Саспыга

Размер шрифта:   13
Саспыга

© Шаинян К.С.

© ООО «Издательство АСТ»

* * *
Рис.0 Саспыга

I

1

Полудикие горные кони пахнут раздавленной травой и аптекой.

Перегретая солнцем пихта пахнет малиновым вареньем.

Когда Панночка появился в «Кайчи», по его щекам текли слезы.

Санька тогда как раз согнал меринов с сивера. Спрыгнул с коня, чтобы открыть пригон, в последний момент вспомнил, поджал правую ногу, но опоздал. Земля ударила по пятке, и от боли в лодыжке потемнело в глазах. Он тихонько взвыл, зажмурился; под веками поплыли пронзительные синие пятна

(взбесившаяся тьма летит в лицо смертельное черное бешенство тьма несется в лицо и вокруг)

– У-у-у, из-за тебя все, пропастины, – просипел он, поднес кулак к носу Бобика, и тот нервно вздернул голову, натягивая повод. Бобик был его собственный – еще короткий телом гнедыш со складочками на собранной шее. Совсем молодой – и четырех нет, но уже набравший силу и шустрый, по-настоящему шустрый. Всяко шустрее Генчикова чалого. И как будто Санька не знал, что́ будет, когда это говорил, – или правда не знал? Мало ли что скажешь, когда бухой. Ну, давай проверим, сказал тогда Генчик. Ну и проверим, ответил Санька, тяжело мотая головой. Вот завтра и проверим. Очень хотелось лечь, но его кровать стояла слишком далеко от заставленного стаканами и закусью стола. Нет, сейчас, сказал Генчик и вскочил. Он вдруг сделался очень веселым. Заразительно веселым

(не надо не хочу)

Санька встал с широкой улыбкой, которая появилась сама по себе. Бросьте, сказал кто-то из пацанов, где вы их сейчас потемну искать будете, и он – успокоенный и самую капельку разочарованный – уже собирался сесть

(не хочу не надо этой дури)

но Генчик сказал: так они на поляне на веревках оба, они с базинскими меринами не ходят.

Кто-то налил. Потом как-то сразу оказалось, что они с Генчиком уже седлаются. Аркадьевна, больше обычного похожая на тощую взъерошенную сову, орала дурниной, размахивая зажатыми в руке очками

(может остановит ну пожалуйста не разреши)

но Генчик сказал: на личном коне в нерабочее время имеем право. Аркадьевна махнула рукой, закурила и принялась молча смотреть, как Генчик тянет подпруги, – очки блестят, глаз не разглядеть. От этого было неуютно, но она ведь всегда орет. На заборе повисли оживленные туристы из полуночников. До конца второй поляны и обратно, сказал Генчик. Да иди ты, хотел ответить Санька, сам скачи, но вместо этого запрыгнул на Бобика, и тот заплясал и задергался, напуганный ночной кутерьмой.

Потом рассказывали, что они проскакали раза три или четыре. Этого Санька не помнил. Зато помнил, как Бобик, ошалевший вконец, принялся лупить задом, и Санька машинально повернул поперек поляны в горку, но Бобик горки будто и не заметил, подхватился и понес. Повод в руках вдруг оказался бесполезен, черная стена леса рванула в лицо, надо было падать, падать прямо сейчас, но он не мог себя заставить, не хотел, ничего больше не хотел, больше никаких забот, никаких напрягов, ничего больше не важно, не решать, не думать, не остановиться

(взбесившаяся тьма хлещущие ветки пропитанный смертной тоской восторг ужас и сила взлететь на черных крыльях

освобождение

удар)

Пришлось скататься вниз, в больничку на рентген, – хорошо, Аркадьевна как раз спускала группу. Всего-то трещина в лодыжке. Тут главное было не думать, что еще могло случиться, но это было легко. Очень просто было ржать с пацанами: а я… а он… да как давай меня трепать, да ты бы тоже не удержал, подумаешь, за неделю заживет, ну нехилый мы кипеж навели, а. Но в поход он пойти не смог, вылетел из графика, Аркадьевне пришлось искать другого конюха, и теперь Санька старался не попадаться ей на глаза. И за меринами-то ехать никто не заставлял: другие конюха есть, с целыми ногами. И недовольство Аркадьевны терпеть нетрудно, а спрятаться от нее еще легче. Просто хотелось побыть одному; разговоры и ржач мешали. Хотелось остаться наедине. Санька не задумывался, с чем именно

(тьма летит в лицо

освобождение вот что это было освобождение)

* * *

Утро было серенькое, стертое, ни туда ни сюда: то ли затянет на трое суток, то ли выправится. И дальний, солнопечный склон урочища тоже был серый, плоско нависал над прижатой извилистым Кучындашем дорогой. Пахло мокрой травой, дымом с базы, навозом и бледными грибами из дальних закоулков пригона. Звоны боталушек на конских шеях соединяло шмелиное гудение мотора: припоздавший шестьдесят шестой поднимал туристов к Озерам.

– Хоп, – сказал Санька меринам. Прихрамывая, обошел сзади, и кони, мелко перебирая спутанными передними ногами, толкаясь и теснясь, послушно полезли в нешироко открытые ворота.

Гудение мотора превратилось в нарастающий рык, грузовик появился из-за деревьев и вдруг затормозил у брода напротив базы. Из набитого туристами кузова вылез какой-то мужик. Шестьдесят шестой попер дальше, а мужик принялся слепо тыкаться и мыкаться вдоль Кучындаша, прямо как панночка из кино. Санька аж засмотрелся. Мужик все бродил вдоль берега, тоскливо поглядывая за реку, на турбазу. Зрелище было и увлекательное, и раздражающее, и непонятно было, за что болеть: хотелось, чтобы мужик нашел уже наконец мост, и думалось в то же время, что пусть бы лучше оставался на том берегу.

Совсем, похоже, отчаявшись, мужик сунулся вброд: присел на берегу, разулся, шатко шагнул в ледяную бурливую воду, забоялся, вылез и тут же сунулся снова. Не сделав и трех шагов, качнулся под напором воды. Еще утонет, с беспокойством подумал Санька, менты потом до осени не отстанут. Он свистнул – мерина в пригоне бросили лизать соль и заметались под оглушительный звон. Мужик поднял голову; до него было не докричаться, и Санька просто принялся тыкать рукой вверх по течению, где скрывался в густом черемошнике мост.

Все равно бы он его нашел, правильно?

Мужик скрылся из виду, и Санька спохватился. Прикрикнул на полезших уже обратно на поляну меринов, закрыл пригон. На базе зазвенел колокол – собирали народ на завтрак. Жрать хотелось страшно.

Конечно, ничего, кроме риса на молоке, туристам не приготовили, но была сметана и еще свежий хлеб. Санька, сглатывая слюну, побежал к себе за двумя последними помидорами (и чего не заказал еще, вчера же вниз ездили! Забыл). А когда вернулся, Панночка, одолевший путаницу мостов и тропок между дальними концами урочища, сидел на лавке у входа в дом и плакал.

Вблизи Панночка оказался мужиком лет сорока, высоким, сутулым и белобрысым, с мощными залысинами и наметившимся брюхом. Одет он был совершенно по-городскому, как из тачки вылез. Руки белые и мягкие, словно ничего, кроме телефона, за всю жизнь не держали, а глаза в обрамлении белесых ресниц – красные, как у кролика. Слезы путались в рыжеватой щетине, и Панночка машинально размазывал их запястьем. Он не всхлипывал и вроде бы даже не понимал, что плачет, – как будто по его щекам текла вода.

Аркадьевна сидела рядом, и на ее лице стыла тень вежливой улыбки, улыбки-для-туристов. Аркадьевна курила, затягиваясь так, что кожа вокруг губ собиралась в мелкие складки, и, посмотрев на нее, Санька напрягся. И правда, чего он ревет-то?

(Он сидел на месте Панночки, блаженно лыбясь и покачиваясь, пока туристка-врач щупала и вертела его ступню, и не больно почти. Хорошие у нее таблетки, оставила бы чуток. Аркадьевна, умостившись на корточках напротив, балансировала рукой с дымящей сигаретой, а потом затянулась так, что ее рот превратился в трубочку. Санька ухмыльнулся ей и сказал: да нормально все; но губы не слушались, и получилось: да нырм вссс…)

На крыльце примостилась бочком Наташа, такая же древняя, как Аркадьевна, высушенная солнцем и работой, годами держащая базу в чистоте; рядом мялся надувшийся на что-то Генка. Тут же озабоченно терся Ленчик с пустым пакетом в руках. Морда у Ленчика была нарядная, с глубокой царапиной посреди багрового ожога под глазом – патрон, что ли, спьяну в костер кинул. Из-под навеса доносились голоса и звон посуды: туристы, еще свеженькие, только вчера заехавшие, уже собрались на завтрак. Аркадьевна иногда туда нервно поглядывала – понятно, скоро доедят и потянутся за разговорами. Похоже, показывать им Панночку она не хотела.

Про свой завтрак Санька сразу забыл.

– Чего это он? – тихонько спросил он у Ленчика.

– Говорит, девка у него пропала, – хмыкнул Ленчик. – Я вот за подковами пришел, заказывал, ковать надо, а тут девка пропала, опять всей тайгой искать будем, помнишь, как с теми, ну, москвичами, которые у Ильи…

– На Озерах, что ли, пропала? – оборвал Санька.

– Говорит, у вас. Типа из похода не пришла, потерялась.

– Это как вообще? – опешил он.

– А я не знаю, как вы тут за туристами смотрите, что они у вас разбегаются, у меня вот была одна, я ей на третий раз говорю, я на тебя ботало повешу и спутаю, а она…

– Херня какая-то, – буркнул Санька. – Так не бывает.

– …да точно говорю, она, наверное, внизу задержалась, – тихонько говорила Наташа. – В Чемале многие останавливаются, Катунь же, на Патмос сходить, за сувенирами там, а телефон, наверное, сдох… Точно! – она всплеснула руками. – В походе же телефон угробила. Знаете, сколько их по тайге валяется? В прошлом году у одной девчонки конь на айфон наступил – прямо здесь, на поляне, даже с базы выйти не успела.

Панночка всхлипнул и замотал головой, и Наташа вздохнула.

– Послушайте, – терпеливо сказала она, – такого просто не может быть, вы поймите, чтобы в группе потерялась туристка и никто этого не заметил.

Панночка снова затряс головой.

– Она где-то там, в горах, я знаю, – просипел он, – я просто знаю…

Вразвалку, важно подошел Костя. Его основательная кубическая фигура и загорелая до черноты, непробиваемо серьезная физиономия действовали на туристов безотказно. Панночка оживился и даже, кажется, перестал плакать.

– Чего звали-то? – недовольно спросил Костя, и Аркадьевна раздраженно отшвырнула окурок в стоявшую на крыльце пепельницу.

– Говорят, вы у меня уже туристок в тайге теряете, – сказала она, нервно усмехаясь.

Костя выпучил глаза:

– Каких туристок, ты чё гонишь, Аркадьевна?

– Как там ее… Ксюша? Настя?

– Ася, – сердито подсказал Панночка и с надеждой уставился на Костю мокрыми глазами. – Ну да, Настя. Анастасия Васнецова, ей тридцать шесть, такая невысокая, волосы до плеч прямые, коричневые такие… Да вот же! – он выхватил телефон и принялся в нем копаться.

– Не было у меня никаких Ась, – отрезал Костя.

– Да вы же ни хрена туристов не помните, вас спроси, как кого зовут, вы никого не знаете! – взвилась Аркадьевна.

– Всё мы помним! – обиженно встрял Генка, и Санька чуть не хихикнул. Сам он больше трех-четырех самых заметных туристов запомнить не мог, да и не хотел – больно надо, – а остальных, как и все, различал по доставшимся им коням. Костя как-то хвастался, что помнит по именам не меньше половины группы, но Санька ему не верил.

– Вот! – Панночка выставил перед собой телефон, протянул Косте, потом Аркадьевне, снова Косте. Санька заглянул через его плечо. Лицо на экране показалось знакомым – но ничего живого за этим воспоминанием не нащупывалось, как будто он видел его только на другой фотографии или даже на картинке. На Санькин вкус девка была никакая, бледная и пацанистая, такую и правда не запомнишь. Но, наверное, что-то в ней есть, раз Панночка так убивается.

Аркадьевна вынула из его рук телефон, присмотрелась, покачала головой.

– Нет, не было у нас такой, – сказала она хмурясь. Ее голос вдруг зазвучал неуверенно: – Может… да нет, не было.

Это было странно – неуверенный голос у Аркадьевны. Такого Санька еще не слышал.

– Пожалуйста, – хрипло проговорил Панночка. – Я не буду жаловаться или в суд там подавать, ничего такого. – Ого, подумал Санька, уже ментами грозит, что ли. – Я просто хочу, чтобы она нашлась, чтобы с ней все нормально было. У меня вообще никаких претензий, только помогите… Пожалуйста, поверьте, она с вашей базы в поход пошла, я точно знаю.

– Да мы верим, – сочувственно ответила Наташа, – просто…

– Она на ком ехала? – деловито спросил Костя. – Аркадьевна, ты скажи, на ком она ходила, я тебе все вспомню. И вообще! – Он обмяк от облегчения. – Коней мы всех спустили, правильно?

– А правда, все же на месте, – поддержал Санька. – Оба косяка в походе, плюс Бурушка и Индеец с Татарином, а остальные здесь – я только что собрал, двадцать шесть голов, хочешь, я тебе каждого…

Аркадьевна отмахнулась от него новой сигаретой, завела глаза и беззвучно пошевелила губами. Неохотно кивнула.

– Костя, Гена, давайте вспоминайте, может, она говорила что-то, может, про Чемал спрашивала или на сплав хотела…

– Вы не понимаете, – перебил ее Панночка. – Она не могла не позвонить, не могла взять и загулять! Она очень ответственная, в жизни ни одного звонка не пропустила, не напрягла никого…

Аркадьевна посмотрела сквозь него и отвернулась к Косте. Тот развел руками.

– Давай вспоминай, – повторила Аркадьевна. – Ты инструктором был, бляха-муха, туристку вспомнить не можешь, толку от вас… Кто с вами поваром ходил? Повара у нас всех туристов помнят, – объяснила она Панночке.

Костя открыл рот и вдруг застыл; его челюсть слегка отвисла, между бровями залегла мучительная складка.

– Так кто у вас поваром был? – Костя молча пошевелил губами, и Аркадьевна в раздражении повернулась к Генке: – Ну?

– Не помню, – быстро шепнул тот и в ужасе уставился на напарника: – Слышь, Костян…

– Вы сколько там в походе бухали, что повара забыли?! Наташ, кто сейчас на базе?

– С этой группой новенькая приехала на поход, а больше никого, – ответила Наташа. – К заезду ты сама готовила…

– Ничего не понимаю, – пробормотала Аркадьевна. Тревожно покосилась в сторону навеса: туристы доели и теперь потихоньку перемещались на скамьи вокруг костра. Сейчас кому-нибудь что-то понадобится или от хозяйки, или от инструктора. И точно: на них уже двигался дядька в новеньком, колом стоящем камуфляже.

– А я тут к вам на огонек, – немного смущенно сказал он, не замечая заплаканного Панночку. – Вера Аркадьевна, я вот что хотел спросить…

Аркадьевна с широкой улыбкой встала навстречу:

– Вы чай попили уже? Наливайте чаю себе, у нас там чай с травами, горными, вот Наташа только сегодня собирала, давай покажи им, там печенье на столе… Я сейчас подойду.

Наташа сорвалась с места, невесомо подхватила туриста под локоток, и тот, подталкиваемый и направляемый ею, послушно побрел обратно. Аркадьевна рванула в дом. Костя с Генкой переглянулись.

– Вы тут это… – неловко сказал Генка Панночке, – правда, чаю, что ли, пока попейте. Мы сейчас.

Пацаны бочком улизнули вслед за Аркадьевной. Ленчик ловко подсел к Панночке и, широко улыбаясь, спросил:

– Сигаретки у тебя не найдется? А то я свою пачку на том берегу оставил, я-то на минуту, за подковами пришел, подковы Аркадьевна привезти должна была, я заказывал, у нас только большого размера остались… Да ты не плачь, все нормально будет, вот у меня однажды на группу мишка вышел, так они…

Санька замялся. Ленчик своей болтовней мог доконать и нормального туриста, а оставишь его с Панночкой – вообще неизвестно что выйдет. Но любопытство пересилило.

* * *

Аркадьевна грохнула на стол пачку исписанной бумаги и принялась яростно перебирать листы, щурясь и бормоча. Они втроем сгрудились вокруг – Костян и Генчик поближе, Санька за их спинами, заглядывая через плечи. Аркадьевна наконец нашла нужную бумажку и уставилась на нее сквозь очки, держа на вытянутой руке.

– Группа с семнадцатого, на десять дней… погоди, мы их только сегодня спустили, а он уже прибежал? Ладно… У меня здесь всем мерина записаны, так? – спросила она, и Костя закивал. – Тринадцать человек – е-мое, вы тринадцать туристов запомнить не можете? – плюс вас трое… Или двое? Может, вы без повара ходили? Группа небольшая…

– Без повара мы бы запомнили, – с усмешкой ответил Генчик, – такое не забудешь.

– Точно, Катерина поваром ходила, – обрадовался Костя, – вон она в конце записана, теперь вспомнил. Надо же, из головы вылетело.

– Так, две семьи, это подружки три, помню, так… Анастасия Васнецова. Вот же она, вы чего мне голову морочите?!

– Так ты скажи уже, на ком она ехала, мы тебе сразу вспомним.

– Атос, Арамис, Тамерлан… Что?!

Аркадьевна в бешенстве отшвырнула список. Санька прищурился на неразборчивые строчки: имя туриста – кличка коня, фигурные скобки, объединяющие семьи и компании, одна кличка густо зачеркнута и рядом вписана другая, там знак вопроса – а, это Че, он шустрый, сомневалась, что справится. Санька еще не успел понять, что именно прочитал, а пол вдруг плавно ушел из-под ног, как тогда, во время землетрясения, уходила земля, как уходила из-под него конская спина

(бешеная тьма летит в лицо ничего кроме тьмы ничего больше не важно никаких напрягов восторг ужас

освобождение)

– Вы что мне тут понаписали?! – как сквозь вату донесся крик Аркадьевны. Она трясла исписанной ее собственным размашистым почерком бумажкой, очки съехали к кончику носа. – Что вы мне понаписали?! Какой Суйла?! Какой Караш?! Их обоих уже пять лет как съели!

* * *

Откуда я все это знаю? Санька рассказал, а детали я додумала. К тому времени я уже могла вникать в детали.

2

Все белые кони на самом деле – светло-серые.

Заезжие скупщики их не берут, говорят, у них мясо в белых пятнах.

Из первой рюмки обязательно надо немного налить в костер.

Асе нравится грызть горькую изнанку апельсиновых корок. Она этого стесняется.

Все из-за Генки и его дурных ночных скачек. Начало я пропустила за мытьем посуды и, только когда выключила кран, услышала глухой топот копыт. Я стояла с мокрыми руками в тусклом пятне электричества под опустевшим навесом и понимала: что-то происходит в ознобной темноте за его пределами. Первым делом подумала: случилась беда.

У забора торчали туристы, и я подошла узнать, в чем дело. Топот затих; люди стыли молчаливыми напряженными тенями. Я почувствовала смутную дрожь земли. Услышала дробный рокот, далекий злой крик. Потом кто-то заорал матом, совсем уже жутким, но знакомым голосом, и тут до меня дошло.

…Генка наслаждался выжатой с четвертого захода победой, может, минуту. Никто не успел понять, что Саньки нет слишком долго, никто и забеспокоиться не успел, как прибежал Бобик – пустой – и встал рядом с Чалком, тяжело отфыркиваясь. Тут, конечно, все засуетились: искать, спасать, – но, пока договаривались и считали фонарики, Генка ускакал наверх поперек поляны и вскоре вернулся с Санькой за спиной. Вид у того был обалделый и какой-то блаженный.

Зря я при всех спросила, как Генка так быстро его нашел. Могла бы догадаться и промолчать. Но и его никто за язык не тянул говорить, что просто увидел, куда Саньку понесло, да понадеялся, что вывернет…

В общем, скачки Генка продул; он в этом не признался, да и не до выигрыша всем было, но Генка знал, и Санька знал, и все урочище, все пять домов знали уже назавтра. Генку заело. Он разочаровался в Чалке и бросился обучать своего серого трехлетку, который до сих пор ходил с молодняком, ни разу не седланный. В поход его взял заводным, чтобы пообмялся и не отвыкал от рук.

И серый неделю возил овощи, а когда доели последние картошины, я уломала Генку повесить на него кухню. Не всю: Генка возмущенно отверг мои мелкие прибамбасы и приспособы, поварешки, посудки, дощечки; сказал: заебет брякать. Но главное, огромные тяжелые котлы, от которых даже сильные кони неуклюже покачивались и оступались, все-таки забрал. Только идея оказалась плохой: раздутые котлами арчимаки пугали серого; он шарахался, норовил то отпрыгнуть в сторону, то понести, совсем задергал Чалка и довел Генку до белого каления.

Так и получилось, что накануне дня, когда Панночка появился в «Кайчи», я спускалась налегке, а Генка был связан по рукам и ногам. Должно было быть наоборот: повар – тяжелый и неповоротливый, конюх – верткий и быстрый. Генка бы, может, справился. Я не смогла.

* * *

Сядем на попы и скатимся до самой базы, говорили мы туристам накануне, – но до скачка, основного спуска, остается еще полчаса ходу вдоль подножия Багатажа, через густой вытянутый кедрач пополам с пихтой. Уже пошли первые березы, жимолости стало меньше, цветы почти исчезли – так, россыпь оранжевых лепестков жарков на тропе, багровые коробочки пионов. Зудит от подступающей жары шрам – тонкая белая полоска от локтя до косточки на запястье. Здесь уже душной зеленой подушкой валится на склоны середина лета.

…Часа через три я сдеру с себя раскаленные сапоги, встану босыми ногами на чисто выметенные кедровые спилы под навесом. Вымою руки теплой водой из крана. Скрещу пальцы: «Что там нового снаружи?» – «Все та же херня». – «Понятно». Конюхи списываются со своими в деревне, сбиваются в кучку у дальнего конца стола, склоняют головы над сообщениями в чьем-то ватсапе. Такие зычные недавно, переговариваются глухо и торопливо. «Еще в марте… только сейчас привезли». – «Говорят, с пустыми руками…» – «Ты его знал?» – «Он с моей сеструхой одноклассник». – «Вот сезон доработаю и пойду». – «Да ну…» – «Серьезно, пойду». Они налезают на экран широкими плечами и поворачивают к чужаку настороженные, злые, опустевшие лица. Я тоже чужак, но я свой чужак. Мне могут рассказать – потом, каждый по отдельности. Не уверена, что я этого хочу.

«Под пихтовым конвоем, под кедровой охраной вниз да вниз – на три дня…» А, к черту. Теплая комната, сухая кровать, тяжелые тазики с горячей водой, запахи распаренного пихтового веника и шампуня. Чистые джинсы, свежий хлеб. Свежие лица. Смесь эйфории и тоски. Горы стоят где-то внутри, под сводом затылка…

* * *

Мы спускаемся, и, возбужденные, как обычно к дому, кони шагают бодро и сосредоточенно – только хлюпает под ногами размытая недавними дождями земля.

– Стоой! – протяжно кричат сзади.

Я оглядываюсь. Замыкающий группу Генка пытается развернуться, но серый жеребчик, зараженный возбуждением старших коней, совсем ошалел – то лезет вперед, то приседает на задние, натягивая чомбур так, что едва не сдергивает с Чалка седло вместе с Генкой. Да и чалый уже психует и вертится на месте, порываясь идти дальше. Я мелкой трусцой возвращаюсь вдоль группы к конюху. Сзади громко шуршит трава – подъезжает Костя.

– Как ее, на Суйле, пришибленная такая, Ася? Что-то отстала сильно, – говорит Генка. – Трр, стой! – рявкает он на Чалка, озверело затягивая повод.

– Давно? – спрашивает Костя.

– Минут пять уже. Сказала, плащ перевязать надо, на ходу не получается.

– Чего не подождал?

Генка раздраженно поводит плечом. Мы с Костей молча смотрим на нервное кружение коней. Перегнувшись в седле, одной рукой Генка удерживает чалого на месте, другой, ухватившись за чомбур, отводит назад налезающего на кусты серого. Лицо у него красное, потное и злое.

Пять минут, а может, и все десять: вряд ли Генка спохватился быстро. Значит… ну, скорее всего, это значит, что, привязывая плащ к седлу, Ася его уронила и спешилась, чтобы подобрать. Сесть обратно, конечно, Суйла не дал – не заставишь коня стоять на месте, когда остальные уходят. На ходу она залезть не может – никто из туристов не может. Она вставляет ногу в стремя – конь идет вперед, она прыгает за ним на одной ноге, не может оттолкнуться, выдергивает ногу… И так – сколько угодно раз. Да и ладно бы, можно догнать группу пешком, с конем в поводу, но…

Заговорить я не успеваю. Генка с досадой закатывает глаза. Костя, показав в усмешке золотой зуб, говорит:

– На броду стоит.

Мы задумчиво смотрим на серого: тот напряженно застыл и вздрагивает всякий раз, когда кто-нибудь шевелится.

То, что я предлагаю, просто разумно. Я не Генка: подо мной крепкий, идеально послушный мерин без груза и прицепа. Я не Костя: моя отлучка не встревожит группу.

– Я съезжу. Так проще всего будет.

Костя сомневается, но тут серый, вздрогнув всем телом, снова лезет вперед, бьет арчимаком по кусту; котел грохочет, жеребчик шарахается, истерически задирая голову и кося так, что видны полоски белков. Я стараюсь не встречаться с Генкой взглядом. Эти котлы он будет припоминать мне еще несколько сезонов.

– Ладно, давай по-быстрому, – раздраженно говорит Костя. – Перед скачком догоните.

* * *

Наконец-то одна. Я даже не помню, когда последний раз ездила так, одна, – может, года три назад, когда один турист просыпал всю соль и пришлось гонять на соседнюю стоянку одалживаться. Мне даже пешком редко удается пробежаться – от готовки до готовки далеко не уйдешь. Наконец-то. Пусть пять минут, десять, но – одна, наедине с горами, без мускулистой конской попы и спутанного хвоста перед глазами, без чужой спины в слишком яркой куртке под носом, без бесконечной болтовни и скверного пения.

Я подпихиваю Караша пятками, машинально взмахиваю чомбуром – ненужные сейчас, въевшиеся рефлексы. Он и так идет безупречным, плавным и стремительным шагом – любой другой сейчас бы упирался и трагически орал от горя, что его разлучили с компанией. Как все местные кони, мухортый Караш – дворняга, но с заметной примесью алтайской крови: коротконогий и мохнатый, с маленькими крепкими копытами, густой, спутанной в длинные жгуты гривой и жесткой бороденкой. Горный конь: не задумывается на камнях и крутых спусках, не замечает подъемов, аккуратно и точно переступает корни. Тропа здесь неприятная, через заросшую древнюю морену, – но Караш идет легко, как по лужайке. Мне бы радоваться, но он настолько хорош, что я не могу понять его и подспудно жду подвоха. Он даже травы на ходу ни разу не ухватил, и это уже ни в какие ворота. Так ведут себя кони, заезженные местными под себя, – но те дерганые, готовые чуть что сорваться в галоп, а этого ничего не колышет. Что-то я слышала про него, что-то нехорошее, – не от туристов, от своих, давно уже, несколько лет назад. И про серого Суйлу, его брата и приятеля, тоже. Что-то тревожащее, что никак не получается выудить из памяти.

Тропа ветвится, разделяется и сливается снова. Посматриваю по сторонам: не разойтись бы, если Ася все-таки сумеет перебраться через ручей. И не пропустить бы в высокой траве серую спину Суйлы, если он удрал и теперь тащится за группой, то и дело останавливаясь пожевать.

Вот и ручей, узкий, но бурный. Перейти через него пешком, не начерпав полные сапоги, невозможно. Я так явно представляю Асю, блуждающую в поисках брода, что, когда ее там не оказывается, долго рассматриваю пустую тропу и только потом начинаю тревожиться. Может, переехало седло? Забыла подтянуть подпруги, а если и вспомнила – могло не хватить сил. А вот вариант похуже: пыталась сесть, упала, ушиблась… Совсем плохой вариант: может, она и не слезала с коня. Может, он оскользнулся на камнях и они завалились вместе…

Караш переходит ручей, грохоча и вздымая брызги. От вида быстрой прозрачной воды хочется пить – наберу на обратном пути, в бутылке осталось на донышке. После ручья тропа резко забирает вверх – здесь тесный лес расступается, кедры раздаются вширь, камни становятся больше, и приходится все круче петлять между валунами с острыми ребрами и…

Я привычно вжимаюсь в седло, подаюсь вперед, приподнимаю руку, готовая подхватить Караша на повод, если тот споткнется. Нехорошее место, огромный камень поперек тропы, плоский, но под большим углом, и вокруг торчат камни поменьше, и между ними щели. Кони тут вечно спотыкаются, скользят, застревают или замирают в задумчивости, в надежде, что, если постоять достаточно долго, камень исчезнет как-нибудь сам собой, – а пока можно и перекусить. Караш камня будто и не замечает – проскрежетав подковами, спокойно сшагивает с другой стороны на мягкое. Вверх легче, вот слезать с туристкой за спиной будет неприятно…

Я резко натягиваю повод. Здесь Костя, как всегда, остановился и ждал, пока пройдут все, и я, стоя рядом, смотрела, как туристы по очереди перелезают через камень – зрелище забавное и нервирующее одновременно. Всего полчаса назад, не больше, я видела, как здесь прошла Ася: испуг на бледном лице, сосредоточенно прикушенная губа, облегчение, когда Суйла перебрался через валун, даже не сбавив шага. Почти изящно, слишком ловко для коня под туристкой – и я запомнила.

Получается, все-таки разошлись. Надо возвращаться, искать следы на развилках. Мысль о следах заставляет меня впервые внимательно посмотреть под ноги. Увиденное так странно, что я не верю своим глазам, – но земля сырая, и следы слишком отчетливые, чтобы ошибиться. Я вижу месиво, оставленное шестнадцатью конями, прошедшими вниз. И поверх – четкие следы одного-единственного коня, прошедшего обратно.

Да что вы знаете о настоящем топографическом кретинизме, говорят эти следы.

– Ну ты, блин, даешь, – бормочу я и аккуратно трогаю Караша пятками.

* * *

Кедрач вскоре заканчивается, и передо мной распахивается огромный хрустальный объем воздуха, золотистого от идущего к вечеру солнца, зыбкое светящееся пространство между близким небом и оранжевыми от жарков полянами, черные кубы кедров, серые грани осыпей, блеклая плоскость плато, разбитая бурыми зубьями За́мков. Холодный ветер с перевала дотрагивается до лица, и я – как всегда здесь – сначала забываю дышать, а потом вспоминаю, как дышать на самом деле, по-настоящему. Втягиваю в себя эту ясную прохладу, все это кристальное, холодное, прозрачное.

Меня никто не видит (никто из тех, о ком я готова говорить вслух), но я по привычке каменею лицом. Лучше так: привет, это опять я. Туристку забыли, надо забрать. Тщательно отмеренная доза деловитости, приправленная самоиронией, защищает меня от меня (и от тех, о ком я не готова говорить вслух). Я щурюсь, осматривая поляны. В лабиринте тропок и стоянок под Замками можно кружить долго, хорошо бы сразу понять, куда ехать, а не петлять по следу.

Да ты смеешься…

Я могу различить только силуэт одинокого всадника на сером коне, движущегося к перевалу. Конь вроде бы еле тащится, но на таком расстоянии – толком не поймешь. По неловкой посадке видно: турист, не местный. Подробностей не рассмотреть, но вряд ли сегодня под Замками шатается еще один потерявший группу турист на сером коне.

– Ну что, – говорю я, и Караш разворачивает на голос мохнатое, окаймленное темным ухо. – Ты и правда так хорош, как кажешься? – Теперь оба уха Караша стоят торчком. – Только, пожалуйста, смотри под ноги!

…Тропа превращается в густую смесь глины, воды и щебня, серпантином ползет вверх между кустами ивы. Караш переходит на шаг, и я хлопаю его по влажной шее. После скачки горит лицо, дрожат мышцы и отдельно что-то мелко трясется в животе. Идиотизм, я уже не в той форме, мне не двадцать давно и даже не тридцать, а если бы… Камни. Корни. Арчимаки, между прочим, как только о кусты не оборвала, грохоту было – увидел бы кто, загнулся бы со смеху. Но тело, трясущееся, ослабевшее от сладкого ужаса тело вопит от восторга, и еще что-то – то, что замирает от счастья, когда я поднимаюсь к этим полянам, – вопит тоже.

– Да ты крутой, – говорю я Карашу.

Выше по тропе хлюпает, и я вспоминаю, зачем здесь оказалась. В серебристом ивняке мелькает серый конский круп, блестящий пуховик, похожий на халат. Русые волосы кое-как собраны в косицу, на спине темнеет небольшой рюкзак. (Весь поход твердили: не надо на коня с рюкзаком, так нет же…) Иногда Суйла оскальзывается, и тогда Ася заваливается вперед, хватаясь за переднюю луку.

– Э-э-эй! – ору я. Никакой реакции, и не удивительно: мокрый хруст под конскими копытами заглушает все, да еще и ветрено. – Давай догоняй, – говорю я Карашу.

Я ору свое «эй!» в третий или четвертый раз, когда Ася наконец оглядывается – резко, почти зло. Увидев меня, она слегка удивляется – и тут же кривится, как от кислого.

– Не туда едешь! – ору я. В горле уже саднит. – Не туда! Да стой же!

Ася отворачивается. Суйла ровно поднимается по тропе, и это начинает бесить: как она до сих пор не поняла, что ошиблась? Я сердито толкаю Караша, и тот переходит на рысь. Ася больше не оглядывается, и это уже совсем странно. Не расслышала? Не узнала – может, близорука? Да о чем она думает?!

Мне удается проскочить вперед по параллельной тропке и перегородить путь, так что Асе приходится остановиться.

– Ф-фух, – выдыхаю с сердитым смехом. – Я тебе кричу-кричу, ты же не туда едешь! И как тебя угораздило! – Меня колотит, и слова превращаются в невнятную скороговорку. Все еще посмеиваясь, я вытаскиваю сигареты. В голове звенит. – Ну, поехали. – Сигарета разгорается, и я разворачиваю коня. – Давай езжай пока передом, здесь не разойтись…

Я глубоко затягиваюсь, выдыхаю – ф-фух-х. Нашла. Догнала. Но Ася молчит, и это начинает действовать на нервы.

– Поехали, и так в темноте уже на базу придем, – нетерпеливо повторяю я и впервые сосредотачиваю взгляд на Асе. Та смотрит на меня без всякого выражения. – Ну, давай уже, – подталкиваю я.

– Нет, – говорит Ася.

– Что?! – от неожиданности я перехожу на мышиный писк.

– Нет, – повторяет Ася.

3

Лишайник на камнях бывает серый, черный, желтый и оранжевый, смотря какого цвета были глаза птицы, увидевшей это место первой.

Чтобы поймать пугливого коня, надо сделать вид, что идешь мимо.

Я застала время, когда на Озерах не было никого, кроме Боба, а в единственной избушке в Туре, черной и страшной развалюхе, Таракай рисовал своих барсов, бродяг и чудесных дев.

Вот они мы: две крошечные женщины на краю бесконечного плато. Если смотреть сверху – мы неотличимы друг от друга. Для тех, кто сейчас может смотреть сверху, мы пока даже не слишком отличаемся от редких деревьев. Кони под нами терпеливо ждут. Им все равно.

– В каком смысле – «нет»? – переспрашиваю я. Ася молчит. Ее «нет» – щелчок выключателя, прервавший нормальное течение жизни. В ее молчании слышно, как с тихим шелестом рушатся наши роли. Те, кто может сейчас нас видеть, слегка поворачивают головы. Тень их любопытства отзывается во мне азартной дрожью, которую я не хочу, не имею права замечать. Мне нельзя.

Я хватаюсь за единственную здравую мысль:

– На стоянке что-то забыла? Надо было сказать, нельзя же так…

Ася качает головой и замирает, по-совиному моргая. Я в ступоре смотрю на нее сверху вниз. Надо что-то говорить, спрашивать, убеждать, но в голове ни единой мысли, ни одного слова – одна пустота, зыбкое дымчатое пространство. Я бессмысленно рассматриваю Асю. У нее обычное, чуть мальчишеское лицо. Прямой, слегка обгорелый нос, не большой и не маленький; обычный грязноватый походный загар, обычный походный прыщик на подбородке. Обычные печальные тени у бледного рта. Темные глаза под длинными узкими бровями смотрят куда-то за мое плечо – или даже не смотрят никуда. Неподвижное, застывшее лицо – как маска, как окно в заброшенной избушке.

Да она же просто ждет, пока я отстану, вдруг понимаю я. Как на светофоре.

Я цежу:

– Не валяй дурака. Куда ты с голой жопой в горы намылилась? Хватит дурью маяться, поехали уже, время позднее…

Слова сыпятся сами собой, гладкие и гадкие чужие слова. Я снова открываю рот, еще не зная, что из меня вывалится – что-то безликое, чуждое и злое. Но сказать ничего не успеваю: Ася вдруг подбирается в седле, оскаливает мелкие ровные зубы и изо всех сил пихает Суйлу пятками в бока. Тот послушно суется вперед, протискивается между Карашем и ивняком, цепляется арчимаком за мое седло. Коленка Аси – твердая и неожиданно неприятно теплая – больно утыкается в мою голень. Ох, раздавит сейчас нам обеим ноги, думаю я, осаживая Караша. Лицо Аси сжимается в кулак. Оно вдруг делается живым, злым и упрямым, будто в драку, – да что ж это такое, что с ней делать, не в самом же деле драться, уговаривать, бить морду, сдернуть с коня, связать… блин, Костя, наверное, уже психует, на базе потеряют, будут искать, неловко, подстава… Ася сердито вскрикивает. Суйла снова пытается продраться выше по тропе, и тут я, не успев понять, что делаю, цапаю его за повод.

Несколько секунд мы выдираем друг у друга повод – тяжелое сопение, отдающее утренней овсянкой, табаком и молочной шоколадкой, костлявые лапки, влажные и грязноватые, царапучие обломанные ногти. Грубый ремень обдирает красную от холода кожу. Отпускаем разом, будто обжегшись. Ася, морщась, обтирает ладонь об колено. Выпятив челюсть и стараясь выглядеть спокойной, я снимаю повод с шеи Суйлы. Хорошо, чомбур длинный. Я перекручиваюсь в седле, привязывая его к задней луке. Руки трясутся, и вместо нормального узла получается ненадежная путаница. Зашипев, я начинаю заново. От напряжения ноет спина – я чувствую, как Ася буравит меня ненавидящим взглядом, слышу ее короткое редкое дыхание. Узел наконец ложится как надо, и я дергаю веревку, затягивая последнюю петлю. На буксир. Как ребенка, слишком большого, чтобы умоститься в родительском седле, и слишком маленького, чтобы хоть как-то управлять конем.

– Вот так, – буркаю я, все еще глядя на узел. Все нелепо, неправильно, отвратительно. – Слушай, я не знаю, что ты… почему ты… но…

Не сумев найти слова, я поднимаю глаза. Ася, поджав губы, медленно сползает с коня на землю.

– Да ты чего?! – вырывается у меня.

Ася, цепляясь за кусты, протискивается мимо коней, поправляет лямки рюкзака и молча уходит по тропе наверх.

* * *

Я выбираюсь из ивняка и притормаживаю, чтобы не наступать Асе на пятки. Передо мной лежит плавный подъем плато. Слева за Озерами небо набухает лиловым, там посверкивает, но далеко: наверное, пронесет. Серо-багровые, зубчатые, в оранжевых пятнах лишайников скалы Замков нависают впереди над тропой, облитые желтеющим светом. Черт знает, сколько уже времени. Когда Костя поймет, что мы так и не догнали группу? Может, только на базе, но, скорее всего, перед скачком вниз. А может, уже понял, что все обернулось не так просто.

Воображение подкидывает разъяренного матерящегося Костю, едущего через поляны. Или вконец озверевшего Генчика. Я оглядываюсь, даже выжидаю какое-то время – но поляны пусты. Ну и хорошо. Не хочу, чтобы меня застали такой растерянной. Я понятия не имею, что делать с этой чокнутой, но, кажется, если в эту историю влезет кто-то еще, станет только хуже.

Ася тем временем быстро приближается к Замкам. Тропа мягкая, ласковая – торфяная канавка, пробитая копытами в поросли карликовой березы, совсем коротенькой, не выше щиколотки, еще не обросшей толком листьями. Здесь еще весна. Синие раструбы горечавок торчат прямо из ягеля. Фиалки теснятся кучками, от бледно-желтых до глубоко пурпурных, и мелькают изредка розовые, вывернутые наизнанку колокольца отцветающего кандыка.

(У меня был шок, когда я увидела это впервые, ступор, паралич. Был зеленый, буреющий потихоньку июль, северный склон на высоком перевале, слишком крутой спуск, на котором пришлось спешиться. Я сползла с коня, уже собралась сделать первый шаг, да так и застыла с поднятой ногой: поставить ее было некуда. Под ногами не было травы, не было земли, только – нежные, хрупкие, крошечные, разные цветы. Они были невыносимо, необъяснимо прекрасны. Они – были.

Я вся взмокла, пока спустилась. Я была тогда – туристка, студентка, потому и июль: сразу после сессии. С тех пор много чего произошло, очень много, – я привыкала, грубела, отучалась удивляться, прятала разъедающий под ребрами восторг под циничной усмешкой, я

(ела саспыгу)

узнавала имена и освобождалась от лишнего. Но с тех пор всегда приезжала в июне, чтобы снова это увидеть. И всегда старалась не наступать на цветы, правда, я никогда не наступала на цветы, если только могла. Изо всех сил старалась не наступать.)

…Поравнявшись с Замками, Ася останавливается, задирает голову, вглядываясь в вершину ближайшей из скал, будто спрашивая. Надо же, сообразила, раздраженно думаю я и тут же эту мысль отбрасываю. Есть вещи, которые не обсуждаются и даже не обдумываются, – например, те, что происходят в голове, когда проезжаешь мимо Замков.

За Замками тропа разветвляется. Ася мнется, то ли не зная, какую сторону выбрать, то ли не умея решить наугад. Ну давай, поверни к Озерам, часа за три слезем. Там цивилизация теперь, там толпы и туристов, и местных, найдется кто-нибудь знакомый. Там, если хочешь, упирайся дальше, садись на жопу и цепляйся за камни, я смогу оставить тебя (и коня, между прочим) под присмотром, а сама рвану на базу, там с Аркадьевной решим, ох и круг выйдет, километров в тридцать, останусь я без поясницы…

Это было бы слишком хорошо, чтобы сбыться. Потоптавшись еще немного, Ася плетется прямо, к Аккаинскому перевалу. Да чтоб тебя. Я закатываю глаза и потихоньку трогаюсь следом. Ладно, давай спустимся в Муехту, не собираешься же ты ночевать в березе…

Она забирается все выше, как-то неправильно, не так, и тропа потихоньку становится замытой, без единого следа, если не считать Асиных сапог. Не то чтобы я не понимаю, что происходит. Просто не могу поверить: привычки слишком сильны. Приметная скалка со скрученным в узел маленьким кедром на макушке вдруг оказывается по правую руку вместо левой, и уже ясно, никуда не денешься от этой ясности: мы вышли на верхнюю, старую, сто лет как заброшенную тропу. Мне не надо вспоминать, как и когда я ходила по ней в последний раз.

(…А Илья годами твердил, что надо пробивать тропу понизу, через траву, там точно будет мягче. Говорил – хватит уже лазать по курумнику, как ни переход – так кто-нибудь захромает, говорил, что уже задолбался собирать отвалившиеся подковы. Когда я начала работать в «Кайчи», это уже стало его пунктиком, но все говорили: невозможно, понизу дороги нет, только ноги коню переломаешь. И ходили по гольцу, и я в тот раз пошла по гольцу, а как еще.

Конь шатался от усталости, совсем молодой еще, невтянувшийся, да еще и кованный из экономии только на передок – денег в «Кайчи» тогда не было. Я еще работала не поваром – поваров в «Кайчи» тоже не было, – а стажером, мальчиком-за-все. Я догоняла группу с запасом хлеба, не получилось закупить сразу, тогда в деревне были проблемы с хлебом. Но это меня не волновало, а волновали только эти камни и эти кедры, силуэт Замков позади, и хищная птица впереди, в небе, и слишком усталый конь.

Белые камни, выбитая в пыль скудная земля, слева – уходящая вверх осыпь Кылая, справа – обрывающиеся в никуда скалы и кривые кедры-лилипуты. Черные большеклювые воро́ны толпятся на склоне, воздух распадается на колючие молекулы, близкое небо отдает фиолетовым. И никого, ни одной человечьей души на многие километры вокруг, а может, и во всей моей вселенной, моем герметичном замкнутом мире, границы которого, очерченные неведомой силой, теряются в белесой дымке.

А потом с осыпи побежал шепчущий ручеек камешков. Кто-то ходил там, наверху. Я оторвала взгляд от тропы, но никого не увидела – только серые тени на серой сыпухе. Это мог быть медведь, и это было страшно. Это мог быть сарлык, хуже – сарлычиха, отбившаяся от стада, чтобы отелиться, и это было еще страшнее. Я подобрала повод покороче – сейчас до коня дойдет, и он понесет не разбирая дороги, черт, только не здесь, убьемся… но конь встал и только трясся всем телом, и я знала, что нет – не медведь и не сарлык. Кто-то суетливо перебегал по осыпи на мягких лапках, замирал и снова перебегал с омерзительным шорохом, тошнотворным шепотком, от которого кружилась голова и находило затмение, и казалось, что лежишь в спальнике в своей палатке и надо проснуться, проснуться, иначе – конец…

Лапки зашуршали совсем рядом. Конь попятился и пошатнулся, и тогда я спешилась и потащила его в поводу, матерясь во весь голос, обзывая пропастиной, дохлятиной, истериком и идиотом, а потом пораженно замолчала, вдруг осознав смысл слов «волчья сыть» из детской – ничего себе! – сказки, и снова принялась ругаться. Придурок, орала я, псих несчастный, симулянт, – а лапки шелестели совсем рядом, краем глаза я видела, как перебегает с места на место пухлая серая тень, надо проснуться, проснуться…

Потом, сидя на ледяных камнях тура на перевале, я курила и прикладывалась к фляжке, пока не перестала трястись, и еще немного – пока не перестал трястись конь и не отщипнул наконец пучок коротенькой, уже пожелтелой и сухой травки, проросшей сквозь красноватую щебенку. Курила и думала: а что, если снова придется идти здесь одной? Что, если, например, следующая группа тоже уйдет без хлеба или, мало ли, коней придется менять…

Но тем летом не пришлось, а следующим Илья, не верящий, что новые тропы невозможны, в первом же походе психанул и пробился от Аккаинского перевала к Замкам понизу. С того лета вообще многое изменилось.)

* * *

Тот шелест мягких лапок… но все в порядке: Караш крепко ступает по камням. Под его копытами плавно скользит тень птицы. Я сглатываю шершавый комок в горле и вспоминаю про воду. Где-то здесь должен быть ручеек – перед тем как тропа резко повернет кверху и запетляет по гольцу. Ася тащится еле-еле – можно не спешить.

Я приседаю перед говорливым потоком шириной в ладонь, выходящим из-под камней и под камни уходящим. Кое-как отмываю руки от пыли и черпаю воду горстями. От холода ломит зубы, суставы пальцев, даже запястья, и я мельком, досадливо думаю, что раньше такого не было – раньше, в те времена, когда приходилось мотаться по горам в одиночку, с арчимаками, набитыми хлебом, или с заводным конем и чьей-то забытой палаткой… Вода ускользающей сладостью окутывает язык, унимает задубевшее горло, и я все черпаю сквозь боль. Останавливаюсь усилием воли: впереди на час ходу – только камни и кустарники не выше колена. Прятаться вроде как не от кого, но все равно неуютно снимать штаны на ветру.

Я опускаю в воду бутылку. Караш мягко пихает меня лбом в спину, дышит в ухо. Слышно, как за ним топчется Суйла. «Нельзя, ты потный», – бормочу я, машинально растопыривая локти, но Караш и не пытается протиснуться к воде. Журчит ручей, сопят кони, но какого-то очень обычного, просто обязанного быть звука не хватает. Я делаю глоток из переполненной бутылки, чувствую, как вода проливается в пустой желудок. Есть хочется страшно. А, вот чего не хватает: сочного хруста травы на зубах, скрежета удил, болтающихся во рту, утробного звука неторопливого жевания. Я оглядываюсь. Караш и Суйла дремлют развесив уши. Даже сейчас не пытаются перехватить травы. А времени уже столько, что любой конь давно отдергал бы всаднику руки, упрямо ныряя мордой по сторонам тропы за вкусным.

Я снова пытаюсь вспомнить, что слышала об этих меринах. Не обычное «а он меня трепат-трепат», нет, что-то, что меня тогда не касалось, но теперь зудит и тревожит. Но если и вспомню – что толку? Дано: Караш, Суйла, поехавшая крышей туристка, верхняя тропа вдоль Кылая, с которой в ближайший час не соскочить, и, между прочим, нехорошее, цвета зрелого синяка небо за спиной.

Ася тащится вперед, ломко покачиваясь на камнях, то и дело теряет равновесие, взмахивает руками, оскальзываясь и подворачивая ноги. Крошечная фигурка, нелепая и неуклюжая, потерянная среди скал и осыпей. Короткий приступ злорадства: так-то, а чего ты хотела от конской тропы, это с седла кажется, что все просто, а на своих двоих-то… Как бы и правда ногу не вывернула – страшно смотреть, как ковыляет. Ася особенно отчаянно взмахивает руками, изгибается и рушится вперед, выставив перед собой ладони. Мои потроха ухают вниз вместе с ней. Тошнотворный вакуум в животе – но вот она шевелится, и я наконец могу вдохнуть.

– Цела? – кричу я еще издали, подъезжая. Ася сидит на земле, прижав ладони к лицу, – плачет? Беззвучно орет от боли? Впала в ступор? Услышав мой голос, она отрывает руки от лица и растерянно протягивает их перед собой: смотри.

Я соскакиваю с коня, опускаюсь на корточки рядом. Основания Асиных ладоней ободраны, и меня передергивает от этих мелких ссадин, сочащихся сукровицей, с прилипшими к ним мелкими камешками и чешуйками лишайника. Черт, знакомо. Больно. Не страшно.

– Остальное как? – спрашиваю я, шаря в кармане куртки. Выуживаю пачку влажных салфеток. – Ну? Лодыжки? Колени?

Ася пожимает плечами; пососав ссадину, неохотно берет салфетки.

– Да нормально все, – бормочет она, пряча глаза. – Спасибо, – она возвращает пачку и обтирает ссадины. На меня она по-прежнему не смотрит, только выпячивает чуть подрагивающую нижнюю губу. На коленке белеет пыльное пятно там, где камень стесал плотную ткань брюк. Под ним, скорее всего, тоже ссадина.

Оставив ее разбираться со своими травмами, я иду отвязывать Суйлу. Ну правда – не смотреть же, как она убивается из упрямства.

– Давай садись, – вздыхаю я, подведя коня. Ася смотрит исподлобья.

– Я на базу не поеду, – говорит она.

– Давай садись, пока ноги не переломала, – я едва сдерживаю желание заорать.

Ася неуверенно встает. Она чуть прихрамывает, но, в общем, понятно, что ничего серьезного не произошло. Просто ободрала ладони и испугалась. Трясется теперь – ногой в стремя попасть не может…

Кое-как взгромоздившись на Суйлу, она рассеянно теребит чомбур.

– Слушай, ты можешь за мной больше не ехать?

Было бы неплохо. В конце концов, я просто повар. Все это вообще не мое дело.

– Не могу, – отвечаю я.

Ася дергает краем рта и отворачивается.

4

Волки-одиночки нападают на коней сзади, кусают за ляжки, оставляя рваные раны, а потом неторопливо идут следом, дожидаясь, когда гниль с их грязных зубов проникнет в кровь и добыча ослабеет.

Усяньмянь – китайская смесь из корицы, бадьяна, фенхеля, сычуаньского перца и гвоздики. Если добавишь усяньмянь в печень, не сможешь перестать ее есть. Саспыга никогда не спускается ниже границы леса.

(лапки лапки шуршат по осыпи четыре птичьи лапки несут круглое в пушистых перьях тело из дыры в боку толчками выплескивается черная кровь не ходи следом не смотри выше не смотри в лицо не надо проснись ты запуталась в спальнике проснись)

…Верхняя тропа сливается с основной, ненадолго теряется в сухой траве и щебенке на перевале и крутым серпантином ныряет вниз. Нарочитые объемы кучевых облаков, нежная лента чистого неба под ними, снежно-полосатые зубья главного хребта. Плоская долина Аккаи в серебристом меху карликовой ивы упирается в гору одним боком и срывается в ущелье другим. Мертвое озеро в нагромождении камней под горой, неоновая голубизна снежного языка, кончиком заехавшего в воду. Размеренные свистки потревоженного сурка-часового. Скособоченная фигурка неумелого всадника медленно движется по болотистой тропе, виляющей сквозь ивняк.

– Ох, да иди ты, – бормочу я и со стоном сползаю на землю.

Ася идет, но, что бы она себе там ни думала, – дорогу здесь выбирает конь, и, что бы он ни выбрал, видно их со спуска будет долго, как минимум час, а то и полтора. Да и выбор небольшой. Пусть себе идет. Рано или поздно она ослабеет. Должна же она устать, проголодаться, замерзнуть. Хорошо бы еще промокла – но, хотя ветер на плато совершенно ледяной и попахивает снегом, небо остается чистым, а здесь, на спуске, и вовсе почти тепло.

Наверное, это самое дурацкое место, чтобы выпить кофе, но что сегодня не дурацкое? Я оттаскиваю Караша в сторону от тропы. Привязывать его негде – одна трава да камни. Приходится зацепить повод за луку и надеяться, что он никуда не пойдет. Он и не идет – встает где поставили. Чучело коня, удобно, конечно, но… А, ладно, удобно же.

Корявые ивовые сучья горят плохо, но игрушечный, на две маленьких кружки чайник вскипятить хватит. Хорошо, что я не выпила набранную воду. Хорошо, что остался с похода кофе. В пол-литровую бутылку при старании можно забить стандартную пачку; на обычный десятидневный поход хватает и половины, но я, как любой наркоман, боюсь остаться без дозы. Вот и хорошо. Просто – хорошо…

Я выливаю кипяток в термос, с наслаждением принюхиваюсь, завинчиваю крышку. Дожидаясь, пока кофе заварится, лезу в арчимак за новой (последней, между прочим) пачкой сигарет. Под рукой брякает пластиком небольшой пакет. Я привычно отодвигаю его в сторону и останавливаюсь: а когда еще?

– Стой здесь, – строго говорю я Карашу и бегом возвращаюсь к тропе. Это надо делать на тропе, там, где могут увидеть.

Три стойких маркера: черный, белый, рыжий. Плоская поверхность недавно разбитого камня, еще не затянутая лишайником. Надо было подумать, надо было эскизы, да что уж теперь; я годами таскала эти маркеры ради сто лет назад задуманной шутки, но всегда было некогда, не до того, неуместно, не заставлять же группу ждать, я бы и догнала потом, но – с напарником договариваться, туристам объяснять, но – погода дерьмо, но – нет сил… Не включая головы, я приседаю на корточки. Два маркера в зубах, один пляшет в руке, поменять, еще раз поменять… По синевато-серому излому мелкозернистого гнейса бежит рыжий марал с буйно завитыми рогами; за ним, уткнувшись носом в тропу, идет волк. Я окружаю их кривым орнаментом: точки, палочки, зигзаги, как рука ляжет, как (кто-то) на душу положит. Встаю рассмотреть, что вышло.

Вышло неплохо. Рисунок лег на камень так, будто был здесь всегда. Немного запылится, затрется – и можно дурить туристам головы. Или не говорить ничего, не показывать, а если вдруг заметят и спросят – удивляться. Пусть дурят себе головы сами. Так даже лучше.

Тихо хихикая сама с собой, я возвращаюсь к коню, так и дремлющему на месте, к термосу, к прогоревшему уже костерку. Закуриваю, отпиваю наконец кофе. Острое каменное ребро давит на копчик, и я ерзаю, пристраиваясь поудобнее. Заметив движение, снова свистит сурок.

Хорошо бы разрисовать еще несколько камней, но это уж как выйдет… А ведь если бросить сейчас эту дуру и двинуть на базу, можно будет пару-тройку раз притормозить. Время никто не засекает и над душой не стоит. А там – пусть Костя едет уговаривать. Взрослая тетка, ничего с ней за пару дней не сделается. Да какой там дней – часов: ведь нас давно ищут.

Странно, что я об этом забыла. Ищут ведь. Следы, ведущие на верхнюю тропу, не заметили – а если и заметили, то не поверили в такую глупость, – так что шарят под Замками, самое дальнее – в Муехте. По-хорошему, надо идти туда, чтобы не тратили время и нервы зря. Если сейчас развернусь – через час-другой наткнусь на кого-нибудь из своих, и на этом все закончится.

Может, поэтому и забыла…

Я втягиваю носом горечь кофе, дыма, отдаленного дождя, раздавленных копытами корней. Смотрю, как Ася упорным муравьем ползет через долину. Далеко уже ушла – Карашу придется постараться, чтобы догнать. Ах да, нас самих скоро догонят. Опять забыла… Да просто не хочу помнить.

Может, мне все это нравится.

Дозорный сурок свистит еще раз и замолкает – видно, наконец счел меня безопасной частью пейзажа.

* * *

Наверное, в Аккае недавно прошел ливень и начисто замыл старые следы: тропа кажется нехоженой, и отпечатки копыт Суйлы бросаются в глаза. Они ведут в сторону ущелья, к ближайшей стоянке, которой почти не пользуются: она всегда или слишком близко, или слишком далеко, смысла нет. Даже странно, что Суйла ее знает. Но хорошо, что он свернул: я уже не чую отдавленной об седло задницы, зато начинаю чувствовать колени. Страшно хочется есть, но об этом я стараюсь пока не думать. Где-то в арчимаках болтаются несколько квадратиков шоколада, немного растительного масла и – насмешкой – два десятка пакетов и пакетиков со специями. Я пересекаю небольшое болотце; Караш давит копытами пучки дикого зеленого лука; лук пахнет. Нет, об этом пока лучше не думать.

Ивняк сменяется березой по колено, синими всплесками горечавок на проплешинах, с которых едва стаял снег. Появляются редкие группы низкорослых кедров, мягкие бугры и между ними – круглые карстовые ямы с черными торфяными лужами на дне, в изумрудной оторочке осоки. Тропа превращается в условный пунктир. Несколько раз я замечаю следы косули, и старые, и совсем свежие. Звери ходят здесь чаще, чем люди.

По правую руку темнеет группа кедров побольше. Я хорошо помню стоянку под ними, но след ведет мимо, и Караш, не повернув головы, проходит мимо, даже не пытается потянуть меня к месту, где его наконец ждет отдых. След Суйлы уводит прочь от знакомой тропы. Впереди рушится с неба дальний склон ущелья, синий в вертикальных полосах: черные линейки кедрачей, белая пена падающих в пропасть ручьев, зеленые полотнища полян, повисших под невозможным углом. Куда ее черти понесли, хмуро думаю я; мы туда не ходим, там всё вниз и вниз, немного красоты, а потом – бездна. Я представляю, как уклон становится все круче; конь цепляется за оползающую осыпь, скользит, задние копыта отрываются от земли… Меня мутит. Я глубоко втягиваю носом воздух – и чувствую запах дыма.

* * *

Костерок у Аси жалкий и дымит беспощадно – видно, подбирала с земли всякую трухлявую дрянь. Сама Ася, присев на корточки, возится у ноги расседланного Суйлы – неумелыми пальцами привязывает толстую, плохо гнущуюся веревку.

Ну, догнала, думаю я, и что теперь? А вот что: я должна ее вернуть. Но это – завтра. Ночевать придется рядом и вполглаза: неизвестно, куда и когда ее понесет, да и за Суйлой лучше присмотреть. Чуть дальше маячит еще одна группка кедров, можно встать там. Все равно, конечно, будет противно… ну и ладно. Переживу. Обе переживем, перетерпим. А к утру Ася, может быть, протрезвеет. Лишь бы спустить ее до базы – а там пусть катится к черту.

Ася путается в петлях узла и, ругнувшись сквозь зубы, принимается заново. Я тихонько тяну повод: самое время незаметно уехать. На глаза снова попадается костерок. Закопченные камни вокруг огня, опаленные рогатины, рядом – плоско подрубленное сверху бревно. Надо же, стоянка, хоть и заброшенная. Хорошее место. Два огромных кедра, перепутанные выпирающими из земли корнями, закрывают от ветра и дождя. Где-то совсем рядом журчит ручей, и поляна для коня отличная… и вид…

От зрелища вертикального склона меня снова ведет – всадника, зависшего над пропастью, никак не выкинуть из головы. Хорошая стоянка, но какая-то тревожная. Беспокоящая. И неуловимо знакомая: как будто она мне снилась. Или я на самом деле была здесь, но забыла, забыла напрочь

(лапки с поджатыми пальцами и бурыми скрюченными когтями как неопрятные ногти лапки тычут в темнеющее небо деловитые голоса дай сюда поверни держи кровью пахнет так густо залепляет ноздри залепляет глаза не хочу быть здесь не надо проснуться это спальник перекрутился не дает дышать проснись)

…На углях кое-как пристроились две ржавые консервные банки с водой. Кружка и мятый чайный пакетик ждут на бревне. Рядом вялым завитком свисает плоский пакет майонеза. Точно, невпопад радуюсь я, она у меня майонез возила, а еще повидло и шоколадную пасту. Пасту я у нее забрала вчера, последнее повидло доели три дня назад, а майонез с утра кто-то выдавливал, проглаживая пакет щепочкой. Я тогда подумала, что надо его сжечь, да отвлеклась, а потом он исчез. Теперь понятно куда. Своих запасов у Аси, похоже, вообще нет. Да о чем она думала?!

Да и плевать. Я вдруг разом чувствую, до чего промерзла, устала, проголодалась. Сейчас бы мяса… Невольно представляю здоровенный багрово-черный кусок мякоти на просторной изрезанной доске и как я примериваюсь к нему с острым ножом, аккуратно убираю пару прилипших травинок и пропитанный кровью обрывок ягеля

(куски мяса свалены на траву хватаю стянутыми засохшей кровью руками запихиваю в мусорные пакеты пакеты в арчимаки пакеты не лезут черная от крови рука протягивается сбоку выбрось это нахуй рука выдергивает из арчимака пластиковую бутылку с крупяным грохотом забрасывает в корни рука исчезает чужое присутствие за спиной исчезает наконец-то облизываю испачканные пальцы так вкусно почему так вкусно лижу пальцы почти кусаю проснись не надо проснись)

Теперь я смотрю под кедр – мощные, по пояс высотой корни, толстая перина хвои. Не знаю, хочу ли увидеть то, что ищу, но – в сгустившихся уже тенях, едва-едва – все-таки вижу: косо торчащее из-под хвои помутневшее горлышко с синей крышкой, обычное горлышко обычной бутылки из-под минералки.

Видимо, я дергаюсь: Караш переступает с ноги на ногу. Хрустит под ногой сухая ветка, и запоздало ржет Суйла. Ася, вздрогнув всем телом, вскакивает на ноги и оборачивается.

– Опять ты… – с усталым отвращением выдыхает она.

Слегка пожав плечами, я сползаю с коня. На мгновение наклоняюсь, уперев руки в колени, сквозь сладкую боль вытягиваю поясницу. У меня нет сил ни уговаривать, ни терпеть поток отдающих безумием протестов. От мысли о горячей гречке урчит в желудке.

С земли стоянка оказывается совсем знакомой. Сознание выкинуло ее из памяти – но ноги помнят. Помнят руки

(гречка шелестит по пластику как птичьи лапки по осыпи над ущельем)

(мы ели ее прямо здесь сырую руками прямо здесь)

Ася нервно сжимает кулаки, набычившись. Поводит плечами, будто загораживая костер, и я прихожу в себя.

– Слушай, ну это смешно уже, – раздраженно говорю я. – Давай побудем как нормальные люди. Сейчас…

Асю перекашивает. Она с силой мотает головой, ее подбородок начинает трястись, лицо комкается; брызгают слезы и текут по мгновенно покрасневшим щекам – будто от невидимой пощечины.

– Да отцепись ты от меня! – орет она захлебываясь. – Оставь меня в покое! Почему вы никак не оставите меня в покое?! Заколебали уже… нормальные, блядь…

(…Все эти кони с кошмарными шрамами на задницах, чудом выживший молодняк, те, кого успели найти, отвести на базу, накачать антибиотиками. Такие появляются в «Кайчи» раз в несколько лет. Нормальные, в общем-то, кони, если не делать резких движений. Просто недоеденные.)

– Уйди, пожалуйста, – бормочет Ася. – Уйди, а?

Ее смятое лицо в красных пятнах – как зеркало: страх, отвращение, беспомощность. Все, все идет не так, как представлялось, и так, как представлялось, никогда не будет и быть не могло…

Я с трудом разлепляю пересохшие губы:

– Ладно.

– Что?!

– Ладно…

Я подхожу к кедру, выдергиваю из-под корня бутылку. Сбиваю с нее пласт черной, слежавшейся в плесневелую массу хвои. От шороха крупы меня пробирает озноб. С трудом открутив крышку, принюхиваюсь. Ну, может, самую чуточку затхлая. Почти… ну, нормальная. В любом случае – съедобная.

Жрать хочется страшно.

Я закрываю бутылку и бросаю ее к костру. Ася шарахается, нелепо отмахивается и в недоумении впивается взглядом в мутный пластик. Руки прижаты к груди, как будто она боится даже случайно прикоснуться к бутылке. Я возвращаюсь к терпеливо ждущему Карашу.

Я уже вставляю ногу в стремя, когда Ася громко и раздраженно шмыгает носом и гнусаво спрашивает:

– Что, даже чаю не попьешь?

Как будто бросили спичку в бензин и пламя опалило лицо. На мгновение я глохну и слепну от гнева: как она смеет, сейчас, здесь, в моем… в морду… Я разворачиваюсь, уже открыв рот, готовая вывалить все бешенство, всю усталость, всю безнадежность. Но зареванная Ася выглядит такой растерянной и смущенной, что я торопливо выдергиваю ногу из стремени, чтобы не упасть, – и закатываюсь от смеха.

5

Кипяток в горах никогда не бывает достаточно горячим.

Черные и страшные, как ведьмины припасы, сухие листья бадана можно заваривать вместо чая.

Ссадины на ладонях Аси сильно болят и все время что-нибудь задевают, но у нее нет пластыря.

Здесь сплошной торф и березняк, ягель и сфагнум; я ухожу от стоянки метров на тридцать, пока не нахожу наконец подходящий камень – и тот приходится раскачивать, выколупывать и оттирать, чтобы добраться до чистой, не затянутой лишайником стороны. Орнамент вокруг двух коней – серого и бурого – дорисовываю уже вслепую, в густых сумерках. В рисунке нет смысла: туристы здесь не ходят, а случайный охотник решит, что это валяют дурака туристы (которые здесь не ходят). Никого эта картинка не впечатлит. Но мне ее хочется.

Я выпрямляюсь и неторопливо надеваю колпачок на маркер. Еда в горах варится долго, и успеть можно многое. Караша я поставила на веревку, а Суйлу просто спутала: никуда от своего братана не денется. Теперь они дремлют морда к морде. Дров полно; не отходя от стоянки, я наломала такую кучу отсохших кедровых веток, что хватит просидеть всю ночь. Хорошо, что стоянка охотничья, в стороне от главных троп. На тех, где мы стоим с группами, за дровами приходится ходить за полкилометра, а мертвые ветки на ближайших деревьях обгладывают мгновенно.

Яркий, почти бездымный огонь отбрасывает нервные тени; над ним чернеют чайник и котелок. Две одноместные палатки стоят по разные стороны кедров. Посмотришь издали – нормальный лагерь маленькой группы, а не дурдом на выезде.

Тень побольше заслоняет костер, пульсирует, сокращаясь и вытягиваясь.

– Готово! – доносится слабый крик Аси.

* * *

Гречка все-таки отдает затхлостью.

– Подожди. – Я закапываюсь в сумку со специями.

– Да зачем…

Извлекаю пару пакетиков, подсыпаю в котелок. Ася недоверчиво тянет носом. Я отсаживаюсь на дальний конец бревна: там, где сидит Ася, пованивает тухлой кровью. Через столько лет запах остаться не мог, но я все-таки чую его.

Запах тухлой крови и чего-то еще, невыносимо притягательного и утраченного навсегда.

(кровь забивается под ногти волокна мяса застревают в зубах так вкусно почему так вкусно не хочу перестань не могу остановиться)

Может, кто-то уже в этом году разделывал здесь марала или козла. Я поспешно закидываю в рот ложку гречки, и запахи усяньмянь и сушеного чеснока приглушают самый прекрасный на свете привкус в сердцевине вони. Ася сгребает с бревна горстку липких листочков черной смородины, бросает в кипящую чернильно-черную жижу в чайнике. Сдвигает его в сторону от огня. Смородина пахнет оглушительно, и это помогает.

– Я не сумасшедшая, – сердито говорит Ася.

Мигом забыв про запахи, я стираю с лица даже тень сомнения и медленно киваю.

– Я не сумасшедшая, – повторяет Ася чуть спокойнее. – Я просто очень устала.

– От чего?

– От всего, – отрезает Ася и тут же слабо улыбается, извиняясь. – Не хочу возвращаться. Не хочу даже думать о возвращении туда. Вниз…

– Но тебя, наверное, ждут, – осторожно говорю я.

– Нет, – резко отвечает Ася. Слишком резко. С неожиданным любопытством спрашивает: – А тебя?

Я неопределенно машу рукой.

– Это другое дело. На базе сейчас все на ушах стоят, само собой, из-за нас обеих. Но дома… Я же работать уехала. До августа никто искать не будет. Связи нет, в деревню спускаться некогда, все такое.

– На базе же есть вайфай.

– Ага, есть, – усмехаюсь я и тут же думаю: зря. Как будто подзадориваю.

– Тогда ты, может быть, понимаешь. Там – безнадежность. Здесь… – Она поводит рукой, зажав в кулаке забытую ложку. – Здесь надежда и не нужна, это все не про нее. Здесь что-то очень хорошее, самое хорошее в жизни – совсем рядом, вот оно, под носом. Только в руки не дается, все время что-то мешает.

Ясен пень, мешает, спасибо тебе за деликатность, девочка. Костя говорил тебе, когда и куда идти. Генчик говорил тебе, когда и как общаться с конем. Я говорила тебе, что и когда есть…

– Не счастье, нет, – задумчиво говорит Ася уже как будто сама себе. – А главное – можно обо всем забыть, обо всем… волноваться только о погоде… А счастья, наверное, вообще нет, но я надеялась… но не вышло.

– Понятно, – киваю я. – И давно ты замыслила свой побег? – невозможно же удержаться. Но Ася только бросает на меня диковатый взгляд.

– Да какая разница? – раздраженно спрашивает она. – Не знаю. Давно. Недавно. – Ася задумывается, видимо, прокручивая цепочку событий. – Гена мне веревку дал, – с сомнением говорит она. – Когда мы уже собрались сегодня. Дай, говорит, в твой арчимак веревку засуну. Ну, ту, на которую он своего коня привязывает, чтобы остальных по утрам искать. Тут я и подумала…

Я хмыкаю. Представляю, как Генка шагает по охваченному сборами лагерю со смотанной веревкой в руках. Гена, помоги, Гена, подтяни, Гена, проверь, а веревка мешает, а просто дойти до своего коня и привязать ее к седлу не дадут, а бросишь где-нибудь – забудешь. И тут – ошалевшая от суеты туристка с пустыми арчимаками… Пристроил веревку, куда подвернулось, – и сдвинул последний винтик в и так уже разобранной голове.

Но не из-за одной веревки же! Должно быть что-то еще. Надо просто вспомнить. Когда я начала различать лицо Аси среди других лиц? Как и когда разговаривала? Что я вообще о ней знаю?

* * *

Генка назвал ее пришибленной. Это в ней тоже было – потерянность, которая проступала, когда Ася выпадала из общих дел и разговоров. Чуть излишние кротость и старательность. Иногда она выглядела даже испуганной – невпопад, в моменты, когда даже самых слабых и робких туристов ничего не напрягало. А Ася ни слабой, ни робкой не была. Быстро поладила с конем, легко управлялась с походной бытовухой… Впрочем, это не бросалось в глаза. Ася вообще не бросалась в глаза.

Я вспоминаю, что весь поход обсчитывалась на порцию, носилась с лишним бутербродом и не могла понять, кого обделила или – почему я вроде бы всем налила по тарелке супа, но всех оказалось – четырнадцать, хотя должно быть – пятнадцать… Этим потерявшимся, забытым едоком всегда была Ася. Как будто ее окружала упругая оболочка, отталкивающая человеческие взгляды. И вроде бы она не пряталась, не молчала, была спокойно-дружелюбна, но постоянно ускользала из зоны человеческого внимания куда-то в небытие, в смутное пространство, недоступное сознанию.

И были в этом неприметном интровертном потоке какие-то сбои, несерьезные, но тревожные нелепости.

Вот, например, дневка в Муехте. Мелкий дождик, такой занудный, что выворачивает челюсти, шелестит по костровому тенту. Туристы расползлись по палаткам: понятно, что до обеда ничего интересного не будет. Я тру свеклу на борщ. Тут же Костя неторопливо чинит путо.

Ася ныряет под тент, сбрасывает наброшенный на плечи дождевик, отряхивает волосы. Подсаживается к Косте. Краем глаза я вижу, как она тычет ему под нос телефон. Свекла грохочет по терке. В белом шуме я различаю только голоса: тонкий – нервный, тревожный, низкий – хмуро-добродушный, с легкой усмешкой. Тонкий голос спрашивает, настаивает, возмущается; низкий – объясняет, возражает, становится сердитым…

– Да кого тебе звонить? – в конце концов рявкает Костя так, что я вздрагиваю и поднимаю голову. В последний момент останавливаю движение руки, едва не стесав об терку палец. – Сказал же – не ловит, – в полный голос говорит Костя. Ася возражает что-то почти шепотом, и он в раздражении отбрасывает путо. – Вообще не ловит! Какой тебе «случайно»?

Ася встает, опустив голову, будто вот-вот заплачет, цепляет куртку и бредет прочь от костра. Она даже не пытается спрятать телефон; черный экран на глазах покрывается каплями. Промокнет же – сдохнет, думаю я. Но Асе, видимо, все равно.

…Или раннее утро в Аярыке. Небо налито ледяной голубизной. Трава поседела и хрустит, покрытая инеем. Я корчусь у костра, меня все еще потряхивает спросонья; в одной руке у меня сигарета, в другой – крышка от термоса, до краев полная кофе. Какое счастье, что Генка встает в несусветную рань и кипятит воду перед тем, как умотать за конями. Какое счастье, что туристы, может, еще немного поспят…

Нет: к костру приближается Ася. У нее деревянная походка сильно замерзшего человека; в руках исходит паром кружка.

– Доброе утро, – сипло говорю я и торопливо делаю первый глоток кофе. Горячий и крепкий, он отдает специями и черносливом. Какое счастье, что я догадалась брать в походы хороший кофе…

– Доброе утро, – отвечает Ася и подсаживается к костру. С минуту ее сотрясает мелкий озноб; потом, согревшись, она слегка расслабляется, но так и остается сгорбленной и печальной. Кружку она держит обеими руками, неловко, будто не знает, что с ней делать. – Спасибо за какао, – тихо говорит она.

– В смысле? – я тяжело моргаю. Хочется потереть слипающиеся глаза, но руки заняты.

– Какао. По утрам у палаток.

Что она несет? Я тру глаз о плечо. Глоток. Затяжка.

– Слушай, я вас, конечно, всех люблю, – говорю я. – Но таскать кружки к палаткам с утра пораньше – это уже перебор…

Я отпиваю кофе, а когда снова смотрю на Асю, та почему-то испугана. Я тяжело ворочаю сонными мозгами. Что за чепуха? Что за…

– Доброе утро, – произносит за спиной кто-то отвратительно бодрый. – А чай уже есть?

Я залпом допиваю кофе и торопливо накручиваю крышку на термос с остатками.

– Пора функционировать, – говорю я Асе и потом через плечо: – Кипяток в правом котле, чай вон там…

Ася со своим какао вылетает из моей головы через пару минут.

…Поздний вечер на Кубе́, общий треп: о работе, без этого не обойтись, каждую группу хоть раз да накрывает. Вспоминают времена изоляции. Хотя бы все перестали думать, что мы, фрилансеры, просто валяем дурака, едко говорит Ася. Кто-то в красках рассказывает, как вышел в зум с начальством без штанов и был вынужден зачем-то встать. Ася хохочет вместе со всеми. В еще более ярких красках расписывает, как пролезала по ночам в запертый парк и из принципа сидела на огороженных цепями лавочках. Все ржут, и она тоже, а потом из ее кармана доносятся вибрирующие звуки, и смех обрывается. Побелев, она прижимает карман рукой, будто пытается раздавить насекомое. Кто-то шутит про будильники и часовые пояса. Ася старательно улыбается в ответ. Потом, наверное, исчезает – не могу вспомнить ее больше в тот вечер, но не могу и вспомнить, как она ушла.

…Теплый, солнечный вечер в Баюке.

– Народ, пауэрбанк у кого-нибудь живой остался? – спрашивает кудлатый и бородатый парень, снимавший все подряд.

Все качают головами: поход идет к концу, батарейки высосаны подчистую, – и только Ася вскидывается:

– У меня есть, могу дать.

– Вот спасибо, – радуется кудлатый, – хотел коней на закате пофотать, а нечем уже.

– Сейчас принесу, – говорит Ася. Когда она возвращается, группа уже договаривается о будущем чатике, в который все скинут фотки. Кудлатый, рассыпаясь в благодарностях, подключает телефон. Банка́ показывает полный заряд.

– Ого, – удивляется он, – да у тебя закрома! Я свой телефон два раза подзаряжал, и опять один процент остался…

– А мой не разряжается, – отвечает Ася со странной досадой. – Да еще и… – Он слушает ее с равнодушно-вежливым интересом, и она не договаривает, дергает плечом. – В общем, пользуйся сколько надо, – говорит она и отворачивается.

Коней на закате в итоге идут снимать всей группой. Когда я поднимаю голову от котла, из-под кострового тента видна шеренга туристов напротив пасущихся коней, и у каждого в поднятых руках – тщательно нацеленный телефон. Я бы сама поснимала: свет чудесный, и конские шкуры отливают в нем медью. Я бы еще легла на пузо вон там, в углу полянки, и пощелкала группы фиалок в мерцающем золотом ореоле. Надо будет подсказать, если кто-нибудь вернется до того, как свет погаснет.

И только Ася сидит, слепо глядя в огонь, обхватив руками кружку, и ее пальцы слегка подрагивают.

* * *

Я подкидываю в костер ветку потолще. Вытягиваю ноги, привалившись плечом к кедровому корню. Корень теплый и медленно, едва заметно пульсирует. Грозу унесло вниз, к Катуни, и теперь в той стороне отстраненно и беззвучно вспыхивают зарницы. В холодной темноте за спиной взахлеб болтает ручей. Черную массу ветвей прошивают острые лучи близких звезд.

– Знаешь, – говорит Ася, – я страшно боялась, что все это безлюдье – понарошку, просто видимость, шаг влево, шаг вправо – и окажешься в каком-нибудь райцентре или минимум на турбазе.

– Да нет, здесь все по-настоящему…

Пока еще по-настоящему, думаю я. Может, еще будет по-настоящему какое-то время – но счетчик уже включен. К горлу подкатывает колючий комок; голова наполняется металлическим ревом моторов, перед прикрытыми глазами плывут бледные пятна пней, оставшихся от спиленных кедров, яркие пятна чистеньких туристов, гуляющих по горам вокруг комфортабельного отеля, черные пятна мазута, пролитого на ягель. Меня пронзает привычная, режущая, бессильная боль, и я умело задвигаю ее в самый дальний угол сознания.

Мы снова молчим. Не знаю, о чем думает Ася; я же думаю, что, если бы поход оказался для нее жалкой подделкой, совсем не тем, о чем мечталось, – вышло бы житейское разочарование, с которым легко справиться. Но ведь она не разочаровалась. Она просто получила не совсем то. Самую капельку не то…

Не она первая, не она последняя. Но другие – приезжают во второй, третий, десятый раз. Или зависают на базе. Или собирают компанию и договариваются о длинных маршрутах только для своих. Или

(едят саспыгу)

остаются – ха-ха – работать, например поварами.

Но не бегут в тайгу тайком, в одиночку, голодом…

Допустим, ее бы не нашли – дичь полная, но допустим. Сколько бы она протянула? Если бы обошлась без случайных травм, сообразила, что́ можно съесть и где искать припрятанные инструкторами лишние продукты. Если бы подтекающая в одиночестве крыша не помешала ей действовать разумно и осторожно – а крыша потечет, это проверено: Илье хватает десяти дней, а я уже через сутки в одиночку в горах делаюсь слегка с приветом. Если бы все сошлось… Ну, я бы на ее месте протянула довольно долго. Плохо, но долго. А она? Мне вдруг приходит в голову простая и отвратительная мысль: а вдруг она просто не понимает? Вдруг она все-таки сумасшедшая в самом буквальном, медицинском смысле? Или хуже того – непроходимая дура?

Эта мысль причиняет почти болезненную горечь. Наблюдаешь со стороны за загадочными, но, видимо, полными таинственного смысла поступками. Пытаешься понять их, увлекаешься, становишься почти сообщником. А потом оказывается, что тайны никакой нет, а человек просто безнадежно глуп…

– Здесь все по-настоящему, – повторяю я. – Так зачем ты… – я повожу рукой, будто оглаживая подступающую к костру тайгу. – Зачем все это?

– Потому что я больше не могу, – отвечает Ася. Голос у нее слабый и тихий. Смертельно усталый голос. – Я просто эту жизнь больше не могу, понимаешь?

Наверное, понимаю. Но понимаю и другое.

– Ту жизнь, которая здесь, ты не сможешь еще сильнее. И быстрее.

– Знаю, – тоскливо отвечает она, и я начинаю злиться:

– Нет, не знаешь. Ты, конечно, можешь дать мне по башке и свалить. – Ася поднимает голову, и в ее широко раскрытых глазах дрожит отражение костра. – Может, ты сумеешь не попасться никому на глаза. – Я вздыхаю, остывая. Говорить не хочется. Не хочется все портить. Я могла бы еще долго притворяться, что все нормально. Но ведь все равно придется перестать, все равно придется оборвать это безумие. Я набираю воздуха и продолжаю: – Дней через десять, максимум через пару недель ты будешь лежать в подтекающей палатке и слушать, как на тент валит мокрый снег. Ты будешь лежать в мокром спальнике, потому что льет уже третий день и ты не успеваешь просушиться. Да у тебя и не будет сил поддерживать нормальный костер, голод даст о себе знать. Сначала ты будешь трястись, но потом даже на это твое тело станет неспособно. И это хороший вариант, лежать в палатке, а не, например, в двадцати метрах от нее со сломанной ногой… Ты просто умрешь от истощения и холода, и довольно быстро. Но недостаточно быстро.

– Ну и пусть, – глухо говорит Ася, глядя в огонь. – Мое дело. Только мое…

Понятно. На себя она уже плюнула – или думает, что плюнула.

– Дело твое, – соглашаюсь я. – Труп твой, наверное, найдут. Может быть, даже в этом сезоне. Можешь оставить записку, объяснить, за каким хреном все это устроила. – Я подбрасываю в костер пару сучьев. Думаю: не хочу ведь, противно, ну зачем так. Спрашиваю нарочито деловито: – А Суйлу на ночь на веревку будешь ставить, чтобы не ушел?

– Ну да… – начинает она и осекается. – Блин…

– Генкина веревка длинная, если он не запутается, то пару дней все будет нормально, – монотонно говорю я. – Потом он доест доступную траву и начнет тянуться дальше. Ногу натрет веревкой, рана будет увеличиваться, но это ничего, у лошадей высокий болевой порог…

– Ладно, я поняла, хватит.

Она отодвигается от огня и сжимается в комок с таким видом, словно ее вот-вот стошнит.

– Под конец он будет есть землю – после того как выберет все корешки. – Тут я некстати вспоминаю, что Суйла ни черта не ест и Караш тоже. Я отвлекаюсь, и мой язык уже мелет сам по себе: – Начнутся колики, и тут уже болевой порог…

– Хватит! – визжит Ася. Зажав рот ладонью, она рывком перебрасывает ноги через бревно, пытается бежать и запутывается в упругом кусте жимолости. Ей удается проломиться еще на пару шагов. Споткнувшись, она с утробным стоном рушится на четвереньки и корчится в кустах, кашляя, давясь и всхлипывая. Мои руки покрываются мурашками, и к горлу тоже подкатывает.

– Ты что, кота в пустой квартире оставила?!

– Что?! – сдавленно переспрашивает она через плечо. Тонко взвизгивает: – Нет! Нет же, да за кого ты меня… – Тут ее, видимо, снова скручивает, и она со стоном суется лицом под куст.

* * *

Я украдкой смотрю на Асю. Снова умостившись у костра, она дымит тонкой сигареткой – знаю я такие, называются «я вообще-то бросила». Рука чуть подрагивает. Я тоже закуриваю (осталось восемнадцать). Глаза у Аси красные, волосы на висках потемнели и поблескивают от влаги, но, в общем, она пришла в себя и теперь, кажется, что-то напряженно обдумывает. Ее брови то хмурятся, то задираются, лоб собирается в складки и снова разглаживается. Выбросив истлевшую сигарету, она забирает в кулак нос и вытягивает губы в трубочку. Я тихонько скрещиваю пальцы. Почти верю, что сейчас она обернется ко мне и, смущаясь и злясь, попросит отвести на базу.

Надо будет выйти пораньше, тогда я успею разрисовать еще несколько камней. Ася уедет домой. Все снова станет нормальным и понятным, и я снова – наконец-то – каждую минуту буду знать, что делать дальше. Забуду ее лицо, голос и упрямые гримасы. Останется только история о туристке, которой так понравился поход, что пришлось ловить ее по всей тайге и уговаривать вернуться. Это будет очень смешная байка, уж я постараюсь…

Ася все раздумывает, а я уже мысленно рассказываю воображаемым туристам историю о беглянке. Получается забавно. Отлично получается.

И знаете что? Чем дольше мы так протаскаемся, тем интереснее выйдет байка…

Ася тихо отходит от костра. Я вижу, как она стоит посреди поляны: силуэт в волнах светлеющей под звездами травы, мокрый чайник в руке, голова запрокинута. Золотой пуховик поблескивает под звездами и уже не кажется таким уж глупым – он похож на скафандр. Как будто Ася – пришелец. Ушелец. Улыбнувшись, я чуть подвигаюсь так, чтобы ветви меньше загораживали небо. Тоже запрокидываю голову. Чувствую, как, покачнувшись, начинает вращаться под ногами земля.

– Млечный Путь видно, – говорит Ася и прилаживает над огнем чайник. – И весь из отдельных звездочек…

Она затихает, уставившись в огонь. Я потираю затекшую шею. Чайник подрагивает, тихонько постукивая крышкой.

– У меня есть два чайных пакетика, – говорит Ася.

– Да мы счастливицы, – откликаюсь я.

В молчании больше нет ни враждебности, ни отчаяния, только покой. Глаза у меня слипаются; чай крепкий и горячий, костер почти не дымит, и хорошо и уютно сидеть так, в тишине, поглядывая на крупные низкие звезды; и хорошо и уютно будет подставить холоду пылающее от огня лицо, а потом залезть в палатку, снять наконец жесткую, прокопченную, слишком многослойную одежду, и вытянуться в спальнике в полный рост, и совсем не думать о том, как все обернется утром.

– Кипяток кончился…

– Давай еще.

Я запихиваю в чайник большие листья бадана, кожистые, темные и сморщенные, как измученные злым солнцем и глухим молчанием лица. Утаптываю их ложкой. Каких глупостей стоит Млечный Путь? Я не уверена, что хочу знать здравый ответ.

…На поляне ржет конь, второй подхватывает. Ася вскидывает голову; ее глаза широко раскрываются и тускнеют. Звякает железом о камень, быстро шуршит по траве и затихает. Из темноты доносится мощное фырканье. «Да стой же ты, пропастина», – слышится невнятный хриплый тенор, и что-то увесистое мягко ударяется о землю.

Ну вот и все, думаю я. Вот и все.

6

В высокогорных ручьях не живет рыба, ей там слишком холодно и слишком чисто. Остатки растений и животных сохраняются в воде неизменными, пока их не смоет половодье.

Пионы любят расти у подножия скал. Корень пиона навевает сон.

Никто не знает, откуда в Кучындаше взялся Ленчик.

– А я смотрю – костер горит, дай, думаю, гляну, опа – девчонки какие-то. А это ты… А ты тут чего?

Вопрос, на который у меня нет ответа. Я тут чего – сообщница? Нянька? Провокатор? Конвоир? Беспомощная овца на веревочке обстоятельств? Ленчик ответа не ждет. Привязав коня, он плюхается на бревно, крепко расставляет ноги, утверждаясь на неровной поверхности. Ася торопливо двигается, освобождая место; кажется, сейчас она вцепится в мою руку.

Ленчик маленький, тощенький, с загорелым дочерна залысым лбом, быстрыми глазками и подвижной физиономией, морщинистой и в то же время детской, как будто он и не рос никогда, только старел. Ленчик – чистое явление природы. Нельзя сопротивляться дождю; можно укрыться на время, можно даже спрятаться надолго, но все равно промокнешь. Ася теперь может твердить свое «нет» сколько угодно – он просто не услышит. Смоет прямо на базу.

– Чайку-то нальешь? – просит Ленчик. – С обеда мотаюсь, мне бы…

– У нас бадан. – Я тянусь за своей кружкой. – Но горячий.

– Чего это, Аркадьевна вас голодом, что ли, отправила? – гыкает Ленчик. – Все экономит, да? Помню, я раз с вашей группой пошел, так она нам…

У моего плеча чуть шевелится Ася, и я медленно отставляю кружку.

– Эй, эй, – спохватывается Ленчик, – давай наливай, раз горячий, и бадан попьем, что с вами поделаешь… Я-то вот только с Кучындаша поднялся, махом долетел…

– Быстро ты, – с сомнением говорю я. Аркадьевна, наверное, с ума сходит, раз даже Ленчика погнала, а у нее давление… Я должна была сделать намного больше. Но, видно, нужен кто-то третий, чтобы я хотя бы притворилась, что зла. Я невольно отстраняюсь от Аси – маленькое предательское движение. Ася каменеет, и только тогда я замечаю, что́ сделала. Хочется спрятать лицо, и я принимаюсь поправлять костер. Я чувствую себя шалопутной лайкой, которая из интереса увязалась за чужими, а теперь неистово машет хвостом, зная, что сейчас ее отволокут домой. И веревки не надо: свистнут – побежит сама.

Но рано или поздно мы все равно вернемся, правильно?

– Костя там матерится, наверное, – мрачно говорю я.

– Костя-то? – вскидывается Ленчик. – А кого ему материться, он вот только из похода сегодня. – Ася снова чуть шевелится в темноте. – Зарплату забрал и сразу на своем уазике в деревню рванул. Кого ему материться, группа хорошая, довольные все спустились, вот у меня нынче была группа, так они… – Он с хлюпаньем втягивает в себя чай, морщится. – Вот скажи, что у тебя еще и сахара нет, – возмущается он.

Я кошусь на Асю, и та едва заметно качает головой.

– А Генка? – спрашиваю я, пока Ленчик собирает лицо в сложную гримасу, готовясь снова отхлебнуть.

– А что – Генка? – переспрашивает он. – Генка тогда с нами не ходил…

– Ты его сегодня видел? Говорил с ним? – Я едва сдерживаю раздражение. Ленчик кивает. – Так что, сильно он злится? Он где сейчас, в Муехту поехал?

– Не-е, когда я уезжал, с туристами и Аркадьевной пиво пил. Он же с Костяном ходил, отдыхает теперь, чего ему злиться? А что, у них случилось чего? Они ничего не говорили, вроде все довольные…

Ася вдруг оседает и вцепляется в мой рукав. Да что ж это такое…

– И что, – краем глаза я вижу, как Ася, зажмурившись, отчаянно мотает головой. Дергаю локтем, освобождая руку из костлявой хватки. – И не ищут нас?

– А кого вас искать? – удивляется Ленчик.

– Пойду-ка еще воды притащу, – бормочу я.

* * *

Ночь пронзительно-ясная, хрусткая, мерцающая. Потирая замерзающий нос, я машинально смотрю на коней. Суйла в темноте похож на неподвижно зависший клочок пара, будто кто-то выдохнул его в звенящий от предчувствия льда воздух. Рядом едва угадывается темная тень Караша. Кони дремлют.

Помахивая чайником, я неторопливо шагаю к ручью. Хочется подумать в тишине и одиночестве: роль Неуловимого Джо слишком неожиданна, и к ней еще надо примериться. То, что нас не хватились на базе, удивительно; это вызывает огромное облегчение (и крошечную, но едкую обиду), но теперь выходит, что придется самой рассказывать обо всем Ленчику и просить его помощи. Я представляю, как будет дальше. Наверняка сцена выйдет некрасивая. Отвратительная выйдет сцена – даже воображаемая, она заставляет меня корчиться. Я гримасничаю, стоя над говорливым ручьем. Тянусь за сигаретой (семнадцать), оттягивая неизбежное.

Позади хрустит ветка, и от неожиданности я дергаюсь всем телом. Ася стоит прямо за спиной – ручей заглушил ее шаги. Выглядит так, будто все предсказанное мной уже случилось и от нее остался лишь измученный призрак. Каждая жила вытянулась от напряжения.

– Не говори ему.

Ее голос вот-вот сорвется то ли в плач и мольбу, то ли в презрительный гнев. Я пожимаю плечами: что тут ответишь?

– Ты не понимаешь, – сдавленно говорит Ася. – Это все из-за меня.

Звучит странновато – из-за кого же еще? – и я снова пожимаю плечами. Ася стискивает у груди побелевшие от напряжения кулаки.

– Нет, правда, – горячечно бормочет она, – я ведь просила, чтобы все просто про меня забыли, просила, и вот…

– Кого просила? – перебиваю я.

Она мнется. Выдавливает, чуть выпучивая глаза:

– Ну, их…

Только этого не хватало. Вот только этого. На всякий случай все-таки спрашиваю:

– Кого – их?

Ася ковыряет сапогом землю. Я жду. Пусть сама скажет, пусть сама услышит, как это звучит.

– Духов, – быстро шепчет Ася, не поднимая глаз. Ну да.

– А, ну это, конечно, все объясняет…

– Правда? – Ася с недоверчивой надеждой вскидывает глаза. Бледное лицо светится в темноте.

Я вздыхаю. Итак: просто дура или по-настоящему сумасшедшая? Но ведь в «Кайчи» о нас как будто и правда забыли. Как насчет третьего варианта? – шепчет ликующий голосок, и я мысленно посылаю его куда подальше.

– Понимаешь, – терпеливо говорю я, – Ленчик – ненадежный свидетель.

Это вранье. У Ленчика лисье чутье на любые происшествия, на малейшие завихрения в ровном течении жизни. Он бы скорее преувеличил и добавил красок, если бы заметил в «Кайчи» даже слабый намек на необычное. Отделаться от этого знания я не могу, и это бесит.

– Бред отношения, – говорю я.

Мои слова доходят до Аси разом – словно выключают лампочку. Резко развернувшись, она бросается прочь.

(Я люблю все, о чем здесь рассказываю, но все, о чем я рассказываю, причиняет мне боль. Слишком много людей тянут руки. Они лезут, лезут, лезут, взламывают мглистую стену моего мира, называют его своим, переделывают и – хуже того – перерассказывают его. Меня ранят изнутри бессвязные, бессильные, горькие вопли: не тронь! Мое! Без меня не смотри!

О, я очень много знаю про бред отношения.)

Ася останавливается, будто уткнувшись в стену.

– Ты сказала – бред отношения, – говорит она через плечо.

– Угу. Это когда воображаешь, что кто-то…

– Я знаю, что это такое. – Она азартно подается ко мне: – Ты сказала – бред отношения. Не просто бред, не глюки, не воображаемые друзья…

Ох.

– Я имела в виду…

– Я поняла, что́ ты имела в виду, – обрывает меня Ася. Лицо у нее каменное, но глаза – глаза торжествуют. Чуть фыркнув, она разворачивается и шагает к костру.

– Они сейчас шишки грызут, – негромко говорю я ей в спину. – Вместо попкорна.

Вряд ли Ася меня слышит.

* * *

Я едва не налетаю на нее в темноте: Ася стоит на полпути между ручьем и костром и наблюдает, как Ленчик копается с фонариком в каком-то свертке.

– Он здесь ночевать останется, да? – мрачным шепотом спрашивает она. Я только хмыкаю. Проще предсказать траекторию бурундука.

Ленчик отрывается от своих шмоток и цепко вглядывается в темноту, прикрывая глаза от света костра ладонью.

– Девчонки, ну вы долго там еще? – окликает он.

Я вздыхаю:

– Пойдем. Что толку мерзнуть.

У костра теперь пахнет крепко и солено – я не сразу понимаю чем, но в желудке тут же урчит. Ленчик перехватывает у меня чайник, мимоходом замечает: «Что, меньше не нашла?» Широким жестом указывает на бревно:

– Давайте, девчонки, угощайтесь.

Пахнет из раскрытого пакета из деревенского супермаркета, большого пакета, на треть наполненного чем-то вроде страшных, скрученных, обгорелых сучьев. Мой рот мгновенно наполняется слюной.

– Ленчик, – я выхватываю из пакета кусок, – ты ж наш спаситель!

– Это что? – настороженно спрашивает Ася.

– Это – энергетик. – Я с блаженной улыбкой впиваюсь зубами в кусок, разрывая жесткие волокна. Рот тут же наполняется вкусом дыма, крови, соли, еще недавно живой плоти – вкусом копченого мяса. – Маралятина, – бормочу я с набитым ртом. – Ты ешь давай. Это самое то, что надо.

– Это из питомника? – с сомнением спрашивает Ася.

Ленчик непонимающе моргает, потом спохватывается:

– Из питомника, конечно, тут этих питомников кругом, вот я давеча в один поехал, а он там в логу ходит, здоровый такой, а у меня, значит, как раз ствол с собой… – он обрывает монолог, видимо, сообразив, что концы с концами не сойдутся. – Да ты кушай, кушай.

– И почему сегодня все пытаются меня накормить? – печально улыбается Ася.

– Худая ты больно, – деловито объясняет Ленчик. – Одни кости.

– А вас это волнует? – огрызается Ася, и Ленчик вскидывается:

– Кого? Меня?! Да меня это вообще не волнует, мне-то какое дело! Вот в том году у меня туристка была, так она вообще ничего не ела, я ей говорю: ты хоть чаю с сахаром выпей, а она такая: да я так пью, а потом, как на перевал подниматься, она такая хлоп с коня – и в обморок, ну, говорю, ты допрыгалась, двоечница, беру ее под мышки, на ноги ставить, а она…

Ася ошеломленно жует мясо. Чайник вскипел, бадан со смородиной заварились, и я наливаю себе полкружки (ох, придется вылезать потом из спальника). Ленчик уже рассказывает, как туристка (непонятно, та же самая или уже другая) звала его жить к себе в Питер и как он почти собрался уже, но…

– А кстати, – спохватываюсь я, – сейчас-то ты куда собирался?

Ленчик озадаченно хмурится.

– Так в Аярык, – наконец вспоминает он. – У меня шурин туда поехал, – он бросает быстрый взгляд на Асю, – отдохнуть, в общем, на природе. Так я к шурину, в общем… ну, ты поняла.

– Угу, – я тоже кошусь на Асю. Пусть будет отдых на природе.

– Так-то я мимо ехал, – продолжает Ленчик, – смотрю – огонек. Ну, думаю, наверное, Андрюха Таежник стоит, покойничек… – У меня дергается рука, горячий чай выливается на штаны. Я с шипением втягиваю воздух, но Ленчик ничего не замечает. – Андрюха-то, покойничек, часто здесь стоял, его стоянка, я и подумал – дай сверну, гляну…

* * *

(…Озеро, на котором мы стоим, называют Форелевым, но это вранье. Его зарыбили, спилили старые кедры на доски, изуродовали берег избушкой и баней, ничего не сумели и бросили, но меж делом заманили тех, кому сюда не надо. Ничего этого здесь быть не должно; должно быть – никому, кроме редких проводников и еще более редких охотников, не нужное место, от всего в стороне, чтобы показывать, только если с маршрутом сложилось и повезло, а группа понравилась и заслужила. По имени – «то, над Уулом» или «ну это, за Баюком». Я помню его таким, тайной и таинственной скальной чашей, полной синей воды, тропа к которой идет поверху, над скалами, мимо и прочь, и не догадаешься, как подобраться, если не знаешь. Сейчас-то все знают, ничего хитрого.

Мы стоим на поляне рядом с избушкой – группе здесь больше стоять негде. Он проезжает мимо незадолго до ужина – седоусый алтаец с дубленым морщинистым лицом, насмешливым ртом и длинными печальными глазами. Коротко здоровается. Ясно, что недоволен: хотел стать у избушки, чтобы не возиться с палаткой; другой бы так и сделал – мало ли вокруг туристов таскается, – но ему такое близкое соседство не сдалось, и он уходит дальше вдоль берега, к остаткам бани.

Мишка с ним немного знаком, поэтому после ужина мы идем в гости. У меня есть апельсин и колбаса, у Ильи – все еще съедобные вареные яйца и майонез, у Мишки – сало. Спирт – заранее разведенный сладкой озерной водой, сдобренный лимоном и сахаром, – мы тоже приносим, но у охотника есть и свое, и я сразу начинаю беспокоиться. Я всегда беспокоюсь, когда бухла больше одной бутылки.

Хорошо еще, что я им неинтересна. Я не умею разговаривать за жизнь, но сейчас можно просто молчать, улыбаться, согласно мычать в нужный момент, и будет нормально. Я сижу у костра под бурно цветущим кустом пиона, между звездами в небе и звездами в воде. Пахнет кедровым дымом, недавним дождем, рыбой, нежной цветочной горечью. Если это не подлинная реальность – то ее, наверное, вообще не существует. Но я не могу ощутить ее, эту реальность. Я жру сало и беспокоюсь так, что не слышу толком, о чем идет речь. У меня за спиной тихо вздыхает мощногрудый серый мерин, привязанный к молодой пихте. Странно, что он до сих пор не пасется.

Мишке это тоже странно. Он прохаживается насчет конишки, которому, видно, придется всю ночь у столба газету читать. Охотник вяло отбрехивается. Ты их на фабрике берешь, что ли, говорит Мишка, тот, который у тебя нынче зимой поломался, точно такой же был. Ага, типа клон, острит охотник и берется за пластиковую полторашку, наполненную опаловой жижей. Давайте мое попробуем, говорит он. Пока я тихонько убираю из поля зрения свою кружку, все принимаются обсуждать самогон.

На пятом кругу – я даже не успеваю понять, как так вышло, – он обещает сводить меня в места, куда с туристами не попадешь. В то время мне все обещали сводить туда, куда Макар телят не гонял, где ни один турист не был и не будет, да и охотники нечасто заглядывают. Следующим летом звони – договоримся, коня тебе найду хорошего. Конечно, я соглашаюсь. Сколько таких уговоров уже было – но можно же помечтать. Все эти места, в которые никак не попасть с группой на хвосте. Когда я думаю о них, у меня подрагивают руки и сладко замирает внутри. Секунду-другую я позволяю себе воображать, что, может быть, с ним – именно с ним – все срастется. Потому что он пришел сюда один. Потому что у него такие тоскующие – как будто о чем-то большем – глаза. Я позволяю себе думать, что он хотел бы соскочить с набитой тропы, и, если ему нужен повод, – почему бы мне не стать им?

Телефон у меня всегда с собой – часы, камера, а вдруг красивое? Или вот – записать. Он диктует мне номер. Говорит: запиши меня «Андрей Таежник», – и я послушно записываю. Мы, конечно, оба знаем, что я никогда не позвоню и мы никуда не пойдем. И этот новый контакт в телефоне – не контакт, да и Андрей – не Андрей. Это так, для чужих, чтобы не ломали языки об настоящее имя, зачем эти сложности.

И контакт не контакт, и Андрей не Андрей, и Форелька не Форелька. Я вспоминаю, что никогда не сойду с нахоженных троп, и настроение портится. Меня раздражают развалины бани и Андрей Таежник, который никогда не пришел бы сюда, если бы не рыба. Я вижу, как он посматривает на близкую воду, склоняет голову, прислушиваясь, – там сетка перекрывает вход в маленькую бухту, и, кажется, она уже не пустая. Наверное, он хочет, чтобы мы свалили уже, чтобы проверить.

Илья, наверное, думает примерно о том же: настоящего в том, что происходит, нет. Вялые реплики, полуопущенные веки, затертые ритуальные фразы. Но, пока я бешусь, Илья, который знает много, но хочет знать еще больше, спрашивает. Илья хочет знать настоящее имя озера. И – чудо – Андрей его знает. Больше того – Андрей оживляется впервые с тех пор, как мы подошли к его костру.

Илья благодарит, приняв к сведению. Я же – повторяю, чтобы лучше запомнить; повторяю неверно, и Андрей поправляет нетерпеливо и горячо. Я пробую и пробую, непривычный звук зарождается где-то в самой глубине рта, ближе к горлу, и мне кажется, что получилось, но Андрей все еще недоволен. Почему-то ему очень важно, чтобы я произнесла имя озера правильно. Я не противлюсь: эти слоги приносят мне чудну́ю радость, родственную удовольствию от пения.

Имя озера висит между моим сжатым небом и сдвинутым к горлу языком, но узнанное в одном походе может стереться в следующем. Для надежности я хочу его записать. На второй букве я спотыкаюсь, не зная, что выбрать. Пишу «о» и в скобочках – «ё». Андрей заглядывает в мой экран.

– Что ты маешься, напиши нормально, – говорит он. Я недоуменно поднимаю глаза. – Ну «о» под двумя точками, не знаешь, что ли?

Теперь знаю. Только где я найду «о» под двумя точками?

– У тебя что, алтайских букв в телефоне нет? – спрашивает Андрей. Мне вдруг становится так стыдно, что кровь бросается в лицо и слезятся глаза. – Как же у тебя их нет…

Я молча горю, мое лицо сгорает в темноте.

– Да чего ты до нее докопался, – вмешивается Мишка. – У кого они вообще есть?

Андрей гаснет резко, как огонек зажигалки, и теряет ко мне всякий интерес. Нарочито неторопливо разливает водку. Илья уже клюет носом, так что Андрей заговаривает с Мишкой. Теперь я точно вижу: ждет не дождется, чтобы мы ушли, да и приходу нашему был не рад, просто вежливый. Мы тут в тайге все вежливые.

Могу поспорить, в Мишкином телефоне тоже нет алтайских букв.)

* * *

…И вот, значит, Андрей Таежник. Покойничек. Часто здесь стоял… Руки у меня ходят ходуном, так что приходится поставить кружку с остатками чая и зажать взмокшие ладони между коленями. Гул в ушах. Земля уходит из-под ног, и мне хочется, чтобы она ушла, хочется уйти под нее

(кровь толчками бьет из бока пушистые перья слипаются в черном мокро багрово блестят камни смотри как бьет кровь смотри на нее только не на лицо не надо)

Да, он назвал мне истинное имя места, которое я люблю. Но мы даже толком знакомы не были. Один раз выпивали под фантазии о том, как сходим далеко и всерьез. Несколько раз здоровались, пересекаясь на перевалах, – он старел на глазах, будто истирался об тропы, всегда был один, и каждый раз все печальнее. Вот и все. Что ж меня так кроет-то?

– Как Андрей умер? – Мне приходится откашляться, чтобы вернуть голос.

Ленчик округляет глаза:

– А то ты не знаешь!

Вкус мяса оборачивается железом. Не мясо – чистая кровь.

– Откуда? Я о том, что он умер, только что узнала.

Ленчик странно фыркает.

– Ну ты даешь… – тянет он, покачивая головой в веселом недоумении. Поворачивается к Асе: – Ты мясо-то ешь еще. Вот, помнится, я однажды наверх поехал, а продукты забыл, вечером только вспомнил, не возвращаться же, а в кармане вот такой кусман как раз лежал, так я…

Понятно: об Андрее он больше ничего не скажет. Ленчик все говорит и говорит; я слышу его как сквозь вату – монотонный, бессмысленный дребезг. Ася вдруг выпрямляется как палка и застывает с недожеванным мясом во рту. Я не расслышала толком, что именно сказал Ленчик, но понимаю: что-то существенное, нечто, на что надо отреагировать. Наверное, вид у меня ошалелый. Ленчик закатывает глаза.

– Слышь, что говорю? Домой я поехал. Аркадьевне передать что?

Ася перестает дышать.

– Ты же в Аярык собирался. – Я тяну время. Все складывается одно к одному. Решать надо прямо сейчас, говорить – прямо сейчас, разрушить этот ломкий от звездного света вечер – прямо сейчас.

– Да ну его, Аярык этот, мои пацаны, наверное, уже дальше пошли, кого им там стоять, всего зверя туристы распугали, где их теперь искать, хер знат, я лучше завтра в Кушкулу на соль съезжу…

Ася заиндевела на бревне, по-прежнему неестественно прямая. Уголки ее губ ползут вниз, будто прихваченные веревочками. Ленчик подхватывает полупустые арчимаки, легко вешает на плечо. Давай же, говори, ну…

– Мясо забыл, – говорю я. Пакет с маралятиной так и лежит на бревне, полный почти на треть.

– Пусть его, ешьте, у меня полно, а завтра в ночь еще на соль поеду, я в прошлый раз там такого козла видал, с коня… – он забрасывает арчимаки на седло, – а Генка-то, слышь, кабана на прошлой неделе…

Ну, говори же, сейчас уедет. Ленчик хлопает себя по карманам. Издает невнятный возглас.

– Опачки, забыл! – Он вытаскивает черное, плоское, отражающее оранжевые блики костра. Оборачивается к Асе: – Я, прикинь, под Замки поднимаюсь, смотрю – телефон в траве лежит, чистенький, только вот выпал. И не побился даже, удачно упал. Глянь-ка, не ты потеряла?

Ася шевелится впервые с тех пор, как Ленчик заговорил об отъезде. Как автомат, протягивает руку. Встать и подойти к Ленчику сама она то ли не может, то ли не догадывается. Я передаю телефон – почти силой всовываю в холодную закостеневшую руку. Включается экран, мелькает заставка – мультяшная птица киви в летном шлеме. По щекам Аси беззвучно ползут мокрые дорожки.

– Что, твой? – беспокойно спрашивает Ленчик. Такой реакции на возвращение потерянного он, наверное, еще не видел. Я, между прочим, тоже.

Ася собирается что-то сказать – и тут телефон звонит.

Телефоны здесь не звонят. Никогда. Ни при каких обстоятельствах. От неожиданности я вздрагиваю всем телом. У Ленчика отвисает челюсть. Глаза Аси раскрываются до предела; она сдавленно вякает, будто не сознавая, что происходит, и с паническим воплем отшвыривает телефон, как отвратительное насекомое, прямо в костер.

Телефон издает еще несколько звонков, дико светясь сквозь языки пламени; потом экран гаснет. Раздается громкое шипение, и мой ступор проходит. Я хватаю Асю за шкирку, пригибаю к бревну, сжимаюсь в комок, отворачивая лицо от огня. «Блядь, конишка мой! – орет над головой Ленчик. – Конишку моего сама ловить бу…»

В костре оглушительно пыхает; ослепительно белый свет заливает стоянку, бьет по зажмуренным глазам; я слышу шелест летящих осколков, щелкающие удары. Ленчик вопит. Мощно трещит дерево, глухо бьют о землю копыта – конь Ленчика в панике сорвался с привязи и ударился в бега.

Я медленно выпрямляюсь, на всякий случай загораживая лицо растопыренной ладонью. В костре плавятся в радужном пламени остатки телефона; над ними поднимается жирный, воняющий пластиком дым. Ленчик монотонно матерится, размазывая по лицу кровь; на секунду я пугаюсь, но тут он яростно сверкает на меня глазами, и становится понятно, что все обошлось: просто царапина на щеке, длинная и глубокая, но нестрашная. Пробормотав что-то про порванную узду и «сами зашивать будете», он, подбоченясь, смотрит на Асю как на нашкодившую псину, и она выпрямляется. С вызовом глядит в ответ.

– Ну нехило так в тебе говно вскипело, – врасстановочку произносит Ленчик.

7

Выбирая путь наугад, очень скоро окажешься на звериной тропе. Все человечьи тропы когда-то были звериными.

Когда кто-то смотрит на спящую Асю, к ней приходят дурные сны.

Если долго ехать верхом по перевалу, можно погрузиться в транс.

Я отмываю Ленчику морду и заклеиваю царапину пластырем. Вдвоем мы ловим дрожащего коня, с фырканьем и хрустом заедающего стресс на поляне (узда цела, так и висит, привязанная к дереву, – бедолага просто выпрыгнул из нее одним рывком). Все это время Ася сидит пнем, глядя в пустоту и ломая пальцы. Я машу Ленчику вслед. Звякает, вспыхивает галлюцинаторная синяя искра, когда подкова ударяет о камень – наверное, тот самый, разрисованный, – и Ленчик растворяется в темноте.

Только тогда Ася немного расслабляется – но руки у нее по-прежнему подрагивают. Зря она так тряслась. После дикого, с какой стороны ни посмотри, происшествия с телефоном разговаривать с Ленчиком я и не собиралась. С кем-нибудь другим – может быть, но не с главным болтуном в Кучындаше. Хватит и того, что он в красках опишет всем нашим уничтожение телефона – и заодно напомнит «Кайчи», что они каким-то невероятным образом забыли наверху туристку и повара.

Ася успевает заговорить первой.

– Что там, дальше? – она машет рукой в темноту. У нее нарочито бодрый, наивно-любопытный вид, будто взрывать чудесно работающие телефоны в костре – обычное дело, не стоящее обсуждения.

Но обсудить придется. И ответит ли она на мои вопросы, начнет ли снова брыкаться – хорошо после разговора уже не будет, так что я рада поддержать игру, чтобы потянуть время. Я представляю тропы, бегущие от стоянки. Большей частью они знакомы мне до последнего камушка. Еще о двух-трех я только слышала: они вниз, к людям, туда мне ни разу не было нужно. Я люблю тропы и люблю о них рассказывать – тут она меня поймала.

– Дальше – горы, – говорю я. – Тайга. Там, – я тычу в сторону Катуни, – часах в восьми – десяти ходу уже цивилизация. Туда, – кивок в противоположную сторону, – ты уже ходила… помнишь: поход, группа, инструктор тебе красивое показывал, смотрел за тобой, чтоб не убилась? – Она нервно усмехается, недоверчиво качает головой, будто удивляясь. – Дальше, если не сворачивать на круг, начинаются места, в которые туристы заходят редко, и места, в которых они не бывают никогда. Но это в двух, трех днях пути отсюда.

– А что еще?

– Все. Либо назад, либо плюс-минус по маршруту. Больше отсюда никуда не пройти, – говорю я и замолкаю. Мое сердце вдруг начинает биться сильнее, ноздри невольно раздуваются.

– Что? – жадно спрашивает Ася.

…Это было лет сто назад, когда своих коней в «Кайчи» было мало и Аркадьевне приходилось брать их в аренду, в том числе и у совсем дальних соседей. Вот такие чужие мерина, привыкшие пастись на других полянах, и наре́зали у нас к дому от первой же стоянки в Муехте. Да так, что искать пришлось трое суток. Две трети группы вдруг оказались пешими, погода стояла мерзкая, и туристы дурели от безделья и скуки. Илья, матерясь, мотался по тропам, по которым мерина могли уйти домой, а я варила борщи, катала народ на оставшихся конях и выгуливала пешком из полной Муехты в окончательную. После ужина Илья снова уходил вниз, а я на всякий случай обшаривала другую сторону долины и затянутый туманом перевал за ней. И вот та тропа…

Как раз где-то здесь, хорошая такая, набитая тропа, ведущая к ущелью. Не зря меня кроет с тех пор, как приехала, не зря преследует картинка, на которой всадник балансирует на почти вертикальной осыпи, – это где-то здесь, совсем рядом…

Конечно, я тогда по этой тропе пошла, хотя на ней и не было следов. Дошла до самого спуска, но уже темнело, опять собирался дождь, и ежу было понятно, что сюда беглые мерина никогда бы не полезли. Да и спуск был страшенный – я заглянула вниз только краем глаза, но сомневалась, что смогу пройти там даже пешком: от одного вида склона кружилась голова и подкатывало к горлу. Я вернулась. Это было разумно, как еще-то.

Я ни с кем об этой тропе не говорила: почему-то не хотелось трогать ее словами. К тому же – веселило знать о ней втихую. Я примерно представляла, куда она ведет, и мне это нравилось. Очень нравилось.

Вот только, конечно, ни разу не было случая проверить.

– Значит, есть что-то еще, – довольно говорит – не спрашивает – Ася. Она чуть откидывается назад, и ее лицо разглаживается. Неужели думает, что это выход? Я злюсь: мое, куда она лезет? Хочется шлепнуть ее по рукам.

– Что за звонок? – спрашиваю я, и Ася поворачивается ко мне так быстро, что косичка хлещет ее по шее.

– Вы в рекламе писали, что здесь связи нет! – сердито выпаливает она.

Оторопев, я мямлю:

– Это не реклама, а предупреждение…

– Кому как.

– Ни у кого здесь не ловит.

– А вот у меня ловит!

Обвиняющий тон обманутого клиента раздражает.

– Выключила бы, – буркаю я.

– Так я и выключила! – она переходит на крик. В кустах кто-то нервно шуршит – наверное, мышь, напуганная внезапным ором. – Выключила и выбросила, а твой Ленчик обратно притащил! – добавляет Ася тоном ниже.

– И от кого ты так прячешься? – спрашиваю я. Ася резко отодвигается от огня, теряется в темноте, и ее едва освещенное лицо снова становится как окно заброшенной избушки. Меня несет: – Что такого случилось, что ты решила сгинуть в тайге? Сбила кого-нибудь машиной? – Ася в ужасе мотает головой. – Бывший руки распускает? Сталкер завелся? Или, наоборот, несчастная любовь?

Она издает странный смешок и сникает.

– Если расскажешь – я пойму, правда. – Я еще бодрюсь. Еще верю, что, если мы поговорим, все разрешится само собой. – Может, придумаем выход получше.

– Нет, не придумаем, – отвечает Ася с холодным и ломким как лед спокойствием. – И не волнуйся, я знаю, что бежать нет смысла. Во всем этом нет смысла. Я тебя так расспрашивала, из любопытства.

Не дергаться, узду не светить – лучше держать ее за спиной. Руками не размахивать. А-а-ай, мой зайчик недоеденный, не боится… не боится совсем… тихо-тихо…

– Поедем завтра на базу?

Подбородок Аси начинает трястись, и она нервно задирает голову. Тихо, ай, тихо…

– Нет, – глухо говорит она.

– Да чтоб тебя… – вырывается у меня.

* * *

Обычно я отключаюсь, едва забравшись в спальник, но этой ночью заснуть означает окончательно потерять контроль. Сторож ли я туристу моему? Я не знаю, но капюшон на голову натянуть не решаюсь. Мне нравится закукливаться в спальнике по макушку, оставив только дырочку, чтобы дышать: одно из редких преимуществ небольшого роста. Но спальник, натянутый на голову, шуршит, шуршит оглушительно, перекрывая любой звук извне. Я бы лежала в неизвестности, с колотящимся сердцем и мокрыми ладонями. Сейчас мне надо знать, что происходит. Всего лишь иллюзия контроля, но без нее я изведусь.

У меня мерзнут уши, мерзнет нос и даже голова под волосами. И все зря: спальник шуршит при малейшем движении. Да если бы только спальник. В тайге не бывает тихо. Тайга напевает ручьем, шепчет ветками, чудно гудит взлетающим вальдшнепом, тайга возится и ворочается, скрипит и стонет, вцепившись корнями в камень. Я вслушиваюсь в ночь, пытаясь уловить звуки шагов, удар копыта, звяканье стремени о пряжку на седле. Не то чтобы я думаю, что Ася сбежит посреди ночи… Хотя именно об этом я и думаю – и слушаю так, что вот-вот взорвется голова, до звона в ушах и галлюцинаций.

В одиночку здесь едет крыша, я уже говорила? Мозг – штука ненадежная. Он сбоит, в нем копятся ошибки, и тогда он правит себя об других. Ему нужна точка отсчета, и она всегда – извне. Но здесь точек отсчета нет, только прозрачное, призрачное пространство. Мозг, которому больше не за кого цепляться, прекращает свою вечную болтовню. Ты повисаешь в психической пустоте. Твоя личность стачивается об эти горы, как кусок сыра о терку, и лучше бы не пытаться понять, в чью тарелку сыпется этот сыр, – а то ведь поймешь. А потом ты перестаешь знать, кто ты.

Я могу показать камень, на котором Илья написал свое имя с орфографической ошибкой. Это случилось через неделю после того, как он ушел прогуляться и отдохнуть от туристов. Пытался, видно, продлить видимость себя – так мы торопливо дотрагиваемся пальцем до гаснущего экрана телефона. Вышло плохо, но не думаю, что он сильно старался.

Дело вот в чем: это кайф, на который подсаживаешься.

…Сегодня мне этот кайф не светит. Казалось бы, трудно опираться на человека, который так решительно пытается избавиться от себя, но в своем побеге Ася настолько есть, что хватит на толпу погруженных в транс монахов. Вот она возится в палатке: шебуршение, запах влажных салфеток, густое чмоканье, потянуло кремом для рук, шорох, тихое звяканье – я вспоминаю тяжелую пряжку на ремне ее карманистых штанов. Вздох. Длинный скрежет молнии, нейлоновый шелест, еще один длинный, прерывистый вздох. Тихо шмыгнула носом. Кажется, плачет…

В конце концов Ася засыпает, но легче ей от этого не становится. Я слышу, как она юлой вертится в спальнике. Снова тихо и отчаянно плачет. Потом, видно, чуть успокаивается, засыпает глубже – и тогда к ней приходят сны. Понимаешь, нет смысла, говорит она. Голос у нее во сне совсем тонкий, девчачий, невнятный. Я тоже уже задремываю. Голос у Аси совсем юный и пьяный до синевы, и когда только успела…

* * *

…а вот другой, низкий и такой бухой, что ни слова не разобрать, но я узнаю Саньку. Вспоминаю: они спустились сегодня – не моя группа. Девочку эту вспоминаю – совсем маленькая, вряд ли старше двадцати, волосы оранжевыми и розовыми перьями, кольцо в носу, и с тех пор, как слезла с коня, виснет на Саньке, а когда не виснет – кутается в его камуфляжную куртку. Куртка ей велика – два раза обернуться. Санькина лапа снисходительно поглаживает девочкину талию. Рядом болтается подружка, вся в косичках, то и дело закатывает глаза – видно, что романчик этот ее достал, а деваться некуда. Кажется, все трое спустились уже подогретыми и, конечно, продолжали весь вечер, а теперь оказались в комнате туристок. Ничего, в общем, нового. Комната от меня через стенку, а стенка – кусок фанеры, не повезло мне. Голос у рыжей пронзительный, а градус такой, что прикрутить звук ей не приходит в голову.

– Да нет же смысла! – вопит она. Санька сердито ворчит в ответ, и она едва не визжит в ярости: – Да пойми ты, они там бессмысленно… за что? Зачем? Нет смысла!

– Да не ори так, – это подружка. – Саша, ну ты сам подумай, за что ты собрался…

Санька горячо бубнит, девушки отвечают на два голоса, страстно и неразборчиво. Умирать, бормочут они. Убивать. А ты пацанам нашим что. Да пойми ты. Я лежу, вытянувшись в спальнике, как на плацу, мое сердце колотится в горле, кулаки сжаты. Я хочу, чтоб они перестали. Я хочу, чтобы они не переставали, девочки, не переставайте, хотя бы попытайтесь…

– Бессмысленно! – взлетает девчачий голос, звенящий от слез. Она рыдает, отчаянно, взахлеб, как может рыдать только совсем маленький ребенок или совсем пьяный подросток. – Бессмысленно! – выкрикивает она, и я слышу гулкий удар. И еще один. И еще. Тишина.

Мое тело становится холодным и влажным. Санька никогда не ударит девушку, даже бухой до состояния макета. Нет, не так: Санька – и никто из наших – никогда не ударит туристку. Я это знаю. Я в этом не сомневаюсь.

– Ну ты чего… – в ее голосе поровну жалости, страха, слез. Снова удар; я понимаю, что Санька колотит кулаками по дереву, и снова начинаю дышать. Бьет по спинке кровати, может быть. Или по столу.

– Да, бессмысленно! – орет он.

– Вот да, я тебе и говорю…

– Они все там… просто так… Думаешь, я не знаю? Думаешь, мы тут не знаем ничего?! Пацаны же рассказывают… Нет смысла, нет смысла…

Удар. Тихие, успокаивающие, испуганные голоса. Обиженное бормотание Саньки. Я слышу в его голосе слезы. Сердце колотится о ребра, как тяжелый, мокрый, холодный камень. Я рада его слезам. Я тяжело, холодно, злобно ликую.

Булькает льющаяся в стаканы водка. Санька все бормочет – печально и смирно, девочки воркуют в ответ, доносится первый, еще робкий, пришибленный смех. Снова льется водка. Я натягиваю спальник на голову, растрепываю волосы над ухом, вот теперь хорошо – шуршит на вдохе, шуршит на выдохе, за самодовольным шипением нейлона не различить ничего.

Ранним утром, тусклым, сырым и знобким, я ищу этих девушек. Наверное, мне хочется сказать им что-то или просто увидеть их лица. Я высматриваю рыжие с розовым волосы среди туристов, грузящихся в шестьдесят шестой, но не вижу ничего похожего, а лица я не помню. Ищу вторую, с косичками, а потом вспоминаю, как она расплеталась перед баней. Они перелиняли за ночь. Они замолчали и исчезли.

В любом случае – вокруг уже слишком много людей и вообще уже поздно и нет смысла. Невзрачная девушка неловко и коротко обнимает похмельного до паралича Саньку. Ее бесцветные волосы слиплись перышками. Я смотрю на нее, поблекшую и безмолвную, и думаю – да нет, не та. Во рту появляется призрак самого вкусного на свете мяса – какая-то мелкая деталь случайно вызвала неуместное воспоминание, так бывает. Девушка суетливо лезет в кузов, скрывается под брезентовым тентом, и на меня тихо накатывает разочарование, тоскливое, как привкус хлорки в водопроводной воде.

* * *

Я медленно вплываю в угольно-серый свет: где-то за хребтом уже карабкается в гору солнце. Нет смысла, нет смысла, все еще бормочет Ася; наверное, я продремала совсем недолго. Зря поставила палатку так близко.

Ася замолкает, зевает и принимается возиться. Вжикает молния на входе. Неуверенные шаги глохнут в перине хвои. Слышно, как проскальзывают на спрятанных в темноте корнях подошвы.

– Катя, ты спишь? – смущенный, робкий шепот. «Угу», – говорю я. Снаружи щелкает зажигалка. Тянет табачным дымом. Понятно, что вылезать из теплого спальника в холодный, мокрый от росы рассвет все равно придется: я весь вечер накачивалась чаем. К тому же теперь хочется курить…

Ася стоит в нескольких шагах от входа – тонкая, тускло поблескивающая в предутреннем свете, почти прозрачная.

– Ты здесь не ходила? – спрашивает она. – Вроде кто-то ходит вокруг палатки. Как будто кто-то за мной пришел…

Я с трудом сглатываю.

– Я не слышала. Да ну, кого бы сюда занесло… – голос сбивается на хрип. Совсем во рту пересохло, надо бы попить. Я облизываю губы, еще раз сглатываю скудную слюну.

– Наверное, приснилось, – говорит Ася с деланым равнодушием. Ее потряхивает – со сна, наверное.

– Подожди минутку…

Когда я возвращаюсь из кустов, Ася так и стоит с сигаретой в скрюченных пальцах. Серая. Вылинявшая. Едва уловимые розовые тени в волосах… Полусон-полувоспоминание еще дотлевает во мне.

(Осталось шестнадцать.)

– Ты чего? – испуганно спрашивает Ася. – Рассматриваешь, как будто что-то ищешь.

Я качаю головой.

– Да нет, извини. – Я с силой выдыхаю дым. Сейчас надо быть осторожной, чтобы не разверзлось. Очень аккуратной – чтобы не вылезло что-нибудь безобразное. Я неохотно заговариваю: – Слушай, даже если ты… если тебя там… ну, караулят. Все равно можно, наверное, найти выход получше. – Она недоумевает; мне хочется провалиться под землю, но я все-таки договариваю: – Если ты прячешься… ну, от властей.

Продолжить чтение