Сборник «Последний стих»

Размер шрифта:   13
Сборник «Последний стих»

Думали – человек!

И умереть заставили.

Умер теперь, навек.

– Плачьте о мертвом ангеле

Марина Цветаева

Судьба русских стихотворцев испокон веков сплетена с судьбой России в горький венок: их голоса, словно колокола, звонили в унисон эпохам – то пророчествуя, то оплакивая. Но чем ярче горел их дар, тем яростнее дули ветры истории, задувавшие эти свечи. Власть предержащие, строители «новых миров», видели в них не певцов, а смутьянов: их строки, пронзительные как набат, обнажали трещины в фасаде утопий. Почему же, зная цену этой правде, поэты шли на Голгофу с открытым сердцем? Почему их слово, способное ранить владык, не могло защитить их самих? Ответы теряются в метели времён, но вопрос висит в воздухе, как недопетая строфа.

Глубина роли поэта в развитии страны отражена в стихотворении Евгения Евтушенко.

Поэт в России – больше, чем поэт.

В ней суждено поэтами рождаться

лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства,

кому уюта нет, покоя нет.

1965 г.

Александр Гульстен, размышляя о Есенине, нашёл точный образ: «человек без кожи». Такова участь всех, кто обнажает нервы эпохи. Русский поэт – вечный мученик зеркала: он отражает язвы века, но не смеет отвести взгляд. Даже предчувствуя гибель, он не может затворить «око слов» – будто клятва, данная Музе, сильнее инстинкта самосохранения. Писать – значит дышать. Молчать – значит умереть заживо.

В этом собрании – предсмертные строки тех, чьи жизни оборвались как незавершённые поэмы. От Княжнина до Мандельштама, от Пушкина до Цветаевой – всех их свела в единый хор непохожих голосов трагедия. Что шептали они напоследок? Может быть, проклятие тиранам? Или молитву о прощении? А может, просто просьбу: «Запомните меня весёлым…». Я вглядываюсь в эти тексты, как в застывшие капли крови на снегу, пытаясь услышать эхо их последнего вздоха. Возможно, вам откроется больше – ведь у поэтов даже смерть становится метафорой.

Искренне надеюсь, что эта книга позволит вам не только вспомнить забытых русских поэтов, но и открыть неизвестные имена, вплетённые в кровавую вязь нашей истории.

Когда я начинал работу, не предполагал, какой пласт русской поэзии подниму – с её судьбами-разломами, страницами-исповедями, криками и шёпотами эпох. Получился не просто сборник, но кривое зеркало времени, где строка обжигает болью тех, кто стал голосом своей трагедии. Поэт и Время – две строки одной вечной поэмы…

_____________________________________________________________________________________

Рис.0 Сборник «Последний стих»

АЛИГЕР

Маргарита Иосифовна

7 октября 1915г. – 1 августа 1992г.

Её имя гремело в строфах «Зои» – поэмы, увенчанной Сталинской премией. Но слава, дарованная властью, стала для Маргариты Алигер и щитом, и клеткой. Время требовало не таланта, а верности: поэты тогда ходили по канату, где с одной стороны пропасти ждал забвение, с другой – компромисс. Алигер, казалось, нашла невозможное равновесие: её стихи, даже воспевая «партийную правду», дышали искренностью. Как птица, поющая в золотой клетке, она умудрялась втиснуть боль и надежду в ритмы, одобренные цензурой.

Её жизнь – точный слепок советской эпопеи: взлёты пятилеток, страх 37-го, рёв войны, оттепельные намёки… Она переводила Неруду и Мицкевича, писала репортажи из сталинградского ада, но главным переводчиком стала для самой себя – пытаясь адаптировать душу к языку эпохи.

Личная трагедия настигла её на пороге войны: смерть годовалого сына, гибель мужа в первые месяцы сражений. «С пулей в сердце» (1941) – не метафора, а диагноз: эти стихи выкрикивала женщина, хоронившая близких под аккомпанемент артобстрелов. Оставшись с дочерью на руках, она продолжила писать – будто строки могли стать бинтами для истерзанной памяти.

С пулей в сердце

я живу на свете.

Мне еще нескоро умереть.

Снег идет.

Светло.

Играют дети.

Можно плакать,

можно песни петь.

Только петь и плакать я не буду.

В городе живем мы, не в лесу.

Ничего, как есть, не позабуду.

Все, что знаю, в сердце пронесу.

………………..

Сквозь свои

и сквозь чужие беды

в этот день пошла я напролом.

1941г.

Война, смешавшая пепел и кровь, свела Маргариту с Александром Фадеевым – писателем, чьи романы были высечены в пантеоне соцреализма. Их связь, вспыхнувшая среди развалин, казалась попыткой вырвать у войны кусок жизни: в 1944-м родилась дочь Мария. Фадеев, не покидавший законной семьи, создал треугольник, где любовь граничила с отчаянием.

«Саша, ты пишешь о подвиге, а сам прячешь нашу любовь как контрабанду. Разве партия запретила нам дышать?» (из письма Маргариты Алигер, 1945).

«Рита, мы с тобой – как герои моего романа: обречены на разрыв из-за „высших целей“. Но я не смогу без твоих стихов – они моя отдушина в этом картонном раю» (ответ Александра Фадеева).

Их письма – как страницы из романа, который никто не осмелился бы написать: здесь страсть переплеталась с партбилетами, а шепот «люблю» заглушался гулом эпохи.

1956 год. В предсмертной записке он обвиняет партию в убийстве искусства: «Не вижу возможности дальше жить… Искусство задыхается в тисках невежества». Поводом стал унизительный разнос на даче Хрущёва – вождя, требовавшего переписать «Молодую гвардию» под новые мифы. Самоубийство мастера генсек счёл личным выпадом. Месть не заставила ждать: на встрече с интеллигенцией Хрущёв, тыча пальцем в Алигер, кричал об «идеологической диверсии». Конкретных претензий не было – лишь яд презрения к тем, кто помнил Сталина. Но чаша с цикутой миновала её: репрессии ограничились шельмованием.

Её поздние годы – хроника распада. 1974-й: младшая дочь Татьяна угасает от лейкемии. 1991-й: старшая, Мария, унаследовавшая отцовскую тоску, сводит счёты с жизнью в лондонской квартире. 1992-й: сама Маргарита, споткнувшись на мостике у дачи, ломает шею – будто смерть, игравшая с ней в прятки десятилетиями, наконец догнала. Она ушла в декабре, в 76лет, когда над Кремлём спускали алый стяг СССР. Последние её строки (1989) звучат эпитафией эпохе:

Подживает рана ножевая

Подживает рана ножевая.

Поболит нет-нет, а все не так.

Подживает, подавая знак:

– Подымайся!

Время!

Ты – живая!

Обращаюсь к ране ножевой,

в долготу моих ночей и дней:

– Что мне делать на земле, живой?

А она в ответ:

– Тебе видней. 1989г.

_____________________________________________________________________________________

Рис.1 Сборник «Последний стих»

БЕДНЫЙ Демьян

(Ефим Алексеевич Придворов)

13 апреля 1883г. – 25 мая 1945г.

Его имя по рождению – Ефим Придворов – кануло в Лету, как ветхий завет. «Демьян Бедный» стало псевдонимом-манифестом: здесь и насмешка над прошлым, и клятва верности грядущему. Сын крестьянина, выучивший Евангелие наизусть, он сменил веру как перчатки: от молитв царю-батюшке до гимнов Ленину, от Троцкого до Сталина. Его стихи – не поэзия, а партийные директивы в рифму. Но в этой фанатичной преданности была почти религиозная исступлённость: он верил в Социализм, как в Святую Троицу, а в партию – как в церковь без куполов.

В 1920-е он возглавил крестовый поход против Бога. Общество «Союз воинствующих безбожников» стал его инквизицией:

– «Храмы – опиум для масс!» – гремело со страниц журнала «Безбожник»;

– «Евангелие от Демьяна» – кощунственная пародия, где Христос превращался в «бродягу-мечтателя».

Возможно, именно его черты Булгаков вложил в Ивана Бездомного, поэта из романа “Мастер и Маргорита”.

Квартира “Бедного” в Кремле блистала, как ризница: личный автомобиль, агитпоезд, тиражи в миллионы. Он пил чай со Сталиным, а его фельетоны цитировали как Писание. Но в 1930-м грянул Судный день: за излишнюю ретивость, в борьбе за дело социализма, его отлучили от партийной трапезы. Сталинское письмо в «Правде» прозвучало как анафема: «Товарищ Бедный, вы сбились с ленинского пути». Кремлёвские покои, слава, партбилет – всё исчезло, словно мираж. Остался лишь позор – горше репы.

Война вернула его из небытия. Старый Демьян, снова взялся за перо: плакаты с Кукрыниксами, стихи для «Окон ТАСС». Его строки грели солдат, как поленья в землянке.

9 мая 1945-го страна ликовала, а он, забытый всеми, угасал в подмосковном санатории. Сердце, изношенное метаниями между славой и позором, остановилось 25 мая. Поэту было 62 года. Похороны на Новодевичьем – с венками от Союза писателей и маршами оркестра – стали последним парадоксом: система хоронила того, кого сама же объявила «отщепенцем».

Даже смерть не примирила его с правдой. Реабилитация 1956 года (восстановление в партии) лишь подчеркнула абсурд: поэт, десятилетиями воспевавший «мудрость вождя», стал жертвой той же системы, что вознесла его на олимп.

В памяти народа Демьян Бедный, остался как автор песни, «Как родная меня мать провожала…» – ирония для автора, мечтавшего о бессмертии в учебниках. Да и та песня пережила его не благодаря, а вопреки – время очистило её от пропагандистской шелухи.

В феврале 1945-го, за три месяца до Победы, Демьян Бедный пишет строки, ставшие его лебединой песней:

Автоэпитафия

«Не плачьте обо мне, простёршемся в гробу,

Я долг исполнил свой, и смерть я встретил бодро.

Я за родной народ с врагами вёл борьбу,

Я с ним делил его геройскую судьбу,

Трудяся вместе с ним и в непогодь и в вёдро».

Эти слова – квинтэссенция его пути. Кажется, он и в последние свои дни, твердит лозунги, словно боится, что без них его не опознают на пороге вечности. Но за строчками о «бодрой смерти» скрывается трагедия человека, чьё имя стало синонимом верности режиму – даже когда режим отрёкся от него.

_____________________________________________________________________________________

Рис.2 Сборник «Последний стих»

БЕСТУЖЕВ

Александр Александрович

(Марлинский)

3 ноября 1797г. – 19 июня 1837г.

Отпрыск древнего рода, пронизанный духом Просвещения, Александр Бестужев с юности носил в груди два сердца: одно – для лиры поэта, другое – для клинка реформатора. Учебу в Горном корпусе он променял на грохот драгунских сабель, но истинной страстью стали ему не военные парады, а мятежные идеи, долетавшие из Парижа сквозь жандармские кордоны. Как и все декабристы, он мечтал переплавить Россию в горниле свободы, но сама судьба, словно насмехаясь, сделала его кузнецом собственных цепей.

Четырнадцатое декабря 1925года. Утро на Сенатской площади стало его звёздным часом. В мундире поручика Московского полка он вывел солдат под свинцовое небо, кричал: «За Константина, за Конституцию!» – хотя многие из солдат не ведали, что это за диковинная «конституция». Три брата Бестужевых в тот день разделили участь идеалистов: младший, Михаил, пал от штыков; Николай и Пётр последовали за Александром в Сибирь. Сам он, сдавшись на гауптвахту, написал Николаю I: «Не бунт, Государь, а крик сердца…» – но Император ответил ему кандалами.

Якутский мороз, кавказские ущелья, солдатская шинель – всё это стало горьким лекарством от романтизма. На Кавказе, где горцы встречали его свинцовым дождём, он обрёл новую славу – не как мятежник, а как герой. Георгиевский крест на груди, азербайджанские песни на устах, он писал повести, что читала вся Россия, не ведая, что автор – государственный преступник. Его «Аммалат-Бек» и «Мулла-Нур» дышали Востоком, но в каждом слове сквозила тоска по Петербургу.

В июне 1837-го, через полгода после гибели Пушкина (с которым он вёл переписку, полную взаимного уважения и горечи), Бестужев пал в стычке у мыса Адлер. Горцы, унося его тело как трофей, не знали, что лишили Россию поэта без могилы. Ему было 39. В тот год страна потеряла двух певцов свободы: одного – от пули Дантеса, другого – от кинжала судьбы.

Его наследие – парадокс. Романтик, воспевавший бунт, стал жертвой собственных иллюзий. Солдат без чинов – но кавалер Георгия. Писатель, чьи книги запрещали, но тайно переписывали. Декабрист, чьё имя стёрли из истории, но чьи идеи, как подпольные ручьи, питали реки будущих реформ. Даже псевдоним «Марлинский» (в честь балтийских волн) стал символом – вечного движения между надеждой и гибелью. Бестужев, с каторги писал брату Павлу: «Мы были первыми искрами, но пламя, которое мы зажгли, не угаснет. Пусть нас разметало ветром истории – другие подхватят светильник».

Одно из последних стихотворений поэта:

Еще ко гробу шаг – и, может быть, порой,

Под кровом лар родных, увидя сии строки,

Ты с мыслью обо мне воспомнишь край далекий,

Где, брошен жизни сей бушующей волной,

Ты взора не сводил с звезды своей вожатой

И средь пустынь нагих, презревши бури стон,

Любви и истины искал святой закон

И в мир гармонии парил мечтой крылатой.

1837г.

_____________________________________________________________________________________

Рис.3 Сборник «Последний стих»

БЛОК

Александр Александрович

26 ноября 1880г. – 7 августа 1921г.

Поэтесса Марина Цветаева, еще в 1916году посвятила целый цикл стихов Блоку.

Имя твоё – птица в руке,

Имя твоё – льдинка на языке,

Одно единственное движенье губ,

Имя твоё – пять букв.

Мячик, пойманный на лету,

Серебряный бубенец во рту,

Камень, кинутый в тихий пруд,

Всхлипнет так, как тебя зовут.

В лёгком щёлканье ночных копыт

Громкое имя твоё гремит.

И назовёт его нам в висок

Звонко щёлкающий курок.

Имя твоё – ах, нельзя! —

Имя твоё – поцелуй в глаза,

В нежную стужу недвижных век,

Имя твоё – поцелуй в снег.

Ключевой, ледяной, голубой глоток…

С именем твоим – сон глубок.

15 апреля 1916

Значимость личности Александра Блока в русской литературе невозможно переоценить.

Блок разорвал вековую традицию русской элиты, боготворившей Европу. Париж, этот «светоч цивилизации», вызвал у него омерзение: «Неотъемлемое качество французов (а бретонцев, кажется, по преимуществу) – невылазная грязь, прежде всего – физическая, а потом и душевная. Первую грязь лучше не описывать; говоря кратко, человек сколько-нибудь брезгливый не согласится поселиться во Франции», “Биарриц (курортный город на юге Франции) наводнён мелкой французской буржуазией, так что даже глаза устали смотреть на уродливых мужчин и женщин… Да и вообще надо сказать, что мне очень надоела Франция и хочется вернуться в культурную страну – Россию, где меньше блох, почти нет француженок, есть кушанья (хлеб и говядина), питьё (чай и вода); кровати (не 15 аршин ширины), умывальники (здесь тазы, из которых никогда нельзя вылить всей воды, вся грязь остаётся на дне)…”

Может именно поэтому, когда возник выбор, уехать из Советской России или остаться поэт некогда не рассматривал вопрос иммиграции.

Октябрь 1917-го он встретил как очистительную бурю. В «Двенадцати» – поэме-вихре – Христос в кровавом венце вёл красногвардейцев сквозь метель. Но скоро восторг сменился холодом. Новая власть, приглашая его на митинги и в комитеты, выжимала из поэта «организатора», требуя служить, а не творить. Блок, словно тень прежнего себя, метался между театрами и чиновничьими кабинетами. Его дневники 1920-го полны отчаяния:

– „Я не могу писать стихов – я не могу даже читать их. Всё во мне умерло“ (июнь 1921).

– „Я превратился в рабочее животное… Осталась только обязанность“ (письмо матери).

Даже мистик Блок, веривший в „музыку революции“, признавал: „Покой и воля“ – единственное, чего жаждет поэт, – были растоптаны новой властью».

Достаточно быстро его здоровье пошло на спад, целый букет болезней поразил поэта, была подорвана и психика поэта. Просьбы к властям отпустить его на лечение за границу, увенчались успехом слишком поздно. 7 августа 1921 Блок скончался в своей квартире в Петрограде. Поэту было 40 лет.

Последнее стихотворение Блок писал уже тяжело больным, и было оно посвящено любимому городу и Александру Сергеичу Пушкину.

Пушкинскому Дому

Имя Пушкинского Дома

В Академии наук!

Звук понятный и знакомый,

Не пустой для сердца звук!

Это – звоны ледохода

На торжественной реке,

Перекличка парохода

С пароходом вдалеке,

Это – древний Сфинкс, глядящий

Вслед медлительной волне,

Всадник бронзовый, летящий

На недвижном скакуне.

Наши страстные печали

Над таинственной Невой,

Как мы черный день встречали

Белой ночью огневой.

Что за пламенные дали

Открывала нам река!

Но не эти дни мы звали,

А грядущие века.

Пропуская дней гнетущих

Кратковременный обман,

Прозревали дней грядущих

Сине-розовый туман.

Пушкин! Тайную свободу

Пели мы вослед тебе!

Дай нам руку в непогоду,

Помоги в немой борьбе!

Не твоих ли звуков сладость

Вдохновляла в те года?

Не твоя ли, Пушкин, радость

Окрыляла нас тогда?

Вот зачем такой знакомый

И родной для сердца звук

Имя Пушкинского Дома

В Академии наук.

Вот зачем, в часы заката

Уходя в ночную тьму,

С белой площади Сената

Тихо кланяюсь ему.

1921 г.

Александр Блок был символом своей эпохи. На смерть поэта откликнулись современники. Вспомнив великого поэта в стихах.

Игорь Северянин

На смерть Блока

Мгновенья высокой красы! —

Совсем незнакомый, чужой,

В одиннадцатом году,

Прислал мне «Ночные часы».

Я надпись его приведу:

«Поэту с открытой душой».

Десятый кончается год

С тех пор. Мы не сблизились с ним.

Встречаясь, друг к другу не шли:

Не стужа ль безгранных высот

Смущала поэта земли?..

Но дух его свято храним

Раздвоенным духом моим.

Теперь пережить мне дано

Кончину еще одного

Собрата-гиганта. О, Русь

Согбенная! горбь, еще горбь

Болящую спину. Кого

Теряешь ты ныне? Боюсь,

Не слишком ли многое? Но

Удел твой – победная скорбь.

Пусть варваром Запад зовет

Ему непосильный Восток!

Пусть смотрит с презреньем в лорнет

На русскую душу: глубок

Страданьем очищенный взлет,

Какого у Запада нет.

Вселенную, знайте, спасет

Наш варварский русский Восток!

1921 г.

Марина Цветаева

Вот он – гляди – уставший от чужбин,

Вождь без дружин.

Вот – горстью пьет из горной быстрины —

Князь без страны.

Там всё ему: и княжество, и рать,

И хлеб, и мать.

Красно́ твое наследие, – владей,

Друг без друзей!

15 августа 1921

_____________________________________________________________________________________

Рис.4 Сборник «Последний стих»

БРОДСКИЙ

Иосиф Александрович

24 мая 1940г. – 28 января 1996г.

Он родился в городе, где даже дождь казался цитатой из Пушкина. Ленинград, палиндром судьбы: «А Нева вена» читалась как слева направо, так и наоборот, словно кровеносная система великого города. Жизнь юного Иосифа напоминала рукопись с вырванными страницами. Школу он покинул, как герой романа, оставшийся без автора.

Работал фрезеровщиком, словно пытаясь выточить из металла собственный поэтический профиль. Заводские станки гудели ямбом, а в кочегарке, куда его забросила судьба подрабатывающим Сизифом, он открыл: “Время дробит каплями сердце, как дождь – асфальт”. Пламя топки лизало стенки котла, как красный карандаш цензора, а уголь рассыпался в пепел – чёрные точки на полях вечности. Котельная стала его алхимической лабораторией: здесь рождались строфы, где дым превращался в метафору, а стук лопаты о плиту – в стихи.

Одной из ценителей таланта молодого поэта становиться Ниоба1 Серебряного века – Анна Ахматова. С её слов «Он настоящий поэт. Я не знаю, как он выживет здесь, но, если выживет – это будет чудо».

13 февраля 1964 проходит судилище над поэтом – тунеядцем.

Зал суда напоминал плохо переведённый водевиль. Судья, дама с лицом конверта для пенсии, вопрошала:

– Кто вас назначил поэтом?

– А кто назначил меня человеком? – парировал подсудимый, чей пиджак висел на нём, как на вешалке.

Мышь, пробежавшая по залу во время речи обвинителя, стала единственным искренним жестом в спектакле. Приговор – пять лет «трудовой шарады» в Коноше. Там, в избушке, где мороз рисовал на стёклах сонеты, он писал: «Жизнь – это комната без дверей и углов.

Ты либо в центре, либо исчезаешь в стене».

Освободили досрочно – видимо, система испугалась, что ссылка превратит его в мученика, а он предпочёл роль «изгнанника-невидимки».

Когда в 1972году, Бродского вызвали в ОВИР, он понял: страна, как плохой редактор, вычёркивает его из текста. В самолёте, уносящем в Вену, он представил, как родители в Ленинграде перечитывают его письма, словно шифры из параллельного мира.

«Ни страны, ни погоста

не хочу выбирать.

На Васильевский остров

я приду умирать».

Его письмо Брежневу – шедевр иронии: «Уважаемый Леонид Ильич, разрешите остаться в роли запятой в вашем монологе истории». Ответом стало молчание – единственная форма красноречия режима.

В Мичигане он учил студентов, что «Язык – древнейшая форма частного сопротивления. И поэзия – его высшая частность». Его лекции напоминали полёт бабочки-монарха: от Мандельштама к Донну, от русского «чёрного юмора» к английской метафизике.

«Эмиграция – это форма существования, при которой ты всегда в скобках», – шутил он, сочиняя эссе на английском. Но русские стихи запрещал переводить: «Мои русские стихи на английском – это тени, а не тела».

1987 год. Получая премию, он говорил: «Я – писатель русский… Я принадлежу к русской культуре. Я сознаю себя её частью, слагаемым, и ничто другое не вызывало у меня такого интереса», но думал о своих родителях, ушедших за несколько лет до церемонии, и с которыми ему так и не позволили попрощаться. В зале сидели шведы в смокингах, а он видел петербургский дождь, стучащий в окно коммуналки.

«Лучшая часть меня уже там – мои стихи», – повторял он, зная, что возвращение возможно лишь в форме метафоры, хотя первые стихи уже в печати, и Родина ждала с распростертыми объятьями.

Он умер в ночь на 28 января 1996 года, в 55лет, уронив перо на полуслове. Венеция приняла его, как принимает зеркало – без вопросов. На кладбище Сан-Микеле, где тени Стравинского с супругой, танцуют менуэт с облаками, его надгробие – белое пятно на карте памяти.

«Смерть – это всё, что с нами делает время: ставит запятую, когда мы ждём точки», – написал он когда-то. Теперь его строки летают над Невой и Гранд-каналом, как чайки, не знающие границ.

Последнее стихотворение Иосифа Бродского, было написано за месяц до ухода.

. Август

Маленькие города, где вам не скажут правду.

Да и зачем вам она, ведь всё равно – вчера.

Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту,

известному только поезду. Где-то гудит пчела.

……..

Январь 1996 г.

_____________________________________________________________________________________

Рис.5 Сборник «Последний стих»

ВАСИЛЬЕВ

Павел Николаевич

5 января 1910г. – 16 июля 1937г.

Над бескрайней казахской степью, где ковыль шепчет древние легенды, в январе 1910 года родился Павел Васильев. Его отец, сельский учитель, мечтал, чтобы сын продолжил дело просвещения. Но уже к семнадцати годам Павел, словно жеребёнок, сорвавшийся с привязи, умчался прочь от отчего дома. Владивосток встретил его штормами и запахом солёных волн. Университетские аудитории оказались тесны для его души – он жаждал жизни, кипящей, как котел на паровозе.

Грузчик в порту, золотоискатель в таёжных реках, матрос, бороздивший штормовые волны – за каждым из этих занятий скрывался не только заработок, но и попытка услышать себя. Поэт пробивался сквозь рёв кранов, шелест тайги, солёные брызги океана – пока однажды тяжёлые руки, привыкшие к ящикам и снастям, не схватили карандаш, чтобы выплеснуть на бумагу то, что годами копилось в тишине между работой и сном. Его стихи, будто искры от костра, разлетались по дальневосточным газетам:

Я верю – не безноги ели,

Дорога с облаком сошлась,

И живы чудища доселе -

И птица-гусь и рыба-язь.

В 1929 году Васильев ворвался в столицу, как степной ураган. Его очерки о стройках века – гремели в «Комсомольской Правде» и «Литературной газете». Но слава советского корреспондента не могла усмирить его нрав. По ночам, в прокуренных залах литературных клубов, он читал стихи, от которых содрогалась даже люстры:

Ой и долог путь к человеку, люди,

Но страна вся в зелени – по колени травы.

Будет вам помилование, люди, будет,

Про меня ж, бедового, спойте вы…"

Горький, узнав о выходках «степного хулигана», хлопнул кулаком по столу: «Его стихи – это крик дикого зверя, а не голос строителя социализма». В 1932 году Васильева вышвырнули из Союза писателей, как пустую бутылку. Но Павел лишь усмехнулся: «Исключили? Значит, я свободен!».

1937 год. Воздух Москвы сгустился, как кровь. Васильев, Корнилов и Смеляков – три друга, три брата по перу – ещё не знали, что их судьбы уже перечёркнуты красным карандашом вождя.

6 февраля за Васильевым пришли. Следствие выжало из него признание в «в подготовке покушения на товарища Сталина» – абсурдное, как стихи сумасшедшего. 16 июля, на рассвете, его расстреляли. Поэту было 27 лет.

Последнее стихотворение, написанное в камере, поэт посвятил своей гражданской супруге Елене Вяловой, так же арестованной после смерти поэта.

Елене

Снегири взлетают красногруды…

Скоро ль, скоро ль на беду мою

Я увижу волчьи изумруды

В нелюдимом, северном краю.

Будем мы печальны, одиноки

И пахучи, словно дикий мед.

Незаметно все приблизит сроки,

Седина нам кудри обовьет.

Я скажу тогда тебе, подруга:

"Дни летят, как по ветру листье,

Хорошо, что мы нашли друг друга,

В прежней жизни потерявши все…"

Февраль 1937. Лубянка, Внутренняя тюрьма.

В 1956-м, когда страна начала оттаивать, Павла реабилитировали. Его стихи, некогда запрещённые, зазвучали снова – горько, как степной полынный ветер. Но правда эта, как и сам Васильев, осталась в прошлом – бесстрашной, неукротимой, обречённой.

Три неразлучных друга Павел Васильев, Борис Корнилов (о его судьбе вы узнаете дальше), и Ярослав Смеляков. Со схожими, и в то же время разными судьбами. После критической статьи Максима Горького, досталось всем трем. Горький скончался в 1936 году, но слово его было приговором для друзей, хотя он вряд ли этого хотел. Поэт Борис Корнилов был расстрелян в 1938 году. Больше всего “повезло” Ярославу Смелякову, он прошел Сталинские лагеря, но выжил. В конце 60-х был удостоен Государственной премии, и умер своей смертью в 1972году. В 1967году в своем стихотворении “Три витязя”, он вспомнил своих друзей.

Ярослав Смеляков – Три витязя

Мы шли втроем с рогатиной на слово

и вместе слезли с тройки удалой -

три мальчика,

три козыря бубновых,

три витязя бильярдной и пивной…..

21 декабря 1967, Переделкино

_____________________________________________________________________________________

Рис.6 Сборник «Последний стих»

ВВЕДЕНСКИЙ

Александр Иванович

6 декабря 1904г. – 19 декабря 1941г.

Удивительным образом жизненные пути Александра Введенского и Даниила Хармса сплелись в единое повествование, словно следуя тайному замыслу судьбы. Оба поэта, чьи имена впоследствии стали символами русского авангарда, явились на свет в Санкт-Петербурге, в лоне интеллигентных семейств, оба – в декабрьские дни, с разницей в год: Хармс, младший из них, родился под сенью того же зимнего неба, что и его будущий соратник.

Их творческие искания, подобно двум рекам, слились в единое русло. Поэты избрали дерзкий путь «абсурдизма» – философии, отрицающей рациональный смысл бытия, – и возвели «бессмыслицу» в ранг высокого искусства. Странствия духа, а не мирские страсти владели их умами: оба хранили отстранённость от политических бурь эпохи.

Судьбоносная встреча произошла в Ленинграде, в 1925 году, на поэтическом вечере. С той поры их судьбы, словно строки в причудливом стихотворении, уже не мыслились порознь. В 1927 году Даниил Хармс посвятит другу стихотворение, ставшее зримым воплощением их братства в искусстве, – диалогом двух душ, говорящих на языке парадоксов и вечных вопросов.

А.И. Введенскому

В смешную ванну падал друг

Стена кружилася вокруг

Корова чудная плыла

Над домом улица была

И друг мелькая на песке

Ходил по комнатам в носке

Вертя как фокусник рукой

То левой, а потом другой

Потом кидался на постель

Когда в болотах коростель

Чирикал шапочкой и выл

Уже мой друг не в ванне был.

1927 г.

Внешне два друга являли собой разительный контраст. Александр Введенский – денди с иголочки: тёмный костюм, ложащийся безупречными складками, ослепительная сорочка, галстук-бабочка как символ изысканной небрежности. Галантный собеседник, обращавшийся ко всем на «вы», он сочетал в себе аристократизм с пороками времени: карточные азарты, эфирные грёзы, флирт с роковой игрой судьбы. Даниил Хармс же, напротив, возвёл эпатаж в философию. Его облик – то эксцентричный Шерлок Холмс в гетрах и кепи, то городской юродивый, беседующий с фонарными столбами, – становился манифестом свободы от условностей. Их диалоги, пронизанные алогичным юмором, напоминали тайнопись: непосвящённые ловили лишь обрывки смыслов, теряясь в лабиринтах абсурда.

В 1927 году друзья примкнули к созданию легендарного ОБЭРИУ – «Объединения реального искусства», где абсурд обрёл статус эстетики. Детские стихи, публиковавшиеся в маршаковских «Еже» и «Чиже», стали для них ироничной маской. Если Хармс вкладывал в «несерьёзные» строки почти мистическую глубину, то Введенский творил будто мимоходом – каламбуры рождались у него «на коленке», как бы между глотками эфира.

Декабрь 1931-го принёс общий арест за «антисоветские увлечения». Судьба ненадолго смилостивилась: ссылку в Курск, провинциальную глушь, они приняли как странный перформанс. Хармс, чьй эпатаж на фоне курских просторов казался ещё нелепее, словно намеренно обнажал абсурд самой эпохи.

После ссылки пути их разошлись. Хармс, вернувшись в Ленинград, обрёл семейный очаг, но не утратил мятежного духа. Введенский, поселившись в Харькове с последней спутницей, метался между Украиной, Москвой и Северной столицей, будто пытаясь обмануть рок. Их редкие встречи вновь наполнялись аллюзиями и смехом, который уже отдавал горечью.

За месяц до вступления фашистов в Харьков Введенского арестовали – будто сама история спешила расправиться с ним до прихода врага. Обвинение в «профашистской агитации» (27 сентября 1941-го) стало чудовищным парадоксом для поэта, чьё творчество отрицало любые «измы». Последний путь в Казань оборвался в вагоне-теплушке: плеврит, нищета, безвестная могила. Ему было 37.

Хармса схватили в июле 1941-го – за полтора месяца до блокады. Донос, «пораженческие настроения», психушка вместо камеры… Он угас 2 февраля 1942-го, в ледяном аду голодного Ленинграда, и упокоился в братской могиле Пискарёвки. Ему было 36.

Лишь годы спустя их имена очистились от клеветы: Введенский – в 1964-м, Хармс – в 1960-м. Но реабилитация посмертная – как посмертная слава. Так завершилась земная партия двух поэтов, где абсурд жизни слился с абсурдом искусства в вечный диссонанс.

Такая жизнь.

Одно из последних стихотворений Александра Введенского “Где. Когда”

Где

Где он стоял опершись на статую. С лицом

переполненным думами. Он стоял. Он сам

обращался в статую. Он крови не имел.

Зрите он вот что сказал:

Прощайте темные деревья,

прощайте черные леса,

небесных звезд круговращенье,

и птиц беспечных голоса.

Он должно быть вздумал куда-нибудь

когда-нибудь уезжать.

Прощайте скалы полевые,

 я вас часами наблюдал.

 Прощайте бабочки живые,

 я с вами вместе голодал.

 Прощайте камни, прощайте тучи,

 я вас любил и я вас мучил.

[Он] с тоской и с запоздалым раскаяньем

начал рассматривать концы трав.

Прощайте славные концы.

 Прощай цветок. Прощай вода.

 Бегут почтовые гонцы,

 бежит судьба, бежит беда.

 Я в поле пленником ходил,

 я обнимал в лесу тропу,

 я рыбу по утрам будил,

 дубов распугивал толпу,

 дубов гробовый видел дом

 и песню вел вокруг с трудом.

[Он во]ображает и вспоминает как он

бывало или небывало выходил на реку.

Я приходил к тебе река.

 Прощай река. Дрожит рука.

 Ты вся блестела, вся текла,

 и я стоял перед тобой,

 в кафтан одетый из стекла,

 и слушал твой речной прибой.

 Как сладко было мне входить

 в тебя, и снова выходить.

 Как сладко было мне входить

 в себя, и снова выходить,

 где как чижи дубы шумели,

 дубы безумные умели

 дубы шуметь лишь еле-еле.

Но здесь он прикидывает в уме, что было

бы если бы он увидал и море.

Море прощай. Прощай песок.

 О горный край как ты высок.

 Пусть волны бьют. Пусть брызжет пена,

 на камне я сижу, все с д[удко]й,

 а море плещет постепе[нно].

 И всё на море далеко.

 И всё от моря далеко.

 Бежит забота скучной [ш]уткой

 Расстаться с морем нелегко.

 Море прощай. Прощай рай.

 О как ты высок горный край.

О последнем что есть в природе он тоже

вспомнил. Он вспомнил о пустыне.

Прощайте и вы

 пустыни и львы.

И так попрощавшись со всеми он

аккуратно сложил оружие и вынув из

кармана висок выстрелил себе в голову.

[И ту]т состоялась часть вторая – прощание

всех с одним.

 Деревья как крыльями взмахнули

[с]воими руками. Они обдумали, что могли,

и ответили:

Ты нас посещал. Зрите,

 он умер и все умрите.

 Он нас принимал за минуты,

 потертый, помятый, погнутый.

 Скитающийся без ума

 как ледяная зима.

Что же он сообщает теперь деревьям.—

Ничего – он цепенеет.

 Скалы или камни не сдвинулись с

места. Они молчанием и умолчанием и

отсутствием звука внушали и нам и вам и

ему.

Спи. Прощай. Пришел конец.

 За тобой пришел гонец.

 Он пришел последний час.

 Господи помилуй нас.

 Господи помилуй нас.

 Господи помилуй нас.

Что же он возражает теперь камням.—

Ничего – он леденеет.

 Рыбы и дубы подарили ему

виноградную кисть и небольшое

количество последней радости.

Дубы сказали: – Мы растем.

 Рыбы сказали: – Мы плывем.

 Дубы спросили: – Который час.

 Рыбы сказали: – Помилуй и нас.

Что же он скажет рыбам и дубам: – Он не

сумеет сказать спасибо.

 Река властно бежавшая по земле. Река

властно текущая. Река властно несущая

свои волны. Река как царь. Она прощалась

так, что. Вот так. А он лежал как тетрадка

на самом ее берегу.

Прощай тетрадь.

Неприятно и нелегко умирать.

 Прощай мир. Прощай рай.

 Ты очень далек человеческий край.

Что сделает он реке? – Ничего – он

каменеет.

 И море ослабевшее от своих долгих бурь

с сожалением созерцало смерть. Имело ли

это море слабый вид орла.– Нет оно его не имело.

 Взглянет ли он на море? – Нет он не

может. Но – чу! вдруг затрубили где-то – не

то дикари не то нет. Он взглянул на людей.

Когда

Когда он приотворил распухшие свои

глаза, он глаза свои приоткрыл. Он

припомнил всё как есть наизусть. Я

забыл попрощаться с прочим, т. е. он

забыл попрощаться с прочим. Тут он

вспомнил, он припомнил весь миг своей

смерти. Все эти шестерки, пятерки. Всю

ту – суету. Всю рифму. Которая была

ему верная подруга, как сказал до него

Пушкин. Ах Пушкин, Пушкин, тот самый

Пушкин, который жил до него. Тут тень

всеобщего отвращения лежала на всем.

Тут тень всеобщего лежала на всем. Тут

тень лежала на всем. Он ничего не понял,

но он воздержался. И дикари, а может и

но дикари, с плачем похожим на шелест

дубов, на жужжанье пчел, на плеск волн,

на молчанье камней и на вид пустыни,

держа тарелки над головами, вышли и

неторопливо спустились с вершин на

немногочисленную землю. Ах Пушкин.

Пушкин.

Всё

1941год

_____________________________________________________________________________________

Рис.7 Сборник «Последний стих»

ВЕНЕВИТИНОВ

Дмитрий Владимирович

26 сентября 1805г. – 27 марта 1827г.

Судьба отпустила ему лишь двадцать весен, но и в столь краткий срок душа, пылающая жаждою познания, успела вознестись к высотам мысли. Отпрыск знатного рода, он к юности своей уже владел пятью языками, как ключами к сокровищницам европейской мудрости. Но не одни лишь книги влекли его: вместе с собратьями-«любомудрами» – тайным обществом искателей истины – он изучал творения Шеллинга, Канта, Фихте, переводя их на русскую почву. «России надлежит идти путём самобытным, – говаривал Дмитрий, – ни Западом, ни Востоком не соблазняясь».

Окончив Московский университет, он служил в Коллегии иностранных дел, писал стихи, издавал альманах «Урания», а в часы досуга брал кисть или перо, ибо душа его, как птица, рвалась и к живописи, и к музыке. Но главной страстью его стала княгиня Зинаида Волконская – хозяйка литературного салона, женщина зрелая, блистательная, недосягаемая. Любовь его, чистая и безнадёжная, подобно свече, горела в московских гостиных, освещая строки его стихов, благоговейно посвященные хозяйке:

Волшебница! Как сладко пела ты

Про дивную страну очарованья,

Про жаркую отчизну красоты!

Как я любил твои воспоминанья,

Как жадно я внимал словам твоим

И как мечтал о крае неизвестном!

Осенью 1826 года, вскоре после казни декабристов, судьба Веневитинова круто переменилась. Переведённый в Петербург, он на прощание получил от Волконской кольцо – древнюю реликвию, обретённую в пепле Помпей. «Надену его лишь в час венчания… или смерти», – поклялся поэт. Роковым спутником его в пути стал француз Воше, намедни сопровождавший жену декабриста Трубецкого в Сибирь. Знакомство сие не укрылось от ока тайной полиции: юношу ввергли в сырой каземат. Холодные стены, допросы, страх – всё подточило его силы. Через три дня его отпустили, но здоровье было подорвано.

В Петербурге, на балу, Веневитинов, спеша из флигеля в освещённый дворец, пренебрёг шинелью. Лихорадка сразила его в ноябре, а к марту лёгкие заполнила пневмония. На смертном одре, в бреду, он вдруг очнулся, увидев на пальце помпейское кольцо. «Разве меня венчают?» – прошептал он, и взгляд его угас.

Похоронили поэта в Москве, на кладбище Симонова монастыря, с печаткой на руке. Более чем через сто лет, прах Дмитрия потревожили и перенесли на Новодевичье кладбище, а реликвию сняли – ныне она покоится в музее. Но его пророческие стихи, как эхо, звучат и поныне:

Века промчатся, и быть может,

Что кто-нибудь мой прах встревожит

И в нем тебя отроет вновь;

И снова робкая любовь

Тебе прошепчет суеверно

Слова мучительных страстей,

И вновь ты другом будешь ей,

Как был и мне, мой перстень верный.

Так ушёл он – философ, романтик, гений, не успевший стать классиком, но оставшийся символом эпохи, где мысль и чувство сплетались в смертельном танце.

Одно из последних стихотворений поэта.

Поэт и друг (Элегия)

Д р у г

Ты в жизни только расцветаешь,

И ясен мир перед тобой,-

Зачем же ты в душе младой

Мечту коварную питаешь?

Кто близок к двери гробовой,

Того уста не пламенеют,

Не так душа его пылка,

В приветах взоры не светлеют,

И так ли жмет его рука?

П о э т

Мой друг! слова твои напрасны,

Не лгут мне чувства – их язык

Я понимать давно привык,

И их пророчества мне ясны.

Душа сказала мне давно:

Ты в мире молнией промчишься!

Тебе всё чувствовать дано,

Но жизнью ты не насладишься.

Д р у г

Не так природы строг завет.

Не презирай ее дарами:

Она на радость юных лет

Дает надежды нам с мечтами.

Ты гордо слышал их привет;

Она желание святое

Сама зажгла в твоей крови

И в грудь для сладостной любви

Вложила сердце молодое.

П о э т

Природа не для всех очей

Покров свой тайный подымает:

Мы все равно читаем в ней,

Но кто, читая, понимает?

Лишь тот, кто с юношеских дней

Был пламенным жрецом искусства,

Кто жизни не щадил для чувства,

Венец мученьями купил,

Над суетой вознесся духом

И сердца трепет жадным слухом,

Как вещий голос, изловил!

Тому, кто жребий довершил,

Потеря жизни не утрата -

Без страха мир покинет он!

Судьба в дарах своих богата,

И не один у ней закон:

Тому – процвесть развитой силой

И смертью жизни след стереть,

Другому – рано умереть,

Но жить за сумрачной могилой!

Д р у г

Мой друг! зачем обман питать?

Нет! дважды жизнь нас не лелеет.

Я то люблю, что сердце греет,

Что я своим могу назвать,

Что наслажденье в полной чаше

Нам предлагает каждый день.

А что за гробом, то не наше:

Пусть величают нашу тень,

Наш голый остов отрывают,

По воле ветреной мечты

Дают ему лицо, черты

И призрак славой называют!

П о э т

Нет, друг мой! славы не брани.

Душа сроднилася с мечтою;

Она надеждою благою

Печали озаряла дни.

Мне сладко верить, что со мною

Не всё, не всё погибнет вдруг

И что уста мои вещали -

Веселья мимолетный звук,

Напев задумчивой печали,-

Еще напомнит обо мне,

И смелый стих не раз встревожит

Ум пылкий юноши во сне,

И старец со слезой, быть может,

Труды нелживые прочтет -

Он в них души печать найдет

И молвит слово состраданья:

"Как я люблю его созданья!

Он дышит жаром красоты,

В нем ум и сердце согласились

И мысли полные носились

На легких крылиях мечты.

Как знал он жизнь, как мало жил!"

________

Сбылись пророчества поэта,

И друг в слезах с началом лета

Его могилу посетил.

Как знал он жизнь! как мало жил!

1827

На смерть друга откликнулся поэт, декабрист Александр Одоевский, находящийся в этот момент в ссылке.

Умирающий художник

На смерть Д.В.Веневитинова

Все впечатленья в звук и цвет

И слово стройное теснились,

И музы юношей гордились

И говорили: "Он поэт!.."

Но нет,– едва лучи денницы

Моей коснулися зеницы -

И свет во взорах потемнел;

Плод жизни свеян недоспелый!

Нет! Снов небесных кистью смелой

Одушевить я не успел;

Глас песни, мною недопетой,

Не дозвучит в земных струнах,

И я – в нетление одетый -

Ее дослышу в небесах.

Но на земле, где в чистый пламень

Огня души я не излил,

Я умер весь… И грубый камень,

Обычный кров немых могил,

На череп мой остывший лжет

И соплеменнику не скажет

Что рано выпала из рук

Едва настроенная лира,

И не успел я в стройный звук

Излить красу и стройность мира.

1828, Чита

_____________________________________________________________________________________

Рис.8 Сборник «Последний стих»

ВЫСОЦКИЙ

Владимир Семёнович

25 января 1938г. – 25 июля 1980г.

Поэт, актёр, бард, сценарист.

У каждого свой Высоцкий. У кого-то – Глеб Жеглов, у кого-то – хриплый голос, рвущийся из динамиков «Романтика», у кого-то – строчки, врезавшиеся в память, как зарубки на стволе. А для меня он навсегда остался тем самым катушечным голосом из ленинградского дефицита, который ворвался в жизнь, как пьяный гость на чинную советскую кухню.

Это было лето 1978-го. Мы гостили у наших родственников в Ленинграде – городе, где даже воздух пахнет болотной свободой, а алкоголики на лавочках цитируя Гёте, полируют портвейн, водкой и латынью. Помню, как мой кузен, шестнадцатилетний оболтус с глазами, горящими, как фонари в метро, влетел в квартиру, задыхаясь:

– Мам, сто двадцать рублей! Скорее! Очередь за коврами – сейчас подойдёт!

Тётя, женщина, видавшая виды, даже бровью не повела – выложила деньги. А он, несясь вниз по лестнице, орал уже с третьего этажа:

– Не за коврами, за магнитофонами!!!

Так в их доме поселился “Маяк-204” – чёрный ящик с бобинами, похожий на космический аппарат. И первой записью, конечно, был Он. Голос, охрипший баритон: «Если друг оказался вдруг…»

Родители мои, люди осторожные, тоже поддались всеобщему помешательству. Вместо фломастеров и дефицитных колготок мы везли из Питера бобину с надписью «В.С.В.». Но магнитофона у нас не было – катушка легла в сервант, рядом с хрусталём «Богемы» и югославскими рюмками. Зато потом, в 80-м, когда Высоцкий уже перекочевал на винил, пластинка «На концертах В. Высоцкого» крутилась у нас, на стареньком “Аккорде”.

А потом он перебрался на кассеты. У меня их было три – все перезаписанные, с помехами, но священные. «Считай, по-нашему, мы выпили немного…» – орал я в душе, пока соседи стучали по батареям. «Настоящих буйных мало…» – бормотал, зубря физику. Его строчки въелись в подкорку, как смола. Даже сейчас, спустя сорок лет, они всплывают неожиданно – в пробке, в очереди, в тишине ночи:

Лежал он и думал, что жизнь хороша, кому хороша, а кому не шиша.

Считай по-нашему мы выпили не много, не вру ей богу, скажи Серега.

Значит нужные книги ты в детстве читал.

В общественном парижском туалете, есть надписи на русском языке.

Что за свадьба без цветов! – пьянка, да и всё.

Настоящих буйных мало, вот и нету вожаков.

Кто кончил жизнь трагически, тот – истинный поэт.

У них денег – куры не клюют, а у нас – на водку не хватает.

Мне представляется совсем другая штука: хотели кушать и съели Кука.

Ой Вань какие попугайчики.

И много других живых афоризмов.

А в июле 80-го, он умер, Москва наряжалась в олимпийские флаги, а власти прятали грязь под ковёр новостроек. Его смерть прошла тихо, как крадущийся по двору алкоголик, – газеты молчали, радио бубнило о рекордах. Я о его смерти узнал намного позже.

Он лежит на Ваганьковском – месте, где вечный аншлаг. Ему было 42.

Последнее стихотворение поэта.

И снизу лёд, и сверху

И снизу лёд и сверху – маюсь между, —

Пробить ли верх иль пробуравить низ?

Конечно – всплыть и не терять надежду,

А там – за дело в ожиданье виз.

1980г.

Такого количества откликов на смерть поэта не было никогда. Количество стихов памяти поэта, была такое, что можно было издавать отдельный том. Такой самиздат, отпечатанный на старой машинке, я увидел уже в начале 80-х, из них позволю выбрать два.

Первое стихотворение, сына поэта 17 летнего Никиты Высоцкого

Пророков нет в Отечестве моем

А вот теперь ушла и совесть.

Он больше не споет вам ни о чем

И можно жить, совсем не беспокоясь.

…………

Булат Окуджава

О Володе Высоцком я песнь придумать решил

Вот еще одному не вернуться с похода.

Говорят, что решил, что не к сроку свечу затушил.

Как ушел, так и жил – а безгрешных не знает природа.

……….

_____________________________________________________________________________________

Рис.9 Сборник «Последний стих»

ГОЛОДНЫЙ

Михаил Семёнович

(Эпштейн)

24 декабря 1903г. – 20 января 1949г.

Советский поэт, комсомольский лирик, мастер идеологически выверенных вирш.

Если бы история советской литературы была цирком, Михаил Голодный занял бы почётное место на трапеции между клоуном-агитатором и жонглёром лозунгами. Родившись Эпштейном в черте оседлости, он, подобно удачливому фокуснику, сменил фамилию на «Голодный» – звучно, пролетарски и без намёка на пятый пункт. Революция открыла ему двери, которые при царе были заколочены гвоздями антисемитизма, и юный Михаил ринулся в новую жизнь, вооружившись комсомольским билетом и стихами, от которых у станка плакали даже безотказные шестерёнки.

В Москве, этом Вавилоне советской словесности, Голодный быстро смешал карьерную лестницу с эскалатором метро. Стал литературным функционером, переводчиком (языков не зная, но свято веря, что «Интернационал» звучит одинаково на всех наречиях), и автором стихов, где рифма «родина-единая» считалась верхом эстетики. В 30-е, когда коллеги исчезали, как чекистские тени, Михаил ловко танцевал на краю пропасти, обличая «врагов народа» с таким пылом, будто сам их и выдумал.

Великая Отечественная застала его в роли фронтового корреспондента. Его статьи, словно артобстрел, гремели на страницах газет: «На Берлин!», «Победа близка!». Стихи же, как солдатские письма, не блистали изысками, но звали в бой – строфа за строфой, как штыковая атака.

После Победы Голодный, как и полагается конъектурному “классику”, канул в Лету. Его стихи, некогда громкие, как марш «Священная война», теперь пылились в архивах, а слава уступила место новым кумирам. Правда, даже в этой макулатурной горе иногда сверкали алмазы.

Смерть поэта стала финалом, достойным абсурдного романа. 20 января 1949 года его сбил чёрный автомобиль у ресторана Центрального Дома Литераторов. По столице ходили слухи, что за рулём был призрак самого Константина Симонова, но тот, как выяснилось, в тот вечер, писатель мирно пил коньяк в другом конце Москвы. Так Голодный ушёл, оставив после себя вопросы, слухи и тонну макулатуры с рифмами про «счастье трудового народа».

Его могилу на Ваганьковском редко посещают. Разве что ветер, гуляя меж плит, шелестит страницами старых газет: «Голодный – голос эпохи!». Но эпоха, как известно, предпочитает обедать в ЦДЛ, а не слушать стихи.

Последнее стихотворение поэта было написано в 1948году.

Время-пряха тянет нитку

Время-пряха тянет нитку,

И скрипит веретено.

Выхожу я за калитку

И стучу к тебе в окно.

Гаснет свет на стук напрасный,

Ты выходишь из ворот.

И лицо, как месяц ясный,

На меня сиянье льёт.

И, от встречи замирая,

Бродим улицей одни.

Мутна-лунна высь без края,

В хлопьях мутные огни.

До рассвета бродим оба;

Ветер снег шагов метёт

От сугроба до сугроба,

От ворот и до ворот…

Где же ты? Приди, явися!

Или всё, что было, – сон?

Снова в лунных хлопьях выси

И пурга со всех сторон.

Или ты, как юность, где-то

Затерялась, пронеслась

Между ночью и рассветом

Невидимкою для глаз.

Только улицей знакомой,

Где бродили до зари,

Нет ни улицы, ни дома —

Пустыри да пустыри.

И напрасно за калитку

Я хожу, ищу окно…

Время-пряха тянет нитку,

И скрипит веретено.

1948г.

Добрым словом, другие поэты память Михаила Голодного не помянули. Но Ярослав Смеляков посвятил Голодному строки из своего стихотворения, еще при жизни.

Не был я ведущим или модным, Без меня дискуссия идет:

Михаил Семенович Голодный

Против сложной рифмы восстает. 1933г.

_____________________________________________________________________________________

Рис.10 Сборник «Последний стих»

ГУРО

Елена Генриховна

30 мая 1877г. – 6 мая 1913г.

Поэтесса, художница, футуристка-тихоня, чьи стихи цвели, как полевые ромашки на фоне урбанистического грохота.

Она пришла в футуризм, словно лесная фея на заводскую вечеринку. Пока Хлебников ломал язык заумью, а Малевич чертил свои квадраты, Елена писала о «небесных верблюжатах» и шептала стихи кошкам, что грелись на крыльце её сельской дачи. Города она ненавидела – сравнивая их с «клетками». Потому и бежала под Выборг, в царство сосен и тишины, где даже дождь стучал по крыше ритмами свободного ямба.

Её футуризм был не манифестом, а шепотом: вместо бунта – созерцание, вместо урбанистических грёз – травы, прорастающие сквозь бетон. Сборники «Шарманка» и «Небесные верблюжата» казались детскими книжками на фоне «Пощёчины общественному вкусу», но именно в них пульсировала живая авангардная кровь.

В 1912 году она, Хлебников и Кручёных задумали книгу «Трое». Малевич рисовал обложку – чёрный квадрат ещё витал в эскизах, но уже мерещился как тень. Гуро успела написать последние стихи, где жизнь побеждала смерть.

Умерла она весной, в 36 лет. «Трое» вышли осенью – уже без неё. На даче под Выборгом, где ветер до сих пор перелистывает её записные книжки, остались кошки, небесные верблюжата и тишина, которую так и не смог заглушить ХХ век.

Последние стихи поэтесса написала в 1913году. Из сборника “Трое”, я выбрал одно.

Выздоровление

Апетит выздоровлянский

Сон, – колодцев бездонных ряд,

и осязать молчание буфета и печки час за часом.

Знаю, отозвали от распада те, кто любят…

Вялые ноги, размягченные локти,

Сумерки длинные, как томление.

Тяжело лежит и плоско тело,

и желание слышать вслух две-три

лишних строчки, – чтоб фантазию зажгли

таким безумным, звучным светом…

Тело вялое в постели непослушно,

Жизни блеск полупонятен мозгу.

И бессменный и зловещий в том же месте

опять стал отблеск фонаря......

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Опять в путанице бесконечных сумерек…

Бредовые сумерки,

я боюсь вас.

1913г.

Памяти Елены Гуро свои стихи посвятил Алексей Крученых

 Из тетради заметок А. Крученых

…Когда камни летней мостовой

станут менее душны, чем наши

легкие,

Когда плоские граниты памятников

станут менее жесткими, чем

наша любовь,

и вы востоскуете и спросите

– где?

Если пыльный город восхочет

отрады дождя

и камни вопиют надтреснутыми

голосами,

то в ответ услышат шепот

и стон «Осеннего Сна»

«И нежданное и нетерпеливо – ясное

было небо между четких вечерних

стволов… – («Шарманка» Е. Гуро)

Нетерпеливо-ясна Елена Гуро…

1914г.

Памяти Елены Гуро свои стихи посвятил Василий Каменский

Твоя пусть ветка осени

(Из книжечки Осенний Сон)

Желтится утром в просени

Зовет на горизонт.

Помнится гордо: изнеженный

Рыцарь поэт

На ступенях Храма Искусства

Умер с голоду читая стихи.

Ведь все равно как катится

К разстали разлучаль.

Земля твоя не ластится

Святая замолчаль.

1916г.

_____________________________________________________________________________________

Рис.11 Сборник «Последний стих»

ГУМИЛЁВ

Николай Степанович

15 апреля 1886г. – 26 августа 1921г.

Поэт, рыцарь Серебряного века, чья судьба сплелась из мистических узлов и кровавых петель.

Тёмная река судьбы увлекла его за собой ещё в юности, когда встретил он ту, чьё имя манило, как божье благословение – Анна. Трижды падал он перед ней на колени, трижды нож отчаяния вонзался в грудь, трижды Смерть, усмехнувшись, отступала, оставляя на губах привкус медной крови и несыгранной трагедии. Четвёртый раз кольцо скользнуло на палец, будто петля на шею, и брак их стал не союзом, а поединком двух призраков, обречённых шептать друг другу проклятия сквозь вуаль страсти.

Сын, Лев, рождённый в свинцовую осеннею ночь, когда ветра выли за окнами, как духи забытых царств, не скрепил их – лишь добавил звено в цепь фатальных событий. Акушерка, принявшая младенца, увидела в его глазах роковую судьбу. Гумилёв бежал. Бежал в знойные пустыни Африки, где солнце выжигало память, а в песках шевелились тени древних богов, шептавших ему о проклятых алмазах и царствах, погребённых под пеплом. В османских лабиринтах он искал дверь в иной мир. А когда грянула Первая мировая, он ринулся в её жерло, как мотылёк в пламя, – искал гибели, но пули обходили его стороной, словно боялись прикоснуться к тому, кого уже обрекли иные силы.

Революция застала его в Петрограде, городе-призраке, где мостовые хранили шёпот расстрелянных императоров. Он не бежал. Монархист, чья душа носила траур по империи, остался – будто ждал, когда чёрные вороны чекистов сомкнут крылья над его головой. В 1918-м он разорвал брачные узы с Анной, и новая Анна, Энгельгардт, вплелась в его судьбу – невеста-химера, чьи стихи пахли ладаном и тленом. Их брак длился ровно столько, сколько нужно, чтобы тень гильотины окончательно накрыла его профиль.

1921-й. Петроградский союз поэтов под его началом стал сборищем теней. На собраниях, окутанных сигаретным дымом, литераторы читали строки, которые рассыпались в воздухе, как пепел. А потом – арест. Обвинение в заговоре. Камера, где стены дышали сыростью, а время текло, как смола. Литераторы молили за него, но их голоса тонули в бездне. Расстреляли в августе, когда ночи уже холодели, а земля жадно впитывала кровь. Тридцать пять лет. Огромный возраст, для человека, игравшего со смертью в орлянку.

Стихи его запрещали, словно боялись, что строки оживут и зашепчут правду. Лишь в 1986-м «Огонёк» рискнул опубликовать их – и тогда могильная плита советского молчания дала трещину. Читатели, как голодные духи, хватали каждое слово, чувствуя, как сквозь них струится холод вечности. Те, кто осмеливался читать его вслух, уверяли, что по комнате начинал бродить лёгкий ветерок, пахнущий африканскими травами и порохом. Стихи Гумилева пережили эпоху, которая отнеслась к их автору, так не благосклонно.

Реабилитирован в 1991-м. Но разве можно реабилитировать того, кто стал стихией?

Последнее свое стихотворение поэт написал в камере.

В час вечерний, в час заката

Каравеллою крылатой

Проплывает Петроград…

И горит на рдяном диске

Ангел твой на обелиске,

Словно солнца младший брат.

А у нас на утлой лодке

Только синие решетки

Перекрещенных штыков.

Где лобзавший руку дамам

Низко кланяется хамам -

Видно, жребий наш таков.

Я не трушу, я спокоен,

Я – поэт, моряк и воин,

Не поддамся палачу.

Пусть клеймит клеймом позорным -

Знаю, сгустком крови черным

За свободу я плачу.

Но за стих и за отвагу,

За сонеты и за шпагу -

Знаю – город гордый мой

В час вечерний, в час заката

Каравеллою крылатой

Отвезет меня домой. 1921г.

Стихотворение памяти Николая Гумилева, написала бывшая супруга Анна Ахматова.

Я с тобой, мой ангел, не лукавил,

Как же вышло, что тебя оставил

За себя заложницей в неволе

Всей земной непоправимой боли?

1921

Еще одно стихотворение было написано, еще одной возлюбленной поэта, Черубиной де Габриак. Анатолий Грант псевдоним поэта.

Памяти Анатолия Гранта

Как-то странно во мне преломилась

пустота неоплаканных дней.

Пусть Господня последняя милость

над могилой пребудет твоей!

Все, что было холодного, злого,

это не было ликом твоим.

Я держу тебе данное слово

и тебя вспоминаю иным.

Помню вечер в холодном Париже,

Новый Мост, утонувший во мгле…

Двое русских, мы сделались ближе,

вспоминая о Царском Селе.

В Петербург мы вернулись – на север.

Снова встреча. Торжественный зал.

Черепаховый бабушкин веер

ты, читая стихи мне, сломал.

После в «Башне» привычные встречи,

разговоры всегда о стихах,

неуступчивость вкрадчивой речи

и змеиная цепкость в словах.

Строгих метров мы чтили законы

и смеялись над вольным стихом,

Мы прилежно писали канцоны

и сонеты писали вдвоем.

Я ведь помню, как в первом сонете

ты нашел разрешающий ключ…

Расходились мы лишь на рассвете,

солнце вяло вставало меж туч.

Как любили мы город наш серый,

как гордились мы русским стихом…

Так не будем обычною мерой

измерять необычный излом.

Мне пустынная помнится дамба,

сколько раз, проезжая по ней,

восхищались мы гибкостью ямба

или тем, как напевен хорей.

Накануне мучительной драмы…

Трудно вспомнить… Был вечер… И вскачь

над канавкой из Пиковой Дамы

пролетел петербургский лихач.

Было сказано слово неверно…

Помню ясно сияние звезд…

Под копытами гулко и мерно

простучал Николаевский мост.

Разошлись… Не пришлось мне у гроба

помолиться о вечном пути,

но я верю – ни гордость, ни злоба

не мешали тебе отойти.

В землю темную брошены зерна,

в белых розах они расцветут…

Наклонившись над пропастью черной,

ты отвел человеческий суд.

И откроются очи для света!

В небесах он совсем голубой.

И звезда твоя – имя поэта

неотступно и верно с тобой.

1926 г.

Так же свое стихотворение Николаю Гумилеву, посвятил Павел Коган, которому во время расстрела поэта, исполнилось всего три года. Написал стих в 1937году.

Поэту

Эта ночь раскидала огни,

Неожиданная, как беда.

Так ли падает птица вниз,

Крылья острые раскидав?

Эта полночь сведет с ума,

Перепутает дни – и прочь.

Из Норвегии шел туман.

Злая ночь. Балтийская ночь.

Ты лежал на сыром песке,

Как надежду обняв песок.

То ль рубин горит на виске,

То ль рябиной зацвел висок.

Ах, на сколько тревожных лет

Горечь эту я сберегу!

Злою ночью лежал поэт

На пустом, как тоска, берегу.

Ночью встанешь. И вновь и вновь

Запеваешь песенку ту же:

Ах ты ночь, ты моя любовь,

Что ты злою бедою кружишь?

Есть на свете город Каир,

Он ночами мне часто снится,

Как стихи прямые твои,

Как косые ее ресницы.

Но, хрипя, отвечает тень:

"Прекрати. Перестань. Не надо.

В мире ночь. В мире будет день.

И весна за снега награда.

Мир огромен. Снега косы,

Людям – слово, а травам шелест.

Сын ты этой земли иль не сын?

Сын ты этой земле иль пришелец?

Выходи. Колобродь. Атамань.

Травы дрогнут. Дороги заждались вождя…

…Но ты слишком долго вдыхал болотный туман.

Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя".

1937год

_____________________________________________________________________________________

Рис.12 Сборник «Последний стих»

ДМИТРИЕВА

Елизавета Ивановна

(Черубина де Габриак)

31 марта 1887г. – 5 декабря 1928г.

Мистификатор в шелках метафор, испанская тень над Невой.

О, сколь прекрасны те, чья жизнь – нерифмованный сонет, где каждая строка обрывается полу вздохом! Екатерина Дмитриева – женщина, чье имя звучало как шепот в салонах Серебряного века, – родилась под знаком противоречий: в крови её смешались прагматизм дворянских предков и безумие поэтов, что пишут стихи лунным светом.

Она росла меж пыльных фолиантов и шелеста шелков, училась говорить на языке Бодлера и Тютчева, пока её сверстницы щебетали о выкройках. Но разве может душа, вскормленная амброзией метафор, довольствоваться прозой? В шестнадцать лет она уже носила траур по собственному детству, облачившись в платья цвета воронова крыла – словно предчувствуя, что жизнь её станет элегией в прозе.

Её стихи были подобны опавшим лепесткам розы: нежные, но обреченные на увядание. «Не троньте алых роз. Их лепестки —Лишь брызги крови от моей печали…» – писала она, словно пытаясь запечатать мимолетную красоту в бутылку из-под чернил. Современники сравнивали её с Сапфо, но она смеялась, прикрываясь веером: «Я – отраженье в зеркале чужом, Свеча, что догорает без молитвы…».

Жизнь поэтессы изменила мистификация – не ложь, а танец с собственной тенью под музыку аплодисментов! Когда Екатерина примерила маску Черубины де Габриак – этой «испанки с кровью мавров и взглядом Кармен» – она не просто сменила имя. Она соткала легенду из шепота пергамента, жемчужной пыли и пьянящего агуардьенте. Её стихи, подписанные чужим именем, стали письмами из несуществующего монастыря, где монахини слагают псалмы Дионису. Салоны Петербурга замерли: кто эта таинственная незнакомка, чьи строки жгут, как поцелуй сквозь вуаль? Даже Максимилиан Волошин, её соавтор в этой игре, не устоял – влюбился в мираж, который помог создать.

Но мифы, как бронзовые статуи, падают громко. Однажды ночью немецкий поэт, чьи глаза напоминали мутное стекло пенсне, увидел её настоящую: не испанскую диву, а хрупкую женщину с губами, похожими на чувственный бутон. Поэтесса раскрылась, мираж рассыпался.

Буря разразилась в Мариинском театре, прекрасное место для комедии положений. Максимилиан Волошин, похожий на капитана, потерявшего корабль, бросил в лицо Гумилёву перчатку – за похабную шутку о «неудавшейся Дульсинее». Дуэль на Чёрной речке стала фарсом: пистолеты времён Пушкина, 15 шагов вместо пяти, у одного осечка, другой выстрел в небо. Последний поэтический поединок, превратился в комедию, от которого осталась история: как Волошин отказывался стреляться без калоши, потерянной по дороге на место встречи. И будущему Красному графу, секунданту, пришлось искать калошу в снеге и грязи, как вчерашний день.

Брак позволил Екатерине, выскочить из водоворота столичный событий. Но циники шептались: юная поэтесса, обрученная с географом, словно Афродита, вышедшая замуж за карту звездного неба. Они говорили на разных языках – он измерял мир верстами, она – рифмами. Но супруг стал её билетом из столичного общества, из которого хотелось вылезти, как из болота.

Последние годы она металась меж уроков словесности и стихов, что писались украдкой, будто любовные письма запретному возлюбленному. Революция отняла у неё всё, кроме слов – но разве может поэт быть нищим, если его карманы полны звёздной пылью? Умерла она тихо, в 41 год, в южном городе, где солнце, выходило на работу каждый день. А ей так хотелось услышать дробь питерского дождя, барабанящего по металлическим крышам.

Последние два стиха, поэтессой были написаны в 1928году.

Прислушайся к ночному сновиденью,

не пропусти упавшую звезду…

по улицам моим Невидимою Тенью

я за тобой пройду…

Ты посмотри (я так томлюсь в пустыне

вдали от милых мест…):

вода в Неве еще осталась синей?

У Ангела из рук еще не отнят крест?

12 июля 1928года

Успение

Спи! Вода в Неве

Так же вседержавна,

Широка и плавна,

Как заря в Москве.

Так же Ангел Белый

Поднимает крест.

Гений страстных мест,

Благостный и смелый.

Так же дом твой тих

На углу канала,

Где душа алкала

Уловить твой стих.

Только неприветно

Встретил Водный Спас

Сиротливых нас,

Звавших безответно.

О, кто знал тогда,

Что лихое горе

Возвестит нам вскоре

Черная Звезда.

1928 год

_____________________________________________________________________________________

Рис.13 Сборник «Последний стих»

ДРУНИНА

Юлия Владимировна

10 мая 1924г. – 21 ноября 1991г.

Поэтесса, по жизни которой можно писать историю Советского Союза.

Она была из тех, кого война отлила, как отливают пули на заводе: цельной, горячей. Восемнадцатилетняя санитарка, трижды раненная, трижды возвращавшаяся на передовую – не из упрямства, а потому, что иначе не умела.

«Я только раз видала рукопашный,

Раз наяву. И тысячу – во сне.

Кто говорит, что на войне не страшно,

Тот ничего не знает о войне»

(Ю. Друнина, 1943).

А война, эта вечная спутница, так и осталась в её стихах – не парадной хроникой, а тихим стуком капельницы в полевом госпитале.

После Победы, когда страна залатывала раны кумачом из лозунгов, Друнина искала мир. Нашла его в любви к кинорежиссеру Каплеру – человеку, чья судьба была изрезана цензурой, как киноплёнка. Они жили, как герои старого кино: страстно, неосторожно, под перешёптывание завистников.

Ты рядом, и всё прекрасно:

И дождь, и холодный ветер.

Спасибо тебе, мой ясный,

За то, что ты есть на свете… (Ю. Друнина).

Но главная битва ждала её в 1990-м. Депутатский значок на пиджаке фронтовички – жест отчаяния, как если бы Тёркин вдруг пошёл в чиновники. Она верила, что может остановить развал армии, как когда-то останавливала кровь у раненых.

«Мы – совесть. Мы – последний резерв.

Но даже совесть сегодня бессильна…»

(Из дневников Ю. Друниной, 1991).

Она задохнулась в гараже, как задыхалась её страна – под грузом пустых обещаний, разбитых иллюзий. Ирония судьбы: поэтесса, спасшая сотни жизней на войне, не смогла спасти ни себя, ни империю, в которую верила.

Они ушли почти одновременно – Друнина и СССР. Одна – в ноябрьский холод, другая – в декабрьскую метель. Но если империи оставляют после себя мавзолеи и флаги, то поэты – только строчки, дрожащие, как пламя свечи на сквозняке истории.

Гражданин своей страны, в которой жила, и в которую верила, и любила. Идущая по прямой, не признающая компромиссов, в первую очередь со своей совестью. Идеалист и романтик. Её было 67 лет. Перед уходом написала всем своим близким прощальные письма. А также последнее стихотворение.

Судный час

Покрывается сердце инеем —

Очень холодно в судный час…

А у вас глаза как у инока —

Я таких не встречала глаз.

Ухожу, нету сил.

Лишь издали

(Все ж крещеная!)

Помолюсь

За таких вот, как вы, —

За избранных

Удержать над обрывом Русь.

Но боюсь, что и вы бессильны.

Потому выбираю смерть.

Как летит под откос Россия,

Не могу, не хочу смотреть!

1991год

Рис.14 Сборник «Последний стих»

ЕСЕНИН

Сергей Александрович

3 октября 1895г. – 28 декабря 1925г.

Великий певец русской деревни, чья душа, словно травянистое перекати-поле, металась меж крестьянскими корнями и городским оголтением. Родился в рязанской глуши, где река Ока лениво целует луга, а берёзы шепчутся с ветром. Но судьба, словно лихой ямщик, выхлестнула его на московские да питерские мостовые, где и зазвучала его песня – то щемящая, то буйная, да так, что сердце мужицкой Руси заныло в унисон.

Не пристало русской земле без распрей – хоть в политике, хоть в поэзии. Сошлись в словесной сече два богатыря: Сергей Есенин, пестующий «избяные» образы, да Владимир Маяковский, гремящий футуристским набатом. Как два крыльца – одно резное, под соломой, другое – бетонное, в конструктивистском лоске.

Первая встреча их случилась в Питере, ещё до революционной грозы. Явился Есенин в косоворотке, лаптях, словно вышел прямиком из лубочной картинки. Маяковский, кряхтя от усмешки, молвил: “Бутафория! Опереточный мужичок! Пари держу – скоро петушки-гребешки скинешь!”. Есенин же, через годы называл “Горлана-главаря”: “певцом банок Моссельпрома”.

И пошло-поехало: Маяковский пенял Есенину поэтику «идеализированной деревенщины», а тот ёрничал: «Твои стихи – будто кузнец молотом по наковальне: громко, да без души». Но и признавали за другом талант. “Из имажинистов лишь Есенин останется”, – бросал Маяковский журналистам. А Сергей отшучивался: “Что ни говори, а Маяковского не выкинешь. Ляжет в литературе бревном, и многие о него споткнутся”.

Смех смехом, а оба – истовые сыны своей эпохи. Один – скиталец, пропойца, сердцеед, что кружил головы бабам от Парижа до Тифлиса. Другой – «агитатор, горлан, главарь», в тройственном союзе с Бриками живущий. И хоть пути их расходились, как колеи на распутье, оба в итоге свели счеты с жизнью – с разницей в пять лет. Марина Цветаева, из парижской дали, представила их встречу на том свете:

"Советским вельможей…"

Зёрна огненного цвета

Брошу на ладонь,

Чтоб предстал он в бездне света

Красный как огонь.

Советским вельможей,

При полном Синоде…

– Здорово, Серёжа!

– Здорово, Володя!

Умаялся?– Малость.

– По общим? – По личным.

– Стрелялось? – Привычно.

– Горелось? – Отлично.

– Так стало быть пожил?

– Пасс в некотором роде.

…Негоже, Серёжа!

…Негоже, Володя!

А помнишь, как матом

Во весь свой эстрадный

Басище – меня-то

Обкладывал? – Ладно

Уж… – Вот-те и шлюпка

Любовная лодка!

Ужель из-за юбки?

– Хужей из-за водки.

Опухшая рожа.

С тех пор и на взводе?

Негоже, Серёжа.

– Негоже, Володя.

А впрочем – не бритва -

Сработано чисто.

Так стало быть бита

Картишка? – Сочится.

– Приложь подорожник.

– Хорош и коллодий.

Приложим, Серёжа?

– Приложим, Володя.

А что на Рассее -

На матушке? – То есть

Где? – В Эсэсэсере

Что нового? – Строят.

Родители – родят,

Вредители – точут,

Издатели – водят,

Писатели – строчут

Мост новый заложен,

Да смыт половодьем.

Всё то же, Серёжа!

– Всё то же, Володя.

А певчая стая?

– Народ, знаешь, тёртый!

Нам лавры сплетая,

У нас как у мёртвых

Прут. Старую Росту

Да завтрашним лаком.

Да не обойдёшься

С одним Пастернаком.

Хошь, руку приложим

На ихнем безводье?

Приложим, Серёжа?

– Приложим, Володя!

Ещё тебе кланяется…

– А что добрый

Наш Льсан Алексаныч?

– Вон – ангелом! – Фёдор

Кузьмич? – На канале:

По красные щёки

Пошёл. – Гумилев Николай?

1 Ниоба – В античной мифологии, царица, чьи дети погибли от стрел богов.
Продолжить чтение