Журавушки
* * *
© Смирнов М.И., 2024
© ООО «Издательство „Вече“», 2024
* * *
А.С. Пушкин
- …но ближе к милому пределу
- мне б всё ж хотелось почивать.
Ефим Фадеев прислушался к тоскливым завываниям промозглого осеннего ветра. Взглядом проводил пару журавлей, которые плавно закружились над деревней, а потом, печально взывая, скрылись за облаками. Сколько уже таких журавушек проводил в дальнюю дорогу – и не счесть. Угрюмо посмотрел на деревню, от которой осталось с десяток дворов. Прислушался, но кроме порывов ветра ничего не слышно. Лишь редкий раз донесется собачий лай, а еще реже людские голоса. Вздохнул.
Уходят люди в мир иной. Пальцев не хватит, чтобы пересчитать, скольких уже снесли на мазарки, а вскоре и одной руки будет много, чтобы оставшихся пересчитать. Уезжают люди в поисках лучшей жизни, ищут по свету счастье свое и не успевают оглянуться, как забывают о родном доме, родителях и стариках. Забывают, где они родились, выросли. Бросили ее – деревню-матушку. Закружит яркая, суетная жизнь и недосуг оглянуться. Проходят годы, уходят родители в мир иной, а с ними умирают и родные дома. Лишь журавушки кружатся над домами и зовут, и плачут, взывая к нам, живым…
Ефим Фадеев приставил лопату возле калитки в сад, где сиротливо качала ветвями небольшая яблоня да виднелись два-три куста малины. Много ль одному нужно? Да всего ничего, а в старости тем более.
Раньше-то ребятишек звал. Наперегонки бежали к нему. Радовались, собирая яблоки и малину, а сейчас некому стало собирать. Горстку съешь – и ладно. Яблочко натрешь на терке – и хватит, а остальное осыпается, в землю уходит. И смотреть больно, и поделиться не с кем.
Вскидывая худые ноги, дядька Ефим подошел к дому, но не стал заходить, а присел на ступеньку крыльца. Худой и высокий, в деревне прозванный «каланчой и верстой», в безрукавке, из-под которой видна синяя клетчатая рубашка, она выбилась из потертых серых штанов, фуражка сдвинута на затылок, приоткрывая редкую седую поросль на голове.
Дядька Ефим присел, вытянув длинные ноги. Хотел было скинуть галоши, но взглянул на грязное крыльцо и не стал делать. Вроде вчера только косырем прошелся по доскам, а гляди ты, снова грязь на крыльце. Откуда берется – непонятно…
Хмуро взглянул на деревню: редкие дома виднелись там и сям, скрываясь за черемушником или прячась среди Колиных березок, словно хотели укрыться от взгляда чужого. Да, раньше, в далеком детстве, конца и края не было видно у Васильевки, тянулась между холмами, временами взбегая на пологие склоны или выстраивалась по берегу речки Ветвянки.
Некоторые называли ее пьяная Васильевка, потому что избы не по линеечке стояли, а словно пьяный великан прошагал и разбросал дома. Там пяток, здесь десяток, а тут целая пригоршня, а там всего два. Куда упали, там и остались. И получилось, что в одном месте густо, а в другом кот наплакал. Так Васильевка раскинулась по холмам вдоль Ветвянки, сплошь заросшей кустарником и черемушником.
Большая была деревня, и жителей не сосчитать, а теперь от нее почти ничего и никого не осталось. Только журавушки кружат и кружат над ней, души родные высматривают.
И снова Ефим Фадеев вздохнул. Жизнь на исходе. Вроде жизнь долгая, много всего повидал в ней как плохого, так и хорошего, с многими людьми судьба сводила. Да, вроде долгая жизнь, но оказалась слишком короткой, всего лишь черточка между датами рождения и смерти.
Дядька Ефим вздохнул. Посмотрел на улицу. Притихла деревня. Никого не видно. Прислушался к порывам холодного ветра. Зябко повел плечами и запахнул безрукавку. Зазнобило, но домой не хотелось заходить.
И снова закружились мысли. Сидишь – и складывается мозаика жизни. Всплывет в памяти кусочек из прошлого и рассматриваешь его. А есть странички, которые не хотелось бы переворачивать, нет желания ворошить это прошлое и стараешься куда-нибудь подальше затолкать их, прячешь в самые дальние уголки памяти, чтобы лишний раз не натолкнуться.
Дядька Ефим взглянул на редкие дома. Поежился от промозглого ветра, думая о скорой зиме, думая, какой она будет – морозной и снежной или теплой и слезливой. Растер лицо заскорузлыми ладонями и нахмурился, когда вдруг вспомнилась одна из зим в далеком прошлом, припомнился деревенский бригадир Николай Карпов – пакостливый человечишка. Жители стороной обходили его, потому что Николай был властью в деревне. Человечишка, возомнивший себя царем и богом на земле, который решил распоряжаться людскими судьбами. Все опасались связываться с ним, и Ефим не избежал этого.
Когда это случилось, Ефиму было всего лет четырнадцать, но бригадир не смотрел на его возраст. Это сейчас мальчишки в этом возрасте по улицам бегают, в жмурки и войнушку играют, а он уже работал.
Да и как иначе. Отец с гражданской не вернулся. Мать померла, когда он пацаненком был. И остались они вдвоем с братом. Брат на пять лет был постарше. Хозяином чувствовал себя в доме. Ответственным. Он правда был серьезным. Жизнь таким сделала, когда остались без родителей. Нужно было жить и выживать. Младший брат на нем, а еще хозяйство, которое язык не поворачивается назвать хозяйством. Коровы не было, лошади тем более, зато держали козу, но и ту в суровую зиму волки задрали, а может, лихие люди утащили.
И пришлось выживать. Здесь уже было не до веселья. И поэтому старший брат всегда был серьезным, ни улыбки на лице, ни ласкового слова, а все больше подзатыльники давал Ефиму за его неугомонный характер.
Не было такого человека в деревне, которого Ефим Фадеев не смог бы разыграть или объегорить. Все попадались на его крючок. И всё потому, что он никогда не улыбался. Брал пример со старшего брата. Стал ему подражать. Брови насупленные, на лице ни намека на улыбку. Наверное, поэтому жители верили его байкам, потому что всегда казался серьезным.
Да, так оно было. Зимние дни короткие. Не успеешь оглянуться – на улице вечереет. И все тянулись в деревенский клуб, где можно поговорить, языки почесать, посмеяться, а то начинали спорить, но и тут же решали серьезные дела. Частенько засиживались допоздна. И однажды, едва Ефимка появился на пороге, не успел дверь прикрыть, из толпы, окутанной клубами дыма, хоть топор вешай, к нему подскочил ехидный и вредный бригадир Николай – плюгавенький мужичишка.
Ефимка кинулся было в толпу, чтобы скрыться среди мужиков в густом махорочном дыму, что колыхался словно туман над рекой, но не успел. Николай вцепился в него и принялся посмеиваться над ним, что всех объегоривает, а его не сможет, потому что он забоится, потому что деревне он главный и его слово – закон для всех, а кто ослушается, пусть пеняет на себя. Сказал, словно в угол загнал. И обмануть вроде просит, и сам же пугает, что будет, если это сделает.
Ефим пытался вырваться от него, но бригадир вцепился, продолжая подъегоривать его. Мужики было вступились за Ефима, но бригадир пригрозил, что на всех делянок хватит в тайге. Умолкли.
…Ефим Фадеев посмотрел на низкое небо, сплошь затянутое облаками, и снова показалось, что курлыкают журавли. Прислушался. Пожал плечами. Наверное, показалось. Тяжелые облака, неповоротливые, того и гляди, за крыши зацепятся. Не успеешь оглянуться, зима настанет. И закружат метели, что шагу из дома не сделаешь. Завоет ветер, заметая округу. А уж дома – так под крышу наметет. Дверь не откроешь. А выйдешь на улицу, вытянутую руку не видно, такие метели бывали. И тогда, в том далеком прошлом, такая же метель была…
Поднявшись утром, маленький Ефимка поежился. За ночь все тепло выдувало из избы. Холодно. Зуб на зуб не попадает. Он заторопился в кузницу. Там тепло. Пусть много работы, но в кузне можно греться, а еще дядька Матвей картоху приносит. Сунет молчком пару-тройку штук. Вкусно – страсть! Одну картоху для брата, Петяйки оставишь, а остальные съешь. Пригреешься, и спать потянуло. Немного подремлешь, дядька Матвей поднимает. Пора за работу браться. И так весь день, а домой идешь – и ног не чуешь под собой, до такой степени уставал. И домой вернешься, воды глотнешь и сразу на боковую. На ходу засыпал…
А на дворе метет. Укрываясь от снега, не заметив, Ефимка ткнулся в спину бригадира, который стоял, прикуривая на ветру. Чертыхнувшись, он схватил Ефима и опять принялся его подначивать, что не сможет обмануть, потому что Фимка трус, а он власть, которую нужно бояться и уважать, а иначе… и погрозил кулаком.
И тут Ефима словно черт подтолкнул. Ну, сдержись, промолчи, пусть поиздевается – и ничего бы не случилось. Стисни зубы, язык прикуси до крови, вырвись и убегай, чтобы не догнал. Но Ефимку словно подтолкнули. Не удержался. Сказал, будто в соседнем селе у бабки Фени, а она была родной теткой бригадира, от снега обрушилась крыша и повалилась печная труба, а теперь старуха замерзает. И они с кузнецом побегут туда, чтобы помочь. Протараторил, вырвался и скрылся в метели. Эх, знать бы ему, чем эта шутка закончится, он бы все отдал, лишь бы вернуть прошлое и исправить, но слово не воробей…
Пять верст до соседнего села. Метель, ни зги не видно. Бригадир брел, лишь бы не сбиться с дороги. К обеду добрался до села. Смотрит, а теткин дом стоит, и печная труба на месте. Не поверил. Глаза протер. Лишь тогда понял, что пацан – этот Фимка – обманул его. Вокруг пальца обвел, а теперь вся Васильевка будет знать об этом и станет издеваться над ним, проходу не дадут, что этот пацаненок, от горшка два вершка, смог его обмануть.
Ух, взбесился бригадир! И Ефим поплатился за шутку, над которой другие бы посмеялись – и всё на этом, зная его манеру, а эта шутка превратилась в горе, которому конца и края не было. Горе на всю жизнь. Страшно поплатился. Бригадир отыгрался на его старшем брате, на Петрухе. Как-то при встрече он пригрозил Ефиму, что тот еще не один раз пожалеет о своей шутке, до конца дней своих будет каяться, да поздно.
И сочинил донос, будто старший брат потравил двух лошадей.
– Ты за лошадьми присматриваешь?
– Да, я.
– Лошади пали?
– Да, пали.
Петруха не отпирался. Все знали, что лошади сдохли. И с ним не стали разбираться, арестовали Петра. С той поры Ефим не видел брата. Сгинул он. Может, расстреляли. А может, куда-нибудь угнали и там помер. Не соврал Николай Карпов, что Ефим до конца дней будет винить себя. Так и получилось. Он, только он был виновен в смерти брата. Если бы не эта дурацкая шутка, брат остался бы живой. А он сгинул…
…Ефим Фадеев поежился. Холодно. Еще чуток, и зима придет. Закружат метели, затрещат морозы. Носа не высунешь из избы. Заметет по самую крышу. Ладно, дрова заготовлены. Можно зиму пережить. Это Андрюшка Шилов, сосед, помог. И дрова привез, и в поленницы уложил, старым рубероидом укрыл, чтобы не мокли. Хороший человек! Всем помогает. Одни старики остались, кому ехать некуда, да и незачем. Вот и доживают свой век в родной для всех деревне. И снова припомнилось горькое прошлое…
Ефима не было дома, когда арестовали брата. Мальчишка прибежал в кузню и шепнул, чтобы побыстрее прятался, иначе его заарестуют. Ефим понял, чьих рук это дело. И ему пришлось несколько дней скрываться от бригадира. В сараях ночевал, в кузне, деревенские к себе пускали и подкармливали его, а бывало, на ночь оставляли. Ефим словно исчез. Бригадир метался по деревне, чуть ли не в каждую избу заглядывая, пытаясь его разыскать, но бесполезно. Деревенские жители словно воды в рот набрали – не видели, не знаем. Ефим понимал, если попадет под руку бригадиру, тот не помилует. Не зря разыскивал. Значит, решил отправить следом за братом, а куда, нетрудно догадаться.
А вскоре его разыскала тетка. Дальняя родственница, которая прослышала, что с ними произошло. Ночью приехала на санях, чтобы никто не видел. Ефимку разыскали. По задам огородов добрался до саней. Спрятался под сеном. И тетка, не мешкая, стала понукать лошадей. Забрала Ефима с собой, хотя у нее и так было семеро по лавкам, а тут лишний рот появился…
Дядька Ефим не любил вспоминать, как пришлось выживать в теткином доме. Зимой туго было. Ни одежки, ни обуви. Выскочит на двор и тут же обратно. А настала весна, вот уж он вырвался на волю. Вслед за худыми коровенками ползал по лугу, а то старался наперед забежать, выискивая, что можно съесть. И в лес уходил. Грибы собирал, травы, какие знал. На речке рыбу ловил. Пусть немного, но все же хорошее подспорье. Немного съедал тут же, запекая в костре, или варганил юшку, а что-то приносил в теткин дом, чтобы не считаться нахлебником. И так до поздней осени, пока не начинал сыпать снег…
Так Ефим и не ходил в школу. Успел в своей деревне два класса одолеть, и учеба закончилась, когда они остались без матери. Здесь уже нужно было думать, как выжить с братом, а не в школу бегать. Брат устроился на конюшню. Лошадей любил – страсть! Готов был дни и ночи рядом с ними проводить. И проводил. Домой поздно возвращался, а чуть свет уже снова отправлялся на конюшню. И Ефимку пристроил. Договорился с кузнецом, дядькой Матвеем, чтобы Ефимку взял в обучение. Пусть пока за порядком следит да присматривается, а там уж, когда подрастет и наберется сил, можно к наковальне подпустить, а пока что – на побегушках. Так они и жили, пока Ефимка не подшутил над бригадиром, и расплата была страшной…
Холодно на улице. Промозглый порывистый ветер проникал повсюду, заставляя знобко передергиваться. Дядька Ефим надвинул фуражку на глаза. Поправил безрукавку. Стряхнул невидимую соринку с серых замызганных штанов. Сегодня он хотел было в палисаднике порядок навести.
Черемуха разрослась – страсть, а посмотрел на нее, вспомнил, как она цвела под окошком, а запах от нее, аж голова кругом шла, и не стал трогать. Пожалел. В садик отправился. Землю перекапывал, кусты малины подрезал, а то, заразы, во все стороны полезли. Не успел раньше прибраться да вскопать, а теперь приходится нагонять упущенное время.
В начале осени, когда убрали картошку, а в селе принято помогать друг другу, больше не на кого надеяться. Вот когда выкопали, дядька Ефим занедужил. И поясницу прихватило, и все косточки замозжило, словно к непогоде. Да и вообще непонятное чувство было, словно последние дни доживает. Хотелось помыться в бане, переодеться в чистое смертное белье, какое у него давно приготовлено, улечься на диван или кровать, сложить руки на груди, закрыть глаза и лежать, вспоминая прошлое, а там, глядишь, боженька приберет к себе. И еще один журавушка закружится над деревней и будет проситься домой, и начнет плакать-курлыкать, что это же я, Ефим, а люди не будут замечать, поминая его за столом…
Расхандрился. Сильно. Думал, правда, сляжет, но один сосед заглянет, другой и третий. Посидят, поговорят. Вроде ни о чем разговоры, а начнешь вспоминать, говорили о жизни, как жили, как живем, а будем ли жить – этого никто не знал, и они тоже.
…Ефим Фадеев вернулся в свою деревню уже перед самой войной. И не один приехал, а с женой, Марийкой. Встретился с ней, когда ездили в город. Они поехали в райцентр, где должны были забрать книги для школы, заехали в городскую библиотеку, там что-то взять, на складах загрузиться. А в райцентре библиотекарь, совсем еще девчонка, напросилась с ними в город.
Там девичьи дела, она неопределенно покрутила в воздухе рукой и тут же засмеялась. Взяли, но ехать пришлось в кузове. И Ефим забрался к ней, чтобы не было скучно. Всю дорогу разговаривали. Он говорил о своей работе, а она про книги. Правильно говорят, у кого что болит, тот о том и говорит. И у них так получилось. Она про книги, а он про кузню, где работал. Вроде, что общего между ними? Ничего! А они нашли общий язык.
И туда ехали вместе, и оттуда снова в кузове. А добросили ее до райцентра, Ефим выпрыгнул следом, махнул шоферу, чтобы уезжал, что сам доберется, и пошел ее провожать. Так и познакомились, а вскоре сыграли скромную свадьбу. Расписались в сельсовете. У тетки посидели. Немного выпили. Песни попели. Поплясали. И началась семейная жизнь. А вскоре решили перебраться в родную деревню. И, собрав вещички, уехали…
– Дядька Ефим, холодно на дворе, того и гляди, снег сыпанет, а ты сидишь на крыльце, – возле калитки стоял невысокий кряжистый Андрей Шилов. – Гляди, примерзнешь к ступеньке, придется твой зад кипятком отогревать. Лишь бы не обжечь, а то как сидеть будешь? – и хохотнул. – Я что заехал-то… С утречка собираюсь в райцентр, а потом еще в город нужно поспеть. Что-нить тебе привезти?
Он распахнул калитку, подошел, ткнул широкую ладонь, здороваясь, и навалился на перила крыльца, посматривая на соседа.
– Спасибо тебе, Андрейка, – хмуро взглянул дядька Ефим, а потом поднялся. – Слушал, снова журавушка закурлыкал. Еще одна душа отправилась к ним. Знаешь, Андрей, ежли будешь проезжать мимо почты, опусти письмишко. Опять племяшу, Ромашке, написал. Скока годов кличу в гости, у него времени не находится. Видать, в городе жизня сладкая, ежли от нее оторваться не может. Вдвоем на белом свете остались и не видимся. Помру и не увижу его. Эх, жизня…
Он махнул рукой, поднялся и скрылся в избе, а потом снова появился и протянул помятый конверт. Андрей Шилов взял его. Покрутил в руках и сунул в карман.
– Дождешься, дядька Ефим, – ободряюще сказал он, хотя знал, что его друг детства, Ромка, уж много лет не появлялся в родной деревне. – Не успеешь в журавушку превратиться. Чует мое сердце, приедет Роман. Видать, закрутился на работе, что свободной минутки не найти. Приедет, вот увидишь, дядька Ефим, увидишь.
– Ишь, сыскалась гадалка. Ты ишшо карты пораскинь или по руке погадай, – буркнул хмурый дядька Ефим и ткнул заскорузлую ладонь, на которой вообще ничего нельзя было рассмотреть, а уж линии – тем более. – Да, Андрейка, покуда не позабыл, захвати сахарку немного. Рафинада кускового. Он слаще и его надолго хватает. И спичек побольше. Беда с этими спичками. Возьмешь много, а заканчиваются быстро и в самый неподходящий момент. Ну и там чуток конфеток да печеньки, может, еще что-нить… Вдруг кто в гости заглянет, а у меня угостить нечем. Нельзя!
– Ладно, куплю, – сказал Андрей и заторопился к калитке. – Побегу. Нужно еще сарай подлатать. Крыша прохудилась. Пока светло, делами займусь.
И ушел, что-то напевая под нос.
Дядька Ефим долго смотрел ему вслед. Раньше бы скрылся за соседней избой и все, а сейчас издалека человека заметишь. Домов всего ничего, и людей по пальцам можно пересчитать…
А когда-то давно, когда вернулся в деревню, понял, изба обветшала совсем. И ему с Марийкой, как называл жену, первое время пришлось у старого кузнеца Матвея жить, пока свою избу не поставил. Марийка стала в школе работать, а Ефиму одна дорога – кузня. Уходил затемно и возвращался, когда ночь на дворе наступала.
Сталкивался с бригадиром, с этим Николаем, доносчиком проклятущим. Зыркнут друг на друга и расходятся. Но однажды Ефим не выдержал. Темно было, когда они повстречались. За шиворот схватил бригадира, к забору прижал и шепнул, чтобы тот остерегался ходить по улицам, а то ненароком можно упасть и шею свернуть. И добавил, что за ним должок. Придет время – и сполна рассчитается, а если властям донос сочинит, тогда дня не проживет.
Бригадир было взвился, но Ефим еще сильнее придавил к забору, аж штакетник затрещал, ткнул кулачищем под дых, и дыхание сперло у того. Еще и шепнул, что, не дай бог, если что-то случится, из-под земли достанет и по самую шею в землю же вобьет, и опять сунул кулак под ребра. У бригадира ноги подогнулись, и он ткнулся мордой в грязь. Ефим из деревни ушел пацаном, а вернулся-то крепким парнем, которого уже не просто было напугать.
А Николай Карпов как был дохляком, таким же и остался. Вроде даже росточком меньше стал. Правда, с годами ехидности не убавилось, как говорили в деревне, а наоборот, еще злее стал. К каждому слову цеплялся, но Ефима, надо сказать, избегал. На своей шкуре его силу испытал. И боялся, что где-нибудь в темном местечке встретит, башку проломит – это в лучшем случае, а в худшем – вообще не найдут. Пришибет, закопает или в речку с камнем на шее пустит и всё. Ни одна собака не найдет.
И бригадир с того дня старался возвращаться домой засветло, знал, что Ефим наблюдает за ним и ждет только подходящий момент, чтобы вернуть должок. Не помилует его, если пересекутся тропки-дорожки. И ночами в полглаза спал, и вскидывался, прислушиваясь к каждому шороху, как бы красного петуха не подпустил.
Не успели нажиться с Марийкой в новой избе, не успели налюбиться, началась война. Завыла Марийка, запричитала. Вцепилась в Ефима, когда мужиков отправляли. Убивалась, что больше не увидятся, а Ефим посмеивался, что воевать недолго будут. Приедут на войну, шапками фашистов закидают, как многие тогда говорили, и вернутся домой. Шапок не хватило, чтобы закидать, а уж домой вернуться дорога долгой оказалась…
Бои сильные шли. Они прорывались из окружения, фашисты пытались отрезать и уничтожить разрозненные отстатки полка. И тут Ефим случайно встретился с бригадиром. Даже не встретился, а издалека заметил, аж сердце ёкнуло, словно подсказать хотело, что это он – сволочуга. А Ефим не поверил, увидев его. Думал, померещилось. Сколько дней и ночей без отдыха. Не то может привидиться. Просто что-то знакомое показалось в солдатике, когда он остановился, потом медленно повернулся, внимательно осмотрелся, словно хотел убедиться, что его никто не заметил, а потом ужом скользнул и скрылся в разбитой хате. Ефим мотнул головой.
Опять почудилось, будто Николая Карпова – этого сволочугу увидел. Мотнул головой. Не может быть. Что ни говори, а воевали миллионы, и вдруг среди них встретить земляка, да еще в тот момент, когда выходил из окружения. Получается, они служили в одном месте – этого не может быть. А потом все же решил проверить. Неладное заподозрил.
Его рота вместе с остатками полка пыталась пробиться из окружения, а фашисты все сильнее затягивали кольцо. Бои не прекращались. А тут солдатик приотстал от всех и решил спрятаться. Для чего? Не в разведку же пошел. И бросился Ефим следом, не обращая внимания на огонь, короткими перебежками, а где по-пластунски, добрался до цели и проскользнул в избу.
Остановился. Закрутился на месте, пытаясь найти солдата, но никого не заметил. Пусто в хате. Над головой небо в дымных разводьях. Крышу снесло при обстреле. Где тут спрячешься, если всё на виду.
Снова закрутился, осматривая хату, и в углу заметил крышку подпола, наспех присыпанную всяким мусором. Подошел. Постоял, внимательно всматриваясь в мусор. Откинул крышку и невольно отмахнулся, глазам не поверил. Перед ним был Николай Карпов в солдатской одежде, скрючился на самом дне, пытаясь прикрыться каким-то хламом.
Свет ослепил его. Прищурившись, он не заговорил, а заверещал, редкий раз вставляя слова на немецком языке, чтобы не стреляли, что он дождался освободителей, что он сделает все, лишь бы оставили в живых, что ненавидит Советы и готов этих коммуняк стрелять и вешать на каждом столбе. Прикрыв один глаз, прищурился, он надеялся увидеть фашистов и с готовностью поднял руки, сдаваясь в плен. Но перед ним, чего он и в страшном сне не ожидал, стоял Ефим – это было равносильно приговору – и молча смотрел на него.
– Фимка, земляк! – сначала запнулся от растерянности, а потом зачастил он, вроде как обрадовавшись, а в глазах метался страх. Понял, сука, что расплата близка. – Фимка, чертяка, как ты оказался здесь? Слава богу, родную душу встретил в этом аду! Я уж думал, хана пришла мне. Стрельнут и не станут разбираться. А тут ты стоишь… Ну, теперь заживем! Слава тебе, Господи!
И размашисто перекрестился.
– Сволочуга, с каких пор богу стал верить? – не сказал, а рыкнул Ефим, склонился над подполом, ухватился за ворот и рывком вытащил бригадира наружу. – Решил грехи замолить? А ты подсчитал, сколько загубленных душ на твоей совести? Не получится, сволочь! За каждого убиенного придется ответ держать, а за моего брата Петруху вдвойне спрошу с тебя. Признавайся, сука, решил фашистам сдаться? Вздумал коммунистов на столбах вешать? Говори, сволочуга, иначе порешу на месте!
И не удержался, ткнул в морду кулачищем, кровянка брызнула во все стороны.
– Фимка, подожди, Фимка, – захлебываясь кровью и соплями, заторопился бригадир и махнул рукой. – Ты поглянь, какая силища на нас прет! Ведь мы не остановим ее. Они скоро Москву возьмут. Я читал листовки. А там до Урала рукой подать. И тогда конец придет. Всю страну завоюют, и глазом не успеем моргнуть. Подожди… – он рванулся в сторону, пытаясь уклониться от удара, но взвизгнул, когда Ефим с размаху врезал по загривку, аж зубы клацнули. – Ефим, это новые хозяева идут. А не все ли равно, кому служить – русским или немцам. Немцы любят порядок. Мы будем, как сыр в масле кататься. А здесь заживем. Немец не даст пропасть. Ефимка, решайся. Вон он – немец, на опушке леса окопался, рукой дотянешься, а за ним силища прет. А где наши, русские? Нет их, разбежались, по кустам прячутся, а начальство манатки собрало и махнуло за Урал, нас бросили на произвол судьбы. Понимаешь, Фимка, нас бросили на погибель. Никто не узнает, где нас закопали. А я еще хочу пожить. Понимаешь, Фимка, жить хочу-у!
И Николай Карпов завыл. Страшно завыл, по-звериному, сидя на грязном полу. Закачался, схватившись за голову. А потом бросился к Ефиму, стоявшему молча, обнял колени и заверещал, словно заяц.
– Жить хочу, жить хочу… – повторял он без остановки, поднимет голову, взглянет на Ефима и снова: – Жить хочу!..
– Мой брат тоже хотел жить, – тихо так, словно про себя, сказал Ефим, и тут же Николай умолк, отпустив сапоги. – Ты отправил на смерть моего Петруху, и меня бы отправил, если разыскал. И я буду до последнего дня своего корить себя, что по моей вине он сгинул, и где его могилка, я даже не знаю. Ты отправил его на смерть, а вся вина на мне!
И ткнул пальцем в бригадира.
– Фимка, прости меня, прости, говорю, – снова заверещал Николай и опять кинулся обнимать грязную обувку. – Времена такие были. Это не я виноват, а власть решила отправить его на погибель. Прости меня… Я верным псом стану тебе. Любого загрызу. Любого разорву. До конца дней буду служить тебе. Уйдем к немцам, и у нас начнется другая жизнь, намного лучше, чем при Советах жили. Ты будешь хозяином, а я стану твоим верным псом. Пойдем, Фимка. Вот, смотри, что у меня есть, – он сунулся в карман, вытащил довольно-таки увесистый сверток и развернул. – Посмотри, сколько насобирал. На всю жизнь хватит. А если хочешь, оставь себе…
Он протянул тряпицу, в которой лежали золотые колечки, монеты, что-то еще и – выломанные зубы…
Ефим, когда догнал свой взвод, ничего не стал рассказывать про бригадира, только хмурился и всё наклонялся, вырывал пучок травы и брезгливо вытирал руки. А потом отбрасывал его и принимался вытирать ладони о грязную гимнастерку.
Раньше, думал он, убью бригадира, сразу на душе станет легче. Он думал, легче станет, потому что отомстил за брата Петруху. Да и не только за него, но и за другие убиенные души. А сейчас… Сейчас легче не стало. Наоборот, словно камень на душу лег, и нет мочи сдвинуть его, скинуть этот ненавистный груз, который придется тащить всю свою жизнь.
* * *
Днём вовсю пригревало, но вечерами, в призрачных сумерках ещё тянуло морозцем. В апреле погода, ох, как обманчива, но всё равно желанна и долгожданна, что сам тоже места не может найти. Радуется природа, а с ней и душа. Умытое солнце, а небо не голубое, как летом бывает, а какое-то ярко-высиненное и глубокое, а по нему облака – белые перья-пушинки: чистые, быстрые и лёгкие.
В затишке стоишь, и жарко становится – солнце пригревает, а от земли холодком потягивает, снег, казалось, почти везде сошёл, так, кое-где в зарослях кустов виднеется да в тени домов, куда солнце редко заглядывает, там ещё тёмные сугробы лежат. И если зачерпнуть снег, раскрошить на ладони, и тогда можно увидеть, как засверкают гранями маленькие льдинки. Пройдёт несколько секунд, и на ладони останется вода, пахнущая свежестью да талым снегом. Но вскоре сугробы возле домов исчезнут. Днём прогреется воздух, и остатки сугробов заплачут ручейками, а возле них уже бледные ростки начинают проклёвываться. Весна пришла, новая жизнь зарождается…
Душа радуется весне, но томится в городе. Антон Иваныч стоял на балконе, поглядывал на чистое небо и жмурился. Хорошо-то как! Солнце играется. Деревья к солнцу тянутся. Вдруг ветерок заиграл, промчался, и теплом пахнуло, но тут же прохладой пахнуло. Воробьи на кустах разговорились, перебивают друг друга, торопятся: «жив-жив, жив-жив», а белоносые грачи важно вышагивают по дорожкам парка, по голой земле, крыльями взмахивают и словно подгоняют: пора в путь, пора в деревню…
Антон Иваныч завздыхал, ещё раз взглянул на парк, что был под окнами, и зашёл в квартиру. И, правда, пора в Васильевку собираться. Казалось, почти всю жизнь прожил в городе, сюда перебрался ещё молодым, учиться поехал и на долгие годы остался. Пора бы привыкнуть, ан нет, всё равно тянет в деревню, и чем старше становишься, тем сильнее она манит. Зовёт родной дом, покоя ночами не даёт. Снится. Утром поднимешься, а мыслями там, в родной Васильевке, где каждый уголок знаком, где ты знаешь всех, и все знают тебя. Пора туда, где тебя ждут…
Долгими зимними вечерами, когда за окнами лютовал мороз и куролесила метель, Иваныч частенько сидел с женой и вспоминал молодость и свою Васильевку. Всё посмеивался, говорил, что вокруг много было красивых девчонок, а женился на своей, на деревенской – она милее сердцу, чем городские.
Так они сидели с женой, прислушивались к непогоде за окном, а у самих только и разговоры, что про деревню. Казалось, всё уж давно обговорено-переговорено, но всякий раз они возвращались к деревне, и было видно, что она для них дороже и ближе, чем город, в котором прожили почти всю жизнь. Прожили, но так и не привыкли…
Два-три дня только прошло, и они не выдержали, стали в Васильевку собираться. Хотя что собираться, если жена заранее всё собрала. Привыкла за долгие годы, что Антон, едва наступит весна, весь изведётся, в Васильевку начнёт рваться, поближе к земле – подальше от города.
Валентина приготовила сумки. Соседям оставили ключи, как обычно, чтобы за цветами присмотрели, ну и так, на всякий случай. Мало ли… И утром они поспешили на вокзал. Подъехал автобус, все заняли места и чуть погодя отправились в дорогу.
Иваныч сидел, в окно поглядывал и локтем весь бок жене изширял, показывая на проплывающие чёрные поля, а показывал на взгорки, где проклюнулась первая зелень, как ему показалось, а там, в глубоких ложбинах, местами еще искрится рыхлый снег.
Деревья в лесу потемнели, а ольховые заросли закраснелись серёжками, в воздухе плывет запах лежалых листьев и сырости, и свежестью пахнет.
Автобус старенький. Сколько же он, бедняга, исколесил километров по здешним дорогам! Тысячи и тысячи… И сейчас отправился в путь, а в автобусе несколько пассажиров сидят, и видно по ним, слышно по разговорам, что они радуются весне, радуются тёплому солнцу и едут в свои деревни, которые разбросаны повсюду. Вон, у каждого несколько сумок.
Дождались-таки весну, и всех потянуло туда, где сердце радует каждый пустячок, всякая мелочь, туда, где милее всего – на родину, в родные деревни и села, где ждут и где душа отдыхает…
Ближе к полудню автобус медленно спустился по дороге, что вилась среди леса, а с левой стороны мелькнул тёмный ельник. Громыхнул по узкому мосту, и заскрипели рессоры, лязгнули расхлябанные дверки. Всё, добрались…
– Хорошо-то как! – высокий, сухой Антон Иваныч выбрался из автобуса, задержался на последней ступеньке и оглянулся по сторонам. – Эх, Валентина, глянь, красота-то какая!
Спрыгнул на землю. Вытащил из автобуса две тяжёлые сумки, помог жене спуститься и помахал вслед автобусу, который, просигналив, медленно задребезжал по разбитой дороге. Потом подошёл к молоденькому топольку возле остановки. Взялся за ветку, а почки набухшие. И не удержался, сжал пальцами небольшую почку, она клейкая, сама зеленью отдаёт, и запах острый и резкий, сразу смолкой пахнуло, а ещё, как ни странно, – весной.
– Чуешь, как пахнет? – Иваныч шумно вдохнул в себя прохладный воздух и ткнул пальцем. – Вот… Вот чего нам в городе не хватает – этого запаха и простора!
И обвёл рукой окоём.
– Навозом тянет, Антоша, навозом. Глянь, сколько за зиму скопилось, – не удержалась, прыснула невысокая, худенькая Валентина, поправляя косынку, и запахнула тёплую куртку. – Свежо-то как, хоть и весна на дворе!
– Ну, каким навозом? – засмеялся Антон Иваныч и подхватил сумки. – Весна же пришла! Землёю пахнет, дымком и берёзовыми вениками со стороны Колиных березок, а главное – новой жизнью пахнет. Глянь в поля, видишь, сиреневая дымка? Это земля дышит, отогревается после долгой зимы, а на взгорках уже первая зелень проклёвывается. Заметил, когда на автобусе ехали, – и не удержался, опять повторил: – Эх, Валюха, красота-то какая! Да уж, это не городская жизнь, где сплошные пробки, кирпичные коробки. Люди живут, словно в муравейнике, шагают по улицам, не замечая друг друга, а вокруг бесконечный шум и суета, – и ткнул пальцем. – Прислушайся к тишине – звенит, аж душа поёт.
И неторопливо пошёл по обочине, оглядываясь по сторонам. С прошлого года не были в Васильевке, а кажется – вечность прошла. А может, и правда, что вечность… Каждый день и час, каждая минута и секунда – это вечность. Время уходит, не возвращается. Время уходит безвозвратно, и люди уйдут, когда наступит их время. А пока нужно…
– Антон, глянь, – жена махнула на далёкий лес, что стеной стоял за речкой Ветвянкой. – Вроде тепла-то ещё не было, а всмотришься, и словно зелёный лес какой-то светлый и праздничный, не то что летом в нём: темно, сумрачно и страшно.
– Пора зазеленеть, – сказал Антон, взглянув на лес. – Неделя-другая пройдёт, и совсем не узнаешь его. Весна, всё как на дрожжах растёт. Всё просыпается, и лес оживёт…
По обочинам тропинок и вдоль дороги кое-где проклюнулись первые желтовато-золотистые венчики одуванчиков. Пока их немного, там и сям разбросаны, но вскоре потеплеет, и непритязательные цветы заполонят округу, и начнут кланяться под порывами ветерка, словно с прохожими здороваясь.
– О, Иваныч, – заскрипела калитка, и на улице появился высокий сутулый дядька Ефим в телогрейке и в шапке. – Здоров был! Что-то с приездом задержались, а раньше, бывало, едва снег сходил, и вы приезжали, а сейчас… Видать, дела были. Валька, здорово! – он кивнул Валентине. – Пока не забыл… Вчера к Шаргуновым ходил. Леньке помогал. Зайди к ним, когда время будет. Варвара про тебя спрашивала. Зачем-то понадобилась…
И так говорил с ними, будто не осенью последний раз виделись, а только вчера расстались.
– Здоров, дядька Ефим, – закивал Антон Иваныч и приостановился. – Все скрипишь, старый? Держись. Весна пришла, а с ней новая жизнь начнется. Мы чуток закрутились, и погода не позволяла, то снег сыпанёт, то жаром полыхнёт. Утром поднимешься и не знаешь, что надеть: рубашку или куртку. Так и ходишь, сам в рубахе, а куртка под мышкой. Я батарейки привёз для тебя. Вечерочком загляни к нам. Заберёшь…
– О, молодца, не забыл, – потёр руки Ефим Фадеев и, прищурившись, взглянул на яркое солнце. – Сегодня жарит, спасу нет. Посижу на лавке, покурю. Ох, лютая зима была, холодная. Без дров остались. А к весне кости заломило – терпения не хватает. Погреюсь, авось отпустит… А еще Архип Сифилитик обещал настойку сделать. Любого на ноги поставит. Скорее бы…
Дядька Ефим достал мятую пачку, уселся на лавочку возле двора, сбил потёртую шапку на затылок и задымил. А потом прислушался. Показалось, журавушки закурлыкали в вышине. Задрал голову. Долго всматривался в синь небесную и вздохнул. Показалось… а потом снова вскинулся. Нет, правда, журавушки летят. И будут курдыкать, над дворами кружиться, лушу тревожить воспоминаниями…
Они неторопливо шли по дороге. Наконец-то, добрались до деревни. Теперь некуда спешить. Они дома – это главное. А дом не только жилище – это всё, что есть в округе.
Иваныч шагал, изредка останавливался. Ставил сумки на землю. Отдыхал, растирая уставшие руки. Вроде ничего лишнего не брали, а только всякую мелочёвку собрали, которая необходима в деревне, а гляди ж ты, сумки-то неподъёмные.
Он стоял и осматривался. Казалось, всего зиму не были, а соскучились. И округа стала какая-то другая. Изменилась. Чего-то не хватает, а может, прибавилось. Он закрутил головой. Всмотрелся вдаль, воздух колышется – это земля дышит, а склоны холмов едва заметно зазеленели. А пройдёт всего неделя-другая, и покроются молодой порослью холмы, скрывая пожухлую прошлогоднюю траву и принося покой душе и радость.
– Журавушки наши летят, – он взглянул в синь небесную и зажмурился. – И они соскучились по родным краям. И мы скучали по ним.
На огородах, что протянулись позади дворов, неторопливо вышагивают грачи. То один взлетит, то другой, и опять на землю, и снова копошатся. Тут и там видны дымки – это хозяева взялись за огороды. Сжигают прошлогоднюю траву, что не успели по осени убрать. Плывёт дымок над землёй, прижимается… И воздух, казалось бы, звенит – это жаворонки в высиненное небо поднимаются и распевают свои бесконечные песни. Весна пришла…
Что ни говори, с грустью заметил Анатолий Иванович, в деревне всё меньше остается дворов, зато журавушек все больше и больше. Да, мало дворов, а раньше Васильевка была огромная. Рассыпалась по пологим склонам холмов и вдоль речки Ветвянки, разделённая улочками и переулками, а на другой стороне речки между деревьями укрылись два-три дома, лишь крыши виднеются, а там, на высоком холме, была школа. Сейчас все меньше и меньше становится она. Школа закрылась, и магазин не работает. Андрей Шилов да Пантюшка из райцентра привозят все, что старики просят. Молодцы, не отказывают.
– Здоров, Антошка, – протянул руку сгорбленный дедка Ленька, опираясь на отполированную клюку, и кивнул головой. – Здравствуй, Валька! Что вы мучаетесь, каждый год мотаетесь туда-сюда? Давно бы перебрались и жили, как люди живут, а то бултыхаетесь, словно навоз в проруби. Хе-х!
И тоненько засмеялся.
– Здорово, дедка Ленька, – пожал руку Иваныч. – Ну, сказанул – навоз! Придумал же! Вернёмся в деревню, обязательно вернёмся. Младший сынок определится в жизни, квартиру оставим на него, а сами в деревню переедем. Самим уж невтерпёж. Ночами снится. А ты куда пошлёпал, а?
– Почтальонша приезжала. Пензию дали, – старик ткнул пальцем вверх и похлопал по карману. – Богатым стал. К Андрейке Шилову схожу. Списочек накорябал. Пусть продукты купит, всякой мелочи, ну и для меня ещё шкалик прихватит. Сегодня наш праздник – пензия. О как! Ты бы, Валька, привезла какую-никакую мазь, а то совсем мои ноги отказываются ходить. А мне никак нельзя сиднем сидеть. Если обезножу, кто за меня хозяйством станет заниматься? – И нахмурился, и закачал головой.
Громыхаяя кузовом, проехала машина. Заквохтали куры, бросившись врассыпную. Гавкнула невысокая чёрно-белая собачонка и кинулась вслед за ней. А потом отстала. Устала. И, опустив голову к земле, собака неторопливо потрусила по тропинке.
Иваныч поставил сумки на землю. Заскрипел ворот, загремела цепь, наматываясь на барабан, звякнуло ведро в глубине колодца, и плеснула вода. Анатолий подхватил ведро и поставил на край. Наклонился, глотнул – холодная вода, аж зубы заломило. Жена наклонилась. Тоже глотнула и закачала головой – у, какая вкусная! А потом достала бидончик, высыпала из него конфеты в сумку и налила воды – пригодится.
Иваныч стоял и размахивал руками. Устал, пока тащил тяжёлые сумки. Немного отдохнул и снова подхватил тяжёлую поклажу, и неспешно зашагали по деревне, часто останавливались, потом опять шли по разбитой дороге. Обходили большие лужи, выбирались на грунтовку, но снова натыкались на ямины с водой и опять обходили, а потом махнули рукой, свернули на тропинку и по ней направились к дому…
– Ну, здравствуй, родненький, – сказала Валентина, когда они подошли к дому, что виднелся за высоким забором, и, раскинув руки, прижалась к воротам. – Вот мы и добрались. Вот и вернулись домой. Заждался нас…
Иваныч завздыхал, оглядывая дом, голубенький забор – весь в проплешинах, и калитка просела – нужно подправить, а там забор покосился, тоже надо бы заняться, пока не свалился. Посмотрел по сторонам. Черемуха в палисаднике. Всего два куста, а распустится, и надышаться не можешь. Поднял голову и зажмурился, взглянув на синее небо, вот уж точно – бездонное, где вовсю звенели жаворонки. Потом уселся на лавку, спиной прижался к забору и опять вздохнул: легко и свободно – всё наконец-то добрались…
Жена присела рядышком с ним. Так было заведено, когда они приезжали в Васильевку. Здоровались с домом, потом ненадолго присаживались на скамейку. И когда уезжали, тоже присаживались, чтобы дорога лёгкой была, но всегда оборачивались, не хотели расставаться с родным домом. Уезжали в город, а душа оставалась тут, в деревне…
– Гляньте, неужто наши Петрухины приехали? – донёсся протяжный, чуть с картавинкой, женский голос. – Значит, правда, весна приспела. Всё, пришла пора огородами заниматься, – хохотнула и тут же следом: – Валентина, здравствуй! Иваныч, здоров будь! Валентина, я вечером загляну. Весёленький ситчик в райцентре купила. Посоветуй, что из него сшить.
– Заходи, Тоня, – помахала рукой Валентина. – Посидим, чаёк попьём да поговорим…
– Тёть Валь, моя Танька решила в городе остаться, – долетел голос. – Подскажи, куда ей устроиться…
– Пусть в деревне остаётся, – засмеялась Валентина. – Где родился, там и пригодился…
– Ага, а сами-то в городе живёте, – раздался обиженный девчоночий голос. – А меня – в деревню…
– Поэтому ездим в деревню, что до сей поры не привыкли к городской жизни, – уже более строго сказала Валентина. – Поймёшь, когда вырастешь. Возле родителей живи, пока живётся, а отдельно успеешь намучиться.
– Твоя правда, твоя… А я уж весь язык обколотила, дочке говорю, а она упёрлась – в город засобиралась и не сдвинешь. Молодая ещё, не понимает. Ну, ничего, жизнь научит… Спасибо, тёть Валь!
– О, Антошка приехал! Знаешь, что хотел спросить-то…
Так было всегда. Едва они приезжали, и сразу же к ним тянулись гости. Да какие гости – все свои, все деревенские, которых осталось-то всего ничего. И у каждого были какие-нибудь дела и просьбы или в совете нуждались, а спросить не у кого. Подходили, усаживались на скамейку и вели долгие вечерние разговоры…
– Ну что, мать, домик заждался, – сказал Иваныч и поднялся. – Хватит сидеть. Пошли…
Он сунул руку в щель между досками, звякнул щеколдой и толкнул. Калитка заскрипела и распахнулась. По двору, прижимаясь к земле, промелькнула серая кошка и исчезла за сарайкой. Видать, соседская забрела. Своих мышей мало, а чужие всегда толще и вкуснее.
Иваныч пропустил жену, подхватил сумки, зашёл во двор и опять остановился, осматриваясь. Вроде всё по осени убрали во дворе, в садике, что был напротив окон, а гляди ж ты, за зиму мусор нанесло, весь двор усыпан. Что и говорить, хозяин за ворота, и порядка нет…
Хозяин поднялся по скрипучим ступеням. Громыхнул ржавым навесным замком. Открыл. Зашёл на веранду. Сыростью запахло, мышами. Повсюду тенёта висят. Удивительно, всего несколько месяцев не были в деревне, а уже паутина заполонила все углы – и опять-таки мусор повсюду. Иваныч пожал плечами и оглянулся на жену. Валентина распахнула дверь, обитую чёрным дерматином.
– Давай проходи, – сказала она. – Сумки поставь возле стола. Я потом разберу…
Антон покосился на облезлую печь, подошёл к столу, что стоял возле окна на кухоньке, и опустил сумки на грязный пол. И снова закрутил головой. Казалось бы, что тут скучать, а вся душа изболелась, свой же дом – родной. Сколько лет прошло, когда с отцом печь сложили, его уж давно снесли на мазарки, а печь исправно служит. Антон нахмурился, вспоминая отца. Болел он, когда с войны вернулся. Два осколка в нем было. Болел, но виду старался не показывать. А когда эту печь сложили, отец занемог. Потом врачи сказали, что осколок сдвинулся, а рядом сердце. И того… умер батя. В землю лег, чтобы журавушкой взмыть к облакам. И курлыкает, душу изводит…
А печь так и служит. Приезжают в деревню, подмажут, подбелят – и как новенькая становится. И ухваты с кочерёжками – это батя в кузницу ездил, когда еще дядька Ефим там работал. Вместе с ним ковали. Крепкие да удобные – страсть!
В углу чугунки и кастрюли, несколько вёдер, ещё какая-то мелочёвка – это уже бабье царство. Пусть Валентина тут командует. Он толкнул двери в горницу. Зашёл. Ну, здравствуй, дом! Яркие солнечные блики мелькнули на стене и исчезли, а потом опять блеснули, как будто тоже дом поздоровался.
Иваныч провёл ладонью по шершавой стене. Кое-где осыпалась штукатурка, местами известка вздулась пузырями – колупни и отлетит. Вся мебель в паутине и пыли. Да какая мебель: большой стол, ещё из прошлого, из далёкого детства, два венских стула – это отец давным-давно откуда-то привёз. Было четыре стула, но два сломались за долгие годы, где-то в сарайке валяются. Под стол задвинуты табуретки. Большие узлы на шифоньере, что в углу стоит. Рядом печь-голландка.
В другом углу запылённое трюмо и радио, тряпкой прикрытое. На стенах фотографии в рамках. Так было при родителях, так и останется после них… За голландкой старая кровать: спинки высокие, ажурные, тоже отец привёз. Ему нравилось удивлять не только семью, но и соседей. Вот отовсюду привозил всякие необычные вещи и посмеивался, радуясь, что всем понравилось. Значит, угодил…
Антон стоял, и казалось, в горнице светлее становилось. Солнце всё ярче вспыхивало. Пыль потревожили – и тут же пробежали дорожки в солнечных лучах. Даже показалось, в доме теплее стало. И сырость не так ощущается, и затхлый воздух исчез. Да и вообще, если сейчас взглянуть на ободранные стены, побелку да покраску, здесь и делов-то всего ничего – начать да кончить…
– Отец, что стоишь, как памятник на площади? – в горницу заглянула жена, Валентина. – Я уж чай успела заварить. Ладно, догадались воду в бидончик налить. Пригодилась. Давай чай попьём с дороги. Проголодался, пока добрались. А потом делами займёмся.
Иваныч сбросил куртку. Повесил на вешалку, что была возле входной двери. Заглянул в пустой рукомойник, громыхнул крышкой, и тут же Валентина из бидончика слила ему на руки и подала вафельное полотенце. Он вытер руки и присел на краешек табуретки. На столе нарезанный хлеб, что из города прихватили, пяток яиц и дешёвая колбаса в тарелочке, рядом плавленый сыр лежит. Печеньки и конфеты на блюдце. Он пододвинул кружку, а другую посуду для чая не признавал, обжигаясь, отхлебнул небольшой глоточек и закачал головой.
– У, вкуснотища! Как ни заваривай, а в деревне чай вкуснее, – сказал Иваныч, схватил кусочек хлеба, колбасу и принялся жевать. – Ох, хорошо-то как! Здесь быстрее картоха в мундирах на «ура» пойдёт, чем пельмени в городе.
И опять потянулся за хлебом.
– Так и быть, на ужин сварим картошку, – сказала жена и захрумкала печенькой. – В погребе картошка лежит, там ещё огурцы сохранились и помидорки. Кажется, капуста есть. Я с осени две банки оставляла. Так, на всякий случай… Маслице у соседей возьмём. Хватит поужинать, а на завтра попросим Андрея, чтобы в магазин заехал за продуктами…
В дверь коротко стукнули.
– Валентина, принимай гостей, – Иваныч покосился и ткнул пальцем в сторону двери. – Это к тебе пришли. Ты же главная советчица всея Васильевки.
И засмеялся.
– А может, к тебе, – сказала Валентина, и смешок рассыпался по кухоньке. – Заходите, кто там такой нерешительный?
Дверь заскрипела, и на пороге появилась маленькая, словно подросток, старушка в тёмных одеждах, тёплый коричневый платок на голове, клюка в руках и глаза почти в пол.
– Ну, наконец-то приехали, – сказала старушка, вроде неторопливо говорила, но словно вязала, петелька за петелькой, слово за словом, и всё с улыбкой, всё тихо, почти шёпотом, словно шелестела. – Здравствовать вам, милые мои! А я уж все глазоньки проглядела. Всё на улицу ходила, на лавке сидела да каждый автобус встречала. Нет и нет вас, милых моих. А сегодня прозевала. Свою козочку поила, закрутилась по хозяйству, а Верочка Аганюшкина мимо двора проходила, стукнула в калитку и сказала, что вы приехали, милые мои. Я подхватилась и сюда подалась. Молочка принесла. Моя козочка постаралась. Кормилица. А куда мне одной столько-то? Вот и делюсь со всеми. А сейчас вам принесла. Подошла и вижу, калитка открыта, к дому подступила и сразу почуяла – хозяева вернулись. Вон, гляньте, как домик-то радуется, и я вместе с ним…
И вздохнула. Перевела дух. Долго говорила. Устала.
– Здравствуй, бабушка Анютка, – поднялась Валентина, подошла и приобняла старушку. – Соскучились. Проходи, почаёвничаем. А я гостинчик привезла. Новый платок купила. Красивый! Летом будешь в нём форсить, женихам глазки строить.
И засмеялась.
– Скажешь тоже – глазки, – захыкала баба Анютка, но видно было, что обрадовалась подарку. – Здесь бы вас, милых моих, увидеть, а уж про женихов и говорить нечего.
И махнула рукой.
– Здорово была, баб Анюта, – проглатывая буквы, так назвал её Иваныч, отпил из банки и закачал головой. – Ух, молоко вкусное, прям сладкое! – а потом похлопал по табуретке. – Присаживайся, баб. Как твои дела, как жизнь молодая?
И хохотнул, а потом поперхнулся и закашлялся, подавившись кусочком хлеба.
– Это Боженька наказывает, что над старушкой изгаляешься, – улыбаясь, тихо зашелестела баба Анютка, присаживаясь на краешек табуретки, и закачала головой, когда Валентина поставила перед ней чайную чашку и блюдце. – Ох, чай какой духмяный! Чать, с травками заваривала, Валюшка? – и сама же ответила на свой вопрос и опять зашелестела. – Вижу, с травками: и богородка, и чабрец, и вишенка – много всего. Полезный чай, а вкусный – страсть! Вот и дождались весну, милые мои. Долгонько не хотела приходить. Зимушка не пропускала. Ан всё же сдалась, уступила место весне. Ледоход был. Ручейки побежали, колокольцами зазвенели. И солнышко заиграло – загляденье. А жаворонки зазвенели, и душа вслед за ними запела. Ну, а вы как зимушку провели в своём городе, милые мои? Чать, устали от суеты, да? Вижу, что устали, вижу. А сейчас приехали, вон, у Валечки аж глаза заблестели, что в деревню вернулась и весне радуется, и ты, Толенька, словно распрямился, вон какой бравый сидишь. Сразу видно, что в вашей семье тишь да гладь – Божья благодать. Это правильно, милые мои. Так и должны люди жить. Жить и Боженьку почитать…
Баба Анютка сидела, изредка отхлёбывала чай, а сама всё говорила и говорила, словно сплетала слова в одну непрерывную нить, и все смотрела на них, тоже радовалась, что они приехали…
Сколько лет бабе Анютке, никто не знал, и она не помнила, а годы свои считала по событиям. Иваныч вспоминал, что он был ещё ребенком, а баба Анютка уже была такой же, как сейчас: небольшой, сгорбленной и неторопливой, словно время не брало её. Он уж жизнь прожил, а она всё такая же осталась, может, чуточку к земле пригнуло, видать, всё же земля зовёт к себе, тянет.
А память у бабы Анютки – молодой позавидует. Знала всё и всех. Могла часами говорить про деревню, про людей, кто здесь жил, а кого уж давно на мазарки отвезли, чтобы журавушками подняться в синь небесную. Всех помнила по именам, а если начинала рассказывать про какого-нибудь человека, добиралась почти до седьмого колена. Кто умер, кто женился, а тот в город перебрался, а у этих мальчишка родился, а у тех трое бегают, но девка ещё четвертым ходит. Знала всех, и её знали и всегда приглашали в гости – чаёк попить да про жизнь поговорить, а она не отказывалась, ко всем заходила, и ей были рады, и она радовалась, что не забывают старушку.
Баба Анютка жила одна. Мужа схоронила и детей в последний путь проводила, уже внуки взрослые и правнуки бегают, а некоторые уже отучились, а другие женились или женихаются, а она всё живёт, всё небо коптит. Пусть живёт, Боженька знает, кого и когда забирать…
– Внуки-то приезжают, баб Анюта? – так, привычно, сказал Иваныч. – Помню, в прошлом году частенько навещали. Помогали тебе – это радует. Молодцы!
– А куда же они денутся-то? – тихо засмеялась баба Анютка, и морщины лучиками разбежались по лицу, и принялась шелестеть, словечко за словечко цеплять. – Алёшенька приезжал – это правнучек кажись, а может, младшенький внучок – уж запуталась… Много ребяток у меня. Учудил Алёшка. Решил за нашей фельшерицей приударить, когда она приезжала в Васильевку. Он здоровый, высокий, а красивый – страсть, хоть икону пиши, а она чуть выше пояса, но серьёзная – не подступись! Целую неделю ездил к ней в райцентр, жаловался, что тут болит и там свербит. Вернётся, бросит на стол бумажки, что она написала, у самого глаза блестят. Радуется, что её видел, что с ней поговорил. Всё не мог решиться погулять позвать. А когда заикнулся, она в кошки-дыбошки поднялась да раскричалась, что он никакой не больной, а самый что ни на есть обманщик. Выгнала Алёшеньку. Он до самого отъезда продолжал ездить к ней, целыми днями возле кабинета сидел, но так ничего не высидел. Уезжал и говорит, что всё равно женится на ней. Видать, сильно в душу запала. И Танька, наша почтальонша, сказала, что почти каждый день письма пишет. Лекарка выбрасывала попервоначалу, а в последнее время стала забирать. Видать, лёд тронулся. Значит, растаивает её сердечко. Алёшенька настырный – страсть! Всё равно своего добьётся. Видать, пора наряды доставать да к свадьбе готовиться…
И опять засмеялась. А потом принялась рассказывать про своих внуков, а их было очень много. Иваныч слушал, некоторых внуков видел, а других не знал, а может, сталкивались да не запомнил. Это ж какая у баб Анюты семья, если она говорила, что своих детей было девять или десять, да ещё двух от сестры забрала, когда она померла, у каждого семья и детишки, уж внуки переженились – и тоже родились ребятишки. Да разве упомнишь всех-то? А вот баб Анюта помнит и про каждого рассказывает. Всех к себе зовёт, а сама ни шагу из деревни не делает. Говорит, что дня не выдержит в этом городе, потому что суета и дышать нечем. А может, она и права…
– Ладно, вы чаи гоняйте, а я выйду, осмотрюсь, – сказал Иваныч, набросил куртку – всё же прохладно, и вышел на улицу.
Иваныч стоял посреди двора, осматриваясь. Двор нужно убирать, вон сколько мусора нанесло. И откуда взялся – непонятно. Он заглянул в сарай. В углу чилиговые веники – в прошлом году заготовил. Как раз двор подметать.
Потом спустился по заросшей тропке к речке, что протекала позади деревни. Вдоль воды верба разрослась. Серебряной опушкой укрылась, нарядная стоит, словно невестушка.
В конце огорода частая крепкая загородь из осиновых жердей. Всегда за загородкой капусту сажали. Главное – вода рядышком. Хоть с обрыва черпай. А капуста любит воду. Поэтому здесь высаживают. Так было всегда, при родителях, сами сажают, а потом дети станут приезжать и тоже займутся огородом. В городе почти всё есть, да не накупишься.
А чуть сбоку, возле кустов, баня стоит. Небольшая, низенькая, но тёплая – страсть! Немного подкинешь дровишек, и вода уже горячая, а если хорошо протопить – ух, аж уши заворачиваются! Батя любил париться и его приучил. А вот ребята когда приезжают – они не парятся. Так, ополоснутся – и всё на этом.
Он открыл тугую дверь, и сразу пахнуло вениками и сыростью. Пригнулся, зашёл в предбанник. На гвозде какая-то тряпка. Наверное, с прошлого года забыли. В углу дрова сложены. У, хорошо-то как! Нужно бы протопить. Открыл вторую дверь. Зашёл. Темно. Единственное маленькое окошечко едва пропускает свет, но и его достаточно, чтобы взглянуть на каменку и полок, на котором два тазика в уголке, а на скамейке, что вдоль стены, ещё обмылок сохранился и несколько берёзовых листочков прилипло. Иваныч провёл рукой по доскам. Топнул ногой, взглянув на полы. Крепкие! На совесть сделаны. Потрогал холодную каменку.
Надо бы Валентине сказать, чтобы баню вымыла, а после обеда протопить. Кажется, на чердаке ещё сохранились прошлогодние веники. Попариться бы, соскучился за зиму. А в городскую баню ходить – только время тратить.
Не то, далеко не то, что в деревенской париться. Шум, гам, суета. Все торопятся, все кричат. А парилка не любит суеты, потому что в ней тело очищается от всякой грязи и на душе легче становится. Баня лечит человека, от любой хворобы избавит, и выходишь оттуда, словно заново родился. Он вздохнул, вышел из баньки и зажмурился от яркого апрельского солнца. Хорошо-то как!
Поглядывая под ноги, Иваныч стал спускаться к речке, где под деревом давным-давно они с отцом сделали родник и вкопали большую дубовую бочку, чтобы края не осыпались, и с той поры ручеек верно служит. Главное – вовремя чистить его. Бывало, заглянешь в родник, а стенки обросли зелёным мхом, дна не видно, где-то в глубине теряется. Зачерпнёшь водички, глотнёшь – аж зубы ломит, а потом присядешь возле него, прислонишься к дереву и слушаешь, как родник бормочет, про жизнь рассказывает…
– Иваныч, здоров был, – донёсся голос со стороны деревни. – Антон, погодь, куда разбежался-то…
Иваныч оглянулся. По меже неторопливо спускался сосед, Аким Давыдов. В ватнике, несмотря что уже тепло было, в кепке на глаза, один нос и широкие скулы виднеются, в растоптанных кирзовых сапогах и с ведром в руках. Догнал Иваныча, ткнул широкую мозолистую ладонь.
– Здоров будь, говорю, – опять сказал сосед и взглянул из-под фуражки. – Моя Натаха говорит, вы приехали. А я вышел, на крылечке постоял – тишина. Думал, пошутковала, а сейчас меня отправила на ваш родник – вода-то в нём вкуснее будет, чем в любом колодце. Выхожу, ты стоишь. Я что хотел-то… Скоро свой огород буду пахать. Насчет трактора договорился. По твоему пройтись, а?
– Конечно, что спрашивать-то, – сказал Иваныч и опёрся на перила небольших мостков. – Пройдись и комья разбей, чтобы сажать было полегче. И про бабу Анюту не забудь. Вспаши огород. Потом соберёмся, у неё картошку посадим. Поможем старухе. Может, внуки приедут. Бы
