Шесть мгновений времени года

Краткое предисловие автора
Эту историю написал один человек, по фамилии Небылицын. Автор нескольких неопубликованных литературных произведений. Трудно сказать, вымышлены ли события, описанные в ней, или правдивы. В любом случае история представляется мне достойной своего прочтения. А дальше – слово Небылицыну.
0
Я понимаю – всё уже сказано и не по одному разу. Я осознаю – мои слова ничем не отличаются от миллиардов других, даже сочетания их одинаковы, ибо мы говорим штампами. Это на уровне подсознания – так проще, сразу вытаскиваешь готовый ответ, не нужно сильно напрягаться.
И всё же я пишу. Ещё одну строчку, ещё одну повесть. Без веры в чудо, что это кто-нибудь прочтёт. Без надежды на успех. И даже без особенной любви к читателю – невозможно любить того, о ком ни черта не знаешь.
У одной известной писательницы я нашёл фрагмент, что жизнь – это выхваченные мгновения, запечатлённые в памяти. И довольно всего 5-6 таких фрагментов, чтобы дать представление о жизни того или иного человека. Наверное, она права. Траектория судьбы каждого предопределена и проходит через несколько точек, которые невозможно избежать. Через которые воленс-ноленс придётся пройти, так как фарватер уже размечен, и нет другого пути.
До некоторого дня я полагал, что какие-то прежние ошибки могли бы вовсе не случиться в моей жизни, что я был способен их избежать. Но потом понял – изменить главные жизненные моменты (не терплю слово «судьбоносные», потому что всё в мире судьбоносно) не выйдет ни у кого, как ни старайся. Если тебе уготовано быть обаяшкой, можешь не сомневаться, благодарная аудитория найдёт тебя сама. А уж если ты родился тем, кто всегда где-то на краю, придётся смириться с одиночеством, явно ощущаемым даже в переполненной казарме.
Или, к примеру, чувство вины. Оно сродни таланту – либо есть, либо его нет. Поэтому глупо совестить лишённых этого чувства – кстати сказать, таковых среди моих современников большинство – апеллировать к их состраданию. С чувством вины жить сложнее. В эпоху прекрасной юности моей, когда я только заимел семью и начал самостоятельную жизнь, мать периодически набирала мой номер, когда же я снимал трубку, вместо приветствия начинала с упрёков, что я никогда не звоню ей первый.
– Ты же мой сын, ты всегда должен помнить о родителях. То есть, обо мне. И звонить без напоминаний, – сердито выговаривала она.
А я готов был провалиться сквозь землю и виновато бубнил неубедительные оправдания. Ведь мать была совершенно права – я нечуткий и невнимательный сын. Действительно, она звонит мне гораздо чаще. Какой же я плохой! Шло время, подрос мой собственный сын, уехал учиться в другой город. И моя мать, ставшая бабушкой, снова принялась названивать мне с упрёками:
– Почему ты не звонишь Павлику? Ему же так одиноко в другом городе. Ты ведь отец, ты всегда должен помнить о детях!
И опять я краснел и маялся, чувствуя глубокую вину за свою бессердечность. Кстати, сам Павлик позвонил мне всего пару раз. Один из них, чтобы попросить деньги.
Прошло ещё больше времени, у Павлика появился собственный отпрыск. И вот однажды поднимаю я трубку, а оттуда голос моего сына. Раздражённый такой, обиженный:
– Почему ты нам не звонишь? Совсем не интересуешься внуком. А ведь ты дед. Мог хоть иногда набрать нас и поговорить со Степулей. Без напоминаний!
И вновь я на ватных ногах, с неистово колотящимся от осознания вины сердцем. Просто какое-то дежавю. Начинаю думать, что когда сын или внук придут на мою могилу, тоже скажут нечто вроде:
– Лежишь тут себе. Совсем нами не интересуешься! А ведь ты дед, отец, скоро будешь прадедом…
Но я отвлёкся. Итак, каковы же мои мгновения? К счастью, для тех, кто заинтересуется этими строками, их далеко не семнадцать, гораздо меньше.
1
Пожалуй, начну я с события, произошедшего со мной, ещё когда я ходил в детский сад. Было мне лет пять, не больше, но помню я этот день, будто произошло всё только вчера. В то время мы приятельствовали с Женькой – шлялись с ним по стройкам, окружившим наш дом, играли в машинки и вместе по утрам спешили в садик, в то время детей запросто отпускали одних на небольшие расстояния.
Но в группе Женька почти всегда забывал о моём существовании и держался вместе с другими мальчишками – более бойкими и шаловливыми – которые всегда кучковались вместе. Эта стайка вечно задирала нас, одиночек, норовила исподтишка сделать нам какую-нибудь гадость: толкнуть; пнуть, чтобы воспиталка не заметила; намазать стул клеем. Женька с радостью включался в эти забавы, был в первых рядах «шутников». Вероятно, стремился набрать очки в глазах лидеров, чтобы те считали его своим в доску и закрывали глаза на тот факт, что он со мной идет утром в садик и играет во дворе.
В день, о котором я вспоминаю, Женькина компания распалась – кто-то заболел, кого-то родители оставили дома. В общем, на прогулке мы оказались с Женькой вдвоём. Залезли на крышу декоративного домика – единственного развлекательного сооружения на площадке, не считая пары веранд, потому что качели были давно сломаны, а в песочнице отсутствовал песок – и стали наблюдать за девчонками, притащившими на веранду своих кукол. Женька что-то похабно комментировал, каждый раз наклоняясь к моему уху и жестикулируя в сторону девчонок, чтобы не услышала воспиталка – он давно знал наизусть все матерные слова. А я слушал, стараясь не выразить открыто свою неприязнь, потому что уже в те времена не любил мат, но и обижать пасмурным лицом Женьку тоже не хотел. Приятель всё-таки, почти друг.
И тут у меня полились сопли – извечная проблема с самого детства. Я поторопился вытащить платок, чтобы вытереть нос, но Женька с гаденьким смехом выбил кусочек ткани у меня из рук, а потом ещё наподдал ногой, чтобы платок скатился с крыши на землю. Наверное, в его представлении это было очень смешно, потому что ржал при этом мой приятель как ненормальный. А дальше в моём сознании возникла гулкая зияющая пустота, перед глазами натянулась и замерцала какая-то розовая пелена, голоса с веранды отступили и отдалились, я словно оказался в некоем коконе.
Пришёл в себя я от дикого рёва, раздающегося откуда-то снизу. Это был Женька, который корчился и извивался на земле точно дождевой червяк, от которого лопатой отхватили половину. Глаза у Женьки от ужаса были как блюдца, лицо бледное и заплаканное, он старался не смотреть в мою сторону. А я отрешённо сидел на крыше домика и наблюдал как ко мне со всех ног спешит воспиталка, а чуть в отдалении от неё опасливо приближаются девчонки.
Постепенно мне удалось воссоздать картину произошедшего. Это произошло, когда я мрачно топтался в углу веранды, куда меня с яростью запихнула испуганная донельзя воспитательница. Кажется, я впервые в жизни познал, что такое бешенство. И одним движением столкнул Женьку с крыши домика. Соскальзывая вниз по доскам, тот зацепился спиной за торчащую шляпку гвоздя и приобрёл внушительную царапину. Других повреждений у Женьки не было. И орал он даже не от боли, а от страха и ещё больше – от неожиданности. Мой друг даже представить себе не мог подобной реакции, оттого и пребывал в шоке.
Впрочем, я и сам не ожидал от себя такого. И тоже пребывал в шоке. Потому что явственно ощутил всем сердцем тот ужас, который испытал Женька от моего поступка. «Я искалечил Женьку», – вертелось у меня в голове. И это осознание было кошмарным. Прошли десятилетия, умом я понимаю, что ничто страшное с Женькой тогда не случилось. Банальный испуг. Зато что-то в тот миг случилось со мной.
До сих пор, когда я, вольно или чаще всего невольно, делаю человеку больно, я вижу перед собой извивающееся Женькино тело, и гнев мой моментально проходит. Ибо невыносимо видеть страдания другого. Даже если эти страдания по делу или просто показные.
2
Следующий характерный случай произошёл, когда мне уже было шестнадцать, и я начал пробовать писать стихи. Выходили неуклюжие, почти бессмысленные, зато рифмованные строчки. Коих к моменту поступления в вуз набралось весьма изрядное количество.
Стихами я страшно гордился. Причиной тому была моя мать, всю жизнь грезившая об участи «матери гения» и потому страстно подталкивающая меня к тому, чтобы я творил. Неважно в какой форме или жанре. Её не волновало даже, какого качества получались у меня творения. Каждую написанную строчку она тут же объявляла гениальной и начинала тыкать ею в нос всем знакомым. Дескать, вот какой у меня сын – талант, вернее, талантище! Подозреваю, что она сама вовсе не читала написанное мною. Главным для неё был сам факт – сын пишет стихи. И до поры я искренне считал себя поэтом. Тем более что в то время поэтов уважали и ценили, в отличие от нынешнего.
Книжные полки в магазинах ломились от печатных трудов графоманов разных мастей, от которых всего-то и требовалось, чтобы писать не достойно и интересно, а идеологически выверенно. Плюс иметь соответствующую биографию, то есть, быть «от станка» или «от сохи». Иначе говоря, работать на заводе, фабрике или в поле, а сочинять в свободное время. На фоне всей этой зарифмованной серости, которую, кстати сказать, никто не покупал, мои стихи даже казались оригинальными. Ведь я был молод, чувственен и писал о любви человеческой, а не о любви к труду или, скажем, своему станку, как большинство публикуемых авторов.
Кроме того, мои стихи положительно оценивали знакомые девушки. В нашем кругу удачно рифмовать умели немногие. Хотя может быть, другие ребята моего возраста стремились взять не стихами, а чем-то другим – спортом, пением под гитару… Как бы то ни было, но женское позитивное внимание к моим рифмованным творениям тоже возвышало меня в собственных глазах. Придавало флёр избранности и оттенок романтизма. Чтобы всё это подчеркнуть, я отпустил волосы чуть ли не до плеч и выходя из дома, вид напускал томный и загадочный. Приобрёл привычку говорить туманно и сложно, а ещё часто замолкать посреди разговора, всем видом демонстрируя, как раз сейчас мне пришло истинное понимание сути вещей.
Но моей матери местечковой популярности было явно мало, она непременно желала пропихнуть меня на литературный Олимп. Только вот, как это сделать, живя в захолустном городке? Выход подвернулся, когда мать отправили в командировку в Москву, и там она увидела афишу с анонсом концерта известного в те годы поэта Андрей Вознесенского.
Вознесенский на общем фоне признанных мэтров всегда пытался занять места этакого фрондёра. Вроде бы и официально одобренный, известный, обласканный, и в то же время немножечко смутьян, почти бунтарь, не боящийся острых тем. А ещё он любил показывать, что «вышел из народа», пока не забронзовел окончательно, и потому легко шёл на контакт с незнакомцами. Короче, мать решила во что бы то ни стало показать мои стихи Вознесенскому. Потому что убедила себя в моей гениальности и не сомневалась, мэтр, едва прочитав пару моих строчек, тотчас откроет мне дорогу в сборище классиков.
Она приобрела билет в первый ряд – благо, ажиотажа на концерт Вознесенского не было и в помине, не Высоцкий чай, и даже не Ахмадуллина – захватила распечатки и взволнованно принялась ждать окончание выступления. После аплодисментов мать ворвалась на сцену и поймала поэта за рукав. Вырываться Вознесенский благоразумно не стал. Но и стихи сына «женщины из зала» читать отказался. Сделал проще – продиктовал матери свой номер телефона, заявив, что будет говорить лично с автором, то есть, со мной.
Мать сразу же понеслась на почту, звонить по межгороду домой, чтобы я немедленно бросал всё и летел в Москву на встречу с Вознесенским. Который, разумеется, как некогда Державин Пушкина меня благословит и даст путёвку в «Большие поэты».
– Если бы ты только видел, как загорелись глаза у Вознесенского, когда он мельком глянул на твои стихи! – вдохновенно вещала в трубку мать, – Вот увидишь, он тебя сразу пропихнёт куда надо! Короче, вылетаешь прямо завтра. Ночлег я тебе организую, не переживай!
– У меня же учёба, – попробовал я урезонить не в меру разошедшуюся родительницу, – да и билетов на завтра может не быть…
– Ерунда! – перебили меня из трубки, – Всё получится. Ты бы видел глаза Вознесенского при виде твоих стихов!
Вот так я оказался в Москве рядом с возбуждённой мамой, которая перехватила меня прямо на остановке, куда я прибыл из аэропорта, и тотчас поволокла к телефону-автомату, потрясая горстью специально заготовленных двушек.
– Давай хоть обсудим, что я ему скажу. Как я представлюсь для начала… – тщетно попытался я воззвать к здравому смыслу матери.
Но меня не слушали.
– Я сама начну разговор. Он не может меня не помнить. А потом передам трубку тебе. Вот твои стихи, – уверенно отвергла возражения мама, засовывая мне в ладони измятые листки со строками.
– Прочтёшь это и ещё это, – она ткнула пальцем в нужные места.
– А вдруг его дома нет? – уже втиснутый в будку, попробовал я последний аргумент.
– Ерунда! – услышал я любимую материну фразу.
Дверь в телефонную будку захлопнулась, и я остался один на один с аппаратом. Трясущимися от волнения руками я опустил двушку в прорезь и набрал написанный на клочке номер. Об обещании матери первой начать разговор к этому времени мы оба уже забыли. Затаив дыхание, я слушал механические гудки. Затем мужской голос произнёс:
– Говорите, я слушаю.
– Андрей Андреич, – просипел я в трубку, – вы сказали, что хотите послушать мои стихи. Потому и звоню.
Прозвучало всё это идиотски, но лучше я не придумал. Что вы хотите, мне было всего семнадцать, а Вознесенский представлялся настоящим небожителем, чем-то сродни Пушкину или Льву Толстому.
– Кто это? – удивились на другом конце, – Кому что я обещал?
– Моя мать была вчера или позавчера на вашем концерте. И вы дали свой номер, сказали, чтобы я сам вам позвонил… – чем больше я говорил, тем сильнее ощущал, какими жалкими были мои слова. Какими глупыми и неубедительными.