ее репутацию в глазах света, неужели не понимаете? В конце концов, вы ей не жених, так что извольте уважать нашу семью и приходите как положено – по визитке, а не так, как это делаете вы, – как кот, приходите, когда вздумается.

– Затем и прихожу, чтобы стать женихом, не в куклы же я с Таней играю. Не могу же с порога, как вы сказали там, известный Дон Жуан делать предложение руки и сердца вашей юной дочери. Вряд ли вам бы это понравилось, – вводя в замешательство всех присутствующих, выдал я, нахмурившись. – Впрочем, ежели мы уже совсем вплотную подошли к этому вопросу, пользуясь случаем, хотел бы заявить, что изъявляю желание стать претендентом в женихи вашей дочери. Ежели вы согласны, то дело будет за мною, напишу к отцу, а ежели нет, то просил бы вас дать мне ясный и недвусмысленный ответ.

– Батюшки светлые, голубчик! – растроганно воскликнул г-н Елизаров, старчески прослезившись, тогда как Таня, сделав жалостливый вид, кинула на меня испытующий взор. – Забирайте, мы согласны!

– Ага, с разбега! – с сарказмом высказалась Анна Сергеевна, сердито взглядывая на Сергея Михайловича. – Вот что, сиятельный князь, не буду скрывать, вы меня разгневали своим дерзким поступком: каждый день морочили Тати голову, а между тем по Петербургу разбежались слухи о вашей женитьбе с Ниной Хмельницкой. Скажу вам так: подумаю и приму решение только после того, как буду уверена в том, что с Хмельницкими вас ничего не связывает.

– Точно не связывает, будьте покойны, – утвердительно заверил я. – С Хмельницкими иная ситуация, ей будет положен конец четвертого марта. И да, раз уж выдал вам причины и дату, я бы хотел, чтобы никто не знал о том, что я вам сейчас сказал.

– Не могу принимать решения в раздражении! – осекла г-жа Уткина. – Нам с Дмитрием Павловичем нужно подумать, во всяком случае, ваш ответ не может быть принят серьезно. Подумайте сами: «четвертого марта ситуации будет положен конец», какой конец и какой ситуации, вы нам, разумеется, не скажете. А потом нагрянет сюрприз: четвертого марта вы сделаете предложение Нине, вот прекрасно-то как!

– Мама, вы не знаете ничего! – всплеснула девочка и, выделав еще более молящий взгляд, обратилась на меня, будто желая что-то высказать.

– А ты, видно, уже многое узнала, пока пребывала наедине с князем! На твоем месте помолчала бы, Татьяна, – разгневанно выпалила г-жа Уткина. – Все, взрослой стала? А ну, пойди к себе, с тобой отдельно поговорю; ишь, перечить она вздумала! Что до вас, сиятельный, то я бы попросила немедленно покинуть нас, и впредь свидания с Тати ограничены, теперь она под домашним арестом.

– Как будет угодно. Приятного времяпрепровождения, – закончил я и, поклонившись, стремительным шагом направился к выходу из гостиной.

До сих пор, дорогой дневник, негодую: это же надо было выставить меня вон! Меня – богатейшего князя, выставить за порог, как щенка! Господи, как забавно!

1 Mars 1824

То, что случилось сегодня, дневник, в корне переменило мою жизнь. Сперва пришли Елизаровы. Их болезненный вид с самого начала меня напряг и не давал покою. Сергей Михайлович выглядел взволнованным и суетливым, а Елизавета Павловна ужасно посерела и была в предобморочном состоянии. Внезапно развернувшееся чаепитие проходило в мучительной тишине, я решительно не понимал, что происходит, и страшился начать разговоры.

– Мы все знаем… – теряя голос, произнесла г-жа Елизарова, в то время как из передней в гостиную начала доноситься жуткая брань.

Тогда в залу влетел отец и, нервно трепыхая предо мною документ, неистово вскричал:

– Ты что натворил, паршивец! В какой позор ты вверг нашу фамилию!

– В чем дело?! – отскакивая от старого князя, недоумевал я.

– Чаевничаешь, негодяй! – вопил Эдмонд де Вьен, устрашающе грозя мне кулаком. – Что еще за дуэль такая, за которую я выплясывал за тебя перед государем?! Как ты посмел пасть до петушиной низости и записаться в дуэлянты?! Блуд, транжира, так еще и дурень, раз не додумался уладить конфликт переговорами! Где этот Баринов чумазый, а где ты?! Ладно он дуэлянт, но ты!.. Как ты смел!

– Я не мог попросту трепаться языком, когда порочили имя невинной и благородной женщины! – вытягиваясь в струну, важно ответил я, отчего-то слегка выпячивая грудь вперед.

– О! Опять распетушился! – насмешливо бросил отец. – Какой невинной порочили имя, твоей Аранчевской, чай? В таком случае ты еще и идиот!

– Елизаровой Елизаветы Павловны! – гордо признался я, на что княгиня подскочила с места с округлившимися в испуге глазами. – Когда чернили ее светлое имя, приписывая те развраты, что г-жа Елизарова не совершала и не совершит, и то, какими порочными качествами княгиня никогда не обладала и не будет обладать, я не мог просто что-то сказать Баринову! Вести толки с Мишелем – значит, соглашаться на все, что он говорит, разве не так? Теперь, благодаря мне, он будет до конца своих дней помнить о своем отвратительном изречении в сторону доброй женщины.

– Как это глупо – поддаваться на провокации бретера! – отрезал отец, пока г-жа Елизарова растерянно глядела перед собою и медленно присаживалась назад на диван, поддерживаемая супругом. – Впрочем, смягченное наказание, которое я выстрадал у государя императора, пойдет тебе на пользу.

– Позвольте, прочту… – надевая маленькие очки, вмешался Сергей Михайлович, схватывая со стола вышвырнутый документ:

«Высочайшим указом… так-так-так… а! Князя Девоян Артура Оганесовича отправить в имение в Ераносе без права видеться с родными и въезжать в Российскую Империю сроком на три месяца. Князя Державина Александра Александровича заключить в Псковском имении под домашний арест сроком на четыре месяца. Князя, подполковника Розенбах Феликса Эдуардовича, выслать в Германию без права въезда в Российскую Империю до высочайшего позволения. Князя, генерал-майора Керр Альберта Анатольевича, принца Раус-Шляйзкого, конвоировать на Кавказ с понижением в звании. Князя Баринова Михаила Львовича переместить в рязанское имение под домашний арест сроком на год и пять месяцев. Герцога Адольфа де Вьена, он же князь Андрей Павлович Шувилов, учредить преподавателем изобразительных искусств в Смольном институте на год и пять месяцев. Приказ вступает в силу с сегодняшнего дня, первого марта тысяча восемьсот двадцать четвертого года. Подписан…число…».

– Как конвоировать Керр на Кавказ?! – встрепенувшись, пораженно воскликнул я и сейчас же устремился к двери. – Простите, мне нужно!.. Срочно! – напоследок выкрикивал я, сбегая по лестнице.

Пулей долетев до Альберта, я застал следующую картину: всюду послушно стоял конвой, а слуги лихорадочно носились с вещами, толкая друг друга на пути. Взлетев по лестнице, я оказался у князя в комнатах. Керр вовсю собирал вещи, закладывая их в сундуки.

– Это моя вина! Вместо вас меня должны были отправить на Кавказ! Откуда взялись эти необоснованные, ничем не подкрепленные обвинения вас?! Да еще и с понижением! – судорожно произносил я, выдавая фразу за фразой. – Здесь вышла какая-то большая ошибка! Вы ведь дружите с государем, откуда это! Это ошибка! Ошибка!

– Каждому дается по силам, друг мой, – грустно отвечал Альберт. – Нет никакой ошибки. Меня не должно было быть на той дуэли, так что заслужил. Да и что кривить душой, пригоден я лишь для службы. Только жаль, что ты теперь совсем без присмотра у меня останешься.

– Улажу все и поеду вместо вас! – решился идти я, но Керр живо остановил меня.

– Адольф, перестань. Не буду же я до конца жизни заниматься зефиром и безе. Война, разумеется, женщина жестокая и кровожадная, но я полагаю, что она и есть моя единственная любовь. По крайней мере, она та любовь, которую я, видимо, заслужил. А ты обязан жить, у тебя великое будущее, ты – великий человек, который непременно войдет в историю. Пиши картины, слышишь? Непременно пиши. Они очень хороши, – завершал Керр, дружески зажав своей большой ладонью мое плечо. – Забери мою мечту обрести истинную любовь, от которой в счастье будет спирать дыхание, от которой будет трепетать душа. Желаю, чтоб ты непременно стал счастлив. А Аранчевская, уж извини, что лезу в не свое дело, совсем не любовь. Любовь так не выглядит, любовь не мучает. Надеюсь, ты понимаешь, а ежели и не понимаешь, то все равно когда-нибудь созреешь, – закончил князь и крепко обнял заплакавшего меня. – Ну, ступай. Попрощались.

Не хотел его отпускать, и, когда Керр все-таки отцепил меня, я еще некоторое мгновение наблюдал за тем, как князь собирается.

– Адольф, говорю же, ступай! – в более грозном тоне выразил Альберт, не поворачиваясь на меня.

Тогда я и вышел за двери. Спускался медленно и тяжело, ноги меня не слушались. Ощущаемая вина все больше впивала свои когти в сердце, жестоко сжимая его в тиски. Розенбах, которого встретил на выходе из дома Альберта Анатольевича, попрощался со мною довольно сдержанно. Обещал присылать письма из Германии, правда, фраза эта показалась мне не более чем насмешкою.

3 Mars 1824

Вчерашний визит в безрадостную глушь обошелся без происшествий, все началось и закончилось так же, как случалось и подходило к концу во все предыдущие дни. Агния заметно переменилась в отношении генерала, но все так же продолжила глядеть волком. Нина то и дело старалась меня куда-то увести, но я не поддавался и настойчиво оставался в общей компании. После сладких уст Мари вновь целовать пасть бобрихи представлялось ужасом и мучительной участью. Дорогой я, как обычно, замерз, ибо весь день провел в летних одеждах. Поэтому потом, уже дома, около двух часов пробыл в горячей ванне, щеткой стараясь содрать со своего прозрачного тела воспоминание о Нине. Иван беспокоился за меня и, по обыкновению, тщался напоить редькой на меду, чему я, разумеется, все так же упорно противился.

Сегодня же произошел мой первый день в Смольном, куда я явился без особого на то энтузиазма, еще и под присмотром двух приставленных ко мне императорских солдат. Пока ожидал за дверью, боязливо озираясь на бедные залы института, заведующий представил барышням последнего курса, которым я должен был заменить их постоянного учителя, новый расклад дел. Девушки неподдельно удивились, когда увидали меня, некоторые даже принялись нервически посмеиваться.

– А конвой вам к чему, ваше сиятельство? – ехидничала коренастая и самая крупная по кости из остальных барышень. – С окна прыгать будете, чтоб ловили?

– Пикироваться с вами не собираюсь, – высказал я первое, что пришло на ум, хотя после, признаюсь, подумывал о лучших ответах.

Урок долго не ладился. Девушки постоянно спорили со мною и отказывались писать картины по той методике, которую я предлагал. Была средь толпы лишь одна барышня, которая с любопытством следила за всем, что я делал. Именно благодаря ей остальные ученицы так же покорились и приступили к своей работе. Девицу ту, Софию, видно, не любили в группе, но не любили не оттого, что она плоха, а из зависти, где-то глубоко внутри себя тайно восхищаясь ею и себя же за это ненавидя. Интересно вот еще что: Софи приходилась совсем ни к месту, выбивалась из общей массы и совершенно отличалась от других барышень. Лицо ее было на редкость благородным. Сначала даже подумал, что она Романова, но мысль эта вскоре показалась мне смешною, хотя после я буквально не мог оторвать от нее взгляда. «Какие знакомые черты у этого точеного лица, будто где-то я уже ее видел», – заглядываясь на Софию, размышлял я. Девица находилась у окна, свет того яркого дня ниспадал на нее, очерчивая в желтый квадрат оконной рамы. Лучи эти распадались вокруг Софи на блестящие пылинки, она будто светилась ореолом. Волосы ее отливали медью, но притом девица не была рыжей, напротив, в тени локоны ее обретали обычный русый оттенок с уходом в карамель. «Филигранно исполненное лицо, особенно эти зеленые глаза», – тщательнее всматривался я, с каждым разом примечая в Софи что-то новое, но в то же время что-то поразительно знакомое.

Пока девушки рисовали, мне вздумалось совершить перестановку. В течение часа я всеми силами пытался придать бедному кабинету, что больше походил на тюрьму, чем на класс, более благородные виды. И вышло у меня, к слову, неплохо. Барышни неотрывно наблюдали за процессом, отвлекаясь от рисунков. Покончив с перестановкой мебели, я просил в кабинет скрипку и, пока девушки что-то делали, исполнял им спокойные мелодии. Конечно, приходилось и отвлекаться от безделья, подсказывать ученицам, направляя или вовсе исправляя работу. Имен всех девушек не запомнил, их было около пятнадцати, но выделил для себя общий, весьма выраженный контрположительный настрой. Во все пребывание среди барышень никак не мог отделаться от некоторого навязчивого страха и волнения. Многих учениц заметно раздражало не только мое присутствие, но и изысканность моих нарядов, печатка на мизинце и благородный вид. Порою дальше всех находящиеся девушки взглядывали на меня с конца класса с такою остервенелой злобой, что в груди невольно возникало острое желание убежать или, как в самом начале классов сказала Евдокия, броситься в окно.

Занятие художеством продлилось до вечера. Когда я уходил, никто из воспитанниц института, кроме Софии, так и не удосужился со мною распрощаться и отблагодарить меня, хотя я довольно громко вставил свое: «до свидания, барышни!». Единственное, что бы отметил небольшой сноской, когда уже выходил, кто-то насмешливо мне бросил вслед: «Софию светлейшую с собой заберите, князь!».

После классов я устремился на Фонтанку к купцу Хомякову за подарком для Тани, который заключил в красивую коробку в особняке на Миллионной. Затем заезжал переодеваться на Английскую, там же репетировал и речь.

Пока добирался до Уткиных, началась сильнейшая метель. Глядя в окно на белые снега, я почему-то подумал про Софию. «Нет, точно уже пересекался с нею, либо она действительно случайная дочь кого-то из Романовых», – вспоминалось мне.

По приезде к графам, я чуть не упал, поскользнувшись на входе, но ногу потянул. В передней отряхнулся от снега, как обычно отряхиваются мокрые кошки, скинул с себя одежды и просил доложить.

– Сиятельный наш, какая радость! – сходя по лестнице из тени на свет передней, залебезила г-жа Уткина, выделывая на своем лице тонкую змеиную улыбочку. – А что это у вас за коробка такая красивая?

– Это подарок Татьяне, Анна Сергеевна. Надеюсь, вы не откажете мне в приеме, а то я вновь без визитки?

– Да, пожалуйста, проходите на здоровье! На вас более не в обиде. Но между тем вы должны понять мою точку зрения, ведь я – мать, а Тати еще слишком юная особа.

– Разумеется, понимаю, – отвечал я, продвигаясь с графиней наверх, где меня ожидало поразительное зрелище.

В одной комнате находились все те, кто в нормальной ситуации, в обычной своей жизни никогда бы не собрались и не стали бы вместе кушать чаю со сладостями. Евгения Виссарионовна с Констанцией и Ариной, которая округлыми губками захватывала сладкий крем с пирожного, располагались на диванах, подле которого на одиноком кресле воссиживал мой отец с кружечкой горячего шоколада в руках. Г-н Растопшин и г-н Аранчевский, дружески ведя обсуждения, находились за диваном, где располагался г-н Уткин с матерью Мари и являлось место Анны Сергеевны. Лучшая подруга émeraude – Анна Швецова – полулежала на длинном канапе, где также поместилась ее мамаша, скромно присев с краю. Рядом г-н Швецов глядел в золотое зеркальце и усердно почесывал свои бакенбарды, порыжевшие и поседевшие от возраста, как мех престарелого кота. Г-жа Елизарова отдыхала в кресле и нежно разворачивала конфекты от фантиков, тогда как ее супруг, заглядывая через маленькие очки вглубь чашки с чаем, хмурился и часто моргал, словно заметил там муху. Мария Аранчевская, гордо выпрямив стан, царственно молчала на том же диване, где была Таня, понурившая уставшую головку. Помимо остальных, в комнате также пребывали Лебедевы – дочь г-жи Елизаровой с супругом. Общество выглядело миражом. Так что я даже не сразу поверил своим глазам и еще значительное время стоял как вкопанный напротив оценивающей меня публики.

– Ну, сиятельный, не стойте так, проходите на свои места, – вмешалась Анна Сергеевна и проследовала на свое расположение между супругом и Александрой Виссарионовной.

– Мне вдруг заявили, что ты жениться надумал, – с ехидной насмешливостью, но в то же время и поверхностно, вставил Эдмонд де Вьен, в то время как я с коробкой уселся между Мари и Таней. – Что же ты меня не предупредил-то?

– Вчера еще отправил вам письмо, папа, – солгал я, ужасно конфузясь и чувствуя, как émeraude и девочка глядят на меня с двух сторон.

– Вы с подарком, сиятельный! – с усмешкой напомнила г-жа Уткина.

– Ах да! – растерялся я и повернулся к уточке. – Таня, долго думал, что вам подарить, и вдруг вспомнил, как вы рассказывали мне о любви к животным…

– Что там, золотая птичка? Помню, как вы мне подарили маленькую клеточку с золотой птичкой! Ежели и у Тани этот подарок, я на вас обижусь, вы меня не любите тогда! – любопытно вытягиваясь, возникла Арина Растопшина, смахивая пальчиком крем пирожного с верхней губки.

– Там Бонифаций, – передавая коробку графине, ответил я, чем рассмешил присутствующих.

– Ах, Адольф! – достав из коробки крольчонка, воскликнула Таня, по-детски расплакавшись. – Какое чудо, милый князь! У него даже пятнышки на самых лапках! Как вы добры, ваше сиятельство! Я буду любить милого кролика всю свою жизнь!

– Тати, полно рыдать, – недовольно вздохнула г-жа Уткина, тогда как Мария выглядывала через мое плечо на зверька. – Это же просто животное, ну что ты, в самом деле, как маленькая.

– Пятнышки на лапках, точно туфельки, Адольф! Может, Бонифаций девочка? – сюсюкалась с кроликом Таня.

– Г-н Хомяков сказал мне, что это Бонифаций, – улыбаясь, заверил я. – Потомственный кролик, между прочим! Крольчихой была карликовая голландская. Вижу, вы смеетесь, но был бы я на месте Хомякова, то обиделся бы. У кролика даже документы есть! – завершил я и заслышал томный смех Аранчевской, взволновавший все мои прежние чувства.

Пока Таня возилась с кроликом, с ручки кормя его морковкой, я придвинулся еще ближе к Мари, хотя и до этого находился совсем рядом с нею. Émeraude пребывала во всех украшениях, которые я ей когда-то дарил, и в визитном платье, что было придумано мною около месяца назад. Мы с Мари беседовали между собою во весь вечер и вспоминали то, что было между нами во Франции. Так, например, история с лодкой началась с невинного обсуждения Татьяниной кружевной омберли.

– Адольф, а помните мой зонтик, и что с ним стало? – забываясь, с ностальгической веселостью начала Аранчевская.

– Конечно, такое сложно забыть! – искренне засмеялся я. – Правда, смешно это только теперь, спустя время!

– Но я хотела похвастаться зонтиком, он был слишком красив! – расхохоталась émeraude. – Теперь моим аксессуаром пользуются рыбы в нашем пруду.

– Вы представляете!.. – восторженно начал рассказывать я, перекидывая руку на сторону дивана, где сидела Мари. – Когда я выгреб на самую середину пруда, émeraude зачем-то встала во весь рост и принялась красоваться перед соседской барышней, Жизель д'Арканьяк, и ее гостями.

– «Садись!» – проскрежетал он! Ну а я!.. – весело перебила Аранчевская, укладывая руку на мое колено.

– Она как топнет ножкой!.. – продолжил я, но Мария снова вмешалась.

– Адольф как подпрыгнет, как начнет меня усаживать назад!.. И мы оба полетели в воду! – улыбалась émeraude. – Я тут же стала тонуть из-за тяжелого платья, но Адольф спас меня. Когда мне удалось вновь получить воздуха…

– Она как захохочет!.. – перебив, засмеялся я. – Лодка тонет сзади, я еле справляюсь, вытаскиваю нас на берег…

– Ага, mon cha-cha, ты верещал больше меня! – встряла Аранчевская. – Пока плыли, ты весь ужасно перебранился, вспомнил мыслимые и немыслимые словечки!

– Потом сидели на берегу мокрые до нитки, смотрели на место, где утонула наша лодка, а на противоположном берегу соседи ошарашенно наблюдали за нами. Тогда уж и я рассмеялся, – совсем забываясь, докончил я, поцеловав ручку Мари.

– Помню-помню! Потом вас двоих под плед усадил и водкой отпаивал у нас! – залихватски и так же забываясь, продолжил г-н Аранчевский, за что получил от Растопшиной хлесткий удар в руку.

Тогда мы замолчали, осознав, что раскрыли отношения. Старый князь закусил фарфоровую чашку и ковырял меня взглядом, г-жа Елизарова грустно склонила голову, Дмитрий Павлович продолжал держать улыбку на своем лице, выглядя как совершенный идиот, а Лебедевы, пораженные обстоятельствами, смотрели друг на друга. Вместе с тем Мария убрала свою ладошку с моего колена, а я перекинул руку обратно, скрестив с другою перед собой. Таня все время проиграла с кроликом и, даже когда повисла неловкая тишина, сюсюкалась со зверьком.

Следом мы направились в музыкальную гостиную, где я исполнял любовные романсы, когда-то писанные для Мари. Émeraude часто подпевала и дважды исполняла сама под мой аккомпанемент. Г-жа Елизарова всячески сдерживала меня и отводила от Аранчевской, порою даже хватала за руку. Мария, разумеется, это примечала и закатывала глаза. В конце вечера Аранчевская вложила в мою руку записку: «я приду к вам через два часа». Я так обрадовался, что еле сдерживал счастье, на прощание громко одаривал всех словами благодарности.

Уже у себя на Английской распорядился с вечерним ужином к свиданию. Ожидая émeraude, я сто раз обошел круглый стол, покрытый красной бархатной скатертью, четырежды тушил и зажигал свечи, поправлял столовые приборы. Стремительно и довольно неожиданно явившаяся Аранчевская заставила меня громко вздохнуть. Вдох этот был похож на легкий испуг, да и вообще тело мое дрожало, будто к чему-то страшному приготовляясь. Прыгнув мне на руки, Мария принялась лобзать мое лицо.

– Подожди, не хочешь ли ты сказать, что я зря суетился с твоими любимыми мидиями?

– Да черт с мидиями, Адольф, я не ради них пришла! – протараторила Мари и, спрыгнув с меня, схватив за руку, быстро повела в комнаты.

Позже, когда мы лежали в обнимку на кровати, освещаемой лишь одной свечою с тумбочки, за окном рассеялись тучи, прекратилась метель и настала глубокая тишина ночи.

– Таня так любит тебя, – устало произнесла Мария.

– Не болтай глупостей, émeraude, она видит меня пятый раз в жизни. О любви не может быть и речи. Да и откуда ей знать, что такое любовь? Из книжек, которые она, к слову, не читает? Скажешь тоже!

– Просто ты ее не любишь, вот и не замечаешь. А я, как женщина, вижу все, – вздохнула Аранчевская, сильнее прижавшись ко мне.

4 Mars 1824

Рано утром меня разбудил отец, внезапно нагрянувший в шесть утра. Быстро укутавшись в халат, я поспешил выйти в гостиную, откуда доносились гневные вопли.

– А, явился наконец! – выпалил Эдмонд де Вьен. – Твоя Аранчевская из тебя за ночь все мозги вытрясла?

– Да что вы прицепились-то ко мне? Надоели… – устало и заспанно выразил я. – В чем проблема-то? Какая вам разница, кто из меня мозги вытрясает по ночам? Пришли, орете здесь, как блаженный.

– Как ты говоришь со мной?! Как говоришь?! Не сметь! – вспыхнул старый князь. – В визите к Хмельницким с Абердиным твоя проблема, паршивец! Одевай себя в приличный костюм и поехали! У тебя полчаса на приготовления!

– Без завтрака никуда не поеду, – пробубнил я. – Собственно, только встал, а вам от меня уже что-то нужно. Вы знаете, что с меня нельзя спрашивать дел по утрам, иначе я вообще ничего не буду делать, по крайней мере, пока не поем. По дороге постоянно замерзаю. Вот заболею, помру, вы будете виноваты.

– Мы только из-за тебя катаемся в чертову глушь к Хмельницким, потому что тебе якобы захотелось кого-то спасти. Абердин ожидает в карете, а ты, подлец, о завтраке и тепле думаешь! Кто ты после этого и как ты называешься?! – процедил старый князь. – Быстро собрался и спустился! От получаса у тебя осталось двадцать пять минут.

– Ну уж! – возмутился я вслед.

– Ты вчера поел, – брезгливо обозначил отец, оглядывая стол с мидиями. – На этом все. Мы ждем тебя в карете.

Пока я судорожно носился со своим туалетом, Аранчевская проснулась и сонно наблюдала за мною. Мне было приятно глядеть на ее осовелое, только проснувшееся лицо и на то, как княжна потягивалась на кровати, привычно запрокидывая руки за кудрявую голову. Попрощались мы с émeraude долгим поцелуем и объятиями.

Пока ехали, все пытался понять, что такое между мною и Марией происходит. Проведя ночь с нею, я будто насытился и пришел в себя. Меня вполне устроили наши отношения в подобном исполнении, большего было и не нужно. «Нет, жениться нам никак, замуж ее не позову, а так, как было, вполне», – утвердился я, чему-то все время насмехаясь, – «а что до Агнии! Ежели эта милочка не согласится уехать сегодня, то черт с ней. Не бегать же мне за нею и не уговаривать же ее спастись. Не хочет – пусть катится». Абердин постоянно о чем-то думал, на отца моего смотреть боялся, на меня стыдился и краснел, как девица.

– Матвей Аркадьевич, хочу на чистоту. Судьба Агнии в ваших руках. После бывших меж вами разговоров-ночников, помогать ей – не вижу смысла, ибо все равно выхожу и у вас, и у нее нижайшим человеком. Ежели сегодня же она не уедет с нами, то черт с ней. Вы услышали? Мне все равно, что с ней сделают. Или вы делаете ей предложение сегодня, ежели влюбились, или вы спрашиваете ее тайно, поедет она или нет. Больше ноги моей не будет у Хмельницких, – обозначил я при подъезде к коттеджу.

Генерала, как и старого князя, тон мой не просто удивил, но и смутил. Господа переглянулись и напряглись, словно я поставил пред ними астрономическое требование. Собственно, вышеупомянутая предстала нам запуганной и забитой, ее слова, движения выходили выстраданными, а редкая улыбка – насильственной. Впрочем, перемену барышни заметили все: и мой отец, и генерал, который под конец вечера все-таки сделал Агнии предложение руки и сердца. Г-жа Хмельницкая согласилась сразу же и была весьма обрадована новой развязке событий. Лицо княгини выражало явное облегчение, как и физиономии сестер Хмельницких – их счастью не было предела. Герман Германович не стал противиться жене, но Григорий, главное зло этого дома, бушевал неумолимо. Пока вещи Агнии закладывали в экипаж, Григорий устроил матери скандал за дверьми гостиной, а посему провожать нас так и не вышел.

– Что же, где в следующий раз? – вопросила Нина, когда Эдмонд де Вьен с генералом и Агнией уже удалились в экипаж.

– В следующий раз встретимся на свадьбе, – спокойно произнес я, чем вызвал бурную восторженную реакцию у сестер Хмельницких, захлопавших в ладоши.

– Ну и что же за свадьба такая? – хитро переглядываясь с дочерями и заговорщически с Ниной, ненавязчиво спросила княгиня.

– Так мы с Уткиной Татьяной Дмитриевной женимся, дорогие дамы, – бросил я и поспешил сделать поклоны.

Выскочив за двери, я пулей влетел в карету и приказал гнать. Когда экипаж тронулся, я обернулся назад: Нина выскочила на холод и побежала за нами, рыдая и издавая душераздирающие выкрики. Этой же ночью, сильно перестраховавшись, Агния стала Абердиной. Но после церкви я не услышал из ее уст и словечка благодарности.

На Английскую вернулся измотанным, голодным и замерзшим. Встретивший меня Иван сперва вновь бранился на моду и, старчески бубня, жаловался, что я отказываюсь от редьки на меду, но живо стих, когда мои руки обняли его и раздался плач. В тех слезах было все, начиная с рокового бала, когда судьба подтолкнула меня на низости, заканчивая снежным комом проблем, имеющихся к теперешнему моменту. «Дуэль с Мишей закончилась неверно. Первая пуля – дура. Пролетала бы чуть ниже, было бы по-настоящему все равно», – заключил я, оставив дворецкого.

5 Mars 1824

Сегодня проснулся в лихорадке и с давящей головной болью. Приняв какие-то мизерные крупицы завтрака, я вернулся в комнату, понимая, что заболел и должен больше времени проводить в тепле. Но бодрая совесть не дала мне отдыху.

Раздраженно собравшись, я заехал за сладостями в лавку, где простоял в длинной очереди, и двинулся к Уткиным, завязнув по дороге. Когда вышел к парадной, то вспыхнул еще больше, потому что поскользнулся на том же месте, где поскальзывался уже, и снова растянул ногу. Войдя в особняк, вовсе взбесился, потому что дверь прищемила полы одежды, а встречный сквозняк сдул цилиндр. Мой гремучий, болезненный вид заметно напряг всех домашних, так что прошение о разговоре с Таней наедине было хоть и боязливо, но все-таки одобрено. Когда девочка явилась предо мною, то была со своим карликовым белым кроликом, который послушно сидел у ней на руках. Животное это, раздражающее меня в роковую минуту, пришлось передать г-же Уткиной, провожавшей нас до оранжереи.

– Будьте добры не подслушивать, – несколько грубо прозвучал мой голос, пока руки передавали кролика.

Встав напротив Тани, которая глядела на меня слезливыми глазками, как у Бонифация, я задумался: «неужели Мари права, и эта уточка полюбила меня, да разве может она, разве под силу ей? Лучше бы не было этой чертовой Тани, не было бы этого Державина! Ненавижу Алекса. О, черт! Ведь я не встретился с ним! Какая досада. Ох, Татьяна, провались! Пропади сейчас! О, почему ты существуешь? Или лучше я пропаду! Зачем Мишель не пристрелил меня?!».

– Вы бледны, мне страшно, – пролепетала девочка, подымая редкие, испуганные бровки в молении. – Вы страдаете… Что вас мучит?

– Вы любите меня, Таня?! Ежели вы не любите меня, не хочу принуждать вас замуж, откажитесь! Не уверен, что я именно тот человек, который составит ваше счастье! – нервно намекал я.

«Пожалуйста, откажись! Откажись! Сама откажись! Будь разумна, глупая ты кряква! – кричали мысли». К горлу подступал ком слез.

– Ах! Вы самый добрый и честный человек из всех, кого я когда-либо знала за свои годы. Я люблю вас… – пролепетала графиня. – И согласна за вас замуж.

«Все равно! Она – мое наказание, покорюсь! Иуда! Вот что! – содрогнулся я». Порывисто прижавшись к Тане, я поцеловал ее. Ничего не почувствовал в тот момент, губы девочки были холодны.

У Уткиных я пробыл довольно долго, находясь в гостях из последних сил. Мы даже дождались старого князя, получили и его согласие на брак. «Брак ваш, дети мои, – брак!» – рассмеявшись, воскликнул отец, услышав о нашем с Таней союзе. Сперва все радостно приняли его восторженность, но позже поняли, что значила та фраза. По случаю помолвки г-жа Елизарова пригласила нас всех на свою дачу.

Визит проходил своим чередом ровно до тех пор, пока я не собрался уходить. В самых дверях Елизавета Павловна остановила меня и завела в людскую.

– Все мы прекрасно видели отношения между вами и Марией Константиновной, как вы ухаживали за ней, прибавляя чаю, как вы разворачивали ей конфекты и подавали салфетки. Мы слышали ваши обращения на «ты» и прозвища. Так скажите, зачем вам Татьяна? Вы не любите ее, и это знаю наверняка.

– Не вижу ничего постыдного в легком дружеском общении и моих галантных ухаживаниях за дамой, – выгибая бровь, отвечал я. – Не знал, что мне, оказывается, уже даже конфекты никому разворачивать нельзя, подливать чаю и салфетки подавать. Или вы оскорбились, что не вам подавались конфекты и чай?

– Да что вы говорите! – всплеснула г-жа Елизарова. – Дело в том, что все, что бы вы ни делали, было словно вашей неотъемлемой составляющей, обыденностью. Вы даже не замечали, есть ли чай в кружке Аранчевской, но прибавляли его ровно столько, сколько требовалось, притом совершенно не глядя ни на кружку, ни на чайник. Вы разворачивали ей конфекты тогда, когда Мария только руку протягивала, притом всегда брали, опять же совершенно не глядя, одни и те же сладости, вероятно, ее любимые. Вы даже не замечали за собою филигранно отточенных действий, безропотного потакания желаниям Аранчевской. И то, как Мария Константиновна дотрагивалась до вас, лишь обнажило перед нами ваши отношения. Жениться на Татьяне – это большая подлость с вашей стороны даже не в отношении самой этой Татьяны, а по отношению к самому себе и Аранчевской.

– Получается, ваше замужество тоже подлость? Заметил, что вам и стерпелось в свое время, и слюбилось с Сергеем Михайловичем. Он души в вас не чает, Елизавета Павловна. Не мне вам объяснять, почему женюсь на Татьяне. Есть причины, до вас не касающиеся, – уверенно отрезал я, кончив диалог.

На Английскую вернулся катастрофически усталым, по обыкновению замерзшим и, как обычно, голодным. Все повторилось: Иван бранился, но все так же послушно растер меня спиртом и дал меда на редьке…

25 Mars 1824

С шестого марта лежал в постели. Вчера, правда, начал чувствовать себя намного лучше благодаря Елизавете Павловне, но возможность для продолжения записей появилась только сегодня.

В субботу, проснувшись в поту, я понял, что совершенно не имею никаких сил хотя бы для того, чтобы встать с кровати. Голова нестерпимо болела, грудь распекало изнутри, как подогретую углями, а замерзшие ночью ноги еле шевелили пальцами, которые мною ко всему прочему с трудом ощущались. Как ты помнишь, дневник, пятого числа мы с Елизаровыми договорились ехать на дачу, посему слуга пришел будить меня рано.

– Ваше сиятельство, просыпайтесь, пора завтракать и собираться в путь. Сегодня каша с грушей и сыр на топленом молоке, также подадут кофей. Сам лично вам бонбоньерку собрал с красными и сиреневыми леденцами, как вы и просили, – вошел Иван и резко распахнул шторы, за которыми было не по времени мрачно и пасмурно, как перед грозой, но когда старый дворецкий повернулся, то простая физиономия его истаяла. – Господи Боже, что же это, г-н де Вьен, князюшка мой! На вас совсем лица нет, вы буквально сливаетесь с простыней, ваше сиятельство!..

– Иван, я умираю, пошли за доктором… – еле прохрипел я, задыхаясь от боли в груди, и сильно закашлялся. – Доложи отцу, что не поеду никуда.

– Ваше сиятельство, вы совсем плохи, даже кашляете! А я говорил вам: кушайте редьку на меду, пейте водку, одевайтесь в шубы, обмотайте голову платком, а вы мне все нет и нет! Фигуру, видите ли, сохранить хотели! Вот вам и фигура! Лежите теперь и мучаетесь с простудой! – ворчал слуга, прикладывая ладонь к моему лбу. – Ну вот, совсем горите, хуже печки! Фигура вам и фигура… вот и фигура, вот вам и мода! Ходили в весенних одеждах по сугробам, а я говорил, что…

– Иван! – задыхался я. – Хватит нудить, живо пошли за доктором!

– Вот и за доктором теперь, говорит, пошли-ка, Иван! – бурчал лакей, удаляясь к двери. – Мода у них! Когда мода стала важнее здоровья – не пойму! Что за век такой, что за нравы?..

– Иван, черт бы тебя! – вскрикнул я, как слуга тотчас выскочил.

Через некоторое время пожаловал ко мне отец и, еще не замечая моего состояния, начал свой монолог.

– Что ты опять выдумал себе болезнь? Вставай с постели, нам скоро выезжать пора. Тебя, скорее, твоя Аранчевская чем-нибудь заразит, нежели ты вдруг заболеешь простудой. А… Адольф? Какой ужас! Ты белый, как мрамор… – наконец приметив мою хворь, встревожился старый князь и, стремительно приблизившись ко мне, взял за руку. – Еще и горячий! Ты отправил Ивана за доктором? Иван Ефстафьевич! – вскричал Эдмонд де Вьен, призывая слугу, и, когда тот появился в дверях, продолжил речь. – Вы приказали за доктором? Чего киваете, приказали или нет? Пошлите кого-нибудь за Лонбергом, живо! Ну, Адольф, говорили тебе надевать шерстяное пальто, а тебе, видите ли, не по моде! Вот в мое время такого не было! Что за век теперь сумасшедший?! Ничего, переболеешь раз-другой, будешь знать, до чего тебя твоя мода рано или поздно доведет! – докончил отец и, нервно поднявшись с постели, демонстративно ушел из комнаты, хлопнув дверью.

Неопределенное время спустя, когда мне уже стало даже больно моргать от раздражающего давления в голове, в спальню влетел Лонберг, держа в руках чемоданчик с приборами. Рассмотрев меня в лорнет, ощупав руки, ноги, послушав сердце и определив температуру, Лонберг принялся расспрашивать меня о самочувствии и что-то записывать. Последнее, что я помню из визита доктора, так то, что мою болезнь определили как актуальную в наше время и прописали микстуры. С тех пор больше ничего не помню. Только двадцать первого числа открыл глаза, осмотрелся, увидел подле себя дремлющую на кресле Елизавету Павловну, а также заметил, что за окном непроглядная темнота. Невольно я засмотрелся на княгиню: «как она красива, взгляда не отвести», – вспорхнули мысли. Спокойные брови ее дремали над хитрыми глазами, мягко вливаясь в изгиб тонкого носа. Плавные уста ее немного улыбались, будто г-жа Елизарова вовсе не спала, а лишь на мгновение прикрыла глаза, застыв в воспоминаниях. Белые ланиты ее блистали, контрастом отделяясь от черного шелка волос. На тонкой изящной шее, где с прежнею быстротою билась кровь, пульсируя в венах, покоились длинные бриллиантовые серьги, шариками спустившиеся с тонкого ушка. Все существо ее было пропитано особенным благородством. И что примечательно, как правильно заметил Мишель, в Елизавете Павловне не было и намека на увядание, напротив, она была цветущей весною… даже веяло от нее благостным апрелем, солнечным холодным днем с вылупляющимися листочками и свежестью. Тут раздался тонкий шум: с колен княгини упали спицы и клубок тяжелых нитей.

– Адольф! – заметив меня, обрадовалась Елизавета Павловна, и из глаз ее прыснули слезы. – Как вы себя чувствуете, ангел мой, болит ли у вас голова?

– Скверно… – еле слышно просипел я по-французски, пытаясь улыбнуться. – Как вы здесь? Какое число сегодня?

– Сегодня уже двадцать первое марта. Неужели вы ничего не помните, милый князь?

– Je ne (я не)… – тихо начал я, бессильно обхватывая пальцы княгини своими. – Я ничего не помню. Только припоминаю, что Лонберг приходил. Все, пожалуй.

– Милый князь, ведь прошло уже столько времени с визита этого мучителя! – расстроено всплеснула Елизавета Павловна, поцеловав мой лоб. – Жаль, что Татьяна ушла буквально минут пятнадцать тому назад и не увидела вашего долгожданного пробуждения. Она ходила к вам каждый день, как вы заболели, Адольф, неустанно молилась за вас перед образком, сидела подле вас и говорила с вами, рассказывала разные истории, читала книжку. Эдмонд де Вьен от волнения совсем почернел. Как только взглянет на вас, так сразу кашляет.

– Мне неловко перед вами за свою слабость… Вы и Татьяна видели меня в… – сконфузился я.

– Прекратите эти страшные слова, Адольф! – замахав руками, вмешалась княгиня, запрещая докончить. – Больше ни слова!

– Bon (ладно)… Расскажите, что было со мною?

– Ах, мой мальчик, конечно, я расскажу… Началось с того, что Эдмонд де Вьен отправил Сергею Михайловичу вашего лакея с запиской, где просил перенести дачу на другое время. Обосновал решение вашим нездоровьем. Потом прошло около двух или трех дней, ни привета ни ответа мы так и не дождались, и, явившись вас проповедовать, обнаружили, что вы, мой милый князь, лежите бледный, как поганка, в холодном поту и сильнейшей горячке.

– Вы были одна в тот день? – встрял я, продолжая по-французски.

– Опять будете говорить о том, что вам неудобно за нездоровье? Просила же вас перестать. Нет, пришли мы все: мой брат, Анна Сергеевна, Татьяна и Сергей Михайлович.

– Все видели, как я болел!

– Адольф, молю! Вы уничтожаете меня этими словами! Теперь прошу не перебивать меня, пожалуйста. Итак, когда мы вас увидели в крайне расстроенном здоровье, то перешли к решительным действиям. Казалось бы, благое дело вершилось, но что же, не тут-то было! Влетел ваш озверевший доктор Лонберг, выкатил на меня глаза и как принялся верещать, что я только усугубляю вашу болезнь! Тогда приказала лакеям увести Лонберга под руки и больше не впускать ни под какими предлогами. Что вы думаете, мой милый Адольф, ваш доктор спокойно ушел? Так нет же! Этот дикарь такой скандал учинил, так бурно махал руками, что, наверное, почти весь штат ваших слуг сбежался выталкивать его за двери! Когда с сумасшедшим было покончено, я ушла на кухню, где заварила принесенные травы, и вместе с тем отправила Сергея Михайловича за новыми, так как моих трав хватило бы только на два дня, не больше. Когда вернулась, Татьяна до сих пор меняла вам полотенца на голове и груди, пока вы, невнятно что-то нашептывая на разных языках, тяжело дышали, ужасно кашляли и крутили головой. Так мы провозились с вами до следующего дня. Мой брат, Анна Сергеевна и Татьяна уехали только глубоко за полночь, а я и Сергей Михайлович остались по своему желанию у вас. Эдмонд де Вьен, разумеется, не противился моему решению, но, видела, был сконфужен. На следующий день пришла только Татьяна и Анна Сергеевна, принесли вам меховые пледы, чтобы укрывать ноги, которые по неизвестным причинам всегда были ужасно холодные, как сосульки. К слову о лечении, вот, выпейте это, потом доскажу остальное… – прервалась Елизавета Павловна, протягивая мне с тумбочки фарфоровую чашечку с мутно-зеленой, вязкой жижей, по виду похожей на сырые яйца с травой.

– Фу, что это! – отпил я и закашлялся от мерзкого вкуса. – Какая невыносимая дрянь!

– Вот и русская речь, какая трава чудодейственная! Эта гадость вылечила вашу хворь, попрошу заметить, так что допивайте до конца, милый князь; слежу, – попросила княгиня, улыбаясь на мое скорченное лицо. – Проглатывайте-проглатывайте, не нужно на меня хлопать глазками. Вот так, благодарю. Теперь продолжу свое повествование. На чем, позвольте, остановилась?.. Ах, да, вспомнила! В тот день вам было совсем худо, вы еще более начали бредить, говорить на посторонние темы, отрывисто прерываясь в диалоге. Было страшно наблюдать за вами тогда, так что мне пришлось вывести Татьяну из комнаты. Вечером, когда вы успокоились, мы сидели подле вас, я на кресле, а Татьяна вышивала вам бисером тапочки, расположившись вот тут (здесь г-жа Елизарова указала рукой на место возле моей головы), вы внезапно начали говорить: «знали бы вы, по каким именно причинам оказался я в вашем особняке, вы бы меня возненавидели!». После сих слов вы заплакали, затем засмеялись и вновь впали в тревожный сон. Пожалуй, на этом все. В основном вы быстро произносили что-то невнятное и, бывало, мотали головой, неровно дышали, будто задыхаясь, кашляли и стонали. Каждый день поила вас этой жижей, а Татьяна, как уже говорила, или читала, или вам что-то рассказывала, или вышивала бисером в уголку, или молилась. Анна Сергеевна и Дмитрий Павлович тоже вас наведывали, но, как и Эдмонд де Вьен, недолго. Сергей Михайлович помогал с закупкой трав и варением отваров, больше времени проводил в церкви. Принес вам сюда образок. У вас в доме нет ни одной иконы, это нехорошо.

– То есть вы живете здесь и ухаживаете за мною все это время?

– Почему плачете, милый князь? Опять начнете про вид…

– Нет! – выкрикнул я. – Вы должны ненавидеть меня за то, что я вытворял, за мою ложь, за слова! Вы должны были, как минимум, позволить Лонбергу довести мою хворь до конца, и, как максимум, скорее отравить! Отравите меня, пожалуйста! Вы должны, непременно должны меня отравить!

– Что вы говорите, Боже мой! Вы снова не в себе!.. – испугалась княгиня, прижимая мое слабое тело к себе.

– Не в бреду я! Не в бреду! Всех вас обманул и наговорил лично вам бесчисленное количество гадостей! Отравите меня! – выкашливал мой голос, начиная исповедь.

Рассказал все без утайки, в мельчайших подробностях, начиная со спора с Державиным, заканчивая пятым марта, когда я стоял пред Таней и мечтал о ее смерти, чтоб мучения мои прекратились. То меня прерывал плачь, то ладони сами собою зажимали мне рот, то я кричал, то шептал, в общем, вел себя неадекватно. Каково было мое удивление, когда Елизавета Павловна без осуждения взглянула на меня своими желтыми глазами и, поцеловав в щеку, прижала к себе.

– Лжец, развратник, дуэлянт, игрок, транжира, бонвиван, – рыдал я. – Мне ужасно стыдно за то, что делал… О, отравите меня!

– Самое ужасное во всей этой ситуации, что вы уверовали в эти слова, а они, между прочим, к вам не относятся совершенно, – шептала на ухо г-жа Елизарова. – Вы самый настоящий, чувственный, живой человек, Адольф, из всей безликой, бездушной, маскарадной публики, расхаживающей из бала в бал. Вы сострадательны, вы тонко переживаете и чувствуете. Я до сих пор не забыла, как мы обнялись тогда в кабинете. Ведь другой на вашем месте бы меня прогнал или даже оттолкнул. Но вы чистосердечны, как ребенок, вы хотите любить, и в вас есть эта аватнюристическая любовь, вы жаждете ее дарить, оттого и простодушно доверчивы. Александр Александрович ваш втянул вас в спор намеренно, это точно. Но вот почему – другой вопрос. Вам надобно именно с этой стороны подойти к ситуации. Только позвольте мне полюбопытничать сперва?

– Пожалуйста.

– Зачем жениться? Вы могли отдать деньги, на этом бы и решилось.

– Во-первых, тогда у меня не было тридцати тысяч. Во-вторых, мне было совестно перед самим собою. Я решил, что, женившись, очищу совесть, мол, поспорить-то поспорил, а потом женился и вроде уже не при делах, никто не выиграл и никто не проиграл, спор расторгнут. В-третьих, между мною и Мари… даже не знаю, как назвать. В общем, меж нами происходят странные связи, они меня тяготят и мучат. Мы никогда не были друг другу верны, но притом всегда были вместе, будто по привычке и из дружеских чувств, правда, не высоких, а ошибочно изломанных куда-то не туда. Меня не покидало чувство, что то, что между нами, разыгрывается в пьесе, а не по-настоящему. Как еще объяснить? По крайней мере, я не чувствовал связи реальной, она была сценической для публики. С Таней было все понятно, к тому же, как уже сказал, я видел женитьбу единственным исходом спора.

– Понятно. Благодарю за честность, – задумалась г-жа Елизарова и, что-то сообразив, продолжила: – Договоримся, что вами рассказанное останется между нами? Никто не должен об этом знать.

– Да, Елизавета Павловна… – тихо произнес я. – Спасибо вам за все. В особенности благодарен вам за вашу заботу и понимание, которое не заслуживаю.

В тот вечер я испытал новое для себя чувство, ранее неизведанное. В моем сердце зародилась непонятная для меня любовь, какую я еще не испытывал ни к кому. Она какая-то другая, противоречащая всем, но при этом мягкая, ненавязчивая… любовь из уважения, быть может? Честно, сам не знаю, что это за чувство и как правильнее его назвать. Даже когда заснул у г-жи Елизаровой на руках, то ощущал в душе тягучее, смолистое тепло, что помогло мне вдруг забыть тревоги и простить себя за все, даже за спор, который в тот момент показался мне не больше глупой шутки. Бесспорно, между мною и Елизаветой Павловной тогда что-то произошло, особенный момент. Все следующие дни я чувствовал себя несколько неудобно пред нею, взволнованно и смущенно. Мне не хотелось потерять любви княгини, а я видел, она тоже что-то почувствовала, но в то же время ощущения эти, эта самая любовь стыдила меня, буквально накатывая горячей волною.

На следующий день я проснулся от пения птиц и ярких лучей, пробивающихся сквозь шторы. Потянувшись, мне вдруг представилось, что я выздоровел, но, попытавшись встать, смог только сесть. Ослабшие ноги совсем не слушались. К счастью, в комнату вошел Иван и, не заметив моего пробуждения, по обыкновению раскрыл занавесь окон, приветственно впуская солнце.

– Ах, ваше сиятельство! – воскликнул дворецкий, когда обернулся. – Господь смилостивился над вами! Правильно Елизавета Павловна сделала, что выгнала этого проклятого Лонберга! Господи, как же я рад вашему здоровью, г-н де Вьен!

– Иван, отведи меня в ванную, я сам не могу встать. Набери мне воды, в кувшин добавь лаванду, розу и белой лилии. Надо привести себя в порядок. Черт, как болит голова! – приказывал я, прервавшись на сильное черепное давление. – Пока буду в ванной, ты должен постелить мне новое белье и, хорошенько проветрив, ненавязчиво надушить комнату. На кухне прикажи готовить праздничные блюда. Отправь кого-то за рыбными деликатесами к Е-м, чтобы к обеду все кушанья уже были поданы на стол. Другого пошли за цветами к Э. в оранжерею на Гороховую, пусть купит!.. Эх! Татьяне пусть… ромашек купит, вот как. Ты лично вручи его Тане, как только она явится. Так-так-так еще… Выразим благодарность Анне Сергеевне, ей темно-красные розы. Ты запомнил, Иван? Запиши, иначе забудешь! Елизавете Павловне большой букет маленьких белых розочек. И вот еще, я дам тебе карточку, всунь ее в букет г-жи Елизаровой.

– Будет исполнено, ваше сиятельство! – радостно кивнул слуга, помогая мне подняться с кровати. – Пойдемте, я вас отведу. Как умоетесь, не переживайте, буду у дверей ждать вашего зова, сразу прибегу и помогу собраться.

– Только смотри, сам не смей никуда уходить! Дай распоряжения другим, а ты мне тут нужнее. И повтори… повтори, что я сказал о цветах! Ты должен повторить! – потребовал я, поднимаясь с постели.

И Иван торопливо повторил, потихоньку следуя со мною к столику, закрывающемуся на ключ.

– Нравишься ты мне, Иван, хвалю! А ноги что-то совсем не идут… Прости, что тебе в твоем возрасте приходится таскать меня, – расстроено произнес я, доставая карточку. – Вот, это в букет Елизаветы Павловны.

– Акация? А что это значит?

– Это значит, Иван, не суй свой нос не в свой вопрос, понятно?

– Понятно, ваше сиятельство, простите…

– Скажи мне теперь не как преданный служащий, а как друг… Мария приходила? – поинтересовался я.

– Княжна Аранчевская? Нет, ваше сиятельство, не приходила. И никто ничего не передавал.

– А в городе знают, что я болен?

– Конечно, даже в газете написали, что наследник многомиллионного состояния г-жи Шувиловой при смерти. Начали ставить, кому достанется ваше богатство.

– Скверно. Впрочем, все равно. Надо умыться.

Итак, прекращая разговоры, с горем пополам добравшись до ванной с помощью слуги, я привел себя в порядок. Спустя часа полтора кликнул Ивана, он помог одеться. Корсет в этот раз приказал затянуть намного туже, чтобы боль в ребрах отвлекала меня от боли в голове, но то оказалось дурной идеей: болели и ребра, и голова. Там же, пока я укладывал волосы, слуга дал мне бутылочку, какое-то лекарство от головы, и, поддерживая под руку, повел в комнаты.

Неожиданно к нам навстречу вышла Елизавета Павловна.

– Окна нараспашку, постель застлана! Кто разрешил вставать, Адольф?! – взволнованно трепетала г-жа Елизарова, всплескивая руками. – Вы весь сырой, неокрепший, вам лекарства принимать надо, а не расхаживать по холодным этажам! Иван Ефстафьевич, кто разрешил поднимать князя? Ведь еще вчера наказала не трогать Адольфа! Нашему князю нужно лежать до полного выздоровления! Мое слово, смотрю, для вас совершенное ничто!

– Я приказал, Елизавета Павловна. Так что не браните моего старика, он не виноват ни в чем…

– Ах, Адольф, что же вы натворили! Не могу долго злиться на вас, но скажу, что вы меня расстроили! – возмущалась г-жа Елизарова, поддерживая меня под руку с другой стороны от лакея. – Я, значит, пришла с лекарствами, а он с утра пораньше уже упорхнул восвояси! Ну кто так делает, Адольф? Вы своим неаккуратным порывом только ухудшите здоровье, сведя в бездну все попытки вылечить вас. Теперь срочно в комнату, вам пора пить лекарства.

Уже в спальне Елизавета Павловна вновь выдала мне мутную жижу, заставив осушить кружку до последней капли. Разумеется, долго я противился, воротил носом и морщился, но все-таки подчинился.

Скоро нас с княгиней пригласили к завтраку. Стоило собраться с силами, как в комнату влетела Таня и, со счастливым визгом запрыгнув мне на шею, повалила на кровать.

– Татьяна, веди себя прилично! – возмутилась Елизавета Павловна.

– Я так рада, что вы выздоровели! Господь услышал мои молитвы! – лепетала девочка. – Знали бы вы, как я испереживалась за вас, любимый князь! Знали бы вы, что только и грезила о том, чтобы уловить хотя бы три секунды вашего выздоровевшего, ровного дыхания!..

– Как вы преданы мне, Таня, благодарю вас… – сделав усилие над головной болью, еле выговорил я.

– Татьяна, встань же! Конечно, не скажу Дмитрию Павловичу о твоем поведении, но ты должна сейчас же подняться! – вмешалась г-жа Елизарова. – К тому же Адольф совсем еще не окреп, а ты так грубо уронила его. Милый князь болен, еле говорит, не видишь что ли?

– Ах, милый князь, я так обрадовалась вашему выздоровлению, что совсем забылась!.. – подымаясь, залепетала графиня. – Простите…

– Ничего страшного, Таня, не переживайте… – выдавил я и поймал себя на мысли: «она рада мне, а я решительно ничего к ней не чувствую, кроме жалости и отвращения».

– Что же, пройдемте тогда на завтрак. Татьяна, а где мамаша твоя, ты с нею приехала? – вновь вступила Елизавета Павловна.

– Нет, я… – замялась девочка. – Приехала одна, ибо чувствовала, что сегодня будет что-то очень-очень хорошее, ведь всю ночь неустанно молилась!.. Но вы не подумайте, тетушка, ничего дурного… Я отпросилась у маменьки и папеньки, они разрешили мне ехать одной, потому как вы с Сергеем Михайловичем здесь. Мама приедет сегодня к обеду, а батюшка сегодня не сможет, к нему обещал приехать Лев Константинович и Державины.

Сначала Елизавета Павловна любезно поддерживала меня под руку, она знала, что я совсем слаб и не могу долго идти самостоятельно. Действительно, любое неаккуратное движение, и тело бы мое пало, но стоило мне углядеть ноты сочувствия в очах княгини, я отцепился от нее и пошел сам. Скажу, что это далось мне тяжело. До сих пор не понимаю, зачем так поступил в ту минуту и для чего геройствовал, последствия от сего действия могли сыграть против меня злую шутку.

За завтраком я пил только розовый чай. Из-за недомогания, дневник, признаюсь тебе, что речей помню непростительно мало, а между тем беседы за столом не прекращались ни на секунду. Бывало, Таня что-то говорила, очарованно глядя на меня серыми глазенками, ожидая реакции, но я не понимал ее: голову сжимало, виски пульсировали, лицо едва держало улыбку. Даже в те моменты, когда старый князь или г-жа Елизарова спрашивали меня о чем-либо, я лишь согласно кивал или же недовольно поджимал губы, потому как или не понимал, о чем меня спрашивают, или же попросту не слышал… Забавно, но даже не знаю, впопад ли корчился?

После обеда Таня читала мне книжку, которую взяла с собою из дома, и пыталась обсуждать со мною сюжет, но диалог у нас вышел нескладный, графиня глупила, а я попросту не мог говорить.

Вечером, пытаясь выглядеть в глазах присутствующих полностью здоровым человеком, наполненным жизненной энергией, я исполнял всяческие сонаты, но не могу сказать, была ли моя игра достойной. Все звуки сливались в голове в монотонный шум, давящий на мозг. С явившейся Анной Сергеевной я старался шутить время от времени, но только лишь затем, чтобы из глаз г-жи Елизаровой, которая пристально наблюдала за мною во весь день и вечер, исчезло сострадание. Кроме того, присутствие Тани давило на совесть, теперь я вспоминал не только спор, но и то, как в мыслях желал ей смерти.

Ввечеру Таня не хотела со мною расставаться, мы долго обнимались в передней, но Елизавета Павловна силой отвела племянницу и выставила ее вместе с Анной Сергеевной на двор. Сразу, как девочка вышла, я упал в обморок. Последнее, что помню, как отец поймал меня на руки, Елизавета Павловна взвизгнула, а Иван сказал: «батюшки». Фраза слуги еще долго жила во мне, даже снилась, но это был кошмарный сон. Там я лежал в гробу, на груди моей увядали две белые розы, и кто-то сказал: «он жив, батюшки, из носа идет кровь!». Что примечательно, рано утром как раз проснулся от того, что Сергей Михайлович и Иван утирают мне лицо, а именно: нос и губы. Во рту я чувствовал железный вкус крови, а у ушей и на щеках теплые, тягучие струйки… Припоминаю смутно, но Иван, кажется, оставлял меня наедине с г-ном Елизаровым, удаляясь за новым кувшином воды. Сергей Михайлович постоянно плакал, слезы его разбивались о мое холодное чело, безжизненно скатываясь на влажную подушку.

Двадцать третьего числа, хоть и не спал, но постоянно лежал с закрытыми глазами. Давление в висках не позволяло даже вздохнуть полной грудью. Я лежал и вслушивался, как за окном бушует ветер, хлеща каплями ледяного дождя о стекла, как Елизавета Павловна властно распоряжается слугами, проносясь по этажам, как старый князь тайком заглядывает ко мне в спальню. Слышал я и скромное благоухание цветов, чувствовал дымок тлеющих дров, тающий свечной воск и родной запах сырых мраморных стен, улавливал ароматы овсяной каши и крепкого кофе с коньяком. В тот день я остро ощущал все, но ничего не мог сделать. Раза два, когда в комнате никого не было, пытался пересилить себя, приподняться, но пульсирующая боль снова и снова возвращала меня в исходное положение.

К обеденному времени явились Анна Сергеевна и Таня. Поначалу графини толпились у дверей, не решаясь войти. Пока Таня взволнованно что-то лепетала своей мамаше, Елизавета Павловна едва касалась моего лица холодным полотенцем с запахом лаванды и мяты, стараясь не нарушить покоя.

– Умирающему уже ничем не поможешь, – цинично отозвалась Анна Сергеевна дочери. – Почему же вы тогда не написали нам записки, не отправили за нами, Елизавета Павловна, ежели сиятельному и вправду было плохо?

– А зачем?! – вспылила г-жа Елизарова. – Вы сказали, что умирающему уже ничем не поможешь!

– Эдмонд де Вьен, доброго полудня! – как бы радостно воскликнула г-жа Уткина, исчезая за дверью.

– Татьяна, посмотри за Адольфом. Пойду к Сергею Михайловичу, нам нужны травы, – дрожащим голосом возникла Елизавета Павловна и, поцеловав мою руку, удалилась.

Некоторое время я ничего не слышал, будто бы в комнате никого не было, но затем неожиданно зашуршало тафтяное платье Тани.

– Адольф, прошу вас!.. Умоляю, любимый князь, боритесь с болезнью, старайтесь победить ее! Верю, вы сможете справиться!.. Вы спасли Агнию, защитили честь тетушки. Люблю вас, милый, самый прекрасный князь! Ежели вы умрете, то мне придется умереть следом за вами!.. – закончила графиня и горячо поцеловала мои уста, от чего я не вытерпел и открыл глаза. – Ах, ваше сиятельство, разбудила вас… простите!

– Не плачьте, Таня. Все мы умираем, – мучительно выжал я и снова закрыл глаза.

– Совсем не плачу! – проскулила она, шмыгнув носом. – У вас так быстро бьется сердце, мой любимый князь, грудь распекает изнутри… Вы знаете, Адольф, вчера думала о вас, никак не могла уснуть, потому что, честно вам признаюсь, чувствую себя виноватой во вчерашнем вашем подвиге! Быть может, слишком многое себе выдумала, и вы действительно встали только потому, что вам внезапно стало лучше, но я почему-то словно чувствую, что это из-за меня! Вы так хотели выглядеть здоровым, так старались вселить в мою душу уверенность в вашем здравии… а я замечала и вас не останавливала.

– Татьяна, что творишь?! Я же просила посмотреть за Адольфом, а не будить его! Вот, отнеси это и прикажи поменять воду! – скомандовала г-жа Елизарова, очевидно, протягивая миску с водой Тане; девочка, не обронив ни слова, взяла предмет и исчезла.

Остальное время Елизаровы и Татьяна молча ухаживали за мною, сменяя холодные платки на голове, подогревая матрац грелками и обтирая ослабшее тело: грудь, руки и ноги. Я чувствовал, что Таня гладила меня по лицу и волосам, ощущал, что иногда ее пальцы были влажными, слышал, как она время от времени сопела заложенным от слез носом, но ничего не мог ни сказать, ни сделать, давящая головная боль грозилась убить меня.

– Тетушка, как вы думаете, Адольф… – дрожащим голоском вдруг проговорила графиня. – Ежели Адольф умрет… я… я не вынесу!

– И думать не смей! – сердито осекла княгиня.

– Но он почти не дышит! – плакала девочка. – Губы белые!

– С ума сошла, что ли? А ну перестань реветь, возьми себя в руки и помолись лучше, лишним не будет! Надо же, что выдумала! Адольф из-за нее полусырой по дворцу шатался, распоряжения раздавал направо и налево, а она вон что вздумала болтать! Ты первая должна верить в его выздоровление.

– Я верю…

– Вот и не реви тогда! – раздражилась княгиня, стуча спицами. – Ты же знаешь, не терплю этих… слез!

Вместе с тем я решил открыть глаза и внимательно вгляделся в Елизавету Павловну. Поначалу княгиня совершенно меня не примечала, вязала спицами платок и, силясь справиться с гневом, покусывала губу. Затем г-жу Елизарову вдруг привлекла некая мимолетная мысль в голове, и она взглянула на Татьяну, тогда приметила и меня. Беспокойно обхватив мою ладонь, княгиня прижала ее к своим устам и шепнула Тане.

– Так вам… благодарен… – все время прерываясь, говорил я. – Безумно рад, что жизнь… удостоила меня чести… быть знакомым с вами, Елизавета Павловна. Таня, вы… так чисты, добры, милосердны… я совсем не достоин вашей жалости… Вы как тот… маленький кролик… Бонифаций – наивны и милы… вам неведом настоящий свет… его коварная пучина… Ежели не умру, я постараюсь сделать все, что в моих… силах, чтобы защитить вас, чтобы вас радовать…

Выслушав кривую речь, Таня разразилась плачем, вся сотрясаясь телом, а Елизавета Павловна, присев у изголовья, принялась гладить меня по голове, чем успокаивала себя. Так я и заснул, уже совсем не надеясь на следующий день.

Двадцать четвертого марта я проснулся в более чем прекрасном состоянии, и, что главное, у меня не болела голова! С одной стороны кровати, мило обнимая мою руку, как куклу, дремала Таня, а с другой стороны располагалась Елизавета Павловна, совсем умаявшаяся за ночь. Приподнявшись на месте, я вдруг прочувствовал, что полностью выздоровел. Столь резкое улучшение самочувствия до сих пор мне кажется чем-то невероятным и магическим. Итак, не издавая ни малейшего шума, я встал с постели на обе ноги и, медленно подойдя к окну, распахнул плотные шторы. На яркой улице, залитой солнечным светом, тем временем было мало людей. Там вздымались птицы, кружась друг за другом в догонялках, и прогуливался вальяжный ветер, лениво подметая улицу. На подоконнике благоухал прекрасный букет пышных пионов. Эти сочно распустившиеся цветы напомнили мне пористый зефир завода Керр, да и доброе лицо самого Альберта с уложенными усами и длинными бакенбардами. Как сейчас представил его блондинистые вьющиеся волосы, его большие львиные руки, этот крупный, но острый нос, чувственные губы и морщину меж светлых бровей. Но воспоминание совсем не вдохновило меня, наоборот, сделало грустным. «Из-за меня он на Кавказе, поэтому я болел… мучился совестью, страдал за его вероятную погибель… должно быть, родители Альберта никогда не простят меня», – прозвучал внутренний голос. Когда я повернулся к постели, то вдруг обнаружил себя главным участником театральной сцены, в которой все актеры уснули. Меня одновременно и умилила представшая картина, и возбудила в моей груди ноющее чувство долга. Наблюдая за дамами со стороны, я видел, как княгиня иногда промакивала свою руку мокрой тряпкой, очевидно, обтирая во сне мой горячий лоб, как Таня, совсем похудевшая, крепко сжимала одеяло, по всей видимости, представляя себе мою руку. Прокравшись из комнаты в коридор, я увидал спящего на стуле Ивана, склонившего набок седую, лысоватую голову.

– Иван, просыпайся, – тихо просил я, касаясь плеча слуги.

– Ваше сиятельство! – пробудился дворецкий, осматривая меня с ног до головы и будто бы не узнавая. – Как вы себя чувствуете? Все ли в порядке? Вам срочно нужно вернуться под одеяло, вы совсем слабы!

– Не нужно мне в кровать. Приготовь лучше ароматную воду и одежды. Только ты должен выполнить быстро! Также скомандуй, чтобы готовили экипаж по погоде, и сам готовься, поедем за подарками к Е-м.

– Ваше сиятельство, быть может, под одеяло? Г-жа Елизарова сердилась на меня в прошлый раз за то, что я не вернул вас назад в комнаты, – обеспокоено проговорил Иван, по-прежнему глядя на меня удивленно.

– Иван! Да нормально себя чувствую! Видишь, даже голос не хрипит, так что устрой по моему приказу, – выговорил я и, резко развернувшись, направился умываться; лакей заторопился следом.

Скоро мы уже мчались за подарками. К купцам Е-вым я заехал прямиком домой. Е-ва старшего не видел, но застал младшего, всегда подымающегося спозаранку. Правда, встретил меня купеческий дом несколько недоброжелательно. Во-первых, Е-ев младший постоянно зевал и хмурился, во-вторых, даже не удосужился переодеться, так и ходил целый час в колпаке и халате, пока я выбирал платки. У Е-ва я выкупил шаль из тонкой итальянской шерсти, вышитую бисером, серебряными и золотыми нитями, купил веер для Татьяны, а также просил передать Е-ву старшему мое пожелание на устриц и сыр к часу дня. К завтраку успел вернуться домой и, получив известие, что все давно проснулись и ожидают меня в столовой, поспешил присоединиться. Когда вошел, старый князь, Татьяна и Елизавета Павловна посмотрели на меня, как на приведение, а Сергей Михайлович даже вскочил со стула.

– На улице так задорно поют птицы, благодать! Пустота и чистота на дорогах невероятная, нигде ни единого сугроба снега, даже как-то сердце радуется! Вот она, настала весна! Я даже прогулялся немного, подышал воздухом. Татьяна Дмитриевна, надо к вашим родителям письмо направить, приглашаю всех сегодня на обед! Кстати, ночью видал сон любопытный, он был как будто воспоминанием из детства, но в то же время не был им. Там будто гулял в пригороде Парижа с вами, Таня, но это происходило в таком странном виде: моим тамошним друзьям было по десять лет, на окраине парка образовался амфитеатр, его ковром застилала глициния… Должно быть, это знак вселенной, что мы после свадьбы обязательно поедем в Париж, и, кстати, то было бы хорошо! У нас там дом, две бани и прогулочная галерея вдоль воды. В общем, большие пространства, поместятся все, – быстро помешивая кашу в тарелке, трещоткой тараторил я одну фразу за другой. Вдруг, порвавшись из-за стола, Таня поспешила удалиться.

Смиренно вздохнув, г-н Елизаров отправился за девочкой, успокаивать ее. Елизавета Павловна склонила голову, как бы проглатывая ком слез, а старый князь перекосился, брови его поднялись, губы опустились.

– Что-то не то сказал?.. Извините меня, ежели как-то обидел вас, – сконфузился я, перестав ковырять кашу. – Хм… Иван на меня вот точно так же поглядел утром, как вы. И отчего, спрашивается?

– Вчера ночью вы были совсем плохи, намного хуже, чем в прошедшие дни недуга, – горько вступила княгиня. – Вы переставали дышать, сердце пропускало удары. Дыхание ваше, слишком сбивчивое, то учащалось, то совсем пропадало, даже когда мы подносили зеркальце к вам, вы не дышали. Вчера была самая страшная ночь, хуже любых кошмаров.

– Даже и не думал, что все так… – удивился я.

– Господи, Адольф, как же рад видеть тебя! – воскликнул отец. – Елизавета Павловна, теперь я обязан вам по гроб жизни!

– Дорогой Эдмонд, перестаньте! Ведь я ухаживала за Адольфом из душевных потребностей, дружеских чувств, – возразила г-жа Елизарова. – И, молю вас, вы мне ничего не должны! Лишь не забывайте меня и иногда навещайте, ежели я, конечно, смею вас просить, смею быть вашим другом.

– Вы спасли моего… мое сокровище! – выплеснул Эдмонд де Вьен, после чего взял руку княгини и со страстной горячностью ее поцеловал. – Говорите, что вашей душе угодно, но я теперь навечно к вашим услугам, ваш должник до конца своих дней.

– Умоляю вас, больше не произносите ни о каких своих долгах передо мною в моем присутствии, иначе я буду вынуждена расценить это как оскорбление.

Когда к нам вернулись Таня и Сергей Михайлович, завтрак продолжился своим чередом. Глаза г-на Елизарова постоянно слезились, но так душевно и трогательно, что в конце концов все мы почти заплакали. Настроение комнаты говорило: «закончились страдания, настала новая жизнь, лучшая, и к нам пришла весна!». Мало того, как уже говорил, Елизавета Павловна была воплощением цветущего апреля, а за окном распевался птичьим лепетом март, сама комната, души наши, настроение – все было обновленным и свежим, во всем теплилась и лелеялась милая надежда на светлое будущее. Таня тогда не казалась мне прежней дурнушкой, напротив, я видел ее в новом свете, она преобразилась. Эдмонд де Вьен не являл предо мною фигуру злобную и презирающую, теперь он был как никогда ласков и бережен. Иван, этот старый преданный слуга, больше не выходил отживающим век дворецким, нет, он был полон сил и отеческой заботы, которая могла длиться еще и еще, устремляясь в бесконечность. Г-н Елизаров выглядел не таким равнодушным, каким обычно я замечал его, тогда он являлся фигурою наиболее дрожащей за меня и волнующейся. А Елизавета Павловна, эта счастливая молодая женщина… а она ничего, я просто ее любил и даже был рад своей болезни, ибо именно она сблизила нас. Лучи солнца, проникающие в столовую, игрались с хрустальной люстрой, отражающейся на стены и потолок радужными искорками. Приветствующий утро сквозняк разносил по комнатам живительную прохладу и свежесть весны.

За обедом, на который явились также и Уткины, я неприлично много говорил, словно меня прорвало, как водопад сквозь треснувшую плотину. Но скажу, говорил довольно красиво и все о Франции. Не знаю, почему так происходит, но каждою весною я всею душою рвусь уехать к себе в родной, светлый пригород, где вырос. Мысленно пролистывая страницы прошлого, отчетливо вижу и слышу, подлинно ощущаю то родное, что так любо сердцу, но уже не вернуть: сладкий аромат ресторации и терпкого табака, утренние разговоры горожан на витиеватых балконах, запах масляной краски, окутывающий художника, и цоканье копыт пегих лошадей, которых ведут полусонные извозчики. Следом, по обыкновению, воскрешаю в сознании, как я бежал по улице с маминой шляпою в руках, как шуршали ленты на этом уборе, как шлепали мои туфли, преодолевая расстояние от ателье до дома. Как уже на пороге я надел шляпу на голову и вышел к маме, а она по обыкновению развеселилась и, ласково потрепав волосы, назвала сорванцом. Пока я рассказывал о доме гостям, то еще более вдохновился. Во мне вдруг возник неожиданный порыв вернуться в прошлое и, забывшись, написать маслом знакомые места теми прежними руками, той прежней головой с прежними мыслями, глядеть на мир прежними наивными глазами и ничего не бояться, верить в беспрепятственное грядущее. Занимательно, я так увлеченно вел выспреннее повествование, что где-то между делом принялся за описание закатов, разливающихся там, в родном пригороде, всякий вечер по-особенному, а также рассказал, как любил проводить время с отцом на раннем вечернем променаде, когда дома окрашивались в розовый цвет. О, дневник, какое же я получал удовольствие от тех мгновений! Все казалось мне возвышенным, и я сам себе виделся особенным, мне думалось, будто бы только мне улыбались лучи того золотого солнца, будто бы мир существует только для меня одного, и что ежели бы не было бы меня, то не было бы этого мира.

Вечером я развлекал гостей Скарлатти и Генделем, исполняя мелодии поочередно на всех имеющихся у нас инструментах. Гости, в свою очередь, беспрестанно дивились, моя внезапная вспышка здоровья казалась им невероятной.

Но позднее, проводив Уткиных, я вполне ощутил, что выздоровел буквально недавно, и силы мои иссякли. Из передней хотел было отправиться к себе, но старый князь неожиданно притянул меня и принялся, крепко обнимая, лобзать лицо. В тот момент это был совершенно другой человек, которого я наблюдал впервые в жизни. Эдмонд де Вьен с такою страстью меня прижимал и целовал, что казалось, будто бы он хочет залюбить и долюбить меня за те прошедшие года, когда он не ласкал и не любил, именно теперь. Несмотря на то, что действия князя были грубоватыми и порывистыми, они были несказанно приятны мне. Но внезапно начавшаяся нежность закончилась так же неожиданно. После порыва любви отец стремительно отпрянул, горько улыбнулся и, развернувшись на месте, почти побежал к себе, словно бы сделал нечто предосудительное.

Когда шаги старого князя растаяли в тишине, я решил отправиться к Елизавете Павловне, чтобы все обсудить, подарить ей купленный поутру подарок, но в гостевой никого не оказалось. Княгиню я встретил в своей комнате, она все так же вязала и, когда заслышала мое появление, ласково попросила выпить «ту самую» зеленую жижу, добавив, что внесла в лекарство рецептные изменения, сделав вкус и запах приятнее.

– А что вы вяжете, платок? – тихо спросил я, игнорируя просьбу выпить лекарства.

– Почти. Думала сделать теплый плед, Адольф, но теперь вижу, что это более похоже на платок, – не отнимая взгляда от работы, объяснила г-жа Елизарова.

– Почему вы говорите мне «вы»? – так же негромко спросил я, выжидая ее взгляда.

Меж нами и прежде уже что-то происходило, и в ту минуту это что-то будто нечаянно обнажилось.

– Ах, Адольф!.. – прошептала княгиня, поднимая на меня покрасневшие глаза.

Не произнося ничего, я нерешительно подошел к Елизавете Павловне, встал на колени и, склонившись, уложил голову ей на руки. Видимо, сначала растерявшись, г-жа Елизарова даже не знала, что предпринять, но затем, отложив спицы и платок в сторону, коснулась моих волос.

– Благодарю вас, Елизавета Павловна, за то, что вернули меня к жизни. Безмерно признателен вам, – стеснительно произнес я, но как будто только затем, чтобы хоть что-то сказать, оправдаться и разъяснить.

Слова же казались мне лишними, но притом хотелось развернуть ей свою душу, желалось что-то вскрыть, какую-то правду. Грудь переполняло, я питал к этой женщине что-то особенное и преданное.

– Не знаю, как выразить то, что чувствую, не знаю, найдет ли это что-то отклик в вашем сердце, позвольте лишь сказать, что я бы желал вас называть mon amie, Елизавета Павловна, – закончил я, не решаясь поднять головы.

Княгиня поглаживала мои волосы, иногда то вытягивая их, то почесывая голову. Стоило выпрямиться и поглядеть на г-жу Елизарову, я заметил, что она плачет.

– И ты!.. Говори со мною «ты», mon ami! – шепнула Елизавета Павловна, смахивая слезы.

– У меня есть для… тебя подарок. Подойти, пожалуйста, к зеркалу.

Обращение на «ты» с княгиней далось мне нелегко. Когда произнес это «ты», в груди затрепетало, зазудело и даже кольнуло, я смутился настолько, что даже покраснел. Тогда меж нами будто исчезла последняя невидимая преграда, это и радовало, и почему-то стыдило меня.

– Закрой глаза, mon amie, – последнее, что произнес мой голос, и неловко оборвался.

Достав из ящика шаль, похолодевшими и вспотевшими пальцами развернув ее, я укрыл Елизавету Павловну. Роскошная ткань, блистая в нерешительных огнях редких свечей, обернула все ее тонкое тело, струясь с плеч до пола. Раскрыв очи, г-жа Елизарова восторженно вздохнула и, будто не веря своим глазам, замерла, зачарованно глядя в зеркало. Затем княгиня закружилась, подняла край шали, разглядела узор и, повернувшись ко мне, думала выразить благодарность, но вновь заплакала. Отняв Елизавете Павловне руки от лица, я улыбнулся и поцеловал ей родинку возле самого уголка губ, захватив соленую слезу. Осознав, что сделал теперь нечто немыслимое, я замер. Княгиня тоже была изумлена и прямо смотрела на меня. Обняв Елизавету Павловну, я сжал губы, тотчас ощутив на языке солоноватый вкус. И мое тело напряглось, и сама княгиня. Мы оба не смели и не могли пошевелиться. Но скоро я почувствовал, как и ее руки обвили меня.

До поздней ночи мы с Елизаветой Павловной вели беседу. Она много рассказывала про свою дочь, про знакомство с Сергеем Михайловичем на балу в Екатерининском, про свою дачу и собрание картин. Я поделился с нею воспоминаниями из детства и раскрыл замыслы для будущих художеств, затем начались обсуждения литературы и персонажей. Пред теплым камином она – укрывшись шалью, я – одеялом, просидели до половины третьего и, что примечательно, даже не заметили, как пролетело время. Все думалось, что мы вот-вот только сели говорить и чуть ли не сразу расстаемся. Отрывались друг от друга с болезненностью, никак не могли наобнимать и наблагодарить друг друга.

Сегодня, как уже обозначил выше, двадцать пятое число. Чувствую себя лучше, кроме того, этим вечером произошло решающее событие, во многом определившее мои взгляды и расставившее точки над и.

Днем нам с Елизаветой Павловной докучала Таня. Девочка то и дело вторгалась в наши разговоры и мешалась под ногами, точно нарочно. Вечером старый князь предложил наведаться в летний сад, что было единогласно поддержано. Поначалу прогулка проходила даже слишком хорошо: я и Таня шествовали впереди всех, ведя разговоры о Франции, Эдмонд де Вьен и г-жа Елизарова шли под руку сразу же за нами, а Сергей Михайлович, мечтательно оглядываясь по сторонам, медленно вышагивал позади, значительно отстав от нас.

– Я точно решил, что после свадьбы нам с вами надо отправиться во Францию. Там вы сможете наблюдать невиданной красоты закаты! Сколько себя помню, все свое детство глядел на розовые облака и воображал, что дотягиваюсь до них, хватаю пальцами и откусываю, а облака эти сладкие, сахарные… как я люблю эти облака!

– Помню, вы вчера рассказывали уже… Не только же тамошние облака вы любите, г-н де Вьен, это было бы странно, небо везде одинаковое. Склонна думать, что те облака напоминают вам о чем-то или ком-то… ежели бы, например, какой-нибудь прутик вам бы напоминал о том же самом, вы бы и прутик возлюбили, – завороженно любуясь мною, произнесла Таня.

Разумная мысль графини и ее неожиданно складная речь настолько поразили меня, что мы остановились посреди дороги. «И правда, как раньше об этом не догадался?» – глядя куда-то перед собою, изумился я, но как будто не мысли Татьяниной, а чему-то другому, подсказываемому интуицией. «Как, однако, Таня хорошо сложила! Она будто забыла о роли и вернулась в саму себя, не сценическую, а настоящую, – подумал я». Но тут, как гром среди ясного неба, я услышал властный смех Аранчевской. Развернувшись на звук, заметил: Виктор Морилье и Мария, следуя под руку впереди Аранчевских и Растопшиных, живо беседуют. Позади всех плетутся Петруша Бекетов с Аришей и Констанцией: вторая нервничает и дуется, первая корчит гримасы и хохочет. Сам Петруша выглядел беззаботным. Разинув рот, он наблюдал то за одной девицей, то за другой, почти пуская слюни. Мешаясь с чувствами в груди, я решительно направился в сторону émeraude и, подскочив к компании, дернув ее за руку, увел несколько дальше.

– Ты знала, что мне нездоровится? – прошипел я, не выпуская Марию из хватки. – Прежде чем ты что-то ответишь в свое оправдание, намереваюсь предупредить тебя, что я бы бросил все ради тебя, ежели бы ты раскаялась.

– Да не нужно ничего бросать, не раскаиваюсь, – надменно выразила émeraude, пытаясь высвободить руку. – Да пусти же! Ну знала, что ты болен, об этом достаточно написали в каждой газете! Ну и? Пусти!

– Ну и?! Почему ты не пришла? Я жаждал знать, что ты меня навещала хоть раз! С твоей стороны это, то есть твое равнодушие, как минимум, нехороший поступок. Ты должна была явиться, хотя бы рядом проехать после всего, что меж нами было. Должна!

– Ты бы меня заразил, и я бы заболела.

– Да ты уже больна на всю голову, куда еще-то!

– Сумасшедший! – вскрикнула Аранчевская. – Приказываю тебе отпустить меня! Ты не слышишь, что ли, мне больно!

Но я не отнимал руки. Лицо мое лихорадочно вздрагивало, а губы все сильнее сжимались, вытягиваясь в безумную улыбку.

– Ты еще пожалеешь, – стеклянно прозвучал мой голос, руки сильнее сжали запястье княжны. – Ежели ты решишь выйти за кого-то из известной шайки, то знай, сначала я убью твоего суженного, а потом тебя. Лучше пусть тебя совсем не будет, чем ты станешь чьей-либо еще. Ты меня поняла?! Ежели ты думаешь, что я примусь бегать за тобой, упрашивать, то ты ошибаешься. Кругом ошибаешься! Этот вопрос решу точным прицелом.

– Помогите! – запищала émeraude.

– Адольф де Вьен… – направляясь к нам, начали было Максим Федорович и Константин Константинович в один голос.

Показательно отняв руку от émeraude, я сурово взглянул на нее, проскрежетав напоследок: «тебя предупредил». Мимо своих проскочил пулей и пошел домой. Они не стали меня окликать. «Ох уж эта змиюга! Пусть только посмеет выйти замуж за кого-то из кукушки, устрою ей веселую жизнь! Все прощу, но не кукушечных акробатов», – гневался я, то вертясь по сторонам, то, напротив, выжидательно замирая, будто вот-вот должно что-то произойти и все решить. На Английской я тотчас ушел к себе, лег на диван и пролежал так до тех пор, пока внизу не послышался скрип двери. Но все-таки к домашним явился я лишь перед ужином.

– Думаю, уже завтра вечером отправимся на дачу, а оставшееся время сегодняшнего дня и утро завтрашнего можно положить на сборы. На даче у нас климат посуше, природа роскошней. Вам, Адольф, там будет всяко лучше, чем в Петербурге, вылечитесь и порисуете, – сказала Елизавета Павловна. – Да и нервы успокоите. Там у нас не будет лишних раздражителей. Дача уже обжита, там сейчас дочь моя с ее мужем и ребенком. Николай – мальчик тихий и скромный, донимать вас не будет.

– Мы согласны. Заночевать можем у П*, нам как раз по пути, – поддержал отец. – Адольф, ты согласен?

– Согласен, ежели меня действительно никто не будет раздражать.

– Некому, голубчик! – ни к месту весело добавил г-н Елизаров.

31 Mars 1824

Сегодня ранним, холодным утром мы приехали к Елизаровым на дачу, находящуюся в смоленской стороне. Помимо нас, как уже было говорено, у Елизаветы Павловны и Сергея Михайловича гостит их дочь Катерина Сергеевна с семейством: с мужем Лебедевым Юрием Георгиевичем и пятилетним сыном Николаем (здесь все его зовут Николяша).

В дачном дворце мне с великодушной руки выделили три комнаты: спальню, мастерскую и кабинет, отцу же предоставлено четыре: те же, что и у меня, и персональная «книжная». Но помимо прочего есть и другая библиотека, располагающаяся ровно посредине дома, занимающая по крайней мере половину этажа. Сам дворец громоздкий, большой, выполненный в стиле Александровского классицизма.

К утренней трапезе я вышел усталый из-за недосыпа, поэтому разговоры за столом касались только моего самочувствия. После завтрака Елизавета Павловна и г-н Елизаров знакомили меня и старого князя с домом, показывая женскую и мужскую половины дворца. Начали мы осмотр с женской части, на которую у нас ушло около двух часов, ежели не больше, а закончили мужской стороною в кабинете г-на Елизарова. Там хозяин дома угощал нас бренди по-французски, отмечая, что его английским друзьям нравится этот напиток. Хочу заметить, дневник, что «бренди по-французски» – редкостная гадость, потягивая которую, я все думал: «какой же сумасшедший придумал пить алкоголь с молоком?».

Более всего во дворце меня впечатлила картинная галерея, вмещающая в себя великолепные собрания. Среди художеств есть и «Кружевница» Тропинина, и «Обнаженная» Франсуа Буше, и «Дама под вуалью» Рослина, и «Два Сатира» Рубенса, и Пуссен, и Энгр, в общем, картин достаточно всяких, на любой вкус. Увлекшись полотнами, я принялся за их оценку и разгадку сюжетных загадок. Елизавета Павловна слушала с любопытством и наслаждалась тем, что наслаждаюсь я, Сергей Михайлович подходил с лорнетом туда, где отыскивались тайные знаки, а отец, сочтя мое поведение за бахвальство, демонстративно пребывал в самом конце галереи.

Ежели обобщить увиденное, то с уверенностью можно сказать, что интерьеры дворца милые. Мне понравилась теплота оттенков, их приглушенность. Вместо того чтобы украшать дом яркими решениями, Елизаровы выбрали нежные оливковые, розовые, песочные и голубоватые тона. Единственной комнатой, не поддающейся объединению с другими, является моя спальня, отделанная сочным малиновым штофом. Елизавета Павловна лично спрашивала, нравятся ли мне интерьеры, и настаивала, что ежели я в чем-то вижу неудовольствие, чтоб непременно сказал об этом.

Продолжить чтение