Фома и Ерёма. Сказ

Глава 1
Глава 1. Как Ерёма счастье потерял и встретил Мадонну.
Когда я последний раз был счастлив? Вот поди найди сразу ответ на такой простой вроде бы вопрос. Мы ж и живем, наверное, только для того, чтобы счастливыми быть, ну или стремиться к нему, счастью этому. Стремимся нормальную профессию получить и работу, чтоб денег хватало на шмот, продукты, мобилу поприличнее, машину посудомоечную, если жена все-таки уговорит её купить. Чтоб можно было жену и ребёнка на море свозить хотя бы раз в год. Чтоб тачка была такая, из которой на людях не стыдно было выйти. Но делает ли это нас счастливыми? Меня – не сделало.
Получается, что счастлив я был – если постараться и вспомнить отчётливо – только в детстве. Ярче всего вспомнил это: мне лет семь, наверное. Зима, вечер. Я, вместе с голубой пластмассовой лопаткой, пришел на городской стадион – он у нас один только был. Сопки вокруг, на катке люди катаются на коньках, музыка играет – «И снится нам не рокот космодроомааа..». У меня коньков нет, да и кататься я толком не умею. Зато у меня есть лопатка и огромные белые сугробы возле катка – я копаю себе пещеру. У нас в Заполярье снега зимой полно было, а когда он чуть подтает – сверху корка такая, наст образовывается. Если под наст этот закопаться – под ним легкий, пушистый снег такой – зарываешься всё глубже, создаешь себе пещеру. И она только твоя – её не нужно делить со старшим братом, как комнату дома. И ты сам её для себя сделал. А потом вылез из неё наверх и лёг на спину. Открыл рот – а в него снежинки падают, я ловлю их на язык. Глаза прищурил чуть – и жёлтые огни осветительных мачт превратились в звёзды такие мерцающие, а наверху – настоящие звёзды, только белые. Варежки все уже мокрые, но я этого не чувствую – я представляю, как взлетаю прямо к звёздам, птицей поднимаюсь на катком, над людьми на нём, над всем моим маленьким заполярным городом – и лечу, куда хочу. Какие-то дядьки поют, что в какой-то дымке матовой Земля в иллюминаторе – и я вижу всю эту Землю сверху – высоко поднялся, кто ж меня остановит. Я уже не птица, я – ракета. И я счастлив в этот момент. Абсолютно.
Это потом окажется, что, копая себе пещеру, я умудрился потерять ключ от квартиры, что висел на веревке на шее – как и куда он свалился, до сих пор не пойму. И за это меня отругает мама – но злиться будет недолго, потому что выяснится, что у меня промокли не только варежки, но и ноги – и я, конечно, заболею, а мама будет парить мне ноги в тазике и ставить горчичники – но зато в детсад (или тогда уже в школу?) не надо будет ходить целую неделю.
Вот и сейчас поймал себя на мысли, что пока лежу здесь, в располаге нашей медроты – никуда ходить мне не надо. Правда, ноги мне никто здесь не парит и горчичники не ставит – зато у меня есть ноги – а у бойца с позывным «Край», что лежит рядом – одной ноги уже нет, наступил на мину. А у меня только башка покоцанная – медсестра Катя так и сказала, когда перевязку делала:
– Ты чего хмурый такой, боец? Глянь на соседей, им то куда серьезней досталось, а тебе только пуля череп чуть подправила. Ты вообще, летун, счастлив должен быть.
Я Кате сказал, что счастливым себя не чувствую. Но вот если она мне коньячку раздобудет, или грудь свою пышную покажет – точно стану счастливее. Обидел, в общем, Катю, да и просто наврал – даже если б она мне литр коньяка притаранила и дала б с груди своей его весь испить – не стал я бы счастливее. Потому как то ли разучился быть счастливым, то ли что-то другое мне нужно для счастья. Но вряд ли помогут пластмассовая голубая лопатка, глубокий белый сугроб и песня про зеленую траву у дома.
Катя эта хорошая такая, зря я с ней так. Когда меня везли в буханке из-под Авдеевки – вроде и в сознании был, но дурной какой-то, казалось, что вижу всё в бреду. То я в буханке прыгаю по ямам на носилках, залитых кровью – моей свежей и чужой засохшей. То вроде как улетаю куда-то – и вижу нашу буханку сверху, сразу думаю, что цель какая приметная, по ней легко прямо сейчас фпивишкой с «морковкой» долбануть – и даже примеряюсь по какой траектории лучше в крышу зайти. То вообще начинает казаться, что я как младенец лежу на коленях у Мадонны – у Мадонны этой светлые волосы, голубые глаза, пухлые губы и такая грудь, что даже через броник видно – достойная и эффектная такая грудь. Оказалось, что это я тогда впервые её и увидел – Катю Поцелуйко, медсестру нашей медроты, позывной – «Радистка Кэт».
Я тогда не знал еще, конечно, ни позывного её, ни имени, не до знакомства было. Башка болела так, как будто по ней сзади кувалдой долбанули – и часть этой кувалды в черепе так и осталась. Это уже после операционной, когда на койку в медроте положили, сразу как пришёл в себя, стал у пацанов спрашивать – а кто была эта белокурая нимфа, эта мадонна волоокая – в общем, та деваха с большими сиськами? Ну, пацаны мне и сказали:
– Это наша Катя Поцелуйко
– В смысле «поцелуйка»? Это стёб какой-то, погоняло такой у неё? В смысле – попробуй поцелуй-ка?
– Не – говорят – реально фамилия такая у неё. Ну и пробовать целовать не прокатит, не даётся она никому. И ты по фамилии к ней не обращайся – просто Катя, ну или «радистка Кэт». И вообще, не обижай её – мы, если что, за неё и морду можем разбить, хотя она у тебя и так выглядит не очень.
Ну я и стал её просто Катей называть, иногда – мадонной. Она меня спросила, конечно – с чего это я вдруг мадонна? Та американская певичка, мол, старая уже – и вообще я на неё даже не похожа. Я Кате сказал, что она на другую мадонну похожа, не на американскую. И что та, другая – на куче картин изображена знаменитых, и выглядит там очень даже неплохо. Выяснилось, что Катя не знает толком про Мадонну на картинах – и я ей не стал объяснять, поскольку она на меня похоже даже обиделась немного, что я её типа за дуру держу.
Хотя она не дура. Молоденькая совсем – это да. Поэтому может и не знать ничего про мадонн эпохи Возрождения. Зато в медицине своей разбирается. Это ж уметь надо – девчонке добиться того, чтоб мужики раненные слушались и терпели всевозможные медицинские экзекуции. Тем более – чего таить – каждый из нас к ней подкатить пытался, многие в принципе женщину давно не видели, а тем более – такую аппетитную и вкусно пахнущую. Катя не просто духами какими-то пахнет – она пахнет домом. Причем домом бабушки из детства – когда летом вбежишь в него с жары босиком – ноги грязные, крапивой все коленки обжёг опять – а там прохладно так и пахнет солнечной пылью, только что намытым полом деревянным и тестом, которое бабушка только намесила для своих пирогов с черникой. Вообще у нас в медроте запахи не очень – раненые мужики воняют знатно, да и еще медикаментами несёт. А Катя Поцелуйко пахнет домом – не пойму, как ей это удаётся.
Я аккуратно так расспрашивать её начал во время перевязок – откуда она и зачем вообще сюда на войну приехала – молодая ж девчонка совсем. Ну она вроде видит, что я не просто так подкатываю и даже на грудь её почти не смотрю – и стала мне понемногу о себе рассказывать. Она – из Брянска, говорит, что чуть ли не с детства мечтала медиком стать – «лечила» кукол, собак и кошек. Выучилась там в медицинском колледже на акушерку, устроилась в брянскую больницу почему в кардиологическое отделение, потом работала в ковидном госпитале. В 22-ом сама пошла в военкомат и попросилась на войну – причем от родителей это скрыла. Когда дождалась «отношения» – подтверждения, что её берут на контракт – поставила маму и отца перед фактом – мол, собираю чемоданы и уезжаю. Они её пытались отговорить – но куда им, я сразу понял, что Катя упёртая. Спросил её:
– А зачем ты сюда приехала то? Зачем тебе это нужно?
– А кто вас дураков спасать и лечить будет? Вы ж только перед пацанами своими все герои – а как только заденет чуть осколок, или как тебя пуля черканёт – сразу: всё, парни, я помираю, оставьте меня здесь, передайте жене и любовнице, что погиб я как герой, жаль только, что не взглянул в глаза вороного коня напоследок. Вот и приходится вас, нытиков, из-под огня вытаскивать и царапины ваши бинтовать.
– Ну у меня не то, чтоб царапина и просто пуля черканула. Так-то кость сзади на черепушке пробита, вон дырка какая осталась – возьми, потрогай
– Не буду я ничего у тебя трогать и тебе не советую, пока кость не срослась. Нас на акушерском деле учили, что у младенцев на черепе есть роднички такие, малый родничок – как раз на затылке, где у тебя дырка. И вот пока до года пять основных костей черепа у ребенка не срослись – надо следить за родничками этими, чтоб патологии не было. Вот и представь, что у тебя снова малый родничок на голове образовался – как зарастёт, всё нормально у тебя будет, можешь снова птиц своих запускать.
– Катя, ну ты ж могла и там, на гражданке спокойно себе медиком работать, типа людям помогать. Только не здесь вот у нас в подвале полутёмном – а в светленьком таком кабинете, в белом халатике накрахмаленном, с кофеваркой и презентами об благодарных пациентов. Или вообще в стоматологию частную устроилась – и на чужих зубах нормально так зарабатывала бы. Купила бы себе красную машинку, на квартирку в Брянске у вас за год бы скопила – или вообще охмурила главного дантиста, а он тебе – и машинку, и квартирку и регулярный отдых в Дубаях, а иногда – и на Мальдивах.
– Ты, птичник, похоже идиотом стал из-за той пули – какой-то тебе важный центр головного мозга все-таки замяло. Или и до ранения своего дебилом был, раз так о женщинах думаешь. Тем более – о медиках.
Понял я, что опять лишнего сболтнул – есть за мной такая особенность, бывает скажу что-нибудь вроде как очевидное и безобидное – а человек обижается. Тем более, Катя в этот момент так туго мне бинт на башке стянула – что аж звёзды в глазах появились. Даже не сдержался, признаю – и сказал «больно, бл..ть». А Катя посмотрела на меня так глазами своими голубыми (вот точно такие, наверное, были у немок в черной эсесовской форме с черепами, которые наших радисток на допросах пытали) и сказала:
– Я ж говорю – ты не боец, а нытик.
Но хватку бинта своего ослабила.
– Катя, ну реально – зачем тебе война эта? Вот это вот всё – зачем? Тем более – добровольно?
– Я сюда приехала, когда мне 22 года было. Ровно столько же, сколько моей прабабушке Марусе, когда она на фронт в Великую Отечественную попала. Она не успела доучиться в мед.институте, когда война началась – поэтому поехала медсестрой, как и я. Но по факту работала военным хирургом – рук тогда не хватало, сам понимаешь. Полевой госпиталь – пожестче нашей медроты – ей там куда сложнее, чем мне приходилось, ампутации эти, смерти. А еще хуже – когда смерти после ампутации. Намучается паренёк, пока ему почти без наркоза руку или ногу отпилят, придёт в себя, увидит и поймет, что у него рукав или штанина пустая – орать начнёт на всех матом, за сапог испорченный еще проклянёт… Помучается в бреду сутки – и помрёт все равно от потери крови или еще от чего… Я прабабушку не застала, это мне уже бабушка – дочка её рассказывала, она у меня заведующей фельдшерско-акушерским пунктом работала.
– Так у вас в семье получается династия целая медиков по женской линии?
– Ага. Я, наверное, хотела как прабабушка на войну попасть. Она ведь там на фронте сотни жизней спасла. А еще счастье своё нашла – встретила прадедушку моего, он был начальником связи 80-го танкового полка. Контузило его под Курском – попал в госпиталь, там влюбились они друг в друга, поженились после войны и всю жизнь вместе прожили. Мне рассказывали, прадедушка суровый такой был со всеми, а вот Марусю свою любил, чуть ли не на руках носил. И она его – тоже любила, хотя после войны стала главным врачом больницы, серьёзная была женщина.
– Так ты тоже здесь хочешь любовь всей жизни найти, как прабабушка твоя?
– Я здесь, чтобы людям помогать. Даже таким непутёвым как ты, Емеля – мелешь языком ерунду какую-то. А вот у тебя кто-нибудь воевал?
Это – признаюсь – один из самых нелюбимых мной вопросов. Прямо с самого детства. Еще когда в школе учились, и на 9 мая к нам ветераны в класс приходили – я откровенно завидовал тем одноклассникам, для которых эти ветераны были дедушками или бабушками – родными, в общем. Я ж застал еще Советский Союз – и пионером даже успел стать (правда, ненадолго – только научился правильно завязывать галстук и даже гладить его, как нам в школе объявили, что пионерские галстуки больше носить не нужно). И у многих в классе перед праздничными датами начиналось это вот хвастовство – у меня дед там воевал, был моряком, а у меня – танкист, а у Славки Чугунова – вообще лётчик со звездой Героя Советского Союза…
А я – помалкивал. Хотя чаще – старался сразу перевести внимание на свои достоинства, я это тогда уже умел. Типа – а зацените, какой у меня есть вкладыш «Турбы»! Или – а у Ленки Чоран трусы видно! Это не всегда спасало ситуацию, если честно. Но мне было, что скрывать. Поскольку не помню уже с какого возраста, но я знал от мамы (с папой эту тему вообще сложно было обсуждать), что мои деды – не воевали. Это сложно принять советскому ребёнку. Вокруг памятники Великой Отечественной войны (в моем заполярном городе это был самолет, который отец моего одноклассника Андрюхи – охотник – нашёл в лесу, самолет привезли в город, подлатали и водрузили на постамент), песни на уроках музыки про «шёл отряд по берегу, шёл издалека, шёл под красным знаменем командир полка» – ну и фильмы, конечно. Одни только «В бой идут одни старики» чего стоят. Каждый советский ребёнок знал, что на той войне все были герои и мы всегда должны ими гордиться. Быть похожими на них. Быть готовыми взять автомат, сжать штурвал истребителя или метко выстрелить из танка, если Родина окажется в опасности.
Взять, сжать и выстрелить я в детстве чувствовал себя готовым. Но вот на кого мне надо было быть похожим, кем гордиться? Если мне было четко и ясно сказано:
ТВОИ ДЕДЫ НЕ ВОЕВАЛИ.
Но как так-то? Чем таким важным они были заняты, когда все вокруг проливали кровь за Родину? Какое другое дело могло быть для них важнее? Зачем они поступили так со своим внуком, которому теперь даже в школе приходится неловко молчать и переводить тему на трусы Ленки Чоран? В общем, эта тема для меня еще с детства была сложной. Но я уже не ребёнок, вкладышей «турбо» у меня больше нет, Ленка вообще наверняка давно замужем (и неизвестно, какие она теперь носит трусы), сам я уже успел нормально так повоевать – и даже кровь пролить за Родину. Тем более – спрашивает меня об этом не какой-то случайный одноклассник, а медсестра Катя Поцелуйко, которая только что рассказала мне трогательную историю своей семьи – а это подразумевает некую установившуюся, между нами, близость. Я, правда, почти в два раза старше Кати – поэтому там, где были её прабабушка с прадедушкой у меня должны были быть деды. Должны были быть.
Но я набираюсь сил, гордо поворачиваю свою перевязанную голову (хотя я и не командир полка под красным знаменем) и говорю ей:
– Катя, я не Емеля, а Ерёма. А деды мои не воевали. Так получилось.
Глава 2. Как Фома не смог улететь и ходил на Северо-Запад.
Фома бежал к реке, но его уже догоняли. Оторваться от преследователей надежды не было – босые ноги кровоточили (проколол в поле каким-то шипами), спрятаться было негде (вокруг бахчи, где тут укрыться), да и те, кто гнался за ним, явно были быстрее и крепче. Они всё ближе – такие же босоногие пацаны в лохмотьях, орут за спиной:
– Гони ляха! Ляха бей!
Фома подбегает к обрыву над рекой, видит, что дальше бежать некуда. Если прыгнуть вниз – точно ноги переломаешь, а целые ноги ему еще понадобятся. Он замедляется, останавливается и начинает синхронно взмахивать руками – плавно и даже немного величественно. Преследователи догоняют его, окружают на краю обрыва – но не решаются напасть. Ведь перед ними, на краю – тощий пацан, на вид лет восьми, но он не трясётся от страха и не плачет – а старательно машет руками, переступает ногами и похоже собирается взлететь.
Я – птица! – орёт Фома.
Ты – лях, и походу тронутый – говорит Юрко, самый высокий и грязный из пацанов.
Фома понимает, что настал тот самый момент, от которого зависит развитие всех последующих событий. Либо его прямо сейчас изобьют, да вдобавок все в детдоме начнут считать сумасшедшим (а это еще хуже), либо – ему нужно стать птицей и взлететь.
И он взлетает. Точнее – прыгает с края обрыва вниз, успев один раз красиво и плавно взмахнуть худыми руками. Он успел рассмотреть, чтоб под обрывом – там, где ласточкины гнёзда – есть небольшой уступок – поэтому и прыгает прямо на него. Пацаны этого уступка не видят, поэтому – на какие-то секунды – им кажется, что Фома сиганул с обрыва в пропасть, а это для них точно ничем хорошим не кончится. Поэтому обречённо заглядывают вниз – и видят, что Фома жив-здоров, сидит на своём уступке метра на полтора ниже них и держит в руке крохотное ласточкино яйцо, которое успел вытащить из гнезда. Более того – он им улыбается и спрашивает:
– А вы видели когда-нибудь птичий хер?
Детдомовские пацаны считают себя весьма опытными – повидали они много – но птичьего хера никто из них никогда не видел, и даже не задумывался о том, есть ли вообще у птиц хер. Их отношение к Фоме меняется – во-первых, чтобы его избить, надо сначала вытащить наверх, а во-вторых – на их глазах он только что совершил довольно смелый по пацанским меркам поступок, да и вообще похоже этот лях – субъект странный, но интересный.
Они протягивают руки Фоме, чтобы вытащить его наверх, но сначала он передает им снизу крохотные ласточкины яйца. На каждого – по три штуки – и они вместе пьют их сырыми, сидя на краю обрыва над рекой и помахивая ногами – ноги Фомы тоже остались невредимыми. Болтают обо всём на свете – как и принято у всех пацанов в возрасте восьми – десяти лет. Юрко протягивает Фоме руку – кроме обычной нормальной грязи, она почему-то еще и в краске – и говорит:
– Ты вроде нормальный пацан, лях.
– Я – не лях. Я – Фома.
***
Этот детдом – в селе Красносёлка у города Гайсин в Винницкой области – для Фомы был уже четвёртым по счету. Он не знал, сколько ему точно лет, зато считать и читать умел исправно – и уже одним этим отличался от всех остальных детдомовцев, которых встречал на своём пути. Где научился грамоте – он не помнил, да вообще воспоминания о первых годах жизни были весьма смутными. Как фотокарточки.
Фома помнил, что у него была большая семья – дед с огромной головой под потолок, два молодых парня, сестра (которую вроде бы звали Любой), отец и мать. Вот почему-то лицо отца он вообще не запомнил, а мама была светловолосая, с голубыми глазами, пахла тестом и молоком. Мама была добрая и грустная. Каким был папа – он запомнить не успел.
Он знал, что родился в Холмской губернии (сейчас это город Хэлм на востоке Польши). Что когда началась большая война, отец ушёл на фронт унтер-офицером. А потом бои начались возле его дома – и он лишился матери – но не помнил, как это произошло. То ли она погибла при обстреле или бомбёжке, то ли просто потерялась – точнее, потерялся он, поскольку совсем маленьким оказался в детском приюте при женском монастыре где-то на окраине Рязани. Тот приют был небольшим – детей в нём было не больше пятнадцати. Но уже там Фома научился грамоте – и мог читать письма с фронта от отца – унтер-офицера русской императорской армии Петра Щуцкого. Из этих писем он и узнал, где родился. Только отец не написал – когда. Поэтому датой рождения выбрали день, когда его привезли в приют – 10 ноября. Но на месте года рождения – оставили прочерк. Письма от отца приносили в приют какие-то молодые люди. А потом их перестали приносить. Фома спрашивал – почему? Сначала ему ничего не объясняли, а потом сказали, что его отец пропал на фронте без вести – поэтому и писем больше не пишет. Фома не очень понял, что такое «пропал без вести» – не мог же отец просто взять и куда-то исчезнуть, тем более он ему многое еще не успел рассказать про семью, маму и год рождения. Но потом другие дети ему сказали, что пропал – это значит, погиб на войне. В том приюте у многих так было.
В том рязанском приюте монашки называли Фому «ангелочком» – и когда приют посещали архиереи и архимандриты, то его выпускали к ним с приветственным обращением. Фоме не нравилось встречать архимандритов – они были толстые, бородатые и в странных золочённых одеждах. А еще ему приходилось целовать их руки – иногда они наклонялись над ним, целовали в макушку и называли его «чадо». Это ему тоже не нравилось.
Потом все вокруг стали говорить о какой-то революции. Монашки причитали, что «последние дни настают» – они были добрые, эти монашки, только очень впечатлительные. Однажды всех детей из приюта погрузили в поезд и отправили далеко на юг – в город Тирасполь. Там их поселили в большом имении – Фома почему-то решил, что в царском. Он помнил, что по большим церковным праздникам кресты близлежащей церкви освещались электролампами – в имении была своя электростанция. А еще там была большая библиотека – книги в кожаных переплетах и тисненные золотом – были и жития святых церковнославянским шрифтом – его Фома быстро освоил. Тогда он впервые прочитал про апостола Фому, которого очень обидно прозвали «неверующим» или вообще «неверным». Подумаешь, пропустил человек Воскресение Христа из мёртвых, может занят чем был или просто горевал сильно. А когда другие апостолы ему об этом рассказали, он и заявил:
– Если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в рёбра Его, не поверю!
Ну Христу пришлось явиться вновь, чтобы предложить Фоме вложить перст в раны его – после чего Фома уверовал в Воскресение окончательно. Там только не сказано было толком – вложил Фома перст в рану или нет. Это всё-таки важный момент, который почему-то упустили. На погребение Богородицы апостол Фома тоже опоздал, зато успел обратить в христианство много индусов – в Индии его и казнили. Почему святого апостола прозвали «неверующим», Фома так и не понял – он же верил точно. И служил, как мог.
Читать Фома любил больше всего на свете. Можно было и в Индии побывать, и в Китае, и среди негров в далекой Африке – и всё это, не выходя из библиотеки приюта. И даже, когда однажды весной он упал без сознания прямо на аллее парка – свалился от тифа – то придя в себя на больничной койке, сразу попросил книжку. Тогда же в имение пришли красноармейцы – монашки их испугались, но вели они себя вполне дружелюбно – с детьми уж точно. И даже подарили Фоме книжку стихов – поэта Блока. Ему больше всего понравилось стихотворение про девушку, певшую в церковном хоре – там было и про радость, и про корабли, ушедшие в море. Только концовка какая-то грустная:
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у царских врат,
Причастный тайнам, – плакал ребенок
О том, что никто не придет назад
Фома это стихотворение выучил наизусть. Петь в церковном хоре у него никогда не получалось – монашки говорили, что ему медведь на ухо наступил. А вот плакать в церкви иногда хотелось – и он сам не понимал, почему. Может, он и был тем ребёнком, причастным к тайнам – просто сам не знал, к каким?
А потом всё стало хуже. Из имения в Тирасполе их перевезли в огромный детский дом в Николаевской области. Там и кормили плохо, и монашек добрых уже не было – пропали они куда-то. В то время вообще всё привычное стало пропадать и разваливаться – из маленького приюта, где Фома чувствовал заботу, он попал в окружение всегда голодных, а потому – злых людей. Оравой детей там никто толком не занимался, Фому часто били – просто так. Именно там ему стало часто сниться, как он убегает от своих преследователей, а потом – взлетает в небо, словно птица. Летал Фома почти каждую ночь, парил в глубоком ясном небе – и никто не мог его в этом небе догнать и достать. Но утром он открывал глаза и снова оказывался в детдоме – пока весной не решил сбежать.
Сбежать из того детдома в Николаевской области оказалось несложно – за детьми всё равно никто толком не следил. Сложнее было определиться – куда бежать. Фома решил идти на Северо-Запад – в сторону дома. Шёл через сёла, где попрошайничал еду – причём в бедных домах ему помогали, а в богатых – нет. В одном хуторе на него напала большая злая собака – еле отбился от неё, весь покусанный забился в сарай, где потерял сознание. Там его и нашла хозяйка – но не пожалела и не накормила, а выпроводила восвояси. В городе Ананьев Фома встретил богатого мужика, который предложил ему работу – за еду. Сначала они пытались вместе пахать поле – Фома должен был вести лошадей, которые тащили плуг, но он оказался слишком слабым для такой работы. Поэтому новый хозяин поручил ему пасти коров на своей леваде – что Фома и делал до конца лета, пока его не отправили на все четыре стороны, не дав ни одежды, ни обуви. Скитался недолго – на дороге он встретил мужика, который предложил подвезти его на телеге. Но привёз сразу в сельсовет, откуда Фому и отправили в его четвертый детдом – в Красносёлку под Винницей.
Глава 2
Глава 2. Как Фома не смог улететь и ходил на Северо-Запад.
Фома бежал к реке, но его уже догоняли. Оторваться от преследователей надежды не было – босые ноги кровоточили (проколол в поле каким-то шипами), спрятаться было негде (вокруг бахчи, где тут укрыться), да и те, кто гнался за ним, явно были быстрее и крепче. Они всё ближе – такие же босоногие пацаны в лохмотьях, орут за спиной:
– Гони ляха! Ляха бей!
Фома подбегает к обрыву над рекой, видит, что дальше бежать некуда. Если прыгнуть вниз – точно ноги переломаешь, а целые ноги ему еще понадобятся. Он замедляется, останавливается и начинает синхронно взмахивать руками – плавно и даже немного величественно. Преследователи догоняют его, окружают на краю обрыва – но не решаются напасть. Ведь перед ними, на краю – тощий пацан, на вид лет восьми, но он не трясётся от страха и не плачет – а старательно машет руками, переступает ногами и похоже собирается взлететь.
Я – птица! – орёт Фома.
Ты – лях, и походу тронутый – говорит Юрко, самый высокий и грязный из пацанов.
Фома понимает, что настал тот самый момент, от которого зависит развитие всех последующих событий. Либо его прямо сейчас изобьют, да вдобавок все в детдоме начнут считать сумасшедшим (а это еще хуже), либо – ему нужно стать птицей и взлететь.
И он взлетает. Точнее – прыгает с края обрыва вниз, успев один раз красиво и плавно взмахнуть худыми руками. Он успел рассмотреть, чтоб под обрывом – там, где ласточкины гнёзда – есть небольшой уступок – поэтому и прыгает прямо на него. Пацаны этого уступка не видят, поэтому – на какие-то секунды – им кажется, что Фома сиганул с обрыва в пропасть, а это для них точно ничем хорошим не кончится. Поэтому обречённо заглядывают вниз – и видят, что Фома жив-здоров, сидит на своём уступке метра на полтора ниже них и держит в руке крохотное ласточкино яйцо, которое успел вытащить из гнезда. Более того – он им улыбается и спрашивает:
– А вы видели когда-нибудь птичий хер?
Детдомовские пацаны считают себя весьма опытными – повидали они много – но птичьего хера никто из них никогда не видел, и даже не задумывался о том, есть ли вообще у птиц хер. Их отношение к Фоме меняется – во-первых, чтобы его избить, надо сначала вытащить наверх, а во-вторых – на их глазах он только что совершил довольно смелый по пацанским меркам поступок, да и вообще похоже этот лях – субъект странный, но интересный.
Они протягивают руки Фоме, чтобы вытащить его наверх, но сначала он передает им снизу крохотные ласточкины яйца. На каждого – по три штуки – и они вместе пьют их сырыми, сидя на краю обрыва над рекой и помахивая ногами – ноги Фомы тоже остались невредимыми. Болтают обо всём на свете – как и принято у всех пацанов в возрасте восьми – десяти лет. Юрко протягивает Фоме руку – кроме обычной нормальной грязи, она почему-то еще и в краске – и говорит:
– Ты вроде нормальный пацан, лях.
– Я – не лях. Я – Фома.
***
Этот детдом – в селе Красносёлка у города Гайсин в Винницкой области – для Фомы был уже четвёртым по счету. Он не знал, сколько ему точно лет, зато считать и читать умел исправно – и уже одним этим отличался от всех остальных детдомовцев, которых встречал на своём пути. Где научился грамоте – он не помнил, да вообще воспоминания о первых годах жизни были весьма смутными. Как фотокарточки.
Фома помнил, что у него была большая семья – дед с огромной головой под потолок, два молодых парня, сестра (которую вроде бы звали Любой), отец и мать. Вот почему-то лицо отца он вообще не запомнил, а мама была светловолосая, с голубыми глазами, пахла тестом и молоком. Мама была добрая и грустная. Каким был папа – он запомнить не успел.
Он знал, что родился в Холмской губернии (сейчас это город Хэлм на востоке Польши). Что когда началась большая война, отец ушёл на фронт унтер-офицером. А потом бои начались возле его дома – и он лишился матери – но не помнил, как это произошло. То ли она погибла при обстреле или бомбёжке, то ли просто потерялась – точнее, потерялся он, поскольку совсем маленьким оказался в детском приюте при женском монастыре где-то на окраине Рязани. Тот приют был небольшим – детей в нём было не больше пятнадцати. Но уже там Фома научился грамоте – и мог читать письма с фронта от отца – унтер-офицера русской императорской армии Петра Щуцкого. Из этих писем он и узнал, где родился. Только отец не написал – когда. Поэтому датой рождения выбрали день, когда его привезли в приют – 10 ноября. Но на месте года рождения – оставили прочерк. Письма от отца приносили в приют какие-то молодые люди. А потом их перестали приносить. Фома спрашивал – почему? Сначала ему ничего не объясняли, а потом сказали, что его отец пропал на фронте без вести – поэтому и писем больше не пишет. Фома не очень понял, что такое «пропал без вести» – не мог же отец просто взять и куда-то исчезнуть, тем более он ему многое еще не успел рассказать про семью, маму и год рождения. Но потом другие дети ему сказали, что пропал – это значит, погиб на войне. В том приюте у многих так было.
В том рязанском приюте монашки называли Фому «ангелочком» – и когда приют посещали архиереи и архимандриты, то его выпускали к ним с приветственным обращением. Фоме не нравилось встречать архимандритов – они были толстые, бородатые и в странных золочённых одеждах. А еще ему приходилось целовать их руки – иногда они наклонялись над ним, целовали в макушку и называли его «чадо». Это ему тоже не нравилось.
Потом все вокруг стали говорить о какой-то революции. Монашки причитали, что «последние дни настают» – они были добрые, эти монашки, только очень впечатлительные. Однажды всех детей из приюта погрузили в поезд и отправили далеко на юг – в город Тирасполь. Там их поселили в большом имении – Фома почему-то решил, что в царском. Он помнил, что по большим церковным праздникам кресты близлежащей церкви освещались электролампами – в имении была своя электростанция. А еще там была большая библиотека – книги в кожаных переплетах и тисненные золотом – были и жития святых церковнославянским шрифтом – его Фома быстро освоил. Тогда он впервые прочитал про апостола Фому, которого очень обидно прозвали «неверующим» или вообще «неверным». Подумаешь, пропустил человек Воскресение Христа из мёртвых, может занят чем был или просто горевал сильно. А когда другие апостолы ему об этом рассказали, он и заявил:
– Если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в рёбра Его, не поверю!
Ну Христу пришлось явиться вновь, чтобы предложить Фоме вложить перст в раны его – после чего Фома уверовал в Воскресение окончательно. Там только не сказано было толком – вложил Фома перст в рану или нет. Это всё-таки важный момент, который почему-то упустили. На погребение Богородицы апостол Фома тоже опоздал, зато успел обратить в христианство много индусов – в Индии его и казнили. Почему святого апостола прозвали «неверующим», Фома так и не понял – он же верил точно. И служил, как мог.
Читать Фома любил больше всего на свете. Можно было и в Индии побывать, и в Китае, и среди негров в далекой Африке – и всё это, не выходя из библиотеки приюта. И даже, когда однажды весной он упал без сознания прямо на аллее парка – свалился от тифа – то придя в себя на больничной койке, сразу попросил книжку. Тогда же в имение пришли красноармейцы – монашки их испугались, но вели они себя вполне дружелюбно – с детьми уж точно. И даже подарили Фоме книжку стихов – поэта Блока. Ему больше всего понравилось стихотворение про девушку, певшую в церковном хоре – там было и про радость, и про корабли, ушедшие в море. Только концовка какая-то грустная:
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у царских врат,
Причастный тайнам, – плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.1
Фома это стихотворение выучил наизусть. Петь в церковном хоре у него никогда не получалось – монашки говорили, что ему медведь на ухо наступил. А вот плакать в церкви иногда хотелось – и он сам не понимал, почему. Может, он и был тем ребёнком, причастным к тайнам – просто сам не знал, к каким?
А потом всё стало хуже. Из имения в Тирасполе их перевезли в огромный детский дом в Николаевской области. Там и кормили плохо, и монашек добрых уже не было – пропали они куда-то. В то время вообще всё привычное стало пропадать и разваливаться – из маленького приюта, где Фома чувствовал заботу, он попал в окружение всегда голодных, а потому – злых людей. Оравой детей там никто толком не занимался, Фому часто били – просто так. Именно там ему стало часто сниться, как он убегает от своих преследователей, а потом – взлетает в небо, словно птица. Летал Фома почти каждую ночь, парил в глубоком ясном небе – и никто не мог его в этом небе догнать и достать. Но утром он открывал глаза и снова оказывался в детдоме – пока весной не решил сбежать.
Сбежать из того детдома в Николаевской области оказалось несложно – за детьми всё равно никто толком не следил. Сложнее было определиться – куда бежать. Фома решил идти на Северо-Запад – в сторону дома. Шёл через сёла, где попрошайничал еду – причём в бедных домах ему помогали, а в богатых – нет. В одном хуторе на него напала большая злая собака – еле отбился от неё, весь покусанный забился в сарай, где потерял сознание. Там его и нашла хозяйка – но не пожалела и не накормила, а выпроводила восвояси. В городе Ананьев Фома встретил богатого мужика, который предложил ему работу – за еду. Сначала они пытались вместе пахать поле – Фома должен был вести лошадей, которые тащили плуг, но он оказался слишком слабым для такой работы. Поэтому новый хозяин поручил ему пасти коров на своей леваде – что Фома и делал до конца лета, пока его не отправили на все четыре стороны, не дав ни одежды, ни обуви. Скитался недолго – на дороге он встретил мужика, который предложил подвезти его на телеге. Но привёз сразу в сельсовет, откуда Фому и отправили в его четвертый детдом – в Красносёлку под Винницей.
***
После случая на реке детдомовские пацаны приняли Фому в свою компанию. А тот самый Юрко – с руками, испачканными краской – стал ему другом. Оказалось, что его фамилия – Гурский. Фома уже знал, что если фамилия заканчивается на «-ий», как у него, то значит, это поляк – ну или жид (а жидов во всех детдомах почему-то били чаще и сильнее). Потому и спросил Юрко:
– Так ты тоже лях, то есть поляк, получается?
– Я не лях, я – украинец. Родился в этих местах, просто мамку с папкой в войну поубивало, только сестра старшая осталась – но с ней я жить не хочу. Волю люблю!
А еще Юрко любил рисовать. Как и где научился – не рассказывал. Но рисовал справно – лучше всего у него получалось малевать природу (хаты с церквушкой на берегу реки) и лошадей. Он даже продавал свои картины на местном рынке – выручал немного, но для всегда голодных детдомовских пацанов любая пайка была в радость – тем более, не сворованная, а честно заработанная. И Фома придумал, как можно зарабатывать больше – он начал сочинять стихи по картинам Юрко. Для этого, правда, пришлось выучить украинский – но язык оказался для Фомы несложным – тем более, что вокруг все чаще говорили именно не нём – точнее на смеси русского с украинским. Для стихов певучий украинский подходил даже лучше, чем русский – только Фоме сначала трудно давались слова с буквой «Г» – пацаны, говорили, что он произносит их как «москаль» – сами то умели «гхехать» с рождения. Но Фома всё-таки научился – вставал на рынке рядом с Юрко и его картинами и начинал читал свои стихи (обязательно жалостливым голосом). Сельские жители – особенно бабы – их жалели. И пока отвлекались на это представление, другие пацаны из их детдома успевали быстренько стырить с прилавка краюху хлеба – или что еще получится.
Людей Юрко рисовал плохо. Он пытался на рынке малевать портреты на заказ – но мужики – и особенно бабы – оставались ими недовольны и отказывались покупать. Говорили, что у него не они, а уродцы какие-то выходят – с огромными ногами и маленькой головой. Они и правда все получались похожими на одного пацана из их детского дома – звали его «Великан». Был он очень длинным и с маленькой башкой – из-за этого другие пацаны часто над ним издевались, но бить – опасались, поскольку он был явно сильнее прочих. Фома сначала тоже побаивался этого «Великана», но когда понял, что тот вроде беззлобный – решил расспросить:
– А тебя правда «Великаном» зовут?
– Не, я – Махнов. Фёдором зовут, в честь бати моего. Вот он был точно Великан из Великановки.
– Это как так?
– Мой батя был самый высокий человек во всём мире – может, и я таким стану, только не на этих детдомовских харчах. Он был ростом в 4 аршина, знаменит на весь свет.
– Да брешешь!
– Ты, ляшонок, не нарывайся. Я не вру. Если не веришь – вали отсюда.
– Не, верю, ты только расскажи поподробнее!
– Да я не всё про него знаю, он помер 8 лет назад, когда я малой совсем был. Но мать – а она у меня тоже немаленькая, если что – много о нём рассказывала. Батя мой где-то в Витебской губернии родился, до моего возраста был, как все. А потом вдруг расти начал – да так, что в 12 лет мог взрослых мужиков поднимать, а когда другие пацаны над ним смеялись – отбирал у них шапки и вешал на коньки крыш. Семья у бати бедная была, поэтому, когда в 16 лет его увидел немец какой-то, и предложил у него в цирке работать – сразу согласился. Батя и уехал в Неметчину, там в цирке зараз по 8 мужиков поднимал, прутья гнул железные. Много денег он там заработал, поэтому, когда домой вернулся – выкупил у помещика усадьбу и поднял там потолки под свой рост. А хутор свое назвал «Великаново». Мать говорила, что, когда он жениться решил – никто из девок не хотел за него идти, только она и согласилась – потому как сама ростом под 3 аршина, никто её такую замуж брать не хотел. Мать потом с батей даже ездила по миру на выступления – в Италии они с Папой Римским встречались, а в Америке – с ихним президентом.
Тут Фома с трудом сдержался, чтобы не рассмеяться. Ну брешет же, Великан, как пить дать!
– А ты тоже президента этого римского в Америке видел?
– Дурак ты! Мать с батей туда ездили еще до того, как я родился. Нас вообще пятеро детей у них – и все в Великановке родились. Батю врачи отравили – они всё охотились за ним, чтоб он бумагу подписал, пообещал им скелет свой после смерти для опытов. Ну он отказался, конечно – вот они и подсыпали ему отраву какую-то в еду или питье – батя вдруг заболел и в 34 года помер, молодой совсем. А на могиле у него написали, что лежит тут Фёдор Андреич Махнов – самый высокий человек в мире, который был ростом 3 аршина и 9 вершков. Только мать нам сказала, что неправильно там написали, эту цифру они взяли из контракта, который батя в 16 лет с тем первым немцем подписал. А он же потом рос еще – и точно за 4 аршина вымахал!
– А ты сам-то про батю своего что помнишь? И почему здесь в детдоме оказался, если говоришь, что батя денег много заработал и целое имение своё имел?
– Я помню, как мы обедать дома садились. Весь стол был у нас едой заставлен – батя пожрать любил, мог за раз свинью съесть, ел за пятерых – и нам, мелким, хватало. А потом, когда батю отравили – всё его богатство куда-то делось. Ну и революции эти еще… Мать всё пугала, что придут красноармейцы и нас всех в цирк заберут, чтобы в клетке по стране возить и народу показывать. Я решил этого не дожидаться – и сам ушёл из дому, так сюда в детдом и попал. Боюсь только, что врачи-отравители батин скелет теперь могут из могилы выкопать и выкрасть для опытов своих.
Фому история эта впечатлила. Если и врал Великан – то как-то очень складно, а фантазия у него была не так себе. Да и ловкостью он не отличался – поэтому в набеги на сельские поля детдомовские пацаны его не брали. Река, что разделяла их Красносёлку, называлась Южный Буг – и была не очень широкой. На другом берегу реки на бахче, рядом с кукурузным полем, росли арбузы и дыни – вот они и были главной целью их набегов. Фома хоть и был одним из самых худых и мелких – но считался смышлёным, история с его полётом с обрыва и птичьим хером помогла завоевать авторитет. Они с Юрко Гурским и планировали все экспроприации – которые неизменно заканчивались успехом. Чтобы безнаказанно украсть дыни и арбузы, выбиралась группа из 8-10 самых шустрых пацанов – конечно, умеющих плавать. В сумерках они переплывали реку, пробирались на бахчу, каждый срывал по паре спелых плодов – и бегом обратно в реку, толкая арбузы или дыни перед собою. Однажды за ними было погнались на лодке – но группа голодных воришек смогла уйти от погони, потеряв в реке лишь несколько трофеев.
Тогда же, в том детдоме под Винницей, Фома понял, что везение не бесконечно. То был выход большой группой в лес – чтобы насобирать земляники. Но на одной из полян пацаны увидели черешню, усыпанную спелыми черными плодами (хотя везде в их селе черешни еще не созрели). Фома любил черешню – поэтому сразу полез наверх и стал набирать ягоды за пазуху. И настолько увлёкся, что не заметил, как на поляне появился лесник с дубиной и встал под деревом – пацаны успели отбежать и теперь ржали издалека – мол, попался, лях, в конце концов! Фома начал медленно слезать с черешни – дерево было очень высоким – но с последней ветки он смог камнем слететь вниз и дать дёру – дубина лесника просвистела на головой. С тех пор Фома старался вести себя осторожнее – и стал меньше доверять детдомовским пацанам. Та черешня оказалась опытной – с раннеспелыми плодами – самыми вкусными, что он когда-либо пробовал.
Только Юрко он доверял по-прежнему. Фома понимал, что с ним может быть самим собой – не скрывая, что ему нравится сочинять стихи и читать книги. Юрко книги тоже любил – они вместе зачитывались Диккенсом – лёжа на одной койке животами вниз – одинаково голодными и урчащими. Юрко не любил рассказывать о себе – но однажды предложил навестить его сестру, что жила неподалёку от города Гайсин. Сначала решили ехать по узкоколейке – и пробрались в пассажирский вагон, но их поймали и составили акт с требованием об оплате штрафа за безбилетный проезд (всех детдомовцев этот акт потом очень рассмешил). Пришлось идти пешком – так и дошли до села, где в убогом домишке жила старшая сестра Юрко вместе с мужем. Сестра была на сносях, но какая-то очень холёная и при этом – беззащитная. А муж её хоть и работал сапожником – сидел в темной комнате и чинил обувь – был очень непохож на простого сельского мужика – его выдавала выправка. Фома понял – сестра Юрко и её муж – точно из «белых», из «бывших», а с ними – лучше не связываться. Поэтому, оставив Юрко у сестры, Фома решил опять идти домой – на северо-запад.
Его задержали уже в самой Виннице – привели в «Облнаробраз» босым и грязным. Там вручили мандат для возвращения в детдом, предписывающий оказывать всем сельсоветам помощь по дороге. И правда – с этой бумажкой Фоме почти в каждой деревне давали ночлег и еду, а по утрам, провожая – вручали фуражку и «постолы», тапки из сыромятной кожи. Но Фома при выходе за деревню их тут же выбрасывал – не привык носить фуражки и вообще любил ходить босиком.
В Красносёлке в их детдом назначили нового заведующего – мерзкого рябого мужичка, который требовал, чтобы дети чаще мылись и делали это только в его присутствии. Пацанам не понравилось, как он пялился при этом на их зады, да и вообще его новые порядки. Поэтому решили этого заведующего наказать – однажды вломились в его комнату и обстреляли подлеца из самодельных луков (стрелы сделали из камыша, а наконечники – из жести). Новый заведующий в итоге удрал, а Фому вместе с Юрко и другими «индейцами» перевели в большой детдом в местечке Дашев, где их определили в школу и даже подкармливали «гуманитаркой» от организации «АРА» – американской помощи голодающим. Но и в Дашеве пацаны пробыли недолго – их детдом перевели в саму Винницу, где Фому и Юрко отдали сразу в 5-ый класс – как умеющих читать и считать. Там же детдомовцам впервые устроили медобследование – при большом скоплении врачей каждого пацана осмотрели, взвесили и измерили – чтобы определить возраст. В документах Фомы написали: год рождения – 1911-ый. Так он узнал, что ему уже 13 лет.
Глава 3
Глава 3. Как Ерёма выбрал не те ботинки и ту профессию, оставить которую пришлось из-за птицы.
Ночью мне опять снился Авдос – Авдеевка то есть. «Промка» эта проклятая, «Царская охота» … Вроде маленький городок – не больше моего родного в Заполярье. Только мой городок среди сопок я даже мелкий мог за 20-30 минут насквозь пройти, а в Авдосе накрутил не знаю сколько километров – и не ходил, а бегал там чаще. Снилось, что снова иду по трубе с парнями – темнота, под ногами жижа вонючая, дышать нечем, а парни еще и курить умудряются. Высота трубы – меньше полутора метров, я не мерил точно, рулетки с собой не было. Мы с «Котом» – напарником моим – еще не так загружены, тащим только рюкзаки с «птицами» и сбросами, НСУ в кофрах – антенны для птичек, ну и автоматы у каждого, понятное дело. А вот штурмы, что идут впереди, тащат на себе еще и ящики с БК – согнувшись бредут по грязи. У них самый высокий – парень с позывным «Поэт», моего примерно возраста. Идёт по трубе, согнувшись вдвое – ему труднее всего. Мы прошли уже больше двух километров – все грязные и мокрые, конечно. Позади оставили самое хреновое место – где вода (или дерьмо?) была по пояс. Идем уже больше двенадцати часов. Скоро – выход наверх, к свету, где можно будет вдохнуть полной грудью. Но я – начинаю задыхаться. И – просыпаюсь.
Подушка опять вся мокрая – и даже бинты на голове намокли. Но это вроде не кровь – просто вспотел, как от кошмара. Вспоминаю, что рядом на койке лежит боец с позывным «Дега» – он был с нами тогда в трубе, только привезли его в нашу медроту вчера вечером. И он вроде тоже не спит, ворочается.
– Дега, братское сердце, ты не спишь?
– Не, не сплю. Уснуть не могу, не поверишь.
– Слушай, а вот с тобой длинный парень такой шёл, «Поэт» – он где?
– А нету больше «Поэта». Мы ж тогда, как из трубы вышли с вами, должны были занять нашу прежнюю позицию в районе трёх улиц. Вы ушли на свою задачу, а нам нужно было только улицу перебежать – занять дом напротив. «Поэт» первым побежал, я за ним – но по мне их стрелок отработал, ранил в руку, сука. Пришлось ползти назад – там меня пацаны перевязали. А «Поэт» один в том доме остался – и тут мы танчик услышали, он тоже – и решил обратно к нам вернуться – подумал, наверное, что танчик по его дому сейчас отработает. Мы ему орём -останься там, заныкайся, тут снайпер похоже работает! Но он все равно побежал к нам – и уже когда в окно запрыгивал, пулю словил. Пацаны хотели затащить его в дом – но тут по нашей улице танк этот стал работать, мы в подвале укрылись. А когда парни вылезли из подвала – сказали, что «Поэт» – двести.
– Так это ж почти две недели назад было, почему ты только сейчас к нам попал?
– Так нам добро на эвакуацию не дали, я еще неделю в том подвале ныкался. А потом, когда разрешили – и мы пошли к точке – в нас влетел их камикадзе, мне обе ноги переломало, пришлось еще три дня лежать в подвале, пока меня пацаны не вытащили. Из нашей группы оттуда вернулись только я и «Псих» – «Заря», «Север», «Глухой», ну и Макс – погибли.
– Макс – это «Поэт»?
– Ага, он. А «Поэтом» его прозвали, потому что он стихи сочинял – еще до войны начал. Я одно запомнил, хочешь прочту?
– Давай!
«Дега» вообще не похож на любителя поэзии. Обычный такой мужик, сухой и как будто поломанный – тут вообще много таких. Сейчас он реально поломанный рядом лежит – ноги и рука перебиты. Но я по себе знаю, когда оттуда вернешься – после тяжелого боевого выхода – сначала молчишь, а потом на трёп пробивает. Надо с кем-то обязательно поговорить, иначе вообще крыша может поехать. Вот и он, похоже, только рад, что я его сам стал расспрашивать. «Дега» замолкает, что-то бормочет, шевеля сухими губами, а потом начинает тихо так, но неожиданно выразительно читать стихи:
Признаться стоит мне наверняка,
Что здесь усвоил эту аксиому -
Порой атака разъярённого врага
Не так страшна, как тут тоска по дому!
Пол пятого утра – почти не спишь.
От слез печали мокрая подушка.
"Моя родная, моя Жизнь, Малыш… "-
Хотел бы прошептать тебе на ушко.
Тревожно вена бьётся у виска.
Цевьё сжимаю крепко автомата.
А в мыслях строю замки из песка,
В которые заселимся когда-то.
Вернусь, моя хорошая, дождись!
Всегда я лишь с одной тобою.
Малыш, моя родная, моя Жизнь…!
Не может быть, я знаю, по-другому.
На последних строчках у «Дега» начинает дрожать голос. Я молчу, он – тоже. Потом понимаю, что надо всё-таки что-то сказать, отреагировать.
– Слушай, ну это у Макса почти как у Константина Симонова получилось, только по-другому, конечно.
– А кто это?
– Поэт такой был знаменитый, военный корреспондент в Великую Отечественную. Самое известное его стихотворение – «Жди меня, и я вернусь, только очень жди» – ты наверняка слышал его.
– Ага, там еще что-то было про «пройдут дожди» – мы в школе его учили. А он погиб на войне, Константин этот?
– Не, с ним всё в порядке было, он после войны еще кучу всего написал. И женился на знаменитой советской актрисе. Его, кстати, не Константином звали, а Кириллом – он просто букву «Р» не выговаривал, поэтому другое имя себе придумал, без «Р» – чтобы не картавить при людях. Только мама его всё равно Кирюшей называла. Вот «Жди меня» он как раз вроде этой актрисе и посвятил.
– А у Макса жену Аней звать. Эти стихи он ей полгода назад примерно написал. Ну и нам всем прочёл – мне понравилось, я даже выучил. Реально же эта тоска по дому куда хуже самой жести на «передке». Там то ты не думаешь ни о чем таком, а вот как стоит в располагу после боя вернуться – сразу грузиться начинаешь, как там твои – дома.
– Это да. Только знаешь, мне кажется, что им то еще хуже. Тем, кто ждёт. Вот мы сейчас с тобой лежим на койках этих, трындим – и всё вроде, нормально. Тебя вытащили из Авдоса, в госпиталь поедешь, потом домой наверняка отпустят поправляться. У меня вот тоже пуля как-то удачно попала, ну или черепушка железная оказалась. А те, кто у нас там дома остался – вот прямо в эту секунду могут думать, что мы с тобой помираем где-нибудь в страшных муках. Или вот когда ты в подвале больше недели ждал эвакуации – тебя ж как бы уже не было официально на белом свете. Пропал без вести на боевом задании в Авдосе – и все дела. Это мы с тобой знаем, что мы – живы. Что вернулись, хоть и покоцанные. Но там – дома – не знают. Вот ты своим звонил?
– Неа. Позже позвоню родителям – когда узнаю точно, что врачи скажут. Сейчас то что я им скажу? Меня там только старики мои ждут.
– Ну, главное, чтоб было кому дома тебя ждать.
– Ну Макса точно ждали. Жена и дети в Питере. Он еще всё хотел собаку с собой отсюда забрать, прибился к нашей располаге, «Трасером» его назвали. Шелудивый пёс такой, но чем-то запал он Максу в сердце. Теперь походу не поедет «Трасер» в Питер. А Макс вернется домой в цинке – мы вытащили его оттуда, не оставили в Авдосе.
– А чем Макс до войны занимался? Не в баскетбол случаем играл, он у вас длинный такой был?
– Он водителем троллейбуса работал. Рассказывал, что нравилась ему это дело – ездишь себе по Питеру спокойно, у троллейбуса – один путь и торопиться никуда не надо. Он как раз за рулем стихи сочинял. Ну а потом – мобилизация и всё такое. Ты ж тоже – мобик? Тебя то, как угораздило – ты вроде не рабочей профессии, вон даже про картавых поэтов знаешь?
– Ну стихи Константина Симонова в том же Питере наверняка и дворники могут знать. А я до мобилизации был учителем.
***
Стать учителем с детства я не мечтал. Как вообще можно мечтать о такой профессии, будучи советским школьником? Когда школа была местом, где можно болтать с друзьями, играть с ними на переменах в «козла» или «выше ноги от земли». Куда можно приносить вкладыши от жвачек, чтобы обменяться ими, а лучше – выиграть у других, раскладывая на парте или на полу и хлопая по ним ладонью, чтобы перевернуть за раз побольше (лучше, когда ладонь потная, тогда вкладыши к ней прилипают и их легче перевернуть). Или же – где можно обливать девчонок водой из использованных шприцев, которые ты с другими пацанами нашёл в помойке у морга (вымыл их дома, конечно, но весьма вероятно, что внутри всё равно осталась неизлечимая зараза – и все облитые тобой девчонки помрут в страшных мучениях). В общем, школа для меня была тем местом, где можно весело проводить время, куда даже хотелось вернуться после долгих летних каникул – но точно не «храмом знаний», жрецы которого – учителя.
Хотя сейчас я понимаю, что с учителями мне повезло. Нормальные были у нас учителя – особенно две сестры, Лана и Лена Анатольевны. Лана – старшая – была у нас биологичкой, она ходила по нашему заполярному городку в пончо и явно была не с нашей планеты. Младшая – Лена – преподавала русский язык и литературу, одевалась скромнее старшей сестры, но зато она была молода, носила короткие юбки на стройных ногах и покрывалась румянцем, когда – явно волнуясь – рассказывала нам о поэтах серебряного века так, будто была с ними знакома (и пила с ними абсент, дыша духами и туманами, кутаясь в тонкую шаль в «бродячей собаке»).
Еще у нас были:
– сухая строгая математичка, которую наши отличницы боялись настолько, что падали в обморок, когда она вызывала их к доске (хотя они-то точно знали ответ!)
– чокнутая географичка, которая отличилась пугающими переменами настроения и в итоге уехала в «дурку»
– и пьющий грустный историк. О том, что он пьет, я узнал только на выпускном – когда он набрался настолько, что нам с пацанами пришлось белой ночью нести его домой.
В общем, о профессии учителя я не мечтал. Я хотел стать лётчиком. Причём обязательно – военным. Как «Маэстро» из фильма в «В бой идут одни старики». Чтобы обязательно с орденом на груди лихо запрыгивать в свой самолёт, кричать «от винта!», взлетать в чистое голубое небо, лихо бить там врагов Родины, а вернувшись с задания – можно и песню с товарищами спеть. Причем в моих детских мечтах возвращаться с боевого вылета было и не обязательно – уж очень красиво и героически гибли лётчики в советских фильмах. Я представлял, как иду на таран вражеского самолёта, ну или уже подбитый направляю свой горящий самолет во вражеский эшелон – а потом темнота и откуда-то сверху я вижу, как боевые товарищи поют на моей могиле «смуглянку» – не поёт только стройная девушка, что стоит отдельно от всех, а из её голубых глаз льются слёзы. Эти слёзы – по мне.
В детстве я вообще часто представлял, как погибаю в разных – чаще героических ситуациях – и как скорбят по мне родные, друзья и симпатичные девчонки. Наверное, мне казалось, что только лишившись меня, они поймут – кого потеряли. И что не надо было ругать этого парня за потерянный ключ от дома или за «кол» по поведению. Не надо было друзьям-товарищам бить его по жопе завязанным в узел мокрым полотенцем в раздевалке бассейна. А девчонкам – надо было раньше самим понять, что они ему нравились – и не вести себя, как дуры.
Но несмотря на все попытки героически погибнуть – а у каждого нормального пацана их в детстве должно быть несколько (например: упасть в колодец, прыгнуть с крыши на крышу строящегося дома, провалиться под лёд на рыбалке, съехать с сопки на велике, зайти в чужой двор в начале 90-х) – я умудрился закончить школу. В армию идти точно был не вариант – старшего брата как раз комиссовали со «срочки» с пробитой головой, он не прослужил и года. Надо было срочно куда-то поступать. Пойти учиться на военного лётчика я к тому моменту уже раздумал – из-за чтения зрение испортилось. Поэтому на уроках, чтобы рассмотреть доску с заданиями, приходилось надевать дебильные очки – вне класса я их, конечно, не носил. Лётчик никак не может быть в дурацких гражданских очках – я это осознавал весьма чётко. Да и героически погибнуть в ясном синем небе мне уже почему-то не так и хотелось.
Кажется, это Лена Анатольевна – наша литераторша со стройными ногами, на которые в старших классах я отвлекался всё больше – посоветовала мне идти в педагогический. Сказала, что у меня язык подвешен и склонности явно гуманитарные – а там пацанов берут вообще, по сути, без экзаменов. Я сначала не принял этот вариант всерьез. Остальные знакомые пацаны – те, кто еще не сторчался от наркоты или не попал под обаяние многообещающей, но короткой криминальной жизни – решили поступать на какие-то технические специальности – в Горный, в Политех и тому подобное. Мне инженером становиться не хотелось – да и все эти цифры с формулами всегда казались скучными. Поэтому, посоветовавшись с мамой, я решил-таки поступать в «Пед». И даже заранее определился – буду учиться на историка.
***
Почему на историка? Точно не благодаря урокам истории в школе. Там нас заставляли учить какие-то тупые даты – в каком году была Бородинская битва, когда заговорщики убили императора Павла Первого… Как будто это реально важно и что-то значит. А мне было куда интереснее узнать, правда ли, что над головой Кутузова летал орёл (или же там в Бородине летали вороны, но как предзнаменование победы для историков они не годились) и почему Павла так легко смогли задушить в его же спальне шарфом (у него там в Инженерном замке совсем охраны не было?)
Мне казалось, что это заговор какой-то – преподавать историю в школах так, чтобы она казалась максимально скучным предметом. Чтобы, зубря даты, мы не знали самой истории – а она, как известно, всегда повторяется. А если ты не знаешь истории – то рано или поздно обязательно наступишь на какие-нибудь заранее припрятанные судьбой в тёмном углу грабли. В общем, история казалась мне тайной, которую тщательно скрывают от всех либо зловещие масоны, либо недалёкие руководители народного образования (а они вполне могут в итоге оказаться и зловещими масонами).
В педагогический я поступил и правда легко – парней туда брали без разбору. Правда, оказалось, что в ВУЗах будущих историков тоже учат как-то странно. Опять эти тупые даты, скучнейшие чужие исследования на сотни страниц, никому не нужные рефераты и курсовые. А так хотелось быть причастным к тайне – совершить научное открытие, копаясь в архивах, недоступных для простых смертных, исследуя документы, покрытые пылью веков. Вот смог же историк Кнорозов расшифровать письменность майя, не выходя из своего ленинградского кабинета? А немецкий торговец Шлиман, не имевший никакого научного образования, умудрился найти Трою, просто внимательно прочитав «Илиаду» Гомера! Вот и я так хотел. Но со временем пришлось признать – открытий в истории мне не совершить. От многостраничного описания кораблей ахейцев у Гомера меня сразу тянуло в сон, и майя со своим календарем всех зазря напугали так и не случившимся концом света. А на сиамских кошек, так любимых Кнорозовым, у меня всегда была аллергия.
Та – прежняя – история явно проигрывала истории нынешней. Моё поколение оказалось свидетелем развала страны, передела экономики и всего общества в бандитских 90-х, непонятной войны на севере Кавказа. Столько событий происходило вокруг – а я сам был только их свидетелем, но не участником. А поучаствовать в чём-либо очень хотелось. Для студента-историка возможностей открывалось тогда немного – поэтому я чуть не стал «скином».
В заграничных фильмах типа «Ромпер-Стомпер» или «Американская история Х» патриотично настроенные белые парни с синими фашистскими наколками избивали чёрных парней в цепях и широких штанах (там, правда, в концовке всё плохо для белых героев заканчивалось – но кто их запоминает, эти концовки). В «Брате» Балабанова герой нашего времени Данила Багров кратко и по делу даёт отпор кавказцам, отказавшимся платить за проезд в трамвае (теперь фразу Данилы про «не брат ты мне, гнида черно…ая» почему-то вырезают при показе фильма на телеканалах, а тогда – не вырезали).
Бороться с афроамериканцами, как это делали в заграничных фильмах, у нас было затруднительно – афророссиян было немного и вели они себя вполне культурно. А вот кавказцев вокруг хватало с избытком – и они казались угрозой. Как-то само собой получилось, что я обрился практически наголо, купил себе ботинки-гады на толстой подошве. Но на «бомбер» – черную куртку с оранжевой подкладкой – всё не решался. В пьяных студенческих компаниях я слышал о «скинхедах» – что, если у кого из них ботинки с красными шнурками – значит, это бывалый боец, который уже пролил чью-то кровь.
И однажды однокурсник познакомил меня с реальными «скинами» – их группировка называлась «Шульц». Я ожидал встретить тех самых, с красными шнурками – а попал в странную компанию, где были парни-студенты (и не все бритые наголо), пацаны-«пэтэушники» из околофутбольного движения и девушка-блондинка с немытой головой. Реально странная компания. На встречах в бабушкиных квартирках они рассказывали о «белой силе», о Перуне и Дажьбоге, о том, что пора дать отпор засилью «чёрных». А потом взяли меня на акцию – для проверки.
Только напасть решили почему-то не на бандитов в кожаных куртках, что держали все рынки, а на обычного продавца арбузов. Налетели на него всей толпой и стали пинать лежачего. Он пытался прикрывать лицо руками, но почему-то молчал – и даже не звал на помощь. Они были очень заняты – поэтому сразу не заметили, как я развернулся и дал дёру. Бежал долго – и казалось, что хотел убежать от самого себя. От мысли – как вообще мог оказаться в том месте, зачем я туда пошёл? Когда остановился – посмотрел на ботинки – крови на них не было. «Бомбер» я так не купил, волосы отрастил, ботинки – оставил (на другие денег не было).
***
На последнем курсе института я встретил свою будущую жену. Влюблялся то я часто – но почему-то всё время не в тех. Наверное, это какое-то врождённое генетическое нарушение – те девчонки, которые сами первыми проявляли ко мне интерес и порой весьма настойчиво – меня не волновали и не влекли. И наоборот – те, кто смотрел мимо меня, либо же многообещающе смотрел на моих друзей или однокурсников – заставляли меня сходить по ним с ума. На студенческих попойках ситуация, конечно, менялась – там порой и взгляд сфокусировать не успевал, как уже оказывался в чьих-то объятиях – но такие знакомства были скоротечными и продолжения не получали.
С будущей женой вышло иначе. Была очередная попойка в общаге – в женском блоке праздновали чей-то день рождения. Пришёл туда – и сразу обратил внимание на высокую, худенькую, кареглазую, с гривой вьющихся каштановых волос. Оказалась, что она училась в школе вместе с именинницей, но живёт в области. Пил в тот вечер не много – хотелось оставаться трезвым. О чём разговаривал с ней тогда – уже не помню, но разговор этот был лёгким и интересным, как будто мы знали друг друга давным-давно. Потом решили все вместе пойти в клуб – и там как-то само-собой получилось, что я танцевал только с ней. Ну как танцевал – под убойные хиты «The Prodigy» самозабвенно прыгал как бешеный горный козёл, под «медляки» – старательно почти вальсировал (шагнул назад – потом влево – вперёд – и вправо вернулся), прижимаясь к ней всё ближе и ближе.
Наверное, тогда играл «Донт спик»1 – медляк, что звучал на всех танцполах страны уже несколько лет, но не терял при этом популярности. Я танцевал с ней и, наверное, немного даже подпевал на припеве – поскольку в какой-то момент жевательная резинка из моего рта оказалась в её густых вьющихся волосах. Как так получилось – сам не пойму – то ли подпевал слишком активно, то ли центробежная сила закрутила. Она сразу и не заметила – но я ж не мог оставить её ходить при людях со жвачкой в волосах – поэтому прямо в танце стал эту жвачку выковыривать. Не думаю, что ей это понравилось – но выйти из столь критической ситуации можно было только вместе. Поэтому лишь совместными усилиями нам удалось спасти её волосы от моей жвачки – и тогда мы поцеловались первый раз. Потом – уже после клуба – долго целовались в коридоре общаги. А когда ранним утром вышел с ней, чтобы проводить до метро – встретил своего приятеля, «Крафа». Он посмотрел на нас с ней и сказал:
– Сегодня все птицы поют для тебя, бро!
И, наверное, так оно тогда и было.
Та жевательная резинка под «Донт спик» словно приклеила меня к ней. Несколько месяцев мы виделись только по выходным – когда она приезжала из области ко мне или когда я приезжал к ней. Вместе нам всегда было, о чём поговорить, а целоваться мы могли по-прежнему чуть ли не часами – даже в вагоне метро или в душной летней электричке. И всё, что у нас с ней происходило – происходило само собой.
Когда я переехал из общаги в комнату в коммуналке – она сначала приезжала на пару дней, а потом просто осталась насовсем. Когда друзья звали на залив или просто пошататься по городу – я звал её с собой – и даже не заметил, как перестал куда-либо приезжать без неё. И в какой-то момент понял, что можно никуда и не ездить с компанией – достаточно просто быть рядом с ней.
Через пару лет мы поженились, по сути – для родственников – свадьба была скромной, но всё равно нервной. И сразу уехали в Крым – на плацкарте, у неё поднялась в поезде температура, пришлось выбегать на станциях, чтобы купить антибиотики. В Крыму температура быстро прошла – помню, как мы стояли вместе на скале, пахло сухими южными травами и терпкой морской солью. Свой свадебный букет она бросила в море – почему-то решила, что не будет кидать его подружкам на свадьбе. Помню, как она загорала в скалах без купальника – а я любовался ею, но нервно глядел по сторонам – вдруг кто еще увидит. Помню, что и крымские птицы пели тогда только для нас.
Нам хватало только друг друга, но не хватало денег. Однажды зимой пришли на фруктовый рынок – где смуглые черноокие торговцы выкладывали спелые плоды разнообразными манящими пирамидами. Она сказала:
– Я очень-очень сильно захотела грейпфрут. Купим?
– Конечно! Давай возьмём самый большой и спелый.
Выбрали самый красивый. Но когда торговец церемониально взвесил его и назвал цену – мне стало горько, как будто уже съел целый грейпфрут (а их я никогда не любил). Самый большой и спелый плод стоил ровно столько, сколько оставалось у меня в кошельке – а до зарплаты нужно было на что-то жить еще несколько дней. Но пути назад не было – за один грейпфрут я отдал последние деньги. Ведь я работал учителем истории в школе – профессия почётная, но малооплачиваемая.
***
– Вы наш новый историк? Будьте осторожны с ними, этот класс у нас трудный, они там все неадекватные!
Сказала мне на пороге класса молодая учительница в коричневом костюме (больше похожем на военный мундир). И мундир этот ей был к лицу, только вот напутствие новобранцу прозвучало довольно пессимистично. Новобранцем был я – мне предстояло провести первый свой урок – и уже не в рамках студенческой практики, а вот прямо как дипломированному педагогу. Я и так волновался, а тут еще такое вот предупреждение от коллеги.
Получив диплом, я не стал даже пробовать оставаться в аспирантуру, чтобы заняться наукой (или чем там историки на кафедрах своих занимаются). Назвался груздем – полезай в кузов! Я и полез работать в школу, чтобы учить детей или хоть как-то самореализоваться. Позвали меня в обычную районную школу, построенную еще до Великой Отечественной – жёлтое трёхэтажное здание с намёком на колонны и сохранение традиций советского образования. Им был срочно нужен историк взамен внезапно не выдержавшего нагрузки заслуженного учителя – но при знакомстве директор школы не стала вдаваться в подробности его ухода. Зато сразу заявила, что такой молодой (в её интонации скорее читалось «симпатичный») и перспективный (звучало как «многообещающий») педагог им (ей) подходит.
Я хотел работать в школе. Мне казалось, что это будет мне по силам – и я смогу сделать что-то полезное. Если не воспитать – то хотя бы научить чему-нибудь. Ведь должен же быть хоть какой-то смысл в том, чем я занимаюсь – польза от того, что я живу на этом свете. Поэтому на свой первый урок в класс я зашёл, будучи готовым к любым испытаниям – даже к встрече с самыми неадекватными на свете школьниками.
В детстве моим любым выпуском «Ералаша» была серия про урок в итальянской школе – та, где Геннадий Хазанов, «нова маэстро», пытается провести урок грамматики для сорока чертей – «бамбини», вооруженных рогатками. Авторитет он смог завоевать только тогда, когда мастерски сбил из рогатки зелёную муху – чем не пример для молодого педагога?
Но в моём классе не играла музыка итальянской эстрады, «бамбини» было точно меньше сорока, да их мухи вроде как совсем не летали. А школьники оказались обычными подростками – не сильно отличающимися от моих одноклассников в этом возрасте. После пары уроков я убедился, что в каждом классе есть примерно одни и те же типажи – надо просто уметь их грамотно идентифицировать, чтобы к каждому найти свой подход:
– пацаны «альфа-самцы». Этих видно сразу – они старательнее прочих привлекают к себе внимание как внешним видом, так и поведением, отпускают во время уроков шуточки (чаще всего несмешные), задирают остальных – в том числе и учителя.
– девчонки «альфа-самки». Эти выглядят ярче остальных, но при этом не всегда являются самыми красивыми в классе. Они хитрее пацанов, способны на более сложные провокации.
– пацаны «клоуны». Эти умнее «альфа-самцов», но лишены их безусловной популярности. Поэтому способны на самые опасные для одноклассников и учителя шуточки и провокации.
– девчонки «отличницы». Эти всегда готовы к уроку, но боятся публичных выступлений. Безответно влюбляются в «альфа-самцов» и завидуют популярности «альфа-самок». Спасение для учителя.
– пацаны и девчонки «пехота». Эти – самые многочисленные, основа любого класса. Именно они первыми смеются тупым шуточкам «альфа», крайне ведомы и порой не уверенны в себе. Но способны на многое, если уделить им внимание.
– пацаны и девчонки «странненькие» или «фрики». Эти выделяются среди прочих внешностью или поведением, потому нередко становятся объектом для подколов и провокаций со стороны «альфа» и «клоунов». С ними тяжело найти общий язык, тяжело идут на контакт с учителем. Но именно из них чаще всего вырастают интересные личности.
– пацаны и девчонки «жертвы». Из-за особенностей внешности (толстый, худой, неуклюжий) или поведения (тугодум, плакса, трус) именно они становятся объектом самых жестоких подколок и провокаций, которые нередко перерастают в травлю, или «буллинг», как принято говорить сейчас. Иногда на роль «жертвы» выбирают кого-нибудь из «фриков» – но если «фрик» способен дать отпор, то «жертвой» он все-таки не станет. Если в классе есть «жертва» – учителю стоит ждать беды.
За все последующие годы работы в школе я научился довольно быстро распознавать эти типы подростков – а значит, и взаимодействовать с ними. Научился метко парировать шутки и не вестись на провокации «клоунов» и «альфа», поддерживать «пехоту» и даже нашёл подход к «фрикам» – только вот с «жертвами» мне было тяжело. Нормальный учитель должен пресекать все попытки травли школьников, иначе «жертва» рано или поздно может выйти из окна класса (чтобы навсегда сбежать от обидчиков) или принести в школу папино ружье (чтобы наконец расквитаться с обидчиками или теми, кто просто встретится на пути). Но поди придумай, как предотвратить травлю, если «жертвы» чаще всего вели себя как тот самый продавец арбузов – молча прикрывавший голову руками, когда его при мне забивали скины в ботинках с толстой подошвой. Они молчали и терпели – до поры до времени, когда что-то исправить было уже слишком поздно.
Помню одну ситуацию в девятом классе. Я пришёл на урок и увидел, что местный «альфа» – спортсмен и хулиган Ващило – опять издевается над толстым Ерофеевым. На перемене плюнул ему на спину, а тот хныкал и утирался под редкие смешки «пехоты». Ващило я из класса сразу выгнал – не орал на него, а просто спокойно попросил выйти и вернуться в школу только с родителями (хотя знал, что из родителей у него – только мать, которая сутками пропадает на малооплачиваемой работе и сама боится своего сына). Понимал, что угрозами здесь уже ничего не добьёшься, а потому попытался с классом поговорить:
– А вам не кажется, что это уже перебор? Ладно Ващило – кретин, но вы-то все чего не вмешиваетесь? Чё ржёте то?
«Клоун» Маслаков ответил за всех:
– А чего нам за Ерофеева вписываться? Пусть сам разбирается, жиртрест. А перебор он только при игре в «очко» плох.
– Не, Маслаков, не прав ты. Перебор – он везде плох. Хотите я вам как раз из истории пример приведу?
– Чё, про куликовскую битву какую-нибудь? Не особо интересно!
– Не, не про битву. Вы ж фильм «Титаник» все смотрели? Про то, как новенький лайнер на айсберг налетел, там еще Ди Каприо красиво плавал по океану с Уинслет, а потом ей место на двери зачем-то уступил и помер?
При упоминании «Титаника» с Ди Каприо у женской части класса точно появился интерес. Девчонка-«Альфа» с редкой фамилией Птица тут же возразила:
– Ди-Каприо, конечно, красавчик – но при чём тут перебор и наш толстый Ерофеев?
– Ну вот смотри. Про «Титаник», где в 1912-ом году погибло больше полутора тысяч человек, фильм в Голливуде сняли, а вот про пароход «Истлэнд», который вскоре затонул как раз из-за перебора после крушения «Титаника» – мало кто знает.
– Это как так?
– Когда «Титаник» утонул, провели расследование – и выяснили, что люди там погибли, потому что им просто шлюпок спасательных не хватило. Типа до этой катастрофы никто в мире не задумывался о том, что шлюпки и плоты на лайнерах должны быть рассчитаны на максимальное количество пассажиров. Вот в Штатах президент Вильсон ввёл «Морской акт Лафолетта», где требовалось, чтобы все суда обязательно дооснастили спасательными шлюпками. Владельцы парохода «Истлэнд» новым правилам, конечно, подчинились – потому разместили на нём одиннадцать шлюпок, тридцать семь спасательных плотов (весом по полтонны каждый) в вдобавок спасжилетами на всех пассажиров – и разместили всё это дело на верхней палубе. И вот представьте: 24 июля 1915 года (всего через три года после крушения «Титаника») этот самый «Истлэнд» наняла компания «Вестерн Электрик» – чтобы устроить пикник для семей своих сотрудников. Пароход должен был пройти по реке Чикаго до озера Мичиган и обратно. Загрузилось на него две с половиной тысячи человек – и как говорят, когда пассажиры вышли на борт перед отправлением, чтобы попозировать для совместного снимка – пароход взял и перевернулся прямо возле причала, они доже выйти в реку не успели. Тогда погибло почти 850 человек – целые семьи с кучей детей, на пикник же ехали. А причиной катастрофы этой стало то, что из-за дооснащения парохода спасательными шлюпками и плотами, у него сместился центр тяжести – хотели сделать как лучше, учесть опыт «Титаника» – а в итоге угробили кучу народа. И оказалось, что слишком – это тоже не хорошо. Переборщили, в общем.
Класс задумчиво молчал. Толстяк Ерофеев глядел в окно – похоже, он вряд ли меня вообще слушал. А школьница со странной фамилией Птица смотрела прямо на меня – влажными такими голубыми своими глазами. Смотрела как-то многообещающе.
И хотелось бы добавить, что историей этой про пароход я тогда что-то изменил в классе – но нет. Ерофеева продолжили гнобить, родителям пришлось перевели его в другую школу. Да и я после этого недолго еще проработал учителем.
***
Наверное, быть историком в современной российской школе – это всё равно, что евнухом при гареме какого-нибудь восточного султана в былые времена. Вокруг тебя разнообразие всевозможных соблазнов – а они тебе не очень и доступны. Все вокруг как-то зарабатывают деньги – а ты живешь на зарплату педагога. Тебя окружает женский коллектив – но ты женат, у тебя уже есть сын и остались какие-то принципы. А тут еще кризис среднего возраста – хотя какой возраст считается «средним», теперь уже и не разберешь.
Я и сам не заметил, как всё стало рушиться. Сначала выяснилось, что, приходя после работы домой, мне не о чем стало говорить с женой. Раньше то нам всегда было о чём поговорить – а тут вдруг всё общение сошло к сообщениям на телефоне:
«Купи молочную смесь и подгузники», «купи хлеб и грейпфрут», «не забудь забрать из садика», «разогрей ужин», «вынеси мусор» – и прочие безэмоциональные команды к тому или иному действию. И даже смайлики мы перестали ставить в конце этих скупых полуприказов.
А живое общение заменили ритуальные фразы, не требующие развернутого ответа:
«Как дела на работе?», «А у тебя?», «Ты уже поужинал(а)?», «А почему ты без настроения – что-то случилось?»
А вроде ничего и не случилось. И вообще давно ничего уже не случается. Дом – работа – купи хлеб – дом – отведи в садик – работа – разогрей ужин – нужно купить новую стиральную машинку – а сколько у нас осталось до зарплаты – надо бы пойти погулять, да что-то не хочется – вынеси мусор – работа…
И даже ругаться то у нас особенно поводов не было – просто в какой-то момент мы стали жить с женой как соседи, вынужденно исполняющие обязанности по совместному уходу за ребёнком. Я стал приходить домой всё позже – находил какие-то причины задержаться по работе и не только. Был рад, когда приглашали куда-нибудь выпить – и стал выпивать – сначала за компанию, а потом и один. А потом вообще меня угораздило влюбиться в школьницу.
В ту самую Птицу, что уже заканчивала одиннадцатый класс. Сколько их – этих сначала угловатых, а потом всё более округляющихся школьниц – выросло у меня на глазах. Сколькие пытались тестово обаять историка, проверяя на нём свои вдруг проснувшиеся женские чары – томно вздыхая перед ответом на вопрос, выпрямляя плечи со случайно не застёгнутой на юной груди пуговкой или же нарочито выставляя в проход между партами стройные долгие ноги… Но школьница по фамилии Птица вроде бы и не делала ничего такого. Или делала – но более тонко, не заметно для несколько мутного взгляда своего историка.
Нет, я не оставлял её после уроков в классе, чтобы преступно домогаться. Не преследовал её после школы и не предлагал брать частные уроки истории на дому, чтобы легче было сдать выпускные экзамены. Просто эта юная Птица вдруг засела в моей голове – и никак не хотела её покидать. Хотя и старался изгнать её как болезнь или наваждение.
Встретившись с ней глазами на уроке – терял мысль, забывал фразу, тупил и зависал. Встретив на перемене или на улице – любовался её легкой походкой, волосами, искрящимися на солнце, глазами цвета неба после летней грозы. Немолодой уже препод влюбился в школьницу – и не как мальчишка-ровесник, а как женатый историк, к тому же уже пьющий.
Вечером дома часто смотрел её фотки в соцсетях. Не лайкал и не комментил – просто смотрел. Как она дурачится с друзьями – то по-детски высунув язык, то изображая из себя роковую «чику». Представлял, могу ли в этих застывших мгновениях чужой юной жизни оказаться я – рядом с ней, тоже по-дурацки высунув язык или изображая опытного «скуфа». Понимал – что не могу. И не смогу, на самом деле. Но в какой-то момент глупо спалился перед женой – лежал в кровати, смотрел фотки, думал, что она уже спит. А она проснулась и увидела, что её муж пялится в телефоне на какую-то юную девку. Спросила сонно, но тревожно:
– Кто это?
Я и не нашёлся, что ответить. Скажешь, что «просто ученица моя» -поймет, что не просто. Поэтому неуверенно промычал что-то вроде:
– Да я и не знаю, кто это, случайно в ленте попалась.
Жена не поверила, что случайно. И что не знаю, кто это – тоже не поверила. Да я и никогда не умел ей убедительно врать. Устроила скандал – аргументированно объяснила, что я – тварь неблагодарная, на которую она потратила свои лучшие годы, неудачник, который не способен обеспечить семью, да еще и кобель, который засматривается на всяких пигалиц, а ей давно уже внимания не уделяет. Спорить с ней было сложно – я и не стал. От нашей ругани проснулся ребёнок, прибежал к нам испуганный:
– Мама, папа, что случилось, почему вы ссоритесь?
Мы сказали, что не ссоримся, а просто громко разговариваем, что ничего не случилось – иди, мол, сынок спать, баюшки баю. Он нам явно не поверил, но ушёл. Утром попытался оправдаться перед женой – но она мне не поверила – и ушёл на работу, с работы домой не вернулся, заночевал у товарища, напился. Пил несколько дней пока не понял, что работать в школе я больше не смогу. И что вообще больше так не смогу. Что я сам себе уже неприятен, что я запутался, потерялся. Что очень давно не чувствовал себя счастливым и наверняка уже не способен дарить счастье другим. Разучился или и не умел особо никогда.
Пришёл в школу – морда опухшая, руки трясутся. Зашёл в кабинет директора – у неё сидел наш новенький физик – симпатичный и многообещающий, но встревоженный. Оказалось, ему пришла повестка в военкомат – началась мобилизация, его хотят забрать на войну. Что же делать, как быть – говорят они оба. Ничего страшного – говорю я, пытаясь не дышать перегаром в их сторону. Говорю:
– Я понял, что не могу больше работать учителем, у меня личные проблемы. Я готов пойти в военкомат вместо нашего молодого и перспективного коллеги.
Облегчение я увидел на их лицах. У физика – ничем не прикрытое, ему то всё равно, кто пойдет вместо него на войну, главное – что не он – поскольку у него впереди перспективы семьи, роста тарифной ставки, покупки стиральной машинки и округляющихся школьниц. У опытного директора – облегчение, скрытое причитаниями вроде: да куда вы то пойдете, у вас же семья, вы ж у нас уже столько лет работаете и где нам теперь нового историка искать?
– Всё будет хорошо, всё образуется, не переживайте!
Сказал я и ушёл в военкомат. Там подняли мое личное дело и увидели, что по военно-учетной специальности я – командир мотострелкового взвода, целый лейтенант (а я и подзабыл, что после военной кафедры в институте нам «лейтенантов» дали). Спросили:
– Вы уверены, что хотите пойти по мобилизации? Повестка то вам не пришла и не факт, что придёт, хотя командиры мотострелковые нам нужны, конечно…
Я объяснил, что повестка пришла моему коллеге в школе – но он настолько молодой и перспективный, что совсем не готов. А я хоть уже и не молодой, зато с детства мечтал стать лётчиком.
– Лётчика мы вам обещать никак не можем, извините. Но если готовы в мотострелковое подразделение, в пехоту то есть – то подписывайте бумаги.
Я и подписал. Я – доброволец.
Глава 4
Глава 4. Как Фома стал сыном Крупской, спускался под землю и поднимался выше облаков.
Фома сидел на берегу реки. И наблюдал за процессом, в котором сразу отказался принимать участие – Юрко учил мелких пацанов из их детдома ловить рыбу «на сухарик». Даже не учил, а заставлял их делать это:
– Так, карапузы. Спускаете штаны до колен, вставляете сухарик в зад и ждёте! Когда рыба подплывёт за сухариком – штаны вверх, ловите в них рыбу, как в мешок – и выбегаете из воды!
Сам Юрко при этом сухарик себе в зад не вставлял. И штаны не спускал. Но он был старше и выше – поэтому мелкие пацаны, нелепо согнувшись, послушно стояли по пояс в воде и ждали, когда к их задам подплывёт рыба. Рыба почему-то не подплывала. То ли сухарики были вставлены в тощие зады как-то неправильно, то ли рыбе в реке хватало другой еды – более доступной и манящей.
Фома не понимал, кто вообще мог придумать такой дурацкий способ рыбной ловли. Удить рыбу он любил – но самодельной удочкой, которую не нужно было вставлять себе в зад. Ему нравилось это ощущение охоты, ожидания поклёвки – когда ты один на один с подводными обитателями, которые могут клюнуть – а могут и нет. Когда ты можешь ловко подсечь и вытащить из воды добычу – а можешь и упустить. Всё по-честному! Ловля «на сухарик» казалась Фоме бессмысленной и унизительной как для добычи, так и для рыбака – о чём он сразу и сказал Юрко. Но тот ответил:
– Голь на выдумку хитра! На удочку рыбу и дурак может поймать – надо пробовать новые способы. Вот пусть мелкие и пробуют – вдруг получится у кого-нибудь. Представляешь, если выйдет так рыбы наловить – и дело пойдет? Все враз откажутся от сетей и удочек – целые артели рыбаков начнут стоять в реке со спущенными штанами, вот умора будет!
Юрко вообще был выдумщик. И очевидно, что придумал этот странный способ ловли от безделья – в этом детдоме в Виннице им было нечем себя занять. А когда тебе 14 лет – уже хочется весь мир перевернуть.
Там – в Виннице – Фома впервые влюбился. В Олесю – дочку зажиточного мужика, чей дом стоял напротив их детдома. Впервые Фома увидел её из окна – она шла по улице в светлом платье – и как будто не касалась земли своими тонкими смуглыми ногами. Как будто могла взлететь в небо, стоило ей только этого захотеть. Но она этого, видимо, пока не хотела – и просто шла мимо. А Фоме вдруг стало сложно дышать, и даже голова как-то закружилась. Он понял, что втюрился в эту летящую Олесю.
Жизнь его изменилась. Когда остальные пацаны убегали на реку или в очередной налёт по соседским огородам – он оставался в детдоме. Стоял у окна и ждал – когда на улице появится Олеся. Точнее – девчонка, что готова взлететь – её имени Фома еще не знал. Из школы она возвращалась в одно и то же время – и он ждал её у окна, просто смотрел, как она идёт мимо – этого было достаточно. Если вдруг она не появлялась вовремя – Фома начинал переживать, не находил себе места – вдруг с ней что случилось и её украли цыгане/заперли в подвале злые родители/или же она просто всё-таки решила улететь?
Это было как болезнь – но болезнь мучительно приятная. Однажды Фома набрался смелости и решил проследить за ней вблизи – спрятавшись за забором. Вот она появилась из-за угла – опять идёт, едва касаясь земли ногами. Идёт лёгкая, красивая, не знающая о его существовании – и вдруг смотрит прямо на него.
– Эй, ты, за забором, чего глазеешь? А ну ка выходи!
Фома понимает, что деваться некуда. Думает – уж лучше бы я сейчас с сухарем в заду рыбу ловил с мелкими, чем вот так попасться. Выходит из-за забора, понимает, что он – тощий бритый подросток в детдомовских обносках – стоит прямо перед ней – воздушной девчонкой в чистом платьице.
– Я не глазею. У меня тут пост – я на стрёме стою, детдом охраняю от облав и набегов. У нас тут банда – всю округу в страхе держим. Недавно ограбили литерный поезд, вынесли из опломбированного вагона сокровища царские. Теперь нас ищут.
– Ври больше! Как тебя, налётчика, звать то?
– Фома я. И чего мне врать? Хочешь – могу корону царскую вечером тебе показать.
– А я – Олеся. И я видела тебя, Фома, уже раньше в окошке – когда ты там, наверное, сокровища охранял. А если и правда корона у тебя есть – приноси после заката к хлеву, когда я коз доить пойду.
Никакой царской короны у Фомы не было. И сокровищ тоже – всё награбленное в садах и огородах они тут же съедали. Но не прийти вечером к хлеву он не мог – его тянуло к Олесе. Почему – он и сам не мог понять. Уже в темноте прокрался на их двор, нашёл хлев. Увидел – Олеся доит козу, ловкими пальцами сжимает сосцы на вымени. У него вдруг затянуло внизу – предательски набугрилась штанина. Спрятался за воротами хлева, только головой вылез:
– Олеся, привет.
Хотел сказать низко так и уверенно, но голос сорвался почти на писк.
– А, Фома с царской короной? Ты чего там прячешься?
– Да мне тут удобнее. А с короной не получилось – пришли к нам в детдом за ней из Губчека – пришлось отдать, чтоб не расстреляли.
– Ну ты и врун, всё-таки. Но врун забавный.
Она назвала Фому «забавным» – и его так никто раньше не называл. И никто раньше не смотрел на него такими глазами – смеющимися, но и ласковыми, что ли… С ней ему было легко – и он даже почти не выделывался перед ней. Ну соврал немного про то, что отец его погиб в бою на германском фронте, прикрыв собою царя. А мать его – сама Надежда Константиновна Крупская, только родила она его от короткой связи с блестящим царским офицером – назло Ленину, когда он увлёкся Инессой Арманд. А поскольку Ленин с Крупской быстро помирились, чтобы потом вместе организовать революцию, его отдали в детдом – дабы скрыть тайну происхождения. Олеся вряд ли верила Фоме – но смотрела на него так, как никто раньше не смотрел.
Он приходил к ней каждый день – как раз к вечерней дойке коз. Она угощала его козьим молоком и однажды – разрешила себя поцеловать. Закрыла глаза, он – тоже – и промахнулся, чмокнул куда-то в уголок её сладких губ. Поцеловать Олесю еще раз ему не удалось – в один из вечеров в хлев пришёл её отец. Они просто болтали – а он сразу начал орать, что его доча не должна якшаться с оборванцем из детдома. Схватил полено – и погнался за Фомой по двору. Бегство было позорным, а самое страшное – что его видела летящая Олеся.
Фома строил планы мести:
– хотел спалить дом мужика, чтобы Олеся, оставшись без злых родителей, попала в его детдом и обрела с ним счастье.
– хотел украсть где-нибудь богатую одежду и коня, чтобы принцем явиться в их дом, посвататься за Олесю и жить с ней вместе, обретя счастье.
– хотел уговорить Олесю бежать с ним в Польшу, где они нашли бы его семью и зажили там вместе – конечно, став счастливыми.
Но их детдом внезапно перевели в местечко Тывров. Там Фома сначала тихо страдал, а потом – взялся за учёбу, чтобы доказать всему миру, что он не детдомовский оборванец. Русский язык и история ему и раньше давались легко, а тут он увлёкся математикой. В Тыврове Фома окончил 6-ой класс – и решил поступать в механическую профшколу, хотя туда брали только после 7-го класса. Но он прошёл конкурс – и был принят в профшколу в Вороновицах, что в 17 километрах от Винницы. Только здесь Фома начал жить по-человечески – смог покупать себе еду, одежду и книги. За успехи в учёбе ему назначили двойную стипендию – персональную, от Надежды Константиновны Крупской.
И вот был Фома уже сыт и одет, и даже мог доказать своё непростое происхождение (не каждому же Крупская личную стипендию платит). Но он хотел предстать перед отцом Олеси уже не учащимся техникума, а образованным специалистом с многообещающим будущим. Окончив два курса профшколы, Фома решил поступать в университет – но сначала увидеться с летящей Олесей, позабыть которую не мог.
Он приехал в Винницу без коня – но в лучшей своей одежде. Ему исполнилось 18 лет, он был полон сил и почти красив. Но когда пришёл к тому самому дому, где попробовал вкус козьего молока и Олесиных губ, увидел – в доме живёт кто-то другой. Точнее – много других, его заняли сразу несколько семей. Фома спросил:
– А тут же другие люди жили, семья такая богатая с дочкой Олесей – где они?
Мужик, что рубил во дворе дрова, посмотрел на Фому хмуро и внимательно:
– А ты кто им будешь?
– Я им никто. Я – детдомовский, вот здесь наш детдом был, а с Олесей просто знакомы были.
– Ну и повезло тебе, что ты им никто. Раскулачили твоих знакомцев, пошли по второй категории. Поэтому отправили всю их семью на спецпоселение, к чёрту на рога. Хотя хозяина их, надо было – как по мне – вообще по первой категории в расход пустить.
Это был 1929 год.
***
– Що ви знаэте з Тараса Шевченка?1
Шёл экзамен по знанию украинской литературы. Фому уже спросили про Коцюбинского и Лесю Украинку, а теперь вот перешли к Тарасу Шевченко. Фома сначала думал прочитать свои любимые строчки:
Думы, мои думы
Лыхо мэни з вамы
Чому сталы на папэри
Сумнымы рядамы.
Чом вас витэр не розвияв
В стэпи, як пылыну
Чом вас лыхо не прыспало,
Як малу дытыну.2
Но тут же решил, что читать эти стихи перед ними не станет. И ответил:
– Мэни соромно, что вы мэни задаете такэ пытання! 3
До этого момента Фома отвечал экзаменаторам по-русски – потому, видимо, и удивил их, что знает еще и мову. Знал он её на уровне «селюка» – обычного сельского жителя малороссийской глубинки – впитал, пока скитался по детдомам. Но в городах то на украинском никто не разговаривал! Оказалось, что в то время на Украине вовсю развернулась «коренизация» – партийное руководство решило, что союзные республики должны избавляться от имперского шовинистского прошлого. Появились даже кружки «украинизации», посещать которые были обязаны все служащие – иначе могли попросту уволить с работы. Занятия в них вели «украинизаторы» – обладатели этой новой профессии могли зарабатывать по 500 рублей в месяц, тогда как партийный руководитель получал 210. Первые попытки «украинизации» предпринимались еще при гетмане Скоропадском – но не привели к успеху. Большевики во главе с Кагановичем взялись за дело всерьез – большинство газет стало выходить на украинском языке, сменили все вывески, а при поступлении в ВУЗы ввели обязательный экзамен на знание мовы.
В экзаменационном листе Фоме поставили 5 с плюсом – и он поступил в Киевский горногеологический институт. Выбирал между Киевом – куда, как говорили, поступить трудно, зато учат хорошо – и Одессой – куда попасть было легче, но учили там неважно. В горногеологический институт набирали группу в 40 человек, из них только 17 проходили по конкурсу, остальные – партысячники и рабфаковцы, которых зачисляли без экзаменов. Фома выбрал Киев – решил стать геологом, а Юрко Гурский поступил в Киевский мелиоративный институт. Киев показался им самым прекрасным городом на свете. Таких больших и богатых городов они еще ни видели – и каждый день вместе исследовали его петляющие улочки, тонущие в зелени, спускаясь к Подолу на берегу Днепра.
Через два месяца после начала учёбы Фому вызвал к себе декан факультета. Заявил, что пришли официальные бумаги из детдома в Тырнове, где значится его год рождения – 1911-ый. Значит, Фоме всего 18 лет, а в институт принимают только с 19-ти. Пришлось уговаривать декана не отчислять его из института, дать шанс – тот проверил его оценки и разрешил остаться на факультете. Фома понимал, что ему есть, что терять – а потому погрузился в учёбу с головой.
На первую практику их группа поехала в Донбасс – на шахту «Калиновка». У этой шахты была дурная слава – добывать коксующий уголь там начали еще в 19-ом веке, но из-за большого количества метана на руднике регулярно происходили аварии, забиравшие жизни шахтеров. Еще до рождения Фомы – в 1908-ом году – в результате взрыва паров метана в шахте погибли 274 человека, 46 остались калеками. Большинство из них были молодыми парнями – не старше студентов, что приехали на свою первую практику. Им рассказали, что на «Калиновке» до сих пор регулярно случаются аварии – но Фома решил, что их просто хотят попугать, проверить – не струсят ли. Видимо, с той же целью в шахту их спустили «с ветерком» – клеть падала на 300 метров вниз с такой скоростью, что под ногами ощущалась одна пустота. Фома побледнел и с трудом сдержался, чтобы не заорать – хотя можно было и обделаться. Как оказалось, спуск «с ветерком» здесь устраивали для всех новичков. Его группа проверку прошла.
А потом начался голод. Сначала на киевских улицах о нем говорили как о чём-то тревожном, но далёком. Что где-то там – в селах и колхозах – неурожай из-за засухи. А потом вместо неурожая стали говорить о коллективизации – о том, что именно она стала причиной голода, который как чума охватывает всё новые когда-то плодородные области. Всем студентам в счёт стипендии выдавали талоны на обед в институтскую столовую – и однажды на первое и второе там стали выдавать только горькую сою. В магазине при студгородке был магазин, где продавали коммерческий хлеб, за которым каждый день стояли километровые очереди. Люди в этих очередях падали в обморок, а порой – и умирали. Так голод пришёл и в Киев.
Фома не ложился спать до глубокой ночи – и вместе с другими студентами караулил у магазина приезд автомашин с хлебом – чтобы быстро их разгрузить и получить хлеб без очередей. Иногда они ходили к Днепру – где среди сотен таких же голодных парней и мужиков ждали прихода барж. За их разгрузку подкармливали пшенной кашей – сидя на набережной Днепра, без сил после тяжелой работы, они уплетали её, глядя на истошно кричащих чаек, которые есть хотели всегда – а потому точно заслуживали снисхождения. И тогда эта пшенная каша казалась самой вкусной едой на всём свете.
При очередном медицинском осмотре группы врач сказал Фоме:
– Молодой человек, если вы немедленно не измените режим питания, я за вашу жизнь не отвечаю.
Фома едва не рассмеялся ему в лицо:
– Доктор, а как мне этот режим питания изменить, если есть попросту нечего?
Через два дня Фому вызвали в партком института, где выдали месячную путёвку в Крым, в дом отдыха учителей в городе Алушта. Путёвку он получил в два часа дня, а в семь вечера – уже сидел в вагоне. Поезд шёл через десятки деревень с наглухо забитыми окнами и дверьми – где не было видно ни одной живой души. А на станциях в его вагон подсаживались пожелтевшие люди, исхудавшие, как скелеты – они рассказывали, что питались одной лебедой. Их поезд словно шёл из ада в рай – начиная с Симферополя всё изменилось. В курортных городках и в алуштинском доме отдыха уже ничто не напоминало о голоде – там была сытая благополучная жизнь, словно во времена НЭПа. На берегу моря, среди товарищей в парусиновых костюмах и их женщин в модных купальниках, Фоме казалось, что он предал тех, кто остался там – в мертвых деревнях с забитыми окнами, за которыми лишь смерть, которая на вкус – как горькая лебеда. Но благодаря той внезапной путевке в Алушту он – выжил. А многие другие – нет.
***
– Фома, прочитай про великана!
Попросила об этом Оля Савчук – крупная девушка с тугими косичками и не менее тугим задом. Фома знал, что он ей нравится – свою симпатию она выражала открыто и немного назойливо. Но ответить ей взаимностью он не мог – Оля была слишком прямой, слишком тяжелой, очевидно не готовой к полёту. Всей группой они отдыхали в после насыщенного дня – проходили очередную производственную практику на крупном металлургическом заводе в Днепродзержинске.4 Фома сдуру прочитал Оле стихи, которые сочинил недавно – и вот теперь она просила рассказать их всей группе. И не то, чтобы он стеснялся – просто стихами этими не был до конца доволен, надо бы еще поработать с рифмой. Но обратного пути не было. Фома вспомнил, как декламировал на рынке, пока другие детдомовцы обносили прилавки, и – начал:
Туды, дэ вэлэтэнь працюе бэзупынно,
Дэ витэр дым в безкранисть видганяе,
Дэ тэмна нич вогнэм палаеэ,
Мы йихали на выробныче навчання.
Мы нэ дывытыся йихалы, як зэмлю старовынну
Довбають долотом, свэрлять змийовыком,
И нэ вэрталысь мы назад чэрэз годыну,
А вэлэтэнь нас бачив кожного робитныком.
В мистах шумных, в кимнатах свитлых
Нас учыть нэ одно сториччя.
И ты, товаришу, тэпэр не забувай,
Що мы – бийцы майбутних п’ятыричок! 5
По лицам одногруппников Фома понял, что стихи им понравились. Украинский здесь понимали все – тем более, каждый из них верил в то, что они – те самые бойцы будущих пятилеток. Они уже ощущали себя молодыми специалистами, обладателями профессии, которая так необходима их большой стране. Геологи призваны были искать современные сокровища – богатство, скрытое в недрах земли. Они должны быть стать первооткрывателями, путешественниками, экспериментаторами – и уже стали ими.
Приключения Фоме были по душе. Он уже успел совершить путешествие на Урал, куда их отправили ознакомиться с копями по добыче изумрудов. Жили они в общежитии туристов города Свердловска – неподалеку от дома Ипатьева, где была расстреляна царская семья. Там открыли Музей Революции, главным экспонатом которого была расстрельная комната в подвале. Фома увидел в стене небольшие четырёхугольники – оказалось, что белые, захватившие город сразу после казни Романовых, вырезали из стены куски с местами попадания пуль. Фома стоял в том подвале среди студентов, пионеров и других интересующихся историей революции – видел, что большинству нравится эта экскурсия на место казни. Но он не мог понять, зачем здесь убили царских детей. Царя с царицей ему было не очень жаль – говорили, что это из-за них начали, а потом и проиграли войну с германцами – войну, которая оставила его без матери и отца. Но зачем было казнить детей? На экскурсии об этом ничего не рассказали.
На следующую практику группу Фомы отправили на Белорецкий металлургический комбинат. Они поездом доехали до Магнитогорска, где им несколько суток пришлось ждать обещанных комбинатом лошадей. Но так их и не дождались – поэтому на последние деньги наняли попутного возчика, сложили все свои вещи на подводу, а сами пошли пешком. Так Фома совершил пешее путешествие из Европы в Азию, перебравшись через уральский хребет. В Белорецке перед студентами извинились, но сразу же дали работу – необходимо было составить планы добычи руды на следующий год, сделать чертежи летних съёмок – что не составило большого труда, поскольку их группа только закончила курс геодезии и маркшейдерии. Всем студентам установили инженерные оклады и прикрепили к столовой ИТР6, плюс еще доплачивали за вечерние сверхурочные работы. Обратно в Европу студенты возвращались уже на машине – изрядно заработав.
Из Магнитогорска поезд привёз их в Москву – Фома впервые увидел столицу страны. Широкие улицы, заполненные автомашинами, повсеместная большая стройка – казалось, что этот город растёт вширь и вверх, словно на волшебных бобах из сказки. Поскольку студенты успели проголодаться – сразу стали искать столовую. Увидели, зашли – поразило, что на входе им помогли раздеться. Фома сначала подумал, что в Москве просто так принято – всё-таки кругом честные труженики и строители коммунизма. Но потом заметил, что все вошедшие отдают сотрудникам какие-то талоны – оказалось, что они случайно попали в столовую ЦИКа СССР – пришлось оттуда срочно ретироваться – деньги у них водились, а вот особых талонов – не было. Пообедав в обычной столовой на Тверской, решили пойти в Большой театр – где остались только самые дорогие билеты. Но молодых геологов, возвращающихся с производственной практики, это не остановило – купили места возле «царской ложи». Давали «Конька-Горбунка» – но только название Фома и запомнил. После сытного обеда и усталости он продремал всю постановку – кресла оказались не очень удобными для сна, да и музыка звучала слишком громко, но это ему не сильно помешало.
Осталось решить проблему, где переночевать. Знакомых в Москве ни у кого не было, а их поезд в Киев отправлялся только утром. Но когда на улице стали обсуждать, куда идти и что делать – к ним подошёл старик и предложил переночевать у него. Сказал, что у него большая комната в коммунальной квартире, места для ночлега всем хватит. Старика звали Иннокентий Павлович – и он как-то сразу внушил им доверие. Крохотный, улыбчивый – как добрый гном. И если вся Москва была как из сказки – почему бы не воспользоваться внезапной помощью такого удивительного персонажа.
Квартира его оказалась огромной, а комната старика – в три окна. Сели пить чай:
– Иннокентий Павлович, а вы давно здесь живёте?
– Да всю жизнь почти. Это квартира моей семьи, сам я – москвич в пятом поколении. Только я – из «бывших», как теперь говорят. И всё, что у меня было – ушло. Осталась вот только эта комната с окнами на мою старую Москву. Только скоро её уже не останется. Да и меня – тоже.
– Ну как не останется? Москва то точно будет – вон у вас какая стройка идет, это же лучший город мира скоро будет!
– Стройка – это да. Только не по мне всё это. Помните, как у Серёжи Есенина:
Я люблю этот город вязевый,
Пусть обрюзг он и пусть одрях
Золотая дремотная Азия
Опочила на куполах…7
– Вот и я тот город люблю – которого уже почти не осталось.
Фома увидел, что прозрачные голубые глаза старика смотрят как будто сквозь них – в прошлое города, который сейчас точно не назовешь обрюзгшим и одряхшим. И не сдержался:
– Так разве плохо, когда вместо отжившего своё – старого и, как вы сами говорите, дряхлого – появляется новое?
– Как знать. Вот вы сами посудите. Ради новой Москвы снесли Симонов монастырь, где покоились герои Куликовской битвы. Снесли Красные ворота, построенные в честь победы в Полтавской битве. Только сначала их отремонтировали и перекрасили зачем-то. Люди про то даже прибаутку сочинили: «была белая Москва – были красные ворота. Стала красная Москва – стали белыми ворота». А нынче и нет больше никаких ворот – вроде как ездить они кому-то мешали. И поговаривают, что даже Сухареву башню снести хотят – а тогда точно конец городу придёт.
– Как конец? Из-за какой-то башни?
– Эта башня, ребята, особенная. Построили её по указу Петра Великого на том месте, где стоял полк Лаврентия Сухова, чьи стрельцы защитили юного Петра от царевны Софьи, когда своего она братца младшего надумала с престола свергнуть. В башне этой проходили тайные собрания, а потом в ней чародей Яков Брюс засел – там в чёрном кабинете колдовал по чёрной книге, которую охраняли двенадцать духов. Брюс этот умел делать воду живую и мёртвую, управлять стихиями – а перед смертью своей заколотил ту книгу алтынными гвоздями и в стену башни замуровал. Говорят, что кто найдет чёрную книгу – тот сможет управлять самим сатаной. Многие искали – да никто так и не нашёл. А перед тем, как Наполеон со своими войсками в Москву пришёл – люди видели, как прилетел на башню ястреб, да запутался в крыльях двухглавого орла на шпиле – то знак был, что проиграют войну французы. И устояла Сухарева башня, когда Наполеон Москву жёг, и до сих пор стоит – только сбили орла сверху, а скоро и саму башню по кирпичам разберут – чтоб найти колдовскую чёрную книгу. Только не останется тогда у Москвы защиты магической – и если придёт снова к нам враг, то беда может случиться.
– Иннокентий Павлович, извините, конечно – но вот вы вроде как взрослый человек, умудренный опытом, а сказки нам какие-то про колдунов рассказываете!
– Это не сказки, а легенды городские. Так мне с детства рассказывали. А теперь тесно стало новым людям в моей старой Москве – вот они её и переделывают на свой прямой лад, никого не спросив. А Москва она испокон веков прямой не была – в том и сила её.
Конец той беседы со стариком Фома дослушивал уже в полудрёме. И всю ночь ему снились необыкновенные вещи – как двухглавый орёл взлетел с чёрной башни и бился в небе с ястребом, больше похожим на петуха. И победил двуглавый орел этого ястреба-петуха, но тут, откуда ни возьмись, налетел на него чёрный орел с одной головой. И одноглавый победил двухглавого – и упал тот с неба почему-то возле свердловского дома Ипатьева. К ногам мальчика в окровавленной матроске. Который подошёл к Фоме и сказал:
– Видишь ли ты раны мои? Хочешь, достань из меня пули?
Фома проснулся на мокрой подушке. За окнами комнаты старика шумела новая Москва – грохотала стройка, гудели клаксоны автомашин, пели птицы. Обычные птицы с одной головой.
***
Фома женился в 1937 году – на Кате Марковой, студентке фельдшерско-акушерской школы. Она была совсем не похожа на Олесю – дочь кулака с летящей походкой. Катя вообще не любила птиц, считала, что они разносят заразу – зато она любила Фому. Познакомились они на танцах в клубе города Кировска, что в Мурманской области. Фома был неважным танцором, пришёл туда от нечего делать – городок маленький, развлечений – никаких. Но вдруг увидел стоящую вдали от остальных девушку – маленькую такую и очень одинокую. Фому мучило одиночество – всё у него ладилось, всё получалось – только был он один. Потому и решил подойти к той маленькой девушке – не пригласить на танец, а просто поговорить. Оказалось, что говорить с ней ему и вправду очень просто – и даже не хотелось ничего выдумывать, как было раньше. Да и зачем было ему что-то приукрашивать, если почти всё в его жизни и так было хорошо. Он – один из лучших молодых специалистов треста «Апатит», инженер с отличными перспективами.
В Заполярье Фома попросился сам. Был выбор – поскольку он считался одним из сильнейших выпускников Киевского геологического института. Правда, за дипломный проект ему поставили только «хорошо». На защите председатель комиссии спросил:
– Молодой человек, а как в вашем проекте отражены шесть условий товарища Сталина?
Фома знал, что условия эти предписывали ликвидировать текучесть рабочей силы и уравниловку в оплате труде, добиться того, чтобы внутри рабочего класса росла собственная научно-производственная интеллигенция, обеспечить механизацию труда и тому подобное. Но сразу не нашёлся, что ответить – ему поручили доработать проект и отправили на пересдачу. Повторная защита диплома заняла всего несколько минут – шесть условий товарища Сталина теперь были учтены, пускай и не в каждой главе. Но «отлично» Фоме так и не поставили.
На руднике «Апатит» ему сразу понравилось. Пускай Кировск, тонущий в сырых облаках возле горного массива Айкуайвенчорр, совсем не походил на Киев, раскинутый на холмах среди зелени каштанов, Фома был готов к тому, что геолог должен работать в самых суровых условиях. Тем более, что зарабатывать он стал больше директора рудника – платили за выполнение плана, за себестоимость, за коэффициент извлечения руды из месторождения, да еще полярные надбавки. И когда Фоме поручили всего за месяц пробить наклонную выработку для улучшения вентиляции рудника – он взялся за это дело – с условием, чтоб ни директор, ни главный инженер не вмешивались в его работу. Его условия были приняты – выработку удалось пройти всего за двенадцать дней.
Вскоре Фому вызвали к себе директор рудника и секретарь партбюро:
– Товарищ Щуцкий, предлагаем вам подать заявление на вступление в партию. Мы готовы представить на вас самую лучшую рекомендацию с поручительством.
Фома был уже настолько уверен в себе, что ответил довольно дерзко:
– Спасибо за предложение, но я пока не готов вступить в партию. Слишком много заседаний, собраний – где одна сплошная говорильня, которая будет отвлекать меня от основной работы. Позвольте продолжить работу без красной книжечки, ведь она выручает тех, кто плохо трудится, а я – и так справлюсь.
Эту дерзость ему простили – на руднике он считался дельным специалистом.
Еще в Киеве Фома попытался разыскать свою семью. Ведь он помнил, что где-то там – в Польше – у него были когда-то не только отец и мать, но и дед с большой головой, два парня (может, братья?) и сестра, которую вроде бы звали Любой. Но когда пришёл в отделение «Красного креста», какая-та сразу очевидно неприятная дама ему заявила:
– Дайте точный адрес, как, по-вашему, мы должны их искать в другой стране?
Адреса у Фомы не было. Были лишь смутные детские воспоминания, где даже лица родных давно стали зыбкими, как гладь реки во время слепого летнего дождя. Когда каждая капля, падая, порождает воздушный пузырь, в котором на долю секунды отражаются небо и птицы. Хлоп – и нет пузыря – лишь круги по воде.
Уже в Кировске он, по совету знакомых, решил написать в посольство Польши в Москве – вдруг, там помогут найти потерянную семью? Но получил отписку:
«По интересующему Вас вопросу обратитесь в представительство МИД СССР в городе Ленинграде».
На этом все попытки по розыску семьи Фома прекратил. Тем более – он встретил Катю и его одиночество закончилось.
Их свадебное путешествие получилось весьма насыщенным. Профком рудника выдал Фоме письмо в Облпрофсовет Ленинграда с просьбой продать ценному молодому специалисту две путёвки в санаторий ЦК Аджаристана8 возле города Батуми. До Ленинграда они добрались поездом, а вот в Москву решили лететь уже самолетом. Билеты на «Красную стрелу» до столицы стоили столько же – но на самолете они оба никогда не летали. Утром от универмага «Гостиный двор» их забрал автобус – правда, вместо шести пассажиров явились только пятеро – шофер автобуса сказал, что один испугался и отказался лететь в последний момент. В клетушке аэропорта всем пассажирам выдали вату, чтобы заткнуть уши, и какие-то пилюли – после чего погрузили в самолет «Дорнье» немецкого производства.
На взлёте Катя схватила Фому за руку – и сжала её так, что ему стало больно. Но эту боль заглушил страх – гудящая и вибрирующая машина неуверенно поднимала их сквозь низкие ленинградские облака. То, что это облака, они сообразили не сразу. Сначала Катя запричитала:
– Смотри, дым кругом! Мы горим!
Фома и сам бы схватил кого-нибудь за руку, но он же – мужчина, а рядом – его маленькая Катя, побледневшая и от того еще более беззащитная. А тут еще и дым этот – неужели самолет и в правду загорелся, и они сейчас грохнутся об землю? Но Фома осознал: если б горели – дым не был бы белым. И пушистым таким не был бы.
– Катя, дорогая, это не дым, это – облака. Мы просто через них сейчас поднимаемся, как птицы. Всё будет хорошо – сказал Фома, но и сам в это не поверил.
Не так он представлял свой первый полёт. Почему-то птицам удавалось кружить в воздухе легко и уверенно, тогда как эта несуразная железная машина держалась в небе, казалось, одним только чудом. Оказалось, что самолет вёл второй пилот, тогда как первый лежал пьяным в кабине.
Фоме стало жарко, душно, да и рука почти посинела от Катиной хватки – он встал с кресла и начал дёргать ремни на иллюминаторе. После нескольких попыток ему удалось открыть окно – в самолет ринулся ураганный ветер, Катя побледнела еще и больше и закричала, а толстый пассажир рядом – наоборот побагровел, вскочил с места и толкнул Фому от иллюминатора:
– Товарищ, ты чё, из деревни? Угробить нас хочешь?
Фома, конечно, оскорбился. Но ситуация не располагала к выяснению отношений с толстым пассажиром – да и ветер мог заглушить любой, даже самый находчивый его ответ. Потому все свои силы он бросил на то, чтобы закрыть злосчастное окно – и это ему, к счастью, удалось. Уже перед посадкой в Москве проснулся первый пилот – взял управление в свои нетвердые руки и зачем-то перевернул самолет вверх ногами. Пассажиры, оказавшись вниз головой, снова начали кричать, но Фома молчал, вцепившись в кресло, думал – будь, что будет. Уже на земле их поджидала машина «Скорой помощи», но от этой помощи все пассажиры с достоинством отказались. Фома решил, что больше не будет летать на самолётах. И вообще отношение своё к полётам изменил.
Это был июль 1937 года. Москва плавилась в летнем зное и даже птицы не щебетали – наверное, все они улетели на север, спасаясь от жары. Сразу из аэропорта Фома повёз Катю на Сухаревскую площадь – хотел показать ту самую магическую башню, о которой пять лет назад ему рассказал чудной Иннокентий Павлович. Однако на месте выяснилось, что площадь теперь называется Колхозной, а самой Сухаревой башни там – нет. Фома растерялся и даже спросил у прохожего, вызывающего доверие:
– Скажите, пожалуйста, это ведь Сухаревская площадь? Здесь же башня вроде как должна быть?
Прохожий посмотрел на Фому с подозрением. Но, видимо, разглядев его не по сезону жаркий костюм, да и в целом не совсем столичный вид ответил:
– А вы приезжие, наверное? Так снесли ту башню три года назад, да и верно сделали – проклятая она была, с неё вон уже кирпичи падали, несколько прохожих поубивало.
– А вы не знаете, нашли там что, когда сносили? Мне рассказывали, что книга там какая-то магическая замурована была и что-то про гвозди…
– Молодой человек, вы в столицу Советского Союза или в капиталистический Мулен-Руж приехали? Какая еще чёрная книга? Кто вам вообще эти бредни мог рассказать? Башня была аварийная, да еще и восхваляла царский режим – не место ей в нашем городе.
Прохожий, уже не вызывающий доверия, развернулся и сердито ушёл. А Фома подумал – он ведь не говорил, что книга была чёрной. Значит, и прохожий что-то про башню такое знал – но не стал рассказывать.
В железнодорожных кассах им с Катей сразу сказали, что билетов на юг нет. Но Фома показал две свои путёвки в Батуми – и ему всё-таки продали билеты до города Кинешма на Волге. Оттуда уже на теплоходе они добрались до Волгограда, дальше – снова поездом до города Орджоникидзе.9 Отсюда им нужно было перебраться через Кавказский хребет по военно-грузинской дороге – повезло, что в гостинице подсказали переговорить с шофёром автомашины «Линкольн», который привёз сюда иностранных туристов, а теперь должен был ехать обратно, уже порожняком. Фома был при деньгах – а потому легко уговорил шофера их подвезти. И они поехали через Кавказские горы в огромной роскошной машине с открытым тентом – вдвоем, как короли – ну или видные деятели партии. Катя была счастлива, Фома – глядя на неё – тоже.
Их санаторий состоял из нескольких коттеджей, расположенных прямо на берегу Чёрного моря. Фома раньше никогда не видел моря, Катя – тоже. Оно было живым, переменчивым, сильным. Он – купался, Катя чаще загорала на берегу, поскольку не умела и не любила плавать. Однажды Фома поймал у берега медузу, взял её в ладонь, тайком подкрался к загорающей Кате – и бросил медузу ей на живот. Ему казалось, что это будет смешно, но она почему-то очень разозлилась и полдня с ним не разговаривала.
Мирились они по ночам. И даже когда не ссорились днём – всё равно ночью мирились. Он обнимал её, целовал шею, пропитанную морской солью. Думал, что счастливее дней у них вполне возможно больше и не будет. Нужно было возвращаться обратно – в Заполярье. Где было так холодно, что обнажённой Катю даже в их комнате по ночам он почти и не видел. И где её кожа уже не пахла морской солью – а чаще медикаментами, она работала в больнице.
В Кировск они вернулись в сентябре. Ночью 21 сентября 1937 года в их дверь постучали. Постучали так, что нельзя было не открыть:
– Товарищ Щуцкий? Вы арестованы по статье 58, пункты 6 и 7 Уголовного Кодекса РСФСР. На сборы – 5 минут. А пока мы проведём у вас обыск, настоятельно прошу не препятствовать.
Фома стоял в одной пижаме, Катя – вдруг заголосила в постели. Сотрудникам НКВД не составило большого труда перевернуть их маленькую комнату – работали они споро, со знанием дела. Тут же нашли три фотоаппарата Фомы – «Фотокор-1», «Турист» и «Лейку»:
– А зачем вам столько фотоаппаратов, Фома Петрович? Что вы на них такое снимали?
– Отпуск я снимал. Мы с женой вот только вернулись – брал «Лейку» с собой, у меня сорок плёнок отснято, еще даже проявить не успел.
– Не переживайте, мы всё обязательно проявим. Камеры и плёнки придётся конфисковать. Собрались? На выход!
И Фома вышел. Точнее – его вывели. Уже на улице – перед тем, как его посадили в чёрную машину – он успел взглянуть на свое окно. Только оно и светилось во тьме. Там осталась его Катя – совсем одна. Наверное, она плакала.