Метка охотника

Размер шрифта:   13
Метка охотника

«Если вы читаете это, то пусть Господь смилуется над вашей душой. Не знаю, кто вы и как попали в Вёрбонд, но заранее оплакиваю вас. Мое имя Якоб Ван Риппе, и я был городским врачом с тысяча восемьсот девятого по тысяча восемьсот девятнадцатый год от Рождества Христова. Быть может, мы были знакомы с вами, читающий, но если нет, то городские архивы наверняка подтвердят мое существование. Надеюсь только, что меня, монстра, убийцу детей, из них не вымарали.

Прежде всего, хочу признаться: да, все эти смерти действительно моих рук дело, пусть и не вполне так, как представляется на первый взгляд. Я делаю это признание не потому, что взыскую оправдания, но лишь для того, чтобы вы, читающий, знали, что все изложенное здесь – правда.

Полагаю, начать следует с самого начала.

Я родился и вырос в Вёрбонде в семье врача и с младенчества готовился унаследовать отцовское дело. В шестнадцать, выйдя из детского возраста, я отправился в Берлин, чтобы изучить современную медицину, к двадцати пяти вернулся и женился. На случай если вы, читающий, происходите откуда-то еще, объясню, что Вёрбонд – это старое и очень замкнутое место. Поколение за поколением рождается и умирает, не покидая затерянной среди Альп долины, в которой расположился город. Чужаков здесь не любят, да и те путники, что случайно попадают сюда, надолго не задерживаются. Неодобрительно здесь смотрят и на тех, кто уезжает, пусть даже кратко и по делу. У такого затворничества глубокие корни. Вёрбонду приходилось быть и римской провинцией, и вольным городом, и частью курфюршества, и протекторатом Священной Римской Империи. Здесь стояли храмы Юпитера и Юноны, потом капище причудливых готских богов, после был построен собор Святого Луки. И все же, какая бы страна и вера ни заявляли своих прав на Вёрбонд, основой здешней жизни были древние поверья и старые традиции. Можно счесть здешний уклад язычеством, но нет. Это нечто старше всех богов, имеющих имя. Что нужно делать, чтобы урожай всходил, несчастья обходили стороной, а дети росли здоровыми, – это было истинной верой здесь, все же прочее – лишь маской, прикрывающей правду. О таких вещах не принято говорить много, но они известны здесь всем. Молчаливый завет, скрепляющий горожан в закрытую от внешнего мира общину.

Когда я вернулся, соседи достаточно быстро перестали смотреть на меня подозрительно. Отцу я помогал исправно, ненужного реформаторства не привносил, обычаи соблюдал, как положено, и молчаливо. Вскоре практика полностью перешла ко мне, я женился, разумеется, посоветовавшись с родителями, и брак мой был счастливым. Мы с Анной быстро научились любить друг друга, и, когда она умерла родами, я был почти убит горем. Должно быть, тогда-то и прошла во мне впервые та трещина, что позже сделала меня тем, кто я есть.

Главная, священно соблюдаемая традиция Вёрбонда – это то, что здесь зовут Детской Ночью. Она наступает зимой, в канун Святого Николая. Этой ночью всех детей старше пяти, но не достигших полных шестнадцати лет, выпускают на улицу и крепко запирают двери. Взрослым же запретно не только выходить из домов, но даже и смотреть в окна, которые плотно занавешивают. Для большинства эта Ночь – радостный праздник, в домах принято накрывать столы и пировать до рассвета. Семьям, впервые отпускающим ребенка, дарят подарки. Я же, оставшийся один с сыном Михелем на руках, ждал его пятилетия, как эшафота. Всю любовь я отдал ему. Все время, не занятое пациентами, я проводил с сыном, играя, читая ему книги из семейной библиотеки, рассказывая о том, какой прекрасной женщиной была его мать. Несмотря на то, что душевная рана, оставленная потерей Анны, так и не зарубцевалась, с сыном я мог вспоминать её со светлой печалью, а не с болью. В год пятилетия Михеля я вёл себя так, будто он неизлечимо болен и конец близок. Обычно мы проводили Ночь в домах соседей или с моими родителями, но в тот год я остался один в холодном и темном доме. Я ходил по комнатам, как неприкаянный, не раз порываясь нарушить запрет, и если не выйти на поиски сына, то хотя бы подойти к окну и отдернуть шторы. Мои тревоги были напрасны. На рассвете он уже был у двери, раскрасневшийся от мороза и совершенно счастливый.

И все же горе посетило Вёрбонд той ночью. Лизхен, резвушка и любимица едва ли не всего города, дочь стеклодува, не вернулась. Я, как и всегда в таких случаях, написал бумагу о том, что она умерла от болезни. Пустой и закрытый гроб похоронили на городском кладбище, и о Лизхен вскоре забыли.

Михель же, до того, очень тихий и застенчивый, стал гораздо больше времени проводить со сверстниками, совершенно перестал болеть и рос, как на дрожжах. Я не мог нарадоваться на своего сына, но три года подряд каждую Ночь напивался допьяна, терзаемый смутными предчувствиями. И все же три года подряд на рассвете в дверь раздавался стук, Михель, довольный и полный озорства влетал в комнату весенним ветром, а мои тревоги расточались, чтобы вернуться спустя год.

Пока однажды мой сын не пропал.

Я помню, что сидел у двери, ожидая стука, терял время попусту, словно пойти на поиски значило признать, что Михеля больше нет. Когда я все же сорвался с места, моего здравомыслия не хватило даже на то, чтобы надеть шубу. Я бегал по просыпающимся улицам Вёрбонда и звал Михеля, расспрашивал других детей, но все тщетно. В конце концов какие-то добрые люди почти силой заставили меня, замерзшего едва не до полусмерти, зайти к ним домой и напоили горячим вином. Когда тепло разлилось по жилам, со мной случилось нечто вроде истерики, я кричал, что мой сын пропал, что он не болел, не умер от несчастного случая, а пропал, пропал, пропал! Им явно было очень неловко. В Вёрбонде не говорят о таких вещах. Меня проводили до дома, а к вечеру пришел магистрат ван Клаас. «Якоб, – сказал он, – вы же понимаете, что нужно написать бумагу?». Я послал его ко всем чертям, но он продолжал настаивать. Говорил о ненужном внимании, о том, что так будет лучше для всех, о моей ответственности перед городом. Он говорил, а на меня накатывала какая-то апатия. Я согласился, просто чтобы он замолчал. Я поднялся в кабинет, взял лист бумаги и расписался внизу.

«Пишите что хотите, – сказал я. – Мне все равно».

Магистрат сказал, что понимает мои чувства и соболезнует, а я ответил, что если он немедленно не оставит меня одного, то соболезновать надо будет его вдове, и Ван Клаас ушел.

Я не желал никого видеть, совершенно забросил практику. Я проводил дни, запершись в доме, позволяя горю разъедать меня изнутри. В таком состоянии, безнадежном и опустившемся, меня и нашел пастор Шленк. В те времена он был популярнейшей среди горожан фигурой. Его проповеди всегда отличались удивительным пониманием нужд и чаяний жителей города, он всегда был готов дать мудрый совет, остеречь от ошибки или принять с милосердием. Это был высокий, худой человек с пронзительным взглядом внимательных серых глаз и негромким, размеренным голосом. Казалось, он взвешивает каждое сказанное слово, и оттого его речи звучали очень значительно.

Пастор нашел меня в гостиной, ищущим облегчения на дне бутылки, вошел без приглашения и сел.

«Полагаю, вы в отчаянии, сын мой, – сказал он вместо приветствия. – Это естественно. Ваш сын… оставил нас, и вы чувствуете себя брошенным, одиноким, не видите смысла влачить пустые дни. Верно?»

Я молчал. Мне казалось, что если я не буду отвечать, то он быстрее уйдет. Шленк же принял мое молчание за согласие.

«И вы не правы, – его голос щелкнул бичом. – Вам должно радоваться, пировать и гордиться!»

Я дернулся, словно пастор отвесил мне пощечину. Да как он смел! Что он, клирик, никогда не знавший счастья быть родителем, может в этом понимать? Я встал, намереваясь вышвырнуть его вон, но Шленк властным жестом толкнул меня в грудь, принуждая сесть обратно. Я был слишком пьян, чтобы сопротивляться.

«Ваше отчаяние происходит от невежества, – сказал он, изучающе глядя на меня. – Что же, значит, мой долг его развеять. Я расскажу о судьбе вашего сына, доктор ван Риппе. Не все, но мало – лучше, чем ничего, верно? Надеюсь, это принесет вам облегчение».

Я замер. Я ожидал от него душеспасительной беседы, увещеваний, просьб позволить мертвым хоронить своих мертвецов и так далее, но не ответов.

«Едва ли вам известно, – заговорил он, устремив свой взгляд прямо мне в глаза, – что в прежние времена её называли Nox Ludi, Ночь Игры. Это часть очень, очень старого завета, который однажды заключили наши предки. Подумайте, многое ли вы знаете об опасностях и горестях внешнего мира? Между тем, там идет страшная война, но и отголосков ее сюда не доходит. Мы хранимы самой судьбой со времен, когда еще понятия «история» не существовало! Ценой же этому то, что наши дети раз в году участвуют в… игре, в состязании, выражаясь иначе. Ваш сын выиграл его в этом году, доктор. Он оказался лучше всех, и судьбе его следует позавидовать. Это все, что вам следует знать. Дайте своему горю успокоиться пару дней, а после возвращайтесь к практике. Городу нужен врач, а вам лучшим лекарством станет работа. Я уверен, очень скоро вы сможете найти другую жену и завести еще одного ребенка. Это исцелит вас от боли, что вы сейчас испытываете».

Я хотел требовать больше, я был готов умолять или заставлять, но не мог вымолвить и слова. Пастор же коротко кивнул на прощание и вышел, оставив меня одного.

На следующий день я снова открыл практику, и постепенно все вернулось на круги своя.

Пастор Шленк оказался прав, работа действительно помогала мне держаться. В отличие от дней после смерти Анны, мне некуда было деть свое горе, так что я просто старался не думать ни о чем, кроме сиюминутных дел и состояния моих пациентов. Я будто бы заморозил свое сердце, запретив ему чувствовать хоть что-то. Целый год я провел в оцепенении. Зима сменилась весной, потом настало лето, следом за ним осень. Когда же землю сковали первые морозы, я ощутил, как во мне зарождается беспокойство. Рана в моей душе, что, как я думал, затянулась и превратилась в уродливый рубец, снова открывалась и кровоточила. С каждым днем я все чаще вспоминал Михеля, и душу мою снова терзали вопросы. О каком состязании или игре говорил Шленк? Где мой сын теперь, и почему именно он? И чем ближе был канун Святого Николая, тем труднее было изгнать их из своей головы. Никто не удивился, когда я отклонил все приглашения провести Ночь в компании соседей или семей пациентов. Снова один, снова в темном и пустом доме. Не могу понять, как во мне зародилось это решение. Должно быть, я просто не мог более выносить то горе, что запечатал в своем сердце. Тогда я говорил себе, что просто хочу знать правду, но на деле шел умирать. Со странным облегчением я решил нарушить запрет и выйти на улицу в Детскую Ночь. Пусть потом меня найдут с искаженным от ужаса лицом и страшными ранами, пусть запишут в архиве, что я умер от холода, пусть. По крайней мере, я узнаю, что случилось с моим сыном.

Продолжить чтение