Странное рядом

Старый сумрак
Последний Пэк
Пэк оставался последним, кому удавалось сохранять изначальную форму, что было даже иронично, ведь он слыл мастером глэмора. Остальные плыли от одной метаморфозы к другой. Слишком нестабильным было место их изгнания, но они хоть не сгинули в черноте, которую люди называют смертью.
Царица тоже казалась неизменной, но таковой не была. Она выбрала себе постоянный облик – смуглой, черноволосой красавицы с пронзительно зелёными глазами и кроваво-красными крыльями, и четыре мага удерживали его.
Пэк сидел в дворцовой тюрьме очень давно, ему уже не верилось, что когда-то всё было иначе. «Когда-то» – это до того, как царица уничтожила весь его род, а самого Пэка оставила в живых, сочтя самым слабым и податливым.
Он и был таким, чего скрывать. Слишком много времени проводил с людьми, наверное, но как же иначе: он был не только мастером глэмора, но и музой. Рассказывал людям истории о маленьком народце.
Каждый человеческий век, в годовщину их изгнания, он видел из окна, как царица выходила к подданным и повторяла: настанет день, придёт посредник, что придумает им новую форму. С его помощью они преодолеют границу, вернутся в мир людей и зальют его алой кровью. Далеко не все хотели мести, но никто не смел возражать царице: в клетке своего безумия она провела времени больше, чем Пэк – в тюрьме. А последними, кто пошёл против её воли, как раз и были его родичи, и вот чем всё закончилось.
Хотя прошла уже не одна тысяча лет, посредник пока не появлялся, но Пэк знал, что это неизбежно. Помогать посредникам было его работой. Он был мастером глэмора, музой и мостом между мирами, последним в своём роде.
И однажды его вытащили из камеры и бросили к ногам царицы. Она засмеялась:
– Пэк из Пэков, последний в роду, знаешь ли ты, как жалок сейчас?
Он не ответил, но ей это и не было нужно:
– После стольких лет ожидания я почуяла источник новой силы. И лишь взглянув туда, я увидела человека, который наконец-то даст нам истинную форму.
Пэк едва слышно ответил:
– То есть ту, что нужна тебе.
– Никакого почтения к своей госпоже, да? – вкрадчиво спросила она, и Пэка подняла вверх невидимая сила, выкрутила ему руки, рванула голову в сторону: смотри.
Он увидел: в Зеркале странствий отражалась мастерская человеческого художника. Полки с красками и кистями, стол с набросками, сам хозяин перед едва тронутым холстом. И картины: горящие города, странные создания из костей и металла, восстающие из тлена чудовища.
– Жестокое, злое воображение, – раздался голос царицы. – Такой человек сможет дать нам лишь жуткую, опасную форму, он даже возродит моих драконов, нарвалов, мантикор… Мы станем смертью, концом человеческого рода.
Потом Пэка едва не переломило пополам, он закричал от боли, но ещё громче звучал голос царицы:
– Я отправляю тебя к посреднику, а ты сделаешь, что должен. Иначе я обреку тебя на мучительную жизнь, жизнь, которая никогда не закончится.
Он ещё не успел осознать суть угрозы полностью, как один из магов прокричал тайные слова, и Пэк завис под потолком мастерской.
Он долго смотрел вниз, на художника и его новую картину – такую же страшную, как и остальные, и не знал, на что же решиться. Пэку нравились люди, он не хотел им зла, но боялся, очень боялся того, что сделает с ним безумная царица. Он был слабым, он тысячи лет провёл в тюрьме, он не сможет, не сможет, не сможет пойти против её воли.
И всё же он продолжал просто наблюдать за человеком, пока тот не взглянул на часы, отложил кисть, потянулся и заглянул под стол. Раздался детский смех, и вот уже на руках у художника сидела маленькая девочка и показывала отцу свои рисунки.
– Не пора ли тебе спать, малышка? Время дневного сна, – услышал Пэк и поплыл следом за людьми, завис под потолком детской и смотрел, как ребёнка укладывают спать. Он вдыхал мысли девочки и улыбался: царица и правда отправила его к источнику силы, вот только приняла желаемое за действительное.
Когда отец ушёл, Пэк спустился вниз и стал видимым. Девочка тут же почуяла его, открыла глаза и тихо спросила:
– Ты кто?
– Пэк, – ответил он. – Я наводящий глэмор, муза и мост.
Девочка тряхнула головой и сказала:
– Ты мой вообра… выдуманный друг?
Он кивнул и ловко вытянул из стопки рисунок: маленькая смешная феечка верхом на разноцветной, улыбающейся стрекозе:
– Хочешь, я покажу тебе волшебство?
Девочка серьёзно кивнула.
– Фа. Ха. Ру, – произнёс Пэк и сдул золотую пыльцу с ладони прямо на рисунок. Феечка шевельнулась, удивлённо оглядываясь: царица только что приняла свою истинную форму в мире людей, и ничто теперь этого не отменит. И как только царица поняла, что случилось, раздался яростный писк боли и гнева, и тогда Пэк лишил её голоса. Ни к чему пугать ребёнка.
Девочка улыбнулась и потёрла глаза кулачками.
– А теперь ложись спать, – сказал Пэк. – Ладно?
Она послушно закрыла глаза и почти сразу уснула.
«Останусь здесь навсегда, – подумал он, взмывая обратно к потолку. – Куда мне ещё идти? Мастер глэмора, муза, мост и выдуманный друг – это я, последний из Пэков».
Синяя лошадь и компания
Он проснулся, почувствовав, что в комнате есть ещё кто-то. Огляделся, тяжело вертя головой: за окном висела огромная круглая луна – тёмные пятна «морей» складывались в рожицу. Бледный широкий луч света рассекал пространство надвое. По одну сторону были кровать и массивные кубы попискивающих приборов, тумба и два стула с металлическими спинками, и он сам – на кровати.
А по другую, тающую в сумраке, ждал кто-то ещё. Незнакомец, а может даже несколько.
Гостя (или гостей) здесь быть не должно, это он понимал. Хотя спросонья не мог объяснить: а почему, собственно? Почему здесь никого не должно быть, кроме него? Из-за позднего часа?
Те, прячущиеся в темноте, шуршали, стучали, фыркали, сопели и громко вздыхали, но не показывались на глаза. Наконец, ему это надоело, он сел на постели и громко позвал:
– Кто здесь?
Шуршание и прочие звуки тотчас же прекратились, потом раздался одновременно хриплый, глубокий и высокий голос, как будто певица-сопрано долго гуляла на морозе:
– Сейчас-сейчас, – произнесла гостья. – Одну минуточку, надо бы подготовиться…
В противоположной от него темноте произошло шевеление, и первая из гостей вступила в полосу лунного света.
Это была синяя лошадь. Она прошлась от окна до двери напротив, слегка развязно покачивая крупом, потом правым передним копытом подтянула стул поближе к кровати и уселась так, чтобы большей частью оставаться в тени. Достала откуда-то громадный планшет и, пролистав пару раз экран, уточнила:
– Фёдор Михайлович Капустин, год рождения – 1975, место – село Миасское Челябинской области? Мать… отец… закончил ЮУрГУ, факультет информатики…
Лошадь бубнила и бубнила, он слушал вполуха, наблюдая, как лунный свет проходит сквозь изящно выставленное заднее копыто, ложится серебряной дорожкой на кафельный пол. Плитка в тени казалась непроницаемо чёрной, а на свету становилась нежно-серебристой, как будто в лунных лучах текло волшебство.
– Ну так что? – лошадь оторвалась от чтения. – Это вы?
Он в тот момент думал о том, как же ей удаётся листать экран копытом? Ему и пальцем-то не всегда удавалось… кажется.
Лошадь терпеливо ждала, уставившись на него раскосыми, тёмно-фиолетовыми глазами. Он спохватился и ответил, запнувшись на мгновение:
– Кажется… – он как будто водил лучом фонаря в пыльном чулане памяти. Проснувшись среди ночи от неожиданного визита говорящей лошади, можно и имя своё позабыть.
– Да, это я, – наконец произнёс Фёдор и почувствовал облегчение: ну конечно, это он.
Лошадь кивнула, убрала планшет за спину, выгнув неестественно переднюю ногу, и оттуда же – из-за спины, достала нераспечатанную колоду карт.
– В покер играешь? – с надеждой спросило животное.
В голове у Фёдора что-то щёлкнуло:
– Классический или как?
– Пять карт, – хмыкнула лошадь. – Одна партия. Торг до победного.
– А какие ставки? – спросил Фёдор. – А то у меня, кажется, ничего нет…
Он огляделся: наверное, в шкафу, что стоит по ту сторону лунной дорожки, должны быть вещи, а может быть – и деньги. Или в тумбочке? Да, можно поискать там. Что за тумбочка без денег?
– Что-то всегда есть, – уверенно ответила лошадь. – На это и сыграем.
– Ладно, – согласился он. Кажется, это всё равно сон, почему бы и не сыграть вслепую? Когда он ещё сядет за покерный стол с синей лошадью, хотя бы и во сне?
– Ребята, он согласен! – радостно проржала лошадь, обернувшись в темноту. И оттуда сразу же выступили Нео и белый кролик.
Фёдор смотрел во все глаза на Избранного: седьмое чувство шептало, что это именно он – сам Нео, а вовсе не Киану Ривз в его образе. Конечно же, человек из Матрицы был в наглухо застёгнутом чёрном плаще и в тёмных очках, как будто в комнате и без того не стоял полумрак.
А кролик был самым обыкновенным – белым, милым и пушистым. Он повёл носом и ушами, внимательно разглядывая Фёдора, потом мощно оттолкнулся от серебристого кафеля и приземлился прямо на постель. Нео с достоинством прошествовал за вторым стулом и сел напротив лошади.
Фёдор оказался окружён полуночными гостями, но принял это как должное, только подтянул ноги и сел повыше, чтобы кролику было удобнее расположиться.
Лошадь вскрыла зубами упаковку и передала колоду Нео. Тот принялся ловко тасовать карты: мелькал серый узор рубашки, что-то вроде спиралей, закручивающихся вокруг друг друга.
Избранный быстро раскидал по пять карт. Часть из них легла в лунный свет, и Фёдор увидел, что серые спирали на самом деле – радужные, да такие яркие, что от них болят глаза.
Кролик поддел носом карты, а потом снова уронил и отодвинулся ближе к спинке кровати. Прочесть на его мордочке хоть какие-то эмоции было невозможно, и Фёдор понял: это серьёзный соперник.
Лошадь, чудом умудрившаяся ухватить карты копытом, тихо и коротко взоржала – то ли от радости, то ли, напротив, от огорчения, и Фёдор бросил в её сторону быстрый взгляд. Однако вид у лошади уже был умиротворённый, она смотрела в окно мечтательно и задумчиво.
Нео, в своих чёрных очках и с фирменным выражением «я Избранный, меня не колышут ваши несуществующие ложки», тем более был крепким орешком.
Фёдор осторожно перевернул карты и удивился: две из них были пиковым вальтом и пиковой же девяткой, но остальных трёх он не мог разглядеть, видел перед собой всё те же спирали. На мгновение его прошиб холодный пот: неужто он умудрился как-то перевернуть карты, пока смотрел их, и он тут же опустил руку. Нет, три карты действительно имели рубашку с обеих сторон.
– Их ещё нужно открыть, – невозмутимо произнёс Избранный.
– А что для этого нужно сделать? – удивился Фёдор. Он никогда не сталкивался с такой разновидностью покера, но чего только во сне не увидишь.
– Следовать за белым кроликом, – Нео едва шевелил губами. – Выбрать красную таблетку. Освободиться от иллюзорной пустоты.
Он замолчал. Его губы кривились в странной полуулыбке, когда он отворачивался к окну, к лунному свету, поднимая одновременно левую руку к лицу и опуская правую, в которой держал карты.
Избранный сдёрнул очки и бросил их вперёд, в лунную дорожку. Они сверкнули и пропали, а потом наступила тьма.
Фёдор увидел, как в этой темноте впереди зажёгся прямоугольник света.
– Ну и фильм, – с чувством произнесла Соня, когда зажёгся свет. По экрану ещё ползли сразу же выцветшие титры, но маленький зал «Знамени», забитый до отказа, мгновенно наполнился шумом поднимающихся людей.
– Не понравился? – осторожно спросил Фёдор. Ему фильм понравился и очень. Конечно, вряд ли так уж важно, совпадут ли они с Соней во мнении… или важно?
Соня ему тоже очень нравилась. Он боялся, что неудачный выбор фильма испортит всё дело.
– Почему? – удивилась она. – Понравился.
Он улыбнулся слегка торжествующе: угадал. Смешно было радоваться такому, ведь это не он, а Вачовски создали иллюзию, что пришлась Соне по душе. Но он всё равно торжествовал. Как будто миновал развилку судьбы: уверился, что теперь всё пойдёт как по маслу.
Они вышли наружу – уже зажглись фонари, их свет выхватывал из темноты голые мокрые ветки деревьев. Октябрьские сумерки дышали сыростью и предчувствием холодов. Но воздух всё равно был вкусным, и вечер казался началом чего-то большего. Как будто впереди ждали важные события и… Фёдор встряхнулся: кажется, он задумался о чём-то слишком серьёзном, видать, всё из-за фильма. Единственное важное – идущая рядом девушка. Взглянув на Соню, он преисполнился вдруг странным чувством, которое с трудом узнал, – это была нежность. Раньше женщины таких ощущений у него не вызывали. Желание – сколько угодно, но нежность?
– Зайдём в кафе? – спросила Соня. В сумерках её глаза блестели, когда она смотрела на него.
– Ага, – согласился Фёдор. – Тут есть одно, где…
Тьма снова нахлынула, и он затряс головой. Взгляд его упал на лицо Избранного: вместо глаз у того были всполохи далёких зарниц, из растянутого в ухмылке рта сквозило морозным холодом.
Карты были брошены на постель:
– Вскрываюсь, – произнёс Нео.
– А как же… торг, – несмело прошептал Фёдор. Ему было страшно. Сон явно шёл куда-то не туда.
– Торг уже был, – возразил Избранный и ткнул зачем-то пальцем в свои карты.
Фёдор посмотрел: две двойки – на восьмёрках и тройках. Не самая сильная комбинация, но…
Он скосил глаза на свои: одна из карт открылась. Пиковая дама.
Нео надел очки, и Фёдор понял: всё это время он слышал шум как будто внутри своей головы. Эхо далёких выкриков, злых, несправедливых, отчаянных – но вот они стихли, и он уже не мог сказать, действительно ли они прозвучали или просто померещились.
Лошадь хихикнула:
– Слабак, – и плюнула в сторону Избранного тягучей, светящейся голубым неоном слюной. Тот ловко увернулся, и плевок пришёлся на прибор у кровати – прямо на экран, по которому ползла зелёная линия.
– Меня так просто не возьмёшь, – заявила лошадь и вдруг, бросив карты на пол, двинула Фёдора копытом по правому уху.
Мгновенно оглохнув, он увидел цветные искры, как в мультфильме, а потом провалился в туман беспамятства.
Туман поднимался от дальнего берега, полз по Еткульскому, превращая зеркальную воду озера в дымящийся котёл. Рассвет едва-едва занимался, сумерки ещё стояли плотные, тягучие, холодные, как разведённые ледяной водой чернила.
Федя с Борькой шли по краю тумана босиком. Якобы так ступалось бесшумнее, а значит, рыба не услышит их и не уйдёт на дно. На самом же деле они просто подначили друг друга пройтись по холодной ночной земле голыми пятками. И теперь мужественно терпели озноб, ползущий по ногам.
Борька, стуча зубами, заявил:
– Да тут такая жара, что и рубаха-то не нужна!
И тут же стянул её, обнажая тощую грудную клетку, выпирающие рёбра, выступающие позвонки и маленький шрам над ключицей – два года назад скатился с горки неудачно. Борька повышал ставки, но что-то участвовать в этой игре Феде уже не хотелось, он только глянул на друга и замотал головой.
Потом снова уставился вперёд, на тропинку, всем сердцем желая, чтобы открылась уже малюсенькая заводь, в которой было принято ловить рыбу. Но вместо этого увидел кое-что другое и замер.
У самого берега, в скрытой под туманом воде стояла лошадь, помахивая хвостом. На мальчишек она не обратила никакого внимания, продолжала раздувать ноздри, втягивая холодный, ещё ночной воздух. Потом опустила голову, спрятав морду в туман и, судя по звукам, принялась пить невидимую воду.
И что-то было такое в сумерках, и в исходящей паром воде, и в тёмных стволах сосен, и в белёсой полосе подсохшего тростника, начинающейся прямо за там местом, где животное утоляло жажду утренней дымкой… Во всём этом сияло особое волшебство, отчего лошадь, в миру, наверное, белая, здесь казалась прозрачно-синего цвета.
– Смотри, какая… – прошептал Борька, прижимая скомканную рубаху к впалому животу.
Лошадь услышала его, фыркнула, подняла голову. Глянула на ребят и медленно пошла вдоль берега к тростнику.
– Замёрз я, – признался Борька, натягивая рубаху.
Федя ничего не ответил. Спор, кому ж утренний холод по плечу, а кто – сопляк и у мамки сиську до сих пор сосёт, так и остался неразрешённым.
Ребята задержались там, на берегу. Бросили удочки и вёдра под куст и развели маленький костёр, чтобы согреться.
Смотрели на туман, в котором где-то бродила лошадь, и фыркала, и плескала воду, шуршала ломким тростником… И, кажется, даже уснули на самом рассвете…
– Хороший выбор, – произнёс кролик басом. Пасть у зверька не шевелилась, даже усики не дрогнули, но голос шёл точно из него – то ли из головы, то ли из пушистого живота.
Лошадь же как будто уменьшилась в размерах, сделалась грустной и очень, очень одинокой. Поднявшись со стула, она прошаркала на задних ногах к двери, потом передумала, развернулась, сделала шаг к стене, упёрлась в неё передними копытами, прислонилась мордой и душераздирающе вздохнула.
В этом звуке были треск костра, далёкий крик и неумелые ругательства. От вздоха синей лошади у Фёдора на секунду заболела голова, да так сильно, что, казалось, вот-вот сейчас лопнет, как арбуз под молотком. А потом отлегло.
Не обращая больше внимания на лошадь, Фёдор спустил ноги на пол, наклонился и посмотрел её карты – сет на вальтах. Неплохо. Осторожно глянул в свои: открылась ещё одна карта, пиковая десятка. Сердце забилось чаще – того гляди же стрейт-флаш соберётся. Но Фёдор тут же усомнился в этом: неслабое нужно для того везение. Дай бог, чтобы пара пришла.
Краем глаза он заметил, как кролик подобрался, будто в нём взвели пружину, а потом прыгнул резко вверх.
Приземлившись Фёдору на затылок, зверёк вонзил острые, длинные, вовсе не кроличьи клыки прямо в Фёдорову шею.
Кровь брызнула на постель, на карты синей лошади, на тонкую ткань больничного халата, и Фёдор услышал шум – далёкий перестук колёс.
Электричка проходила совсем рядом с территорией пансионата. Прямо за «стеной» тонких, молодых сосен и крошечных елей начиналась полоса отчуждения, и путь к ней перегораживала высокая рабица.
Они втроём шли по тропе, а мимо проносился синий поезд, и Анюта пыталась петь про «голубой вагон бежит-качается». Но дальше этой строчки дело у неё не шло.
Обойдя небольшой пруд, они сворачивали вглубь территории, а потом по мощёной красной и жёлтой плиткой дорожке выходили к мини-зоопарку. Здесь жили пёстрые куры во главе с бесконечно наглым и беспринципным петухом, вечно косящим налитым кровью глазом; три бурые овцы, меланхоличные и ленивые; и кролики. Маленькие, белые, пушистые комочки, которых Анюта любила больше всех остальных животных.
Кролики покорно позволяли себя гладить, грызли протянутую им морковку и иногда смешно чесали задней лапой короткие розоватые уши. В красных глазках зверьков не отражалось никаких эмоцией, кроме довольства.
Так они с Соней и Анютой провели несколько летних светлых дней – среди сосен и кроликов…
Фёдор пришёл в себя, всё ещё сидя на краешке кровати, но упёршись локтями в колени и поддерживая голову руками. Перед глазами у него плыли бурые пятна на подоле халата, тонкая струйка крови ещё ползла по правой ноге. Приподняв голову, он увидел кролика, стоящего на задних лапах, уперев передние в бока, как деревенская баба, и лыбящегося глумливо и нагло. Зубы у него были крепкие, жёлтые, острые. Между ними дрожал бледно-розовый язык. Шерсть вокруг пасти была измазана тёмной кровью.
Кролик сделал шаг к кровати, угрожающе сомкнул челюсти, откусив кончик собственного языка. Фёдор не боялся мелкого зверька, знал, что сможет и шею ему свернуть, если придётся, но что-то иное, далёкое и по-настоящему пугающее шевельнулось в памяти. Улыбка кролика стала ещё более зловещей.
– Каре на шестёрках, – произнёс тихий мужской голос неизвестно откуда. И кролик сник, поскользнулся на лужице подсыхающей крови, шлёпнулся на пушистую попу и заревел как трёхлетний ребёнок.
Фёдор слабой рукой нащупал свои карты и подтянул: открылась последняя. Пиковый король, стрейт-флаш. Брошенные на постели карты кролика были перевёрнуты, четыре шестёрки блестели в лунном свете то сильнее, то слабее – в ритме с громкими всхлипами пушистого игрока.
– Ну… будет тебе, – неловко произнёс Фёдор. Хотя кролик только что недвусмысленно ему угрожал, горький плач зверька рвал бы сердце любому, у кого оно есть.
– Итак, партия сыграна, – сказала синяя лошадь, отрываясь, наконец, от стены. – Ставки сделаны, ставок больше не будет. Мы проиграли всё, что есть.
Фёдор потёр глаза ладонью: поскорей бы дурацкий сон уже закончился. Сколько можно… А луна светит всё ярче и не двигается вовсе, будто и время застыло.
Открылась дверь, и вошёл ещё один гость: тёмный лицом, наряженный в балахон, что горел в лунном свете золотом и киноварью; покачал головой и сел в тени на место лошади. Заговорил:
– Теперь сыграй со мной. Только не в покер.
– Во что будем играть? – Фёдор задал вопрос осторожно. Сердце нехорошо замерло, когда появился этот четвёртый, будто было в последнем госте что-то зловещее – ещё больше, чем в остальных.
– В пьяницу, – ответил тот и представился:
– Меня зовут Бен.
– Бен, это Данила, – машинально произнёс Фёдор. – Ай нид хелп.
– You do, – кивнул собеседник, доставая из воздуха ещё одну колоду. Эти карты были вовсе не новыми, нет – потёртыми и грязными, с оторванными уголками, с подтёками и даже следами от сигаретного пепла. Если ты хозяин таких карт, то уже давно выучил, какие метки на какой стоят, где туз, а где шестёрка.
– Этой колодой только мухлевать, – слабо возразил Фёдор. Сердце теперь, напротив, забилось слишком часто, предчувствуя беду.
Бен лишь усмехнулся и стал раздавать карты.
– Правила знаешь? – спросил он.
Шум, пыль, горят огни на кране, тьма, крик, руки не удержать, нет, только, смерть ходит по краю, я знаю, что вспомнить, не это, прочь, прочь, прочь, прочь… эту партию мне не выиграть, не отыскать другую дорогу, не выбрать путь на развилке, удар, падение, ужас и пустота.
– …Правила знаешь? – насмешливо спросил Жердь.
– Не хуже тебя, – огрызнулся Федя, а сам быстро в голове собрал всё, что помнил про пьяницу. Игра была простой. Правилам их – его и Борьку, научил дед. Не его или Борькин дед, а общий, вечно сидящий на завалинке крайнего дома, мнущий жёлтыми пальцами беломорины и кидающий их в сторону, когда те ломались.
На руке у деда был потускневший тёмно-синий якорь, но все знали, что никогда старик в море не был. Зато много помнил историй о других вещах, которые обсуждать с малолетками обычно не принято. А он всё равно такое рассказывал, поэтому пацаны и любили сидеть рядом, вдыхать запах плохого табака, сочащийся из разломов папирос, и слушать истории, в которых далеко не всё тогда понимали.
Пьяница был простой игрой. Главное, помнить, какая карта какую бьёт. Решала всё удача, а удачи Феди было не занимать. У него был друг, было бесконечное лето и далёкое третье «первое сентября» впереди.
– Кто проиграет, – презрительно сморщился Жердь и сплюнул, дружбаны его при этом загоготали отчего-то, – тот на шухере будет стоять, пока мы на стройке шаримся. Поняли, мелюзга?
Федя тут же кивнул головой. Борька помедлил, почесал затылок, а потом махнул рукой: была не была…
Они тогда утёрли нос Жердине и его прихлебателям. Стоять на шухере не пришлось…
Медленно расступалась тьма, он, наконец, увидел очертания всех предметов в палате, не только тех, на которые падала лунная дорожка. Разглядел белую шторку на окошечке двери, две непустые кровати напротив, шкаф с одеждой, плафоны на потолке. Вспомнил, что иногда по вечерам лампы там дёргаются и журчат, стонут, хрипят и гудят, как будто им вот-вот придёт конец.
– Ты выиграл, – сказал Бен. Ни капли огорчения в его голосе не было.
Фёдор помолчал, понимая уже, что никакой это не сон. Нужно спросить что-нибудь, пока гости ещё здесь – Нео, уставившийся на луну, синяя лошадь, жующая простыню на одной из чужих кроватей, и кролик, снова беленький и чистенький, мирно спящий на тумбочке. А главное – этот последний, самый странный, неузнаваемый.
– Что я ставил всё это время? – собравшись с мыслями, спросил Фёдор.
– То, что ты не захотел бы вспоминать, – ответил Бен. – Выиграли бы они, ты бы вспомнил плохое.
– Но выиграл я.
Бен кивнул:
– Да. Нашёл дорогу в своих мыслях. Ну что ж, честная победа.
– Но как я это сделал?
Тот усмехнулся:
– А тебе не всё равно?
Фёдор кивнул и задал следующий вопрос:
– А у тебя я что выиграл? – и сам зашёлся от собственной наглости, но продолжал, пока высшие силы его не заткнули. – Я чую, что-то ещё, кроме детской игры. Что-то большое.
Он обвёл глазами палату: почему он здесь? Этого он как раз не вспомнил.
– Ты вылечишь меня? – спросил он наугад. – Таков мой выигрыш?
– Я не целитель, – медленно произнёс Бен. – Ты выиграл не это.
– Так что же? – резко произнёс Фёдор и почувствовал, наконец, как холод от кафельного пола проникает через босые ступни и поднимается выше по телу. Его уже всего знобило. Подобрав ноги, он заполз обратно под одеяло.
– Возможность умереть человеком, а не амёбой, – ответил гость. – У тебя рак мозга, неоперабельный. Сегодня твоя последняя ночь.
Фёдор понимал, что должен испугаться или прийти в отчаянье, но лишь принял информацию к сведению. Как будто она была отдельно, и он сам – отдельно. То ли дело вещи, о которых он вспомнил, вот они действительно что-то значили.
– Завтра случится невозможное, необъяснимое наукой чудо: когда твоя семья придёт к тебе, ты узнаешь их лица и сможешь попрощаться, – Бен глянул на него из темноты, глаза его теперь светились как у кошки.
И, помедлив, повторил:
– Я не целитель. Я ангел хосписов.
Четвёрка гостей вышла в коридор, спустилась по лестнице в гробовом молчании и выползла в больничный двор, залитый луной. Лошадь, Нео и кролик сбились в кружок и шептались о чём-то, пока ангел, вытянувшись в струну, смотрел в небо.
Тело Бена, что он получил после смерти, старело, но медленно. И лицо – лицо было другим. Но история коротенькой жизни как будто сохранялась где-то, перейдя и на это новое тело. «Метки» на нём оставались теми же – шрам над ключицей, ожог на левой ступне и незаживающая до конца рана в животе, из которой торчал призрачный металлический прут. Заметить его можно было только в свете луны, так что Бен при людях держался от неё подальше, потому и оставался тёмен лицом.
– Шеф, пора и честь знать, – напомнила лошадь, вдоль нашептавшись с остальными.
Бен и Нео уселись на неё верхом, а белый кролик решил спрятаться от ночного холода в кармане плаща Избранного.
– Ты смухлевал, – обвиняющее проржала лошадь, прядя ушами, отталкиваясь от бетонных плит больничного двора и взлетая вверх, к свету луны.
– Я же проиграл, – спокойно ответил ангел. – Где ты видела такой мухлёж?
– Вот я и удивляюсь. Ты смухлевал, чтобы проиграть. Он не вспомнил тебя.
– И что с того?
– Он не попросил у тебя прощения.
– Он не виноват, – медленно произнёс Бен, щурясь на полную луну, как иные – на солнце. – Я поскользнулся, он не смог удержать. Мы были детьми. Я сам пошёл на эту стройку, мог ведь и отказаться.
Лошадь фыркнула, но ничего не сказала.
– То-то он удивится, что лучший друг к нему не заглянул напоследок, – холодно произнёс Нео, обратив чёрные очки к луне.
– Не удивится, – ответил Бен. – В глубине души он знает, что друг не может прийти, пусть и не помнит почему. И хватит об этом.
Белый кролик высунул голову из кармана и пропищал, не раскрывая пасти:
– Поступило сообщение. Летим десять километров на запад, вслед за последней звездой, а дальше – на юг.
– Вот и новое дело, – сказал Нео, и, кажется, впервые в его голосе промелькнула тень довольства.
– Гад ты всё-таки, – сообщила лошадь Избранному, а потом, сверкнув фиолетовыми глазами, поднялась ещё выше.
Её облик, как и остальных, постепенно таял, принимая новую форму. Вскоре она полностью обернулась огромной, источающей жар птицей, расправила широкие крылья и, застлав на миг луну, повернула на запад.
Яркий свет по дороге домой
– Однажды мне довелось оказаться в лесу ночью, зимой, – Нина кладёт руку на живот, как будто прислушиваясь к движениям ребёнка внутри него. – Но может быть, правильнее сказать – под утро. То есть, моя история начинается под утро, а всю ночь мы провели в лесу, в холодной палатке…
Она немного путается и замолкает. Я смотрю на неё, не отрываясь, разглядываю в который раз белые волосы, бледную кожу, ярко-зелёные глаза. Пока она молчит, я снова пытаюсь размышлять о том, что же рассказать мне в свой черёд. У меня есть история, но говорить правду я не хочу. Надо что-то придумать, очень быстро надо что-то придумать. Нина снова начинает говорить:
– В начале пятого мы уже не могли терпеть жуткий холод, ушли из лагеря, оставив горе-организаторов замерзать дальше, пошли к поезду. Было очень и очень темно и ещё больше – холодно. Не знаю, как мы нашли дорогу… не с моей помощью, я плелась в хвосте. Я думала о… заснеженных ёлках? Или ни о чём. Сожалела, что подписалась на всё это. Что мне было делать в том лесу в то время? Я не помню…
Я быстро пробегаю глазами наш небольшой круг – ведущего, Нину, других участников. Я надеюсь, что моя очередь будет последней. А ещё лучше – пусть на меня вообще не хватит времени. Зачем я подписалась на всё это, что мне делать на терапии? Как будто это я иду по зимнему лесу и горько сожалею о принятом решении.
– Когда мы дошли до железнодорожного полотна, я промёрзла насквозь, я больше ничего не хотела. Мы ждали дизель, каждый грелся, как мог. Я ходила вдоль рельсов, утопая в снегу, но это не помогало, становилось только холоднее. И наступил момент, когда я поняла, как же получается так, что люди вдруг сдаются, опускаются на снег и засыпают. Замерзают, засыпают навсегда. Я поняла, что готова соскользнуть вниз и просто уснуть. Не было никаких других желаний, всё во мне охватил холод…
Нина молчит довольно долго, поэтому ведущий тихо спрашивает:
– Закончишь свою историю?
– Да, – отвечает Нина, будто просыпаясь. Её замершая было рука, снова принимается поглаживать живот. – Изредка я думаю, что возможно и заснула тогда, может быть, замёрзла. Я знаю, что это вовсе не так, конечно, знаю. Но это интересная мысль. Когда я думаю её, я как будто приближаюсь к разгадке того, что бывает потом, после… И я ведь помню, как мы шли, как ходила вдоль рельсов, потом, видимо, пришёл поезд, но этого момента я не помню. Только уже то, как мы сидим в дизеле, там нет ни света, ни отопления, мне всё ещё холодно, но я возвращаюсь домой. Кто знает, что произошло там, в этих провалах в моих воспоминаниях.
Видимо, это финал её истории. Люди вокруг начинают слегка ёрзать, поскрипывают стулья, шуршат блокноты, ручки и карандаши тихо скребут бумагу, у кого-то щёлкают экранные кнопки. Мы записываем наши ощущения от её рассказа. Я тоже должна писать, но у меня есть только два слова: «Потом бывает», – дальше я бессмысленно чиркаю карандашом, пока линии не складываются в рельсы и какое-то подобие сугроба. Возможно, это вовсе не сугроб, а уснувший человек, которого уже занесло снегом. Хотя вряд ли.
Следующим будет говорить Антон, про себя я называю его «Антонио». Он смуглый и черноволосый, с орлиным носом, прямой осанкой, вылитый испанец. У него гулкий, низкий голос, и всегда такой вид, будто он изрекает исключительно непогрешимую истину. Я вижу, что он почти ничего не записал, наверное, думал над своей историей. Мне бы тоже не помешало обдумать свою, но я лишь продолжаю обводить и обводить контур сугроба, пока не звучит колокольчик в руках ведущего. Мы готовимся слушать Антонио.
– Моя история будет очень короткой, – сразу предупреждает он, и я тут же понимаю, что нет, не будет. И пока он объясняет, при каких обстоятельствах оказался в коттедже посреди норвежского плато, где даже в июле не таят снега, я отключаюсь. Мысли соскальзывают куда-то в тихое печальное место в моей голове, где по тёмной дороге, разрезанной на части кругами света от фонарей, мчится автомобиль, а за ним по пятам следует вся армия Лесного царя. Где я читала об этом, где позаимствовала образ? Нет, не у Гёте, тут что-то другое. Что-то из самой глубокой пропасти в моей голове.
Я слышу всхлипы сугробов по обе стороны дороги, разрываемых копытами оленей и кабанов, гулкий скрежет внутри машины, как будто она вот-вот поддастся древним чарам, и чую призывный шёпот, лёгкое дыхание фей на моей щеке.
В реальность я возвращаюсь, когда история Антонио подходит к концу:
– …тролли, большие и малые, всё ещё живут в тех местах, и если кто не верит мне, то может убедиться в этом сам. Я видел их, на мне до сих пор следы их зубов и когтей, – он отворачивает рукав белоснежной рубашки и показывает странный шрам. Может быть, это и отпечаток тролльих когтей, а может быть, кто-то когда-то зачем-то воткнул в Антонио вилку. – Каждый камень в тех местах проклят, заклят древними словами, которых мы никогда не сможет ни вспомнить, ни воспроизвести, и я лишь чудом смог дожить до рассвета. Множество камней осталось лежать под моими окнами и дверьми, как будто тролли были скорее готовы умереть, обратившись в булыжники, чем дать мне уйти. И всё же я здесь.
Мы молчим, ожидая знака ведущего, тот тоже молчит, как будто должно быть сказано что-то ещё. Антон аккуратно опускает рукав обратно и застёгивает запонку. Тогда ведущий вздыхает и звонит в колокольчик.
На моём листке опять немногое, одна фраза: «Я люблю троллей». Меня бы они не стали кусать, если бы существовали. Антонио, глупый южанин, просто не понимает, как нужно обращаться с северными мифами. Между горами и фьордами дорогой троллей ходят старые сказки и втыкают вилки в смертных, не проявивших должного уважения.
– Кто у нас следующий? – спрашивает ведущий после сигнала. Он смотрит на нас, но мы упрямо молчим. Кажется, странная история Антонио произвела неприятное впечатление на всех. Не хочется делиться личным, когда кто-то так откровенно врёт. Впрочем… Разве это не упражнение на безусловное принятие?
Вася вздыхает и поднимает руку:
– Я могу сказать, – несмело произносит он. Вася среди нас самый молодой, вряд ли ему больше двадцати. Наверное, он боится, что все мы относимся к нему слегка снисходительно. Я так точно периодически ловлю себя на этом и тут же стараюсь исправиться. Но мне тяжело: когда смотришь в Васины голубые глаза, поневоле начинаешь считать его наивным подростком. Что он вообще забыл здесь? Что могло случиться с ним такого, чтобы ему понадобилась групповая терапия?
Ведущий кивает: «Конечно», – и Вася рассказывает самую немудрящую историю, что я слышала в жизни. О том, как совсем маленьким Васенькой он потерялся в купейном вагоне. Думал, что потерялся; выйдя ночью в туалет и захлопнув дверь купе, он беззвучно, но горько плакал и метался по вагону, не понимая, какая дверь его, опасаясь вламываться к чужим дядям и тётям, которые наверняка бы на него накричали. Потом его застал в коридоре дежурный проводник.
Но Вася рассказывает обо всём этом так, что волосы шевелятся у меня на голове от ужаса. Я живо представляю себе отчаяние маленького ребёнка, перед которым с десяток безликих и одинаково страшных запертых дверей. За окнами поезда – беспросветная зимняя степь, где изредка мелькают тени и странные отблески, да слышен ещё мерный стук адских колёс, уносящих людей неизвестно куда и зачем.
На миг мне снова мерещится дорога, автомобиль и странные существа по ту сторону стекла, но я не успеваю нырнуть в свои галлюцинации, потому что Вася как раз заканчивает рассказ.
Ведущий кивает, что-то говорит негромко – лично Васе, и мы снова утыкаемся в блокноты.
В этот раз я записываю много, но всё бессмысленное: повторяющиеся вариации предложения о холоде и движении, какие-то обрывки фраз и даже слов, рисую спирали на всю страницу. Я с наслаждением нажимаю на карандаш, продавливая глубокий след в линованном листе. Отчего-то я знаю, что следующая очередь моя, и мне всё-таки придётся сказать правду. Я могла бы попытаться скрыть её за чем-то другим, за другой историей, но Нина забрала у меня ледяной сон, Антонио – северные сказки, а Васенька – кошмары потерянного ребёнка. У меня ничего не осталось, кроме дурацкой правды.
И всё же, когда ведущий кивает мне, я делаю попытку съехать с темы:
– Я могу в этот раз промолчать? Пропустить очередь?
Он качает головой, но я упрямо и путано пытаюсь объяснить, в чём же дело:
– Боюсь, моя история станет последней. После неё уже ничего не будет. А у нас тут ещё два участника, помимо меня…
– Это не страшно, – успокаивающе говорит ведущий. – Делай, что должно.
Ну вот, мне не оставили выбора. Ненавижу, когда мне не оставляют выбора. И жалко тех двоих, голоса которых я в этот раз не услышу. Может быть, наверстаю потом. Может быть.
– Мы выехали поздно ночью от своих знакомых… – я смиряюсь и начинаю рассказ. – Чёрт нас подбил ехать в этот гололёд, ночью, могли бы остаться до утра… могли бы выехать раньше… О чём мы только думали? Возможно, я просто очень хотела попасть домой.
Я представляю себе, как это было, и тут же понимаю: что-то идёт не так, совсем не так, как мне хотелось бы. Внутри нарастает чувство пустоты, дрожь пробегает по плечам, становится очень холодно.
– Всё, как всегда, – я обвожу взглядом знакомые лица. – Всё та же старая песня. Всё та же старая песня…
Я замолкаю. В машине звучит старая песня. Я уже почти не сплю, я хватаюсь из-за всех сил за остатки дремоты, я хочу услышать то, что должны сказать те двое. Это ведь что-то, чего я совершенно не помню, но обязательно должна узнать. С усилием мне удаётся втянуть себя обратно в сон.
– Я растеряна, я не знаю, что мне делать, – бесцветным голосом говорю я. – Кажется, уже поздно сомневаться. Или нет? Это я замерзала в ожидании дизеля, когда на первом курсе пошла в дурацкий поход, – при этих словах Нина начинает таять, не переставая поглаживать живот. Она даже не замечает, что с ней происходит. С каким-то ожесточением я продолжаю убивать иллюзорную группу:
– Это я придумывала истории про троллей, – от Антонио мгновенно не остаётся и следа. – Я заблудилась в ночном поезде и уже не нашлась, вокруг было слишком много железа. – Вася тает очень медленно, мы даже успеваем посмотреть друг другу в глаза. По нему я буду скучать больше всех.
Ведущий кивает оставшимся двум – супружеской паре, мужчине в возрасте и очень красивой женщине, и те исчезают с потерянным видом. Кем же они были? И почему мне так важно это вспомнить?
– Выбор всегда за тобой, – он откидывается на спинку стула, закрывает блокнот и долго молчит. Я тоже молчу, но от этого только хуже. Орды духов леса гонятся за мной, а во главе их тот, от кого мне так долго удавалось уйти, и сегодня он на бледном коне.
– Ты же понимаешь, что всё дело в том, когда и где ты проснёшься? – он старается говорить мягко, но вряд ли это сделает его слова менее болезненными. – Эти секунды сна в машине на зимней дороге закончатся светом – обжигающим и ослепляющим. В эти секунды колёса проскальзывают по льду, автомобиль заносит, заносит ещё, его кружит так, что ты уже не различаешь ничего, ничего не слышишь, кроме оглушительного биения сердца… Это твой выбор, только твой, какой свет ты увидишь, когда откроешь глаза: зарево пожара или звёзд, столь же ярких, как в первый день сотворения моего мира.
– Мы дети звёзд, мы идём за тобой, – шепчу я, – просто открой нам дверь, просто открой. Это ты смотрел на меня через окна поезда в степи и из-под еловых ветвей ледяным утром, ты прятался за древними камнями под бледно-голубым июльским небом, ты шёл по пятам по ночным улицам, ты заглядывал через стекло в спальню в конце ноября, и это ты мчишься за нашей машиной…
– …в последней надежде спасти тебя, – заканчивает ведущий. Его глаза – осколки звёзд, его руки – ветки, царапающие дверцу. Я уже там, я могу положить руку на живот и почувствовать, как шевелится внутри ребёнок; могу повернуть голову налево, посмотреть на сосредоточенное лицо его отца; увидеть через лобовое стекло пугающее блестящую ленту дороги; и бросить косой взгляд через плечо, чтобы различить моего преследователя, почти летящего вровень с машиной. Прямо за ним держатся ещё двое всадников, мужчина и женщина, их лица печальны, как будто давным-давно они потеряли единственную дочь. Я понимаю, что если продолжу смотреть на них, то моя решимость быть человеком до самого конца растает, и мне уже не уйти от Лесного царя.
Его голос ещё звучит в моей голове как эхо недавнего сна: «Последние секунды, чтобы принять решение, а потом ты проснёшься окончательно».
«Почему? Зачем я тебе?» – я не верю, что он мне ответит. И так и есть: я слышу лишь горький серебряный смех. Конь уже несётся по воздуху, поднимаясь всё выше, я запрокидываю голову, чувствуя, как моё тело теряет вес на доли секунды. Это автомобиль, сброшенный, наконец, с шоссе, летит куда-то в сторону. Холодные огни, слишком яркие огни скоро обратятся жарким пламенем, но нам уже будет всё равно, по крайней мере, я на это надеюсь. Я не боюсь ничего, кроме боли, пусть вспышка перехода будет мгновенной, и когда меня окружат феи и лепреконы, когда зеленокожий Лесной царь со спутанной гривой волос, в которой застряли весенние цветы, царь с ореховыми глазами и жарким, пряным дыханием протянет мне руку, пусть боль не заставит меня принять этот дар.
Крупицы сна ещё держатся во мне, но я вот-вот догоню настоящее время, остался последний вздох. И я делаю его, и все чувства возвращаются ко мне, и память становится ясной. Непереносимый грохот, тошнотворное верчение, зависание при падении, мой собственный бесконечный крик – ничто не может заглушить проникающий в сердце ласковый шёпот, обещающий, соблазняющий, согревающий, уносящий прочь – к огромной фиолетовой луне над зелёной поляной, к смеху и танцам, к странной, всё время сбивающейся с такта музыке, к нежным прикосновениями, к моему потерянному детству. К яркому, очень яркому свету древних звёзд, такому родному и знакомому. Старая память занимает место новой, и я уже знаю, кем была всегда и где на самом деле моё место. Прежний, далёкий выбор теперь не кажется мне таким уж правильным: от своей природы не убежать. Вопрос лишь в том, хочу ли я умереть человеком, как и жила долгие годы, или продолжить путь в кругу моей истинной родни.
«Не хочешь этого для себя, сделай для нашего ребёнка», – в последний миг растянувшегося времени доносится до меня шёпот Лесного царя. И во мне уже нет ничего, способного ему сопротивляться.
Что значит: нынешней ночью я наконец-то возвращаюсь домой.
Кто ещё?
На ковчеге завелись крысы.
Кто ещё это мог быть?
За «крысоверсию» говорило многое: сломанный пищепровод, крошки на полу кухни, следы маленьких лапок. Наконец – нора. Круглое отверстие в переборке каюты. Вопрос, что за крысы способны изжевать здешний пластик, но кто ещё, кроме них?
Конечно, дело могло быть в другом: он уже полгода бодрствует один-одинёшенек. Двинуться умом теперь – самое то.
Но тогда ИИ ковчега составил ему компанию: тревожные отчёты-то были настоящие. «Периодическая активность неопознанных жизненных форм». Признаки НЖФ система фиксировала только иногда и кое-где. Ушлые крысы.
Ян решил начать охоту и отправился в трюм… то есть «склеп». Отсек камер анабиоза.
Освещение здесь было тусклым, печальным. Ряды «гробиков» – а как ещё их называть-то? – уходили под потолок и вдаль, терялись в полумраке.
– БэКа, – прошептал Ян, – тут есть признаки НЖФ?
– Да, – ответил ИИ. – Нет. Да.
«Отлично, – подумал Ян, – они точно тут».
– Где ты фиксируешь признаки?
– Синий квартал, седьмой ряд, нижний ярус, – отозвался БэКа.
Ян вздрогнул: именно там он провёл пятьдесят четыре года перед дежурством.
Стараясь держаться в тени, он крался, пока не приметил, как впереди шевельнулось что-то крохотное, с блестящими глазками и длинным хвостом. Зарычав, Ян прыгнул, вытягивая руки и скаля зубы, – и промахнулся.
Он лежал на боку и смотрел на них: впереди, у самого лица Яна, стоял тот, что был повыше, сантиметров двадцать от маленьких лапок с перепонками до седой макушки. Самый низенький устроился рядом с животом Яна и наблюдал, как тот дышит. Всего их было пятеро.
У них были круглые голые животики, внизу стыдливо обмотанные лоскутами. Длинные ручки с ловкими когтистыми пальчиками. И улыбающиеся, круглые лица, ярко-зелёные глаза, плоские уши, длинные волосы. У одного ещё был хвост – уж точно не крысиный, скорее кошачий.
– Вы кто такие? – хрипло спросил Ян, вдоволь на них насмотревшись.
Они переглянулись:
– Домовые, – глубоким басом ответил седой. – Кто же ещё?
– Откуда?! – мысли Яна путались.
Домовые загалдели:
– Вы взяли нас с собой…
– В новый дом – и без нас?
– Мы не могли вас оставить!
Ян сел, встряхнул головой: она шла кругом.
– Кажись, ты хворый, хозяин, – хвостатый протянул ему полбублика, – на, поешь.
– Откуда бублик?!
– Испекли, – испуганно прошептал домовой.
– Ну, конечно… – Ян сжал голову руками. – Я двинулся… Надо поспать… утро вечера…
– Правильно! – согласились домовые и стали подталкивать его под локти. Он послушно встал, а они продолжали, тыкаясь в ноги, направлять его к свободной камере.
Ведомый домовыми, он разделся, открыл «гробик» и улёгся. Домовые заглянули внутрь:
– Ты поспи, – сказал седой. – Чего тебе тут мыкаться? Мы на вас насмотрелись, бродите одни, бредите. Лучше уж спите, а мы сами за всем присмотрим, чай не велика сложность. И с кораблём столкуемся, то ж почти живая тварь.
– Сменщик мой… через месяц… – пробормотал Ян, чувствуя сонливость. От домовых исходила успокаивающая аура.
– Не проснётся, – ответил домовой. – Спите все. А придёт время, мы вас разбудим, честь по чести.
– Разбудим! – закивали остальные.
И седой решительно подвёл итог:
– Дежурные теперь – мы!
Бессейн
Прыжок – другого пути нет.
Они ещё не видят пелену бессейна, они ещё не съели чистое сердце. Они не смогут повторить этот путь, значит – там спасение.
Мерцающая завеса идёт рябью, как вода в ветреный день. Синяя, зелёная, бурая, кроваво-красная, и за ней – световые годы до ближайшей звезды.
Но в конце… в конце…
Темнота.
***
Алекс открывает глаза… и думает, что нет, пожалуй, они всё ещё закрыты. Потому что вокруг – темнота. Но потом из неё проступают очертания предметов: стулья, диван, два кресла из комплекта – всё закрыто чехлами. На большой стол постелены газеты, ими же обёрнуты ножки, поверх перевязаны бечёвкой. На люстру намотан целлофан. Окна без занавесок, но снаружи – безлунная, хмурая ночь, вот откуда такая темнота. У воздуха вкус пыли.
Алекс узнаёт столовую в доме папашки Филиппа… Пса, то есть. Все его так зовут, и Алекс тоже – не хочет выделяться. И так удача, что теперь в компании, что нашлись друзья… да ещё такие.
Но почему всё обёрнуто и спрятано? Разве они не ехали сюда за…
Воспоминание причиняет боль, будто его запихивают в голову насильно. Алекс – всё ещё на полу, в углу комнаты, раскинув ноги и прижавшись к стенам, – от боли хватается за виски, сжимает их и хнычет: нет, это… нет, так не должно быть! Кто-то выжигает образы калёным железом, будто клеймит, будто… Алекс кричит и падает направо, соскальзывая по стене.
Вот оно и снова здесь. Раз, два – время кормёжки.
Старые длинные парты в аудитории исписаны изнутри: тут и «Алиса», и «Кино» – это те, кого Алекс знает. Стыдно признаться, что это и всё: в маленьком городке на границе со Средней Азией с цивилизацией было плохо. А уж если ты растёшь в детском доме, то… лучше делать теперь вид, что понимаешь эти значки, английские слова… Но кое-что действительно понятно: мат, например. Его Алекс знает отлично.
Парты скрипят, их скамьи занозистые, давно не крашенные. «Пока у инста нет капусты на это», – со знанием дела говорит Пёс, глядя как Алекс осторожно выбирается из-за парты. И подмигивает: «Не ссы, беби, ну порвёшь джинсы, так они ещё моднявей станут». Но джинсы достались таким напряжением сил, такой экономией, что их нельзя не беречь. Плевать на моднявость.
«Алекс, Юстас ждёт ответа», – напоминает Нинок, кивая на Юру, ссутулившегося на краю скамьи. Тот действительно ждёт: на лице застыл вопрос, в затемнённых стёклах квадратных очков отражается кусок улицы из окна – весенняя распутица, облезшая стена физблока и сломанный деревянный ящик, подставленный под окно женской раздевалки.
«А во сколько… лучше?» – нерешительно уточняет Алекс. Юстас только что спросил, к которому часу ему подъехать к общаге. Завтра вечером вся банда отправляется на фазенду к Псу, чьи предки свалили на майские на курорт, а его оставили учиться. И теперь Пёс устраивает курорт себе сам: банька, пьянка, кореша.
«Не хочешь, езжай на собаках», – буркает Юстас. Нерешительность его бесит. Алекс поспешно отвечает: «Давай в пять. Нормально в пять?». «Нормалды», – кивает Юра.
«Молодцы, мальчики и девочки, – одобряет Пёс. – Так держать. Всегда будьте готовы. Жду. Люблю-целую, ваш Филипп Альбертович Штиль». Пса не стебут за его ФИО только потому, что он сам забил эту нишу: высмеивать своё нелепое имя. Ну ещё потому, что его предки… ну… они такие, смутные. Много денег, много связей, но чем занимаются – сразу не поймёшь. Точнее, мамаша-то ничем не занимается, а вот папаша… И ещё при нём всегда Архангел – гора мышц и вовсе не дурак притом. Хитрый, наглый и злой качок.
«Миш, – как бы походя бросает Пёс. – Сегодня ещё дело есть… за гаражами». Архангел кивает и улыбается со знанием дела. Алекс вздрагивает: все знают, что такое «за гаражами». Конечно, нет никаких гаражей… хотя, может быть, иногда они и вправду есть. Но дело не в них, дело в Архангеле и его кастете.
Нинок – коротко стриженная, блондинистая, маленькая и гибкая как кошечка, обнимает пухлого Пса, на секунду прижимаясь к нему всем телом, особенно грудью, и говорит сладко: «До вечера, Пёсик». Он шарит рукой по её талии и бёдрам и улыбается: «Давай, в девять приходи. Мы как раз дела уладим».
«Идём, Шурка, – Нина вылезает из-за парты и потягивается слегка. – К преподу на консу. Помнишь?» «Да, точно, – Алекс ловит себя на том, что мысленно уже в завтрашнем дне. А сегодняшний-то ещё не закончился. – А Ирма?» «Ну нет её, – Нина разводит руками, мелькают ярко-зелёные ногти. – Родим мы её тебе, что ли?»
Они пишут лабу втроём, но Ирмы действительно нет весь день, и на неё это непохоже. Плохо, что препод теперь проест им мозг, потому что приходить на консультацию нужно было всем вместе. Да ещё Ирма разбирается лучше всех, Алекс плавает, Нина… умная, но ленивая. Учиться ей неинтересно, а ещё у неё есть Пёс, они вместе уже четвёртый год, и Нинок точно рассчитывает, что это ещё не предел…
Алекс трясёт головой, воспоминания скукоживаются, занимают своё место…
…вспышка… В лобовое стекло светит солнце… Юстас выкручивает руль, объезжая трёхметровую полосу грязи…
…Старые яблони с молодыми клейкими листьями трясут ветвями… По саду ползут красные закатные блики…
…На столе бутылки, салаты – Нинок постаралась, и мороженое… Пёс обожает мороженое… Кока-кола… вспышка… вспышка…
Боль утихает. Алекс отнимает руки от головы, вытирает слёзы, моргает. Это всё уже было… вчера? Вечером они веселились, слушали новые записи рок-клуба, танцевали – тогда уже совсем пьяные.
Алекс встаёт рывком, морщась от болезненной волны, что катится от затылка к макушке, и бредёт к столу, щупает газету – она пыльная, старая, жёлтая. Но судя по датам, ей всего-то неделя. А вот та, что дальше… та ещё не вышла, выйдет только через два года.
Старая песня. Можно пока это вынести за скобки: никто не заметит, некому замечать.
В доме всегда только один, первый из них.
Алекс отступает и оглядывается: кажется со стороны, что нет в доме ничего зловещего, теней там, мечущихся по углам, странных звуков, ничего такого, что показывают в ужастиках. Пёс как-то устроил «вечер страха»: зазвал всех и на видеомагнитофоне – оказывается, такие вещи вообще бывают в природе – прогнал им три ужастика подряд. Ещё неделю за каждым поворотом прятались зубастые и клыкастые твари, и поджидали, и скрежетали, и Алекс… в общем, впечатление это произвело.
Но дом тих, дом спокоен, дом… заброшен.
Алекс бредёт из столовой по тёмному коридору в кухню, в прихожую, заглядывает в кладовые, усмехается понимающе перед лестницей в погреб, но обходит её стороной. Потом должна быть библиотека: Юстас просидел полвечера там, но сейчас его нет. И библиотеки нет тоже.
По деревянной лестнице с балясинами Алекс поднимается на второй этаж. Первая спальня – родительская. Пёс забил её для себя и Нины. В его собственной комнате должны были устроиться Юстас и Ирма. И там, и там – разобранные постели, смятые простыни, на полу сумки. Пыли нет, нет чехлов и газет. Горит одна из настольных ламп, тихо шипит радиоприёмник Юстаса.
Остаются ещё две спальни – гостевая и мелкой сестры Филиппа, её родители забрали с собой.
Та, что справа – обои в ромашках, розовые занавески – комната сестры («Алекс, пойдёшь спать в апартаменты мелкой», – командует Пёс).
Для начала Алекс заглядывает в гостевую: там тихо, постель застелена, в эту комнату вообще никто не входил.
Алекс открывает дверь в «свою» комнату. Поперёк детской кровати валяется Архангел – на спине, ноги на полу, голова слегка свешивается, большие ладони со скрюченными пальцами лежат на ширинке джинсов, сама ширинка расстёгнута. Чёрная футболка с плачущим кровью черепом слегка задралась, виден мохнатый живот. Архангел посапывает, хотя в такой позе, наверное, должен храпеть вовсю.
Алекс делает осторожный шаг, задевает что-то на полу, спотыкается и расчётливо падает вперёд, на ноги Архангелу. И тут же вскакивает. И правильно: Мишка дёргается, соскальзывает на пол, сонно вращая круглыми глазами и сипит нечленораздельное ругательство. Через пару секунд он соображает, наконец, кто перед ним, поднимается и хмуро и зло бросает:
– Идиота кусок!
…Они обходят дом во второй раз. Архангел внимательно вертит головой, рассматривает предметы, особенно сумки в спальне, чуть ли не нюхает их. Не верит на слово, что в доме больше никого нет.
Наконец они замирают у входной двери. У Архангела на правой руке – кастет, на лице – непроницаемое выражение, в глазах – бешеное упрямство. Он не верит в инопланетян, бога, путешествия во времени. Он уже успел высказаться: всё дело в «тех козлах», это они устроили. Он не уточняет, о ком речь, но Алекс привычно догадывается, что это те же люди, с которыми происходят тёрки «за гаражами». Версия не хуже прочих.
Архангел бесшумно открывает дверь, вглядывается в темноту: звёзд мало, но всё же кое-что в их свете разглядеть можно. Совсем немного – тёмные стволы яблонь, светлый камень садовых дорожек… В тенях же может прятаться что угодно.
– Иди вперёд, – шепчет Архангел. Алекс и не думает слушаться, лишь смотрит на сад и говорит:
– Там что-то есть…
Или кто-то.
Алекс не испытывает уверенности, что кто-то уже здесь. Иногда он пытается пробраться сюда, иногда нет.
– Иди. Вперёд, – угрожающе повторяет Архангел, протягивая сильную руку и толкая в спину.
Алекс вылетает на улицу, пробегает по инерции два-три шага и замирает. Дрожит – от холода, а не страха. Яблони шепчут угодливо: обернись, не пропусти!
Послушно оборачивается: Архангел, убедившись, что Алекс в порядке, ухмыляется и делает шаг.
Через дверной проём сверху вниз проносятся две тонкие, блестящие полосы, два росчерка – два тяжёлых и острых лезвия. Правая рука Архангела падает со звонким стуком – это кастет ударяет о металлическую полосу порога. Левая летит вперёд, в сад, прокатывается несколько сантиметров и замирает со скрюченными пальцами.
Архангел хватает ртом воздух, его глаза кажутся невыносимо белыми в этом сумраке, рыбьими. Тонкий штырь пронзает его снизу, через пах, проходит вдоль позвоночника, распирает горло, пролетает сквозь макушку и входит в паз в верхней планке дверного короба. Архангел повисает на вибрирующем, поющем штыре, как цыплёнок на шпажке, сползает вниз, так и не закрыв ни рта, ни глаз. Кровь заливает порог…
Алекс кричит: в голове снова что-то прессует образы: …вспышка… сопящий Архангел снимает ремень… вспышка… «Это ничего… последний раз, ну что ты… жалко тебе для меня?» …вспышка… джинсы болтаются, мешают… вспышка… вспышка… удар левой, правой, Архангелу всё равно какой… темнота, ключ поворачивается в замке… вспышка… вспышка… вспышка…
Алекс падает на колени, земля холодная, твёрдая, сухая, будто и не шли дожди три последних дня. Алекс упирается расставленными пальцами перед собой и повторяет: «Это ничего, это последний раз, это ничего, это ничего!»
Потом становится легче – разом, как только штыри воспоминаний входят в свои пазы. Вот так. Алекс поднимается, не глядя на дверной проём. Там уже нет ничего интересного.
Это место снова подарило смерть кому-то. Оно ненасытно.
Поэтому пора найти остальных.
Алекс оглядывается: яблони в саду уже выросли до небес. Дом прямо на глазах проваливается сам в себя. Всё равно туда незачем возвращаться.
Темнота мигает и сменяется неярким светом: светится небо, серое и одинаковое. Больше не ночь, но и не утро или день. Никакое время суток.
Садовая дорожка расходится на три стороны, недалеко: в конце каждой ветки – небольшое здание, что-то вроде сарайчика с плоской крышей и без окон. Один из лёгких реек, второй – из брёвен, третий – кирпичный.
«Три поросёнка, – думает Алекс. – А где же волк?»
Но может это тот раз, когда волк – тот самый кто-то – занят спасением утопающих где-то ещё.
Алекс поворачивает направо, к кирпичному домику. Ноги несут туда сами – давно знакомый маршрут.
За дверью вовсе не то, что ожидаешь увидеть в крошечном кирпичном сарайчике: огромное белое пространство, заполненное жужжанием механизмов. В нём как будто нет ни стен, ни потолка, ни пола, но поскольку Алекс по чему-то всё же ступает, пол должен быть. Он упругий и слегка продавливается под подошвами. Воздух кажется стерильным, сухим, слишком тёплым. Дышать в нём некомфортно.
В комнате есть механизмы, всего с полдюжины – они стоят то там, то тут, некоторые как будто расположены на стенах и потолке, судя по их наклону. Все они похожи на небольшие стеклянные бидоны, обёрнутые металлической сеткой, от каждого тянутся два шнура – один входит в спину Ирме, другой – в живот или грудь. И она висит в воздухе – возможно, в центре комнаты, во всяком случае, в центре круга механизмов. Парит, завёрнутая в плотную белую ткань, как будто прикипевшую к коже, подвешенная вниз головой, с присосавшимися к телу проводами. Длинные тёмные волосы покачиваются в воздухе, когда очередной механизм ухает и по его проводам проходит дрожь.
Алекс бросается к Ирме, переворачивает вверх головой: она лёгкая, будто сила тяжести больше не действует на неё. Отрывает один из проводов, с него капает кровь, на белой ткани расползается пятно. Механизм недовольно урчит, но провод усыхает, скукоживается, как завядший лепесток, и опадает на пол. Алекс рвёт следующий, ещё, ещё. Механизмы возмущённо гудят и скрипят, но Алекс их не боится.
Теперь бо́льшая часть странного одеяния Ирмы залита кровью. По счастью, она очень быстро останавливается.
Алекс тянет Ирму за собой к выходу, она всё ещё лёгкая, всё ещё парит, но постепенно становится тяжелее. Как только Алекс переступает порог, она плавно опускается на землю и открывает глаза.
Ирма тихо плачет, слушая, как Алекс рассказывает о том, что уже случилось. Сарайчик медленно обрастает диким виноградом, высыпается цемент из швов, крошатся кирпичи, проседает один из углов. Время пожирает добычу.
Они вместе бредут к следующему домику, Ирма идёт медленно, Алекс поддерживает её под руку, стараясь не смотреть на тёмные пятна на её животе – не выдать своего интереса. Рука тёплая и слабая, дрожащая. Алекс думает: Ирма испугана до чёртиков. Это тревожно и приятно. Приятно утешать Ирму, быть опорой.
А вот это – это необычно. Есть, над чем подумать.
Потом.
Следующий сарайчик из реек. За его дверью полумрак, где-то капает вода, впереди виднеется слабый просвет – дверной проём.
Они медленно подходят туда и заглядывают внутрь: это место похоже на подвал в многоэтажке, много толстых труб, с некоторых капает, от других воняет. Воздух тёплый и влажный, на полу и стенах, насколько удаётся их разглядеть, сырые пятна. Впереди мерцает дешёвая и тусклая лампочка на чёрном проводе. Под ней стоит высокий обеденный стол, и сложно представить что-то более неуместное здесь. Стол роскошен: полированный, на гнутых резных ножках, с толстой столешницей, плавно закругляющейся на углах. На столе – большая клетка для животных, в ней, скорчившись, обнявшись, прижавшись друг к другу, сидят Нинок и Пёс. Она рыдает – тушь и помада давно размазались, превратившись в клоунский грим. Филипп бледен и испуган, но старается держаться. На него это даже непохоже: он обычно не производит впечатление стойкого человека, избалованный золотой мальчик. Оба они вздрагивают каждый раз, как слышат рык.
Волк всё-таки здесь, в среднем домике. Он пожирает что-то на полу, урча, хрустя, чавкая, исходя слюной.
– Может быть, он жрёт останки Юстаса, – шепчет Алекс как будто в ужасе. Дрожь Ирмы возвращается.
Волк поднимает голову, смотрит на людей в клетке, потом разворачивается. Расставив лапы и подняв морду, оскалив клыки, волк смотрит на вошедших, замерших на пороге. Смотрит… целую вечность. Его хвост приподнят, вытянут струною, у слюны розовый оттенок. Ирма и Алекс не шевелятся, волк – тоже.
Но вот наконец зверь принимает решение. Он поднимается, откидывает капюшон. Раскосые миндалевидные глаза блестят, брови хмурятся, на высоком белом лбу – маленький круглый шрам, волчья челюсть болтается на шее, на буром шнуре. Волк делает шаг, протягивает руку к Ирме, его пальцы горячи, горячи, горячи, горячи… Алекс трясёт головой: нельзя переживать чужие ощущения. И вообще, волк не двигался, лишь вот теперь он кивает и уходит, прядя ушами, растворяется во тьме. Дверь клетки щёлкает и со скрипом открывается…
– Спасибо… что пришли… за нами… – рыдает Нинок, вися на Ирме.
– Как вы прогнали его? – Псу отказывает его обычное чувство юмора, он предельно серьёзен.
– Мы не знаем, – говорит Алекс, переглянувшись с Ирмой.
Пёс им не верит.
– Кого он… ел? – спрашивает Ирма. – Юру?
Она хочет оставаться спокойной, но её голос дрожит. Плечи и руки – тоже.
– Нет, это был какой-то зверёк. Похож на крысу, жирную, огромную крысу, – отвечает Пёс. – Иди сюда. – Он дёргает Нину, и та послушно отпускает подругу и цепляется за руку Филиппа. Ярко-зелёные ногти обломаны, лак облупился.
Они выходят из сарайчика, и тот сразу же обрушивается за их спинами, подняв волну воздуха и древесной пыли. Появляется запах гнили.
Со стороны чёрной дыры на месте большого дома надвигается тьма.
– Нужно идти, – говорит Алекс, указывая туда. – Оно наступает.
– Что? – спрашивает Нинок тихо.
– Почём мне знать, – огрызается Алекс. Но тьма выглядит так, что никому из остальных не хочется с ней связываться.
– Валим отсюда, – решительно предлагает Пёс.
– А Юра! – тут же взвивается Ирма.
– Кому он нужен, твой Юра! – орёт в ответ Пёс, но Ирма не остаётся в долгу, подскакивает и шипит ему в лицо:
– Он был нужен, когда ты затеял всё это!..
И они оба осекаются, оглядываются испуганно. Алекс смотрит на них, хмурясь, потом поворачивает к бревенчатому домику.
За его дверьми прячется институтская библиотека, научный читальный зал. Облезлые стеллажи со щербатыми полками, старые книги, новые выдают только под заказ. Поцарапанные столы.
Вчетвером в пыльной тишине они бредут мимо стеллажей. Воздух холодный, сухой, от него всё время хочется чихать. И их чихание, да ещё шуршание шагов – единственное, что нарушает тишину библиотеки.
В самом дальнем углу, тёмном и совсем холодном они всё-таки находят Юстаса. Точнее, они предполагают, что это он: они видят мумию, бумажную мумию, вросшую в стену. На полу лежит книга с чистыми алыми листами, поверх неё – Юрины очки. Сквозь бумажные бинты мумии сочится белая тягучая блестящая жидкость с дурным запахом.
Они нерешительно мнутся, никому не хочется прикасаться к этому. Наконец, Ирма произносит:
– Юра?
В ответ мумия начинает трястись и мычать. Тогда Ирма храбро делает шаг и протягивает руку к бинтам. Но Алекс отталкивает её и качает головой:
– Нужно найти что-нибудь… чтобы не трогать это голыми руками.
В библиотеке есть окна, хотя за ними – пустота. Зато на карнизах висят плотные пыльные занавески. Через них Алекс и Ирма рвут бинты на мумии, выходит плохо, ткань скользит, но постепенно им удаётся освободить лицо Юстаса, и тот шумно вздыхает, моргает, привыкает к свету и начинает ругаться. Он не испуган, но невероятно зол. Он видит, что Нинок и Пёс стоят в стороне, и орёт на них, обзывая трусами, дёргается, но это не производит на них впечатления. Нина бледная и растерянная, Филипп криво ухмыляется, крепко держа её за руку. Алекс думает, что Нина единственная, кого Пёс будет спасать, остальными он легко пожертвует, плевать он на них хотел.
Наконец, Юстас выбирается из кокона. Его штаны и узкая чёрная рубаха в прорехах, как будто что-то рвало её когтями и жевало, но сам он цел, только весь измазан в той гадости. Он срывает ещё одну занавеску и тщательно вытирается, бормоча и иногда вскрикивая. Потом хватает очки.
– Вот теперь я вижу твою харю, – бросает он сквозь зубы Псу, – сучий потрох, ссыкло, разожравшийся ублюдок!
Он хватает Ирму за руку и тащит к выходу.
Пёс и Нинок идут следом, Алекс выходит за ними.
Бревенчатый сарайчик не шелохнётся, только слышно, как внутри него, как живые, шуршат книги.
Тьма от большого дома подступает совсем близко. Они идут к выходу, всем ясно, что из сада нужно выбираться.
Но там, где раньше были ворота, теперь густой туман.
Алекс смотрит на товарищей: Ирма как будто перегорела, она глядит под ноги, на её вытянутом, узком лице – никаких эмоций, уголки губ опали. Юстас всё ещё зол на весь мир, он кривится, тёмные глаза кажутся меньше за стёклами очков, челюсть выставлена вперёд, свободная рука сжата в кулак.
Пёс спокоен. Похоже, он уже сообразил что-то, придумал план. Решил, кем и в какой последовательности пожертвовать. Все они уже в курсе, что случилось с Архангелом, и Пёс наверняка убедил себя, что от этого места можно откупиться чужими жизнями. Такие идеи для него не в новинку.
Круглое лицо Пса кажется сейчас каким-то рябым, это странно. Но ещё непривычнее выглядит Нина – она будто немного усохла, появились морщины, слегка обвисли щёки. Кожа на локтях собирается в складки.
– Элли, щёлкни каблучками, – насмешливо произносит Пёс. – Перенеси нас через жёлтый туман.
По его глазам видно: он не верит, что Алекс ни при чём. Ну конечно: волк, Архангел. Есть о чём задуматься. Во взгляде Пса читается: «Договоримся, беби. Ты мне – я тебе. Только дай нам с Нинком пройти, а там сочтёмся».
– Ладно, харэ тупить, – говорит Юстас. – Выбора нет, идём туда.
– Ты первый, – скалится Пёс.
Юстас дёргает плечом, сверкает стёклами очков и ступает в плотный, бело-жёлтый туман, по-прежнему таща за собой покорную Ирму.
Алекс идёт следом, слыша за собой осторожные шаги Филиппа и лёгкие шажки Нины.
Проходя через туман, Алекс почти ничего не видит, кроме голой красной земли под ногами, это вовсе не сад, в саду она не такая. И ещё однажды мимо проплывают створки распахнутых кованных ворот с лучистым солнечным кругом на них. Путь длится, кажется, вечность, хотя тут должно быть метров десять, вряд ли больше. И в середине этой вечности есть… что-то ещё.
Белая вспышка, а внутри неё – темнота. Маленькая комната без окон. Матрас на полу. Миска с водою. Ведро, из которого тянет мочой. …вспышка… «Три дня на воде», – говорит Пёс довольно. «Ублюдок, садист, сволочь!» Нина – её не видно, но по голосу слышно, что ей ситуация не нравится – возражает: «Пёсик, это точно нужно… ну вот так? Зачем же…» «Это не я придумал, Нинок, – легко отвечает он. – Вот честное слово, не я. Еды мне, что ль, жалко? Думаешь, я жадный такой?» «Нет, – льстиво отвечает Нина. – Ну что ты, Пёсик. Я знаю, какой ты.» …вспышка… Желудок болит так, что хочется лезть на стену… вспышка… Поворот ключа… они передумали? они?.. но это Архангел с верёвками в руках… вспышка… вспышка… вспышка…
В самом конце снова приходит боль, но слабее предыдущей. Просто финал близко, и оно наполовину насытилось.
Выйдя на свет, всё такой же серый и тусклый, Алекс присоединяется к Юстасу и Ирме. Они втроём смотрят на туман и ждут. И вот показываются остальные двое.
Нина едва передвигает ноги. Она высохла так, будто не ела несколько недель, она похожа на людей с чудовищных фотографий из концлагерей. Короткая юбка, потерявшая в тумане свой яркий красный цвет, и жёлтая блузка, болтаются на ней: от каждого слабого Нининого шага по одежде идут волны.
Бредущий рядом Филипп выглядит совсем иначе: его раздуло, разнесло, но это не жир, это бродящие в теле гнилостные газы. Он покрыт червями, они вылезают из проделанных в коже нор, падают ему под ноги, увлекая за собой чёрно-красные кусочки плоти. Его нос отвалился где-то по дороге, пальцы разбухли, ступни не сгибаются. Он шлёпает по земле, непостижимым образом всё ещё способный передвигаться. Всё, что осталось в нём живого, – его глаза, впервые в жизни полные настоящей боли.
Нина начинает заваливаться набок, падает, выставив руки перед собой, и те с лёгким печальным хрустом ломаются в локтях. Филипп с мычанием поворачивается к ней, кажется, из его глаз медленно сочатся густые слёзы, но он ничего не может сделать: его живот лопается, оттуда выпадает большой клубок длинных серых червей, и он сам тоже оседает на землю, но всё ещё стремится дотянуться до Нины, до её сухого тела с запавшими щеками, зияющим провалом рта, тела, уже переставшего дышать. В считанные секунды от Филиппа остаётся грязная куча подгнившей плоти. Черви пожирают её, друг друга, совокупляются, размножаются и умирают.
Ирма кричит – тихо, хрипло, прижав руки к горлу. Юстас хватает её, разворачивает и, крепко держа за плечи, говорит:
– Мы выберемся. Пёс был сволотой, и Архангел его был фашистом, поэтому что-то их сожрало. Но мы живы. Мы выберемся.
– Ни… на, – всхлипывает Ирма. Юра обнимает её и соглашается:
– Нинку жалко. Пёс, сука, утянул её за собой.
Алекс подходит к ним ближе, и ловит взгляд Юстаса: тот действительно верит, что они спасутся. Это… немного забавно.
Туман же понемногу рассеивается, освещение снова мигает, и теперь они стоят под голубым ласковым небом, правее алеет закат, а прямо перед ними расстилается зелёная холмистая долина с вьющейся просёлочной дорогой. Воздух тёплый и вкусно пахнет травами, и где-то далеко слышно… мычание коров.
– Там могут быть люди… – шепчет Ирма. Они переглядываются с Юстасом, у обоих в глазах надежда.
Они идут на звук, сначала – по дороге, сухой, ровной, достаточно широкой, потом сворачивают налево, забираются на холм. Мычание уже совсем рядом.
С холма они видят совсем не то, что ожидали.
Мычание просто висит в воздухе, будто производящие его животные невидимы. Оно похоже на звуковую пелену, укутывающую небольшую впадину между двумя холмами. В ней лежит раскрытая книга, очень похожая на ту, в библиотеке: точно такие же алые страницы. Только эта раз намного больше: два человеческих роста в высоту. Ирма недоумённо оглядывается, но Юстас пожимает плечами и начинает спускаться к книге. Ирма нерешительно следует за ним, Алекс чуть медлит, но решает посмотреть вблизи на то, что будет дальше.
Книга раскрыта примерно на середине, в ней столько плотных, огромных страниц, что толщиной она по колено. С двух шагов видно, что хотя в ней нет ни слова, что-то на страницах всё-таки происходит: по ним, будто по невидимым строчкам, ползут орды насекомых. Маленьких бледно-красных жучков с вытянутым телом и большими усиками. Что-то среднее между божьей коровкой и тараканом.
Ирма вздрагивает от отвращения: она ненавидит жуков. Но Юстас с интересом наклоняется, потом подцепляет одного пальцем, подносит к глазам.
– Уверен? – тая насмешку, спрашивает Алекс. Юра отмахивается. Он всегда такой любопытствующий.
Юстас рассматривает жучка со странным восхищением, будто забыв на секунду, что находится в неизвестном опасном месте с непонятными правилами.
– У него семь ног, – говорит он. – Семь, мать его, ног!
– У насекомых по шесть ног… – возражает Алекс.
– Да что ты говоришь, Шурка! – смеётся Юра. – У этого – семь. Седьмая впереди, шевелится, щупает меня…
Он наклоняется ещё ниже, и жучок расправляет прозрачные овальные крылья, отталкивается от пальца и стрелой врезается в стекло очков.
Происходит невозможное: жучок жив, а стекло осыпается мельчайшими осколками. Жук, не снижая скорости, пронзает правый глаз Юстаса, входит прямо в центр зрачка, в маленькое отверстие, и Юра падает на колени, раскидывая руки в стороны, и издаёт тонкий, пронзительный визг.
Ирма бросается к нему, но Алекс ловит её и оттаскивает. Юстас на этом всё, а Ирма – ещё нет.
Юра, шатаясь, поднимается, дрожащими руками рвёт и без того дырявую рубашку, стаскивает её и бросает на книгу. Бумага всасывает рубашку, как вода губку.
На спине Юры пятна – большие, с воспалёнными красными краями, с белыми холмиками сморщенной кожи в центре, вызывающие безотчётное омерзение. И они складываются в рисунок, и Алекс знает его, знает, знает…
…вспышка… Он нервничает, а оттого не замолкает ни на секунду. Горят три тоненькие свечи, в каморке жёлтый полумрак, Юстас достаёт чёрный трёхгранный нож… вспышка… «Понимаешь, Шурка… Нет, чего я, сам бы я такого не понял… – он бормочет, сверяясь с рисунком в книге, прежде чем приступить к делу. – Это Пёс, мать его, Пёс, клянусь… И сначала, знаешь, это было дичью. Но он такой: а где ты ещё найдёшь это, мать его, чистое сердце? У бомжа какого-то обоссанного за рёбрами? Не смеши мои тапочки… А сиротку искать даже не будут… И ведь он прав, Шурка… И ведь там, в бессейне… Ох, ты же тоже будешь там, Шурка… Не так, как мы, но будешь… Мы пойдём дальше, а ты, ты будешь держать дверь.» …вспышка… «Это ничего, боль – она сука такая, это правда, но проходит, я знаю…» Это так: на запястьях Юстаса очередные шрамы. Он примеривается и осторожно нажимает на кинжал. Алекс мычит и бьётся, но верёвки крепкие, а кляп не даёт закричать по-настоящему. «Тут много, Шурка… – голос у Юстаса виноватый, но он продолжает своё дело. – Я, когда нашёл эту дрянь, поржал, конечно… Но так интересно же… Попробовал одну херню… И сработало… Потом Пёс узнал, потом это… Я не хотел, но сучий сын умеет убеждать, даром что Пёс… Тихо, не дёргайся, я осторожно, да… И он такой: пусть Архангел закорешится с сироткой… и Ирма, а там уж на кого сиротка клюнет, и захихикал пошло, ты знаешь, как он умеет…» Юстас переводит дух, смотрит в книгу, переворачивает страницу. «Ну, они и послушались… Это же бессмертие, мать его, понимаешь? Бесконечное путешествие. Хотя… я, знаешь, до конца не верил, что мы решимся… Вот тебе крест, Шурка…» Он смеётся – дробно, тихо, кинжал в его руке подрагивает. «Крест…»… вспышка… вспышка… вспышка…
Алекс моргает: боли нет совсем. Боль – сука такая, но проходит. Проходит.
Юра разворачивается к ним. На его груди и животе – те же пятна, очки вросли в кожу, как будто что-то втянуло их туда, а лицо плавится, теряя привычные очертания, приобретая новые. Нос удлиняется и заостряется, подбородок съезжает вниз, на нём пробивается ярко-красная, жёсткая щетина, щеки вваливаются, брови выпадают, глаза желтеют, вытягиваются в стороны, губы толстеют, уши покрываются бурым мехом. И медленно, раздвигая рыжеющие волосы, к небу вздымаются из головы два острых, ослепительно алых рога.
Он поднимает левую руку: пальцы на ней срослись попарно, указательный со средним, безымянный с мизинцем, а на большом растёт длинный, похожий на кинжал коготь.
Юстас открывает рот, и они видят чёрный раздвоенный язык. Кажется, Юра пытается что-то сказать, но слов не слышно, только поднимается ветер и где-то далеко раздаётся грохот, будто обрушивается лавина.
Он делает шаг назад, идёт на цыпочках, сгибая колени не в ту сторону, забирается на книгу, не сводя взгляда с Алекса, протягивает левую руку в последней мольбе. Правая висит безжизненно, болтается, ударяя его по бедру. От страниц идёт дым.
Книга закрывается, то ли прихлопывая то, чем стал Юра, то ли всасывая его в себя, и погружается под землю, почва смыкается над ней, и наступает тишина.
– Почему? – тихо произносит Ирма.
Алекс замирает. Ирма стоит спиной, но видно, что она плачет: плечи её слегка вздрагивают, слышны тихие всхлипывания.
Она догадалась, понимает Алекс.
Вообще, Ирма догадывается не всегда, но всё же часто. Тогда, единственная из всех, она вспоминает, как они здесь оказались. Но так рано этого ещё не происходило.
– Почему? – повторяет она, оборачиваясь. Алекс видит тонкие дорожки слёз на её щеках. – Это наказание? Возмездие? Из-за случившегося… из-за того…
Алекс мягко кладёт руки ей на плечи и разворачивает: нет больше холмов, небо хмурое, накрапывает дождь. Во все стороны тянет пустая, тёмная степь. Но в десятке шагов впереди стоит виселица, доски помоста слегка подгнили, вместо верёвки – свитые провода.
Ирма дрожит, и Алекс знает: сейчас это случится. Последнее воспоминание, то самое, которое отвечает на вопрос «Почему?». А затем она поднимется на помост и сама наденет петлю на шею.
Ирма, как обычно, морщится, кривит губы, трясёт головой, но не может избавиться от проникающих в мысли образов. Алекс знает, какое воспоминание должно прийти: Ирмы не было на «фазенде» те три дня. Она появилась в последний вечер и тогда узнала, что там творится.
Она кричала: вы долбанулись, как вы вообще, я думала, вы бредите, просто попугать, шутка, может быть – злая, но убийство? Какая на хер книга? Что ты несёшь, Юстас? Какой ритуал, какая завеса, какая тень, какой бессейн? Ты долбанулся от своих книг, долбанулся, вы все тут мешком по башке трахнутые, я ухожу, ухожу, ухожу!
Но они уговорили её остаться. Как-то. Уговорили. Пёс хорошо умел это делать.
И поэтому Ирма тоже там, в гостевой спальне на втором этаже. Алекс помнит, как стоит нагишом на подоконнике, дрожа на ветру, и смотрит на этих пятерых, и знаки от ножа Юстаса светятся, и болят ушибы от кулаков Архангела, и желудок давно завернулся узлом, и шатает от слабости. И Алекс понимает, что смерти нет, если ты этого не хочешь. Что как только пятеро съедят сердце, вот это сердце, чистое сердце, то увидят то же самое: как за окном плавится завеса бессейна. И смогут войти в него.
Но этого воспоминания у Ирмы сейчас почему-то нет. Зато на её груди горит отпечаток волчьей лапы.
И Ирма, и Алекс вспоминают совсем другое.
«Этот твой ретро-стиль, футболочки, джинсики, розовые сникерсы… Всё такое чистенькое… Тоже мне, костюм, ты ж всегда так выглядишь», – Нина говорит пренебрежительно, но в глазах пляшут бесенята. Она шутит. Да, грубовато, но такая вот она.
«Это Фил, там Михаэль, вот Нина», – говорит Алекс, и Нина кивает, потом снова утыкается в гало планшета, машет рукой: не мешайте. Она всё ещё пытается работать, из-за разницы во времени в головном офисе сотрудники только-только вернулись с обеда.
Фил бросает на неё быстрый взгляд, а потом пристально смотрит на стоящего у стены Михаэля: тот завёрнут в красную тогу, изображает то ли патриция, то ли героя комиксов. Его тёмно-коричневая, бритая голова наклонена вправо, он прислушивается к хрипящим динамикам:
Cabin in the woods,
A cabin in the woods,
We're five college students on
our way to an old abandoned cabin
in the woods…
«Поболтаем», – довольно произносит Фил и немедля направляется к цели. Михаэль сперва вздрагивает от такого напора, но потом расслабляется, улыбается в ответ, с интересом смотрит на невысокого, говорливого Фила.
Алекс ищет в толпе Ирму и Юру. Они уже знакомы, но не слишком любят друг друга. Ирма – «дитя цветов», как будто родилась лет на восемьдесят позже нужного времени. Юра чинит конвейерных роботов и на досуге ломает прошивки юнитов дополненной реальности. «Через час наверху», – предупреждает Алекс каждого из них и скрывается в шумной толпе, над которой плывёт сладкий расслабляющий ароматный дым.
Через час пятёрка собирается в комнате на втором этаже, переглядываясь, не понимая, что они тут делают. Алекс открывает окно и, кивая туда, подзывает их: «Вот зачем мы здесь». Они смотрят недоверчиво и недоумённо, но подходят ближе.
Тёмная пелена бессейна, мерцающая и вибрирующая, ненасытная и неумолимая, навеки связанная с давно уже не чистым сердцем в груди, помеченной знаками, изгибается и заглатывает пятерых людей – кричащих от ужаса.
Потом Алекс в который раз открывает глаза в углу пыльной столовой…
– Что мы тебе сделали? – Ирма отвернулась от виселицы. В её глазах – только понимание и ужас, но совсем нет вины. Ведь в этот раз она знает, что не виновата. – Откуда в моей голове… это, эта мерзость? Это не моя жизнь, не моя, не моя!
Она кричит, и Алекс делает шаг назад, оглядывается: чуть в стороне стоит волк, лицо его печально.
– Это всё ты! – Алекс в бешенстве. – Не смей вмешиваться! Ты мне не нужен! Убирайся!
Ирма теперь тоже видит волка, её губы шевелятся, она опускает голову, будто задумываясь о чём-то.
– Зачем? – произносит она едва слышно.
– Я… мне нужно… есть… – выдавливает из себя Алекс. – И этому месту – тоже. Когда мы голодны, я выхожу к живым и… повторяю…
– Почему мы? Мы ничего тебе не сделали. Мы даже не знали друг друга… мы познакомились через тебя, – тихо произносит она, не поднимая глаз.
Алекс не хочет отвечать, но почему-то не может сопротивляться:
– Имена… всегда должны быть те же самые…
И тут же понимает, как жалко это звучит.
Ирма поднимает голову, её глаза сухие, спокойные. Смотрит на волка, потом протягивает руку, и Алекс отшатывается, но она упрямо тянется, идёт следом и, в конце концов, добивается своего. Алекс чувствует её мягкие, лёгкие пальцы на своём лбу, и что-то происходит.
…вспышка…
«Я знала, что ты здесь», – Ирма говорит это с улыбкой, но Алекс лишь буркает: «Жучок поставила?» Ирма ничего не отвечает, садится рядом. Перед ними – тихое заповедное озеро, над которым догорает закат. Алекс сидит, подогнув ноги и засунув руки в тёплый сероватый песок. Босыми ступнями и ладонями чувствует его шероховатую податливость. Лицо овевает лёгкий летний ветерок.
«Построим замок?» – предлагает Ирма. Алекс морщится: что за глупость? «Из сухого песка? Он простоит две доли секунды». «Это как строить…» – беспечно отвечает Ирма. Алекс хмыкает. Почему-то от присутствия Ирмы плохое настроение чуть-чуть отступает.
Она придвигается ближе, затем тоже засовывает ладонь в песок. Их пальцы соприкасаются. Алекс поворачивается и смотрит на Ирму: у неё красивые, бледно-розовые губы и блестящие синие глаза. Алекс тянется к ней, и она тоже тянется навстречу… вспышка…
Вспышка. Маленькая вспышка во тьме. Бледный, слабый огонёк, которому никогда не победить, но Алекс хватается за него. Это что-то совершенно новое.
Вместо виселицы – замок из осыпающегося песка. Волка нигде нет. Ирма смотрит печально. Наверное, она поняла всё до конца.
– Я не могу тебя отпустить, – говорит задумчиво Алекс. – Тебе некуда возвращаться, твоё тело умерло… я думаю.
– Где мы?
– Это бессейн, тень миров. Кусок, принадлежащий мне. Всё, что я могу, – вывести тебя за его пределы, – Алекс наслаждается огоньком, горящем в беспроглядной тьме. Совсем немного тепла после десятилетий космического холода. От присутствия Ирмы огонёк разгорается сильнее.
– А там?
– Что-то ещё, – Алекс сочувственно пожимает плечами. – Я не знаю, что там. Выход. Небытие. Путь дальше. Новая жизнь? Но последнее – вряд ли.
Ирма молчит. Огонёк всё ярче, его так не хочется отпускать, и Алекс неожиданно для себя предлагает немыслимое:
– Останься со мною. Здесь, в этом месте. Ты станешь такой же, как я. Как остальные обитатели бессейна.
– Как ты? – переспрашивает Ирма, глядя в сторону. – Как ты? Как тот ужасный волк?
– Он… другой, – Алекс смущается. – Он говорил, что может мне помочь, если я позволю. Не знаю, что это значит… Здесь может быть хорошо, правда!
Жар от огонька всё сильнее, и Алекс расцветает, улыбается, чувствуя, как сходит нагар с сердца.
Ирма молчит. Она хотела бы побежать прочь, вслед за волком, теперь-то нет сомнений, что волк знает иные пути. Но что-то липкое и вязкое, тёплое и склизкое обнимает её, погружая в забытьё. Алекс доберётся до неё так или иначе, теперь Алекс жаждет окончания одиночества. А у неё почти нет сил, чтобы уйти, она как муха в меду. Одного шага было бы достаточно, она откуда-то знает это. Одного шага – и бессейн признает своё поражение. Но Алекс продолжает говорить:
– А там, там великая степь без края, и её нужно пройти, пройти до самого конца, а в конце, может быть, и нет ничего, лучше здесь, в бессейне, чем растворение в степи, блуждание без конца, чем… – Алекс в этот момент верит в свои слова, и они звучат убедительно. Ирма тоже будет здесь. Алекс её ни за что не отпустит. Ирма теперь всегда будет рядом, они вместе найдут других и развлекутся с ними, а потом ещё и ещё. Ирма станет такой же, она всё поймёт. Эта мысль греет не хуже огонька. Так хорошо не было уже очень давно, с тех пор, как Алекс и пелена бессейна сделались едины.
– Оставайся со мной, пожалуйста, оставайся здесь, – Алекс не просит, утверждает. – Мы изменим это место, я изменюсь, я могу, слышишь? – Это липкая, вязкая, тёплая, склизкая ложь, и она удержит Ирму на месте.
– Слышу…– машинально отвечает Ирма, не сводя взгляда с чего-то, видимого только ей, – с тобою… здесь…
Алекс продолжает говорить, плетя свою паутину, а Ирма всё смотрит туда, где стоял недавно волк, и на цепочку его следов, ведущую к узкой прорехе в пелене бессейна.
И на её края, трепещущие под порывами сладкого, дурманящего ветра, приходящего из великой степи.
Последние
– Дура! Дурра! – орала Воронишка, дёргая горлом и ероша перья. Она сидела на четвёртой ветке слева, забравшись поглубже в листья; принять её можно было разве что за глубокую тень, но никак не за птицу. Чёрные глаза блестели злорадством, сомневаться не приходилось.
Зайка, прозванная так за большие передние зубы да уши, дрожащие в минуты душевного её волнения, запрокинула голову: прикинула, а стоит ли лезть за дурной Воронишкой? Велико ли будет удовлетворение от наказания птицы или, на худой конец, достаточно ли та вкусна?
Вздохнув, она подумала, что преподать урок наглому созданию в любом случае нелишне. Брезгливо потрогала кору и поползла вверх, цепляясь ногтями за ствол. При этом она угрожающе бормотала: «Девяносто девять лет – отличный возраст… сила, ловкость, ум – всё в самом…». Не сумев подобрать подходящего слова, она закончила угрозой: «Я до тебя доберусь!» И вообще, не рассказывать же глупой птице, пусть и живущей по соседству, что девяносто девять лет – самое чудесное время. Детство закончилось, оставив однако ощущение лёгкости и радости жизни, а взросление только приближалась, но сила уже прирастала каждый день.
Девяносто девять лет – начало юности, когда всё-всё впереди, и сердце замирает от необъятности мира и самой жизни.
А тут Воронишка сидит на дереве и обзывает Зайку «дуррой».
Зайка, конечно же, могла выбрать способ мести полегче: запустить в Воронишку чем-нибудь, переломить силой мысли ветку, заставить бедный птичий разум поглупеть ещё больше и перепутать небо с землёй… Но ползти по коре, выискивая удобные щели, ощущая себя наследницей легендарных лесных кланов было здорово.
Воронишка без опаски косилась на Зайку, пока та нарочито медленно приближалась к четвёртой ветке слева, а в последний момент быстро расправила крылья – и почти взлетела. Но Зайка обманула время, мгновенно переместилась ещё выше и схватила Воронишку за лапки.
– Это неспоррртивно! – обижено каркнула птица.
– Зато справедливо, – отрезала Зайка, отпустила ствол, медленно спланировала вниз и занесла над бьющейся в её кулаке Воронишкой вторую руку.
Зайка поняла, что заигралась, за долю мига до того, как твёрдые тёмные когти коснулись птичьего тельца, но инерция уже не оставила ей выбора.
Пусть ритуал этот давно не имел смысла, но всё равно каждую неделю Лидия выбирала день, обычно среду или пятницу, и облетала старые фермы, бывшие пастбища и поля, то, что осталось от построек. Несколько десятков гектаров земли, на небольшой скорости, низко, но не слишком; полёт занимал не так уж много времени, но каждый раз приносил много печали. Питаясь ею, наблюдая за тем, как медленно исчезают с лица земли свидетели детства её и юности, Лидия забывала на пару часов о том, сколько минуло лет.
Она думала, что однажды время укусит себя за хвост и всё вернётся таким, каким было. Конечно, когда это ещё будет, да и задолго до того, до повторения всех событий мира, Лидии и самой придётся уйти. Она смертна и присоединится к исчезнувшим, станет среди них своей, а после и истории о ней сотрутся из человеческой памяти. Мысль об этом будила приятную смесь меланхолии и ожидания перемен.
Тысяча лет – не шутка, две трети жизни минуло, но осталось ещё немало.
Каждый из её сородичей сам решал, как потратить своё время; кто-то прятался в городах, надевая маску и выходя по ночам на охоту; кто-то спал слишком глубоким сном в древних убежищах в надежде дождаться начала нового временного цикла. Кто-то вышел к людям и признался в своей сути. И были те, кто всё ещё верил в старую правду, в древнее предназначение и пытался приносить пользу, как мог. Лидия выбрала тихую жизнь, сожаление об ушедшем, роль живой памяти для людей, чей век всегда был намного короче её собственного.
Эти давно заброшенные земли не интересовали никого, кроме неё. Лидия замерла в воздухе над заросшим, сырым лугом, грозившим через десятки лет превратиться в болото. Давным-давно здесь был лиственный лес, светлый и редкий, безопасный даже для человеческих детей. Воздух в нём был звенящий, полупрозрачный, жёлтый летом и голубой зимой. Здесь во время облав прятались стаи птиц, сливались с воздухом и прозрачными силуэтами терялись среди ветвей.
Верховодила птицами ворона, которая могла бы прожить не меньше самой Лидии, а может, и прожила. Может, прячется сейчас где-то, подальше от человеческого жилья. Старые вороны, заводилы, вожди птичьих стай никогда не показываются ни людям, ни нелюдям без особой на то причины. Они способны веками хорониться в чаще, направляя своих подданных движением ветра и каплями дождя. Такая ворона, набрав силу, может отдавать приказы, находясь за сотни тысяч вёрст или даже на другой стороне земного шара.
Если атаманша стаи жива, то где она прячется теперь, когда от леса не осталось ни пеньков, ни корней, ни даже ям? В чахлых кустах, в норе, прорытой мелким зверьком? Скорей всего, старой птицы давно нет в живых.
Лидия снизилась и ступила на луг; по этой земле она не ходила многие годы. Впрочем, даже земля спустя тысячу лет была уже не та, не родилось в Лидии чувства узнавания, только ноги промокли. И всё же тут её ждала настоящая встреча с прошлым.
На чудом уцелевшем, высохшем и сломанном дереве сидела седая птица с блёклыми глазами. На её груди светилось лысое пятно – узкий выпуклый шрам. Взгляд старой вороны скользил мимо Лидии, но та не сомневалась, что птица смотрит именно на неё.
– Жива, – пробормотала Лидия, возвращаясь в воздух.
Ворона перестала притворяться и уставилась прямо на неё. Сморщенное птичье горло дёрнулось, а потом раздался шипящий звук, переходящий в визгливое карканье, и в нём с трудом можно было различить:
– Прррокляты! Пррроклятый род! Меррртвецы!
Лидия, не слушая, летела назад к дому.
Старуху Ли хоронили всем селом. Люди поминали её добрым словом, потому что злым боялись. Нет, никому она зла не причиняла, хотя все как будто ждали, что вот-вот это случится. Просить приходили к ней с опаской, каждый раз беспокоились, что придётся за её помощь заплатить непомерную цену.
И никогда такого не случалось.
Просто старуха Ли, которой полторы тысячи лет исполнилось, когда прадеды нынешних дедов пешком под стол ходили, была… смущающей. Неясно было людям, добро она или зло, слишком сложно понимать что-то такое, вот и раздражались они, когда приходилось о старухе Ли думать. У них и другие дела были, всегда не хватало времени рассуждать, оглядываться, оценивать. Вот бы всё было ясно, всё было чёрным и белым, понятным.
А теперь старуха Ли, наконец-то, померла, а с ней и время Детей Туманов закончилось, никого не осталось из пришлого народа и тех чудны́х зверей, что они с собой привели. И люди собирались похоронить каргу, заколотить её древний родовой склеп и ещё много-много лет рассказывать о ней страшные истории, которых никогда не случалось.
Туман оседал на всём каплями, от того надгробия и памятные каменные колёса казались плачущими. Ржавые петли склепа долго не хотели поворачиваться, только усилиями трёх дюжих могильщиков удалось открыть дверь. Темнота за ней была неожиданно и совершенно неправильно сухой, без запахов, ни землёй не тянуло, ни затхлостью. Зато закрывать двери оказалось не в пример легче.
Сморщенное, лысое создание, с жалкими остатками перьев на голове, переминаясь с лапки на лапку, наблюдало с крыши склепа за уходящей процессией.
Перед тем, как скользнуть в темноту усыпальницы через тайный, но с детства известный ей лаз – сквозь крышу прямо к каменным гробам, Воронишка закричала в последний раз, отчаянно и хрипло. И её карканье заставило людей вздрогнуть, а кого-то даже неосторожно обернуться – хотя все знали, что нельзя смотреть, как воронья душа покидает тело ведьмы. И те, кто не совладал с собой и оглянулся, увидели перед дверьми склепа, а то и вовсе прямо над ним, в небе… что-то.
Что-то туманное и сумрачное, что-то принявшее облик беззвучно, но горько рыдающей девушки с большими, честное слово, слишком большими передними зубами, пока на её коленях билась чёрная птица с распоротой грудью. Кровь заливала платье девушки, а птица хрипела, и в этом звуке кому-то удалось разобрать: «Пррроклята!..»
…Говорят, всё это было взаправду, хоть и очень давно и совсем в другом месте. И если действительно было, то знайте наверняка: немногие из тех, оглянувшихся, прожили свою жизнь радостно.
Так тому и быть
Пять лет после
– Они потеряли право на такие требования давным-давно, но вот… тут….
Кай указал на пункт в претензии и машинально убрал за ухо прядь волос, опять свесившуюся на глаза. Снежная Королева бросила быстрый взгляд на него, потом в текст, пожала плечами и заметила:
– Ты уже лучше говоришь на нашем языке. Сколько мы не общались?
– Пару месяцев, – небрежно ответил он.
– Да, ты прав, пункт 2.4 мне не нравится, – задумчиво сказала Снежная Королева, откладывая первый лист претензии в сторону.
– Мне тоже, – согласился Кай и снова поправил волосы. – Но это ещё что, вот тут пункт 3.1…
– Хочешь парикмахерский модуль для Домраба? – спросила Снежная Королева. – Последние обновления вчера пришли, самые модные. В гостиничном модуле их точно нет.
– Нет, спасибо, – очень вежливым тоном ответил Кай после паузы. – Модуль мне не нужен.
Снежная Королева едва заметно улыбнулась:
– Хорошо. Исключим пункты 2.4 и 3.1, последний смехотворен. Если им не нравится, ничего не будет.
– Пункт 2.4 исключим, а насчёт пункта 3.1 у меня есть идея. Можно его повернуть очень интересно, в нашу пользу, конечно.
Снежная Королева пролистала проект дальше, потом постучала кулачком по столу и сообщила, улыбаясь:
– Официально заявляю, если ты успешно завершишь эти переговоры, поставлю тебя управляющим центрального филиала! Распрощаешься, наконец, с провинцией. Эти люди границ не знают, но я смотрю, ты приготовил на каждый пункт претензий по контрапункту?
Кай кивнул.
– Тогда я даю разрешение на переговоры, – вздохнула Снежная Королева. Она прижала мизинец к месту подписи и поморщилась, когда контрольный лист пластбума сожрал каплю её крови. В поле «ОДОБРЕНО» всплыл изящный росчерк.
– Зайдёшь ко мне сегодня… вечером? – предложила она.
– Ну конечно, – деловито ответил Кай. – Как же иначе.
В этот момент у него дома Герда вздрогнула, будто могла слышать за сотни километров слова мужа. Она повела плечами, сбрасывая внезапно пронизавшую их боль, и подошла к зеркалу. Бледная черноволосая женщина с тонкими чертами лица, большими серыми глазами взглянула на неё оттуда. Слишком печальна для той счастливой жизни, какую вела по мнению окружающих. Герда закрыла левый глаз ладонью, и изображение в зеркале расплылось: правый видел всё хуже. Зато теперь бледная черноволосая женщина утратила печальный вид и стала загадочной, как кинодивы сороковых, окружённые туманом ретуши.
«Мне надо было искать человека в очках, – подумала Герда. – Он бы снимал очки и видел меня загадочной женщиной».
Кай не носил очки, обладал непроницаемым взглядом, по его лицу никто бы не прочёл его мыслей. Кай был загадочным мужчиной. Таким его видела Герда, даже не закрывая левый глаз ладонью.
За размеренностью их жизни давно уже пряталась мысль о том, что жизнь эта не сложилась. Когда-то у них было чувство, что делает тебя готовым на подвиги, на то, чтобы пройти до края света, побороть ледяную смерть. Немыслимые испытания – вот, что было необходимо для выражения такого глубокого, яркого чувства. Но случая для подобных приключений не представилось, и пришлось доказывать любовь совсем по-иному: учиться жить друг с другом.
Кай был весёлым, а Герда слишком печальной.
Кай был общительным, а Герда слишком сосредоточенной.
Кай любил разбрасываться и делать несколько дел сразу, а Герда умела смотреть только в одну точку в будущем.
Кай был, а Герда нет; как-то само вышло, что она сравнивалась с его эталоном, а не наоборот.
Герда подняла глаза к небу и спросила:
– Из чего можно составить счастье? – но вместо неба был лепной потолок, и он ничего не ответил.
– Почему ты живёшь в отеле, а не ездишь домой? – спросила Снежная Королева, разглядывая абстрактную картину, повешенную на потолке. Это была её спальня, её потолок и её картина, и она видела их каждый день, но всё равно любила снова и снова отслеживать тонкий запутанный цветной узор полотна. – Ты же можешь позволить себе скоростные путешествия. Сколько бы у тебя уходило времени? Минут пятнадцать-двадцать.
– Примерно двенадцать с половиной, – вежливо ответил Кай, протягивая ей бокал с вином. – Некоторые ездят, другие живут в отелях. И что с того?
Они выпили уже две бутылки красного, и, кажется, кто-то из них всё-таки подмешал что-то в вино. Может, и она, Снежная Королева не помнила этого. Узор на картине, сначала слегка поддёргивающийся, теперь оживал перед её глазами, закручивался, шипел, как змея. Это был агрессивный узор, если бы он мог, то вырвался бы за пределы рамы и набросился на хозяйку и её любовника. Снежная Королева улыбнулась картине, и злое шипение стало громче.
Переведя взгляд на Кая, женщина сказала:
– Сейчас ты для меня – как в тумане. Может быть, это ретушь?
– Ретушь? – ухмыльнулся Кай, скрывая неуверенность. Любое слово Снежной Королевы вызывало в нём параноидальную подозрительность, и всё время ему казалось, что она говорит не то, что думает, или намекает, или, чего доброго, издевается. И Кай искал в её словах двойной и тройной смысл, представлял их написанными, чтобы читать между строк, осторожничал и чувствовал себя неуверенно. Она заставляла его мысленно балансировать на краю пропасти, и это было острое ощущение, доставляющее особый вид удовольствия.
– Да, – Снежная Королева закрыла глаза, потому что комната стала кружиться вокруг неё. – Моё сознание накладывает на мир ретушь…
Кай не ответил. Что-то закололо в затылке; он вспомнил Герду, ни с того ни с сего представил, как жена сейчас ложится спать. Но этот образ принёс единственную мысль: что Герда из тех людей, о которых можно легко забыть.
Сейчас
Глотая воду из-под крана, художник старался концентрироваться на ощущении холода, текущем внутри тела вместе с водой. Только бы несколько минут не думать о картинах. Его состояние уже не походило на приступ вдохновения, вовсе нет. Это было безумие. Он чувствовал себя сумасшедшим; каждую секунду жизни думал только об образах, роящихся в голове, и смотрел на мир через цветное стекло этих образов. И временами у него отключался слух, и в абсолютной тишине художник брал кисть и видел, как его дрожащая рука цепляется за кисть, как за единственно надёжную опору.
Это началось совершенно внезапно, без каких-либо предпосылок или намёков. Первую неделю он рисовал, даже не думая, просто позволяя руке делать то, что она хочет, самой выбирать и краски, и кисти, и линии. Но подсчитав, что за неделю спал не больше пятнадцати часов, а ел – не больше пяти раз, он забеспокоился. Он никогда не вёл жизни голодного художника, питающегося только своим творчеством, он любил и вкусную еду, и поспать до обеда, и хорошо сделанные вещи. Любил комфорт, был, как он про себя говорил, земным человеком.
Ещё через неделю он пошёл к врачу.
У художника была странная жалоба: на слишком активное вдохновение, но врач назначил серьёзное обследование. Физическое состояние больного ухудшалось на глазах, в то время как духовное… С духовным дело обстояло так: художник чувствовал, что ещё никогда прежде за тридцать лет творческого пути образы в его голове не были столь кристально чисты, просты, и изящны, и точны.
Обследование ничего не дало, ложиться в «санаторий психического здоровья» он отказался. Даже если то, что с ним происходило, и было навязчивым состоянием, художник решил больше с этим не бороться. Он чувствовал, что либо оно пройдёт само, как началось, либо съест его, ну что ж, такая судьба. Врач этого фатализма не разделял категорически, но ничего сделать пока не мог.
Уже два месяца рука художника переставала дрожать, лишь взявшись за кисть, и за это время земной человек с брюшком превратился в анемичного голодного художника.
Сейчас он глотал воду из-под крана, закрыв покрасневшие глаза, держась за стену, и ни о чём не думал. Целых несколько секунд не думал, что картина, которую он пишет сейчас, будет последней. Если он выживет после окончания полотна, то так тому и быть. Если не выживет – то так тому и быть. Что бы ни было – так тому и быть.
Нет и уже не будет в его жизни ничего важнее этой картины, он всю жизнь шёл к этой картине, финал его жизни – эта картина. Будет ли он существовать физически после этой картины или нет, больше ничего написать не сможет.
Художник выключил кран. Минута отдыха закончилась, и руки снова начали дрожать. По-прежнему цепляясь за стену, он дошёл до студии. Холст белым пятном маячил перед глазами, изгибался, как пышное тело любимой женщины. Пальцы покалывало чувство необратимости, горели линии на ладонях, и художник улыбнулся. Не это ли называют счастьем? Все его переживания в прошлом, которые он раньше называл этим словом, бледнели перед нынешним совершенным ощущением.
Сколько осталось? Несколько дней, одна картина.
Пять лет после
– Я люблю тебя, – прошептала Герда.
Она лежала на застеленной кровати, на спине, раскинув руки; вместо лепнины на потолке ей мерещился странный узор, похожий на запутавшуюся в самой себе змею, тщетно показывающую ядовитые зубы. Дрожащий змеиный язык притягивал взгляд Герды больше всего. Ей казалось, что он дёргается не просто так, а изображая точки и тире, но слишком быстро, и никто не разберёт того послания.
Герда резко села на постели. Сердце билось, как бешеное. Соскользнув с кровати, Герда бросилась к зеркалу, но на полпути её застиг телефонный звонок, и она дёрнулась к терминалу домашней станции.
Кай улыбался с дисплея всё той же совершенно непроницаемой улыбкой.
– Дорогая, – ласково сказал он, глядя сквозь неё. – Я останусь здесь ещё на неделю. Проект очень сложный.
– Да? – печально сказала Герда. – Хорошо. Откуда ты звонишь?
Кай почему-то обернулся.
– Из отеля, конечно, – уверенно ответил он.
Герда видела, как на потолке комнаты, из которой звонил муж, извивается запутавшаяся в самой себе змея.
Женщина кивнула, её пальцы нажали на кнопку выключения терминала.
Медленно Герда вернулась к зеркалу.
Её отражение печально покачало головой и, подобрав что-то с пола, разбило зеркало. Осколки полетели в Герду, она машинально закрыла лицо руками, но всё равно почувствовала, как стекло проходит сквозь её тело, её сердце, её глаза и застревает в них.
Звук разбивающегося зеркала запоздал и длился достаточно долго, а когда затих, Герда убрала руки и увидела: в раме остался большой осколок, как раз отражающий её лицо. И оно было в дымке, хотя Герда и не закрывала левый глаз.
Отражение улыбнулось.
– Ты живёшь не своей жизнью, – сказала женщина в осколке зеркала.
– А чьей? – спросила Герда, подумав, что всегда подозревала что-то подобное.
– Моей, – ответило отражение.
– А кто ты? – с интересом спросила Герда.
– Я, – ответила Я и, выйдя из зеркала, заменила собой Герду.
Сейчас
Работа была завершена за три дня. И оставив полотно сохнуть, художник лёг на пол так, чтобы видеть свою последнюю картину. Он не мог не признать, что это самая обычная картина, каких он в своей жизни встречал много, хоть и написанная мастерски.
Неужели его последнее полотно, что он мнил овеществлённым совершенством, будет таким? Будет никаким. Художник заплакал. И как раньше его счастье казалось абсолютным, таким же абсолютным было его отчаяние. Оттого, что в картине явно чего-то не хватает, но у него уже нет сил поправить это, а если бы и были, он всё равно не знает, что именно нужно править.
И когда отчаяние стало непереносимым, его жизнь закончилась в этой картине, и он увидел там пространство света. Голосом Жука пространство света спросило его:
– Чего ты хочешь?
Художник задумался. Только что владевшее им отчаяние исчезло, и странно было бы испытывать хоть что-то в этом пустом светлом месте.
– Если я вернусь, картина так и останется обычной, верно?
– Верно, – согласилось пространство света.
– Но я хочу быть только художником и жить своей жизнью, – сказал художник.
– Тогда твоя картина не будет завершена никогда, – спокойно ответило пространство света. – Художник, однако, широкое понятие. Можно рисовать не только красками, можно рисовать звуками или словами. Можно рассказывать правдивые сказки с помощью любых подручных средств. Инструменты и носители несущественны.
– Да, можно, – задумчиво ответил художник. – Но время… разве в любом случае я не помешаю моей картине?
– Время иллюзорно, – в голосе Жука, которым говорило пространство света, скользнули философские интонации. – Можно выбрать любое.
– Хорошо… тогда я хочу рассказывать сказки… словами, – ответил художник. И пространство света закончилось.
Рядом с мёртвым телом художника стоял мольберт с сохнущим холстом. А на холсте начинала свою истинную жизнь его последняя работа.
Пять лет до
В отсветах фосфоресцирующей воды лицо мусорщика было похоже на пластиковую физиономию одного из местных роботов. Жук закурил, и это добавило картине сюрреалистичности: курящий робот, склонившийся над светящейся рекой. В голове художника что-то щёлкнуло, кончики пальцев кольнуло знакомое ощущение; это было совсем не вовремя, и он попытался затолкать образы, уже готовые закружить ему голову, куда-нибудь за границы сознания.
– Пространство света? – переспросил художник.
– Ага, именно. – Жук курил, глубоко затягиваясь, будто бы сигарета была настоящей. Кажется, он наслаждался иллюзорным дымом.
– Я о таком не слышал. Что это? – Образ будущей картины всё настойчивее требовал его внимания, и художник чувствовал, что ещё немного, и он начнёт разрываться между образом и интересным разговором.
Жук пожал плечами и ответил:
– Что-то. Место, или страна, или что-то ещё… пространственное, куда трудно попасть. Это наша легенда, как мы говорим, «старательская».
Художник невольно усмехнулся: называя себя «старателями», Жук и его товарищи, кажется, пытались поднять свой статус в своих же глазах.
Жук заметил усмешку художника, но ничего не сказал, щёлкнул «портсигаром», закурил следующую сигарету. Через минуту художник спросил:
– Ну, так что там про пространство света?
Жук снова заговорил, прерываясь, чтобы затянуться:
– Таранец, наш бригадир, как-то потерялся в самой «чаще». В центре той свалки, которую мы разгребаем. Духи саванны, которой раньше была наша мусорная свалка, ненавидят и белых, и чёрных людей за геноцид коренных племён. Да вы про историю больше меня знаете…
Пока Жук в очередной раз затягивался, художник успел представить, каково это – потеряться в мусоре, столетиями копившемся здесь, в самом центре свалки, занимающей не один десяток гектаров, и содрогнулся.
– Духи нас ненавидят, хотя мы-то приводим саванну в норму, но они не различают, кто из нас «хороший», кто «плохой». Для них мы на одно лицо. Техника у нас часто ломается, связь исчезает без видимых причин, любая. Ну и по мелочи. Вездеход Таранца заглох где-то в центре и как раз во время «затишья», когда связь тоже отрубилась. Ну, мы поискали, конечно, но не слишком, это уже третий раз было, что люди пропадают. Сочли без вести пропавшим, а сами потихоньку выпили, чтобы свалка ему была пухом.
Жук опять затянулся. Его лицо стало отрешённым, то ли дым действовал, то ли мусорщик гипнотизировал рассказом сам себя. Художник понял, что уже пару минут представляет внутреннее пространства картины про курящего робота.
– На третий день Таранец вышел к КПП. Здоровый, не слишком голодный и задумчивый. Не знаю, кому он и чего рассказал, но поползли слухи, что он умер, а потом получил второй шанс, ну и про пространство света. Потом он уехал, вернулся домой, а слухи только ещё сильнее стали. И первых двух пропавших приплели, и ещё кого-то выдумали, так мало-помалу образовалась байка, потом легенда. Кто его знает, что там правда, что нет, я только про Таранца точно знаю, сам его искал, сам потом живым видел. А в то, что человек может на свалке выжить, я не поверю. Там вправду страшно…
Жук пожевал сигарету. Отрешённость в его лице исчезла, сменилась просто задумчивостью.
– Так про пространство света… – напомнил художник. Жук кивнул:
– Место или страна, куда трудно попасть специально. Говорят, что если ты жил как-то по-особенному, то после смерти – неожиданной только, слишком ранней, ты сначала попадаешь в такое место. Особое место. Там нет ничего, кроме света, и там можно выбрать. Выбрать всё, что хочешь, что угодно. Можно вернуться к жизни, можно умереть и выбрать перерождение или Небеса, что хочешь. Что хочешь, абсолютно. Вселиться в чужое тело, обрести талант или деньги, власть. Или тихий домик у реки. Таранец выбрал просто возвращение к жизни, своей собственной. Второй шанс он выбрал.
– Даруется праведникам этот шанс? – уточнил художник заинтересованно.
– Нет. – Жук пожал плечами и снова щёлкнул «портсигаром», создавая третью сигарету. – Не обязательно. Таранец праведником не был, хотя плохим человеком тоже. Не праведникам, но не всем. Что-то такое должно быть в жизни, чтобы человек оказался в пространстве света, но что именно – неизвестно. Говорят, те, кто были там, точно знали в тот момент, за что они получают пространство света. А потом не могли вспомнить, что же это было такое. Ещё говорят, что всё-таки туда можно попасть и при жизни, но тоже неизвестно как. Как-то.
Жук замолчал. Снова пожевав сигарету, он уложил её в углу рта так, чтобы не мешала.
Художник моргнул: вот он, робот, как есть. И сигарета у него настоящая, может быть, нашёл её как раз на свалке. Она лежала в каком-нибудь контейнере с тех времён, когда табак ещё чего-то стоил. Робот курит, но как-то наоборот, не как люди. Курит так же, как перерабатывает мусор: печка в его голове включена, алым расцветает пятно вокруг рта. Сигареты сгорает с другого конца, пепел сыплется внутрь робота и становится частью всего остального, мусора, который люди копили поколениями, а роботы теперь пожирают, перерабатывают в своих утробах.
Вот так. Фантасмагория. Метафора.
– Так что вот, – прервал молчание Жук. – Такая байка.
– Хорошая байка, – сказал художник. Жук ухмыльнулся.
– А давайте-ка я вас нарисую, – предложил вдруг художник, и Жук удивлённо моргнул.
– А давайте, – ответил он, подумав, и выключил «портсигар». – Вдруг я благодаря вашей картине стану знаменитым.
Пять лет после
Я вышла из пропахшего тёмной горечью дома в город. На улице заканчивалась первая половина дня и наступала вторая, издалека доносились жалобные сигналы страдающих в пробках автомобилей, а ближайшее пространство вокруг Я было заполнено неутихающим гудением голосов сотен людей, теряющих часы своей жизни за нелюбимыми делами.
Я вздохнула; воздух за пределами её дома имел вкус.
– Я могу быть счастлива, – сказала она. – Я дышу, я вижу, я счастлива.
Её взгляд скользил по людям, окнам и баннерам. «Мы материализуем любую сказку», – говорила, соблазнительно изгибая шею, голова феерично красивой женщины на щите компания «СнК». Я зевнула, прочитав это, хотя не хотела спать, и удивилась: что же делает компания «СнК»?
Встав на медленно ползущий тротуар, Я улыбнулась приближающейся второй половине дня. Что-то ещё хорошее успеет случиться сегодня. Через два квартала ей надоела черепашья скорость дорожки, и она пошла дальше пешком.
Я гуляла по городу. Ей было весело, она слишком давно не выходила на улицу, город даже успел измениться. Тело Я, столько времени запертое в доме, радовалось и солнцу, и ветру, и ей было хорошо.
Через несколько часов, порядком устав, Я зашла в большой ресторан, памятный ещё с тех времён, когда она не знала о существовании Кая. До мужа жизнь была проще, хоть и не лучше. Без него не нужно было сидеть дома или видеть на потолке змей, потому что сердце нисколько не волновалось по тому поводу, что где-то есть Кай, а из зеркала на тебя смотрит чужая женщина. «Где-то есть Кай» – это радостное и болезненное чувство, а «чужая женщина в зеркале» – это печальное и пугающее чувство, и оба эти чувства очень сильны, не помещаются в одном сердце.
Ресторан назывался «Жареный каштан», и раньше посещение его приводило Я в благожелательно-умиротворённое состояние. В нём было уютно; оформление, кухня, посетители – всё совершенно точно подходило Я. Но зайдя внутрь теперь, она почувствовала, что попала в безвоздушное пространство; мгновенно закружилась голова, нечем стало дышать. В центре перестроенного, отремонтированного недавно зала стояла железная фигура большой крысы, поднявшейся на задние лапы, раскрывшей огромную противную пасть с треугольными, как у акулы, зубами. Я отвернулась, чувствуя тяжёлый взгляд железных глаз, и выскочила из ресторана. На улице хотя бы можно было свободно дышать. То, что было до Кая, – прошлое, а как дышать в прошлом? Там уже нет пригодного для дыхания воздуха. Назад не повернуть, даже любимый прежде ресторан заселяют теперь стальными крысами.
Смущённая и немного расстроенная Я свернула на какую-то улочку, потом на следующую и попала в квартал старой застройки с кривыми проулками, булыжной мостовой, низкими цветными каменными домами, коваными решётками, зелёными двориками. В таких кварталах приятно гулять и приятно жить, здесь так уютно и спокойно. Однако, как назло, лишь только Я приободрилась, в следующий момент она оказалась в маленьком тёмном рассечённом сквозняками дворе-колодце с грязно-белыми стенами и будто вступила в ледяную пещеру. В одном из углов пряталась скульптура, которую в первый миг Я приняла за трон, но уже в следующий она поняла, что рассматривает памятник плахе. Я отшатнулась и побежала прочь. Погнавшее её чувство было сродни страху, заставляющего сходить с ума лошадей, и одновременно пьянило, давало ощущение небывалой, беспечной свободы. Люди оглядывались на Я, но это не имело для неё значения.
В конце концов она налетела на человека, выходящего из дверей небольшого домика. Поймав Я, он одобрительно кивнул головой:
– Вы не зря так спешите, дорогая!
Я пришла в себя и огляделась; она теперь была в совершенно не знакомой ей части города, ни капли не похожей на кварталы, в которых она когда-то так часто бывала. Человек, вступивший с ней в разговор, был немолод, росл и упитан, просто одет, а его лицо постоянно сохраняло выражение школьника, задумавшего очередную проказу.
– Да, не зря. Хэнс был не просто художником, он был гением! Сгорел на работе…
Сокрушённо покачав головой, человек хитро взглянул на Я:
– Кстати, картины продаются.
Я только теперь заметила, что стоит в дверях маленькой картинной галереи и что в окне вывешено объявление о выставке работ Хэнса Эндера. Это имя ничего не говорило Я.
Человек между тем уже отошёл от дверей и сделал Я приглашающий знак.
– Хэнс был моим лучшим другом, – со слезами в голосе сказал человек, и Я точно поняла, что он врёт. Странно, но именно это побудило её всё-таки зайти внутрь и посмотреть картины.
Хэнс Эндер возможно и не был гением, но имел талант и оригинальный стиль. Первое, что приходило в голову при взгляде на его картины: они красивы. Они привлекали не блестящей красотой, которая часто сродни мишуре, а обаянием, наделяющим вещь подобием души. На них было приятно смотреть, как приятно смотреть на падающую воду или дрожащий огонь.
В последнем зале висело единственное полотно – на противоположной от входа стене, так, что постепенно приближаясь к картине, посетитель всё сильнее чувствовал её особую, слабо объяснимую притягательность. Казалось, она дышала вместе со смотрящим на неё, она была живой.
– Портал, – прошептала Я. Изображение на картине и правда больше всего напоминало портал, пусть и выглядело лишь как дыра в стене – старой, поросшей травой, каменной кладке с потрескавшейся синей штукатуркой. Стена занимала почти всё пространство картины, оставляя сверху узкую полоску бледно-голубого неба, а дыра была неправильной формы, будто кто-то вынул пару камней. И сквозь получившийся проём проникал свет, болезненно-белый, не слишком яркий, чужой.
Чем больше Я вглядывалась в белое пятно, тем дальше проникал свет: сначала он обесцветил картину, потом добрался до рамы, начал расползаться по залу. Я смотрела на это, не двигаясь, ожидая, пока свет затопит всё. Вскоре так и случилось, и она окунулась в бесконечное неяркое нечто.
Я оглянулась вокруг, улыбаясь, и стала Гердой.
– Чего же ты хочешь, детка? – спросило пространство света голосом её матери.
– Я хочу жить в сказке, – сказала Герда. – Преодолевать пространства, проходить сквозь препятствия, терять, находить, ошибаться, выбираться на верный путь. Встречать новых друзей, терять старых врагов, идти по дороге из зеркальных осколков, скакать на оленях, увязать в снегу. Я готова на всё, пусть лишь одно будет мне наградой. Я хочу, чтобы у моей сказки был счастливый конец. Самый счастливый в мире.
– Так тому и быть, – ответил голос её матери.
И пространство стало бесконечным зеркальным полотном, отразило небо и землю и поменяло их местами, открыло все окна в мире, закрыло все двери, всё изменило, всё оставило на своих местах, закружило метелью, завыло вьюгой, заплакало и засмеялось.
А потом разбилось на миллионы, миллиарды, несметное множество осколков, разлетевшихся по всему белу свету.
Конь Красные копыта
Тощий, на удивление долговязый Лэй Сажань впервые появился на улице Ивана Бабушкина апрельским днём, когда последние, самые упорные кучи грязного снега ещё сопротивлялись наступлению весны, а солнце уже намекало им, что пора бы и честь знать. По утрам с уст прохожих ещё срывались облачка пара, а по вечерам вечно молодые обитатели жёлтых малоэтажек собирались у подъездов, пьяные от первого тепла.
Почки набухали, стрелы травы пронзали комья земли, ручьи бежали вдоль обочин и умирали в решётках ливневой канализации.
Сажань растерянно бродил средь весеннего праздника, тщетно взывая к доброте прохожих. Завидев очередного аборигена, он бросался к нему, поднимая фонтанчики грязной воды, и, кланяясь, спрашивал:
– Улица Ивана Бабушкинская, пожалуйста!
На что неизменно получал один и тот же ответ: пожатие плечами, невнятный мах рукой и бурчание. На лицах круглоглазиков он видел тень недовольства, но не понимал, что тому причиной.
Неизвестно, нашёлся ли добрый человек, просветивший беднягу Сажаня об его истинном местонахождении, или тот как-то догадался обо всём сам. Одно точно: цели своей Лэй Сажань достиг, ведь иначе не случилось бы потом всего того, что случилось.
До изгнания их из города сирийские студенты, по слухам, готовили самую вкусную шаурму. И маленький закуток, где эта мистерия свершалась, был популярным местом, и происходило там много чего интересного. Дядюшка Апу (при рождении его нарекли наверняка иначе, но тут звали только так – с лёгкой руки какого-то глумливого негодяя), тёмный ликом вечный студент смутной национальности, был одним из завсегдатаев шаурмятни. Он частенько сидел рядом с прилавком и дверью в кухню, питаясь запахами, как античный бог, и был готов дать совет по любому поводу и каждому обратившемуся. Лэй Сажань, приобретя на последние средства подношение Дядюшке Апу, дрожа от робости и смятения, тоже задал вопрос: ему была очень нужна работа, где требовалось больше усердие, чем специальные знания.
Дядюшка, облизывая жир со смуглых пальцев, с сомнением разглядывал наивного первака, прикидывая, может ли тот сгодиться на что-то большее, чем стать безымянной жертвой чёрного рынка труда. Но в конце концов произнёс два загадочных слова: «Ивана Бабушкина».
Дело было в том, что в каждом подвале на улице Ивана Бабушкина выживало по фирме. Ничего законного они не производили и не могли, но зато служили прибежищем для жаждущих работы, но отчаявшихся. Та толика правды, что была в анекдотах про слепых китайских бабушек, шьющих в подвалах кожаные куртки, приходилась как раз на эти места. Здесь таких, как Сажань, принимали с распростёртыми объятьями, вытирали им слёзы бедности и сопли ностальгии и учили выживать нелегально в суровых русских краях. В общем, трудолюбие и умение держать рот на замке в подвальных мануфактурах ценились значительно выше прописки.
Сажаня принял на работу ИП «Жмитюков О. Т.». Олег Тимурович, хмурый сорокапятилетний мужик с ёжиком седых волос и пивным животиком, обещал студенту «достойную оплату и хорошие условия труда» и сразу усадил клепать заклёпки. ИП занимался производством кожгалантереи – женских сумок. На каждую устанавливался один из восьми логотипов, вызывающих у покупательниц смутные ассоциации с известными брендами. На стенах висели поплывшие от сырости реплики советских плакатов о вреде алкоголя и буржуинского образа жизни. По полу тёк ручеёк. Маленькие, забранные решётками окна, что ютились под потолком, не были обучены пропускать свет. Зато, помимо воды, в подвале было электричество – три одинокие тусклые лампочки в трёх углах. Четвёртый был всегда тёмен, там хранилась готовая продукция.
Работать полагалось день через два. Поначалу Сажань беспокоился о прогулах в универе, но вскоре убедился, что его отсутствие там мало кто замечает. В отличие от благодетеля Олега Тимуровича, который всегда знал, кто и насколько опоздал, и не дрогнувшей рукой урезал за это зарплату.
На Олега Тимуровича Сажань смотрел как на сурового, но справедливого Судию, всегда и всем воздающего по заслугам. Тех, кто прилежно трудился и уважал старших, он одарял, нерадивых же ленивцев бранил или вовсе изгонял из пошивочного храма.
Тех небольших денег, что скрепя сердце Жмитюков ему выплачивал, Сажаню хватило, чтобы за несколько месяцев немного округлиться в щеках. Людям больше не казалось, что Сажань вот-вот протянет ноги. Во взгляде его даже проскальзывало горделивое выражение, и иногда, шурша банкнотами в кармане, Сажань прогуливался по коридорам общежития, присматриваясь к соотечественницам и выбирая, кого же из них сделать в скором будущем постоянной подругой. Мужчина, обеспеченный средствами, имеет право на женское общество.