Фома и Ерёма. Сказ

Размер шрифта:   13

Глава 1

Глава 1. Как Ерёма счастье потерял и встретил Мадонну.

Когда я последний раз был счастлив? Вот поди найди сразу ответ на такой простой вроде бы вопрос. Мы ж и живем, наверное, только для того, чтобы счастливыми быть, ну или стремиться к нему, счастью этому. Стремимся нормальную профессию получить и работу, чтоб денег хватало на шмот, продукты, мобилу поприличнее, машину посудомоечную, если жена все-таки уговорит её купить. Чтоб можно было жену и ребёнка на море свозить хотя бы раз в год. Чтоб тачка была такая, из которой на людях не стыдно было выйти. Но делает ли это нас счастливыми? Меня – не сделало.

Получается, что счастлив я был – если постараться и вспомнить отчётливо – только в детстве. Ярче всего вспомнил это: мне лет семь, наверное. Зима, вечер. Я, вместе с голубой пластмассовой лопаткой, пришел на городской стадион – он у нас один только был. Сопки вокруг, на катке люди катаются на коньках, музыка играет – «И снится нам не рокот космодроомааа..». У меня коньков нет, да и кататься я толком не умею. Зато у меня есть лопатка и огромные белые сугробы возле катка – я копаю себе пещеру. У нас в Заполярье снега зимой полно было, а когда он чуть подтает – сверху корка такая, наст образовывается. Если под наст этот закопаться – под ним легкий, пушистый снег такой – зарываешься всё глубже, создаешь себе пещеру. И она только твоя – её не нужно делить со старшим братом, как комнату дома. И ты сам её для себя сделал. А потом вылез из неё наверх и лёг на спину. Открыл рот – а в него снежинки падают, я ловлю их на язык. Глаза прищурил чуть – и жёлтые огни осветительных мачт превратились в звёзды такие мерцающие, а наверху – настоящие звёзды, только белые. Варежки все уже мокрые, но я этого не чувствую – я представляю, как взлетаю прямо к звёздам, птицей поднимаюсь на катком, над людьми на нём, над всем моим маленьким заполярным городом – и лечу, куда хочу. Какие-то дядьки поют, что в какой-то дымке матовой Земля в иллюминаторе – и я вижу всю эту Землю сверху – высоко поднялся, кто ж меня остановит. Я уже не птица, я – ракета. И я счастлив в этот момент. Абсолютно.

Это потом окажется, что, копая себе пещеру, я умудрился потерять ключ от квартиры, что висел на веревке на шее – как и куда он свалился, до сих пор не пойму. И за это меня отругает мама – но злиться будет недолго, потому что выяснится, что у меня промокли не только варежки, но и ноги – и я, конечно, заболею, а мама будет парить мне ноги в тазике и ставить горчичники – но зато в детсад (или тогда уже в школу?) не надо будет ходить целую неделю.

Вот и сейчас поймал себя на мысли, что пока лежу здесь, в располаге нашей медроты – никуда ходить мне не надо. Правда, ноги мне никто здесь не парит и горчичники не ставит – зато у меня есть ноги – а у бойца с позывным «Край», что лежит рядом – одной ноги уже нет, наступил на мину. А у меня только башка покоцанная – медсестра Катя так и сказала, когда перевязку делала:

– Ты чего хмурый такой, боец? Глянь на соседей, им то куда серьезней досталось, а тебе только пуля череп чуть подправила. Ты вообще, летун, счастлив должен быть.

Я Кате сказал, что счастливым себя не чувствую. Но вот если она мне коньячку раздобудет, или грудь свою пышную покажет – точно стану счастливее. Обидел, в общем, Катю, да и просто наврал – даже если б она мне литр коньяка притаранила и дала б с груди своей его весь испить – не стал я бы счастливее. Потому как то ли разучился быть счастливым, то ли что-то другое мне нужно для счастья. Но вряд ли помогут пластмассовая голубая лопатка, глубокий белый сугроб и песня про зеленую траву у дома.

Катя эта хорошая такая, зря я с ней так. Когда меня везли в буханке из-под Авдеевки – вроде и в сознании был, но дурной какой-то, казалось, что вижу всё в бреду. То я в буханке прыгаю по ямам на носилках, залитых кровью – моей свежей и чужой засохшей. То вроде как улетаю куда-то – и вижу нашу буханку сверху, сразу думаю, что цель какая приметная, по ней легко прямо сейчас фпивишкой с «морковкой» долбануть – и даже примеряюсь по какой траектории лучше в крышу зайти. То вообще начинает казаться, что я как младенец лежу на коленях у Мадонны – у Мадонны этой светлые волосы, голубые глаза, пухлые губы и такая грудь, что даже через броник видно – достойная и эффектная такая грудь. Оказалось, что это я тогда впервые её и увидел – Катю Поцелуйко, медсестру нашей медроты, позывной – «Радистка Кэт».

Я тогда не знал еще, конечно, ни позывного её, ни имени, не до знакомства было. Башка болела так, как будто по ней сзади кувалдой долбанули – и часть этой кувалды в черепе так и осталась. Это уже после операционной, когда на койку в медроте положили, сразу как пришёл в себя, стал у пацанов спрашивать – а кто была эта белокурая нимфа, эта мадонна волоокая – в общем, та деваха с большими сиськами? Ну, пацаны мне и сказали:

– Это наша Катя Поцелуйко

– В смысле «поцелуйка»? Это стёб какой-то, погоняло такой у неё? В смысле – попробуй поцелуй-ка?

– Не – говорят – реально фамилия такая у неё. Ну и пробовать целовать не прокатит, не даётся она никому. И ты по фамилии к ней не обращайся – просто Катя, ну или «радистка Кэт». И вообще, не обижай её – мы, если что, за неё и морду можем разбить, хотя она у тебя и так выглядит не очень.

Ну я и стал её просто Катей называть, иногда – мадонной. Она меня спросила, конечно – с чего это я вдруг мадонна? Та американская певичка, мол, старая уже – и вообще я на неё даже не похожа. Я Кате сказал, что она на другую мадонну похожа, не на американскую. И что та, другая – на куче картин изображена знаменитых, и выглядит там очень даже неплохо. Выяснилось, что Катя не знает толком про Мадонну на картинах – и я ей не стал объяснять, поскольку она на меня похоже даже обиделась немного, что я её типа за дуру держу.

Хотя она не дура. Молоденькая совсем – это да. Поэтому может и не знать ничего про мадонн эпохи Возрождения. Зато в медицине своей разбирается. Это ж уметь надо – девчонке добиться того, чтоб мужики раненные слушались и терпели всевозможные медицинские экзекуции. Тем более – чего таить – каждый из нас к ней подкатить пытался, многие в принципе женщину давно не видели, а тем более – такую аппетитную и вкусно пахнущую. Катя не просто духами какими-то пахнет – она пахнет домом. Причем домом бабушки из детства – когда летом вбежишь в него с жары босиком – ноги грязные, крапивой все коленки обжёг опять – а там прохладно так и пахнет солнечной пылью, только что намытым полом деревянным и тестом, которое бабушка только намесила для своих пирогов с черникой. Вообще у нас в медроте запахи не очень – раненые мужики воняют знатно, да и еще медикаментами несёт. А Катя Поцелуйко пахнет домом – не пойму, как ей это удаётся.

Я аккуратно так расспрашивать её начал во время перевязок – откуда она и зачем вообще сюда на войну приехала – молодая ж девчонка совсем. Ну она вроде видит, что я не просто так подкатываю и даже на грудь её почти не смотрю – и стала мне понемногу о себе рассказывать. Она – из Брянска, говорит, что чуть ли не с детства мечтала медиком стать – «лечила» кукол, собак и кошек. Выучилась там в медицинском колледже на акушерку, устроилась в брянскую больницу почему в кардиологическое отделение, потом работала в ковидном госпитале. В 22-ом сама пошла в военкомат и попросилась на войну – причем от родителей это скрыла. Когда дождалась «отношения» – подтверждения, что её берут на контракт – поставила маму и отца перед фактом – мол, собираю чемоданы и уезжаю. Они её пытались отговорить – но куда им, я сразу понял, что Катя упёртая. Спросил её:

– А зачем ты сюда приехала то? Зачем тебе это нужно?

– А кто вас дураков спасать и лечить будет? Вы ж только перед пацанами своими все герои – а как только заденет чуть осколок, или как тебя пуля черканёт – сразу: всё, парни, я помираю, оставьте меня здесь, передайте жене и любовнице, что погиб я как герой, жаль только, что не взглянул в глаза вороного коня напоследок. Вот и приходится вас, нытиков, из-под огня вытаскивать и царапины ваши бинтовать.

– Ну у меня не то, чтоб царапина и просто пуля черканула. Так-то кость сзади на черепушке пробита, вон дырка какая осталась – возьми, потрогай

– Не буду я ничего у тебя трогать и тебе не советую, пока кость не срослась. Нас на акушерском деле учили, что у младенцев на черепе есть роднички такие, малый родничок – как раз на затылке, где у тебя дырка. И вот пока до года пять основных костей черепа у ребенка не срослись – надо следить за родничками этими, чтоб патологии не было. Вот и представь, что у тебя снова малый родничок на голове образовался – как зарастёт, всё нормально у тебя будет, можешь снова птиц своих запускать.

– Катя, ну ты ж могла и там, на гражданке спокойно себе медиком работать, типа людям помогать. Только не здесь вот у нас в подвале полутёмном – а в светленьком таком кабинете, в белом халатике накрахмаленном, с кофеваркой и презентами об благодарных пациентов. Или вообще в стоматологию частную устроилась – и на чужих зубах нормально так зарабатывала бы. Купила бы себе красную машинку, на квартирку в Брянске у вас за год бы скопила – или вообще охмурила главного дантиста, а он тебе – и машинку, и квартирку и регулярный отдых в Дубаях, а иногда – и на Мальдивах.

– Ты, птичник, похоже идиотом стал из-за той пули – какой-то тебе важный центр головного мозга все-таки замяло. Или и до ранения своего дебилом был, раз так о женщинах думаешь. Тем более – о медиках.

Понял я, что опять лишнего сболтнул – есть за мной такая особенность, бывает скажу что-нибудь вроде как очевидное и безобидное – а человек обижается. Тем более, Катя в этот момент так туго мне бинт на башке стянула – что аж звёзды в глазах появились. Даже не сдержался, признаю – и сказал «больно, бл..ть». А Катя посмотрела на меня так глазами своими голубыми (вот точно такие, наверное, были у немок в черной эсесовской форме с черепами, которые наших радисток на допросах пытали) и сказала:

– Я ж говорю – ты не боец, а нытик.

Но хватку бинта своего ослабила.

– Катя, ну реально – зачем тебе война эта? Вот это вот всё – зачем? Тем более – добровольно?

– Я сюда приехала, когда мне 22 года было. Ровно столько же, сколько моей прабабушке Марусе, когда она на фронт в Великую Отечественную попала. Она не успела доучиться в мед.институте, когда война началась – поэтому поехала медсестрой, как и я. Но по факту работала военным хирургом – рук тогда не хватало, сам понимаешь. Полевой госпиталь – пожестче нашей медроты – ей там куда сложнее, чем мне приходилось, ампутации эти, смерти. А еще хуже – когда смерти после ампутации. Намучается паренёк, пока ему почти без наркоза руку или ногу отпилят, придёт в себя, увидит и поймет, что у него рукав или штанина пустая – орать начнёт на всех матом, за сапог испорченный еще проклянёт… Помучается в бреду сутки – и помрёт все равно от потери крови или еще от чего… Я прабабушку не застала, это мне уже бабушка – дочка её рассказывала, она у меня заведующей фельдшерско-акушерским пунктом работала.

– Так у вас в семье получается династия целая медиков по женской линии?

– Ага. Я, наверное, хотела как прабабушка на войну попасть. Она ведь там на фронте сотни жизней спасла. А еще счастье своё нашла – встретила прадедушку моего, он был начальником связи 80-го танкового полка. Контузило его под Курском – попал в госпиталь, там влюбились они друг в друга, поженились после войны и всю жизнь вместе прожили. Мне рассказывали, прадедушка суровый такой был со всеми, а вот Марусю свою любил, чуть ли не на руках носил. И она его – тоже любила, хотя после войны стала главным врачом больницы, серьёзная была женщина.

– Так ты тоже здесь хочешь любовь всей жизни найти, как прабабушка твоя?

– Я здесь, чтобы людям помогать. Даже таким непутёвым как ты, Емеля – мелешь языком ерунду какую-то. А вот у тебя кто-нибудь воевал?

Это – признаюсь – один из самых нелюбимых мной вопросов. Прямо с самого детства. Еще когда в школе учились, и на 9 мая к нам ветераны в класс приходили – я откровенно завидовал тем одноклассникам, для которых эти ветераны были дедушками или бабушками – родными, в общем. Я ж застал еще Советский Союз – и пионером даже успел стать (правда, ненадолго – только научился правильно завязывать галстук и даже гладить его, как нам в школе объявили, что пионерские галстуки больше носить не нужно). И у многих в классе перед праздничными датами начиналось это вот хвастовство – у меня дед там воевал, был моряком, а у меня – танкист, а у Славки Чугунова – вообще лётчик со звездой Героя Советского Союза…

А я – помалкивал. Хотя чаще – старался сразу перевести внимание на свои достоинства, я это тогда уже умел. Типа – а зацените, какой у меня есть вкладыш «Турбы»! Или – а у Ленки Чоран трусы видно! Это не всегда спасало ситуацию, если честно. Но мне было, что скрывать. Поскольку не помню уже с какого возраста, но я знал от мамы (с папой эту тему вообще сложно было обсуждать), что мои деды – не воевали. Это сложно принять советскому ребёнку. Вокруг памятники Великой Отечественной войны (в моем заполярном городе это был самолет, который отец моего одноклассника Андрюхи – охотник – нашёл в лесу, самолет привезли в город, подлатали и водрузили на постамент), песни на уроках музыки про «шёл отряд по берегу, шёл издалека, шёл под красным знаменем командир полка» – ну и фильмы, конечно. Одни только «В бой идут одни старики» чего стоят. Каждый советский ребёнок знал, что на той войне все были герои и мы всегда должны ими гордиться. Быть похожими на них. Быть готовыми взять автомат, сжать штурвал истребителя или метко выстрелить из танка, если Родина окажется в опасности.

Взять, сжать и выстрелить я в детстве чувствовал себя готовым. Но вот на кого мне надо было быть похожим, кем гордиться? Если мне было четко и ясно сказано:

ТВОИ ДЕДЫ НЕ ВОЕВАЛИ.

Но как так-то? Чем таким важным они были заняты, когда все вокруг проливали кровь за Родину? Какое другое дело могло быть для них важнее? Зачем они поступили так со своим внуком, которому теперь даже в школе приходится неловко молчать и переводить тему на трусы Ленки Чоран? В общем, эта тема для меня еще с детства была сложной. Но я уже не ребёнок, вкладышей «турбо» у меня больше нет, Ленка вообще наверняка давно замужем (и неизвестно, какие она теперь носит трусы), сам я уже успел нормально так повоевать – и даже кровь пролить за Родину. Тем более – спрашивает меня об этом не какой-то случайный одноклассник, а медсестра Катя Поцелуйко, которая только что рассказала мне трогательную историю своей семьи – а это подразумевает некую установившуюся, между нами, близость. Я, правда, почти в два раза старше Кати – поэтому там, где были её прабабушка с прадедушкой у меня должны были быть деды. Должны были быть.

Но я набираюсь сил, гордо поворачиваю свою перевязанную голову (хотя я и не командир полка под красным знаменем) и говорю ей:

– Катя, я не Емеля, а Ерёма. А деды мои не воевали. Так получилось.

Глава 2. Как Фома не смог улететь и ходил на Северо-Запад.

Фома бежал к реке, но его уже догоняли. Оторваться от преследователей надежды не было – босые ноги кровоточили (проколол в поле каким-то шипами), спрятаться было негде (вокруг бахчи, где тут укрыться), да и те, кто гнался за ним, явно были быстрее и крепче. Они всё ближе – такие же босоногие пацаны в лохмотьях, орут за спиной:

– Гони ляха! Ляха бей!

Фома подбегает к обрыву над рекой, видит, что дальше бежать некуда. Если прыгнуть вниз – точно ноги переломаешь, а целые ноги ему еще понадобятся. Он замедляется, останавливается и начинает синхронно взмахивать руками – плавно и даже немного величественно. Преследователи догоняют его, окружают на краю обрыва – но не решаются напасть. Ведь перед ними, на краю – тощий пацан, на вид лет восьми, но он не трясётся от страха и не плачет – а старательно машет руками, переступает ногами и похоже собирается взлететь.

Я – птица! – орёт Фома.

Ты – лях, и походу тронутый – говорит Юрко, самый высокий и грязный из пацанов.

Фома понимает, что настал тот самый момент, от которого зависит развитие всех последующих событий. Либо его прямо сейчас изобьют, да вдобавок все в детдоме начнут считать сумасшедшим (а это еще хуже), либо – ему нужно стать птицей и взлететь.

И он взлетает. Точнее – прыгает с края обрыва вниз, успев один раз красиво и плавно взмахнуть худыми руками. Он успел рассмотреть, чтоб под обрывом – там, где ласточкины гнёзда – есть небольшой уступок – поэтому и прыгает прямо на него. Пацаны этого уступка не видят, поэтому – на какие-то секунды – им кажется, что Фома сиганул с обрыва в пропасть, а это для них точно ничем хорошим не кончится. Поэтому обречённо заглядывают вниз – и видят, что Фома жив-здоров, сидит на своём уступке метра на полтора ниже них и держит в руке крохотное ласточкино яйцо, которое успел вытащить из гнезда. Более того – он им улыбается и спрашивает:

– А вы видели когда-нибудь птичий хер?

Детдомовские пацаны считают себя весьма опытными – повидали они много – но птичьего хера никто из них никогда не видел, и даже не задумывался о том, есть ли вообще у птиц хер. Их отношение к Фоме меняется – во-первых, чтобы его избить, надо сначала вытащить наверх, а во-вторых – на их глазах он только что совершил довольно смелый по пацанским меркам поступок, да и вообще похоже этот лях – субъект странный, но интересный.

Они протягивают руки Фоме, чтобы вытащить его наверх, но сначала он передает им снизу крохотные ласточкины яйца. На каждого – по три штуки – и они вместе пьют их сырыми, сидя на краю обрыва над рекой и помахивая ногами – ноги Фомы тоже остались невредимыми. Болтают обо всём на свете – как и принято у всех пацанов в возрасте восьми – десяти лет. Юрко протягивает Фоме руку – кроме обычной нормальной грязи, она почему-то еще и в краске – и говорит:

– Ты вроде нормальный пацан, лях.

– Я – не лях. Я – Фома.

***

Этот детдом – в селе Красносёлка у города Гайсин в Винницкой области – для Фомы был уже четвёртым по счету. Он не знал, сколько ему точно лет, зато считать и читать умел исправно – и уже одним этим отличался от всех остальных детдомовцев, которых встречал на своём пути. Где научился грамоте – он не помнил, да вообще воспоминания о первых годах жизни были весьма смутными. Как фотокарточки.

Фома помнил, что у него была большая семья – дед с огромной головой под потолок, два молодых парня, сестра (которую вроде бы звали Любой), отец и мать. Вот почему-то лицо отца он вообще не запомнил, а мама была светловолосая, с голубыми глазами, пахла тестом и молоком. Мама была добрая и грустная. Каким был папа – он запомнить не успел.

Он знал, что родился в Холмской губернии (сейчас это город Хэлм на востоке Польши). Что когда началась большая война, отец ушёл на фронт унтер-офицером. А потом бои начались возле его дома – и он лишился матери – но не помнил, как это произошло. То ли она погибла при обстреле или бомбёжке, то ли просто потерялась – точнее, потерялся он, поскольку совсем маленьким оказался в детском приюте при женском монастыре где-то на окраине Рязани. Тот приют был небольшим – детей в нём было не больше пятнадцати. Но уже там Фома научился грамоте – и мог читать письма с фронта от отца – унтер-офицера русской императорской армии Петра Щуцкого. Из этих писем он и узнал, где родился. Только отец не написал – когда. Поэтому датой рождения выбрали день, когда его привезли в приют – 10 ноября. Но на месте года рождения – оставили прочерк. Письма от отца приносили в приют какие-то молодые люди. А потом их перестали приносить. Фома спрашивал – почему? Сначала ему ничего не объясняли, а потом сказали, что его отец пропал на фронте без вести – поэтому и писем больше не пишет. Фома не очень понял, что такое «пропал без вести» – не мог же отец просто взять и куда-то исчезнуть, тем более он ему многое еще не успел рассказать про семью, маму и год рождения. Но потом другие дети ему сказали, что пропал – это значит, погиб на войне. В том приюте у многих так было.

В том рязанском приюте монашки называли Фому «ангелочком» – и когда приют посещали архиереи и архимандриты, то его выпускали к ним с приветственным обращением. Фоме не нравилось встречать архимандритов – они были толстые, бородатые и в странных золочённых одеждах. А еще ему приходилось целовать их руки – иногда они наклонялись над ним, целовали в макушку и называли его «чадо». Это ему тоже не нравилось.

Потом все вокруг стали говорить о какой-то революции. Монашки причитали, что «последние дни настают» – они были добрые, эти монашки, только очень впечатлительные. Однажды всех детей из приюта погрузили в поезд и отправили далеко на юг – в город Тирасполь. Там их поселили в большом имении – Фома почему-то решил, что в царском. Он помнил, что по большим церковным праздникам кресты близлежащей церкви освещались электролампами – в имении была своя электростанция. А еще там была большая библиотека – книги в кожаных переплетах и тисненные золотом – были и жития святых церковнославянским шрифтом – его Фома быстро освоил. Тогда он впервые прочитал про апостола Фому, которого очень обидно прозвали «неверующим» или вообще «неверным». Подумаешь, пропустил человек Воскресение Христа из мёртвых, может занят чем был или просто горевал сильно. А когда другие апостолы ему об этом рассказали, он и заявил:

– Если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в рёбра Его, не поверю!

Ну Христу пришлось явиться вновь, чтобы предложить Фоме вложить перст в раны его – после чего Фома уверовал в Воскресение окончательно. Там только не сказано было толком – вложил Фома перст в рану или нет. Это всё-таки важный момент, который почему-то упустили. На погребение Богородицы апостол Фома тоже опоздал, зато успел обратить в христианство много индусов – в Индии его и казнили. Почему святого апостола прозвали «неверующим», Фома так и не понял – он же верил точно. И служил, как мог.

Читать Фома любил больше всего на свете. Можно было и в Индии побывать, и в Китае, и среди негров в далекой Африке – и всё это, не выходя из библиотеки приюта. И даже, когда однажды весной он упал без сознания прямо на аллее парка – свалился от тифа – то придя в себя на больничной койке, сразу попросил книжку. Тогда же в имение пришли красноармейцы – монашки их испугались, но вели они себя вполне дружелюбно – с детьми уж точно. И даже подарили Фоме книжку стихов – поэта Блока. Ему больше всего понравилось стихотворение про девушку, певшую в церковном хоре – там было и про радость, и про корабли, ушедшие в море. Только концовка какая-то грустная:

И голос был сладок, и луч был тонок,

И только высоко, у царских врат,

Причастный тайнам, – плакал ребенок

О том, что никто не придет назад

Фома это стихотворение выучил наизусть. Петь в церковном хоре у него никогда не получалось – монашки говорили, что ему медведь на ухо наступил. А вот плакать в церкви иногда хотелось – и он сам не понимал, почему. Может, он и был тем ребёнком, причастным к тайнам – просто сам не знал, к каким?

А потом всё стало хуже. Из имения в Тирасполе их перевезли в огромный детский дом в Николаевской области. Там и кормили плохо, и монашек добрых уже не было – пропали они куда-то. В то время вообще всё привычное стало пропадать и разваливаться – из маленького приюта, где Фома чувствовал заботу, он попал в окружение всегда голодных, а потому – злых людей. Оравой детей там никто толком не занимался, Фому часто били – просто так. Именно там ему стало часто сниться, как он убегает от своих преследователей, а потом – взлетает в небо, словно птица. Летал Фома почти каждую ночь, парил в глубоком ясном небе – и никто не мог его в этом небе догнать и достать. Но утром он открывал глаза и снова оказывался в детдоме – пока весной не решил сбежать.

Сбежать из того детдома в Николаевской области оказалось несложно – за детьми всё равно никто толком не следил. Сложнее было определиться – куда бежать. Фома решил идти на Северо-Запад – в сторону дома. Шёл через сёла, где попрошайничал еду – причём в бедных домах ему помогали, а в богатых – нет. В одном хуторе на него напала большая злая собака – еле отбился от неё, весь покусанный забился в сарай, где потерял сознание. Там его и нашла хозяйка – но не пожалела и не накормила, а выпроводила восвояси. В городе Ананьев Фома встретил богатого мужика, который предложил ему работу – за еду. Сначала они пытались вместе пахать поле – Фома должен был вести лошадей, которые тащили плуг, но он оказался слишком слабым для такой работы. Поэтому новый хозяин поручил ему пасти коров на своей леваде – что Фома и делал до конца лета, пока его не отправили на все четыре стороны, не дав ни одежды, ни обуви. Скитался недолго – на дороге он встретил мужика, который предложил подвезти его на телеге. Но привёз сразу в сельсовет, откуда Фому и отправили в его четвертый детдом – в Красносёлку под Винницей.

Продолжить чтение