Там, где звучит жизнь

Размер шрифта:   13
Там, где звучит жизнь

Все персонажи и события, описанные в этом романе, являются вымышленными. Любые совпадения с реальными людьми, живыми или умершими, или с реальными событиями – случайны и непреднамеренны.

Глава 1

Бавария, 1738 год. Маленькая деревня к югу от Мюнхена.

Мне было шесть лет, когда я впервые понял, что в нашем доме всегда холодно, даже когда печь пылает жарче, чем огонь в аду, о котором так часто говорил мой отец. На улице мела метель, снег с хрустом шептался под окнами, а я, прижавшись лбом к стеклу, ждал, когда вернётся отец. Отец мой, Велтен Блутхард, всегда ходил грозно, никогда не улыбался. Из дому уходил на рассвете, возвращался в сумерках или поздно ночью. Высокий, здоровый, с тёмными волосами, с густыми бровями. Иногда казалось, что из-за его густых бровей не видно его тёмно-карих глаз, но это было только в те моменты, когда он хмурился или сердился. На лице у него красовался шрам – от верхней губы до самого виска. Я никогда не интересовался, откуда он у него. Да и в шесть лет это было не важно.

Дверь скрипнула – тяжёлая, как и каждый вечер. Отец вошёл в своём длинном чёрном плаще, отряхивая снег с плеч с молчаливым лицом и с глазами, в которых вечно стояла тень. Он отпустил на пол тяжёлый мешок. Я не знал, что в этих мешках, и он никогда не предлагал мне узнать. Мать стелила на стол, не говоря ни слова. В доме вообще редко звучали слова. Чаще слышался скрип деревьев, свист ветра и лай собак с соседнего двора.

Моя мать, Мария, была словно ветка жасмина – тонкая, изящная, почти прозрачная. Казалось, что ветер мог бы унести её прочь. Её длинные тёмные волосы всегда спадали по плечам мягкими волнами, блестя в свете свечей, и пахли чем-то родным – возможно, лавандой или мёдом. Она говорила мало и тихо, но от её слов становилось светлее, как будто солнце пробивалось сквозь зимние тучи. Рядом с ней мой отец – высокий, суровый, с лицом, будто вырубленным из камня, – казался ещё более угрюмым. Её голос напоминал колыбельную, унесённую из далёкого сна, в котором никто ещё не знал боли.

Нас не любили, дети не играли со мной. Матери отворачивалась, когда видели меня, и уводили детей подальше. Моего отца боялись, но не уважали. В школу я тоже не ходил, как другие дети в деревне. Нет, мы не были аристократами или богатые бюргеры, чтобы обучать меня частные учителя. Даже ходить в народные школы, которые действовали при церкви и были созданы для низших слоёв населения, мои шансы приравнивались к нулю. Я был сыном палача, а значит, в будущем должен был стать палачом. Это ремесло передавалось нам из поколения в поколение.

Но я не хотел. Я мечтал о другом. Я представлял, как держу скрипку, как её голос наполняет воздух, как она поёт под моими пальцами. Я закрывал глаза и слышал музыку, даже в зазывание ветра, и иногда верил, что смогу вырваться отсюда. А потом открывал глаза и видел стены, увешанные чучелами: вороны, лисы, хорьки… даже голова дикого кабана с раскрытой пастью. Все они смотрели на меня, как немые, напоминая о том, кем я должен стать.

Отец посмотрел на меня и тихо сказал:

– Генри, иди сюда.

Он сказал это так, что аж мороз прошёлся по коже. Я подошёл. Он опустился на корточки, глаза его были уставшими, под ними залегли тени. От отца пахло кожей, металлом и чем-то ещё – запах, который невозможно забыть, однажды услышав.

– Уже скоро, сказал он.

– Ты должен быть готов, понимаешь?

Я кивнул, не до конца понимая, но знал, что нельзя возражать. В его взгляде не было ни злости, ни доброты. Только долг. Я был не сыном. Я был продолжением ремесла. Мы не ходили в церковь – палачам это не разрешалось. Наша деревня была единственной в округе, где проводились казни, и мы редко надевали маски. Отец всегда говорил, что маска – это не для нас. Мы были теми, кто стоял за пределами общества, те, кого боялись, но не уважали..

Глава 2

Наутро отец повёл меня в сарай. Снег хрустел под ногами, воздух резал щёки. Он молча открыл дверь, и внутри запахло соломой, перьями и чем-то железным.

–Поймай курицу, – сказал он, протягивая мне мешок.

Я послушно зашёл в курятник, ловко ухватил первую, что попалась, и прижал к себе. Сердце птицы билось под ладонью, как моё – быстро и испуганно.

–Теперь отсеки ей голову, – сказал он и положил на бревно топор.

Я застыл. Рука не поднималась. Топор казался тяжёлым, как камень. Слёзы сами покатились по щекам. Я отпустил курицу. Она с хлопаньем крыльев исчезла в дальнем углу сарая. Я бросился бежать. По двору, мимо телеги, мимо забора. Бежать, будто мог убежать от судьбы.

–Стой, негодный мальчишка! – закричал отец. – Как ты осмелился меня ослушаться?!

Он догнал меня в два шага, схватил за шиворот, ударил по мокрым щекам, а потом стал трясти, как куклу.

–Ты будешь делать то, что я тебе прикажу! – закричал он, лицо перекосилось от ярости.

Он вернулся в курятник, вытащил другую курицу и снова вложил топор мне в руки.

–Отсеки. Сейчас же!

–Велтен, остановись! – закричала мать, выбегая из дома. – Он же ещё ребёнок!

–Не вмешивайся! – рявкнул отец. – Мне было столько же, сколько ему, когда мой отец учил меня. Это наш крест. Мой отец был палачом. Я – палач. И он станет им.

Я не видел своего деда, но много слышал о нём. Он умер за долго до моего рождения. Вульф Блудхард – палач, родом из Мюнхена, был знатным палачом, чьё имя внушало страх и уважение. Его суровость и хладнокровие в выполнении своей работы стали легендарными. Он был настолько искусным в своём ремесле, что мог с закрытыми глазами точно и безошибочно рассечь голову любому, кто оказался под его ножом. Это мастерство принесло ему репутацию среди других палачей и в обществе в целом.

Отец часто говорил, что для деда все были равны: и стар, и мал, и богат, и беден. Если человек совершал преступление – он не щадил никого, не обращая внимания на происхождение, статус или богатство. Для него не было различий между праведниками и грешниками. Каждый, кто заслуживал наказания, получал его по справедливости, не важно, кто он. Это была его непреложная истина.

Он не знал пощады. Не щадил никого, будь то преступник или осуждённый по приказу судьи. Его холодная решимость и железная воля сделали его одним из самых признанных и страшных палачей в Мюнхене и других регионах. Люди боялись его не только за его ремесло, но и за его стальную выдержку. Его жестокость была не просто частью профессии, а неотъемлемой чертой его характера.

Несмотря на свою профессиональную репутацию, Вульф оставался одиноким. Внутри его всегда горела тёмная искра, и его жизнь была полна внутренней борьбы, которую он не хотел и не мог показать окружающим. Однако именно эта тёмная решимость позволяла ему оставаться в этой профессии, несмотря на все трудности и отвращение, которые она вызывала у большинства.

Его имя и мастерство стали настоящим символом страха и власти, и даже те, кто работал с ним рядом, избегали лишнего общения с ним. Вульф Блудхард был палачом, с которым нельзя было спорить. Мой отец учился в школе вместе с другими детьми, хотя это было не допустимо для сына палача. Дед готовил себе замену, моего отца. После смерти Вульфа отца отправили из Мюнхена в нашу деревню, где он и женился на моей матери, дочери палача Бруно, о котором я ничего не знаю и тоже никогда не видел. Да и в принципе о нём никто ничего не говорил. В нашей деревне к нашей семье относились так же, как и ко всем палачам. Умер Вульф – с ним и всё уважение.

Я смотрел на курицу, на топор, на отца. В груди всё кричало. Но я поднял руку. Топор опустился. Всё стихло.

Кровь залила бревно. Птица затихла. Отец молчал, а потом тихо сказал:

–Хорошо. Молодец.

Я не сказал ни слова. Просто ушёл в дом, оставив отца и мать во дворе. Дверь скрипнула за спиной, и я будто провалился в тишину.

Поднявшись по скрипучим ступенькам, я вошёл в свою комнату. Там было холодно, как всегда. Печь не топилась, окно запотело от моего дыхания.

Я сел на кровать и закрыл глаза. Медленно вытянул руки вперёд, как будто держал скрипку. Левая рука сжала воздух, где должен был быть гриф, правая повела воображаемый смычок.

Я начал играть.

Мелодия рождалась только в моей голове, но она звучала так ясно, так громко, будто действительно лилась в пространство. Она была грустной, но красивой. В ней было всё – снег, крики отца, куриная кровь на топоре, моя мечта.

Мелодия успокаивала. Я уходил в неё с головой, будто в мир, где не было сарая, крови и приговора, которому меня готовили. Я играл, пока пальцы не замёрзли. Я играл, пока не перестал чувствовать страх.

В тот день я впервые убил. Но воображаемая скрипка помогла мне остаться собой.

Глава 3

День за днём отец заставлял меня брать в руки топор. Работа палача была грязной. Не в смысле крови – отец умывался после каждой казни, менял рубаху, чистил топор до блеска. Грязной – в смысле душевной. Но при этом высокооплачиваемой. Мы жили лучше других: в доме был свой погреб, дров хватало на всю зиму, у матери было даже зеркало с медной рамкой, привезённое из Мюнхена. Но всё это ценой одиночества и страха. Отец был одним из лучших палачей в округе. Его знали по точности и скорости. Он обезглавливал с одного удара, быстро, чисто, без визга и долгой агонии. Казни через повешение он тоже проводил безошибочно – знал, где сделать петлю, как рассчитать высоту, чтобы шея ломалась сразу. Вульф его очень хорошо подготовил.

Отец никогда не брался за мелкие подработки. Не пытал, не собирал пошлины с проституток и борделей. Эти дела считались среди населения особенно грязными, из-за этого этим обычно занимались плачи. И хоть за них платили щедро процентами с доходов заведений – отец считал это недостойным.

«Мы не мусорщики», – говорил он однажды, когда я услышал разговор с каким-то городским стражем.

В дни казней он возвращался домой поздно. Всегда усталый, пропахший потом, спиртным и табаком. Молча проходил на кухню, наливал себе чего покрепче и садился в кресло у печи. Он пил медленно. Глядел в огонь, будто видел там не пламя, а то, что осталось за эшафотом.

Я не знал, о чём он думал. Он редко говорил о своей работе. Но каждый его взгляд, каждый жест напоминал – я должен быть таким же.

Пока отца не было дома, мать учила меня арифметике, чтению, письму. Отец знал это и одобрял, всегда говорил, что его сын должен уметь писать и читать. Мы с матерью стали по долгу разговаривать, она читала мне книги, рассказывала мне истории, а я играл ей на воображаемой скрипке и напевал мелодии, которые придумывал на ходу. Она улыбалась и всегда мне хлопала. Она была единственным человеком на моих концертах, единственным, но самым дорогим и родным.

Как-то она сидела на краю жесткого деревянного стула, слегка склонившись над старым потрёпанным букварём. На коленях у неё лежала тетрадь, исписанная аккуратными, но чуть неровными буквами «Генри». Я хмурился, старательно выводя следующее слово.

«Жи… знь», – пробормотал я, глядя на строку.

– Это то, что звучит в скрипке? – спросил я.

Мать улыбнулась. Она провела рукой по моим волосам и кивнула.

– Да, мой хороший. Там, где звучит жизнь, всегда есть место для тебя… даже если мир не хочет этого видеть.

За окном моросил дождь. На стене висела дощечка с выцарапанными цифрами – Мать обучала меня арифметике, как могла, с тем, что имелось под рукой. Каждую ночь она сидела у керосиновой лампы, перебирая старые книги, которые достались ей от отца.

– Смотри,Генри, – сказала она, указывая на страницу.

– Это «А». От «Amor» – любовь. Всё начинается с неё.

Мать достала из шкатулки горсть разноцветных пуговиц – старых, разных по форме и размеру. Она высыпала их на стол и с улыбкой сказала:

– Сегодня мы научимся считать на них. Вот, смотри: одна пуговица – один день, что мы прожили. А вот – две, и это значит, теперь все вместе. Сколько у нас всего?

Я сосчитал, сосредоточенно шевеля губами.

– Семь.

– Правильно. А теперь давай разложим их по цвету. Три синие – за радость. Две белые – за труд. Одна чёрная – за страх. И одна золотая – за надежду.

Я улыбнулся. Для меня это было почти как игра, но мать знала: в этом была и арифметика, и философия.

Потом она положила передо мной перо и лист бумаги. Чернила были разбавлены, почти высохли, но этого хватало.

–Напиши своё имя, Генри. Не бойся. Пусть оно прозвучит на бумаге, как скрипка на ветру.

Я медленно вывел первую букву. «Г» вышла кривой, как будто испугалась. За ней пошли остальные. Я ошибался, зачеркивал, снова пробовал.

Мать не торопила меня. Смотрела, как я борюсь с бумагой, с неуверенностью, с миром, в котором не было места для таких, как я.

И наконец я посмотрел на неё, сияя.

– Вот! Генри.

Она взяла бумагу в руки, как драгоценность.

–Теперь мир знает твоё имя!

Я помню, как в тот момент её взгляд был полон гордости. Это было первое, что я смог сделать с тем, что она мне дала – с её терпением, с её любовью.

Но иногда, когда я сидел за столом и писал своё имя, я думал: Я хочу, чтобы мир знал меня не только как сына палача. Я хочу, чтобы я был кем-то большим. Но как это сделать, если вокруг меня всегда будет топор? Мать улыбалась, но я знал: она тоже мечтала о чём-то большем. В её глазах было что-то светлое, но всё же, как и в моих, прятался страх. Страх, что судьба – не просто топор и кровь. Страх, что это и есть всё, что мне предстоит.

Глава 4

Мне было уже десять. Я стал выше, руки окрепли, отец всё чаще поручал мне мелкие дела: принести топор, наточить ножи, вымыть доски на плахе. Я уже не плакал – слёзы исчезли так же внезапно, как и детские сны. Но внутри что-то всё ещё сопротивлялось.

В тот день в деревню приехали уличные артисты. Это случалось редко – слишком мало людей, слишком холодные зимы и слишком много шёпота про «палачей», чтобы артисты заезжали сюда по доброй воле. Но всё же они пришли. Разбили шатёр на центральной площади, развесили флажки и звонкие колокольчики, вытряхнули из телеги бубны, костюмы и деревянную сцену.

Я стоял в толпе, немного в стороне. Люди избегали меня – как всегда. Но я не замечал. В тот момент я не был сыном палача. Я был просто мальчиком, у которого захватило дыхание.

Танцор в шёлковом плаще крутился под бой бубна, жонглёры подбрасывали горящие факелы, а старик с длинными седыми волосами играл на скрипке. Это была не просто музыка. Это было волшебство. Каждая нота – как солнечный луч сквозь зимнюю хмарь. Я слышал, как в груди что-то рвётся наружу – тоска, мечта, надежда.

Я не мог оторвать глаз от скрипача. Его пальцы бегали по струнам, и в каждой мелодии было больше жизни, чем в моём любом дне.

Я стоял, пока не стемнело. Пока снег не начал снова сыпаться с неба. Пока отец не подошёл ко мне сзади, схватил за плечо и не прошипел:

– Хватит. Возвращайся домой. Это не для тебя.

Но я уже знал – это именно для меня. Только не для того Генри, каким хотел видеть меня отец. А для другого. Настоящего.

Ночью я долго лежал без сна. В комнате было тихо, только за окном скрипел ветер, цепляя ставни. Где-то внизу отец храпел в своём кресле. Мать уже давно ушла спать. Я смотрел в потолок и думал только об одном – о той музыке.

Она звучала у меня в голове, как будто скрипка старика всё ещё пела где-то недалеко. Я встал, на цыпочках подошёл к двери, тихо снял засов. Оделся молча, не зажигая свечу. Снег лежал плотным белым покрывалом, воздух был тихий и звенящий. Всё спало.

Я крался улицами, прячась в тенях, пока не добрался до площади. Там, среди телег, бочек и скрученных брезентов, тускло горел один фонарь. У сцены сидел тот самый старик-скрипач. Он курил трубку и что-то тихо напевал себе под нос.

Я подошёл ближе, сердце билось где-то в горле.

– Простите… – выдохнул я. – Я… можно просто послушать?

Старик посмотрел на меня поверх очков. Не испугался, не прогнал. Лишь кивнул и сказал:

– Садись, если не боишься холода.

Я сел рядом, прямо на деревянную ступень сцены. Он поднёс скрипку к плечу и начал играть. Совсем не как днём. Это была другая мелодия – тёплая, спокойная, будто звёзды пели между собой.

– Твоя душа вся в звуках, мальчик, – вдруг сказал он, не глядя на меня. – Как тебя звать?

– Генри, – еле выговорил я и молчал. Я не мог сказать, что я – сын палача. Что мои руки уже знали, как пахнет кровь.

– Леопольд, – сказал старик и протянул мне руку. – Хочешь научиться?

Я кивнул.

Он протянул мне скрипку. Настоящую. Деревянную, со стёртым лаком и тёплыми струнами. Я взял её в руки и почувствовал – будто держу свою душу.

Я прижал её к плечу, и на миг весь мир исчез.

Старик поправил мои пальцы, показал, как держать смычок. Я извлёк первую ноту. Скрипучую, неловкую – но настоящую. И я понял, что больше не смогу без этого жить.

– Вот так, сказал Леопольд, когда я закончил. – Теперь ты на пути. Теперь ты знаешь, как это – быть в музыке. Но не забывай, Генри, музыка – это не только о звуках. Она о том, что остаётся, когда звуки исчезают.

Я посмотрел на него, пытаясь понять, что он имеет в виду, но Леопольд только улыбнулся.

– Ты найдёшь свой путь. А я буду рядом, если понадобится помощь.

Я вернулся домой в тишине. Снег под ногами хрустел, а в голове звучала одна единственная мелодия. Тот старик с теми самыми руками, которые учили меня жить в музыке, всё ещё играл. И я был уверен, что теперь ничто не заставит меня остановиться.

Глава 5

С тех пор я тайком пробирался на площадь почти каждую ночь. Старик ждал меня. Иногда с трубкой, иногда с яблоками, которые он жарил прямо на углях. Мы садились на ступеньки сцены, и он учил меня – терпеливо, внимательно, с добротой, которую я почти не знал.

Я учился держать скрипку, извлекать звук, читать простейшие ноты. Иногда он просто играл, а я слушал, затаив дыхание, боясь моргнуть и потерять хоть одну ноту. Музыка лечила – как будто залечивала внутри то, что отец разбивал каждый день.

Однажды, когда снег уже начал таять, я не выдержал.

– Мне нельзя быть музыкантом, – прошептал я, не глядя на него. – Я не должен даже прикасаться к скрипке.

Старик приподнял брови, но промолчал. Я вдохнул глубже, будто прыгал в воду, и сказал:

– Мой отец… он палач. И я должен стать палачом. Меня учат убивать. Я уже…

Я запнулся. Скрипка в моих руках будто стала тяжёлой.

– Я уже убивал. Кур. Скот. Скоро, наверное, и людей.

Старик не перебивал. Он только молча достал из-за пазухи платок и протёр очки, будто смотрел сквозь них в мою душу.

– А ты хочешь этого? – тихо спросил он.

– Нет, – прошептал я. – Больше всего на свете я хочу играть. Только играть.

Он долго молчал, потом вдруг усмехнулся:

– Я видел сотни детей. Кто-то за конфету берёт в руки смычок, кто-то – из страха. Но у тебя в пальцах – музыка. Она у тебя в сердце, в дыхании, даже в том, как ты молчишь.

Он положил руку мне на плечо.

– Через несколько месяцев мы уезжаем. Дальше, в сторону Вены. Там у нас будет концерт в театре, потом ещё, и ещё. Жизнь на колёсах – не сахар, но и не эшафот. Если сможешь – приходи. Я не даю обещаний, но вижу: ты не палач.

Я молчал. Моё сердце билось так сильно, что я слышал его в ушах.

Шанс. Надежда. Побег. Но как?

Сзади, в темноте, что-то скрипнуло. Я обернулся резко – никого. Наверное, просто ветер. Или, может быть, кто-то всё-таки следил за мной…

Так проходили дни, а потом недели. Наступила весна, и труппа Леопольда задержалась в нашей деревне – он обучал дочь одного из богатейших бюргеров. Я не хотел, чтобы они уезжали. Он стал мне родным.

С утра я ходил с отцом на охоту – не каждый день, но несколько раз в неделю. Мы охотились на всё, что двигалось. Позже я беспощадно сносил голову нашей добыче.

Когда отец уходил, я бежал к уличным музыкантам. Каждый день я с нетерпением ждал ночи, ждал, когда он уснёт – и убегал к Леопольду.С ним было легко. Мы много беседовали, играли на скрипке. Я уже не представлял свою жизнь без него, без музыки.

Однажды вечером Леопольд принёс мне скрипку. Настоящую. Не ту, на которой он учил детей на ярмарках, а старую, тёплую, отполированную временем.

– Она моя, сказал он.

– Но теперь твоя очередь.

Я не мог говорить. Просто прижал инструмент к груди. Это был самый ценный дар, который я когда-либо получал.

С тех пор я прятал скрипку под половицей в своей комнате. Днём, когда отец уходил в город по делам или в трактир, я закрывался и играл. Я уже не бежал к артистам – я всё играл и играл.

Мать слышала. Я знал, что слышала. Иногда она останавливалась у двери, но никогда не входила. Лишь однажды прошептала, проходя мимо:

– Только тише, Генри. Не дай ему услышать.

А по ночам я всё так же убегал к Леопольду. Мы занимались до рассвета. Я учился читать музыку, играть гаммы, запоминал мелодии – и главное: верить, что могу быть кем-то другим.

Но отец начал подозревать. Он стал задавать вопросы:

– Где ты пропадаешь? Почему руки в мозолях – не от топора? Почему курица сегодня осталась жива?

Однажды вечером я услышал, как он говорил с матерью:

– Он стал странным,говорил отец. – Ходит, как в тумане. Я чувствую – он что-то скрывает.

– Он просто растёт, Вельтен, – тихо ответила мать. – Он не такой, как ты.

– Вот именно, – рявкнул он. – Не такой! А должен быть. Если он не станет палачом, ты знаешь, что нас ждёт.

Он ушёл из дома утром, в плохом настроении.

Тем вечером мы с Леопольдом сидели после занятий, и я впервые увидел, как он снимает маску лёгкости. Я спросил:

– Маэстро… можно тебя спросить? Ты ведь когда-то играл по-другому. Совсем иначе. В тебе есть что-то… как будто ты помнишь музыку мира.

Леопольд молчал, глядя в темноту.

– Когда-то – да. Было время, когда моё имя знали в Вене. Леопольд Клайн. "Скрипач с пламенем в пальцах", говорили.

– Клайн? Это ты…?

Он кивнул.

– Я. Гастроли, залы, свет, поклонники, цветы… А дома меня ждала Анна. Моя жена. Она была художницей. Наш дом был полон музыки и красок. Это было счастье, Генри. Такое, что приходит раз в жизни.

Я тихо спросил:

– Что случилось?

Леопольд долго молчал, потом почти шёпотом:

– Я вернулся после тура. Ночь. Город спал. Но мой дом… мой дом…

Слёзы стекали по его морщинистому лицу.

– Мой дом горел. Пламя было везде. Крыша рушилась. Соседи сказали – поджог. Кто-то бросил факел в окно. Мысли путаются… но я помню запах дыма, крики… и как я стоял, не в силах двигаться.

Анна была внутри.

Я… я опоздал. Опоздал, Генри.

Я опустил глаза и тихо промолвил:

– Мне жаль…

– Мне тоже, сказал он.

– Тогда умерло всё. Не только она. Музыка. Я сам.

Я ушёл. Бродил. Годами. Сначала с бутылкой, потом – с криками в голове. Скрипка пылилась. Руки дрожали. Я больше не знал, кто я.

– И как ты… выбрался? – тихо спросил я.

Леопольд вздохнул:

– Всё изменил один случай.

Мальчишка на площади играл на старой скрипке. Жутко фальшиво. Но в глазах был свет. Я подошёл… поправил пальцы… он засмеялся.

И вдруг понял: музыка не умерла. Она просто потеряла голос.

– И ты стал уличным артистом?

Леопольд с гордой полуулыбкой:

– Я снова стал человеком, Генри. Нашёл таких же, как я – потерянных. Мы играем на улицах не ради славы. Ради жизни. Ради тех, кто ещё слышит.

– Знаешь… я тоже часто думаю, что потерян, – прошептал я.

– Ты не потерян, мальчик. Ты просто ещё не нашёл свою песню. Но она уже зовёт тебя. Слушай.

Он положил руку мне на плечо:

– Завтра ночью мы уезжаем в Вену. Ты можешь поехать с нами, если хочешь, Генри.

Я не мог поверить своим ушам. Я не ослышался. Леопольд хочет взять меня с собой…

Моя мечта. Она так близко.

Я не могу по терять этот шанс. Я должен поехать с труппой.

Глава 6

Я уже знал – сегодня ночью Леопольд уезжает. Последний шанс.

Я спрятал в мешок хлеб, скрипку, потёртые перчатки и пару монет, которые мне дала мать. Ждал, пока всё стихнет.

Мать стояла в коридоре. Она смотрела на меня, будто уже знала, что я собираюсь сделать.

– Ты уходишь? – спросила она, тихо, почти шёпотом.

– Да, – ответил я, не в силах смотреть ей в глаза.

Она кивнула, но взгляд не отводила.

– Убегай, пока можешь. Но пообещай… пообещай, что не забудешь, кто ты.

– Я не палач, мама, – сказал я, стараясь, чтобы голос не дрожал.

Она улыбнулась устало, с болью, которая, казалось, въелась в её лицо.

– Нет. Ты – Генри. Только это и имеет значение.

Я бежал. Сердце колотилось, будто хотело вырваться. Леопольд ждал на окраине, у повозки. Снег скрипел под ногами.

– Ты пришёл, сказал он, всматриваясь в темноту. – Я надеялся, но не был уверен.

– Я и сам не был уверен, выдохнул я. До последнего.

Он хлопнул по футляру скрипки.

– Тогда поехали. Вперёд. К настоящей жизни.

Но сзади раздался голос, холодный, как лезвие:

– Генри.

Я обернулся. Отец стоял в снегу. Один.

– Стой. Ты никуда не поедешь, – голос его был спокойным, но в нём звенело железо.

Я застыл.

Леопольд шагнул ближе, став рядом.

– Оставьте его, сказал он.

Отец посмотрел на него. Долго. И всё было в этом взгляде: презрение, ярость, и ледяная уверенность.

– Отойди, старик. Это не твоё дело.

– Он не вещь. Он человек. Он имеет право…

– Замолчи, – отрезал отец. – Сын, пойдём.

– Нет, – прошептал я. – Я не вернусь. Я еду с ним.

– Ты едешь никуда, – голос отца стал твёрже. – Этот скиталец тебе голову заморочил. Скрипкой? Мечтами? Я их выбью из тебя.

– Это моя жизнь!

– Ошибаешься. Ты – мой сын. И ты станешь палачом. У тебя нет выбора.

– Есть! – я закричал. Так громко, что даже Леопольд вздрогнул. – Есть! Я не такой, как ты!

Отец шагнул ко мне и схватил за ворот. Я дёрнулся, но он держал крепко.

– Отпусти его! – закричал Леопольд и метнулся вперёд.

– Не вмешивайся, – прошипел отец. – Он сделал свой выбор. А теперь – идёт со мной.

Он потащил меня назад. Я рвался, бил его по рукам, по груди, но он был как скала.

– Генри! – крикнул Леопольд. – Вена! Если когда-нибудь – найди меня!

– Я найду! – успел я крикнуть. – Я найду тебя!

Потом – снег в лицо, дыхание отца в ухо, его рука – железная, будто кандалы. Он тащил меня, как вора. Я плакал. Не от боли – от отчаяния.

Мы не пошли домой. Мы шли к эшафоту.

– Хочешь настоящую жизнь? – прошипел он. – Я тебе её покажу.

На площади уже собралась толпа. Висельный столб. Мужчина с мешком на голове и связанными руками. Камни летели, толпа гудела. Запах крови, дыма и страха впивался в кожу.

– Смотри, – сказал он, прижимая мою голову. – Это твоя сцена. Твоя музыка.

Я отвёл взгляд.

– Смотри, сказал я!

Я зажмурился. Но слышал. Всё слышал.

Когда всё закончилось, он отпустил меня. Я стоял, как пустой сосуд. Скрипка… Леопольд… уехали. Осталась только площадь. И я. Сын палача.

Дома он швырнул мешок на пол.

– Думаешь, я не знал о твоих ночных вылазках? Я знал с самого начала!

Он шагал по комнате, тяжело дыша.

– Думаешь, не слышал, как ты играешь? Я всё слышал. Сын палача, играющий на скрипке… Об этом судачат на каждой ярмарке!

Он замер, смотря на меня. В его взгляде было что-то… другое. Не злоба. Что-то похожее на сожаление.

– Я мог бы отпустить тебя, – пробормотал он. – Мог бы… но не имею права.

И вдруг резко выкрикнул:

– Это наш долг! Твоё наследие! По-другому – нельзя!

– Ты понял меня?! – закричал он, и птицы вспорхнули с крыш. – Нельзя!

Но в этом крике не было привычной силы. В нём было отчаяние.

Дни потянулись, как серые полотна. Отец взялся за меня всерьёз. Команды, удары, крики.

– Ровно! Топор держи вот так!

– Не моргай! Смотри в глаза – или закроешь их навсегда.

Он учил меня охоте. Без жалости. Без эмоций. Только расчёт и удар.

– Люди умирают в страхе. Ты – не человек. Ты – суд. Ты – молот.

Я слушал. Подчинялся. А потом – тишина в комнате, скрипка. Звуки, которых в этом доме быть не должно.

Я играл едва слышно. В каждом звуке – тоска. Надежда. Молчащие слова.

Иногда я ловил на нём странный взгляд. Как будто он… понимал. И жалел. Но не мог позволить себе жалость.

Продолжить чтение