Менты и зеки. Зигзаги судьбы

Размер шрифта:   13
Менты и зеки. Зигзаги судьбы

Редактор Евгений Левин

Фотограф Тофик Шахвердиев

Дизайнер обложки Daniel Communication Design

© Александр Куприн, 2025

© Владимир Рабинович, 2025

© Тофик Шахвердиев, фотографии, 2025

© Daniel Communication Design, дизайн обложки, 2025

ISBN 978-5-0067-1579-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

«Данная книга является художественным произведением, не призывает к употреблению наркотиков, алкоголя и сигарет и не пропагандирует их. Книга содержит изобразительные описания противоправных действий, но такие описания являются художественным, образным и творческим замыслом, не являются призывом к совершению запрещенных действий. Автор осуждает употребление наркотиков, алкоголя и сигарет. Пожалуйста, обратитесь к врачу для получения помощи и борьбы с зависимостью.»

***

Менты и зеки – зигзаги судеб

Книга, которую вы собираетесь прочитать, – довольно необычный проект. Что тут необычного? – возразит читатель, – сотни книг написаны о зеках, тысячи – о ментах. В чем, выражаясь современным языком, прикол? А в том, что зарисовки эти сделаны заключенным и оперативником угрозыска. Казалось бы взгляды на жизнь этих, совершенно разных и находящихся по разные стороны решетки персонажей, должен радикально отличаться. Но нет – читатель с удивлением обнаружит что никакой ментальной, мировоззренческой пропасти между ними нет. И тут важно отметить – здесь почти все написано от первого лица, и многие события происходили в реальной жизни.

Начинающий минский писатель Владимир Рабинович создал у себя дома нелегальную студию звукозаписи. Тиражировал он, понятно, не комсомольские песни, а музыку, мягко говоря, не одобряемую Партией и правительством. С одной стороны, эта деятельность приносила Рабиновичу весьма ощутимый доход, но с другой – привела его на нары в мрачноватое здание исправительного учреждения «Следственный изолятор №1» по адресу: Минск, улица Володарского, 2, корп. 6. Столкновение молодого, продвинутого фарцовщика еврея с пенитенциарной системой позднего СССР – основная тема и боль поразительно откровенных рассказов нашего первого автора.

В это же время, в двух с половиной тысячах километров от Белоруссии, в большом уральском городе Свердловске, служит старший оперуполномоченный уголовного розыска – флегматичный капитан милиции Александр Куприн. Он видит жизнь с совершенно другого ракурса, но рассказывает о ней тоже очень живо и увлекательно.

В 1988 году капитан поощряется путёвкой в Италию, где, едва приземлившись, бросает свою группу, за которой ему поручено следить, уходит в американское посольство и через два дня всплывает в Нью-Йорке. В это же время, отбыв срок и получив по еврейской линии выездную визу, туда же перебирается и Рабинович. Самое странное – эти двое никогда не встретились! Куприн уехал в Калифорнию, где и здравствует по сей день, а бывший зэк Рабинович остался в Большом Яблоке. Оба они активно сотрудничают с Лос-Анджелесским еженедельником «Панорама», где я их заочно и познакомил. Уверен, что читатель оценит необычный слог и подачу материала этими авторами, а путешествие в советские 80-е оставит лёгкий привкус ностальгии.

Книгу я разбил на две части. Первая построена на контрасте: советская тюрьма – советская же милиция. Во второй собраны различные истории об эмиграции и не только.

Евгений Левин, издатель еженедельника «Панорама»

и газеты «Пятница-Экспресс» г. Лос-Анджелес, США

Часть первая

(Владимир Рабинович)

Как я написал свой первый рассказ

– Послушайте, гражданин начальник, – сказал я следователю по особо важным делам, – почему вы такой старомодный. Все печатают на машинке, а вы от руки?

– Это лейтенанты пусть печатают на машинке, я – майор, мне не обязательно на машинке.

– А почему так много ошибок? – спросил я, читая текст протокола справа налево и вверх ногами.

– Где? – спросил следователь.

– Ну, вот к примеру: «в том числе две тысячи долларов США». Долларов должно быть два л.

– На, пиши сам, если ты такой грамотный, – рассердился следователь и бросил мне ручку через стол.

Простые числа

После десяти суток в карцере Фельдмаршала перевели в другую камеру в новом корпусе.

– Какой номер? – спросил он у попкаря, когда они шли по коридору залитому солнцем, которое било через большие окна с белыми решетками.

– А какая тебе разница? – спросил попкарь.

– Просто интересно, – сказал Фельдмаршал.

– Угадай? – сказал попкарь.

Была восемьдесят девятая, девятнадцатая в подвале, сорок первая, где случилась драка. Эта уже четвертая за полгода. Фельдмаршал посмотрел на аккуратные, написанные через трафарет номера на дверях и сказал:

– Сто шестьдесят третья.

– Не угадал, – сказал попкарь, – запоминай – сто семьдесят девятая – твоя новая квартира.

Сто семьдесят девятая камера оказалась совсем маленькой двушкой с одним окном и двухярусной шконкой, деревянным полом и керамическим умывальником. За столом в трусах и в майке сидел штымп и что-то рисовал карандашом в школьной тетрадке. Фельдмаршалу он не понравился.

– По какой статье? – спросил штымп, не поднимая головы.

– По сто девяносто третьей, – сказал Фельдмаршал с вызовом.

– Хороший номер, – ответил штымп. А что ты наделал?

– А почему ты ко мне на ты обращаешься.

– А почему вы мне так отвечаете? – спросил штымп.

– А чего ты в трусах в моем присутствии сидишь, – сказал Фельдмаршал.

– У меня скоро приступ будет, – сказал штымп, – я все-равно обоссусь.

Фельдмаршал заглянул через плечо в тетрадку и увидел, что тот рисует домик с окошками, в окошках занавески, на занавесках цветочки.

– Ну-ка, покажи язык, – сказал Фельдмаршал штымпу в трусах и майке. Тот послушно высунул язык.

– Эпилепсия, – сказал Фельдмаршал.

– Откуда вы знаете? – спросил штымп.

– Язык покусанный, – сказал Фельдмаршал.

– Ладно, – сказал штымп, – давайте знакомиться, меня Вова зовут, – и протянул руку.

Фельдмаршал убрал руку за спину и спросил:

– По какой ты статье?

– По сто сорок девятой, – сказал штымп.

Фельдмаршал развернул свою постель на верхних нарах, улегся, накрылся длинным итальянским пальто, в котором его привезли в тюрьму еще зимой, и сказал:

– Хорошо тут у тебя, Вова. В большой камере конкурс три человека на шконку. Заебись, хоть отосплюсь.

Вова разбудил его через час и сказал:

– Вставайте, обед.

В коридоре гремели мисками шныри, пахло гороховым супом. На столе на газете лежали: сало, хлеб, лук, брусок сливочного маргарина и конфеты подушечка в дюралевой миске.

Фельдмаршал принялся быстро есть суп, но посмотрел на Вову и спросил:

– А ты почему не ешь?

– Нет аппетита, – сказал Вова, взял из миски и съел одну конфетку. – Мне главное питание для мозга.

– В человеке все нужно питать, не только мозг, – сказал Фельдмаршал, намазывая хлеб маргарином.

– Мне главное мозг, я занимаюсь математикой, – сказал Вова. – Он отвернул в тетрадке лист, на котором был нарисован домик и Фельдмаршал увидел, что все остальные страницы исписаны вычислениями.

– В какой области? – спросил Фельдмаршал, отрезая себе кусочек сала.

– В области простых чисел.

– Нахера это тебе нужно?

– Если я найду самое большое простое число, меня выпустят отсюда.

– Ну, так в чем дело? – сказал Фельдмаршал.

– Можете забрать мой суп, – сказал Вова, – каждый раз, когда я приближаюсь к открытию, со мной случается приступ, а когда я прихожу в себя, то ничего уже не помню.

– Какой есть выход? – спросил Фельдмаршал, пододвигая к себе вторую миску с супом.

– Если бы кто-то был рядом, я бы сказал, а он записал.

– А почему у тебя радио не работает? – спросил Фельдмаршал.

– Я его испортил, мешает думать, – ответил Вова.

– Хорошо, – сказал Фельдмаршал благодушно, – когда у тебя следующий приступ?

– Должен быть сегодня, я предчувствую.

Эпилептический припадок случился к вечеру. Вова сидел и вычислял в столбик, вдруг лицо его стало изумленным, как будто он что-то увидел в воздухе перед собой, он вскрикнул, заскрежетал зубами и откинулся на спину. Фельдмаршал только успел его подхватить.

Пришел в себя Вова на своей шконке укрытый длинным итальянским пальто.

– Ну что успели? – спросил Вова.

– Успел, – сказал Фельдмаршал и показал Вове запись: «2 147 483 647»

– А где мои трусы? – спросил Вова.

– Сушатся на батарее, – сказал Фельдмаршал. Я их постирал.

– Вы постирали мои трусы? – спросил Вова изумленно.

– Ну, сполоснул, – сказал Фельдмаршал. – А хули еще было делать, запах.

– Вы записали номер и постирал мои трусы. Вова заплакал. – Вы очень хороший человек. Я хочу вас отблагодарить. Возьмите мой матрас. Нет, нет. Не отказывайтесь. Это очень хороший двойной матрас. Я его сшил из двух матрасов. Когда моего соседа забрали на экспертизу, я знал, что он не вернется. Он был совершенно сумасшедший, вы бы видели, что он здесь вытворял. Я сшил нитками свой и его матрасы, а ментам сказал, что он забрал матрас с собой. Они так ничего и не поняли. Еще я вам дам иголку с нитками, шариковую авторучку и заточенный супинатор. Я вам весь запас своих продуктов отдам. Все равно меня скоро выпустят.

– Ладно, ладно, – сказал Фельдмаршал. – Ты давай лучше трусы свои надень, они уже высохли.

– А еще, хотите, я передам письмо вашим родным. Садитесь и пишите прямо сейчас, меня могут выпустить в любой момент.

Фельдмаршал, понимая всю нелепость ситуации, почему-то вырвал из тетрадки лист и написал:

«У меня все нормально. Обойдется одной статьей. Очень скучаю. Очень вас всех люблю.»

Сложил письмо солдатским треугольником, но адрес, на всякий случай, указал ложный: дом 17, а вместо улицы Черняховского написал «ул. Чернышевского».

Скрытый еврей Илья Ильич

– А ты знаешь, что я – сотрудник КГБ, – сказал Олег.

– Врешь, чем докажешь.

– Не веришь. Я тебе удостоверение покажу, – с обидой сказал он.

Он предъявил корочки, но только издалека, в руки не дал и спросил:

– Ну, что теперь веришь?

– А чем ты занимаешься, товарищ майор, – спросил я?

– Тобой, – сказал он.

– В смысле?

– Я тебя веду.

– А конкретно?

– Я на тебя характеристики пишу.

– И что ты там пишешь?

– Пишу, что ты умный парень, но Советскую власть не любишь.

– Ты же вроде как фотограф?

– Это по совместительству. Одно другому не мешает. Даже наоборот.

– Майор КГБ занимается каким то несчастным зэком из Мядельской спецкомендатуры?

– Я не только тобой, я вообще занимаюсь вопросами сионизма в нашем районе.

– Mного здесь евреев?

– Eвреев: ты и еще один, парикмахер из Мяделя. У меня между вами зафиксирован контакт в марте прошлого года. Будешь отрицать?

– Да, я ходил в парикмахерскую стричься. Один раз, в прошлом году.

– O чем вы говорили? – Олег посмотрел мне в глаза.

– Да так, особенно ни о чем. О чем обычно говорят клиент с парикмахером. Даже не сказал, что он еврей.

– Он – скрытый еврей, в отличии от тебя. Такие опаснее.

– А я опасен?

– Персонально нет, а потенциально да.

– В чем же моя опасность?

– Во всем. У меня теория на счет вас есть. Вы евреи ведь не нация в обычном виде, как русские, украинцы, беларусы и другие. Евреи это мутация. Они существуют в любой нации в скрытом виде.

– У тебя есть примеры?

– Да. Мой отец. Ты вот что, приходи к нам в гости. Я тебя с о своим батькой познакомлю. Мы для тебя курицу зарежем.

– Пожалуйста, – взмолился я, – курицу из—за меня убивать не нужно.

– Хороший ты парень, сказал Олег.

– Ты правда, так думаешь.

– Я в этом уверен.

– Так напиши мне что ни будь положительное в характеристике.

– Что, например? – спросил Олег, посмотрев на меня критическим взглядом, как портной на примерке нового пиджака.

– Что курицу пожалел, – сказал я.

– Это никому не интересно, – ответил Олег.

Они жили вдвоем – Oлег и его отец, в простом деревенском доме на самом краю Мяделя. Звали отца Илья Ильич. Олег нас познакомил.

– Знаю про тебя, слыхал и читал даже, – сказал Илья Ильич. Он кивнул в сторону Олега.

– Папа, я же просил, – тихо сказал Олег.

– Иди, накрой на стол – сказал Илья Ильич Олегу. – Курицу есть будешь? – спросил он у меня.

Я кивнул согласно.

– А свинину ешь?

– Ем и свинину.

– Какой же ты настоящий еврей, если ешь свинину.

– Когда паспорт выдавали, про свинину не спрашивали, – ответил я.

Moй ответ ему понравился, он засмеялся.

– Я вот в войну целый кагал прятал, намучался. Не хотели свинину ести, а чем кормить, где столько куриц взять.

– И чем вы их кормили?

– Чем, картошкой.

– Живы осталась?

– А куда б они делись, живы конечно.

– И где они сейчас.

– Уехали в Израиль. Ладно пойдем к столу. Ты водку пьешь?

– Пью.

– Правильно, если свинину ешь, значит и водку пьешь.

Курица была приготовлена довольно примитивно – просто сварена и порезана на куски.

– Ну, – сказал Илья Ильич, – что б не последняя. Лехаим! – Мы выпили.

– Ты давай ешь.

Он пододвинул тарелку. Я съел кусок.

– Давай, ешь больше, не стесняйся.

– Спасибо, я наелся, больше не хочу.

– Да, ты еще тот едок. Я бы в твоем возрасте целиком такую курицу съел, только никто не предлагал. Давай еще выпьем. За вас – евреев.

– В следующем году в Ерушалайме, – чтобы поддержать еврейскую тему сказал я.

– Ты это брось, сказал Олег. – Сперва добудь свой срок.

Мы выпили еще раз, Олег встал и ушел в другую часть дома за занавеску.

– Мне нужно поработать, – сказал он.

– Один без бабы живет, – сказал Илья Ильич. Может ты бы ему какую девушку в Минске нашел. Наши ему не нравятся.

– Я в Минске с Нового года не был Не пускают.

– Да, сказал Илья Ильич. Вот мы беларусы нация вроде мягкая, добрая, но милиционеры из наших получаются самые лучшие. Он тебе про то, что он майор КГБ говорил?

– Говорил.

– Не обращай внимания. Он у меня на этой почве трохи чокнутый.

– Ты мне вот что скажи. Ты связь со своими имеешь?

– Звоню иногда домой, они ко мне раз в месяц приезжают.

– Да нет, я не про это. Ты связь с Израилем имеешь.

– Какая у меня может быть связь с Израилем.

– У тебя двоюродная сестра в Израиле, – сказал Олег из—за занавески. – Преподает математику в Иерусалимском университете.

– Но я с ней прямо не переписываюсь. Так, через тетю иногда узнаю новости.

– Нет, я про прямую связь с вашими, – вздохнул Илья Ильич.

– Прямой связи у меня нет, – сказал я.

– А вот Олег говорит, что вы все друг с другом связаны и все связи идут на Израиль. Не хочешь, сказать. Правильно делаешь. Нужно соблюдать конспирацию. Я знаю что это такое. В сорок втором году я четыре семьи двадцать шесть человек из Кобыльников прятал. Вывел в лес и прятал. Еврейская нация сама в лесу жить не умеет. Еврей без белоруса в лесу даже летом пропадет, а уж зимой тем более. Я им помогал налаживаться. Одной картошки, только, пудов двадцать наверное завез. До самой зимы сорок четвёртого года им помогал, пока партизанский отряд к себе не взял.

– А зачем вам связь с Израилем?

– Узнать бы, как они там. Пусть бы весточку прислали или подарок какой—ни будь.

– Папа, – закричал Олег из за занавески, – ну, на какой черт тебе их подарки!

– Вот видишь, – сказал Илья Ильич и покрутил пальцем у виска. – Ладно, давай еще выпьем.

Мы выпили. Я засобирался. К девяти часам мне следовало быть в общежитии спецкомендатуры.

– Ну, что бульбы трохи тебе отсыпать? – спросил Илья Ильич.

– Не откажусь, – сказал я. Он щедро насыпал мне картошки столько, сколько я мог унести

– Ну, зай гезунд, – сказал Илья Ильич и приобнял меня. – Приходи еще. Буду рад тебя видеть. Олег поможет донести.

Всю дорогу мы молчали и только возле самой спецкомендатуры Олег сказал:

– Не обращай внимания на то, что он говорит. Он все выдумывает. В Кобыльниках всех ваших в сентябре сорок второго убили. Никого в живых не осталось. Батька у меня с тех пор по этому поводу того, – и он покрутил пальцем у виска тем же движением, что и Илья Ильич.

Вошный лев

Девятого сентября тысяча девятьсот восьмидесятого года Рабинович получил из тюремной библиотеки две ценные книги: Уголовно-процессуальный кодекс и Сказки Бажова. Он только что позавтракал пшенной кашей, к которой полагалась одна двенадцатая часть бруска сливочного маргарина с общака, выпил теплого сладкого чая и, усевшись на нарах по-турецки, рассматривал картинки в книге сказок. Книгу на двести страниц oн рассчитывал растянуть на три недели.

– Пацаны! Жизнь прекрасна и удивительна, так давайте же …, уже готов был воскликнуть Рабинович, в это время суток он иногда говорил афоризмами, но творческое течение его мысли было прервано. Из бороды Рабиновича на книжный разворот с громким стуком упала крупная вошь. Она приземлилась на спинку и отчаянно задрыгала всеми своими шестнадцатью лапками.

– Господа, – сказал Рабинович, обращаясь к большой тюремной камере, где сидел уже год, – у нас вши.

– Давно уже, – ответил ему сосед по нарам бандит по кличке Лысый. Ты последний, кто заметил. Это все от бомжа. Говорил я, держать его под шконками.

– Бани пакуль не будзе, – сказал старшина-коридорный. – Систему парвала. Мыйцеся з пад крана. Скажыце спасиба, што ў ўнітазе вада ёсць.

Вечером актив камеры собрался на совещание.

Рабинович выступил с заявлением:

– Нужно выяснить, прежде всего, какого рода эти вши: головные, платяные или мандавошки.

– У, мандавошки, злые как львы, – сказал насильник по кличке Кнырь.

– Где ты видел львов, чмо убогое? – спросил у Кныря Лысый.

– В цирке, правда с далека, – сказал Кнырь.

– На, посмотри вблизи бесплатно, – и Лысый снял с бровей и сунул под нос Кнырю сытую янтарную вошь.

– У меня есть идея, – поднял руку Рабинович. – Знаете ли вы, что такое крысиный лев?

Все молчали

– Берется железная бочка, туда помещается пять крыс…

И Рабинович рассказал историю о необычном методе борьбы с крысами, о котором прочитал когда-то в журнале Вокруг Света.

– Жиды придумали, – сказал Кнырь.

– А причем здесь воши? – спросил поджигатель своего собственного дома по кличке Пожарник.

– А при том, – сказал Рабинович, – что я предлагаю вывести вошного льва.

– Как? – спросил Пожарник.

– Методом жесткой селекции.

– Где ты возьмешь железную бочку? – спросил Лысый.

– Эксперимент можно провести в спичечной коробке, – сказал Рабинович. – Нужно только дырочки проделать, чтобы не задохнулись.

– С кого вошей брать будем? – спросил Кнырь.

– Со всех. Сделаем пять закладок, – объяснил Рабинович. – Пусть каждый возьмет с себя по пять штук в спичечный коробок, а тех что останутся сведем вместе. Коробки подписать и сдать мне на хранение.

Эксперимент удался. Через пять дней каждый из пяти членов Совета камеры номер девяносто передал прошедшую полуфинал личную вошь Рабиновичу, который поместил претендентов в отдельный коробок.

– Моя победит, – сказал Рабинович, – я самый чистоплотный, моя вошь выживает в наиболее сложных условиях.

– Моя победит, сказал Лысый, – у меня в крови денатурат и растворители.

– Моя вошь самая ебливая, – сказал Кнырь, она выебет ваших в жопу.

– Моя победит, сказал Лысый, – я вскормил ее кровью убийцы.

– А как мы поймем чья победила? – спросил Пожарник.

– Нужно, чтобы каждый запомнил свою вошь в лицо, – сказал Рабинович.

В тюремной суете, разборках, драках и карточных играх пять дней прошли незаметно. Вечером пятого дня коробок был вскрыт со всеми предосторожностями и все члены Совета Камеры ахнули в один голос. На дне спичечной коробки лежала огромная, размером с божью коровку, перламутровая вошь финалист.

– Вот, – сказал Рабинович, – вошный лев.

– С кого начнем, спросил Лысый.

– Пусть сама решает, – сказал Рабинович.

  • «Божья коровка,
  • Полети на небо,
  • Принеси нам хлеба.
  • Черного и белого,
  • Только не горелого»

– запел он вдруг нежным голоском.

Лысый неожиданно заплакал.

– Ты че бля? – спросил у него Кнырь.

– Детство вспомнилось, – сказал сквозь рыдания Лысый.

– Так, давайте все вместе, – сказал Рабинович, повторяйте за мной:

  • «Божья коровка,
  • Полети на небо,
  • Там твои детки
  • Кушают конфетки,
  • Всем по одной,
  • А тебе ни одной»

– Вошь вдруг расправила крылышки, взлетела, села Рабиновичу на бороду, покопошилась и исчезла в густых курчавых зарослях.

Ух, ты! – воскликнули все в один голос.

– Вошь, а летает, – сказал любовно Пожарник.

– Я знал, я ждал, я верил! – воскликнул Рабинович. – Получилось. – Мутации! Я читал об этом в журнале Наука и жизнь!

– Ты что сейчас чувствуешь? – спросил Лысый у Рабиновича.

– Печаль, – сказал Рабинович.

Асфиксия

Кнырь повесился в ночь с пятницы на субботу, когда вся камера крепко спала. Не спал только зек по кличке Фельдмаршал. Он, сидя на шконке по-турецки, что-то записывал в тетрадку карандашом.

Первым Кныря, который стоял на цыпочках в петле, связанной из ниток старого свитера, увидел попкарь, он открыл кормушку и закричал:

– Кто в камере дежурный!

– Что случилось? – спросил Фельдмаршал.

– У тебя человек повесился.

Фельдмаршал спрыгнул с нар и подхватил Кныря под ноги.

Девяностая камера проснулась.

– Нож, нужен нож! – закричал Фельдмаршал.

Попкарь передал в камеру небольшой перочинный нож. Веревку быстро перерезали, петлю с шеи Кныря сняли и уложили его на шконку.

– Хороший у тебя ножик, лисичка, – сказал Фельдмаршал, возвращая попкарю нож.

– Слышишь, не надо никому говорить, что повесился, – сказал попкарь.

– Ты мне приказываешь? – спросил Фельдмаршал.

– Нет, прошу.

– А я думал приказываешь, – сказал Фельдмаршал.

– Чего ты хочешь? – спросил попкарь.

– Оставь ножик, – ответил Фельдмаршал.

– Не могу, – сказал попкарь.

– Тогда открой форточку в коридор, – сказал Фельдмаршал.

– Хорошо, – сказал попкарь, – но только на один раз.

– Ну, как он там, – спросил Фельдмаршал у зека по кличке Пожарник, который поддерживая Кныря за голову, пытался залить ему в рот сладкого чая.

– Жывы, вачыма круціць, – сказал Пожарник. – Дурань, навошта ты гэта зрабіў? – спросил он у Кныря.

– От нехуй делать, – сказал Кнырь и засмеялся. – Вы мне все испортили.

– Сапсавалі мы яму ўсё, вось дурань так дурань, – сказал Пожарник.

– Ты бы посмотрел на себя со стороны, – сказал Фельдмаршал, – как ты выглядел когда в петле стоял.

– Это со стороны страшно, а внутри приятно, – сказал Кнырь.

– У цябе чыстыя трусы ёсць? Трусы памяняй, обтрухался ўвесь, – сказал Пожарник.

– Потом, – махнул слабой рукой Кнырь. – Там одна важная фигня… Я не успел…

– Хочешь еще раз? – издевательски спросил Фельдмаршал.

– Хочу, очень хочу, – сказал Кнырь.

– Эгоист ты, Кнырь, – сказал Фельдмаршал. Из-за тебя всю камеру накажут.

– Вы то здесь причем? – спросил Кнырь.

– Опер придумает. Не остановили, довели.

– Ещё хочу, – попросил Кнырь.

– Ну давай, дурак, – сказал Фельдмаршал и накинул на шею Кныря петлю.

– Что там? – спросил попкарь.

– Все нормально, начальник. Учим, чтоб не удумал еще раз, – сказал Фельдмаршал.

– Дайте ему пиздюлей, – сказал попкарь и захлопнул кормушку.

– Я там такое увидел, как сон. Счастье, свобода.

– Это асфиксия, – сказал Кнырю Фельдмаршал. Кислородное голодание мозга. Глюки. Того, что ты видел, в самом деле нет.

– Есть, – сказал Кнырь.

– На дупе шэрсць, – сказал Пожарник.

– Там красивые голые бабы. Семьдесят две. Я уже договорился с одной.

Нафига вы все испортили.

Кнырь заплакал.

Пожарник взял с батареи черный сухарик, размочил в остатках чая, откусил пожевал и сказал:

– Тры его напалову, а ен будзе изнова.

– Ну, пожалуйста, Фельдмаршал, сделай мне это еще раз.

– Хорошо, – сказал Фельдмаршал. – Один раз, только из любопытства.

Он сдавил петлей шею Кнырю и сразу же отпустил.

– Ох, – сказал Кнырь еще косным языком, – дайте записать скорей, а то забуду.

– На, пиши, – Фельдмаршал дал Кнырю свою тетрадку и карандаш.

Кнырь взял тетрадь и поперек страницы большими буквами написал:

  • «E = mc2»

– Што гэта значыць? – спросил Пожарник.

– Хрен его знает, – ответил Кнырь.

Золотая мандавошка

– Отказ и уклонение от дачи показаний, попытка завести следствие в заблуждение преследуются законом, – сказал капитан Тишковец – Распишись.

Подозреваемый, молодой бомж, кивнул головой и, не читая, расписался.

Первый вопрос: на какие средства существуешь?

– Что говорить, вы мне все равно не поверите, – сказал бомж.

– А вы меня убедите.

– Являюсь эксклюзивным носителем Pthirus pubis.

– Будешь выебываться, получишь пиздюлю, – сказал Тишковец.

– Смотрите, – сказал бомж, расстегнул и приспустил штаны. Тишковец отшатнулся:

– Оно у тебя там кишит.

– Не пугайтесь, на вас не перепрыгнут.

– Уверен?

– Они к вам просто не пойдут.

– Они у тебя ручные, что ли?

– Это мы для них ручные. Они высокоразвитая цивилизация, которая по уровню развития опережает нашу в тысячу раз.

– Откуда такие научные сведения?

– Я с ними общаюсь.

– Как ты с ними сообщаешься?

– Они мне пишут.

– Письма что-ли, – спросил саркастически Тишковец.

– Когда им надо что-то сказать, они выстраиваются буквами.

– Первый раз такое слышу. Ну, допустим, они тебе пишут, вы общаетесь, что дальше?

– У нас конвенция.

– В смысле?

– Договор.

– О чем договор?

– Я их не трогаю, а они поддерживают меня материально.

– Конкретно? В чем заключается материальная поддержка?

– Они мне дарят изделия из драгоценных металлов.

– Ты хочешь, чтобы я написал в протокол, что развитая цивилизация мандавошек делает тебе ценные подарки?

– Вы все правильно формулируете.

– Кому ты мозга ебешь! – не выдержал следователь. – Почему эти подарки тебе, почему не мне, почему вот не ему.

Тишковец указал на другого следователя, который оставил свои дела и с интересом слушал их диалог.

– Гражданин капитан, у вас когда-нибудь были мандавошки? – спросил бомж.

– Ну, были. Они у всех были, – подключился к разговору второй следователь. У меня два раза были.

– Что вы сделали, обнаружив у себя мандавошек?

– Брил все вокруг и мазал этим, как его, жидким мылом.

– Вы варварски разрушали их среду обитания, культуру, уничтожали, изгоняли из родных мест. Знаете ли вы, что лобковая вошь не способна прожить без питания более двадцати четырех часов и погибает. Вы даже не дали им возможности развиться до уровня промышленного производства.

– Что я должен был делать? – спросил ошеломленный следователь.

– Проявить толерантность. У них циклы развития на два порядка быстрее наших. Всего лишь тридцать календарных дней и интернет, генетика и нанотехнологии.

– Предположим. Что дальше. Как ты на них вышел? – спросил Тишковец.

– Они на меня вышли. Спросили почему я так плохо питаюсь. Я сказал, что нет денег.

– А они мне сказали, посмотрите сегодня вечером у себя на лобке.

– У вас есть образец?

– Я с собой не взял. Кто же мог знать. Хотя, погодите. Он полез в трусы и через секунду положил на чистый лист бумаги маленького, размером три миллиметра, металлического жучка.

– Вот, как раз сегодняшний, – сказал он.

– Золотой? – спросил следователь недоверчиво.

– Девяносто шестая, – сказал бомж. Здесь пять граммов. Это самец. Самочки крупнее. До десяти граммов. Можете проверить. Но главная ценность не в золоте. Посмотрите какого качества ювелирка.

– Хорошо. Значит ты утверждаешь, что цивилизация мандавошек тебе в трусы кладет золотое изделие.

– Не только в трусы, иногда подмышки, в брови. Везде где сохранилось оволосение тела. И, пожалуйста, не нужно это ваше «мандавошки». У них есть культурное название: лобковая вошь, или площица.

– Что ты делал с этим изделием?

– Продавал. Нужно же мне как-то жить.

– Кому?

– Раньше в скупку носил, но они берут как лом, с весом обманывают, и мне посоветовали Сеню Зигельмана. Он на пирсинге сидит в Доме Быта на Волгоградской. У нас с ним твердая договоренность по цене.

«Полученные таким образом изделия из драгоценного металла продавал гражданину Зигельману Семену Ефимовичу», – дописал следователь.

– Прочитай и распишись, – сказал он бомжу.

Kaкое сегодня число

– Kaкое сегодня число? – спросил Кнырь.

– Да, хуй его знает, – сказал Лысый.

– Слышь, Фельдмаршал, какое сегодня число?

– Не знаю, – отозвался из своего угла Фельдмаршал.

– Как это, не знаешь? Все знаешь, а это не знаешь, – нервно сказал Кнырь.

– Не знаю и знать не хочу, – сказал глухо из подушки Фельдмаршал.

– Ты ж календарь там на стенке ведешь.

– Затерли менты календарь во время шмона.

– А газета?

– А газета вообще за июль месяц.

– Какое ж сегодня число? – с тоской повторил Кнырь.

– Да, какая, xер, разница, какое число, – сказал Юрчик. Ему так и не придумали кличку.

– Да, я сейчас ебанусь, если не буду знать число. А месяц хоть какой? – спросил Кнырь.

– Конец сентября, или октябрь уже, – ответил Фельдмаршал.

– Зря мы приемник сломали. Был бы приёмник, знали бы какое число.

– Нахуй этот приемник, по два раза в день гимн слушать.

– Слышите, пацаны, на центральной площади хипеж какой-то. Матюгальники говорят, только не разберешь, – сказал Юрчик, который лежал возле самого окна.

– Может праздник какой?

– А какие сейчас праздники? Слышишь, Фельдмаршал, какие в сентябре праздники.

– Третьего сентября – день капитуляции Японии, – сказал Фельдмаршал.

– Да ну нах…, кто такое сейчас празднует. А в октябре, какие праздники?

– Седьмого октября – день советской конституции?

– Значит конституции.

– А что за херня эта советская конституция, что праздник с этого делают? – спросил Лысый.

– Не знаю, что такое советская конституция, – сказал с отвращением Фельдмаршал, – не знаю и знать не хочу.

Что вы к нему доебались, вступился за Фельдмаршала Пожарник, – у человека плохое настроение.

– Не любите вы евреи советскую власть. Сами ее породили и сами не любите, – сказал Дед из другого конца большой, на сорок шконок, камеры.

– А тебе, Дед, никто голоса не давал. Ты должен молчать, когда пацаны разговаривают.

– Да ладно, – сказал Фельдмаршал, – я ему отвечу. Мы ее породили, мы ее и…

– Кончай антисоветчину разводить, – оборвал его из открывшейся кормушки попкарь. Отбой, всем спать.

– Какое сегодня число, начальник? – обратился к попкарю Кнырь.

– Не знаю, – ответил попкарь.

– А кто знает?

– Никто не знает, – сказал попкарь многозначительно.

– Вот, бля, на свободе счет времени потеряли. Кто же мне конец срока вычислит, – сказал Кнырь.

– Амунистия, – хохотнул попкарь. – Завтра всем амунистия. Исправимых на стройки народного хозяйства, а остальных в подвал. Вот тебя, Рабинович, в подвал, – сказал он Фельдмаршалу. – Я тебя лично расстреляю.

– Да, что хоть случилось? – спросил Пожарник.

– Машеров умер, – наслаждаясь риторическим эффектом, произведенным, через квадратную дырку в двери, сказал попкарь.

– Как умер, молодой же совсем был?

– Тысяча девятьсот восемнадцатого года рождения, – сказал Фельдмаршал.

– Убили, – сказал попкарь. – Аварию подстроили.

– Кто? – спросил Кнырь.

– Известно кто, эти, – ответил попкарь многозначительно.

Камера надолго замолчала, обдумывая новость.

– Вот же блядь, – сказал философски Лысый, – мы тут в духоте, в тесноте и в говнище, всякой дрянью нас кормят, без водки, без баб и без праздников, но нам все же лучше чем ему.

– Откуда ты знаешь, может он сейчас в раю, – сказал попкарь.

– Какой ему рай, – отозвался Дед из своего угла. – Он же коммунист.

– Так какое сегодня число! – воскликнул Кнырь, – кто нибудь скажет?

– Четвертое октября тысяча девятьсот восьмидесятого года, – сказал попкарь торжественно, как Левитан.

Какагельды

Объебон – обвинительное заключение просовывает в кормушку молодая девка в военной униформе с потными разводами подмышками. Ее зовут Наташа. Хотя Наташа блондинка, кличка у нее «Черный ангел». Наташа приносит дурные известия. На круглых плечах крылья – погоны сержанта внутренних войск. Наташа требует расписаться. Ее любимые духи – Красная Москва, и камера толпится возле кормушки, понюхать.

Свежий объебон для камеры – любимое развлечение. Сегодня вечером, когда зеки улягутся на жестких матрасах, и попкарь переключит свет с солнца на луну, я буду читать объебон в литературной обработке методом художественного чтения.

Герой объебона – молодой красивый туркмен из Ашхабада. Имя у него сложное: «Какагельды». Не запомнить, не выговорить, поэтому для простоты все зовут его Коля. Он на это имя отзывается.

Коля служил в воинской части в Красном под Молодечно. Военную форму у него отобрали, выдали зековскую, оставили только кирзовые сапоги.

– Kоля, что значит твое имя по—русски?

– «Отец пришел» – говорит Коля и улыбается. Коля чистоплотный – перед сном моет лицо и ноги.

Статья у Коли серьезная – 115-я, часть вторая. Групповуха. Где—то в другом конце тюрьмы содержится его сообщник – подельник Абдурахман.

Ее зовут Галя. Она из села Красное. Галя закончила школу в прошлом году. Галя девушка чистая. Галю регулярно проверяет медицинская комиссия, поскольку она имеет прямой контакт с пищевыми продуктами. Галя работает в булочной с девяти утра до пяти вечера. С часа до двух обед. По окончании работы Галя переодевается и совершает визит в воинскую часть.

Назвать блядью Галю нельзя, хоть она и берет подарки, потому, что в помыслах Галя чиста. Да и что там солдат может подарить. Она ищет жениха, хочет выйти замуж.

Через центральное КПП Галя не ходит, ходит через «хозяйственный» со стороны гаража, где нет ни офицеров, ни офицерских жен. Офицерские жены ее знают и с территории воинской части гоняют. Со стороны хозяйственного входа стоит солдатский наряд. Там Галю знают, любят и беспрепятственно пропускают. Галя посещает воинскую часть с восьмого класса.

Абдурахман Гале никогда не нравился. А сейчас притащил этого Колю и Коля, такой красивый нацмен понравился Гале с первого взгляда.

Гала сказала: «Нет!»

Во—первых: она не хотела, что бы Коля подумал что она какая—то полковая, а во—вторых: то, чего они требовали, делать на дворе было невозможно, наступил ноябрь и уже выпал снег. Абдурахман был уже дембелем, а Коля только начал службу и Абдурахман хотел перед Колей понтануться. Он схватил Галю за рукав и потащил в солдатский туалет, а Коле приказал стоять на стреме.

Галя пришла домой в слезах. Кроме того, что ее, работника сферы пищевого обслуживания вываляли в желтом снегу, так еще и порвали колготки.

Отца у Гали не было. Был отчим, что хуже. Отчим оказался инвалидом без ног, членом партии. Вечером шестого ноября он был ещё трезвый, выкатил из гаража запорожец с ручным управлением, постелил внутри газеты, чтобы не испачкать ничего от Гали, и повез девку в милицию.

В милиции Гале и отчиму обрадовались, сказали писать заявление, одежду не стирать, и не подмываться до экспертизы. Потом взяли наряд и поехали задерживать Колю и Абдурахмана.

Солдат из воинской части ментам не отдали, но Колю и Абдурахмана посадили на гауптвахту. Они просидели до вечера, а вечером пришел изрядно выпивший по случаю наступающих замполит и сказал: «Бегите на почту и посылайте телеграмму. Пусть приезжают родители и улаживают».

Возник вопрос каким должен быть текст телеграммы, потому, что Коля говорил по-русски нормально, но писал с ошибками и стеснялся, а Абдурахман, вообще, был малограмотный – коренастый и раскосый, совсем на таджика не похожий, а скорее на узбека. Тогда замполит сам составил текст телеграммы. Сделал это так убедительно, что Колин папа прилетел в Минск на следующие же сутки. Приехал на такси в воинскую часть и появился в помещении гауптвахты в сопровождении замполита.

«Какагельды, отец пришел» – сказал Коля и заплакал. Абдурахманов отец остался дома, но дал столько денег, что хватило бы выкупить и Абдурахмана и Колю.

Колин папа заговорил с сыном по—туркменски, но замполит его прервал и сказал:

– Говорите по—русски. Мы должны знать о чем вы говорите, иначе я прекращаю.

– Сынок, – сказал папа, – зачем ты эту русску эбаль?

– Я не эбаль, – сказал Коля.

– А кто тогда ее? – строго спросил замполит.

– Не знаю, – сказал Коля.

А на календаре уже было 7 ноября – большой праздник у этих гяуров, все вокруг выпивали и закусывали – и замполит, и отчим, и менты, и все были добрые и со всеми еще можно было договориться.

– Вот что я вам скажу, – заявил дежурный капитан из ментовки, – вот вам адрес, идите к потерпевшей и договаривайтесь. Если она заберет заявление, то и нам ничего не нужно, разве что пару бутылок коньяка и дыню.

Седьмого ноября тысяча девятьсот семьдесят девятого года вечером в доме, где жила семья потерпевшей Гали, был накрыт праздничный стол и за столом сидела вся ее большая семья. Прибывших приняли как гостей, обрадовались. Посадили за стол, и Колю, и Абдурахмана, и Колиного папу, и двух сопровождавших ментов. Все выпили за Великую Октябрьскую Социалистическую Революцию и закусили. Только папа рядового Какагельды ничего не пил и не ел, поскольку был верующий мусульманин.

Выпили за советскую власть и за борьбу с мировым империализмом и сионизмом, и подошел тот самый момент, который Колин папа наблюдал у этих людей уже много раз, состояние, которому названия у туркменов нет, у узбеков называется «tartibsizlik», у турок – «kaos».

Один из сопровождающих ментов сказал, что хочет произнести тост. Он налил себе двести граммов коньяка встал и предложил выпить за здоровье двух солдат, защитников родины, которые оказались в трудном положении по своей глупости, и если их судить, то будет военный трибунал, а у трибунала срока в два раза больше, чем на гражданке. Если за «мохнатый сейф» на гражданке дали бы лет пять, то от трибунала жди не меньше десяти. Зачем ломать пацанам жизнь. Нужно договариваться. Все согласились и выпили.

Сразу же после этого, отчим налил себе 200 граммов коньяка и сказал, что вставать не будет, поскольку снял уже на ночь протезы, но он не против договориться, что лично ему ничего не нужно, пусть решает падчерица, потому что обидели все—таки ее, а он хоть и отчим, но она ему дорога как дочка и даже больше.

Тогда встала Галя и сказала, что и она не против, что ей самой надоело ходить грязной и в рваных колготках, что ей ничего не нужно, но пусть на ней, после всего того, что случилось хотя бы женятся.

– Как, – спросили все присутствующие в один голос, – оба?

– Нет, сказала Галя, – пусть кто ни будь один.

– Я женюсь! – с готовностью воскликнул Абдурахман.

– Нет, – капризно сказала Галя, – хочу что бы этот – и указала на Колю. Она вдруг поняла, что это тот самый, которого она искала несколько лет.

– Я не могу, – сказал Коля, – у меня невеста дома.

– А если у тебя дома невеста, зачем же ты нашу девку драл? – спросил кто—то из гостей.

– Я не эбаль, – сказал Коля.

– Я эбаль, – сказал Абдурахман, – я женюсь. Я ее люблю.

– Нет, – сказала Галя, – хочу что бы этот женился – и указала на Колю. И стало ясно, что она от своего решения не откажется.

Поднялся галдеж и Колиному папе, человеку восточному и мудрому, стало ясно, что все пьяные, и договориться с ними уже нельзя. Момент был упущен.

На другое утро пришла дежурная машина с конвоем из военной прокуратуры с автоматами. Колю с Абдурахманом арестовали и увезли в Минск.

Можно поцеловать вашу руку?

Откидывается кормушка и в окошке терема, появляются толстые, голые по локоть, руки. На на среднем пальце правой узкое, вросшее в молодую женскую плоть, обручальное кольцо

– Замужем, – говорит зек по кличке Кнырь. – Значит кто-то ее eбeт по вечерам.

Кнырь крутится возле кормушки, каждый раз, когда она приносит передачу, и однажды, изловчившись хватает раздатчицу передач – мамочку за кисть и целует.

– Ай, – кричит мамочка, – укусили сволочи!

– Какие же суки эти бабы! – восклицает Кнырь, идет к своей шконке, ложится и, как жук, притворяется мертвым.

После ужина за мной приходит попкарь Коля, с которым за год жизни в следственном изоляторе установилось что-то в роде приятельства.

– Дароу, Коля, – говорю я ему, когда мы выходим из старого корпуса на лестницу.

– Дароу, – отвечает Коля.

– Куда идем?

– У администратиуную.

– Чего там?

– Баба к табе прыйшла.

– Какая еще баба?

– Симпотная. Молодая. Лет сорока. Сейчас сам поглядишь.

– Слушай, Коля, – говорю я ему заговорщицки, – пошли через двор.

– А не сбежишь?

Коле и самому не хочется вести меня через подвальные переходы. Начальства в СИЗО в это время уже нет, и мы идем через двор. Во дворе шныри разгружают грузовик с картошкой. Конец августа – начало сентября лучшее время в тюрьме, когда завозят свежие овощи.

– Когда уже тебя расстреляют, – шутит Коля, – надоело водить.

– А может не расстреляют, может выпустят.

– Я здесь двадцать один год работаю, не помню случая чтобы кого выпустили.

– Вот вам ваш заказ, – говорит Коля красивой женщине в легком летнем платье.

– Меня зовут Александра Владимировна Русецкая, – говорит она, – я ваш адвокат.

– Уже поздно, – говорю я, зачем мне адвокат.

– Почему поздно? – спрашивает она.

– Дело закрывается.

– К сожалению процедура допускает адвоката только по окончании следствия. Я буду представлять ваши интересы в суде.

– В суде?

– У вас легкая статья. Максимальный срок четыре года. Год, считай, вы уже отсидели. Будем за вас бороться.

Она улыбается.

– Как называются ваши духи? – спрашиваю я.

– Ох, это Красная Москва, – говорит она, – обычно я ими не пользуюсь, но когда нужно идти в изолятор… Извините. У вас здесь такие запахи.

– Почему выбрали вас, – спрашиваю я.

– Ваш папа хотел адвоката еврея, но ему сказали, что еврей, который защищает еврея будет раздражать судью.

– А вы сможете понравиться судье? – спрашиваю я.

– Смогу, говорит она уверенно.

– Сколько вам лет?

– О, какие вопросы. Давайте лучше о вашем деле, – говорит она.

– Да там и говорить не о чем. КГБ ментам готовое дело скинуло. Правда ошиблись при подсчетах на две с половиной тысячи. Чисто арифметически. Деградирует организация.

– Что, серьезно, расчеты при вас, – спрашивает женщина адвокат.

– Я помню, сейчас вам напишу.

– Я это дома посмотрю, – говорит она. С калькулятором. Хорошо?

– Вы замужем, – спрашиваю я.

– Разведена.

– Можно я закурю?

– Курите. О нет только не это! – восклицает она, увидев пачку Памира, которую я вытащил из кармана.

– Курите мои. Она достает из сумочки Космос.

– Ну, что там на свободе? – спрашиваю я.

– Ничего особенного. Вот Высоцкий умер и Джо Дассен, Афганистан, Олимпиада…

– Машеров, – говорю я.

– Что Машеров?

– Машеров скоро умрет. Погибнет в автокатастрофе.

Она смотрит на меня внимательно и спрашивает:

– Вы нормально себя чувствуете?

– Не очень, – говорю я, – почти не сплю. Все время в помещении. Час прогулка. Пятнадцать минут менты отнимают, чтобы вывести и завести…

– Хотите, чтобы вас посмотрел врач? – перебивает она.

– Нет не хочу. Положат в дурку, там хуже чем в камере, там эти, которые притворяются сумасшедшими. Они опаснее сумасшедших.

– У вас был суицид? – спрашивает она.

– Да. Но это давно, в самом начале. Больше не будет, обещаю. Родителям не говорите.

– Ваши родители знают. Книги вам дают?

– Дрянь всякую. Невозможно читать, уж лучше не читать вовсе.

– Хотите я вам подарю английский словарь, говорит она.

– Я немецкий в школе учил.

– Переучивайтесь, – говорит она. Английский язык, язык международного общения. Мог бы быть немецкий, но у немцев не получилось.

– Вы мне нравитесь, – говорю я.

– И вы мне тоже, – говорит она.

– Жаль, что мы познакомились при таких обстоятельствах.

– Обстоятельства меняются, – говорит она.

– Можно мне посмотреть в окно? – спрашиваю я.

– Не знаю, – говорит она неуверенно, – по правилам, наверное, нельзя.

– Попкарь ушел – говорю я.

– Откуда вы знаете?

– Я слышал, как хлопнула дверь. Повел кого-то в корпус.

Я подхожу к окну, на котором только выкрашенная белой краской решетка и нет намордников.

– Что вы там увидели? – спрашивает она.

– Машины, люди, деревья, тетка в белом переднике продает пирожки с яблочным повидлом. Мне теперь этих впечатлений на долго хватит. Пацанам в камере расскажу.

– Что же мне теперь делать с вами? Я должна уходить.

– Там в коридоре пустые стаканы, посадите меня в любой. Попкарь вернется и отведет в камеру.

Стакан – маленькое помещение для одиночного содержания заключенных, где можно только сидеть или стоять. Я захожу в стакан.

– Ну что, все тогда, – говорит она?

– Подождите, – говорю я и придерживаю ногой дверь, которую она хочет захлопнуть, – Можно поцеловать вашу руку?

Горячие пирожки с повидлом

Началось все с почтальона в шесть утра: «Вам срочная телеграмма». Я открыл дверь. В дом, толкаясь, валились менты в гражданке:

«Согласно постановлению прокурора Первомайского района…» Обыск.

Они прекрасно знали, где что лежит, да мы ничего и не прятали. Наличных денег они не нашли и, видно было по всему, разочаровались. Выложили на столе в столовой смешные родительские накопления, которые непонятно от кого, старики прятали по пиджакам в папиных костюмах, мамину ювелирку из пепельницы в серванте, обручальное кольцо моей двадцатилетней жены.

Два дня в КПЗ городского управления в компании с подсадным. Ночью сосед не спал, на слабых руках подтягивался к решетке, смотрел на ночную улицу, на перекресток с мигающим желтым светофором.

– Что там? – спросил я.

– Никак не могу понять, где я нахожусь, – сказал он.

Играли в коробок. Я проиграл и с изумлением смотрел на то, как он быстро съел мою, принесенную из столовой, порцию. Достал из грязной наволочки, где хранилось его имущество, пачку Памира, закурил и сказал:

– Сигареты шестого класса. У ментов против меня ничего нет. В пятницу они чистят КПЗ, меня выпустят. Если хочешь передать что—нибудь важное своим, только на словах, я передам».

Я театрально оглянулся по сторонам поманил его рукой, сказал в ухо первое, что пришло в голову: «Брекс, фекс, пекс, кекс». Он обиделся.

И первый месяц в камере с двумя стукачами – явным, про которого все знают, что он стукач и скрытым – скорее всего твой лучший друг. В камере живет уже год. Долгое следствие. Дольше всех. Угостил из своих фармакологических запасов. Две таблетки от кашля. Сели играть в шахматы. Десять граммов кодтерпина совершили свое дело: я сделался дурашливым, болтливым, рассказал ему несколько сюжетов из голливудских фильмов, выдав за случаи из собственной жизни. Он слушал восторженно. На фильме «Почтальон, который стучит дважды» не выдержал и сказал:

– Какая у тебя ахуительная была жизнь. Всего не запомнишь. Позволь запишу.

Я выиграл у него партию, разгромив наголову в миттельшпиле.

Спустя неделю, за помощь в составлении кассационной жалобы – порция манной каши, спичечный коробок сахара и четыре таблетки кодтерпина. Я запил таблетки сладким чаем, а через час меня вызвали к следователю.

Нет, я не испугался, я уже все понимал.

Первый раз они лажанулись еще неделю назад, когда попкарь повел меня в административный корпус «играть на пианино». Случилось это на переходе из нового здания в старое. И хотя выводной все время стучал ключами по лестнице, по трубам, по разным металлическим предметам, рабочие сцены загримированные под шнырей, не справились с отклеившейся декорацией, я увидел в открывшейся дыре незнакомый ночной город. Остановился, спросил у попкаря:

– Где это?

Он ткнул меня ключом в бок:

– Не останавливаться, руки за спину, по сторонам не смотреть.

В комнате, задекорированной под кабинет, сидел артист. Я помнил его по телевизионному сериалу, он играл майора пограничника.

– Следователь по особо—важным делам Прокосенко, – представился он.

Я шагнул навстречу и протянул руку:

– Обвиняемый по статье 160 часть вторая…

Майор машинально ответил на рукопожатие.

– А что такого особо—важного в моем деле? – спросил я.

Артист, который играл следователя сказал:

– Ни—хе—ра!

– Ну, так отпустите меня домой.

– Нельзя.

– Почему.

– Это будет нарушением физики мира.

– Ладно, – сказал я ему примирительно, – по—моему мы занимаемся с вами чем—то не тем. Давайте лучше во что—нибудь сыграем.

Вернулся в камеру к обеду. Звукоинженеры гремели в коридоре дюралевыми мисками. Мои сокамерники – товарищи по неволе, собирались за длинным столом. Когда все уселись, я постучал ложкой по пустой кружке и сказал:

«Друзья, я совершил открытие и спешу поделиться с вами. Нас обманули и продолжают обманывать ежесекундно! Нашу волю сломили. Мы жертвы тотальной мистификации. Никакой тюрьмы нет. Вся эта тюрьма – фуфло, сплошная подъебка и дешевая декорация. Вы думаете, что это металлическая решетка, вмурованная в стену двухметровой толщины. Вот, смотрите, что я сейчас сделаю.»

Подошел к окну, вырвал решетку вместе с намордниками и с грохотом бросил на бетонный пол. Зеки вскочили из—за стола, сгрудились возле оконного проема и заворожено смотрели на десятиэтажный океанский лайнер, который медленно проплывал в невозможной близи. На верхней палубе тетка в грязном белом халате с передвижным лотком торговала горячими пирожками с повидлом.

Шар

Больше всего в геометрии я люблю шар. Форма шара идеальная. А вы обратили внимание какими красивыми математическими формулами описываются и объем и поверхность шара. Это таинственное число пи. Почему именно 3.14? Никто не может ответить на этот вопрос.

От сидения в тюрьме я начал быстро сходить с ума. День у меня в голове поменялся с ночью. Ночью я лежал и смотрел на лампочку без абажура, а днем засыпал дурным сном, от которого потом болела голова.

Драку возле кормушки, я проспал, проснулся, когда менты забежали в камеру с дубинками и принялись всех колотить. Я только надел очки, чтобы посмотреть, что происходит, как подбежал ко мне один такой здоровый деревенский хлопец, замахнулся и говорит:

– Сними очки, а то разобью.

Я послушно снял очки и положил под подушку.

Один старый зек в отстойнике мне сказал, что если тебя пиздит много человек, главное не сопротивляться, а сохранить здоровье. Я подумал, что форма шара самая устойчивая к внешнему воздействию. Принял позу эмбриона. Мент ударил меня по босым ногам. От боли я сделался как идеальный круглый шар, упал со шконки и покатился по бетонному полу. Все на меня с удивлением смотрели, и зеки и менты. Попкарь ударил еще раз и сказал:

– Будешь знать, как нарушать социалистическую законность.

Тормоза были открыты – я беспрепятственно прокрутился в продол, зашуршал вдоль облезлых зеленых стен и вприпрыжку полетел вниз по бетонной, потом по железной лестнице, сбил с ног какого-то толи следователя, толи адвоката, для которого контролер кнопкой открыл двойную железную дверь, вылетел во двор и вслед за выезжающим автозаком резво выкатился на Володарского. Девчонки в коротких платьях заливисто смеялись и лизали мороженное, бибикали машины, из открытых окон бодро звучал хит «Мой адрес – Советский союз». Я попытался остановиться, встать на ноги как все трудящиеся Беларуссии, но ничего не вышло – мой шар лишь набирал скорость. Боже мой – Брежнева хоронят. Пограничники – зачем пограничники? Что за таможня? Вена! Да-да, это, кажется, Вена… или Бруклин? Зачем такси – я не вызывал такси! Водителем? Красивая! Чья жена? Моя?

И только свист и только ужасный вой, с каким, наверное, в атмосферу входит комета. И только мелькание лиц, и только время, сжатое в твердый как камень сухарь на батарее у моей шконки.

(Александр Куприн)

Зоопарк

Именно там, под истерические крики павлинов и хохот гиен, началась моя недлинная трудовая карьера. Я работал ночным сторожем. Бревенчатая будка отапливалась дровами – поленья потрескивали, на мерзлых торцах их появлялись пузырьки и пар, огонь бросал на стены причудливые тени… Нигде и никогда не спал я так крепко, так беззаботно, как в том далеком зоопарке за полноценные 95 рублей в месяц!

– Твои волосы костром пахнут, – восхищенно шепчет мне подружка на лекции. Я ее не слушаю, так как увлечен расчетами – если к стипендии прибавить зарплату сторожа и доход от фарцовки, то обнаружится, что институт заканчивать… невыгодно! Кто же даст молодому специалисту, инженеру-технологу, больше 120 рублей в месяц? Да нет таких зарплат. А сейчас я при бабках, уважении и романтическом запахе костра… Но всё хорошее когда-то заканчивается – скоро я получу диплом и уйду в жизнь без павлинов, где сон прерывист и неровен, где денег за него никто не платит.

Но это всё потом. А пока, стряхнув снег с полена, я закидываю его в печку и завороженно смотрю на огонь. В криво прибитом радио негромко шепелявит Брежнев. Кажется, хвалит хлеборобов Кубани, а может, и рыбаков Заполярья – речь его непонятна и наполнена шипящими, будто он поляк. Очень старый, изможденный, совсем изношенный, никуда не годный поляк. Далеко в павильоне рычит-жалуется на судьбу лев Руслан: ему опять достались одни кости да мослы – кормчая, дрянь, посрезала всё мясо. Ничего – намедни я видел, как он, молниеносно высунув из клетки лапу, когтем подцепил большую бурую крысу, бежавшую по канавке вдоль клеток. Не пропадет уральский лев Руслан. И я, наверное, не пропаду. Снаружи бесшумно, крупными хлопьями валится белый снег. К часу ночи все стихает. В сторожке тепло и кажется, что жизнь будет вечной…

История любви

Случилось мне, значит, в немыслимо уже далеких восьмидесятых попасть в казарму Челябинской межобластной школы милиции. Что означает межобластная? Ну, типа – всесоюзная. Туда отправляли выпускников технических вузов, решивших попридержать свой вклад в развитие народного хозяйства, а пока поискать себя в уюте милицейских кабинетов. Днем нас гоняли в тир, в спортзал, на плац, и время пролетало пулей, но вот длинные осенние вечера в казарме были невыносимы. Уже на сто раз пересказаны анекдоты и прочие жизненные истории, но не станешь ведь до самого отбоя смотреть в окно на серый дождик унылого Челябинска? Но вот слово берет выпускник Туркменского госуниверситета, курсант Оразмухаммед Бердыев:

– А хотите, про любов расскажу?

Я так лбом в стекло и треснулся от неожиданности. Но все молчат – тема-то стремная. Не казарменная тема-то, да и не ментовская вовсе.

– Ну расскажи, брат Бердыев, – говорю я неуверенно.

И он начинает.

Есть у него в деревне осел. Старый рабочий осел. Лет ему немало, упрям невероятно, но службу свою ослиную несет без нареканий и жрет умеренно.

– А как зовут-то? – бесцеремонно вторгается кто-то из самого угла.

– Так зачем звать? Ведь не слушает он все равно. Надо за веревка тащить.

– Не, ну имя-то есть у него?

– Ишак же. Зачем ему имя? – снисходительно отвечает рассказчик.

И продолжает.

А дом Бердыевых стоит на самом краю деревни Гарауль. Сразу за домом – большой оросительный канал. Оразмухаммед долго и обстоятельно рассказывает, как строился этот канал, как бульдозеры вязли в песке, как на дно канала стелили толстую полиэтиленовую пленку, как с непривычки в воду падали и тонули дикие сайгаки, но потом научились пить не падая. Никто рассказчика не перебивает, хоть он и ушел от романтики в унылые будни соцстроительства. Делать-то один хрен нечего, а до отбоя далеко. Но вот канал с горем пополам построен, и рассказчик возвращается, собственно, к любви. Однажды он заметил в своем подопечном на первый взгляд незначительную, но странную перемену – у старого ишака приподнялись уши, до этого годами безжизненно висевшие. Тут вся казарма затихла, и стало слышно, как по жестяному подоконнику снаружи барабанит дождь. Дальше – больше: ослик начал уклоняться от службы, укусил бабушку и вообще стал проявлять склочный, антисоциальный характер, не подобающий сознательному советскому ослу. Уши его с каждым днем медленно, но неуклонно поднимались, мутные прежде глаза заблестели, и вот однажды он запел, повернув морду к каналу.

– Как это запел? – выплеснул я немного здорового скепсиса. Бердыев повернулся ко мне, глаза его наполнились слезливой тоской, он закинул голову, и по казарме понеслось протяжное: «И-и-и-и-и-й-й-я-я-а-а-а!» Тут же в коридоре загремели сапоги, и показался перепуганный дневальный.

– Тс-с-с, – замахали на него руками очарованные слушатели. – Иди, иди осюдова на пост! – Но тот не ушел, заинтригованный, а ступил внутрь и прикрыл за собой тихонько дверь.

Любовь. Невидимая постороннему глазу, всепоглощающая, бессмертная любовь разливалась между тем в насыщенном песочной пылью воздухе совхоза Гарауль. Довольно скоро Бердыев выяснил, что на другом берегу канала приезжие творческие люди снимают кино. Они разбили немаленький лагерь, и среди камер, машин, проводов, синего автобуса, полевой кухни и прочей атрибутики есть у них в штате две ослицы для подвозки всякой всячины. К ним-то и воспылал удаленно старый заслуженный ишак. Им ушастый Ромео и песни пел. Еще через неделю он начал перепрыгивать изгородь и болтаться вдоль берега, но в воду войти не решался, даром что осел. Привести его обратно становилось все труднее – он огрызался и сам в ответ кричал непотребности на ослином. Потерявший всякое терпение Оразмухаммед решил его привязать. На беду в это время в деревню привезли баллоны с газом. Требовалось незамедлительно сделать четыре ходки с пустыми баллонами для замены их на полные – всегдашняя ослиная работа. Но влюбленный забастовал.

– Я бил его палкой – толко пыл пошел.

Вот, – подумал я рассеянно и с некоей даже гордостью, – говорит туркмен по-русски через пень-колоду, а слова какие редкие знает – «пыл прошел». Вот что значит наша родная советская школа! Но из дальнейшего повествования сделалось ясно, что от ударов палкой из ослика пошла пыль. Пыл же его вовсе не прошел. Больше того – ночью осел перегрыз веревку и бесследно исчез. Тут Бердыев сделал паузу, а мы скоренько сунули дневальному в руки чайник и отправили за водой, чтобы послушать развязку под ароматный грузинский чай с опилками. Но, подобно влюбленному ослу, дневальный не слушался – чайник взял, поставил под ноги, а идти отказался. Очень хотелось и ему узнать все перипетии ослиной любви.

Долго ли, коротко ли… но через несколько дней наш ослик вернулся. Пришел сам. Бердыев даже показал, как это выглядело – прошел, виновато глядя в пол и ритмично раскачиваясь в стороны, между рядами кроватей, а к ушам приложил свои ладони пальцами вниз. Опустились, значит, уши. Был герой-любовник худ, грязен и густо облеплен репьями да колючками. Самое же главное – он улыбался!

– Как улыбался? – опять раздался богомерзкий голос из угла.

– А вот так, – ответил рассказчик и улыбнулся по-ослиному, при этом углы рта были опущены вниз. Это была настоящая ослиная улыбка. Как он это сделал, я, к сожалению, передать не могу – тут нужен настоящий писательский талант. Могу только сказать, что черные туркменские глаза его в этот момент светились смесью счастья и гордости за своего безымянного ослика.

Вот такая Love Story.

Шапка

Однажды в Октябрьский ОВД, где я в этот день был дежурным опером, позвонили из «Скорой».

Помогите, – говорят, – не можем пройти к пациентке. Овчарка не пускает. Дело было в частном секторе напротив Свердловского зоопарка. Приехать-то я туда приехал, а что дальше делать – загадка. Скорая стояла там уже часа полтора – врачи грелись внутри, а во дворе покосившегося дома бесновалась большая рыжеватая овчарка. За два часа непрерывного лая она совершенно обезумела, от нее шел пар, а в углах пасти висела пена. Несмотря на мороз, дверь в дом была открыта и бедная собака металась от ворот в дом и обратно. Врачи сказали, что пациентку они знают, что зовут ее Женя и что дело серьезное. «Застрели ее», – по радио вынес приговор дежурный. Мороз для меня закончился – от нервозности стало жарко и я даже расстегнулся. На деревянных ногах, с трясущимися руками я подошел к воротам и трижды выстрелил в пса. Бедная собака упала на бок и побежала-побежала-побежала, отталкиваясь от воздуха, прямо за радугу и дальше в рай, где, как известно, продолжают жить все умершие собаки. Потом затихла. Врачи зашли в дом – обнаружилось что хозяйка тоже не жива. Написали заключение и стремительно уехали. Вывоз трупа в советское время – отдельная и грустная песня. Никакой вывозной службы не существовало. Сотрудник в форме выходил на обочину и тупо тормозил любой грузовик, а родственники грузили тело. Если не было родственников мы брали клиентов вытрезвителя, пообещав, что на работу не сообщим. Часа через три или четыре я вернулся в райотдел и сел писать рапорт о трех использованных патронах. Дежурный Миша Мезенин, прочитав рапорт, пришел в сильное душевное волнение:

– А где труп?

– Так вывез же. В морге труп.

– Да, блин, собакин труп!

– Ну там лежит, наверное, а может убрали уже – я в домоуправление позвонил.

– Слушай. Бери машину и гони обратно с сиреной! Отвези эту собаку на Сибтракт.

– Да ты охренел чтоли? Куда? Зачем?

– Да там свояк, того – нутрий выращивает. Ну свези пожалуйста – он тебе шапку сделает.

– Из нутрии?

– Ну щяяяз! Из собаки и сделает.

Окоченелый обачий труп оказался на месте. С ужасным стуком, мы с водилой закинули его в обезьянник и таки свезли в частный дом к Мишиному свояку. Думаю, нутрии трескали эту собаку целую неделю. Может и месяц даже.

А у меня образовалась неземной красоты собачья шапка. Впрочем, я всем врал что волчья.

Странное

В первые годы эмиграции меня поражал один аспект в работе местной полиции – трогательно бережное отношение к подозреваемым в убийстве. После семи лет работы в советском угрозыске, я никак не мог взять в толк – зачем тратятся такие невероятные усилия на поиск трупа, когда подозреваемый уже задержан? Десятки офицеров полиции, вооруженные специальной аппаратурой, сканируют огромные пространства. Специально обученные собаки добросовестно вынюхивают гектары площадей. А эти сотни добровольцев, прочесывающих лес и болото? Они стекаются со всей округи, привозят своих лошадей и квадроциклы и ищут, ищут, ищут…

Немногословный убийца в это время мирно дремлет в камере, а то и вовсе отпущен под залог. Охватить такое безобразие сознанием советскому менту было решительно невозможно. В индустриальном Свердловске 80х все было совершенно иначе. Говоря «иначе», я ни в коем случае не имею ввиду правильно. Так вот там подозреваемый с первых секунд находился под чудовищным прессом – в кабинетах его давили опера, а в камере агентура – завербованные оперчастью рецидивисты. Долго никто не выдерживал и вот уже по отделу ползет слух – подозреваемый «треснул»! Незамедлительно снаряжаются две автомашины – в одной едет гордый криминалист с огромной казенной видеокамерой (они тогда только появились), женщина-следователь и пара понятых. В другой между двумя операми скрючился в наручниках угрюмый убивец, а в обезьяннике гремят лопаты и матерятся два алкаша – их утром взяли из вытрезвителя, пообещав не сообщать на работу. По прибытию все происходит очень быстро – фигурант показывает место и на камеру несколько раз повторяет куда направлена трупова голова, а куда ноги. Алкаши резво выкапывают тело, на трассе тормозится грузовик, труп – в морг, опера – пьянствовать. Всё.

Рассказ каталы Панченко,

погремуха «Студент»

…Картинка, однако, будет неполной, если не помянуть еще одну категорию заключенных. Это, собственно, попкари, вохра, контролеры, вертухаи, кумы, собачники, начальники отрядов и примкнувшие к ним вольнонаемные. Встретить несчастных можно в Мордовии, в Сибири, на северном Урале. Особенно широк ареал их обитания в Коми АССР. Да что говорить – конвоиры плотно населяют весь наш бескрайний Советский Союз! Глубоко несчастны эти люди.

Помню, перед освобождением играю я в шахматы с майором Пуховым – замом по режиму нашей УЩ/62, и смотрит он на меня с каким-то странным, отрешенным выражением глаз.

– Ну что, зэка Панченко, в Москву поедешь?

– Ну не в Ивделе же мне оставаться, гражданин начальник! Кому я тут нужен? Где родился – там пригодился.

– И в парк Горького пойдешь? И на площадь главную, и в ГУМ? А ведь я, знаешь, поступал когда-то в столице в институт… да не срослось.

– Ну а как же, гражданин начальник! У меня окна на парк выходят – только через мост перейти…

Но не дал он мне закончить – вскочил нервно, фигуры с доски уронил и пошел по коридору прочь, а дежурный повел меня в барак.

Обидно им, конечно. Зэк подобен птице перелетной, а охрана тут, на Севере, отбывает в полном смысле пожизненный срок. Идут они после смены в покосившиеся дома, где пахнет кислятиной, как в бараке. Там их встретят безвременно расползшиеся тетки с зубами из нержавейки, щи нальют. А за грязным окном восемь месяцев зимы. Тоска. Тоска смертная…

Суд идёт

Наш нарсуд находился на втором этаже, прямо над отделом уголовного розыска. И вот приезжает автозак, конвойные курят вонючие папиросы и угрюмо бродят по коридору – ждут когда сверху сбежит помощница судьи и начнет молча истерически махать руками, показывая на второй этаж, где залы судебных заседаний. Конвойные, забычив чинарики, солидно и неспешно поднимаются наверх, а судья в это время зачитывает приговор. Бледный подсудимый правдами и неправдами на время следствия вымутил себе подписку о невыезде и в суд пришел сам, рассчитывая на условный срок. Точнее, он почти уверен, что срок будет условным: его же не арестовали – подписку дали! Почти твёрдо уверен. Да, да!

И вот судья бесстрастно зачитывает: «…взять под стражу в зале суда» – тут заходят конвойные и пересаживают, теперь уже осужденного, бедолагу на другую скамью. Рухнуло мироздание и рассыпалась в песок вся прошлая жизнь – сегодня он поедет в СИЗО, «прописка» в камере, этап, лагерь на севере, бараки, вышки…

Меня же всегда смущал вопрос: если, в соответствии с УПК РСФСР, приговор только что испёкся в совещательной комнате – почему они еще позавчера заказали конвой? Предвидение?

И всё же те далёкие советские судьи: дядьки с железными зубами и орденскими планками и тётки в навсегда приклееных шапках-формовках – так ли уж плохи были они в сравнении с… ну вы поняли.

Карась

В моем милицейском кабинете на подоконнике стояла трехлитровая банка, и в банке этой жил карась. Был он жизнерадостен и неприхотлив. Жрал хлеб, но без особенного удовольствия. Больше даже не жрал, а умничал. Несъеденный хлеб разбухал и опускался на дно, смешиваясь с карасьими какашками. Вода, соответственно, портилась. Я тогда был молодой, смекалистый и быстро понял, что кормить рыбину надо через три дня на четвертый. Это дало превосходный результат – карась жадно сжирал хлеб, и вода, желтая водопроводная вода Свердловска восьмидесятых, оставалась относительно чистой. Так мы и жили, душа в душу, до того дня, когда мне пришлось внезапно улететь в Москву на семь дней…

В кабинете воняло. Из зелено-серой воды овалом торчало побелевшее карасье пузо. В глубокой печали, на вытянутых руках я скорбно понес банку вдоль длинного казенного коридора – прямиком в сортир. Реквием по усопшему и слегка завонявшему другу звучал в ушах моих. Однако вывалить в унитаз и смыть покойного мне не удалось. По счастью, в единственной кабинке кто-то гадил, и дверь была заперта. Мне ничего не оставалось кроме как выплеснуть содержимое банки в умывальник. И тут рыба ожила – принялась укоризненно бить в раковине хвостом! Очень я тогда обрадовался. Возликовал прямо. Отмыл страдальца от слизи, наполнил банку свежей рыжеватой хлорированной водой и отнес другана обратно на подоконник. Там он жил еще довольно долго, меланхолично разглядывая сквозь стекло, как я строчу бесконечные бумаги с грифом «секретно». Низ карасьего пуза так и остался белым.

Когда мы расстались и как сложилась его судьба – вообще не помню!

В отпуск

Раннее-раннее утро в свердловском аэропорту Кольцово. 1986 год. У секции прибытия с выражением безразличия на лице прогуливается известный свердловский катала Игорь Зима.

– Гражданин! – подойдя сзади, говорю я казенным голосом. Игорь вздрагивает и поворачивается.

– Ну чего? Что опять?

– Да остынь. Я в отпуск лечу.

– А-а, – говорит он без энтузиазма и достает из кармана флягу, – «Плиски» глотнешь?

Мне он ни капельки не рад и хочет чтоб я поскорее ушел, но у меня еще тонна времени и я стою рядом – нервирую. Еще больше его раздражает подошедший Васька-Симфония. Васька три месяца как откинулся и тоже ждёт прибытия рейса из Сургута. При щуплом телосложении он имеет очень серьезный воровской авторитет – выгнать его никак невозможно и вот они стоят в хилой группке встречающих, косясь на меня и не глядя друг на друга.

Я же пребываю в отличном настроении и просто придуриваюсь.

Ментовский выход в отпуск требует особых знаний и смекалки и я использовал их в полной мере. Тридцать положенных дней следует рассчитать так, чтобы они заканчивались в пятницу – таким образом прибавляется еще 2 дня. Уход грамотного опера в отпуск осуществляется только после дежурства в СОГ (следственно-оперативная группа) – ведь там сразу дается два дня на восстановление. Так лепится уже четыре дня, при условии, что дежурил в среду. В целом, если календарь благоприятен, можно откусать до сорока дней! В среду на дежурство следует заступать с сумкой, чтоб рано утром улететь в Сочи. 6—7 часов утра – мертвое время и можно уехать в аэропорт на дежурке. Моё утреннее появление в Кольцово именно таким образом хирургически четко рассчитано.

А зачем же известные картежники-мошенники, в миру «каталы», прервав нежный предутренний сон, приехали в аэропорт встречать буровиков-нефтянников? Ответ прост – работа. Непростая, филигранно тонкая психологическая работа по изъятию дензнаков у вахтовиков Севера. Грамотный, хорошо подготовленный, катала знает назубок фамилии всего геологоразведочного и прочего северного начальства, названия улиц Нефтеюганска, Ноябрьска и прочих мест, где сам он никогда не бывал. Харизматичный и раскованный, он легко заводит и поддерживает разговор с работягой-бурильщиком и прямо в такси начинает тонкое разводилово, а уж потом как из воздуха появляется колода карт…

А вот и сургутский рейс. Самый заметный пассажир – вон тот в меру пьяный газовик-бурят. У него красное лицо, наполеоновский взгляд и безумная, невообразимой высоты норковая шапка-формовка. Ударник соцтруда что-то требовательно кричит и машет руками.

– Слааааденький…, – вполголоса с нежностью говорит Зима и радостно направляется к отпускнику. Сейчас он представится снабженцем и другом начальника экспедиции, пообещает помочь с размещением в «Большом Урале»…и к вечеру вдруг протрезвевший бурят осознает, что в Ялту ему уже не надо, да и в Свердловске делать особо нечего. На остаток денег, которые разумный катала всегда оставит, он купит билет обратно в Сургут и никому не расскажет как его красиво, буквально за несколько часов, развели в столице Урала.

Но ничего этого я не увижу – вон уже на мой сочинский рейс посадку объявили.

Счастье

Доводилось ли вам в жизни видеть счастливого человека? Абсолютно, безбрежно, оглушительно счастливого? Мне довелось дважды. К сожалению, это был один и тот же индивидуум.

Лёха Баранов жил рядом с Октябрьским ОВД, можно сказать в одном дворе. Точно не знаю сколько ему было лет – может 15, а может и все 40. Лицо его было надутое как у колобка, а голос детский – ну как тут определишь? Можно было, конечно, спросить, но отвечал Лёха всегда по-птичьи и разобрать что именно он говорит было решительно невозможно. Да и не стал бы он со мной разговаривать – форму-то я не носил, а весь Лёхин пиетет был направлен на людей с погонами. То есть уголовный розыск в его глазах тоже состоял из таких же аутистов как он сам – о чем тогда говорить? Днем он обычно стоял у райотдела и отдавал честь въезжающим. Не всем – только милицейским машинам. Покидающих же райотдел Лёха игнорировал – может считал предателями. Иногда начальник в своем кабинете нажимал кнопку «дежурная часть» и просил Лёху Баранова от шлагбаума удалить – ожидался приезд кого-то из Управления, либо какого-нибудь партийного туза. Не все, к сожалению, понимают что юродивый – это никакое не зло, а вполне может быть наоборот. Начальник у нас был очень хороший и Лёху называл не иначе как «наш талисман». Кроме того часто упоминал его в разных коннотациях: да я скорей соглашусь Баранова принять на эту должность! Или: это кто – Баранов за вас составлял эту ориентировку?…и т. п.

При дежурке у нас был обезъянник из отполированной руками арматуры и две настоящие камеры – заведовал ими сержант. Точнее три сержанта, сутки через двое. Вот одного из них и отправлял обычно дежурный на переговоры. Служивый выходил, о чем-то с Лёхой объяснялся, после чего тот безропотно исчезал. А пожилой сержант смотрел на серенькое свердловское небо, выкуривал под это дело пару папирос, сплевывал на грязный снег, да и шел неспешно обратно в дежурку. Служба.

Все трое наших сменных сержантов понимали лехин язык! Вечером, когда все начальники расходились по домам, Баранову разрешалось зайти внутрь райотдела. Он сидел на длинной скамейке и сдержанно улыбался. Мог и смеяться вместе со всеми, если анекдот того стоил. Поздно вечером он выметал влажным веником камеры и уходил, довольный, домой чтобы к обеду вновь появиться у въезда в райотдел. И вот пришел безумный День ВДВ, когда от пьяных десантников трещала вся дежурная часть. К полуночи их всех раскидали – кого-то пинком под зад на свободу, но в основном в вытрезвитель. Подметая камеры, Леха обнаружил на полу старую портупею. Настоящую, но немного заблеванную. Решено было ему же эту находку и презентовать. Он сам в туалете тщательно отмыл ремень, но тот оказался мал – наш талисман был довольно таки круглым. Тогда дежурный привел Лёху ко мне в кабинет – все знали, что я храню набор острых трубочек для проделывания дыр в кожаных ремнях. Гвоздем или шилом такая работа не делается. Я уже опечатал дверь и собирался уходить, но раз такое дело – снова включил свет и протянул руку. Тут Лёха перепугался до смерти и спрятал подарок за спиной, видимо, решив, что ремень я хочу навсегда забрать себе. Дежурный его пристыдил и бедняга пришел в волнение, задрожал и закрутил головой не зная кому верить. Трясущейся рукой отдал таки мне находку. Я неспешно и аккуратно проделал новые дырки, вручил ремень счастливцу и он в ликовании что-то скороговоркой затараторил, закрутил руками, принялся примерять подарок и вообще излучал настоящее, истинное счастье. Счастье без условий и оговорок. Способен ли кто из нас, условно нормальных, так ликовать? Наврядли – нам ведь везде мерещится измена, мы не верим в радость без оплаты. Жизнь ли нас научила, или же носим мы в голове специальный тормоз – неизвестно.

С тех пор наш талисман портупею никогда не снимал…

Над страной тем временем гулял ветер перемен и молодой, меченый генсек объявил повальную борьбу с пьянством. Мы составили, как водится, какие-то планы и начались рейды, рейды, рейды… И вот однажды я увидел Лёху в райотделе среди бела дня, чего раньше никогда не случалось. Он стоял у стенки и на лице у него попеременно появлялась улыбка и страх, улыбка и страх. Мне показалось, что если они сойдутся в одном – бедняга закричит.

– Ты чего? Ты чего, тёзка? – подошел к нему дежурный и мой друг Лёша Шибаев, – что случилось-то?

– Мамка, – отвечал аутист в величайшем смятении, – мамка!

И показал на переполненный живыми людьми обезьянник. Оказалось, что в ходе рейда среди прочих прихватили его мать, уж не помню за что. Может самогон варила. Мы о ней ничего и не знали никогда. Отпустить же ее было нельзя по причине каких-то рапортов. Шибаев с этими бумагами направился к начальнику, но у того было совещание. И вот мы стоим и ничего не можем сделать. Бедному Лёхе передалось наше волнение и он стал мелко дрожать. В конце концов дежурный вывел женщину в коридор, а бумаги отдал мне – я, значит, выпущу – но ты уж похерь бумаги. Так было принято, так делилась ответственность.

Наш талисман схватил мамку за карман, уперся лицом в бок и принялся что-то лопотать, лопотать – словно извинялся. Будто это не она, а он попал в милицию.

– Пойдем, пойдем, – сказала женщина, – воротник-то подними, простынешь.

И они направились к выходу. У самой двери Лёха обернулся и глаза у него сияли как два фонарика.

Умер Брежнев

…Помню, погода в этот день была мерзопакостная – холодно, сыро, слякотно. Оттого приехать вечером домой было особенно приятно. Дома были пельмени. Думал – начну сейчас их лопать в тепле и уюте, да приобщаться через телевизор к сокровищнице советской эстрады – Пугачёва там, Кобзон, Лещенко…

Телефона у меня еще не было. Таких как я поднимали «по цепочке» – дежурный звонил тем, у кого был установлен домашний телефон, а уж они были обязаны пешком обойти и оповестить всех сотрудников, что живут неподалеку. За мной пришел поддатый и вечно хмурый участковый Нечаев – он потом повесился, но никто не знает почему.

– А чо за тревога-то? – спрашиваю. – Учебная или как?

– Или как. Брежнев воткнул.

– Чего воткнул? Куда? – растерялся я…

В коридорах ОВД висел стойкий запах перегара, и казалось, что качается само здание райотдела – такого огромного количества пьяных в милицейской форме я ни до, ни после уже не видел!

И то сказать – объявить тревогу в День милиции! Выдернуть из-за стола в самый-самый праздник! Общее настроение, тем не менее, было благостное – все понимали, что тревога объявлена лишь техническая: так положено, раз главный вдруг помер. Зато не придётся проверять чердаки и подвалы, либо мерзнуть в оцеплении. Никто не грустил, не было и ощущения смены эпох. Утром всех отпустили по домам, велев вернуться в 2 часа, но мало кто пришел.

Потерпевшим во всей этой истории оказался влюбленный опер Валера К-ой. У Валеры на пятницу в ресторане «Большой Урал» была назначена свадьба, но её, как и другие подобные мероприятия по всей стране, отменили и перенесли в связи с объявленным в стране трауром.

Он, впрочем, потом всё равно развёлся…

Черт на плече

Однажды мой приятель-управдом загремел в горбольницу с белой горячкой. Ко мне примчалась его жена с ключами от жигулей: – Убери машину от подъезда! Колёса снимут – Мишка меня убъёт. – Так дай ключ от гаража – я перегоню и закрою. Тут она грязно выматерилась, из чего я понял: ключи от гаража она найти не может. У меня свой «жигуль» был, но на чужом гонять по делам гораздо приятнее – все знают. Я и гонял. Пока на третий, кажется, день не замучила совесть – решил друга проведать. К моему изумлению, он был совершенно здоров, только бледен необычайно. Говорил медленно – от медикаментов, но разумно и складно. Тут как раз пришла докторша, широкая, как штангист. – Так я его увезу сейчас, – говорю. – Он здоров абсолютно уже! – Да вы не спешите. Поговорите ещё. Поговорите… И ушла.

Ну, мы дальше болтаем – о том, о сём. – Сань! – вдруг говорит он с мольбой. – Ну сгони ты его! Ведь он тебе сейчас в ухо плюнет!

Это сейчас я старый и приторможенный, и, конечно, растерялся бы. А тогда был шустрый, как ртуть – старшим опером служил. Быстро смекнул: – На каком плече? – спрашиваю, не поворачивая головы. – Да вон же, – показал он подбородком на левое.

– Давай, Мишань, поправляйся. Я его щас в коридоре уебошу.

Сказал – и вышел. А Мишу ещё неделю лечили.

Янка

Однажды давно, теплым весенним днем, поехал я в судебно-медицинский морг за каким-то заключением. К жмурам по службе я отношения не имел – «каталами» занимался, но вот что-то понадобилось, уж не припомню. А там как раз был Алик-армянин – полноватый врач с грустными глазами, я его знал еще по пластинкам. Он, впрочем, вообще был в Свердловске довольно известным – деньги водились, девчонки его любили. На самом деле Алик был ненастоящий – я как-то видел как с ним пытались разговаривать в ресторане нормальные армяне. Доктор только хлопал глазами и повторял «русурен хосумес… хосумес русурен» – типа по-русски давайте. Не знал он армянского-то.

Так вот Алик проводил вскрытие для студентов. Я из уважения тоже встал в круг, но наблюдать, конечно же, было интересней за зрителями. Вот он засунул руку в живот, сжал мочевой пузырь – покойный стал ссать, но не для смеха, а в баночку – для анализа. Двое парней рядом со мной только крякнули в огорчении и поежились нервически. Грудную же клетку, по какой-то причине, открывали полностью – этакой перевернутой трапецией по очертаниям гусарского кителя. Своего рода дверцей. Тут я заметил, что одна девочка, прямо напротив меня на противоположной стороне стола, как-то странно смотрит. Вроде и глядит, а вроде и нет – за очками то белки, то снова зрачки появляются. Хорошая такая – рыжеватая, с кудрями на прямой пробор. Тут Алик стал грудную «дверцу» открывать на сторону – раздался звук рвущихся хрящей, и кудрявая, прижав к груди бумаги, пошла на выход. Шагала она не то чтобы совсем как солдаты у мавзолея, но тоже очень торжественно. Я последовал за ней. Закончился коридор и мы вышли на залитый солнцем двор. Тут Янка делает еще несколько шагов и с размаху падает лицом в газон. Травы еще не было, но земля там была как торф – мягкая. Потом я ремонтировал ее очки… да много что было потом.

Продолжить чтение