Женщины земные и Луна

Размер шрифта:   13
Женщины земные и Луна

АННОАЦИЯ

Искусство, как религия. Муза – богиня, ей построен храм и ей принесены жертвы. Главный герой книги «Женщины земные и Луна» в рвении служения богу не уступает самым преданным священникам, но является фанатиком, не знающим церкви и обрядов. Он живет отшельником, отдалившись от культурного сообщества, не желая ставить искусство и деньги в один ряд, и считает вкус важнее школы.

Серая и пошлая жизнь освещена лишь искусством. Неинтересная работа, постоянный алкоголь. Случайные картины удается продать, но это, скорее исключение. Женщины так же случайны, но именно они являются материалом выражать вдохновение. Ключом, открывающим переход от земного к неземному. Противопоставляя женщину музе, герой, как ему кажется, вызывает ревность последней. Он раскаивается, ищет путь вернуть расположение музы, но теряется в перекрестках своих чувств.

История начинается с расставания. Герой бросает девушку, потому что понимает, что его поглощает быт, и он не может дальше служить своему богу. Заканчивается книга, по сути, тем же. Но герой вышел на новый, более крутой виток жизни, и на первый план выходит не расставание с женщиной, а неотвратимое расставание с пошлостью самой жизни.

Женщины земные и Луна.

Да, я не знаю, впрочем, хорошо ли начинать с трезвости; она не только предупреждает много бедствий, но и лучшие минуты жизни.

Александр Герцен

Тоска направлена к высшему миру и сопровождается чувством ничтожества, пустоты, тленности этого мира.

Николай Бердяев

Часть 1. Никта.

– Что делать, Беатриче, но ты надоела мне?.. Как бы ты не была прекрасна.., – язык заплетался, я тщетно пытался связывать слова, буквы разбегались ярусами мозаичных тессер. Я бросил эти фразы вялым голосом, будто мимолетом, как бросают фантики мимо урны. Я словно проверял, могу ли еще говорить под тяжестью усталости и вина.

Устремив опрокинутый взгляд на истертый мягкими тапками линолеум, профилем Катя была копией Беатриче д’Эсте, написанной Джованни Амброджо де Предисом. Сказав, я засмотрелся на нее: да, точно красавица времен Возрождения, лишь подбородок сглажен и практически не выступает вперед, а так – точная копия, одетая во фланелевую фиолетовую рубашку в крупную клетку.

Сказанные пошлые фразы, до того, как слететь с моего языка, казались мне куда более красивыми и остроумными. Перед тем, как произнести их я представлял себя франтом, дуэлянтом, изящным и пьющим шампанское. Открыв рот, я обдал старую комнату пьяной пошлостью. Тихо слова прошлись, теряясь в прозрачной от отсутствия мебели кухне, маленьких табуретках, подвесной полке, чашках и половнике, столе с прозрачной скатертью, заусенцах обоев и линолеума и, наконец, открытых, тяжелых от многих слоев краски белых ставнях. И, все-таки, она услышала их – нежная кожа на ее щеках наливалась краской, выдавая эмоции, спрятанные под неподвижной мимикой лица.

Я весь обрывок этого вечера показывал безразличие, и думаю, что слова были уже лишними. Она ждала меня сегодня, как всегда, впрочем. Думаю, понимая, что я уже не люблю ее. «И, Беатриче, дело не в тебе, а во мне», – думал я, – «Я не могу любить тебя, потому что вижу: если ты поймешь, что я останусь с тобой, то твой путь будет закончен. Потому что ты превратишься в жену и будешь готова прожить так всю жизнь, ничего не желая и не меняя. А для меня это означает конец жизни. Прекрасны те девушки, чей путь не кончается в любви, семье, детях, суете»…

Та стойкость, с которой она скрывала эмоции, делала ей честь. И делала ее красоту неестественно одухотворенной. Если бы я не знал ее, то, несомненно, полюбил бы снова. Мне стало жаль тех чувств, которые мы испытывали, и возможно, испытывала она сейчас:

– Извини, я не так должен был это сказать… – она молчала, – ты красивая, интересная, молодая девушка, ты была моей музой, и я любил тебя… Любил по-настоящему, но теперь – нет. Это как в песне Roxette: «It must have been love, but it’s over now…». Я не могу лгать. Я не могу быть с тобой, когда моя муза перестала быть тобой… – я потер рукой лоб, – вино мешает мне искать правильные слова. Я не люблю тебя сейчас, прости, но я не могу лгать.

Она ответила сразу:

– Ты вносил в мою жизнь предчувствие, что эта жизнь может быть выше той земли, по которой мы ходим. Что она может быть словно музыка… – она замолчала. Она запустила ладони под густые каштановые волосы на затылок, а затем, надвинула всю копну волос на лоб, закрывая лицо и влажнеющие глаза, я внимательно рассматривал ее, наслаждаясь естественной грацией, – мне казалось, что такая любовь может жить вечно, что она неподвластна быту и пошлости, – заплакала Беатриче.

– Вечность оставим черному мраку. Любовь, как звезда – чем сильнее горит, тем быстрее сгорает. Не стоит плакать из-за этого, мы обычные люди, и забудется все через год, – меня тронули слова про «быть выше земли», и я, увидев себя в этой роли, взбодрился и не стеснялся метафор.

Я хотел подойти и обнять ее, немного утешить. Потом вспомнил, что нужно быть твердым до конца. От этого будет легче. В первую очередь ей. Я не уходил к другой, и думаю, она это знала. Я просто не мог позволить, чтобы благодаря мне она стала жить жизнью, лишенной поиска. Я сам ищу всю жизнь. Ищу свою музу, ищу новые грани красоты, а если рядом будет она, неизменная и не желающая больше искать, то муза просто отвернутся от меня… И, кроме того, Беатриче, действительно мне надоела. Она за веревку, словно корову, тянула за собой следом господство быта.

Взглянув на две чашки, полные чаем на маленьком столике у окна, прикрытого прозрачным тюлем, я, вдруг понял, что мы уже не прикоснемся к ним. Нужно идти. За окном бродила ночь, из которой я явился сюда, чтобы испортить Кате завтрашний день. Мои мысли постепенно трезвели, и я словно заново просыпался на кухне старой «хрущовки». Тихое радио запело «La carretera» Хулио Иглесиаса.

– Зачем ты пришел сегодня? – задала она вполне уместный вопрос. Ее голос звучал сдержанно и беспристрастно, а невидимые глаза смотрели из-под надвинутых на лоб волос.

– Наверное, я хотел любви. И боялся измены.

– Так все-таки любви?

– Я был пьян, и бежал от того, чтобы не заговорить с какой-нибудь другой девушкой, – я говорил вслух свои мысли, чтобы самому лучше в них разобраться.

– С какой девушкой?

– Неважно. С любой. Их как звезд на небе и не смотреть на них я не могу себя заставить. Я не могу обманывать тебя, или изменять тебе, пока мы вместе.

Она молчала.

– Но теперь между нами все кончено, я ухожу, – продолжил я, – я ухожу, Беатриче, но ты безумно красивая и умная девушка без труда найдешь себе достойного.

– Ты о чем, Дим, какая Беатриче?

– Помнишь, Кать, я говорил тебе, что по тебе можно рисовать женщин в духе эпохи Возрождения? Ты похожа на Беатриче д’Эсте…

– Рисуй с кого-нибудь другого, Дим! Уходи отсюда со своими сказками.

– Я желаю тебе удачи…

– Уходи!

Казалось, что самообладание вот-вот оставит ее. Я не хотел, чтобы она потом мучилась еще и от того, что позволила мне увидеть истерику. Я быстро встал и пошел. Тело еще не слушалось в полной мере. Жаль, что такой разговор я начал, не являясь хоть чуть-чуть трезвым.

Стены коридора заставлены коробками, нашедшими пристанище как просто на лоскутах линолеума, так и на сломанном шифоньере и столе без одной ножки. Желтый свет лампы накаливания делал практически неразличимым рисунок на старых обоях цвета вековой газеты. Возможно в коренные московские семьи, не покидающие своих затхлых домов и не стремящиеся что-то менять, живя, впрочем, в свое удовольствие, и находясь и так в столице, краску может привнести только что-то извне. Возможно для Беатриче художником, обладающим такой краской, был я. Мне кажется, она искала и ищет свежесть среди этой пыли и затхлости. Вот только уже тот путь, который дали ей колледж и работа не предрекают ничего похожего на чистый ручей. Остаются надеждой только хобби, да любовь…

Я шел дальше. Тут сходился хлам из двух похожих квартир. И без того тесное пространство наполняли санки, лыжи, велосипеды, стеллаж с инструментами, и лежащей сверху масленкой. Двери, обиты клеенкой. И все та же желтая лампа. Тусклый свет, как наш предел, как предел нашего разума, нашей чувственности… Желтый цвет – как ожидание разлуки, как отсрочка, ежедневная отсрочка старости…

Когда я был здесь первый раз, я думал только о ней. Ее открытые плечи горели апрельским огнем. Она носила куртку так, что белый бархат тела, скрывали лишь распущенные волосы. Я обоготворял всех женщин, а эта шла за руку с музой. Но вот настала осень, и я вижу желтый цвет.

Когда я был здесь впервые, мне казалось то, что она судится с сестрой из-за коридора, невидимого под грудой коробок, и что она ходит играть в волейбол с бывшими одноклассниками по вторникам и четвергам и никогда не меняет этот график, даже когда зову ее на концерт, окутано ореолом романтики. Чем-то похожим на картины Шагала… Теперь я вижу только быт.

И я знаю, но не могу поверить, что в маленькой комнате в конце коридора, сгорая вместе с пылью на лампе накаливания, плачет по мне прекрасная донна Беатриче д’Эсте. Одна из самых красивых женщин, каких я только видел.

– Как бы ни была ты прекрасна, Беатриче, ты мне надоела, – повторил я и пошел прочь.

На улице, тихо ложась на листья, днем сбитые сильным дождем, падал первый и очень ранний снег. Дом кольцом окружал двор, оставляя лишь небольшой разрыв для дороги, поэтому ветра почти не было. Желтые листья, еще влажные, слипались, спайные инеем.

Когда-то я боялся даже подумать, что она разочаруется во мне. Теперь я ее бросил. Все меняется слишком быстро на нашей земле, также как осень сменяет весну, а зима сейчас придет на место осени. И этот снег, пришедший после ливня, тому пример.

Мы познакомились первого апреля. Я шел по Битцевскому парку, неся на плече весенние надежды и большую холщевую сумку с картинами. Их в очередной раз не приняли в галерее, а это означало, что в понедельник снова придется идти на безвыходную работу. Картины тяготили, они мешали развернуться весне, нести их неудобно, и это неудобство вызывало злость и раздражение. Тем более, что ценность их теперь казалась ничтожной. Плечо потело под лямкой, а лямка то и дело сползала с плеча. Я, опустошенный от всех других чувств и переполненный тоской, зашел в парк, чтобы услышать воздух апреля и вобрать его в себя свежими силами. Силы нужны, чтобы снова служить своей музе.

Зайдя в парк, открыл бутылку дешевого вина, и тут же выпил почти половину. Заметив лавочку, сел и достал сигарету. Дым попал в мои легкие, потеснив тоску. Я выдохнул и огляделся вокруг. Облака медленно приближались, ведомые ветром. Их вид странно отозвался в сердце, казалось, я почувствовал зов сырой жизни. Мне захотелось достать этюдник и яркие краски. Только цвет парка еще слишком серый. Дырявый снег на грязной земле и преддождевое небо. И все-таки, размытые тропинки, ручьи, и влажный воздух, словно призывали всех творцов сотворить новый, весенний мир.

Я вдыхал табачный дым и рассуждал сам с собой:

– Как бы то ни было – я художник. А то, что не признанный – может быть и к лучшему. Значит, критики еще не доросли. Значит, будет повод лучше стараться. Значить – игра не окончена. И это даже хорошо, что мне не дано умение писать все, писать как другие. Это хорошо, что мне не дается признание – ощущать эту грусть стоит намного дороже… Это даже бесценно… Такие чувства показывают настоящую жизнь…

Я вспомнил Врубеля. Я смотрел когда-то на «Демона сидящего» и понимал, что никогда не смогу написать что-то похожее, что-то подобное по силе. Такое нельзя скопировать и такому нельзя научиться. И это давало мне вдохновение раньше и дает сейчас. Нельзя стремится к академизму, этот путь скорее алмазный брусок, готовящий лезвие, чем сам клинок. Я не могу писать так, но я могу писать по-своему. Копии никому не нужны. Нужен новый живой взгляд. Я пройду свой путь, и надеюсь, он принесет свободу и удовольствие не только мне, но и еще кому-то.

Возбужденный этими мыслями я бросал глаза с одного предмета на другой, от ближнего плана на дальний. Тут я заметил прекрасную линию. Шею девушки, сидящей напротив на две скамейки влево. Она, склонив голову, отрешенно смотрела на трещины, секущие асфальтовую дорожку. Изгиб ее шеи, переходящий в откровенное плечо, был идеален. Я, переполненный эмоциями, достал картон и уголь и принялся высекать штрихи. Мной овладела страсть, своего рода безумие. Я пыхтел и боялся упустить момент, боялся, что она встанет и уйдет…

Она очнулась от своего зачарованного оцепенения. Движением руки поправила волосы, спадающие на лицо, открыв пленительные веки и щеки. Мне показалось, что я попал на самый край поля ее зрения. Она, несомненно, заметила меня и выдавала это незаметным подъемом губ. Я верил, ей было интересно, и она довольно долго позволяла мне продолжать, не поворачивая головы. Наконец, неуловимо изменив свое положение, ее карие глаза пристально смотрели на меня. Красивее девушек сложно представить, да еще и весна, но я махнул ей рукой, призывая вернуться в прежнюю позу. Она послушалась и застыла в улыбке.

Моя муза, должно быть, была удовлетворена – я написал прекрасный портрет. Беатриче, а это была она, подошла ко мне и села рядом.

– Покажешь?

– А ты не испугаешься, – ответил я с улыбкой.

– Таинственного незнакомца?

– Да нет, своего отражения на бумаге.

– Если ты вложил в него ту грусть и поэзию, которыми светится твое лицо, думаю, бояться мне нечего.

Загоревшись краской от комплимента, я показал рисунок. Он был словно сотворен не моей рукой. Я так никогда не рисовал. Это сырой реализм с характером. От него бы точно не отказалась ни одна дурацкая галерея.

– Очень красиво! У тебя талант! – ее голос звенел весной. Я был польщен, не смотря на то, что фразу про талант слышал уже тысячи раз, и уши потеряли чувствительность к ней.

– К сожалению, я так не рисую. Сегодня мне повезло, – я еще раз, оценивающе посмотрел на нее. То, что я пытался скрыть свой взгляд, видимо, выглядело по-детски неловко, она улыбнулась:

– Ты льстишь мне? Ты так говоришь всем девушкам?

– По правде сказать – нет.

– Если честно, мне кажется, я тебе верю.

– Ты очень красивая, – я чувствовал ее сомнение, – это правда!

– Теперь, я думаю, что ошиблась, что поверила в твою искренность, – она еле скрывала улыбку, – хотя на героя-любовника ты не похож.

Действительно, одет я серо и мешковато:

– Меня зовут Дима, а тебя?

– Меня Катя.

Меня волновала та грусть и то оцепенение, которые владели Беатриче, когда я только увидел ее. Что могло случиться, о чем могла думать она, такая живая сейчас? Этот вопрос превращался в тайну, а тайна делала наше знакомство выходящим за рамки обыденности. Я хотел узнать, о чем она грустила, и одновременно хотел, чтобы это так и оставалось несказанным.

– Где учишься? – спросил я, – понимая, что Катя, скорее всего студентка.

– Это неинтересно, – смущенно сказал она, и, опустив голову, продолжила, – на кондитера в техникуме, на Сокольниках.

– Ну почему неинтересно? – я сказал это, естественно, лишь для того, чтобы поддержать разговор.

– Ты, должно быть художник, это интересная профессия, а я – просто иду по жизни. Иногда грущу… От того, что моя жизнь интересна лишь мне, и то отчасти… И пью шампанское, – Катя говорила медленно и мечтательно, устремляя немного вверх глаза.

Я постоянно, украдкой, смотрел на ее шею и плечо. Они интересовали меня, а слова я почти не слушал.

– Шампанское это хорошая призма, чтобы усилить тоску.

– Да, когда я пью его, особенно в одиночестве, то возникает предчувствие какой-то сверхъестественной встречи.

Мои мысли, да и ее, должно быть, в ту минуту тяготели сейчас к трансцендентному, и, наверное от того говорили мы наивно и неловко, как дети. Я предложил:

– Пройдемся по парку?

– Да, только там такие лужи, давай далеко не пойдем? – под деревьями, где снег только таял, действительно чернела непроходимая грязь.

– Конечно.

Мы встали, и несколько минут шли молча. Наконец, как не старался, не придумав ничего лучше и оригинальней, я спросил:

– Ты часто сюда ходишь, в этот парк?

– В Битцевский – не часто. Я тут второй, или третий раз. Я, обычно, гуляю в Сокольниках.

– Почему в Сокольниках?

– Я там и живу и учусь и работаю рядом.

– А работаешь кем? Ах, точно – кондитером.

– Нет, на кондитера я учусь, – сказала она с улыбкой немного робко приподнимая уголки рта, – меня отец устроил бухгалтером в волейбольный клуб. Платят копейки, но зато можно появляться пару раз в неделю. Да и мужчины там все подтянутые и высокие, – она снова улыбнулась и повела плечами, как кокетка.

– Почему девушкам нравятся высокие?

– Думаю, не всем девушкам, и не все высокие. Да и у нас парни, мягко скажем не красавцы. Например, Паша, вообще стремный.

Мне не хотелось обсуждать парней ее команды:

– Отец у тебя связан со спортом?

– Он редактор спортивной газеты.

– А ты?

– Я играю в волейбол. Не то, чтобы я была профи, но подавать на нападающего могу.

– И у вас прямо женская команда? – я отвлекся от ее шеи и представил стройных и красивых девушек в спортивной форме. Впрочем, этот образ быстро растаял, когда вспомнились образы волейболисток из спортивных новостей и школьных игр.

– Нет, команда, у нас смешанная, – улыбнулась она, – нас там две девушки, я и Лара. Отец не живет с нами, – словно, только, что вспомнив, добавила она. Мы живем вдвоем с сестрой. И с ней же судимся из за жилья…

Почему она сразу все это сказала? Может быть, чтобы больше ничего не держать на сердце? Я хотел спросить, где ее мать, но понял, что лучше не стоит. Не в первые минуты знакомства.

– Сестра похожа на тебя?

– Она старше на год. Нет, она больше похожа на отца. Она высокая и худая.

– Судя по тебе, такой стройной, и далеко не низкой, она должна выглядеть как те девушки, которых у нас в школе называли «дылдой», или «доской»?

– Типа того.

Как просто она рассказывала о себе. Я связывал это с тем, что у нее есть какие-то глубокие этажи души, поэтому она не боится открывать фасад. Я же о себе не сказал практически ничего в тот день.

– Катя, впереди лед кругом, давай, наверное, развернемся?

– Я не боюсь поскользнуться, я ловкая.

– А вдруг ты повредишь свою прекрасную шею? И будешь ходить, держа ее криво? Или еще хуже – сломаешь? Я тогда не смогу пережить, что потерял лучшую из линий, которые когда-либо видел на нашей Земле, – заканчивая говорить, я смеялся.

Она притворно обиделась:

– Тогда сходишь в зоопарк и купишь себе там лебедя.

– Твоя шея не лебединая, мне просто нравится ее непостижимая грация.

– Тогда купи там утку. Я пошла дальше, – она, отбросив назад пальто, которое было немного велико, обнажила темную линию тени между лопатками и смело зашагала вперед.

– Ты же говорила, что не хочешь идти далеко в парк?

– Я боялась луж!

– Ясно… Ах, тут же лед, – ладонью шлепнул себе по лбу, – боюсь, если упаду, то сломаю рамы. Хотя – черт с ними.

Я пошел за ней и подумал: «чтобы мне открывались новые люди, с новыми гранями, нужно, сначала в себе открывать новые грани».

Апрельский день светился чем-то неуловимым. Весна, размывая черты застоявшегося мира, казалось, усиливала его связь с другими мирами. Мы, смотря на одни и те же вещи сейчас, наиболее ярко чувствовали их по-разному. Солнце было ласково к тем, кто жил в тоске и в предчувствии. Появлялись новые неясные ощущения жизни, про которые только лет через десять скажешь: «это было это…». Это было лучшее время в нашей жизни, это была наша ясность, наша страсть, наша любовь. Через много лет только это поймешь, а сейчас просто всеми силами пытаешься осознать, сохранить, но тщетно. Я, как никогда, был близок к своей музе, и, шагая вглубь парка, шел все дальше в новое, параллельное нашему, измерение…

В мастерской, трескаясь и моргая, зажегся свет. Я всегда покупал сюда самые сильные лампы, и был готов, что он ослепит меня. В интерьере, окружающем творчество, я любил яркий свет и любил ровные поверхности, лишенные любых убежищ для тени. Поэтому за мольбертом на стене приколотил белый ватман. Вот только из-за слабой проводки лампа разгоралась долго, хорошо, что сеть в принципе, выдерживает.

Стены обшиты вагонкой, сужающей и без того маленькое пространство мастерской. Это пестрое дерево, может быть, и создавало уют моему дяде, который тоже когда-то здесь занимался своим ремеслом, но мне такой интерьер напоминал больше сауну. Узоры сучков и древесных колец сплетались с зазорами между досками. За много лет было уже невыносимо находить взглядом одинаковые кружки на разных секциях обшивки, говорящие о том, что когда-то это был один ствол, находить царапины, подтеки лака, трещины, шляпки гвоздей. Одно спасение – мольберт, а за ним, отражающая свет, белая бумага.

У ножки мольберта коробка с тюбиками. Мастихин, завернутый в тряпку. Кистями я не пользовался. Давным-давно отказался от них, ведь кисти нужно мыть. Для этого сюда стоило бы провести воду. Мастихин вытер – готово. А суть того, что я хочу передать на холст во мне, а не в инструменте.

Поднимая вверх глаза, я видел свои старые работы, прибитые к потолку. В несколько слоев пестрели яркие размазанные по холсту образы. Если я вдруг вспоминал о них, они давили на меня, как физически, уменьшая пространство комнаты, так и эмоционально. Многие я снимал с подрамника, чтобы натянуть новый холст, на потолке оказывались либо самые лучшие, либо самые неискренние.

Свои произведения я не мог оценить сразу. Очень редко я видел что-то выдающееся на следующее утро, после того, как кончал их поздней ночью. Некоторые через неделю, через месяц снова казались удачными, часть шла в черепицу на потолке. Свежие, еще не настоявшиеся работы ждали вдоль стены в тряпках и мешках. Смотреть на них иначе я не мог.

Мастерская располагалась в одном из гаражей старого кооператива недалеко от Нижегородской улицы. Мой дядя Ваня делал здесь кустарные ножи и стилеты, для этих целей он существенно обновил проводку, подвел усиленное электричество. Несколько лет назад он уехал в провинцию, на малую родину, Воронежскую область, вынужденный ухаживать за обездвиженной матерью. Дядя работал здесь помногу, и ближе к старости, обшил бетонные стены деревом, чтобы не усугублять свой радикулит. Наружные железные ворота открывались так, что могла бы проехать машина, но ехать ей было бы некуда – так как за ними скрывалась узкая деревянная дверь. Таким образом, внешне, этот гараж ничем не отличался от всех соседних, но в нем было тепло, даже зимой. Сухо, тихо. Удобства на улице, но не далеко.

Внутри стояли небольшой столик и верстак. На столике, накрытом бежевой скатертью с рассыпающейся ветхой бахромой занимали почетные места радио и граммофон. Я не мог писать без музыки. К сожалению, не вся музыка подходила. Помню, как переполнялся вдохновением, опуская иглу на «Кармен» Бизе в обработке Щедрина, и не мог писать, когда оркестр в черном виниле играл Баха. К сожалению, и «Кармен», прослушанная больше трех раз, стала вносить в живопись только вчерашнее. Выбор музыкального сопровождения, был необходим, и одновременно, мучителен…

Два шкафа рядом с дверью, и настенные «ходики», неумолимо отбивающие свой ритм также достались мне от дяди. Напротив входа у противоположной стены то ли серел, то ли зеленел усталый, двуспальный раздвижной диван. Пространства для движения почти не оставалось.

Я разулся и бросил куртку на пол по пути к мольберту. Сел на стул рядом и уставился на покрытый маслом холст…

Я устал. Я трезвел и ругал себя, за то, что был пьяным. Мне было тяжело смотреть на картину, так как я не мог найти в ней глубины и свежести. Картины, написанные мной сразу после знакомства с Беатриче, были одухотворенны, но, видимо, как и в случае с великой «Кармен», моя муза не терпит постоянства.

На холсте изображена то ли метель и зимняя ночь, то ли туман и ночь летняя. Крупные тяжелые мазки летели словно снег, а может быть это размытые в мареве тени. А может быть – просто усталость.

У мольберта на полу недопитый мальбек. Я пригубил немного.

– Ты живешь в вине, муза и любовь. В вине и одиночестве.

Сказав это, я немного откинулся на стуле, пытаясь рассмотреть издали гамму цветов и форм. На секунду мне показалось, что среди мазков – ветвей согнутых на ветру деревьев я заметил очертания ее лица. Я быстро поднял мастихин. Снова стал всматриваться. Это Беатриче, и всего несколько ударов шпательком позволили завершить ее образ. Теперь, это точно была она. Картина преобразилась, стала невероятно легкой и искренней.

– Ты снова вернулась ко мне? – спросил я у своей музы, отпивая еще глоток, – значит, я сделал то, что ты хотела?

Я больше ни капли не сожалел, что расстался с Беатриче сегодня. Осторожно и медленно, взяв под руку память, снова пошел по пути вчерашнего вечера…

За деревянным лакированным столом сидели мои школьные друзья: Гриша, Кирилл и Толя. Толя – с девушкой, Снежанной. Та, в свою очередь, взяла с собой подругу Иру, чтобы познакомить с высоким спорсменом-баскетболистом Кириллом. Место, где мы собрались, относилось к тому, что в начале двадцать первого века в Москве называлось «ирландский паб». Ирландское, английское и бельгийское пиво, татуированные официантки, пестрый интерьер, переполненный предметами, купленными на блошиных рынках Западной Европы: номерные знаки; рекламные таблички; шарфы футбольных клубов; пустые бутылки; собрания букинистов. Музыка – тяжелый рок.

Кабак стоял недалеко от школы, и мы по традиции собирались здесь, несмотря на то, что Толя уже переехал на Алексеевскую, а я жил то на Ясенево, то в мастерской, а в последнее время часто ночевал у Кати.

В лицах старых друзей выхватываешь черты, характеристики, которые затем часто ищешь в новых людях и, вспоминая новых людей, невольно вспоминаешь те самые черты. Чертой Толи являлась красивая открытая улыбка на лице с острым носом и острым подбородком, Кирилл – круглолицый с небольшой головой и высоким лбом, Гриша – темноволосый, рано седеющий, с правильными, скорее европейскими, чем славянскими чертами лица и длинными ресницами.

Гриша и Кирилл были спортивными ребятами, я умел подтягиваться и бегать, а Толя к третьему курсу университета совсем обрюзг, тем не менее, его всегда сопровождали стройные красивые девушки. Видимо, потому что, он их не боялся, и, одновременно, ценил женскую красоту. Со Снежанной они встречались уже почти три месяца. У Гриши девушки никогда не было, возможно потому что он был очень принципиальным и прямым и свободное время тратил на бег и футбол. В то же время, он оставался всегда очень галантен как с моей Катей, которая сегодня ждала меня дома, так и с дамами Толи. Кирилл смотрел на девушек свысока своего двухметрового роста, и, казалось, относился к ним с пренебрежением…

Этим летом Кирилл сплавлялся по горным реками Алтая недалеко от Тюнгура, мы с Гришей ходили в пеший маршрут по Большой Байкальской тропе, и сегодня встретились, наконец, поделиться друг с другом впечатлениям и посмотреть фото.

Присутствие девушек, особенно Иры, подруги Снежанны, заметно интересовавшейся Кириллом, не давало нам быть самими собой. По лицу Иры, нежному с нежными контурами всех изгибов носа и рта, летели две вздернутые брови, контрастно указывая, что эмоциям ее не свойственна эта нежность. Я чувствовал в них крики чаек, и старался не смотреть на нее. Кирилл же был к ней пренебрежительно равнодушен, возможно, нарочно показывая это, он говорил только со Снежанной. Когда Кирилл говорил с девушками, вне зависимости от темы разговора, было похоже, что он флиртует. Многие из них, не зная моего друга и считая, что нравятся ему, начинали флиртовать в ответ, и сами, не замечая того, проникались к нему симпатией. Только Кириллу было все равно.

Для того, чтобы описать Снежанну, достаточно представить Виоланту Тициана, додумав, что было бы, если она имела пропорции тела девяносто на семьдесят на сто десять. Влажные глаза и нижняя челюсть, не терпящая обиды, готовые по малейшему поводу задрожать, раскраснеться и заплакать. Говорила она уверенно и отрывисто, когда ее перебивали, или задавали ей вопросы, она немного откидывалась назад и немного выпучивала глаза. Мне она нравилась не только как объект созерцания, и я не понимал, что она нашла в Толе. Речь не шла о каком-то глубоком чувстве, скорее это было чувство зависти. Она ничем не превосходила Катю, разве что, умением быть постоянно с Толей и быть слепо преданной ему, что, впрочем, я не считал достоинством. И все-таки у Кати был один сильный недостаток, в разы увеличивающийся под действием алкоголя – она уже была моей.

Катя сегодня играла в волейбол, да и она не любила сидеть в пабе. Мы договорились, что я приеду к ней вечером. Я вспоминал, как весной, после нашего знакомства, также сидя за пивом с друзьями, я ощущал себя птицей в клетке. Мне хотелось вырваться на улицу, и там обязательно встретить ее, одиноко идущую навстречу влажной ночи. У меня в голове играла музыка, и я хотел слышать ее наяву. Я хотел достать телефон и включить друзьям песни, под которые мы танцевали ночью у колеса обозрения в Парке Горького, с Беатриче… Только знал, что они не поймут…

Сегодня я снова чувствовал себя, точно в клетке. Лишь причина была другая, и этой причиной было то, что моя жизнь теряла свежесть. Я не представлял больше нас танцующих на улице. Ее комната скорее поглотит нас… И от этого я пил крепкое пиво все быстрее…

Пятый бокал портера погрузи меня в себя, лишь иногда улавливая отдельные части разговора.

– Конечно, они смотрят на нашу грудь. И конечно на бедра, не будем обманывать себя, – говорила Ира, надувая губы, – они считают, что задница, это наша самая красивая часть.

Именно ее жеманность и фальшь в интонации голоса заставили меня очнуться от своих тягучих мыслей, я машинальной ответил:

– Самая красивая часть в женщине – это изгиб линии, ведущей от мочки уха к косточке на плече.

Видимо я давно не участвовал в разговоре, потому что обе девушки посмотрели на меня.

– Дима художник, – пояснила Снежанна подруге.

– И что же он рисует? – повернулась ко мне Ира.

Этот вопрос снова нагнал на меня тоску. Я думал, что ответить, а пока думал, забыл, что нужно отвечать… Внешним видом я никак не выдавал художника, да и поведением, думаю, тоже. Ординарный человек, недавно закончивший с образованием… Что я рисую? Вернее пишу маслом… Что пишу? Часто полную бездарность, иногда шедевры, грацию которых вижу один я… Когда написал первые портреты Кати, то их хвалили все… Но никто не купил… Тогда на своих обнаженных плечах она принесла мне неуловимую музу. А теперь муза стала чахнуть, и мой долг отпустить ее на волю. Мое опьяненное создание начало жечь меня: «я должен расстаться с Катей. Расстаться не для себя, а для высшей жизни, жизни великого вдохновения, великой силы, способной давать свет тем, кто в него не верить и вселять чувства в машинальное тело. Конечно, между жизнью с земной женщиной и любовью с неземной и недосягаемой, мне нужно выбрать любовь…»

Меня тронул Гриша:

– Дим, мы платим. Ты говорил, что пораньше сегодня…

– Да, точно, – я очнулся, и мне казалось, немного протрезвел, – сколько же я так проспал? – сказал я в полголоса, и думаю, никто в ритме гитарных рифов не услышал.

Расплатившись, я махнул ребятам:

– Я побегу, меня Катя ждет.

Пожали руки, девушки окинули меня равнодушным взглядом, я устремился к метро. Девушек я всегда интересовал мало, да и они меня больше увлекали до первых слов. Слова словно разрушали вуаль грез…

Вечерняя свежесть раздувала разум. Я дышал глубже, надеясь быстрее освободиться от хмеля, представляя, как пары алкоголя с дыханием уходят в холодный воздух. Шум машин и яркий свет обозначали близость Ленинского проспекта.

«Символ неидеальности мира, Беатриче, это ты, и ты во мне. Та, что была во мне, сейчас она ушла. Она была чутка, остра и томна. Ее не волновал быт и деньги. Ее не волновало ничего из того, что волнует тебя. Эти тяжбы с родственниками, эти желтые квадратные метры», – я собирал фразы по осколкам.

Горели витрины, у метро, на каменной плоскости как всегда, курили люди. Шагнув через стеклянные двери, я словно снова опьянел. Очнулся только когда уже пересел на «красную». И снова ощущал себя совсем трезвым.

Я огляделся. Качался полупустой вагон. Вытертые сиденья. Не смотрел на часы, но думаю, мне повезло, что не проспал все поезда. Ехало несколько человек. Взгляд мой приковала девушка. Ее глаза смотрели сосредоточенно из под вьющихся, стянутых в косу, волос. Она смотрела в одну точку, и я не мог понять, то ли она обижена, то ли напряжена, от того, что одна и поздно. Брови сдвинуты. Руки на коленях. Вложить в них меч, и оживет Юдифь Кароваджо.

Красивая девушка вызывала поток мыслей: «Почему я не с ней? Почему я не могу дать ей любовь? Я же даю любовь не только ради себя, я делюсь ей, как Солнце делится светом. Нет ни одного человека, которому нравятся картины только одного художника. Каждый прекрасен в своем. Идя в музей, в галерею, мы наслаждаемся разным. Я понимаю разную красоту, нежность, бархат плеч и щек, теней, плывущих грациозно по спине. И я не могу любить одну форму, потому что в статике теряется жизнь. Форма должна меняться. Плавно, резко, страстно, холодно, но не однообразно. Если я преклонюсь одной форме, мой путь будет закончен».

Из громкоговорителя донеслось слово: «Сокольники». Мне выходить. И если бы не мысль, что этот поезд может быть последним, я поехал бы с Юдифь, возможно, еще больше напряженной из-за остановившегося на ней моего взгляда…

Все это было вчера… Нет, позавчера!

Понедельник! Я вскочил: мастерская, горит лампа. По самоощущению уже утро. «Проспал!» – пронеслось в голове. Включил телефон. Семь тридцать. Еще десять минут…

Нюхая подмышки и носки, я искал ключи. Состояние одежды еще терпит. Надеюсь, нос не заложен…

Рассовывая по карманам деньги, документы, пропуск от работы, я оделся.

Перед выходом обежал мастерскую взглядом. Я всегда разворачивал мольберт с готовой картиной к стене, чтобы не смотреть на него поутру. Потому что утром я острее чувствовал пошлость и бездарность. Но вчера я уснул перед ним, во сне добрался до дивана, и сегодня картина оказалась обнажена. Зная это, я не смотрел на нее, пока одевался. И вот, я ее увидел:

– Ты снова вернулась ко мне, – выдохнул я и вышел за дверь. Она была искренна и не причиняла боль, – нет, это не пошло…

Вдруг, вспомнив о своем правиле, я вернулся в мастерскую и развернул мольберт…

Выскочив на площадь у метро «Динамо» с жадностью глотал свежий воздух. Оставив позади опутанный лесами стадион, поспешил в сторону Петровского парка. Дорожки и люди переплетались под кронами деревьев. Мелькали знакомые лица прохожих, идущих навстречу, к метро, некоторым машинально кивал головой. Рабочий график объединял нас на этих тропинках.

Затем парк сменился на небольшие улочки, тесные от машин. Серо от пыли и грязи, бетонных заборов покрытых пылью.

Магазин открывался. Продавцы, Андрей и Семен вяло тянули разговор у прилавка. Мы пожали руки. Я прошел через вытянутый зал со стеллажами и вышел на склад. Дверь открыта настежь, за стойкой выдачи чернел проем, из которого, словно корявые зубы виднелись белые и коричневые коробки. Тут мое место.

Я выдаю и проверяю товар. Стою или сижу на барном стуле, хожу на склад и втыкаю розетки в шестиместный адаптер: работает, или нет. Так с утра до вечера. Когда приходят покупатели, я устаю от рутины, когда их нет, начинается самое страшное – целый день сидеть без дела, не находя себе места и зная, что в мастерской ждет она, моя муза. Единственная, кто может изменить мою жизнь.

Нарочно шумно прозвучал мой вздох: «ну что ж». Я надел красную тенниску, с надписью, вышитую белой нитью «ЭК. ЭлектроКомплект». Тенниска висела тут же, на крючке, сразу за косяком двери. На ее место повесил свою вытертую зеленую джинсовую куртку. Теперь можно спокойно покурить у черного входа. Расставание с Катей освобождало мысли, я не сомневался, что это решенное дело.

Снег растаял, насытив лужи. Потеплело и, кажется, листопад взял у осени еще несколько дней. С самого утра, наполненный вдохновением, я не мог начать работать и курил одну за одной. Я знал, что меня не позовут, пока не придет покупатель, и спокойно слушал дверь. Думал, что продав хотя бы одну картину по настоящей цене, брошу все и буду только писать. Мне не нужны деньги, мне нужна любовь моей музы. Я хочу дарить ей подарки, а их не купишь у торговца, как цветы и шампанское. Это не амбиции, не политика и не бизнес. Это любовь.

Громкость слов внутри магазина увеличилась. Андрей с Семеном заговорили о чем-то с девушкой. Я удивился, ведь обычно к покупателю подходил один из них. Ее звонкий голос снова напомнил мне о работе – пришел клиент. Я стал вслушиваться сквозь шум улицы и вникать в беседу. Они говорили с ней не как с клиентом, скорее как со знакомой. Наконец, Андрей сказал:

– Вот, с этим чеком на склад, это прям сюда.

Я быстро зашел и встал у потертой стойки выдачи. Красивая, она улыбалась глазами. Я был не готов встретить такой взгляд и, обожженный, невольно смотрел только на чек в ее руке.

– Что Вам?

– Вот, зарядку, – она протянула чек.

– Ага, сейчас, подождите, – я также, не поднимая головы, пошел в складскую комнату.

Зарядку нашел быстро. Нужно вернуться и не бояться ее глаз.

Я вернулся, но не в силах посмотреть ей в глаза, разглядывал дверной проем правее ее головы.

– Вот возьмите, – я, наконец, загляну в них, и снова отвел.

– Спасибо, – мы снова встретились взглядом. Какая красота. Не нужно ничего больше, ни лица, ни тела, ни волос.

Она вышла, теперь я старался не смотреть на движение бедер, стянутых юбкой.

Через минуту зашел Семен:

– Ты видел, попа – орех.

«Ты видел, какие глаза?», – подумал я, но промолчал.

– Да, а кто она?

– Новая продавщица в аптеке, – аптека располагалась в подъезде соседнего здания-многоэтажки.

– Ясно. А мне и показалась, что вы, ребят, ее знаете.

– Очень улыбчивая, общительная девушка, – Семен сам улыбнулся, немного приподнимая уши на круглом бритом и лысом лице. Когда он улыбался, то немного краснел.

– Мало вам девушек за день, вы их хоть видите, а я на складе только с коробками торчу, – продолжил я весело.

– Электроника не то, что их манит, – поддержал Семен, – вот, если бы мы работали в ювелирке.

– Ну да, тогда бы ты носил не красную жилетку, а пиджак…

Весь оставшийся день я пытался вспомнить, у кого украла она эти глаза. К обеду уже не сомневался, это точно был Вильям Бугро, но даже к вечеру, я не мог выстрадать для себя ответ – ее глаза, глаза какой из его девушек. Черты лица к тому времени совершенно забыл.

Скука страшный демон. Сегодня было не больше семи-восьми покупателей, дошедших до склада, и день тянулся вечность. Особенно становилось сложно, когда появлялись идеи новых картин. Их не терпелось реализовать, и я остро чувствовал, как на работе время идет впустую. Большое счастье, если останется запал на вечер. Сегодня еще, вдобавок, разболелась голова. Она стала часто болеть, когда я выпивал больше чем полбутылки, и даже дождь и пониженное давление не спасали, как раньше.

– Впрочем, это хороший повод зайти в аптеку…

Вечером я так и сделал. Металлические цилиндры качнулись и зазвенели, когда открылась стеклянная дверь, обрамленная серым железом. Людей внутри не было, лишь многоуровневые полки, расходящиеся в разные стороны. Кроме лекарств, белое помещение, заставленное стойками, наполняла классическая музыка. Она играла тихо, и я, возможно, не уловил бы, если не знал Сен-Санса.

Тихо подошел к прилавку. Из подсобки, освещенной тускло на фоне яркого света витрин, грациозно покачиваясь, выглядывала ее ножка. Рядом на полу стояли туфли. Похоже, она не слышала, как звенел колокольчик на двери.

– «Лебедь», – спросил я, придавая голосу естественность и добавляя громкость.

– Ой, – она тут же надела туфли и встала, – что простите? – девушка не сразу очнулась от дремы, потом, увидев меня, продолжила уже весело, – я не услышала, как ты вошел, извини.

Ее смущение сделало меня более раскованным, и я позволил себе заглянуть в ее глаза:

– «Лебедь», «Карнавал животных», Камиль Сен-Санс?

– Ничего не могу поделать с собой, без музыки рабочий день невыносим, – она развела руками, – через полчаса народ еще навалится. Ох, – девушка закинула назад свободные каштановые волосы, а рукав ее халата сполз вниз, позволив мне увидеть ее круглую ручку до плеча.

Широкоплечая, среднего роста, она имела фигуру с грацией, не испорченной фитнес-клубом и спортом, естественную, природную красоту тела. Возможно, немного узкие для ее плеч бедра, компенсировали красивые икры. Лицом, она действительно походила на девушек с картин Бугро, но, все-таки в ней было больше кислого. Только теперь я отчетливо видел, особенно когда, делаясь серьезной, она сильно опускала довольно широкие брови – это «Весна» Франца Фон Штука.

Мне сделалось неловко, что я так смотрю на нее. Я решил перейти к деловому тону:

– У тебя есть «Спазмалгон»?

– Да, – таким же невозмутимым голосом ответила она, – у меня еще есть еще два билета на концерт, ты любишь классическую музыку?

Я бы никогда не поверил, что она предлагает так первому встречному пойти с ней, и ответил:

– Люблю, но мне не с кем ходить туда, – я улыбнулся, – а один я лучше послушаю граммофон.

– Да, нет, я же тебе предлагаю сводить меня, – ее влажные губы сложились в ответную улыбку.

– А когда?

– В пятницу.

– Я был бы очень рад.

– Отлично, Люба, – она протянула руку.

– Дима, – я слегка пожал ее пальцы.

– Будут «Первые концерты» Чайковского в его же консерватории.

– Отлично! – мне было, в общем-то, все равно, куда с ней идти.

– Отлично.

– Может быть, тогда сегодня сходим куда-нибудь, чтобы познакомиться?

– Нет, сегодня я допоздна тут. Да и вдруг, после того, как познакомимся, не захотим идти вместе в консерваторию? А одна я уже не хочу.

– Мне кажется, ты без труда найдешь другого, – я снова заглянул ей в глаза.

– Да, но в тебе что-то есть. Ты угадал Сен-Санса.

– Он слишком известен, в следующий раз загадывай кого-то посложнее…

– Я не выдержу других целый день.

Как несколько слов неожиданно освежают всю жизнь. Выйдя из-под свода искусственного света аптеки, я чувствовал себя другим и живущим в другом мире. Напевал под нос Сен-Санса и Дебюсси, и медленно шел, в глубине души не желая возвращаться в свой мир. Ведь там, под воздействием привычек и лени пройдет это ощущение нового. Поэтому выбрав непривычный маршрут, я пошел к метро наугад, осознанно делая крюк. Иногда срезал через дворы, рассматривая людей, пивших на лавочках и детских площадках. Я примерно знал этот район, так как когда-то довольно долго плутал, в поисках отделения «Сбербанка», где я оформлял зарплатный счет. Эти знания помогали обходиться без карты.

Что-то похожее происходило в апреле. Незнакомая Люба, пришедшая осенью, и Катя, сами были как весна и осень. Одна уступала право другой. Как сильный ветер, дующий в грудь, одновременно и тревожил и обнадеживал, так и эта встреча, одновременно заставляла мечтать и оборачиваться на прожитые прошлые мечты.

Ясное небо продлевало угасающий день, вечер лишь немного сглаживал контуры домов, деревьев, людей и заборов, темнеющих вдалеке. Старые дворы встречали приветливо, листья кружились к земле. Я не замечал, как мелькали дома.

Очередной двор вывел меня к зеленой вывеске банка. Теперь можно и домой. Отсюда виднелись леса стадиона, обозначавшие направление к метро. Пройдя пару подъездов, остановился у черного стекла, отсекающего ноги ниже колен. Тут раньше была пивная, и еще висела сверху электрическая нитка: «живая музыка». Я посмотрел на себя, отраженного вместе с домами и небом. Зеленая джинсовая куртка болталась поверх растянутой бордовой кофты, надетой на серую рубаху. Брюки, ремень. Из расстегнутого на две пуговицы воротника блестела монета на черном шнурке.

Это монета, десять рублей, которую я просверлил и повесил на шнурке, являлась моим первым гонораром. Когда-то давно я подарил картину матери своего друга, а она сказала, что просто так не возьмет, нужно дать хотя бы монету. После этого я долго размышлял на тему искусства, его цены и денег. Я бы хотел, чтобы мои картины и деньги находились в разных плоскостях, но, к сожалению, у нас нет другого мерила. Я встречал как-то художника, пишущего за вино. Пять бутылок за работу. Ему платили разным вином, дорогим и дешевым, кто какое пил, и как оценивал полученную работу. Сглаженность недорогого вина, ему, как и мне, сполна дополняла музыка. Но тот художник мог себе такое позволить, потому что зарабатывал на жизнь другим…

Вечер сменила ночь, ночь утро, я плохо спал и не мог себя ничем занять. Я был, мягко скажем, заинтригован. Красивая девушка оказалась еще и интересной. Еще больше загадочности и томности ее образу добавила просьба не ходить к ней всю неделю. Впрочем, это могло быть простой уловкой, которой Люба могла постоянно пользоваться. Тем не менее, то, как она это подавала, было уже искусством.

Не вытерпев, и найдя пару организационных вопросов, я все же зашел в четверг. Внутри аптеки все было также. Белый свет, но за прилавком стояла другая, тоже молодая.

«Может быть, днем тут работают стажеры? Сколько Любе лет?», – возникла резонная мысль.

Немного наклоняя голову, продавщица напоминала итальянскую девушку Сезанна. Я растерялся. Вначале, я думал спросить, где Люба, но потом решил, что, если вдруг Люба здесь, то не хочу говорить с ней при свидетелях.

Ее коллега также имела приятную наружность, вероятно татарка, немого полноватая, но с роскошными густыми волосами. Глаза подчеркивали модные большие очки в толстой круглой оправе.

В аптеке больше никого не было. Она не могла не слышать звонок, но долго не поднимала взгляда от небольшой книги, обернутой в газету. Наконец, нехотя обратив на меня, вставшего посередине зала, внимание, спросила:

– Вам что-то подсказать?

– Нет, извините…

Я хотел уже выйти, но все-таки, поняв, что выгляжу глупо и странно, заставил себя спросить:

– Вы одна работаете сегодня? – поняв, что этот вопрос звучит совсем неоднозначно, я добавил, – Люба сегодня будет?

Аптекарша ответила невозмутимо:

– Будет завтра.

– Спасибо, – она немного поправила круги очков и вернулась к чтению. Я вышел.

На улице, подумал: «интересно, много ли к ней заходит людей, которые становятся в центре зала и стесняются, не решаются спросить какое-то лекарство? И на сколько ее лишенная эмоций манера говорить помогает им сделать покупку». Я представил, как подросток покупает у нее презервативы…

Вечер обещал быть тихим и безветренным, я снова решил сделать крюк до метро. Завтра свидание, я волновался. Конечно, стоило зайти домой и принять душ. Хотя бы посмотреться в зеркало. Побриться.

– Так, побриться я могу и на работе, – рассуждал я.

На съемную квартиру ехать не хотелось, к родителям тоже. Эту неделю я жил в мастерской, пытаясь написать что-то подобное абстрактному портрету Беатриче. Получалось неплохо, но слишком натянуто. Не было легкости, слишком явный символизм. С одной стороны, я понимал, что с ее портретом мне повезло, с другой, что теперь этот секрет неявного очертания мне открылся. Я еще не терял надежды, и вечер хотел посвятить созерцанию своих новых работ. Может быть, и придет эта пара мазков, меняющих восприятие.

– Помыться там же, – у нас рядом со складом в подсобке был душ. Семен туда ходил, когда приезжал на велосипеде, – а зеркало? Посмотрюсь опять в стекло пивной, – от такой простоты я улыбнулся…

Освобожденный от работы, я не спеша пошел провожать угасающий день. Вчерашняя дорога сегодня казалась совсем знакомой. Проходя дворы, я не шел наугад, а уже строил свой маршрут короче.

Черное стекло закрытого бара снова показало мое отражение:

– Борода достаточно длинная, чтобы не бриться, – я снова улыбнулся, – куртка сойдет, а вот брюки нужно погладить, – я покачал головой, – и, наверное, купить новую рубашку и ремень. И носки. Носки обязательно.

Я стал немного переживать, что из-за утюга придется все-таки ехать на квартиру. Мы снимали ее вскладчину с двумя однокашниками. Вдруг меня осенила мысль, что утюг я могу взять на работе, распаковав коробку со склада.

– И тут же на стойке выдачи и поглажу! – теперь я был абсолютно счастлив.

Вечером в торговом центре купил носки и светло-голубую рубашку. Еще три бутылки вина. На ремень деньги пожалел…

В мастерской играл Равель. Фото Беатриче стояло на мольберте, в руке, поднося к ней и утомляя пальцы, я держал попеременно ее производные, написанные на этой неделе.

– Слишком видна разница, где писал человек, а где муза рукой человека, – заключил я и небрежно бросил последнюю картину на пол, – я могу положить миллион мазков, сглаживая краску, но от них не будет того эффекта, как от одного, попадающего в сердце.

Обновив вино, я сел перед удавшейся картиной Беатриче. Смотреть на нее до утра…

За Любой зашел ровно в шесть. Она как раз выходила из-за стойки, прощаясь со вчерашней коллегой-татаркой. Та взглянула на меня и улыбнулась Любе. Люба улыбнулась ей и мне тоже.

– Привет!

– Привет, Люба!

– Ну, все, пока, Кам, – сказала она коллеге, – спасибо, что подменишь.

– Тебе спасибо!

Люба застегнула молнию короткой кожаной куртки, под которой теплом зеленело вечернее платье чуть выше колен. Я открыл перед ней двери и мы вышли. Сделав, притворно обиженные брови, она спросила:

– Почему ты меня не послушал? Камиля сказала, ты приходил вчера, – ее интонации стала чуть-чуть строгой.

– Не удержался, – я не любил общество более чем одной женщины, оно на меня давило, и, еще не выйдя из под пресса ее напрницы, отвечал лаконично.

– Ты хотел меня увидеть?

Думаю, она ждала даже не самого ответа «да», а хотела проверить мою решительность, и если я не отвечу сразу, то начать игру, в конце которой будет все то же «да»:

– Да, – я не могу назвать себя решительным, но я хотел показать, что понимаю правила игры. Я посмотрел ей в глаза. Сегодня чуть больше макияжа. Как хрупко то сокровище, которым она обладает. Немного притворства, немного фальши, раздражения, отсутствия интереса, разочарования, и оно потеряет свой драгоценный блеск.

– Я тоже хотела увидеть тебя, ты милый.

Про себя я подумал: «Милый? Такой эпитет подходит только котикам». И вспомнил свои замки и поля славы, свои горы и гроты, снова и снова подтверждая уверенность в том, что я неординарная личность, обладающая сложным характером, что я герой драмы, испорченный романтик, и так далее… Но, мы допустили слишком много пауз в разговоре:

– У тебя очень красивые глаза, это настоящее сокровище.

– Такой комплимент мне много кто делает, – она изобразила кокетку.

– Значит, в нем нет лести. У тебя много ухажеров?

– Нет, но и девушки могут дарить друг другу комплименты.

– Что-то я не верю в искренние комплименты между девушками, – я не шутил, но чтобы не задеть чувство женской солидарности, говорил с улыбкой. Я знал, что пока еще интересен ей, она простит, если буду немного ее покалывать.

– Есть разные сорта девушек. Кто-то бы начал тебе отстаивать, что ты не прав. Я только скажу, что ты точно, да и не один из парней, не знает нас так хорошо, как он думает.

Мне понравился ее ответ, и всю дальнейшую дорогу мы, как мне казалось, остроумно, обсуждали борьбу полов. Нам повезло, и небольшое неожиданное осеннее потепление отдавалось весной в легких, а главное – в сердце…

Метро пролетело легко и незаметно. Его фонари уступили место свету улиц. Большая Никитская встречала вечер теплыми огнями и извечной толкотней. Осень дарила Москве ясную хорошую погоду. Протиснувшись через спешащий народ и тяжелые двери, мы оказались в изящном фойе консерватории. Где-то играла музыка, но из-за гула гостей, я не разбирал, звучит это радио, или живой инструмент.

Матовый свет ламп и старое темное дерево напоминали, что мы вышли в люди. В потоке человеческой речи приближался гардероб. Я помог Любе раздеться и подал куртку пожилой женщине, неуемно недовольной тем, как публика себя ведет и тем, как небрежно сует ей свои шмотки.

– Давай свою тоже!

Я вложил Любину куртку в свою и протянул снова.

– Петелька есть?

– Что, простите?

Она уже нащупала петли на куртках и пошла между вешалок, задевая их плечами и бедрами.

Я обернулся к Любе, по привычке оценивая линию шеи. Увидев золото, струящееся между ключиц, и золото на ушах своей спутницы, сверкающее много меньше, чем ее силуэт, я вдруг почувствовал: здорово, когда рядом с тобой такая красивая девушка. Мне стало казаться, что все смотрят на нас, сначала на нее, а потом на меня, оценивая, достоин ли я стоять с ней. Наверное, она моложе меня…

– Номерок, – послышался сзади недовольный голос.

– Да, спасибо…

Мы вышли в центр фойе. Я рассматривал проходящих мимо мужчин в модных шарфах, пожилых женщин, шепчущихся парами, молодых девушек стройных со стройными кавалерами.

– Так, сейчас, я вспомню, куда нам идти, – сказала она неуверенно, оглядываясь по сторонам.

Я тихо взял ее за руку:

– Сюда, – направление я посмотрел, как вошел в здание.

Она позволила мне держать ее руку. Это было приятно. Приятно ощущать нежную и хрупкую силу, приятно снова чувствовать предвкушение весны и переживать заново первые шаги навстречу любви. С той лишь разницей, что раньше, идя по лестнице чувств, я смотрел на свою спутницу, шел неровно, оступался, спотыкался. Теперь я смотрю под ноги, знаю, сколько ступеней примерно вверх, какая скрипит подо мной, и на какой я устану.

В окружении других гостей прошли зал с колоннами, и поднялись по лестнице. Женщина контролер надорвала наши билеты, а Люба купила у нее афишу, одновременно прозвенел второй звонок.

– Смотри, Дим, они опять будут ставить «Requiem», – Люба читала на ходу.

– Я ходил с родителями в прошлом году, только не сюда, а в костел на Баррикадной. В целом, нам понравилось.

– Ты часто туда ходишь?

– Не очень, мой товарищ, Илья, любит там бывать. Мне вообще сложно себя назвать меломаном, – я улыбнулся, и немного засмущался, как всегда, говоря о себе вслух. Тут же вспомнил свое старое правило, говорить больше о ней, – А ты, должно быть, в курсе всех музыкальных событий?

– Нет, только классической музыки.

– Совсем не слушаешь ничего больше?

– Нет, конечно, слушаю, но в плейере. Сила, заложенная в звучании оркестра, восполняет во мне силу, которую я трачу на ожидание чего-то в жизни.

– Ого, как сказано, а чего ты ждешь?

– Ну, ты же сам знаешь, чего ждут все девушки! – она подняла плечи и развела руками.

– Власти?

– Конечно! Власти, квартиры, машины, дачи…

– С дачей, это не ко мне, – мне казалось здорово, что наши шутки так легко текли в одном русле, пусть и не очень изящном, и я боялся продолжать.

– Зря, у моих родителей такая хорошая дача. Пятьсот метров до Оки через лес.

– Если там Ока, то до твоей дачи, как до Петербурга.

– С пробками иногда – да. Я часто езжу на велике и на электричке.

– Я на электричке не езжу без «ягуара», – сам не знаю, зачем сказал ей это.

– Фу! Это же такая дрянь, надеюсь, ты шутишь. Скажи, что ты шутишь!

– Конечно, шучу, – я не шутил.

– На самом деле, там, на Оке, потрясающие закаты. В Москве такого нет. Может быть, раньше было, когда не было машин, но сейчас – серость.

– Согласен. Тут и звезд то не видно, радуешься, когда выплывает Луна.

– Не знаю, ты рыбачишь, или нет, но на Оке и рыбалка отличная, а зимой один раз я видела такое гало…

Третий звонок. Вышел уверенным шагом дирижер. Мы, скрипнув, сели на свои места. Музыканты приготовили инструменты. Свет в пышном зале погас, ложась на заполненные ряды томным шепотом. Сверху во тьме силуэтами проглядывались портреты композиторов. Под аплодисменты погас и шепот…

Свет загорелся. Ей так много хотелось мне рассказать, поделиться впечатлениями от концерта. Это я видел по глазам. Широко открытым и влажным. Иногда, мне казалось, она даже плакала, но я не смел взглянуть на нее. Музыка одухотворяла и возвышала нас.

В антракте мы не говорили о концерте, словно боясь сглазить продолжение. Весь перерыв тихо гуляли по старым коридорам, рассматривая их убранство. Теперь же Люба не боялась показывать восторг. Она, то восхищалась скрипкой, то всем оркестром, то начинала говорить, как они с подругой ходили на Малера. Потом возвращаясь к Чайковскому, твердила мне, что нет ничего прекраснее, чем вступление скрипок, и вальс.

Мне хотелось ее слушать, и я радовался, что она так счастлива. Мне тоже очень понравилось, но я не мог подобрать слова, и поэтому молчал, или отвечал односложно. Оба этих концерта, в исполнении Гилельса и Острайха хранились на виниле в моей мастерской.

Концерт для скрипки, шедший вторым, пролетел незаметно, словно сон. Я представлял себе цветы стоящие в хрустальной вазе, мысленно проходил по стеблям, острым листьям нераскрывшимся нежным бутонам и каплям лепестков. Прогремели аплодисменты. Шумом наполнились ряды и коридоры.

– Но какой же момент тебе запомнился больше всего? – не унималась Люба.

– Знаешь, в самом начале, когда вступал пианист, мне показалось, я не видел призрака, ничего подобного, просто ощущение – сам композитор стоял у рояля. И как только он понял, что дело в надежных руках, то ушел куда-то в зал, дав простор исполнителю…

Так не мог закончиться вечер, и незаметно для себя, мы вышли на Арбат. Ближе к МИДу зашли в пивбар «Эрик Рыжий», просто потому, что я бывал там несколько раз ушедшим летом. Без веранды, замороженной до прихода осени, там казалось очень тесно. Кругом галдели, галдели и мы. Сели на высокие стулья у окна и со второго этажа смотрели через мутное стекло на осеннюю и многолюдную арбатскую ночь.

Я сказал немного слов о «Щелкунчике», на миг прерывая поток ее чувств. О том, что грустно, когда сказка заканчивается, пусть даже хорошо, но ее не вернуть. Поэтому финал балета идет под грустные ноты. Эту фразу я слышал как-то по радио. Потом мне удалось еще вставить фразу об «Острове мертвых», чтобы похвастаться своей эрудицией, я рассказал историю картины Берклина и Рахманинова. Она все это знала.

Меня тоже распыляли чувства, потому что снова и снова я понимал, что со мной рядом необыкновенно красивая девушка. Обладательница глаз, которых не сыскать и на тысячу.

Потихоньку ее страсть угасала. Но это не была усталость, или скука, скорее покой после грозы и ожидание, что вот-вот и выпадет роса и наступить ночь, и придет долгожданная свежесть. Видно было, как она стала расслабленней и раскованнее. Да и пиво делало свое дело…

– Я бы хотела выпить вина, – предложила она.

– Мне жаль, что я привел тебя сюда, – искренне ответил я, – я и сам больше люблю вино. Только люблю его в одиночестве.

– Я тоже, поэтому не настояла, чтобы мы шли в другое место.

– А где тут места поблизости?

– Мы с подругой ходим в кафе «Жан Жак», на Никитском.

– Хочешь, пойдем туда?

– Да, нет, не хочу, давай лучше погуляем?

– Будет поздно, я могу проводить тебя до дома?

– Мы с тобой только познакомились, я не могу допустить, чтобы ты узнал, где я живу, – она смеялась.

– Ясно. Тогда просто погуляем и я закажу тебе такси.

– Не нужно за мной ухаживать, я и так тебе очень признательна, что ты составил мне компанию, – видимо, она подумала, что слова про ухаживания могут мне не понравиться, – к тому же так ты узнаешь, где я живу, – она немного помолчала, – а ты где живешь?

Эта фраза заставила меня волноваться. И по тому, что за ней могло следовать очень многое, и потому, что я жил на съемной квартире с Егором и Ильей. Но у меня была еще и мастерская.

– Я снимаю комнату с двумя бывшими сокурсниками. А еще, иногда, ночую в отапливаемом гараже, – я уточнил, про отопление, чтобы сильно не пугать ее. В этот момент во мне уже просыпался хищник…

– От чего у тебя голова болит?

– В смысле? – я вначале не понял вопроса.

– Ты покупал «спазмалгон»…

– А, ну в целом, от вина.

– Почему пьешь? – в глазах ее блестел хмель.

Мне не хотелось говорить о том, что я пишу, и пью, потому что меня терзает неумение угождать своей музе, что все девушки никогда не будут даже близко походить на нее… Но и лгать, после ее восторга и исповеди, я не хотел:

– Потому что пишу…

– Пишешь книги? – Люба спросила машинально.

– Нет, – я скромно улыбнулся, – пишу картины. Живописью занимаюсь, – я непроизвольно опустил глаза.

– Ясно, а я рисую карандашом.

– Круто! Покажешь?

– Да, мне интересно мнение профессионального художника, – она смеялась, – с удовольствием принесу в аптеку. Ты же профи?

– Сложно сказать…

– Почему сложно? Ты продаешь картины?

– В отличие от профи я продаю не свое мастерство, а свою грусть.

Она замолчала, а потом посмотрела на меня удивленно:

– Я всегда боготворила тех, кто может творить. Я сама безумно люблю музыку, но не могу сочинить ни одной фразы, – я видел, что она уже пьяна, возможно, отсюда весь восторг ее слов.

– Я не то, чтобы люблю живопись… Но не писать я не могу.

– Что ты пишешь? – в ней снова засверкал интерес. Мой долг художника был его усилить.

– А ты что рисуешь?

– Я первая спросила!

– Я пишу свою музу. Она меняет свои формы, свою внешность. Она меняет свои воплощения в реальном мире, я пытаюсь догнать ее. Такая у нас игра. Иногда, она мне поддается, и я успеваю за ней, иногда – нет. Ее зовут Нета, кстати, но не знаю, зачем тебе это сказал. Весь восторг, который, иногда, я получаю извне, как ты сейчас, я не в силах держать внутри, моя душа для этого слишком слаба, и я либо, отдаю его своей музе, либо, когда она не хочет от меня подарков, я отдаю его вину.

– Ты довольно сдержанный, если не холодный, не верится, чтобы ты испытывал восторг…

– Я помню, как ходил недавно в Третьяковку и смотрел на «Ангела сидящего», – мне не нравилось повторять свои мысли даже себе, но я уже не в силах был придумать новое, – я понимал, что не смогу никогда достичь высот Врубеля. И одновременно, понимал, что мой путь совершенно другой, что восхищаясь одним, я могу создать нечто другое, не менее прекрасное, если смогу перенести туда, не потеряв эту искру. Тогда я испытывал восторг.

Дальше я набрался храбрости и произнес свое стихотворение, свою мантру:

– Я не жду, не боюсь и не спешу,

Музе безымянной я служу,

Лишь когда хожу в небытие

Имя знаю светлое ее.

– Красивые стихи. А что значит знаю ее имя, когда хожу в небытие? Ты имеешь ввиду, что узнаешь ее имя, когда умрешь? Ты ведь сказал, что ее зовут Нета?

– Нета это имя, которое выдумал я. Настоящее имя я знаю, только когда теряю связь с реальностью, например сплю, или пьян, не обязательно мертв, – я улыбнулся, – вино – отличный проводник к трансцендентным знаниям.

Люба задумалась, я был уверен, что моя прекрасная собеседница не поняла моего ответа. Дальше она продолжила, видимо, чтобы не оставлять большую паузу:

– Так ты не ответил, ты пишешь портреты?

– Я пишу свою музу и любовь, – я взглянул на нее. Она все равное не поймет, – да, если на пальцах, я пишу портреты и абстракции. Но, давай лучше сменим тему, я уверен, что твоя жизнь намного интересней?

– Не обижайся, как я уже сказала, я сама не творец, и не пойму тебя. Я могу понять, или полюбить, если оно того стоит, твое творчество. Покажешь что-нибудь?

– Зачем показывать старое? Хочешь, я напишу что-нибудь для тебя? Принесу потом, на работу?

– Напишешь меня?

– Конечно, я могу сделать портрет с фотографии.

Она замолчала ненадолго:

– Нет, я хочу с натуры.

– Представь, сколько это займет времени? Тебе придется ездить ко мне в мастерскую несколько дней. Да ты и не высидишь, – я улыбался.

– Сегодня вся ночь впереди, а завтра выходные.

Я был ошеломлен. Она пойдет ко мне в мастерскую!? Я же не смогу совладать с собой. Я не герой-любовник… Я постарался не подать вида, что волнуюсь, а сам еще долго боролся с паникой:

– Ну, если ты готова, то нужно ехать на Нижегородскую.

– Поехали, почему нет? – она медленно взглянула в окно, – только давай еще посидим немного.

Несколько минут длилось молчание. Я приводил в порядок мысли и боялся представить, что в голове у нее. Она спросила:

– Почему бывает, что твоя муза не хочет подарков?

– Иногда она ревнует, как мне кажется, иногда – считает, что я не достоин ее, потому что не могу быть ей под стать в свободе, в бесстрашии, – как легко Люба заставляет меня волноваться, – чем ты занимаешься в свободное время?

– Я? Слушаю музыку. Это ты уже знаешь. Езжу на дачу. Езжу к бабушке. И, ты только никому не рассказывай, – она перешла на шепот, – хожу в театральную школу…

– Ого, так ты актриса?

«Это многое объясняет», – подумал я про себя. Я вспомнил некоторые ее фразы, сказанные сегодня, и тут они мне показались чересчур наигранными. Она перебарщивала с чувственностью. Потом посмотрел на нее, немного пьяную, сидящую со счастливым лицом, и рассматривающую прохожих. Все же в полном отсутствии искренности, я не мог ее упрекнуть.

– Все-таки, пока мы к тебе не поехали, расскажи про свой стиль?

– Мой стиль? Я специально не делаю какой-то стиль. Я думаю, он схож с одной из ветвей постмодернизма. Я, честно сказать, не разбираюсь в этом точно. Представь импрессионизм, экспрессионизм, фовизм.

– Ну, примерно представила, – Люба покачала головой.

– Я называю свой стиль «адаптивизм». Я думаю, что у меня вкус превалирует над техникой. Я кладу мазок, еще один, потом уже отталкиваясь от них, трансформирую композицию и гамму, при этом сохраняя основную идею. И набросок карандашом я делаю примитивным, чтобы оставлять себе как можно больше свободы.

– Я это пойму только когда ты начнешь писать меня.

Я улыбнулся:

– У меня даже бывает «рука бога».

– Что это? – Люба немного подалась вперед, ко мне.

– Это когда я нечаянно, или неаккуратно кладу мазок, или мастихин проскальзывает по холсту. Потом вижу, что получается неплохо и оставляю так, не исправляя, или обыгрываю новыми мазками. И все же, давай не поедем ко мне?..

– Раздевайся здесь. Вот тут вешалка у двери, – я помог Любе снять куртку, сам быстро разулся и поспешил заглянуть за верстак, – отлично, вино у нас есть: две бутылки мальбека.

Сильно пахло краской. Хорошо, что не моей затхлостью. Впрочем, ее я мог уже и не чувствовать.

– Отлично, – повторила она, – и мне показалось, что она сомневается, правильно ли делает, что заходит так далеко.

Я, стоит отдать себе должное, всю дорогу отговаривал Любу ехать сюда. Чем больше отговаривал, тем больше понимал две вещи: она лет на пять моложе меня, и она из тех людей, кто, если уже решил для себя что-то, то будет идти до конца.

– Единственное… У меня тапки всего одни, но ты можешь не разуваться. Или давай вместе походим босиком.

– Давай босиком.

Наступало то время, когда мы попадаем из одного мира в другой. Из мира фасадов людей и зданий мы очутились в камерном мире, наполненном бытом и уединением. Я хотел как можно скорее провести сюда мост и, открутив крышку, разлил вино в два хрустальных бокала. К счастью, от дяди их осталось шесть. Я поднял бокал:

– За те чувства, которыми мы обладаем, и за искусство, которое их бередит.

Люба, успев разуться, подошла, взяв бокал, и чокнулась со мной. Она посмотрела мне в глаза, таким взглядом, словно проверяла кто я. Тот ли я, с кем она хотела остаться сегодня вечером, или чужой. Или серый фон прожитого дня.

– Если ты беспокоишься, давай, я закажу такси?

– Да, я не знаю… Я, просто, редко остаюсь в гостях.

– Ты можешь уехать в любую минуту…

Мы выпили еще. Я пригласил ее на диван. Скрипнули пружины. Тут можно было либо лежать пластом, либо сидеть, далеко подаваясь вперед. В общем – неудобно. Она увидела картину:

– Потрясающе, – Люба встала, – можно посмотреть?

– Вблизи хуже будет ощущаться композиция.

– Эта девушка твоя муза, или просто абстракция? – спросила она, лукаво улыбаясь. В ней снова загоралась раскованность.

– И то и другое. Но могу сказать честно: у меня никогда не получались несуществующие девушки. Сколько бы я портретов ни писал – красивые только те, что списаны с живого человека.

Я вспомнил про Катю. Она никогда не приходила сюда. Не знаю, насколько ее интересовало мое творчество. Да и я не очень-то был бы рад, чтобы женщины часто нарушали покой моего алтаря.

– Очень сильная картина. В ней есть мощь и поэзия.

– Спасибо, – я опять начал смущаться, – на самом деле, когда-то я писал стихи, но живопись научила меня трезво смотреть на поэзию.

– О чем ты?

– Мне кажется, что все поэты, то есть, те, кто пишут стихи – самовлюбленные.

– А ты?

–Я влюблен в Нету.

Люба хлопнула в ладоши:

– Первый раз встречаю настоящего художника.

– Какой же я художник? Просто любитель. Я не озаряю светом чью-то жизнь… Я толком не продал еще ни одной картины…

– Твоя картина чиста и в ней есть сила. Ты говоришь, как художник и живешь, как художник. Ты будешь великим, если будешь собой…

Мне было сложно терпеть похвалу, я незаметно для себя опустил голову в пол. Она бодро продолжила:

– Ну, мы же не просто так сюда пришли, – Люба села на диван и сняла обувь, – ты обещал мой портрет.

– Я готов. Только немного с духом собраться…

Я обновил бокалы. Вино нас совсем «развезло».

Взяв готовый холст, я занял место за мольбертом и пододвинул ящик с красками. Развернув старую тряпку, возможно, это были мои семейные трусы, вынул мастихин.

Она разделась…

Я не стал спрашивать, почему оговоренный портрет перерос в обнаженную композицию в полный рост. Думаю, эта трансформация стала неизбежной. Думаю, мы вместе не верили, что это происходит. Впрочем, может быть, моя жизненная проза уже перестала быть подготовлена к чему-то подобному, но ее, думаю, нет.

Тем не менее, она быстро обживалась. Сначала, кое-как разместившись на диване, вздутым от старых пружин, Люба выглядела очень плоско, как рыба на льду. Затем, постепенно меняя позы, она становилась объемней. Я лишь немного поправлял ее, чтобы образ не был вульгарным, и вскоре ее грация, излучающая волшебное тепло, наполнила комнату и плавила жесткие ребра дивана.

Мы все есть, или были, молодыми, и сложно удивить кого-то, раздевшись. Можно возбудить страсть, можно воспылать в ответ. Только, как правило, обнажение, лишенное долгой дороги чувств, подводит ближе, как раз к прозе, к быту. Сейчас же, для меня открывалась поэзия. Мне не нужна была музыка, без которой я обычно не могу писать. Я слышал музыку в этой комнате, и это была симфония двух миров, удивляющих друг друга красотой и свежестью форм и цвета, сложенных из одних и тех же частиц газа и пыли. И как просто становилось смотреть в глаза – вот моя вселенная, а вот – твоя, и больше ничего.

Люба была одержима, думаю, одержима тем, чтобы прикоснуться к чему-то высокому. Думаю, что она мечтала быть чьей-то музой. Лучше, конечно, насколько я понял из ее увлечений, какого-нибудь композитора.

Я чувствовал, что моя муза вселяется в нее. И я становился одержим в ее присутствии, готовый что угодно отдать ей в жертву. А муза всегда требует жертвы.

Карандаш, не удержавшись на подставке, рухнул на пол и покатился. Я не тратил время, не отводил взгляда, чтобы поднять его. Бокал попадался на ощупь, качаясь, поставленный неровно на стол. Я писал ее не боясь играть красками, делая большие мазки мастихином и резкие порезы на масляном слое, одновременно упирая на реализм и грацию линий…

Обезвоженный и измученный я сел на стул, в пол оборота и боялся снова поднять глаза на картину. Думаю, наступало утро.

Ее глаза горели, будто не тронутые прошедшими часами.

– Можно, – она указала на мольберт.

Я кивнул головой:

– Только я лично сегодня не готов больше смотреть.

Она подошла и допила последние красные глотки из моего бокала. Потом встала, рассматривая картину, чуть ли не касаясь обнаженными бедрами моего носа. Только я был полностью обессилен после ночи с другой, неземной, имя которой, Нета, выдумал сам и сказал Любе, а настоящего имени и не знал.

– Ты гений, – сказала Люба, продолжая смотреть.

Думаю, ей действительно понравилось. В ней просыпалась нимфа и ее руки начали ласкать мои уши. Проведя рукой по моим волосам, и сказав: «ты заслужил подарок», она медленно, покачивая бедрами и немного напрягая икры, вернулась на диван. Я видел это, как во сне, потому что, и вправду, уже дремал, а глаза мои слипались. Муза, насытившись, покинула мастерскую.

Люба, немного разминая пальцами грудь, с дивана поманила меня:

– Ну, иди же ко мне, – а я, все еще не проснувшись, думал: «помнит ли она мое имя? Да и как же ее зовут?»

Тем временем, она уже здесь и через миг села мне на колени. Тут я должен был сказать ей, что в мои планы больше не входят земные женщины…

Случилось то, что случилось. На полу, мы ногами размазали следы той ночи. Я и не мог предположить, что она была чиста до меня. Она вела себя, как будто имела колоссальный опыт. Но игра закончилась…

Поняв, что Люба уснула, я привстал на постели и долго сидел в темноте. Возможно, уже утро. Возможно снаружи уже светло. Голова еще не болела, но уже наливалась тяжелой кровью. Где-то впереди мольберт и ее кровь. Рядом она. Я поправил одеяло, хрустнул диван. Я ворочал в голове мысль «зачем?» и ругал себя. Она хорошая девушка, и мне жалко ее обижать. Даже не обижать, а бросать, возможно – унижать. После того, как я узнал, что Люба была девственницей, она стала казаться мне в сто раз ранимее и наивнее…

Я прекрасно видел, что я не ее мужчина, и что не достоин того образа, который она рисует в своих грезах. Я не достоин того, чтобы быть ее первым. У меня не заниженная самооценка, простоя я другой. Я понял это сразу, еще ночью, и уже ночью осознавал, как мы были пьяны. И, думаю, она во много раз больше, чем я. И за это я тоже ругал себя.

Вчера Нета стояла рядом со мной, она пришла ко мне и любила меня. Я помню глубину чувств, когда писал и закончил картину и помнил глубину чувств, тех, что пришли вместе с теплой Любой. Это разные миры, и если бы я не знал, как прекрасен первый, то меня бы, конечно, пленил второй. Но я знаю, что никогда не достигну ни с Любой, ни с одной из женщин того, что прячет под своими вуалями Нета. Я начинал чувствовать, что она забыла в этой комнате что-то и вот-вот вернется. А я с другой!

– Я клянусь, что этого не повториться, – шепнул я, словно в бреду…

Я боялся незримой Неты. Утром, сразу, я скажу Любе, что у нас с ней ничего не может быть, и пусть эти стены, мольберт, холсты и вино будут свидетелями. Возбужденному от роя мыслей, трудно было уснуть, и всю оставшуюся часть бессолнечного утра я думал о грядущем диалоге.

Тяжелым бременем противоречий, настало время ее пробуждения. Она проснулась, и, может быть, не сразу придя в себя, спросила:

– У тебя остался «спазмалгон»?

Я дал ей таблетку. Сам уже к тому времени выпил две, и моя голова почти прошла.

– Он от повышенного давления, если у тебя пониженное, то не подойдет.

– Да знаю я, я же аптекарь, Дим.

Она подползла к стене, и села, опираясь на вагонку.

– Все тело болит… Странно мы вчера с тобой вечер провели…

– Ну да, такая ночь бывает раз в жизни, – я намекал ей, думая, что она может не помнить ночи.

Мы замолчали.

– Я включу свет?

– Конечно.

Занавес рухнул. Все, что могла поглотить темнота, она оставила нам. Люба исступленно глядела на пол под мольберт. Я по привычке разглядывал рисунок на дереве.

– Тебя удивляет, что я девственница?

– Да, никогда бы не подумал, – засмущался я.

– Честно, мне не везло с парнями. Все какие-то бесхребетные попадались.

– Вчера вроде тоже вся инициатива была на тебе, – осторожно оправдывался я.

– Ты все-таки художник, – она улыбнулась, – и ты прав, такая ночь бывает раз в жизни.

Последняя дымка от вчерашней поэзии в этой комнате улетучивалась. Наши слова приносили обыденность. Я не понимал: ее так мало беспокоит потеря невинности, или она стойко старается держать себя так?

– Извини, я вчера не смог тебя остановить, – я сказал прямо, – мне теперь неловко перед тобой.

– Да, забей. Все в порядке. К тому же, если вдруг я повторю с кем-то кроме тебя, с интересным, отвязным парнем, то мне не будет стыдно, что мне скоро двадцать, а я еще девственница.

Двадцать? Нет, она не девочка, чтобы не отдавать себе отчет. Я продолжал заготовленную ночью речь:

– Я не могу быть с тобой. Я не могу быть ни с кем другим…

Видно было, что она и так понимала, что зашла далеко. Видно было ее разочарование в этом утре, а тут еще я зачем-то говорю это. Действительно зачем? Утром Нета снова ушла, и смысл моих слов становился непонятен мне самому.

– Дим, перестань, – она не изменилась в лице и начала одеваться, – мы просто сходили в театр, потом провели вместе вечер. Мне понравилось и то и другое, – она посмотрела на меня серьезно, взглядом «Весны», – ты написал потрясающую картину. Принесешь мне ее на работу?

– Конечно, когда высохнет, – я иссякал эмоционально.

За стеной загудел мотор. Это сосед завел свой УАЗ. Было почти два часа дня. Она оделась:

– Я не помню, как от тебя доехать до цивилизации?

– Я тебя провожу.

Мы вышли на улицу, и я чувствовал, что пропасть между нами становится шире. Говорили о погоде, мелочах, о поверхностном, делая большие паузы. Серый день все дальше отодвигал нас друг от друга. Кругом – бесцветная промзона, рассеченная дорогой. Асфальт и бетон. Люба почти не смотрела на меня во время разговора, это я объективно принимал за обиду. В глубине души я надеялся, что она не расслышала, не приняла всерьез, забыла мои слова, в которых я утверждал, что не могу быть с ней. Ее холодность я не хотел принимать за разочарование, и очень надеялся, что это просто усталость.

Я вспоминал мысли, фразы, которые приходили ко мне ночью. Но эти фразы выдуманы для диалога с ней вчерашней, восторженной и чувственной. А к ней сегодняшней я фраз не подобрал. И к тому же, во мне возникало новое желание: желание не потерять ее.

Я довел Любу до остановки на Новохохловской улице.

– Я рад знакомству.

– Я тоже… – она отвела глаза. Стало окончательно понятно – ей хочется поскорее уехать.

– Мне сложно представить, что два человека, два космоса, могут быть вместе. Поэтому, мне больше понятно, когда люди проводят ночь и расходятся, чем когда они пытаются прожить вместе всю жизнь. Наши вселенные вчера пересеклись, и это уникальное явление, – я пытался скомпилировать ночные мысли, чтобы как-то украсить это утро и минуты прощания.

– Что-то ты сегодня какой-то замороченный. Как будто специально выдумываешь фразы, чтобы нагнать романтики. Я же сказала – все в порядке.

Она меня осадила. Зачем, зачем я пытаюсь достучаться до женщин? Им глубоко плевать на душу и чувства. Их беспокоит только власть, уют, покой и мнения подруг…

Подъехал автобус. Она поцеловала мне щеку и уехала…

Пустая промзона. Редкие деревья. Серая пластиковая лента зашелестела в прозрачных ветвях, словно сошедших с картины Шиле.

Я зашел в магазин, купил бутылок пять вина и дошираков. Ни сегодня, ни завтра, я не хотел выходить из мастерской никуда.

Перед дверью закурил:

– Как глупо говорить заученные фразы, в новом, меняющемся мире. Они словно мертвые, и пахнут гнилью. Лучше цитировать великих? Я вспомнил одну цитату: «…жизнь богата тканями, ей никогда не бывают нужны старые платья». (А. Герцен).

Вернувшись, я отводя взгляд, поставил мольберт к стене, чтобы, даже случайно, не увидеть ее. Потом взял тряпку. Я никогда не мыл пол, а тут еще такое. Как вода мешалась со следами ее крови, так и высокое перед моими глазами мешалась с низменным, животное с духовным…

Настал вечер воскресенья. Я поддерживал свое опьянение, открывая новую бутылку. Пришла очередь пятой.

Думаю, я переживал сильнее, чем она. Возможно потому, что, вспоминая о ее восторге, я воспринял ее более возвышенной чуткой и ранимой, чем она была на самом деле. Впрочем, что я знаю о ней? Алкоголь не позволял мне войти глубже в море рассуждений, и я доживал этот вечер чувствами и предчувствиями.

Я вспоминал ее мысли, ее фразы о музыке и искусстве. Искренне ли она говорила о своих вкусах, чувствах? Ухватываясь за мимолетные отрывки наших диалогов, я находил все больше и больше тем, которые, скорее всего, она заимствовала у кого-то, а когда, развивая эти темы, я спрашивал у нее, почему она считает так, то в ее ответах не было чистоты и уверенности. Лучшее, что она отвечала: «не могу тебе выразить, от избытка чувств». С другой стороны – я и сам этим грешил.

И в то же время, сейчас я ждал ее. Одиночество и ночь, словно говорили о ней. Нет, о ней они пели. А запах бокала, улавливающий испарения вина, словно был ее запах, идущей сюда, или уже стоящей на пороге. Она должна была прийти, недоступная, нежная, настоящая и успокоить мои сомнения. Ведь я ее пустил в свой храм. Ведь я позволил быть здесь, в присутствии Неты. И я же пытался прогнать ее отсюда…

Не важно, что она думает обо мне, но если бы я ей сразу, еще в консерватории сказал, что не будет отношений, то был бы чист перед собой.

– Но, может быть, я хочу отношений? Хм, или хочу самоутверждаться, говоря «нет», девушкам?

– Жду ли я ее, чтобы удовлетворить свои амбиции?

– Нет. Скорее, чтобы почувствовать магию духовной связи.

– А была ли магия?

– Была… Она же говорила, что я другой… Что я настоящий художник… Зачем ей было мне лгать?

Чем дольше она не приходила, тем сильнее я начинал ругать себя: «Зачем я пустил ее к алтарю? Ведь с той самой ночи, я не чувствую святости в своей мастерской. Ведь я бы не ждал женщину, если ко мне бы пришла Нета».

Чувствовал бы я что-то без вина? Я снова выпил глоток, и снова с наслаждением. Земные женщины прекрасны в своем. Ее глаза сокровище, которое не унести с собой. Как бархат розы, нежность ее кожи не хранит память. Память в состоянии удержать лишь одни намеки. Волосы, плечи – я могу представлять их бесконечно, но мои образы – только таблички на дверях. Двери открываются настоящими ключами – зрением, обонянием, осязанием. Ее походка, движения ее бедер, свет и тень на ее спине, порочны, неидеальны и непредсказуемы. Великая красота непредсказуема, и движение воды делает отражение неба живым.

Утро. С белым светом пришло смутное воспоминание, как ночью мастерскую посетила Нета. Немного касаясь предметов серебряным светом Луны, она проплыла к мольберту и долго освещала комнату рядом с ним. Я ждал, когда она повернется ко мне, или подойдет ближе, но наступив, на то место, где мы с Любой показали свою животную природу, Нета исчезла. Я проснулся с глубоким убеждением, что мой храм осквернен. И поделать уже ничего было нельзя…

Я не переодевался и не мылся с пятницы. В шкафу висела чистая старая рубашка, но ни майки, ни свежих носков не было.

– Ладно, я все равно складской.

И все-таки, пришедшее понимание проблем своего внешнего вида и запаха, делали меня совершенно неуверенным в себе. Пока я ехал до работы, не мог смотреть на девушек, стоящих рядом в переполненных вагонах. Я вспоминал седого ссохшегося старика в театре, от которого все шарахались, так как он будто не снимал свой пиджак последние двадцать лет, и сравнивал себя с ним…

Вход в подъезд «Электрокомплекта» оплетали сухие вьюны. Я взялся за холодную ручку двери и посмотрел в сторону, где, через несколько кустов черемухи, виднелся козырек аптеки.

«Только бы не видеть ее сегодня, а завтра приведу себя в порядок», – подумав это, я быстро вбежал в магазин.

– О! Кого-то потрепали, – с ходу и с улыбкой, громко сказал Семен.

Выходя из серой бездны стеллажей, он протянул мне руку.

– Привет! – крикнула Маша из-за кассы.

«Почему они все так бодры?» – подумал я невольно, улыбнулся и ответил Семену:

– Да, сегодня как-то сутра устал. А где Андрей?

Мы с Семеном пошли в сторону склада от кассы. Маша, в свою очередь, взмахнув густым каре, тоже отвернулась от нас, к маленькому зеркальцу. Семен будто обдумывал что-то и ответил не сразу:

– Да, не знаю, че-то опаздывает. Да и ты рано.

Я посмотрел на часы:

– Всего на полчаса.

– Ну, мог бы их потратить на сон, или кофе. Выглядел бы лучше. Писал что-нибудь?

– Да, – я вспомнил картину и Любу, и разговаривать охота окончательно пропала, – как выходные? – произнес я по инерции.

– Да, как? Как всегда: стройка, рабочие. Второй этаж не успели за лето, теперь надо думать, как на зиму закрывать, – Семен поднакопил денег и строил на двоих с братом небольшой дом на дачном участке в старом садовом товариществе.

– Ясно, – протянул я.

Он продолжил:

– Сегодня думаю зайти в аптеку, позвать на обед ту девушку, помнишь, к нам заходила?

Я понял, насколько все может быть сложно:

– Мы ходили с ней на концерт в пятницу. Очень милая девушка.

– О, так ты меня опередил, – рассмеялся он, – а что не сказал?

– Да, я даже не знаю. У меня на нее нет видов. А если честно, то у нас что-то не сложилось, – я искренне хотел быть, с одной стороны – честным, с другой – дать понять, что на Любу не претендую. Я приходил к выводу, что она мне все больше нравится, но не считал, что нужно мешать другим.

Семен улыбнулся:

– Ну, тогда – нет…

– Да, нет, я серьезно, у нас не сложилось…

– Да, хватит, Дим, давай забудем об этом. Мало ли вокруг девушек?

– Порой слишком много, – я вздохнул.

– Не ожидал от тебя, ты, вроде, выказываешь равнодушие к девушкам.

– Да, я сам не ожидал.

Мы беседовали до первого посетителя. Андрей в тот день заболел. День тянулся, я дремал за своим прилавком. Только кофе, короткие сигареты, общение с Семеном, а еще обжигающие и леденящие воспоминания о пятнице и субботе, заставляли просыпаться. В моменты пробуждения, вскакивая со стула и расхаживая вдоль стола выдачи, я все раздумывал: не зайти ли к ней и еще раз извиниться?

– Зачем извиняться, если она сама сказала, что не нужно? Может быть, зайти и сказать, что захотелось ее увидеть? Этим я покажу только свою слабость. А с другой стороны покажу, что хочу ее видеть, что в этом такого?

– Ты же сам ей сказал, что не хочешь отношений, разве нет? Зачем теперь запутывать? – я начал спорить сам с собой…

– Да, она забыла скорее всего, что я там сказал. Или даже прослушала…

Я действительно все больше хотел ее видеть. То ли не в силах держать в себе накопленные противоречия, то ли, потому что меня просто тянуло к ней. Просто от того, что тут не должно быть логики.

Тяжелые выходные, как эмоционально, так и физически требовали отдыха – легкого алкоголя и нужного разговора. Страшным казалось возвращаться в мастерскую, снова пить и снова смотреть на нее. Сначала нужно набраться сил, в первую очередь – сил духовных.

Захотел позвать Семена вечером в кабак, но я все же, не решился, думая, что могу спьяну наговорить лишнего про Любу. Лучше встретиться с тем, кто ее не знает. Я и переживал из-за ее чести, и, с другой стороны, никогда никому не рассказывал про свою личную жизнь. А главное – тот факт, что она осквернила мой храм, делала все темы, касающиеся Любы, сакральными. Ее женственность представлялась мне демонической, а сама она, схожей с кем-то вроде Далилы.

Я начал перебирать друзей, кто мог бы составить компанию. Отличным выбором могли стать мои соседи, Егор и Илья, но с ними не было резона встречаться в заведении, а хотелось уйти от бытовухи. Гриша с Кириллом были заняты, с Толей я, как правило, один на один не виделся. Просто потому, что мы не были сильно близки. В конце концов, уже перед выходом с работы, готовый пить в одиночестве, я вспомнил про парня, с которым познакомился в ЦДХ пару лет назад. Я там выставлял несколько картин на коллективной экспозиции молодых художников, а Витя с братом продавали живопись в соседнем павильоне. Сам он был из города под Воронежем – Верхнего Мамона, сейчас пытался работать в Москве. Занимался, все также вместе с братом, Вовой, росписью стен. Это – если везло, а чаще – на стройке вкалывал маляром, таксовал, работал грузчиком. Мы не были большими друзьями, но стабильно виделись два-три раза в год, пили и спорили о своих вкусах, отношении к общему ремеслу.

Витя, конечно простоват, но, по крайней мере, он художник и может быть в курсе интересных событий. Я позвонил и предложил выпить. Мой товарищ согласился, договорились встретиться на Чистых Прудах.

– Фуф, – я вздохнул с облегчением.

Положил телефон и стал собираться. Вечер спасен.

В торговом зале горел еще яркий свет, Семен стоял у кассы, уставившись в телефон.

– Домой идешь?

– А, ты еще здесь? – он убрал телефон в карман, – да, пойдем, я свободен.

– Есть новости от шефа?

– Нет, да я с ним уже сто лет не говорил, – он рассмеялся, – сокращений не будет, не переживай, правда и зарплату не повысят.

Семен был готов уходить, только проверил, что Маша закрыла кассу. Слово за слово, мы разговорились. С работы вышли вместе. Разговорились сильно, с интересом. Беседа занялась как раз о женщинах и их нерациональности. Я чувствовал, что в этом мы понимаем друг друга. «Нужно было пить с Семеном», – заключил я, заглядываясь на осенние скамейки.

Витя курил, и наше первое общение завязалось в курилке. Сейчас я то бросаю, то начинаю, а тогда мог выкуривать в день по две пачки. Сегодня он стоял у выхода из метро и выпускал дым в высокий воротник свитера, возвышающегося над грязно-зеленой курткой. Свитер, все тот же, что и годы назад – серый с серым, пропахший потом и табаком, весь в катышках. Витя, судя по нашим встречам, казалось, не снимал его никогда, иногда лишь, приподнимая его, чтобы почесать живот, мой товарищ обнажал синие полоски тельняшки. На сколько я помню, он служил на флоте, вроде бы в Кронштадте.

У Вити всегда было мало денег, как, впрочем, и у меня, и многие разговоры он сводил к деньгам. Для него творчество и выручка были неотъемлемыми составляющими друг друга. Это мне в нем не нравилось и отторгало. С другой стороны, обсуждая с ним материальные и духовные грани искусства, я мог выговориться, обнажать и отстаивать свои взгляды. Мы были разными еще и в другом: я – сын владельца художественной галереи, избалованный настолько, что мог не использовать свои возможности, при этом зная, что в один день, отец может устроить мою жизнь, а Витя – ничего никогда не имел, кроме своего ремесла, и для него это ремесло являлось трудом.

– О, Вить, привет! – я пожал его тяжелую руку.

– Здорово! Давай я докурю?

– Да, конечно, я тоже присоединюсь.

Выкурив по сигарете, мы отправились в недорогое заведение, в подвале старого московского здания. Пиво недоливали, и его жидкая пена немного отдавала тряпкой. Но я знал, что Витя не пойдет куда-то, где будет дороже.

Мне нравилась атмосфера кабаков, и нравилось пить хороший крепкий алкоголь. Я мог спускать на выпивку всю зарплату. Обычно брал сначала двойную водку, или джин. Джин – если были деньги. Затем пиво, а потом повторял крепкое и повторял пенный напиток. Сейчас взял к пиву водку. Витя спокойно пил пиво. Уговорить на пару стопок его можно было только в конце, вместе со счетом.

Деревянные липкие столы, на которые неприятно было класть локти и скамейки без спинки. Чтобы сесть поудобнее, я облокотился на стену. Надеясь выглядеть картинно, положил ноги на скамью, скрестив их так, что с нее свисали ботинки. Витя сидел просто, навалившись на стол. Он был выше меня и крупнее в целом. Время шло и мой товарищ заметно матерел, от встречи к встрече его волосы редели, тело полнело, а коже приобретала сероватый оттенок и становилась немного рыхлой. Темно-коричневые волосы, небольшая щетина, квадратное, открытое, одутловатое полудетское лицо. Он, словно нарочно, одевался, стригся и двигался так, чтобы подчеркнуть свою простоту.

В начале, мы расспросили друг друга о новостях, немного рассказали про себя. Он давно не виделся с «художественной тусовкой» и сейчас жил полуотшельником за городом, в огромном доме, где расписывал стены бассейна и цоколя. Поняв, что у него нет новостей художественных, я невольно стал пропускать мимо ушей его рассказы об этом доме.

Ходили курить регулярно. Почему то здесь я ждал увидеть Любу. Я хотел ее увидеть, и тогда бы я заказал еще водки. Всматривался во всех, входящих в бар.

Я вспоминал, как мы сидели с ней на Арбате. Это было потрясающее чувство, понимать, что с тобой та девушка, которую ты считаешь красивой. В которой есть неограненая красота, скрытый блеск. Не обычная драгоценность, а произведение искусства. Я считал так в тот вечер? Думаю: «да». Только мне свойственно яснее чувствовать прошлое. В те минуты, когда рождается тоска. Я помню, как она говорила. Я помню, что между нами была лишь тайна и больше ничего. А эта тайна между двумя людьми притягивает намного сильнее, чем голая правда, или пустота…

И печалью, ко мне приходила мысль, что с Катей было все точно так же. И если и есть любовь, то она всегда кончается. Для кого-то рассыпается хлебными крошками на столе, превращаясь в быт, для кого-то выцветает, как стены в пустой комнате. Вечное лето надоедает так же, как и вечная зима, тому, кто не может его покинуть. Мы, словно дети, и желаем новых игрушек, и так же с удовольствием играем со старыми, когда лишены соблазна… Катя! Она купила красивую раму с паспарту для того самого рисунка, с которого началось наше знакомство. Словно окно в другой мир, он висел над ее кроватью, глотком свежего воздуха в быту и желтых обоях.

Постепенно и незаметно для меня, мы с Витей разговорились, увлеклись беседой. Всегда так бывает, что первый час пиво пьется медленно и не спеша идет время, а потом наступает затмение, очнувшись после которого, понимаешь – уже полночь.

Как я уже говорил, Витя был проще и относился к искусству, только как к ремеслу зарабатывать деньги, не ставя его в отдельную нишу, например, по сравнению с работой прачечной:

Продолжить чтение