Сочинения о Ницше часть 3 – Сверхчеловек и метафизика

ВЕЧНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ ТОГО ЖЕ САМОГО
И ВОЛЯ К ВЛАСТИ (1939)
В настоящий момент едва ли существует даже намек на то, что философию Ницше можно воспринимать как завершение западноевропейской метафизики, потому что в силу свершившегося упразднения «сверхчувственного» и «истинного» миров она, скорее, представляет собой отказ от всякой метафизики и шаг в сторону ее окончательного отрицания. Правда, основная мысль Ницше, его «воля к власти», еще содержит намек на истолкование сущести (Seiendheit) сущего в целом как воли. Воля и знание сопринадлежат друг другу. Согласно проекту Шеллинга и Гегеля воля и знание составляют сущность разума. Согласно Лейбницеву проекту субстанциальности субстанции они мыслятся как vis primitiva activa et passiva. Тем не менее кажется, что ницшевская мысль о воле к власти, особенно в ее биологизаторской форме, выпадает из этого проекционного поля и не столько завершает преемственное развитие метафизики, сколько прерывает его, опускаясь до искажения и опошления.
Что означает это завершение, в каком контексте нельзя давать ему оценку, в какой мере в нем можно отыскать признаки «учения», каким образом это завершение удерживает себя в ракурсе ведущего проекта (где сущее проясняется в бытии), обосновывающего и упорядочивающего метафизику как таковую, наконец, осуществляет ли это завершение упомянутый ведущий проект в его последних возможностях и тем самым оставляет его в безвопросном,– все это мы здесь не имеем возможности рассматривать.
Тезис о том, что философия Ницше лишь искажает, опошляет и догматически запутывает предшествующую метафизику – всего лишь иллюзия, которая, правда, не исчезнет, если мы не перестанем поверхностно воспринимать его основную философскую мысль. Это поверхностное восприятие выражается в том, что историческое осмысление западноевропейской метафизики не идет дальше переднего плана, и проекты, осуществленные в ракурсе тех или иных исходных положений, ретроспективно осмысляются только в пределах того, что выражают они сами. При этом забывается о том, сколь непреложно все говоримое ими говорит из подспудной глубины второго плана, из которой они, никак специально с этим планом не связываясь, исходят, но в которую тотчас же без опаски возвращаются своим словом.
Отдельные основные позиции воспринимают сущесть сущего в предначертанном еще им самим изначальном греческом проекте и полагают бытие сущего определенным в смысле постоянства присутствия. Если мы станем осмыслять основные метафизические позиции в горизонте этого ведущего проекта, мы убережемся от поверхностного понимания ницшевской философии и перестанем наклеивать на нее расхожие исторические ярлыки «гераклитства», «метафизики воли», «философии жизни».
Если мы мыслим из основного и ведущего проекта сущести сущего, изначально опережающего всю историю метафизики, мы постигаем то метафизически необходимое и окончательное, что сокрыто в учении о вечном возвращении того же самого. Благодаря выявлению взаимосвязи этого учения с основной мыслью о воле к власти философия Ницше предстает как четко очерченная, исторически завершающая фаза в развитии западноевропейской метафизики. Чтобы это понять, она снова приходит к необходимости того разбирательства, в котором и для которого западноевропейская метафизика как целое завершившейся истории возвращает себя в бывшесть (Gewesenheit), то есть в окончательную будущность. Бывшесть есть освобождение якобы лишь прошедшего в своей сущности начала и прежде всего пере-становка этого начала, якобы окончательно погрузившегося в прошлое, в его изначальность, через которую оно опережает все последующее, и таким образом является будущим. Бывшее прошедшее, некогда спроецированная сущесть как сокрытая истина бытия главенствует над всем, что действенно как настоящее и в силу своей действенности, как действительное.
Определение взаимосвязи между вечным возвращением того же самого и волей к власти предполагает следующие шаги:
1. Мысль о вечном возвращении того же самого метафизико-исторически предмыслит основную мысль о воле к власти.
2. Обе мысли метафизически, в новоевропейском контексте и конечно-историчном ракурсе мыслят одно и то же.
3. В сущностном единстве обеих мыслей завершающаяся метафизика говорит свое последнее слово.
4. Тот факт, что это сущностное единство остается невыраженным, утверждает эпоху завершенной бессмысленности.
5. Эта эпоха исполняет сущность Нового времени, которое только так и приходит к самому себе.
6. Исторически это исполнение (в сокрытости и вопреки всеобщей видимости) есть потребность в переходе, который вбирает в себя все бывшее и подготавливает будущее, переходе на путь, выражающийся в охранении истины бытия.
Воля к власти есть сущность самой власти. Эта сущность состоит в сверхвластвовании (Übermächtigung) власти в ее наличном возрастании себя самой. Воля не вне власти, но представляет собой сокрытое в сущности власти властное повеление к обладанию властью. В своем решающем содержании метафизическое определение бытия как воли к власти остается непродуманным и рискует быть превратно истолкованным – до тех пор, пока бытие полагается только как власть или как воля, а воля к власти разъясняется в смысле воли как власти или власти как воли. Мыслить бытие, сущесть (Seiendheit) сущего как волю к власти – значит постигать бытие как разрешение уз воли в ее сущности, когда безусловно властвующая власть полагает сущее как предметно действенное в исключительном его превосходстве по отношению к бытию, а это последнее ниспровергает в забвение.
Ницше не мог понять, что представляет собой это освобождение власти в своей сущности, и этого не может сделать любая метафизика, потому что просто не может спрашивать об этом. Зато свое истолкование бытия сущего как воли к власти Ницше мыслит в сущностном единстве с тем определением бытия, которое восходит под именем «вечного возвращения того же самого».
С точки зрения хронологии мысль о вечном возвращении того же самого Ницше продумывает раньше, чем мысль о воле к власти, хотя смысловая прелюдия к последней обнаруживаются тоже рано. Тем не менее в содержательном отношениимысль о возвращении оказывается более ранней, то есть предвосхищающей вторую, хотя это и не означает, что сам Ницше когда-либо смог осмыслить сущностное единство вечного возвращения и воли к власти именно как таковое: осмыслить и метафизически оформить в понятии. В столь же малой мере он постигает метафизико-историческую истину мысли о вечном возвращении, и ни в коем случае не потому, что эта мысль оставалась темной для него, а потому, что вернуться к основным чертам ведущего метафизического проекта ему удавалось так же мало, как и всем метафизикам до него, ибо структура метафизической проекции сущего на сущесть и тем самым представление сущего как такового в сфере присутствия и постоянства становятся постижимыми только тогда, когда эта проекция переживается как спроецированная исторически. Такое переживание не имеет ничего общего с теми разъясняющими теориями, которые метафизика время от времени воздвигает над самой собой. Ницше тоже добирается только до таких разъяснений, которые, правда, нельзя свести до уровня психологии метафизики.
В «возвращении» мыслится опостоянивание (Beständigung) становящегося до сохранения становления становящегося в длительности его становления. В «вечном» мыслится опостоянивание этого постоянства в смысле круговращения, возвращающегося к себе и предвосхищающего этот возврат. Становящееся не есть непрестанно иное бесконечно меняющегося многообразного. То, что становится, есть само то же самое, и это означает одно и то же (идентичное) в той или иной неодинаковости иного. В том же самом мыслится становящееся присутствие идентичного. Мысль Ницше мыслит постоянное опостоянивание становления становящегося в присутствие самоповторения идентичного.
Это «то же» пропастью отделено от единичности неповторяемого рас-поряжения сопринадлежащего друг другу, в котором и берет начало различие.
Мысль о возвращении не является Гераклитовой в обычном философско-историческом смысле, однако она, хотя и не по-гречески, мыслит сущность прежде спроецированной сущести (постоянства присутствования), мыслит ее в ее безысходном, в себе замыкающемся свершении. Таким образом, начало принесено в свершение своего конца. Как никогда далеко от этого последнего проекта сущести отстоит мысль об истине в смысле сущности άλήθεια, чье сущностное рождение несет в себе бытие и дает ему возможность стать причастным началу. В мышлении Ницше «истина» застывает в невыразительной для нее сущности, понимаемой в смысле единогласия, царящего в сущем в целом, так что из этого единогласия никогда нельзя уловить свободного голоса бытия.
История истины бытия завершается потерянностью ее изначальной сущности, совершившейся в результате крушения лишенной основы άλήθεια. Однако с необходимостью возникает историческая видимость того, как будто теперь изначальное единство φύσις было вновь обретено в своей исконной форме, коль скоро на начальном этапе развития метафизики эта φύσις разделялась на «бытие» и «становление». Частями совершившегося таким образом разделения наделялись два нормативных, полагающих меру мира: мир истинный и мир кажущийся.
Могут задать такой вопрос: что, собственно, означает это упразднение различия между обоими мирами и изглаживание различенного, как не возвращение в изначальное и тем самым преодоление метафизики? Однако все дело в том, что ницшевское учение не есть преодоление метафизики: оно представляет собой впавшее в ослепление предельное обращение к ее ведущему проекту. По этой же причине, однако, оно представляет собой нечто принципиально отличное от неуклюжей исторической реминисценции древних учений о цикличном движении мира.
До тех пор пока мысль о вечном возвращении мы будем воспринимать как некую необоснованную и недоказуемую достопримечательность и считать ее следствием поэтических и религиозных припадков Ницше, этот мыслитель будет использоваться на потребу сегодняшнего расхожего мнения. Это еще можно было бы терпеть, помня о том, что превратное истолкование, предпринимаемое современниками, которые, как известно, всегда знают лучше,– неизбежное зло. Однако в данном случае речь идет о другом. Если вопрос о метафизико-историческом смысле ницшевского учения о вечном возвращении мы ставим недостаточно глубоко, это приводит к тому, что глубочайшая необходимость, с которой совершается исторический ход западноевропейского мышления, отходит на второй план, и тем самым в результате некоего со-совершения сомнительных действий, влекущих к забвению бытия, это бытие повергается в оставленность.
Но вместе с тем забывается и первое предусловие, о котором должен помнить всякий, кто хочет постичь более доступную на первый взгляд мысль о воле к власти как основную метафизическую мысль. Если воля к власти является отличительной особенностью сущести сущего, тогда она должна иметь то же смысловое содержание, какое имеет и вечное возвращение того же самого.
Тот факт, что обе мысли продумывают одно и то же (только мысль о воле к власти – в контексте Нового времени, а мысль о вечном возвращении того же самого – в ее соотнесенности с конечно-историчным), становится очевидным тогда, когда мы подвергаем более обстоятельному осмыслению ведущий проект всякой метафизики. Он поставляет (поскольку представляет сущее во всеобщем в соотнесенности с его сущестью) сущее как таковое в открытое (das Offene) постоянства и присутствия. При этом ведущий проект метафизики никогда не озабочивается вопросом о том, из какой области пред-ставляются постоянство и присутствование. Метафизика напрямую удерживается в открытом своего проекта и наделяет постоянство присутствования различными истолкованиями в зависимости от основного опыта уже предопределенной сущести сущего. Однако если предположить, что упомянутое осмысление все-таки дает о себе знать, если появляется тот просвет, который делает возможным всякую открытость открытого, тогда возникает вопрос о том, какова сущность самих опостоянивания и присутствования. Тогда и то, и другое предстает в той сущности, которая характерна для их эпохи, и в то же время требует позабыть обо всем, что обычно понимается под «временем».
Теперь воля к власти становится постижимой как опостоянивание превосходства, то есть становления, и таким образом, как видоизмененное определение метафизического ведущего проекта. Вечное возвращение того же самого как бы несет перед собой свою сущность как самое постоянное опостоянивание становления постоянного. Однако подобная картина открывается лишь взору такого вопрошания, которое соотносит сущесть с ее проекционным полем и ставит под вопрос его обоснование, то есть такого вопрошания, в котором ведущий проект метафизики и, таким образом, она сама уже окончательно преодолены, в котором в них больше не усматривается первая и единственно определяющая сфера.
Однако в настоящий момент можно попытаться в горизонте метафизики и с помощью ее различений подойти к осознанию идентичности «вечного возвращения того же самого» и «воли к власти». По этому пути, ведущему к усмотрению их внутреннего единства, следуют предыдущие лекции, озаглавленные как «Воля к власти как искусство» и «Вечное возвращение того же самого». В них вечное возвращение того же самого и воля к власти предстают как основные определения сущего в целом и понимаются именно как таковые: воля к власти как конечно-историчное запечатление что-бытия, сущности (quidditas), а вечное возвращение того же самого – как его что-бытие, то есть существование (quodditas). Хотя необходимость обоснования этого различения постигается и излагается в одной (неопубликованной) лекции, относящейся к 1927 г., его сущностное происхождение тем не менее остается сокрытым.
На чем же оно основывается, а вместе с ним и сохранившееся на протяжении всей истории и становящееся все более понятным господство этих различий? Quid-бытие, то есть сущее (τό τί έστιν), и quod-бытие, то есть существование (τό έστιν), в их различаемости вбираются в себя тем различением, которое всюду предполагает метафизику, и впервые (и в то же время окончательно, хотя и сохраняя способность измениться до неузнаваемости) фиксируется в Платоновом различении όντως όν и μή όν (ср. Aristoteles, Met. Z 4, 1030 a 17). Οντως όν, сущностное, то есть в смысле άλήθεια «истинно» сущее, есть «эйдос», присутствующий вид. В таком присутствии нечто единое представляют собой то, что (quid est) есть сущее и что оно (а именно в ракурсе упомянутого вида) есть (quod est). В своем quod «истинный мир» заранее предстает как нечто решающее, однако поскольку он как «истинный» очерчивается на фоне «кажущегося», а этот последний показывает что-бытие лишь смутно (и, следовательно, он не «есть» мир «истинный», но в то же время и не ничто, а некое сущее), в μή όν находит свое явное выражение именно «quod est», потому что оно лишено чистого «эйдоса», в котором проявляется quid. Благодаря различению и в различении όντως όν и μή όν друг от друга отъединяются τό τί έστινи τό έστιν (τί и ότι). Quod-бытие становится обозначением данного этого (τόδε τι) и каждого (έκαστον), которое в то же время в каждом отдельном случае выражает quid-бытие (είδος), но через это определяет quod бытия и, таким образом, сущее как конкретно данное в том или ином случае. Теперь ίδέα недвусмысленно превращается в είδος в смысле μορφή, характерной для ΰλη, однако превращается так, что сущесть переносится в σύνολον, причем упомянутое различение не утрачивается (об изначальном, исконно греческом смысле μορφή, не имеющем никакого отношения к различению между forma и materia, см. Aristoteles, Phys. B 1). Оно по-разному заявляет о себе в будущем – главным образом благодаря богословскому истолкованию библейской мысли о сотворении мира (existentia, essentia и principium individuationis). Чем сильнее вопрос о сущести отходит на второй план, тем скорее quid-бытие и quod-бытие превращаются в пустые «рефлексивные понятия», но чем больше метафизика превращается в нечто само собой разумеющееся, тем крепче они сохраняют свою власть.
Надо ли удивляться тому, что в завершении западноевропейской метафизики различение quid-бытия и quod-бытия вновь с предельной остротой заявляет о себе, но заявляет так, что само оно как таковое забывается, и оба основных определения сущего в целом (воля к власти и вечное возвращение того же самого), как бы утратив свою метафизическую родину, тем не менее полагаются в безусловное и выражаются в нем?
Воля к власти говорит о том, что сущее «есть», то есть в качестве чего оно властвует (как власть).
Вечное возвращение того же самого называет то как, в котором сущее обладает этим характером чтойности, называет его «фактичность», его «quod est». Так как бытие как вечное возвращение того же самого означает опостоянивание присутствия, оно есть самое постоянное: безусловное quod.
Однако нам надо принять в соображение и другое: метафизика в своем завершении пытается из себя самой и (в первую очередь) благодаря простому переиначиванию преодолеть упомянутое различение «истинного» и «кажущегося» миров. Однако это переиначивание – не какое-то механическое переворачивание, в результате которого низшее, чувственное, оказывается на месте высшего, сверхчувственного, причем так, что и то, и другое остается неизменным. Переиначивание представляет собой превращение низшего, чувственного, в «жизнь» в смысле воли к власти, в сущностную структуру которой вплавляется сверхчувственное как утверждающее постоянство.
Этому преодолению метафизики, то есть ее превращению в последнюю из ее возможных форм, должно соответствовать устранение остающегося непродуманным различия между quid-бытием и quod-бытием. Quid-бытие (воля к власти) не есть нечто «в себе», с чем quod-бытие соотносится как бы случайно. Quid-бытие как сущность есть условие жизненности жизни (ценность), и в этом условии оно одновременно предстает как подлинное и единственное quod живого, то есть в данном случае – сущего в целом.
На основании этого единения quod-бытия с quid-бытием (того единения, которое теперь имеет обратную направленность как изначальная включенность έστιν в είναι όντως όν'a как ίδέα) воля к власти и вечное возвращение того же самого должны, как определения бытия, не просто совпадать, но говорить одно и то же. Мысль о вечном возвращении того же самого в смысле метафизико-исторической завершенности говорит о том же самом, о чем говорит завершающая Новое время воля к власти как основная особенность существенности сущего. Воля к власти есть возвышение над собой как вхождение в возможность становления утверждающегося повелевания, чье возвышение над собой в сокровенной глубине остается опостояниванием становления как такового и, будучи враждебным и чуждым простому убеганию в бесконечное, противопоставляет себя ему.
Как только нам удается во всех направлениях и законченных формах промыслить чистую тождественность воли к власти и вечного возвращения того же самого, мы обнаруживаем ту основу, на которой только и можно постичь обе эти мысли в их разобщенности и в соответствии с их метафизической значимостью. Тогда они заставляют вернуться к исконному началу, которое совершают в смысле безусловного полномочия не-сущности, уже выступающей с ίδέα. Отсюда начинается размышление над неопределенной и оставшейся необоснованной истиной бытия, а вместе с тем начинается переход в сферу испрашивания (Erfragen) этой истины.
В сущностном единстве воли к власти и вечного возвращения того же самого сказанное одно и то же (Selbe) есть последнее слово метафизики. Однако «последнее» в смысле исчерпывающего свершения каким-то образом должно быть первым. Это первое, φύσις, начинается в том, что оно разрывается в кажущемся противопоставлении становления и бытия. Восходящее присутствование, к которому еще не обращен никакой вопрос и которое не обрело проекции на «временность», улавливается лишь в каком-либо одном отношении: как возникновение и исчезновение, как изменение и становление, как пребывание и длительность. В последнем из названных отношений греки усматривают подлинное бытие, причем так, что сначала каждое изменение определяется как ούκ όν, потом как μή όν, но при этом всегда еще сохраняется όν. Бытие и становление разделяются на две сферы, между которыми пролегает χωρισμός, то есть каждое из них занимает место, отведенное ему соответствующей сферой, и имеет здесь свое пребывание. В какой мере Аристотель преодолел χωρισμός в ούσία этого нечто (τόδε τι) (έκαστον)? В той, что бытие только как έντελέχεια и ένέργεια становится ούσία.
В конце концов, бытие вступает в противоречие и состязание со становлением, поскольку последнее притязает на его место. Противоположность между обоими раскрывается на не слишком наблюдаемой почве «действительного», действительность которого притязает на бытие, потому что противостоит недействительному и ничтожному, однако в то же время хочет обладать характером становления, так как она не могла бы быть никаким застывшим, без-«жизненным» наличным. Гегель делает первый шаг в упразднении этой противоположности в пользу «становления», причем это последнее постигается из сверхчувственного, из абсолютной идеи как ее самораскрытия. Ницше, переиначивая платонизм, переносит становление в «живое» как «плотствующий» хаос. Это переиначивающее упразднение бытия и становления означает подлинное завершение, так как теперь уже нет никакого выхода ни в разделение, ни в более гармоничное срастание. Это проявляется в том, что «становление» хочет получить преимущество над бытием, в то время как господство становления лишь внешним образом подтверждает неколебимую власть бытия в смысле придания постоянства присутствованию, так как истолкование сущего и его сущести как становления есть опостоянивание становления до уровня безусловного присутствия. Чтобы сохранить свое господство, становление само покоряется опостояниванию присутствования. В этом опостоянивании господствует изначальная, хотя и не постигнутая и не обоснованная, истина бытия, но господствует только в своей самое себя забывающей не-сущности. Такое властное полномочие становления по отношению к бытию отнимает у первого последнюю возможность преимущества и возвращает последнему его изначальную (φύσνς-ную) сущность, правда совершенную в не-сущности. Теперь сущесть есть все, и оно одновременно вбирает в себя все: изменение и постоянство. Оно безусловным образом удовлетворяет притязания сущего («жизни») и в таком удовлетворении предстает как безвопросное и как самое широкое пристанище.
Сущностное следствие того последнего (Letzte) метафизики, то есть проекта сущести на опостоянивание присутствования, проявляется в соответствующем определении сущности «истины». Теперь умолкает последний отголосок, исходящий от άλήθεια. Истина становится справедливостью в смысле повелевающего врастания себе-повелевающего в порыв своего возвышения. Всякая правильность есть лишь предварительная ступень и предлог для возвышения, любое упрочение – лишь основание для растворения в становлении и вместе с тем в волении опостоянивания хаоса. Теперь остается только ссылаться на жизненность жизни. Первоначальная сущность истины изменяется настолько, что это изменение становится похожим на устранение (но не уничтожение) сущности. Бытие истинного разрешается в соответствующем образом постигнутое в возвращении присутствие полномочия мощи (власти). Теперь истина снова становится тем же, что и бытие, с той лишь разницей, что бытие тем временем успевает найти свое завершение в не-сущности. Однако когда истина как правильность и несокрытость начинает восприниматься в одной перспективе с «соразмерностью с жизнью», когда она таким образом устраняется, тогда ее сущность утрачивает всякое властвование. В сфере господства бесперспективных, то есть лишенных просвета «ракурсов» и «горизонтов», она перестает быть достойной вопрошания. Но что же тогда начинается? Начинается толкование как «переоценка всех ценностей». «Бессмысленность» становится единственным «смыслом», истина предстает как «справедливость», то есть как высшая воля к власти. Этой «справедливости» подобает одно лишь безусловное господство человека над Землей, однако его устроение и упрочение в планетарном масштабе уже является лишь следствием безусловной антропоморфии.
Тогда и тем самым начинается эпоха завершенной бессмысленности. В этом обо-значении «бессмысленное» уже имеет силу как понятие мышления истории бытия, того мышления, которое оставляет позади себя метафизику в целом (а также ее переиначивание и преломление в сторону переоценки ценностей). Согласно «Бытию и времени» «смысл» означает проекционное поле, а именно (в подлинном устремлении вопрошания и в соответствии с единственным вопросом о «смысле бытия») означает просвет (Lichtung) этого бытия, открывающийся и обосновывающийся в проецировании. Однако это проецирование есть то, которое совершается в начертанном проекте как бытийствующее (Wesendes) истины.
Бессмысленное есть без-истинное (без-просветное) бытия. В результате устранения сущности истины в метафизике всякая возможность такого проекта оказывается несостоятельной. Даже там, где вопрос о сущности истины сущегои отношении к нему предстает со всей решительностью, размышление над истиной бытия как более исконный вопрос о сущности истины совершенно не имеет места. Претерпев трансформацию adaequatio в определенность, истина утвердилась как сохранениесущего в его сговорчиво соделываемой оборотистости (Machbarkeit). Это изменение утверждает власть таким образом определенной сущести как деловитости (Machsamkeit). Сущесть как деловитость остается подвластной бытию, которое через вычисление отпускает себя в улаженность и через безусловное планирование и устроение – в соделываемость (Machenschaft) соответствующего ему сущего.
Господство бытия в этой сущностной форме означало бы соделываемую уловку, которая на самом деле препятствует всякому обоснованию «проектов», и под ее властью остающихся не менее мощными,– и препятствует потому, что являет собой господство всяческой безвопросной самоуверенности и самой непреложной достоверности. Только за счет безусловного повеления себе самой эта уловка сохраняет способность наделять себя постоянством. Там, где с помощью этой уловки к власти приходит бессмысленность, подспудное удержание смысла и тем самым любое испрашивание истины бытия заменяется характерным для данной уловки полаганием «целей» (ценностей). Логичным становится ожидание новых ценностей, утвержденных «жизнью», после того как она подверглась тотальной мобилизации, как будто эта мобилизация есть нечто в себе, а не организация безусловной бессмысленности из одной только воли к власти и для нее. Такие уполномочивающие власть полагания больше не обращены к «мерилам» и «идеалам», которые еще могли бы иметь основание в самих себе: они стоят «на службе» простого расширения сферы власти и оцениваются только в соответствии с таким образом усмотренной практической ценностью. Поэтому эпоха завершенной бессмысленности есть время соразмерного власти изобретательства и утверждения «мировоззрений», которые доводят до предела всякую просчитываемость пред-ставления и про-изводства, потому что по своей сути берут начало в утвержденном на себе самоустроении человека в сущем и в его безусловном господстве над всеми средствами принуждения земного шара и над ним самим.
Сущее, бытийствующее в той или иной сфере, что-бытие, некогда определенное в смысле «идей»,– все это теперь становится тем, с чем самоустроение человека заранее считается как с указующим на то, в какой мере ценно производимое и представляемое сущее как таковое (произведение искусства, техническое изделие, государственное установление, личный и общественный человеческий порядок). Обустраивающийся подсчет изобретает «ценности» (ценности культуры и народа). Ценность предстает как перенос сути сущего (то есть сущести) в сферу просчитываемого и, следовательно, оцениваемого сообразно числу и пространственной мере. Теперь великое (Große) получает свою сущность от величины (Größe), а именно от огромности. Это проистекает не только из постоянного возрастания малого до все больших размеров, но представляет собой сущностную основу, движущий импульс и цель возрастания, которое, в свою очередь, состоит не в количественном.
Поэтому завершению метафизики, то есть утверждению и упрочению законченной бессмысленности в конце ее существования, остается выразить себя в предельном самоисторжении в виде «переоценки всех ценностей», так как ницшевское ее завершение есть прежде всего переиначивание платонизма (когда чувственное становится истинным миром, а сверхчувственное – миром кажущимся). Однако поскольку платоновские «идеи» (причем в той их форме, которая характерна для Нового времени) стали принципом разума, а тот, в свою очередь, стал «ценностью», переиначивание платонизма становится «переоценкой всех ценностей». В ней превращенный платонизм опускается до слепой косности и скудости. Теперь существует один-единственный уровень «жизни», уполномочивающей самою себя ради себя же самой. Поскольку метафизика намеренно начинает с истолкования сущести как ίδέα, в «переоценке всех ценностей» она достигает своего предела. Единственным уровнем является то, что остается после упразднения «истинного» и «кажущегося» миров и предстает как одно и то же вечного возвращения и воли к власти.
Переоценивая все ценности, Ницше, не осознавая всей значимости этого последнего шага, свидетельствует о своей окончательной принадлежности метафизике, а вместе с нею – о безмерном отъединении от всякой возможностииного начала. Но разве, пройдя через всю бренность и уничтожение прежних целей и идеалов, Ницше не утвердил никакого нового «смысла»? Разве он не предузнал своей мыслью появление «сверхчеловека» как «смысла земли»?
Все так, но «смысл» для него снова становится «целью» и «идеалом», а «земля» – наименованием плотствующей жизни и права чувственного. «Сверхчеловек» предстает как завершение предшествовавшего ему последнего человека, как упрочение доныне еще не утвердившихся, все еще рисующихся впереди, «истинных в себе» идеалов одержимого влечением к власти и исторгающего свою силу зверя. Сверхчеловек есть предельная rationalitas в полномочии animalitas, он есть animal rationale, совершающееся в brutalitas. Теперь бессмысленность становится «смыслом» сущего в целом. Невопрошаемость о бытии определяет природу сущего. Сущесть предоставляется самой себе как отпущенная на свободу уловка. Теперь человек должен не просто «обходиться без какой-либо истины»: сама сущность истины предается забвению, и потому все нацелено только на «улаживание» и какие-либо «ценности».
Однако в отличие от всех предыдущих эпох эпоха завершенной бессмысленности обладает максимальным даром изобретательности, наибольшим количеством различных видов деятельности, может похвалиться максимальными успехами и наибольшим числом средств для предания всего этого гласности. Поэтому она не может не впадать в самонадеянность, полагая, что в силах отыскать даже некий единый «смысл» для всего и вся и «наделить» им это все, наделить тем «смыслом», которому «стоит служить» (причем потребности в вознаграждении за это служение весьма своеобразны). Эпоха завершенной бессмысленности будет во всеуслышание самым грубым образом оспаривать свою собственную сущность. Она станет, сама того не понимая, спасаться в своем предельно странном «потустороннем мире» и в оставленности бытия сущего получать последнее подтверждение владычества метафизики. Поэтому можно сказать, что эпоха завершенной бессмыслицы не отвечает за себя. Она исполняет сущность потаенной истории (Geschichte), каким бы произвольным и свободным ни казалось ее обращение с этой историей, совершаемое на пути ее «истории» (Historie).
В эпоху завершенной бессмыслицы исполняется сущность Нового времени. Как бы мы задним числом не анализировали его понятие и ход, на каких бы примерах из области политики и поэзии, исследования природы и общественного строя не пытались объяснить его природу, никакое его историческое осмысление не может пройти мимо двух единых в своей основе сущностных определений его истории: во-первых, человек как subiectum полагает и утверждает себя как средоточие сущего в целом, во-вторых, сущесть сущего в целом постигается как представляемость (Vorgestelltheit) всего производимого и объяснимого. Если на первом этапе недвусмысленно метафизического обоснования новоевропейской истории поистине веское слово сказали Декарт и Лейбниц (первый – своим определением сущего (ens) как истинного (verum) в смысле определенного (certum) как несомненного (indubitatum) в mathesis universalis, второй – своим толкованием субстанциальности субстанции (substantialitas’ substantia) как первосилы (vis primitiva), то потом упоминание этих имен, сделанное в контексте осмысления истории бытия, никогда не означало больше того, что может сказать о них обычное историческое рассмотрение истории философии и истории духа.
Упомянутые основные метафизические позиции не представляют собой какого-то последующего, мимоходом сделанного, поверхностного понятийного запечатления истории, возникшей где-то и как-то, равно как не являются заранее утвержденными учениями, из следования которым якобы возникла новоевропейская история. Каждый раз истина метафизики, утверждающая основу истории, осмысляется слишком внешним образом и, кроме того, слишком наивно осмысляется мера ее действенности, а потому в результате ее недооценки или переоценки она не получает подлинного признания, ибо в существе своем остается непонятой. Ведь определение человека как субъекта (subiectum), а также определение сущего в целом как «мировоззрения» может брать свое начало только в истории самого бытия (в данном случае в истории изменения и оскудения его лишенной основания истины). (Относительно понятия «картины мира» см. доклад 1938 г. под заголовком «Обоснование новоевропейской картины мира через метафизику», который был напечатан в 1950 г. под заголовком «Время картины мира»). Уровень и направление научного знания об изменении основных метафизических позиций, вид и глубина деятельного претворения сущего в свете изменения человека и сущего в целом никогда не выходят на путь самой истории бытия и, понятые в контексте задачи осмысления, постоянно предстают как некие уровни переднего плана, которые просто задают и выдают себя как нечто действительное.
Бессмысленность, в которой завершается новоевропейская метафизическая структура, только тогда становится познаваемой как сущностное исполнение этой эпохи, когда она воспринимается в единстве с упомянутым превращением человека в subiectum и с определением сущего как представляемости и производимости предметного. Тогда становится ясно, что бессмысленность есть предначертанное следствие окончательности начинания новоевропейской метафизики. Истина как достоверность превращается в обустраиваемую встроенность в сущее в целом, предуготованное для надежного устроения в нем человека, утвержденного на самом себе. Эта встроенность – не подражание и не вчувствование в истинное сущее в себе, а расчетливое подавление сущего, совершаемое через отпущение его сущести в упомянутую соделываемость. Она сама предполагает ту сущность сущести, которая утверждается на деловитости, в коей всё (Alles) как оборотисто и дельно соделываемое заранее отлаживается в соотнесенности со своей соделываемостью. В соответствии с этой отлаженностью пред-ставление являет собой заранее просчитывающее, охранительное вымеривание горизонтов, которые полагают пределы всему воспринимаемому, а также его объяснимости и полезности.
Сущее предается возможностям становления, в которых оно, обладая качествами упомянутой оборотистой и дельной соделываемости, совершает опостоянивание. Истина как охранительное встроение в сущее отдает полное предпочтение этой соделываемости, и там, где достоверность становится чем-то единственным, остается только сущее и больше никогда не бывает самой сущести, не говоря уже о ее просвете. Бес-просветное (Lichtung-lose) бытия и есть бессмысленность сущего в его целом.
Субъективность subiectum'a, которая уже не имеет ничего общего с той обособленностью, где царствовало прежнее «Я», совершается в просчитываемости и устрояемости всего живого, в рациональности (rationalitas) животного начала (animalitas), где «сверхчеловек» обретает свою сущность. Своего предельного выражения такая субъективность достигает тогда, когда складывается впечатление, что «субъекты» вообще исчезли ради какой-то чрезмерной услужливости сущему. С завершением Нового времени история (Geschichte) вверит себя истории (Historie), которая единосущна технике. Единство этих сил оборотистого властвования утверждает властную позицию человека, принципиально насильственный характер которой может упрочивать свое постоянство только в горизонте бессмысленности и в ней же, непрестанно погоняя себя, оставаться подвластным все новым свершениям во всей чрезмерности их даяний.
В вечном возвращении того же самого сущность завершающего эпоху последнего метафизического истолкования сущести как воли к власти понимается таким образом, что сущности истины так и не дается никакой возможности стать чем-то самым вопрошаемым, и вступившая в свои права бессмысленность безусловно определяет новоевропейский горизонт и приводит к завершению этого исторического периода. Однако самому себе, то есть историческо-техническому сознанию, которое его принципиально осуществляет и упрочивает, это сознание ни в коем случае не представляется окостенением и завершением уже достигнутого: напротив, оно предстает как освобождение, позволяющее совершать непрестанное прочь-от-себя-отступление, направленное на возрастание всего во всем. Лишенное меры приняло форму себя подавляющей власти как единственно постоянного, и в таком обличье само может стать мерой. Из такой меры (безмерность сверхдаяния) начинают вырисовываться те вехи и критерии, в соответствии с которыми каждый может отмеривать и оценивать по самой низкой цене, но при этом производить впечатление на прочих и тем самым подтверждать свою значимость. Такое подтверждение одновременно расценивается как обоснование значимости целей, путей и областей уже утвержденной сферы деятельности. Всякое соделываемое подтверждает всякое сделанное, все сделанное сообразуется с соделываемостью, всякое действие и мышление устремляются к тому, чтобы выделать это соделываемое. Деловитая оборотистость, всюду и всегда принимая обличье преисполненного меры устрояющего порядка, настойчиво превращает сущее в нечто единственное и предает забвению бытие. В результате то, что на самом деле происходит, представляет собой оставляемость бытия сущего: бытие предоставляет сущее ему самому и отказывается в нем присутствовать.
Но коль скоро этот отказ постигается, тем самым уже возникает просвет бытия, ибо такой отказ не есть ничто, не есть даже нечто негативное: это вовсе не изъян и не от-торжение. Это начальное, первое раскрытие бытия в его вопрошаемости – как бытия.
Все зависит от того, насколько мы влечемся в этот просвет, возникший в результате самого проблеска и никогда не соделываемый и не выдумываемый нами. Мы должны побороть нашу страсть к обладаемому и усвоить, что грядущие требуют необычайного и неповторимого.
Истина возвещает господство своей сущности: просвет себя-утаивания. История есть история бытия, и те, кто, ощутив этот просвет отказа, глядят на него в растерянности – те так и продолжают бежать от его осмысления, так и остаются беглецами, которые, столь долго одурачиваясь сущим, становятся настолько чуждыми бытию, что даже не могут с основанием ему не доверять. По-прежнему оставаясь в полном порабощении у якобы издавна гонимой метафизики, они ищут пути к чему-то сокрытому в глубине и сверхчувственному. Они бегут в мистику (всего лишь противоположение метафизики) или (потому что продолжают просчитывать) обращаются к «ценностям». «Ценности» же представляют собой идеалы, окончательно превращенные в нечто просчитываемое и годные к употреблению для одной только оборотистости: культура и культурные ценности как средства пропаганды, произведения искусства как предметы, пригодные для демонстрации успеха, и как материал для декораций на парадных каретах во время каких-либо торжественных шествий.
Люди не знают об ином и не отваживаются на иное, которое в будущем станет единым, потому что оно, хотя и лишенное основы, уже бытийствует в первоначале нашей истории: истина бытия – устояние в ней, из которой (и только из нее) мир и земля отвоевывают для человека их сущность, а он в борении постигает ответ своей сущности Богу бытия. Прежние боги суть боги от-существовавшие.
Завершение метафизики как исполнение сущности Нового времени только потому представляет собой конец, что его историческая основа уже есть переход к иному началу. Однако это начало не бежит от истории первого начала, не отвергает бывшее, но возвращается в глубину первоначала и благодаря этому возврату обретает иное постоянство. Это постоянство определяется не из удержания настоящего. Оно вплетается в сохранение будущего, и благодаря этому бывшее первого начала вынуждено само покоиться на безосновности своего доныне необоснованного основания, и только таким образом оно становится историей.
Этот переход не есть про-движение и не есть скольжение бывшего в новое. Этот переход есть непереходное, потому что в своем решении он принадлежит изначальности начала, а его нельзя уловить через исторические (historische) ретроспекции и исторический уход за унаследованным. Начало есть только в начале. Начало есть пере-дание. Подготовку к такому началу берет на себя то вопрошание, которое вверяет вопрошающих ответствующему. Изначальное вопрошание никогда само не дает ответа. Ему остается только мышление, которое настраивает человека на то, чтобы он слушал голос бытия, и позволяет ему стать послушным стражем истины бытия.
ЕВРОПЕЙСКИЙ НИГИЛИЗМ (1940)
Впервые в философском смысле слова «нигилизм», по-видимому, употребил Фр. Якоби. В его открытом письме Фихте слово «ничто» встречается довольно часто, а потом говорится:
«Поистине, мой дорогой Фихте, мне не стоит досадовать, если Вы или кто бы там ни был, захотят назвать химеризмом то, что я противопоставил идеализму, которого браню нигилизмом…» (Fr. H. Jacobi's Werke, 3. Bd., Leipzig, 1816. S. 44; из: Якоби – Фихте, впервые появилось осенью 1799 г.)[i].
Позднее слово «нигилизм» в обиход ввел Тургенев, обозначив им мировоззрение, согласно которому действительно существует только доступное чувственному восприятию, то есть самопостигаемое сущее, и больше ничего. Тем самым отрицается все, основанное на предании, авторитете и как-либо еще определенной значимости. Однако в большинстве случаев такой взгляд на мир называют «позитивизмом». Слово «нигилизм» употребляет Жан Поль («Подготовительная наука по эстетике», 1—2), говоря о романтической поэзии как поэтическом нигилизме. Уместно вспомнить и предисловие Достоевского к его пушкинской речи. Отрывок, который я имею в виду, гласит:
«Собственно же в речи моей я хотел обозначить лишь следующие четыре пункта в значении Пушкина для России.
1) То, что Пушкин первым своим глубоко прозорливым и гениальным умом и чисто русским сердцем отыскал и отметил главнейшее и болезненное явление нашего интеллигентного, исторически оторванного от почвы общества, возвысившегося над народом. Он отметил и выпукло поставил перед нами отрицательный тип наш, человека, беспокоящегося и не примиряющегося, в родную почву и в родные силы ее не верующего, Россию и себя самого (то есть свое же общество, свой же интеллигентный слой, возникший над родной почвой нашей) в конце концов отрицающего, делать с другими не желающего и искренно страдающего. Алеко и Онегин породили потом множество подобных себе в нашей художественной литературе».
Однако для Ницше термин «нигилизм» означает нечто существенно «большее». Под ним он подразумевает не появляющийся в середине XIX в. позитивизм и его географическое распространение по Европе (в данном случае «европейское» имеет историческое содержание и означает то же, что и «западное» в смысле западноевропейской истории). Слово «нигилизм» Ницше употребляет как наименование для впервые им познанного исторического движения, уже властно пронизавшего собой предшествующие века и определяющего следующее столетие, того движения, суть которого он излагает в двух словах: «Бог мертв». Это означает, что «христианский Бог» утратил свою власть над сущим и определением природы человека. В то же время «христианский Бог» является ведущим представлением для «сверхчувственного» вообще и его различных истолкований, для «идеалов» и «норм», для «принципов» и «правил», для «целей» и «ценностей», которые воздвигаются «над» сущим, чтобы наделять это сущее целью, придавать ему порядок и, коротко говоря, наделять его «смыслом». Нигилизм – это исторический процесс, в ходе которого «сверхчувственное» ослабевает в своем господстве и становится недействительным, так что само сущее утрачивает свою ценность и смысл. Нигилизм есть история самого сущего, через которую медленно, но неудержимо дает о себе знать смерть христианского Бога. Вполне возможно, что в этого Бога еще продолжают верить и считают его мир «действительным», «действенным» и «полагающим меру». Это похоже на давно погасшую звезду, в льющемся свете которой уже нет жизни. Таким образом, для Ницше нигилизм никоим образом не представляет собой кем-то «представляемого» воззрения, равно как не является какой-то расхожей исторической «данностью» среди многих других, которые можно найти в истории. Нигилизм – это, скорее, продолжающееся совершаться событие, в котором истина о сущем принципиально меняется и устремляется к определенному ею концу.
Издавна истина о сущем в его целом означает «метафизику». С давних пор каждая эпоха, каждое поколение влекомо метафизикой и через нее вступает в определённое отношение к сущему в целом и тем самым к самому себе. Конец метафизики выражается в крушении сверхчувственного и его «идеалов». Тем не менее конец метафизики ни в коей мере не означает прекращения истории. Он является началом серьезного отношения к упомянутому «событию»: «Бог мертв». Это начало уже дает о себе знать. Сам Ницше понимает свою философию как ознаменование нового времени. В наступающем, то есть XX веке он уже прозревает начало той эпохи, перипетии которой нельзя сравнить с уже известными. Кулисы мирового театра какое-то время еще могут оставаться прежними, но пьеса уже иная. Исчезновение прежних целей и обесценение прежних ценностей больше не воспринимается как одно лишь уничтожение, их отсутствие и утрата не оплакиваются, но приветствуются как освобождение, всему этому содействуют как окончательному успеху и постигают его как завершение.
«Нигилизм» – это овладевающая сознанием истина о том, что все прежние цели сущего утратили свою силу. Однако, изменяя прежнее отношение к ведущим ценностям, нигилизм созревает для свободной и действенной задачи утверждения новых ценностей. Нигилизм, достигший своего завершения и полагающий меру будущему, можно назвать «классическим нигилизмом». Ницше характеризует этим наименованием свою собственную «метафизику» и понимает ее как «противодвижение» (Gegenbewegung) всей предыдущей. Тем самым термин «нигилизм» утрачивает одно лишь нигилистическое значение в смысле разрушения и уничтожения прежних ценностей, простой ничтожности сущего и бесперспективности человеческой истории.
Нигилизм в его классическом варианте теперь означает освобождение от прежних ценностей как свободу для их переоценки. Наряду с ведущим словом «нигилизм» фраза о «переоценке всех прежних ценностей» является для Ницше еще одним основным положением, через которое его основная метафизическая позиция получает свое место и определение в истории западной метафизики.
Говоря о «переоценке ценностей», мы имеем в виду, что место прежних ценностей занимают какие-то другие, однако для Ницше «переоценка» означает, что не только прежние ценности утрачивают силу, но и само «место» для них исчезает. Это значит, что изменяются вид и направление утверждения новых ценностей, а также определение их сущности. Впервые в вопросе о переоценке речь заходит о бытии как ценности, и вместе с тем метафизика становится размышлением о ней. Это изменение помимо прочего означает, что не только обесцениваются прежние ценности, но и, прежде всего, искореняется потребность в ценностях прежнего вида, находящихся на прежнем месте, а именно в области сверхчувственного. Надежнее всего искоренение прежних потребностей достигается воспитанием, заставляющим все сильнее забывать прежние ценности, а также упразднением прежней истории путем пере-писывания ее основных черт. «Переоценка прежних ценностей» – это прежде всего изменение прежнего принципа утверждения этих ценностей и «взращивание» потребностей в новых ценностях.
Если такую переоценку необходимо не только совершить, но и обосновать, тогда для этого необходим «новый принцип», то есть установление того, откуда сущее в его целом вновь определяется как полагающее меру. Если же истолкование сущего в целом не должно совершаться на основании заранее утвержденного над ним сверхчувственного мира, тогда новые ценности и их нормативный характер можно черпать только из самого сущего, а оно, таким образом, требует нового истолкования, через которое его основная особенность претерпевает определение, делающее эту особенность способной выступать «принципом» составления перечня новых ценностей и мерилом выстраивания соответствующей иерархии.
Если обоснование истины о сущем в целом составляет сущность метафизики, тогда переоценка всех ценностей как обоснование принципа нового их утверждения есть метафизика в себе. В качестве основной особенности сущего в целом Ницше постигает и утверждает то, что он называет «волей к власти». Это понятие не только очерчивает то, что есть сущее в его бытии: словосочетание «воля к власти», которое со времен Ницше не раз входило в обиход, для него самого содержит в себе истолкование сущности власти. Всякая власть является властью только в той мере, в какой она стремится стать еще большей, и до тех пор, пока она к этому (то есть к самовозрастанию) устремляется. Власть может удерживаться в себе самой, то есть в своей сущности, только благодаря тому что она идет выше уже достигнутых ступеней власти, то есть превозмогает и превосходит себя самое или, как мы говорим, сверхвластвует (übermächtigt) над собою же. Как только власть застывает на какой-то ступени своего возрастания, она сразу же превращается в безвластие. «Воля к власти» никогда не означает «романтического» желания безвластного заполучить власть, не означает устремления безвластного к захвату власти – она означает самополномочие власти к сверхвластвованию над самой собой.
«Воля к власти» одновременно характеризует основную особенность сущего и сущность власти. Вместо «воли к власти» Ницше часто говорит о «силе», и это легко может привести к недоразумению. Тот факт, что основную особенность сущего он понимает как волю к власти, не является выдумкой и произволом фантазера, гоняющегося за своими химерами. Это глубинный опыт мыслителя, то есть опыт одного из тех одиночек, у которых нет выбора, кто должен выразить, что есть сущее в истории его бытия. Все сущее, поскольку оно есть и есть так, как оно есть,– «воля к власти». Этим наименованием обозначается область, из которой исходит и куда возвращается всякое полагание новых ценностей. Однако согласно сказанному их утверждение не только потому является «переоценкой всех прежних ценностей», что на место этих ценностей в качестве высшей оно ставит власть, а прежде всего потому, что сама власть, и только она, полагает новые ценности, сохраняет их значимость и решает вопрос о возможном оправдании такого полагания. Если все сущее есть воля к власти, тогда «имеет» ценность и «есть» ценность как таковая только то, что власть совершает в своей сущности. Однако власть есть власть только как возрастание власти. Чем глубиннее власть является властью и чем сильнее все сущее определяет только она одна, тем решительнее она не признает ничего вне себя самой как ценное и значимое. Это означает, что воля к власти как принцип полагания новых ценностей не терпит никакой иной цели, кроме сущего в целом. Но поскольку все сущее как воля к власти, то есть как никогда не прекращающееся сверхвластвование над собой, должно быть постоянным «становлением», а это последнее никогда не может иметь никакой «цели», кроме своего «вперед» и «дальше», и постоянно, будучи вовлеченным в возрастание власти, возвращается только к нему, сущее в целом как это властное становление тоже должно вновь и вновь возвращаться и приносить с собой то же самое.
Поэтому основная особенность сущего как воли к власти одновременно определяется как «вечное возвращение того же самого». Так мы приходим к еще одному основному положению ницшевской метафизики и к тому же отмечаем важный момент: только из достаточно глубоко понятой сущности воли к власти становится ясно, почему бытие сущего в целом должно быть вечным возвращением того же самого. И наоборот: только из сущности вечного возвращения того же самого можно постичь сокровенную глубину и необходимость воли к власти. «Воля к власти» говорит о том, что есть сущее согласно своей «сущности» (состоянию). «Вечное возвращение того же самого» говорит о том, как должно быть сущее такой сущности в целом.
Остается обратить внимание на один решающий момент, а именно на то, что вечное возвращение того же самого Ницше должен был осмыслять до воли к власти. Самая главная мысль продумывается первой.
Когда Ницше сам заостряет внимание на том, что бытие как «жизнь» есть, в сущности, «становление», под этим грубым понятием «становления» он подразумевает не бесконечное продвижение вперед к какой-то неведомой цели и не беспорядочное и неистовое брожение разнузданных инстинктов. Смутное и избитое «становление» означает сверхвластвование власти как сущности власти, которая властно и в своем роде постоянно возвращается к себе самой.
В то же время вечное возвращение того же самого дает самое глубокое истолкование «классического нигилизма», который безоговорочно уничтожил всякую цель, находящуюся вне или над сущим. Для такого нигилизма фраза «Бог мертв» означает не только безвластие христианского Бога, но и безвластие всего сверхчувственного, которому человек должен и мог бы подчиниться. Это безвластие означает распад всего прежнего порядка.
Поэтому переоценка всех прежних ценностей ставит перед человеком поистине безграничную задачу: не сковывая себя никакими условиями, от себя самого, через себя самого и над самим собой утвердить «новые стяги», под которыми необходимо по-новому упорядочить все сущее в его целом. Так как «сверхчувственное», «потустороннее» и «небо» изничтожены, остается только «земля». Поэтому новый порядок должен представлять собой безусловное господство чистой власти над Землей, осуществляемое человеком, причем не всяким человеком и, конечно же, не прежним человечеством, живущим среди прежних ценностей. Но тогда каким же?
Нигилизм, то есть переоценка всех прежних ценностей, совершающаяся посреди сущего как воли к власти и перед лицом вечного возвращения того же самого, приводит к тому, что новое полагание сущности человека становится необходимым. Однако так как «Бог мертв», все, что должно стать для него мерой и средоточием, может быть лишь самим человеком: речь идет о «типе», «образе» того человечества, которое берет на себе задачу переоценки всех ценностей, исходя из одной только воли к власти, и намеревается вступить в безраздельное господство над Землей. Классический нигилизм, который в качестве переоценки всех прежних ценностей постигает сущее как волю к власти и единственной «целью» может признать только вечное возвращение того же самого, должен покончить с самим человеком, а именно с прежним человеком, и утвердить как мерило некий образ «сверхчеловека». Поэтому в «Заратустре» (во втором разделе четвертой части – «О высшем человеке») говорится: «Ну что ж! Так тому и быть! Высшие люди! Только теперь закружилась гора человеческого будущего. Бог умер: теперь хотим мы, чтобы жил сверхчеловек» (VI, 418).
Сверхчеловек есть высшая форма чистейшей воли к власти, то есть единственной ценности. Сверхчеловек, безусловное господство чистой власти, есть «смысл» (цель) единственного будущего, то есть «земли». «Не „человечество", а сверхчеловек – вот цель!» («Der Wille zur Macht», n. 1001-1002). Согласно Ницше, сверхчеловек – это не просто преумножение прежнего человека, а та в высшей степени строгая форма человеческого рода, которая как безусловная воля к власти на разных уровнях начинает властвовать в каждом человеке, тем самым делая его причастным сущему в целом, то есть воле к власти, и как истинно «сущее» приближает его к действительности и «жизни». Сверхчеловек просто оставляет позади себя человека прежних ценностей, «переходит» его и переносит оправдание всяческих прав и полагание всяческих ценностей в сферу властвования чистой власти. Всякое действование и свершение как таковые действенны и совершительны только в той мере, в какой они способствуют укреплению, взращиванию и возрастанию воли к власти.
Перечисленные пять основных положений («нигилизм», «переоценка всех прежних ценностей», «воля к власти», «вечное возвращение того же самого», «сверхчеловек») показывают метафизику Ницше лишь в одном ракурсе, но тем не менее определяющем целое. Таким образом, его метафизику можно понять тогда и только тогда, когда все, названное в упомянутых пяти положениях, осмысляется, то есть сущностно переживается, в его изначальном и пока лишь слегка проглядывающем единстве. Следовательно, то, что Ницше понимает под «нигилизмом», можно постичь только тогда, когда мы одновременно и взаимосвязанно постигаем, что же собой представляют «переоценка всех прежних ценностей», «воля к власти», «вечное возвращение того же самого» и «сверхчеловек». Соответственно, двигаясь в обратном направлении, можно на основании достаточного понимания природы нигилизма подготовить почву для познания сущности переоценки, сущности воли к власти, сущности вечного возвращения того же самого и, наконец, сущности сверхчеловека. Такое знание есть пребывание внутри того мига, который история бытия открыла для нашей эпохи.
Когда мы говорим о «постигнутом», «постижении» и «мышлении», речь, конечно же, идет не об одном только тезисном определении того, что необходимо представлять при перечислении приведенных основных положений. В данном случае постижение означает переживание содержащегося в названных тезисах знания в его существе и тем самым узнавание того, в каком миге сокрытой истории Запада мы «стоим»: стоим ли мы в нем, падаем ли, или, быть может, уже лежим. Быть может, мы о чем-то не догадываемся, что-то нас не затрагивает, и мы просто предаемся одним лишь иллюзиям повседневного мнения и привычного делания и не выходим за пределы собственной персоны. Подлинно осмысляющее знание не является одним лишь «абстрактным учением», которое только потом приводит к практическому отношению. Такое знание есть установка, которую удерживает не какое-то сущее, а само бытие удерживает ее в этом сущем.
Поэтому осмыслять «нигилизм», не значит иметь о нем «одни только голые мысли», занимая позицию стороннего наблюдателя. Осмыслять «нигилизм» – значит быть в том, в чем все поступки и все действительное этого периода западной истории обретают свое пространство и время, свое основание и глубины, свои пути и цели, свой порядок и оправдание, свою достоверность и неясность, одним словом, свою «истину».
Сама необходимость осмыслять сущность «нигилизма» в связи с «переоценкой всех ценностей», «волей к власти», «вечным возвращением того же самого» и «сверхчеловеком» уже дает основание предположить, что эта сущность в себе многозначна, многомерна и многообразна. Поэтому термин «нигилизм» можно употреблять по-разному. Можно злоупотреблять им, используя его как пустое модное словцо, которое в одно и то же время отпугивает, навлекает дурную славу и скрывает от носящегося с ним пустоту его собственных мыслей. Можно постичь всю тяжесть того, что это слово означает в понимании Ницше, а оно означает осмысление истории западной метафизики как основания нашей собственной истории и, следовательно, принятия наших будущих решений. Наконец, мы можем еще глубже осмыслить, что же сам Ницше понимал под этим словом, если постигнем его «классический нигилизм» как нигилизм, «классичность» которого заключается в том, что он неумышленно всеми силами сопротивляется познанию своей сокровенной сущности. Тогда классический нигилизм раскрывается как такое завершение нигилизма, в котором он считает себя свободным от необходимости осмыслять как раз то, что составляет его сущность, а именно nihil, ничто,– как пелену истины бытия сущего.
Свое познание природы европейского нигилизма Ницше не изложил в том целостном контексте, который, быть может, представлялся его внутреннему взору: чистой формы его мы не знаем и никогда не сможем «обнаружить» в сохранившихся отрывках.
Тем не менее в сфере своего собственного мышления подразумеваемое под именем «нигилизма» Ницше продумал во всех существенных направлениях, видах и на всех уровнях и изложил эти мысли в записях разного объема и выразительности. Одна их часть, выбранная произвольно и случайно, впоследствии была собрана в книгу, которая после смерти Ницше стала известной под названием «Воли к власти». Представленные в ней отрывки по своему характеру очень разные: это размышления и осмысления, определения понятий и тезисы, призывы и предсказания, наброски, требующие дальнейшего развития и краткие положения. Эти избранные отрывки разделены на четыре книги с соответствующими заголовками, хотя в ходе такого деления они нисколько не связывались со временем их первой записи или временем переработки (с учетом книги, появившейся в 1906 г.), но нанизывались друг на друга согласно неясному и даже, по-видимому, никак не обоснованному плану издателей. В такой «книге» смысловые ходы, относящиеся к самым разным периодам времени и различным уровням и перспективам вопрошания, произвольно и необдуманно сводились воедино и просто нагромождались друг на друга. Все, опубликованное в этой «книге», принадлежит Ницше, и тем не менее сам он никогда именно такэто не продумывал.
Все отрывки пронумерованы (с 1 по 1067) и благодаря такой нумерации их легко отыскать в любом издании. Первая книга («Европейский нигилизм») вбирает в себя отрывки с 1 по 134. Здесь мы не будем обсуждать, в какой мере (быть может, с таким же или даже большим правом) другие отрывки, появившиеся в следующих разделах или вообще не представленные в данной книге, подходят под заголовок «Европейский нигилизм», ибо мы хотим основательно продумать ницшевскиемысли о нигилизме как знание мыслителя, своей мыслью обращенного в мировую историю. Такие мысли никогда не предстают как простое воззрение отдельного человека и еще меньше их можно назвать «выражением своего времени», о чем так часто любят говорить. Мысли человека такой величины, каков Ницше, несут в себе отголосок еще не познанной истории бытия, звучащий в слове, воспринимаемом историческим человеком как «язык», на котором он разговаривает.
Мы, люди сегодняшние, так и не знаем, почему Ницше сам не открыл нам сокровенную глубину своей метафизики, почему она остается сокрытой в его наследии, остается до сих пор, хотя в главном это наследие (правда, представленное в такой форме, которая допускает его весьма превратное истолкование), стало нам доступным.
Нигилизм как «обесценение высших ценностей»
После того, что мы сказали о структуре книги «Воля к власти», мы сразу же понимаем, что нам нельзя прорабатывать отдельные записи в соответствии с их нумерацией. Мы начнем бродить взад и вперед по предложенному издателями тексту, мешая между собой мысли, относящиеся к различным периодам времени, то есть к разным уровням и направлениям вопрошания и сказывания. Вместо этого мы выберем лишь некоторые отрывки, а критерий нашего выбора будет трояким:
1. Отрывок должен относиться к периоду самого светлого и острого понимания, то есть к двум последним годам – 1887 и 1888.
2. Отрывок по возможности должен содержать в себе сущностное ядро нигилизма, достаточно полно его разъяснять и показывать во всех существенных отношениях.
3. Отрывок должен быть таким, чтобы разбирательство с мыслями Ницше о нигилизме проводилось на соответствующей почве.
Эти три условия выбраны не произвольно: они вытекают из сущностиосновной метафизической позиции Ницше, определяемой раздумьями над началом, ходом и завершением западноевропейской метафизики в целом.
Размышляя о природе европейского нигилизма, мы не стремимся к полному перечислению и рассмотрению всех высказываний Ницше на эту тему. Мы хотели бы постичь глубинную сущность истории, характеризуемой именем нигилизма, чтобы таким образом приблизиться к бытию того, что подлинно есть. Если иногда мы обращаемся к параллельным высказываниям и вообще перекликающимся записям, мы всегда должны помнить о том, что они по большей части берут начало в другой плоскости мышления и только тогда раскрывают все свое содержание, когда соопределяется и эта незаметно сместившаяся плоскость. Важно не то, знаем ли мы все «места», относящиеся к «теме» нигилизма: существенно важным остается тот момент, что, анализируя их, мы обнаруживаем четкое отношение к тому, о чем они говорят.
Трем названным условиям удовлетворяет отрывок под номером 12. Он появился между ноябрем 1887г. и мартом 1888г. Отрывок имеет заголовок «Крушение космологических ценностей» (XV, 148-151). К нему мы прибавляем еще два отрывка: 14 и 15 (XV, 152 f.; весна—осень 1887г.). Свое размышление мы начинаем с рассмотрения записи, которая относится к тому же периоду времени и которую издатели с полным правом поместили в начало книги (XV, 145). Она гласит:
«Что означает нигилизм? То, что высшие ценности утрачивают свою ценность. Нет цели, нет ответа на вопрос „зачем"?»
В этой короткой записи содержится вопрос, ответ на него и разъяснение этого ответа. Вопрос касается сущности нигилизма. Ответ гласит: «То, что высшие ценности утрачивают свою ценность». Из этого ответа мы тотчас узнаем самое решающее, что необходимо знать для полного понимания нигилизма: нигилизм есть процесс, процесс обесценения, ценностного оскудения высших ценностей. Однако такая характеристика нигилизма не решает вопроса о том, исчерпывается ли этим его сущность. Когда ценности обесцениваются, они разрушаются в самих себе, переживают крушение. Каков характер этого процесса «крушения» «высших ценностей», в какой мере это процесс – исторический и даже основной в нашей западноевропейской истории, каким образом он составляет историчность нашей собственной эпохи – все это мы поймем только в том случае, если прежде узнаем, что такое «ценность» вообще, в какой мере существуют «верховные» («высшие») ценности и каковыони по своей природе.
Правда, в разъяснении поставленного вопроса уже содержится указание в этом направлении. Обесценение ценностей и, стало быть, нигилизм заключаются в том, что отсутствует «цель». Тем не менее вопрос остается: почему «цель» и для чего «цель»? Какова внутренняя связь между ценностью и целью? В разъяснении сказано: «Нет ответа на вопрос „зачем"?». Спрашивая «зачем?», мы задаем вопрос «зачем нечто существует так-то и так-то?». Ответ указывает на то, что мы называем «основанием». Но вопрос задается снова: «Почему должно быть основание? Для чего и как основание является основанием? Как оно существует – его причина? Какова внутренняя связь между основанием и ценностью?».
Уже из начального указания на сущностную взаимосвязь между «нигилизмом» и «переоценкой» всех прежних, а именно высших, ценностей можно видеть, что в мышлении Ницше понятие ценности играет ведущую роль. Влияние его произведений привело к тому, что понятие ценности стало расхожим. Мы говорим о «жизненных ценностях» народа, о «культурных ценностях» нации, говорим о том, что необходимо защищать и спасать высшие ценности человечества. Мы слышим о том, что какие-то «значительные» ценности были спрятаны в надежном месте, и понимаем, что, например, речь идет о защите произведений искусства от бомбардировок. В данном случае «ценности» равнозначны материальным благам. «Благом» является сущее, которое имеет определенную «ценность»; благо есть благо по причине его ценности, оно есть нечто такое, в чем ценность опредмечивается, то есть предстает как «ценный предмет».
Но что такое ценность? Свободу народа, например, мы понимаем как «ценность», однако по существу мыслим ее как благо, которым обладаем или не обладаем. Но свобода могла бы и не быть для нас благом, если бы прежде как таковая не была ценностью, не имела бы чего-то такого, что мы оцениваем как нечто действенное, как нечто значимое, как то, от чего многое «зависит». Ценность есть нечто значащее, и только значимое есть ценность. Но что такое «значимость»? Значимо то, что играет определяющую роль. Остается вопрос: потому ли значима ценность, что она является определяющей, или она может определять только потому, что значима? Если верно последнее, тогда снова возникает вопрос: что мы имеем в виду, когда говорим, что ценность значима? Нечто значимо потому, что оно есть ценность, или оно есть ценность, потому что значимо? Что такое сама ценность в ее значимости? «Значимость» – не ничто, скорее, она есть способ того, каким образом ценность (причем именно как ценность) «есть». Значимость есть способ бытия. Ценность существует только в ценностном бытии.
Вопрос о ценности и ее сущности коренится в вопросе о бытии. «Ценности» только там доступны и способны определять меру, где нечто оценивается, где чему-то одному отдается предпочтение перед другим или, напротив, не отдается. Такое оценивание совершается только там, где действительно «стόит» установить отношение кчему-либо. Только здесь вы-является нечто такое, к чему вновь и вновь, в начале и в конце, возвращается каждое отношение. Что-либо оценивать, то есть удерживать как ценное, значит в то же время направлятьсебя в соответствии с ним. Это направление себя «в соответствии» уже определило в себе «цель», и поэтому сущность ценности находится во внутренней взаимосвязи с сущностью цели. И снова мы наталкиваемся на коварный вопрос: потому ли нечто является целью, что оно есть ценность, или нечто становится ценностью только в той мере, в какой оно полагается как цель? Быть может, это «или—или» остается наброском еще не поставленного в полной мере вопроса, который еще не вышел на уровень, делающий его достойным вопрошания.
То же самое можно сказать и о взаимоотношении ценности и причины. Если ценность есть то, вокруг чего все во всем постоянно вращается, тогда она одновременно предстает и как то, в чем обосновывается все, что вращается вокруг нее и в ней обретает свое пребывание и постоянство. Здесь опять возникает тот же самый вопрос: потому ли что-либо становится основанием, что оно действенно как ценность, или оно достигает ценностной значимости потому, что является основанием? Быть может, и здесь «или—или» дает осечку, потому что сущностные ограничения «ценности» и «основания» нельзя расположить в одной и той же плоскости определения.
Как бы не решались эти вопросы, по меньшей мере, в общих чертах вырисовывается внутренняя взаимосвязь Ценности, цели и основания.
Однако остается неясным самое ближайшее, а именно вопрос о том, почему с конца прошлого столетия и далее ницшевская мысль о ценности начинает широко властвовать над «мировоззренческим» мышлением. Ведь на самом деле роль этой мысли ни в коей мере не является чем-то само собой разумеющимся. На это указывает хотя бы историческое напоминание о том, что только со второй половины XIX века мысль о ценности заявляет о себе в четко выраженной форме и обретает господство само собой разумеющейся очевидности. Мы же очень охотно обманываемся на этот счет, потому что всякий исторический анализ тотчас берет на вооружение господствующий на данный момент способ мышления и превращает его в некую путеводную нить, в соотнесении с которой рассматривается и заново открывается уже минувшее. Историки всегда очень гордятся этими открытиями, не замечая, что те были сделаны еще до того, как они приступили к своему запоздалому занятию. Поэтому с появлением мысли о ценности тотчас заговорили и продолжают говорить до сих пор о «культурных ценностях» средневековья и «духовные ценностях» античности, хотя в Средние века не было ничего такого, что мы называем «культурой», а в античности – того, что называем «культурой» и «духом». Дух и культура как признанные и усвоенные способы человеческого поведения появляются только с наступлением Нового времени, а «ценности» как полагаемые мерила для этого поведения – только с наступлением Новейшего времени. Из этого, однако, не следует, что более ранние эпохи были «некультурными»: из этого следует только то, что, обращаясь к таким схематическим понятиям, как «культура» и «некультурность», «дух» и «ценность», мы никогда не сумеем постичь, например, историю греков в ее подлинной сути.
Нигилизм, nihil и ничто
Однако если мы не идем дальше упомянутой записи Ницше, тогда сразу можно задать вопрос по поводу уже сказанного: что общего у нигилизма с ценностями и их обесценением? Ведь согласно своему понятию нигилизм говорит о том, что все сущее есть nihil, «ничто», и, по всей вероятности, нечто только в том случае может не иметь ничегоценного, если заранее оно в себе есть ничтожествующее и ничто. Определение ценности и оценивание чего-либо как ценностного, ценного или, напротив, лишенного ценности основывается прежде всего на определении того, есть ли нечто и как оно есть, или же оно «ничто». Между nihil, нигилизмом и мыслью о ценности нет никакой необходимой сущностной связи. Но почему же в таком случае нигилизм (без какого-либо обоснования) понимают как «обесценение высших ценностей», как их «крушение»?
Для нас в большинстве случаев в понятие и слово «ничто», конечно же, привносится ценностная тональность: мы слышим, что нечто лишено ценности. Мы говорим «ничто» в том случае, когда желанное, предполагаемое, искомое, требуемое, ожидаемое не оказывается в наличии, не есть. Если, например, где-нибудь ищут нефтяное месторождение и поиски не дают результата, тогда говорят о том, что «ничего не нашли», то есть не нашли предполагавшегося наличествующего и наличествования – не нашли искомого сущего. «Ничто» означает неналичность (Nichtvorhandensein), небытие какой-то вещи, сущего. Таким образом, «ничто» и nihil предполагают сущее в его бытии и поэтому являются понятием о бытии, а вовсе не понятием о ценности. (Полезно обратить внимание на одно замечание Якоба Вакернагеля, которое он делает в своих «Лекциях о синтаксисе» (Vorlesungen über Syntax, II. Reihe, 2 Aufl. 1928. S. 272): «В немецком ничто (nichts)… полагает слово, которое в готском в форме waihts… служит для перевода греческой πράγμα»).
Корневое значение латинского nihil, о котором задумывались уже римляне (nehilum), не прояснено и до сегодняшнего дня. Согласно лексическому понятию в случае с нигилизмом каждый раз речь идет о ничто и тем самым в каком-то смысле – о сущем в его небытии. Однако небытие сущего имеет силу как отрицание сущего. Обычно мы Думаем о «ничто», имея в виду то или иное, подвергшееся отрицанию. Во время поисков нефти не было «ничего» обнаружено, то есть не было найдено искомое сущее. На вопрос, есть ли нефть, в таком случае отвечают, что ее «нет». Хотя во время этих поисков не было «ничего» обнаружено, однако тем самым ни в коем случае не было обнаружено и «ничто», так как его и не искали и, кроме того, его нельзя найти, тем более с помощью буровых вышек и прочих сходных приспособлений.
Позволяет ли ничто отыскать себя или хотя бы искать себя или его совсем не надо искать и находить, потому что оно «есть» то, чего мы вообще никогда не теряли?
Здесь «ничто» подразумевает не некое особенное отрицание какого-то отдельного сущего, а безусловное и полное отрицание всего сущего, сущего в целом, но тогда оно как «отрицание» всего «предметного» само перестает быть каким-либо возможным предметом. Разговор о ничто и размышление о нем предстают как некое «беспредметное» начинание, как пустая игра словами, которая, помимо прочего, как будто не замечает, что постоянно находится в вопиющем противоречии с самой собой, так как, что бы она ни выдумывала относительно ничто, она постоянно вынуждена говорить: ничто есть то-то и то-то. Даже тогда, когда мы только говорим, что ничто «есть» ничто, говорим «о» нем в ракурсе «есть» и делаем его сущим, приписываем ему то, в чем ему следует отказать.
Никто не станет отрицать, что такие «рассуждения» вполне доходчивы и «убедительны» – пока мы движемся в сфере легко усвояемого, играем словами и безмыслием. О ничто как противосущности (Gegenwesen) всякому сущему мы можем сказать только то, что оно «есть» то-то и то-то, однако это «всего лишь» означает как раз то, что и ничто, и даже оно, соотносится с «есть» и остается захваченным бытием. Что же значат тогда «бытие» и «есть»? Обыгрывая эти столь ясные, уже порядком избитые и, казалось бы, остроумные указания на невозможность сказать что-либо о ничто, не сделав его тут же сущим, начинают необоснованно утверждать, что сущность «бытия» и «есть», которые в разговоре о ничто якобы ошибочно ему приписываются, представляет собой нечто совершенно ясное, понятное и не вызывающее никаких вопросов. Кажется, что ты вступил в незамутненное, вполне удостоверенное и неколебимое обладание истиной об этих «есть» и «бытие». Такое мнение уже давно прижилось в западноевропейской метафизике. Оно закладывает основу всякой метафизики, и поэтому в большинстве случаев с ничто разделываются в одном коротком параграфе. Каждому кажется вполне убедительным, что ничто «есть» противоположность всякому сущему.
При ближайшем рассмотрении ничто предстает как отрицаниесущего. Отрицание, непризнание, неприятие, негация есть случай, противоположный утверждению. Оба являются основными формами суждения, высказывания, λόγος άποφαντικός. Ничто есть как результат отрицания «логического» происхождения. Однако хотя человек и нуждается в «логике», чтобы мыслить четко и гладко, то, что присутствует только в мыслях, не обязательно должно быть, то есть наличествовать в действительности как действительное. Ничто, появившееся из отрицания, из непризнания, есть один только мыслительный образ, абстрактнейшее из абстрактного. Ничто становится простым и совершенным «пустяком», становится самым ничтожным и, следовательно, тем, что не заслуживает никакого дальнейшего внимания и рассмотрения. Если Ничто есть такое ничтожество, если его попросту нет, то и сущее может никогда не погружаться в него, а всё может никогда в нем не растворяться; тогда процесса уничтоживания (Nichtswerden) просто не существует, а значит «нигилизм» – иллюзия.
Если бы дело обстояло именно так, тогда мы могли бы считать западноевропейскую историю спасенной и просто покончили бы со всякими мыслями о «нигилизме». Но, может быть, на самом деле с нигилизмом все обстоит несколько иначе. Быть может, ситуация все еще такова, какой ее нарисовал Ницше в своей «Воле к власти»: «Нигилизм стоит у дверей: откуда идет к нам этот ужаснейший из гостей?» («Der Wille zur Macht», n. 1.1885-1886). Во втором афоризме предисловия читаем: «То, о чем я рассказываю, есть история двух ближайших столетий».
Спору нет, расхожее мнение и прежнее убеждение философии не лишены оснований: ничто не есть «сущее», оно вовсе не является «предметом». Однако вопрос не исчерпывается выяснением того, не «есть» ли все-таки каким-то образом это непредметное, поскольку оно определяет бытийствование бытия. Вопрос в другом: не получается ли так, что то, что не есть предмет и никогда не может быть таковым, «есть» вообще ничто, а ничто, в свою очередь – нечто «ничтожное». Вопрос в том, не заключаются ли глубочайшая сущность нигилизма и сила его господства как раз в том, что ничто воспринимается только как нечто ничтожное, нетствующее (Nichtiges), а нигилизм – как обожествление одной лишь пустоты, как отрицание, которое можно сразу же возместить мощным утверждением.
Вероятно, сущность нигилизма состоит в том, что вопрос о ничто не воспринимают серьезно. Он остается нераскрытым, и мы продолжаем упрямо придерживаться старой схемы «или—или». Мы говорим под возгласы всеобщего одобрения: ничто «есть» или «нечто» совершенно ничтожное, или оно должно быть сущим, но так как ясно, что оно никогда не может быть сущим, то остается принять только первое, а именно мысль о том, что оно представляет собой совершенно ничтожное. Кто может устоять перед этой напористой «логикой»? «Логика» вызывает всяческое почтение, но искусство правильного мышления только в том случае можно призвать как судью, говорящего последнее слово, если прежде установлено, что все то, что согласно правилам «логики» должно мыслиться «правильно», исчерпывает собою все мыслимое, требующее осмысления и заданное мышлению. Вдруг ничто на самом деле не есть сущее, но в то же время никогда не является только ничтожным? Что если упомянутая схема «или—или» не в полной мере ставит вопрос о сущности ничто? Что если отсутствие этого развернутого вопроса о сущности ничто является причиной того, что западноевропейская метафизика впадает в нигилизм? В таком случае нигилизм, пережитый и постигнутый исконнее и глубже, является той историей метафизики, которая устремляется навстречу основной метафизической позиции, в коей ничто в его сущности не только не может быть понято, но больше не хочет быть постигнуто. Тогда нигилизм означает принципиальное нераздумье (Nichtdenken) над сущностью ничто. Быть может, в этом и кроется причина того, что сам Ницше был вынужден войти в «завершенный» (с его точки зрения) нигилизм. Хотя он осмысляет его как движение прежде всего западноевропейской истории Нового времени, он не может мыслить сущность ничто, потому что просто не может поставить вопрос об этом, и потому должен стать классическим нигилистом, выражающим ту историю, которая теперь и совершается. Ницше постигает и переживает нигилизм, потому что сам мыслит нигилистически. Его понятие нигилизма само есть нигилистическое понятие. Несмотря на все свои прозрения он не может постичь потаенную сущность нигилизма, потому что с самого начала понимает его только в ракурсе мысли о ценностях как процесс обесценения высших ценностей. Ницше вынужден понимать нигилизм именно так, потому что, оставаясь в русле и сфере западноевропейской метафизики, он домысливает ее до конца.
Осмысляя нигилизм как процесс обесценения высших ценностей, Ницше делает это вовсе не потому, что мысль о ценности играет какую-то роль в ходе его собственного философского формирования, в его «частных» воззрениях и оценках. Мысль о ценности играет роль в его мышлении потому, что он мыслит метафизически, в русле истории метафизики, а в ней, то есть в самом средоточии западноевропейской философии, мысль о ценности не случайно получила преимущество. В понятии ценности таится понятие бытия, которое предполагает истолкование сущего как такового в целом. В мысли о ценности ненамеренно осмысляется сущность бытия в определенном и необходимом отношении, а именно в его не-сущности. К этому мы еще вернемся.
Космология и психология у Ницше
Рассмотренная нами запись (n. 20) впервые знакомит нас с нигилистически осмысленной сущностью нигилизма, а также указывает направление, в котором Ницше его осмысляет. Нигилизм есть процесс обесценения высших Ценностей. Он является внутренней обоснованностью, законностью этого процесса, той «логикой», в соответствии с которой совершается крушение высших ценностей сообразно ее сущности. Но на чем основывается сама эта законность?
Для того чтобы получить самое первое представление о ницшевском понятии нигилизма как обесценении высших ценностей, необходимо разобраться в том, что подразумевается под высшими ценностями, в какой мере они содержат в себе истолкование сущего, почему дело с необходимостью приходит к этому ценностному его истолкованию и какая перемена совершается в метафизике благодаря этому истолкованию. Ответы на эти вопросы мы получим, дав необходимые разъяснения отрывку под номером 12 (XV, 148-151; Nov. 1887-März 1888).
Отрывок озаглавлен как «Падение космологических ценностей», разделен на две неравные по объему части А и Ви снабжен заключительным примечанием. Раздел А гласит:
«Нигилизм как психологическое состояние должен будет наступить, во-первых, после поисков „смысла" во всем совершающемся, которого в нем нет, в результате чего ищущий, в конце концов, падает духом. Тогда нигилизм предстает как осознание долгой траты сил, как мука „тщетности", неуверенность, отсутствие возможности как-нибудь отдохнуть, на чем-нибудь еще успокоиться – как стыд перед самим собою, как будто самого себя слишком долго обманывал… Этот смысл мог бы заключаться в следующем: „осуществление" некоего высшего нравственного канона во всем совершающемся, нравственный миропорядок; или рост любви и гармонии в общении живых существ; или приближение к состоянию всеобщего счастья; или хотя бы устремление к состоянию всеобщего „ничто" – цель сама по себе все еще есть некоторый смысл. Общее для всех этих видов представлений заключается в понимании того, что нечто должно быть достигнуто самим процессом: но вот наступает сознание, что становлением ничего не достигается, ничего не обретается… Следовательно, разочарование в мнимой цели становления как причина нигилизма: разочарование по отношению к вполне определенной цели или вообще сознание несостоятельности всех доныне существующих гипотез цели, вбирающих в себя весь путь „развития" (человек больше несотрудник, не говоря уже о том, чтобы он был средоточием всякого становления).
Нигилизм как психологическое состояние наступает, во-вторых, тогда, когда во всем совершающемся и подо всем совершающимся предполагается некая цельность, систематизация, даже организация: так что душа, жаждущая восхищения и благоговения, упивается общим представлением некоторой высшей формы власти и управления (если это душа логики, то достаточно уже абсолютной последовательности и реальной диалектики, чтобы примирить ее со всем…). Какое-либо единство, какая либо форма „монизма": и как последствие этой веры – человек, чувствующий себя в тесной связи и глубокой зависимости от некоего бесконечно превышающего его целого, как бы modus божества… „Благо целого требует самопожертвования отдельного"… и вдруг такого „целого" нет! В сущности человек теряет веру в свою ценность, если через него не действует бесконечно ценное целое: иначе говоря, он создал такое целое, чтобы иметь возможность веровать в свою собственную ценность. Нигилизм как психологическое состояние имеет еще третью и последнюю форму. Если принять те два положения, что путем становления ничего не достигается и что под всем становлением не царствует такое великое единство, в котором индивид мог бы окончательно потонуть, как в стихии высшей ценности, то единственным исходом остается возможность осудить весь этот мир становления как марево и измыслить в качестве истинного мира новый мир, потусторонний нашему. Но как только человек распознает, что этот новый мир он соорудил лишь из психологических потребностей и что он на это не имел решительно никакого права, возникает последняя форма нигилизма, заключающая в себе неверие в метафизический мир, запрещающая себе веру в истинный мир. С этой точки зрения реальность становления признается единственной реальностью и воспрещаются всякого рода окольные пути к скрытым мирам и ложным божествам, но, с другой стороны, этот мир, отрицать который уже более не хотят, становится невыносимым… Что же в сущности произошло? Сознание отсутствия всякой ценностибыло достигнуто, когда стало ясно, что ни понятием „цели", ни понятием „единства", ни понятием „истины" не может быть истолкован общий характер бытия. Ничего этим не достигается и не приобретается; недостает всеобъемлющего единства во множестве совершающегося: характер бытия не „истинен", а ложен… В конце концов нет более основания убеждать себя в бытии истинного мира… Короче говоря: категории „цели", „единства", „бытия", посредством которых мы сообщили миру ценность, снова изымаются нами – и мир кажется обесцененным…».
Итак, согласно заголовку речь идет о падении «космологических» ценностей, и кажется, что тем самым называется некий особый класс ценностей, падение которых и составляет сущность нигилизма. В соответствии со школьным членением метафизики «космология» вбирает в себя особую сферу сущего, а именно «космос» в смысле «природы», Земли и небесных светил, растений и животных. От «космологии» отличается «психология» как учение о душе и духе и особенно о человеке как свободном разумном существе. Наряду с психологией и космологией, а также превышая их, о себе заявляет «теология», причем не как церковное истолкование библейского откровения, а как «рациональное» («естественное») истолкование библейского учения о Боге как первопричине всего сущего, природы и человека, его истории и ее свершений. Однако подобно тому как часто приводимое положение, согласно которому «anima naturaliter christiana», вовсе не является совершенно бесспорной «естественной» истиной, но, напротив, предстает как истина христианская, естественная теология обретает основание своей истины только в библейском учении о том, что человек сотворен Богом-Творцом, который и наделил его знанием о себе самом. Но поскольку естественная теология как философская дисциплина не может считать источником своих истин Ветхий Завет, ее содержание с необходимостью оскудевает до простого высказывания о том, что мир должен иметь первопричину. Тем самым, однако, вовсе не доказывается, что эта первопричина есть «Бог», если допустить, что Бога вообще можно свести до уровня предмета доказательства. Понять сущность этой рациональной теологии важно потому, что западноевропейская метафизика по своей природе теологична, причем даже там, где она отмежевывается от церковной теологии.
«Космология», «психология» и «теология» (или триада природы, человека и Бога) описывают ту сферу, в которой движется все западноевропейское представление (Vorstellen), когда оно осмысляет сущее в целом по способу метафизики. Поэтому, читая заголовок «Падение космологических ценностей», мы сразу можем предположить, что здесь Ницше из трех обычных областей «метафизики» особо выделяет область космологии, однако такое предположение неверно. В данном случае космос означает не «природу», в отличие от человека и Бога: «космос» означает здесь то же самое, что и «мир», а мир означает сущее в целом. «Космологические ценности» не представляют собой некий особый класс ценностей, соупорядоченный с другими ценностями или даже превосходящий их. Они определяют то, «к чему она [человеческая жизнь] принадлежит, „природу", „мир", всю сферу становления и непостоянства» («Zur Genealogie der Moral», VII, 425; 1887); они обозначают некое широчайшее кольцо, охватывающее все, что есть и становится. Вне их и над ними ничего нет. Нигилизм как обесценение высших ценностей есть падение космологическихценностей. В данном отрывке, если мы правильно понимаем его заголовок, речь идет о сущности нигилизма.
Раздел под буквой А распадается на четыре абзаца, причем четвертый подытоживает основное содержание трех первых, подытоживает то, что, собственно, означает падение космологических ценностей. Раздел под буквой В в перспективе указывает на важные результаты этого падения. Он показывает, что сам космос при этом не рушится: он только освобождается от оценки себя самого через прежние ценности и становится доступным для утверждения новых ценностей. Поэтому нигилизм ни в коем случае не ведет в ничто. Падение ценностей не есть одно лишь крушение. На то, что должно произойти, чтобы нигилизм привел к спасению и новому обретению сущего в целом, намекает итоговое замечание ко всему отрывку.
Три первые абзаца первого раздела начинаются одинаково – во всех трех говорится: «нигилизм как психологическое состояние»; и далее соответственно: «должен будет наступить», «наступает, во-вторых, тогда», «имеет еще третью и последнюю форму». Для Ницше нигилизм есть скрытый основной закон всей западноевропейской истории, но в этом отрывке он недвусмысленно определяет его как «психологическое состояние». Отсюда возникает вопрос о том, что он понимает под «психологическим» и «психологией». «Психология» для Ницше – не естественнонаучное, экспериментальное исследование душевных процессов, уже практиковавшееся в его время, смоделированное по образцу физики и связанное с физиологией: исследование, в ходе которого чувственные восприятия и их телесные условия определяются как основные элементы этих процессов по образцу химических элементов. Равным образом для него «психология» не означает и изучения «более высокой душевной жизни» и этапов ее развития в смысле исследования каких-то фактов среди прочих; не означает она и «характерологии» как учения о различных человеческих типах. Ницшевское понятие психологии можно было бы толковать как некую «антропологию», при условии что эта «антропология» означает философскоевопрошание о сущности человека в ракурсе его существенных отношений к сущему в целом. Тогда эта «антропология» предстает как «метафизика» человека, однако даже тогда мы не постигаем всей сути ницшевской «психологии» и «психологического». Его «психология» никоим образом не ограничивается человеком, но и не расширяется до одних лишь растений и животных. «Психология» есть вопрошание о «психическом», то есть о живом в смысле той жизни, которая определяет все становление в значении «воли к власти». Поскольку эта воля является основной особенностью всего сущего, а истина о сущем как таковом в его целом называется метафизикой, то ницшевская «психология» равнозначна метафизике. Тот факт, что метафизика становится «психологией», в которой «психология» человека, конечно, имеет явное преимущество, находит свое обоснование уже в самой сущности новоевропейской метафизики.
Эпоха, которую мы называем Новым временем и в завершение которой теперь начинает вступать западноевропейская история, определяется тем, что человек становится мерой и средоточием всего сущего. Человек находится в основе всего сущего, то есть в основе всякого опредмечивания (Vergegenständlichung) и всякой представимости (Vorstellbarkeit): он есть subiectum. Как бы резко Ницше ни выступал против Декарта, философия которого лежит в основе всей новоевропейской метафизики, он выступает против него только потому, что Декарт ещене утвердил человека окончательно и достаточно решительно как subiectum. Представление субъекта как ego, как «Я», то есть, так сказать, «эгоистическое» истолкование, для Ницше оказывается еще не достаточно субъективистским. Только в учении о сверхчеловеке как учении о безусловном первенстве человека во всем сущем метафизика Нового времени достигает предельного и совершенного определения своей сущности. В этом учении Декарт празднует свой наивысший триумф.
Так как в человеке, а точнее в сверхчеловеке, воля к власти без каких-либо ограничений раскрывает свою чистую властную сущность, «психология» в смысле Ницше, то есть как учение о воле к власти, есть одновременно и прежде всего область основных метафизических вопросов. Поэтому в работе «По ту сторону добра и зла» Ницше говорит: «До сего дня вся психология не могла отделаться от моральных предрассудков и опасений: она не дерзала проникнуть вглубь. Понимать ее как морфологию и учение о развитии воли к власти, как я ее понимаю,– об этом никто еще даже и не задумывался». В конце этого раздела Ницше говорит о необходимости требовать, чтобы «психологию снова признали властительницей наук, для служения и подготовки которой существуют другие науки. Ибо отныне психология снова стала путем к основным проблемам» (VII, 35 ff.). Мы также можем сказать, что путь к основным проблемам метафизики есть «meditationes» о человеке как subiectum'e. Психология – это именование той метафизики, которая постигает человека, то есть человечество как таковое (а не только отдельное «я») как subiectum, полагает его как меру и средоточие, как основание и цель всего сущего. Поэтому когда нигилизм понимается как «психологическое состояние», это означает, что речь идет о положении человека в среде сущего в его целом, о том образе действий, с помощью которого человек полагает себя в отношении к сущему как таковому, а также формирует и утверждает эту связь и тем самым себя самого; это означает не что иное, как способ пребывания человека в истории, причем этот способ определяется из основной особенности сущего как воли к власти. Нигилизм, понятый как «психологическое состояние», означает нигилизм, понимаемый как форма воли к власти, как то событие, в котором человек историчен.
Коль скоро Ницше говорит о нигилизме как «психологическом состоянии», при разъяснении его сущности он будет двигаться в русле «психологического» и говорить языком «психологии». Это не случайно и потому не является каким-то внешним способом говорить о том, о чем хочешь сказать. Тем не менее в этом языке нам надо суметь расслышать нечто более существенное, потому что он имеет в виду «космос», сущее в целом.
Происхождение нигилизма и три его формы
Итак, в первых трех абзацах 12 отрывка Ницше называет три условия появления нигилизма. Задаваясь вопросом об этих условиях, он стремится выявить происхождение нигилизма. Здесь «происхождение» означает не одно лишь «откуда», но и «как», означает тот способ, как нигилизм становится и как он есть. «Происхождение» ни в коем случае не подразумевает исторически задним числом вычисляемое возникновение. Вопрос о «происхождении» нигилизма как вопрос о его «причине» есть не что иное, как вопрос о его сущности.
Нигилизм представляет собой процесс обесценения прежних высших ценностей. Когда эти высшие ценности, наделяющие ценностью все сущее, обесцениваются, тогда обесценивается и основанное на них сущее. Возникает чувство отсутствия всякой ценности, чувство ничтожности всего сущего. Нигилизм как падение космологических ценностей одновременно становится ощущением того, что все лишилось своей ценности, становится «психологическим состоянием». Но при каких условиях возникает это состояние? Во-первых, нигилизм «должен будет наступить» «после поисков „смысла" во всем совершающемся, которого в нем нет». Таким образом, предусловием для возникновения нигилизма является тот факт, что «во всем совершающемся», то есть в сущем в целом мы ищем некий «смысл». Но что Ницше понимает под «смыслом»? От ответа на этот вопрос зависит понимание сущности нигилизма, поскольку нередко Ницше отождествляет его с господством «отсутствия смысла» (см. n. 11). «Смысл» означает то же самое, что и ценность, наряду с «отсутствием смысла» Ницше говорит также об «отсутствии ценности». Тем не менее нет достаточного определения сущности «смысла». Можно сказать, что на самом деле каждый понимает, что такое «смысл», и в сфере повседневного мышления и смутного мнения так оно и есть. Однако как только мы обращаем внимание на тот факт, что во всем свершающемся человек ищет «смысл», как только Ницше указывает нам на то, что эти поиски «смысла» разочаровывают, мы уже не можем обойти стороной вопрос о том, что же здесь подразумевается под смыслом, в какой мере и отчего человек ищет его, почему к разочарованию, которое при этом может возникнуть, он не в силах отнестись равнодушно, почему, наконец, оно затрагивает сами его устои, угрожает ему, просто потрясает его.
Здесь «смысл» для Ницше означает то же самое, что и «цель» (ср. первый и четвертый абзацы), и под этим мы подразумеваем «к чему» и «ради чего» для всякого действия, отношения и события. Ницше перечисляет, каким мог бы быть искомый «смысл», то есть каким он был в историческом его осмыслении и каким еще остается, претерпев удивительные превращения. Это «нравственный миропорядок», «рост любви и гармонии в общении живых существ», пацифизм, вечный мир, «приближение к состоянию всеобщего счастья» как наивысшего счастья для максимального числа людей, «или хотя бы устремление к состоянию всеобщего «ничто», так как даже это устремление к такой цели все-таки имеет какой-то «смысл», ибо «цель сама по себе все еще есть некоторый смысл». Почему? Потому что в ней есть устремленность, потому что она сама есть устремленность. Ничто как цель? Конечно, так как воление, волящее ничто, все еще позволяет воле волить. Воля к разрушению – все еще воля, и так как воление есть воление-себя-самого, то даже воля к ничто все еще позволяет воле быть ею самой, то есть волей.
Человеческая воля «требует какой-то цели, и она скорее предпочтет волить ничто, чем вообще не волить», так как «воля» как воля к власти есть власть к власти или, что то же самое, воля к воле, к стремлению превосходить и иметь силу повеления. Волю страшит не ничто, а неволение, уничтожение своей собственной сущностной возможности. Страх перед пустотой неволения, этот «horror vacui» есть «основной факт» человеческой воли, и именно из этого «основного факта», согласно которому воля скорее станет волей к ничто, чем превратится в неволение, Ницше и заимствует аргумент для своего тезиса, гласящего, что по своей сути воля есть воля к власти (ср. «Zur Genealogie der Moral», VII, 399; 1887). «Смысл», «цель» и «целеустремленность» суть то, что позволяет воле быть волей, дает ей такую возможность. Там, где воля, там не только путь, но прежде цель для пути, даже если эта цель «лишь» сама воля.
Но получается, что те безусловные «цели» в истории человека так и не были достигнуты. Всякое усилие и старание, всякое начинание и действование, всякое нахождение в пути, осуществляемое жизнью, всякое продвижение, все «процессы» – одним словом, всё «становление» ничего не достигает, ни к чему не приходит в смысле чистого осуществления упомянутых безусловных целей. Ожидание разочаровывает, любое усилие кажется лишенным ценности. Возникает сомнение, надо ли вообще полагать какую-то цель для сущего в целом, надо ли искать «смысл». Как быть, если не только усилия, направленные на достижение цели и осуществление смысла, но, быть может, и само это искание и полагание цели и смысла оборачиваются заблуждением? В результате сама высшая ценность начинается колебаться, утрачивает бесспорный характер ценности, «обесценивается». «Цель», то есть то, на чем все держится, что прежде всего и для всего безусловно значимо в себе, высшая ценность, рушится. Мысль о несостоятельности высших ценностей проникает в сознание, и в этом новом сознании изменяется отношение человека к сущему в целом и к себе самому.
Нигилизм как психологическое состояние, как «чувство» отсутствия ценности сущего в его целом, «во-вторых, наступает тогда, когда во всем совершающемся и под всем совершающимся предполагается некая цельность, систематизация, даже организация», которая на самом деле не осуществляется. Теперь то, что приводится как высшая ценность сущего в целом, имеет характер «единства», причем единство здесь понимается как всепроникающее властное единение, упорядочение и членение всего сущего в перспективе единого. В своей сущности это «единство» кажется менее сомнительным, чем названные вначале «космологические ценности», «смысл». Однако и здесь мы сразу же задаем вопрос о том, в какой мере и почему человек «полагает» существование такого «властвующего» и «господствующего» «единства», как такое полагание обосновывается, можно ли его вообще обосновать и если нет, то каким образом оно в данном случае законно.
Одновременно возникает следующий вопрос: связано ли (и если да, то каким образом) это «полагание» «единства» для сущего в целом с упомянутым вначале «поиском» «смысла», является ли то и другое одним и тем же, и если да, то почему это одно и то же постигается в различных понятиях? То, что человек ищет смысл и полагает высшее единство, пронизывающее все сущее своей властью, можно доказать в любое время. Тем не менее уже теперь необходимо не забывать о вопросе: что же представляет собой этот поиск и полагание и в чем они имеют свою основу? В конце второго абзаца, где описывается полагание упомянутого «единства», для которого Ницше употребляет столь же неясное слово «всеобщность», он указывает на причинуэтого полагания, чтобы тем самым одновременно намекнуть на то, что же происходит, когда таким образом положенное (Angesetzte) не выдерживает критики и не исполняется. Только тогда, когда целое (Ganze) сущего «действует» через человека и тот оказывается вовлеченным в «единство» и может «потонуть» в нем, как в «стихии высшей ценности», только тогда человек может считать «ценностью» самого себя. Таким образом, заключает Ницше, для того чтобы «иметь возможность веровать в свою собственную ценность», человек должен утвердить наличие такой целостности и единства всего сущего.
При этом предполагается, что возможность верить в свою собственную «ценность» просто необходима человеку. Она необходима потому, что всюду речь идет о его самоутверждении. Для того чтобы человек мог сохранять уверенность в своей собственной ценности, он должен утвердить высшую ценность для сущего в целом, однако если вера в единство, пронизывающее целое, утрачивается, формируется понимание того, что всем этим действованием и совершением («становлением») ничего не достигается. Что включает в себя это понимание? Оно вбирает в себя не больше и не меньше, как осознание того, что даже это действование и становление являются не чем-то «действительным» и подлинно сущим, но лишь иллюзией. Следовательно, это действование есть недействительное. Теперь «становление» кажется не только просто лишенным цели и смысла, но и невесомым в самом себе и потому недействительным. Но чтобы несмотря ни на что спасти это недействительное и уверить человека в его собственной ценности, необходимо над «становлением», «изменчивым», недействительным и только кажущимся утвердить «истинный мир», где сохраняется непреходящее, которое не затрагивается никакими изменениями, не испытывает недостатка и не грозит разочарованием. Ясно, что утверждение этого «истинного мира», мира потустороннего сверхчувственного, осуществляется за счет соответствующей оценки посюстороннего «мира». В соотнесении с вечностью он низводится до некоего быстротечного странствования через область безнадежно бренного, а затраченный на это путешествие тягостный труд вознаграждается в вечности, поскольку он берет свою ценность именно оттуда.
В результате утверждения «истинного мира» как мира в себе сущего, пребывающего над миром ложным как миром изменения и кажимости, возникает «третьяи последняя форма» нигилизма, причем возникает именно тогда, когда человек начинает понимать, что этот «истинный мир» («трансцендентное» и потустороннее) он соорудил только из «психологических потребностей». Здесь Ницше не слишком заостряет внимание на этих «потребностях»: он уже говорил о них, когда разъяснял природу утверждения единства и цельности. Для того чтобы человек был уверен в своей самоценности, в сущее в целом необходимо привнести некую ценность; чтобы посюсторонний мир можно было вынести, должен существовать мир потусторонний. Но когда человеку становится ясно, что, полагаясь на потусторонний «истинный мир», он имеет дело только с самим собой и своими «желаниями», что он просто возводит желаемое на уровень в себе сущего, тогда этот таким образом изобретенный «истинный мир» (высшая ценность) начинает колебаться.
Теперь речь уже не идет об одном только ощущении отсутствия ценности и цели становления, дело не оканчивается одним только чувством недействительности становления. Теперь нигилизм превращается в четко выраженное неверие в некий мир, утвержденный «над» чувственным и становящимся («физическим»), то есть неверие в некий мета-физический мир. Это неверие в метафизику воспрещает всякие окольные пути к миру, который якобы находится «за» или «над» этим миром, и тем самым нигилизм входит в новую стадию. Дело не ограничивается одним лишь чувством отсутствия ценности этого мира становления, а также чувством его недействительности. Когда сверхчувственныйистинный мир рушится, мир становления предстает как «единственная реальность», то есть мир как таковой и к тому же единственный «истинный».
В результате возникает своеобразное промежуточное состояние. 1) Мир становления, то есть здесь и теперь совершающаяся жизнь и ее меняющиеся сферы как действительные, нельзя отрицать. 2) Однако этот самый единственно действительный мир не имеет цели и ценности и потому становится невыносимым. Воцаряется не просто чувство отсутствия ценности действительного, но чувство растерянности внутри единственно действительного; нет проникновения в основу этого состояния и в возможность его преодоления.
Уже на основании предыдущего разъяснения раздела Аможно было догадаться, что здесь Ницше не просто сопоставляет какие-то «три формы» нигилизма. Кроме того, он не ограничивается и одним лишь описанием трех способов утверждения прежних высших ценностей. Мы сразу видим, что три названные формы нигилизма имеют между собой внутреннюю связь и вместе образуют самобытное движение, то есть историю. Хотя Ницше нигде не называет известных в истории и подтверждающихся форм утверждения высших ценностей, нигде не упоминает о ретроспективно представимых исторических взаимосвязях таких утверждений, он тем не менее имеет их в виду. Он хочет показать, каким образом на основании внутренней взаимосвязи этих утверждений нигилизм не только возникает, но и становится своеобразной историей, противоборствующей однозначно понимаемому историческому состоянию. Описание трех «форм» нигилизма он подытоживает так:
«– Что же в сущности произошло? Было достигнуто ощущение отсутствия всякой ценности, когда стало ясно, что ни понятием „цели'', ни понятием „единства", ни понятием „истины" не может быть истолкован общий характер бытия. Ничего этим не достигается и не приобретается; недостает всеобъемлющего единства во множестве совершающегося: характер бытия не „истинен", a ложен… просто больше нет никакого основания убеждать себя в бытии истинногомира…».
После этого резюме может сложиться впечатление, что поиск смысла, утверждение единства и восхождение к «истинному» (сверхчувственному) миру являются лишь тремя соупорядоченными истолкованиями «общего характера бытия», при которых каждый раз «ничего не достигается».
Однако на самом деле Ницше почти не интересовала одна лишь констатация видов нигилизма и условий его возникновения, и это подтверждается последним предложением упомянутого резюме:
«Короче говоря: категории „цели", „единства", „бытия", посредством которых мы привнесли в мир ценность, снова изымаются нами – и теперь мир кажется обесцененным…».
Прежде чем показать, как в соответствии с этим заключительным предложением можно понимать весь отрывок под буквой А, необходимо разъяснить дословный текст этого предложения, причем разъяснить в двух отношениях.
Высшие ценности как категории
Неожиданно Ницше называет высшие ценности «категориями», не давая, однако, более точного разъяснения этому наименованию и, таким образом, не обосновывая, почему эти ценности можно понимать и как «категории», а те, в свою очередь, можно осмыслять как высшие ценности. Что означает «категория»? Это слово берет начало в греческом языке и известно у нас как иностранное. Например, мы говорим о том, что кто-то принадлежит к категории недовольных. Мы говорим об «особой категории людей» и понимаем слово «категория» как «класс» или «род» (Sorte) (оба слова также являются иностранными, с той лишь разницей, что они взяты не из греческого языка, а из романской и римской областей). По сути дела слова «категория», «класс», «род» употребляются здесь для обозначения какой-либо сферы, схемы, ячейки, под которую что-либо подводится и там размещается.
Такое употребление слова «категория» не соответствует ни изначальному его смыслу, ни связанному с ним значению, которое оно приобрело как основное в философском лексиконе. Тем не менее его употребление, известное нам, восходит к философскому. Существительное κατηγορία и глагол κατηγορεΐν появились в результате сложения κατά и άγορεύειν. Αγορά означает открытое собрание людей в отличие от закрытого совещания, означает открытость заседания, судебного слушания, рынка и сообщения; άγορεύειν означает «говорить в открытую», всенародно возвещать что-либо для открыто собравшихся, делать что-либо явным. Κατά означает направление сверху вниз, подразумевает взор, обращенный на что-либо. Таким образом, κατηγορεΐν означает «раскрывать», «делать явным» что-либо как оно есть в ясной устремленности взора на него. Такое раскрытие совершается через слово, поскольку оно обращается к предмету – вообще к сущему – в ракурсе того, что оно есть, и называет его как сущее так-то и так-то.
Этот способ обращения и выставления (Herausstellen), способ выявления в слове особенно заявляет о себе в открытом судебном разбирательстве, где против кого-либо выдвигается обвинение в том, что он есть тот, кто повинен в том-то и том-то. Такое основанное на обращении выставление кого-либо тем-то и тем-то ярче всего, и потому чаще всего происходит в отрытом обвинении. Поэтому κατηγορείν, в частности, означает разоблачающее обращение в смысле «обвинения», однако в качестве основного значения здесь присутствует и выявляющее обращение. В этом значении может употребляться существительное κατηγορία, и тогда оно представляет собой обращение к какой-либо вещи в смысле того, что она есть, причем так, что через это обращение само сущее как бы вступает в слово в том, что оно (сущее) само есть, то есть вступает в явленность и в открытое (das Offene) открытости. Κατηγορία, взятая в этом смысле, есть, например, слово «стол», «сундук», «дом», «дерево» и прочее такого же рода, но также «красный», «черный», «тонкий», «храбрый», короче говоря, любое слово, которое указывает на нечто сущее в его своеобразии и, таким образом, дает знать, как это сущее выглядит и как оно есть. Вид, то есть то, в чем некое сущее себя показывает как то, что оно есть, по-гречески называется τό είδος или ή ίδέα. Категория является обращением к какому-либо сущему в смысле своеобразия его вида, то есть является именем собственным в самом широком смысле. В таком значении слово κατηγορία употребляет и Аристотель (Phys. В 1, 192 b 17). При этом речь ни в коем случае не идет о характерном только для философского языка выражении («термин»).
Κατηγορία есть слово, через которое предмет «затрагивается» в том, что он есть. Это дофилософское значение данного слова весьма удалено от того значения, которое еще сохраняется в нашем языке в небрежном и поверхностном употреблении «категории». Что касается упомянутого словоупотребления Аристотеля, то оно вполне соответствует греческому духу языка, который в невыраженном виде остается философско-метафизическим: поэтому греческий вместе с санскритом и хорошим немецким отличается от всех прочих языков.
Теперь же философия как метафизика подчеркнуто рассуждает о «категориях», говоря об «учении о категориях» и «категориальной таблице»; Кант, например, в своем главном произведении «Критика чистого разума» учит, что таблицу категорий можно считывать и выводить из таблицы суждений. Что означают «категории» в языке философов? Каким образом философская «категория» связана с дофилософским словом κατηγορία?
Аристотель, употребляющий это слово и в обычном значении обращения к предмету в смысле его вида, впервые и к тому же на период в два ближайших тысячелетия возводит κατηγορία на уровень философского именования, которое называет то, о чем философия должна размышлять в соответствии со своей сущностью. Это возвышение данного слова совершается в подлинно философском смысле, так как в него не вкладывается никакого отдаленного, произвольного и, как обычно говорят, «абстрактного» значения. Сам дух языка и вещи, заключенный в этом слове, указывает на его возможное, иногда необходимо иное и в тоже время более существенное, значение. Когда мы устанавливаем свое отношение к «этому нечто, находящемуся здесь» как, например, к двери (эта «дверь»), в этом установлении уже содержится некое иное отношение. Какое же? Мы уже назвали его, когда сказали, что устанавливаем свое отношение к «этому нечто, находящемуся здесь» именно как к двери. Для того чтобы мы могли таким образом названное определить именно как «дверь», а не как, например, окно, подразумеваемое нами уже должно было показать себя как «это присутствующее здесь нечто», как это таким-то и таким-то образом присутствующее. Прежде чем мы отнеслись к этому подразумеваемому как к «двери», по умолчанию уже было установлено, что это «присутствующее здесь нечто» есть вещь. Мы не могли бы названное нами определить как дверь, если бы раньше уже не встречали нечто подобное обособленной вещи. В основе нашего заявления (κατηγορία) о чем-то как о «двери» лежит установление того, что названное есть вещь; «вещь» предстает как более основательная и изначальная категория, чем «дверь», а именно как такая «категория», такое обращение, которое говорит о том, в каком бытийном качестве обнаруживает себя названное сущее, о том, что оно есть сущее для себя или, как говорит Аристотель, нечто, которое есть от себя и для себя – τόδε τι.
Второй пример. Мы говорим, что эта дверь коричневая (а не белая). Для того чтобы мы могли отнестись к названной вещи как к коричневой, нам надо воспринять ее в отношении ее цвета, но и цвет вещи воспринимается нами именно таким, а не другим, только в том случае, если прежде нам уже встречалась вещь в ее таком-то и таком-то качествовании. Если бы раньше уже не устанавливалось наше отношение к вещи в смысле ее качеств, мы никогда не могли бы воспринять ее как «коричневую», то есть как выкрашенную в коричневый цвет, как имеющую такие-то и такие-то свойства.
В основе дофилософского установления вещи как «коричневой» лежит (причем в качестве несущей основы) ее установление в смысле «таких-то и таких-то свойств», лежит категория «качества», ποιότης, ποιόν. По отношению к категории «качества» вышеупомянутая категория предметности характеризуется тем, что она называет долженствующее лежать в основе всякого качества, называет лежащее в основе, ύποκείμενον, subiectum, substantia. «Субстанция», «качество» и затем «количество», «отношение» суть «категории», то есть отличительные обращения к сущему, а именно те, которые вопрошают его в ракурсе того, что оно как некое сущее есть: дверь или окно, стол или дом, собака или кошка, нечто коричневое или белое, сладкое или кислое, большое или маленькое.
Метафизику можно определить как сообразующуюся с размышляющим словом истину о сущем как таковом в его целом. Это слово высказывает обращение к сущему как таковому в его строе, высказывает категории. Таким образом, категории являются метафизическими ключевыми словами и поэтомутакже наименованиями для основных философских понятий. Тот факт, что в нашем обычном мышлении и повседневном отношении к сущему эти категории как обращения высказываются молча и большинством людей на протяжении всей их «жизни» даже ни разу не переживаются, не познаются и тем более не понимаются именно как такие безмолвные обращения к сущему, вовсе не является основанием для того, чтобы считать, будто они являются чем-то никчемным, чем-то якобы выдуманным «далекой от жизни» философией. Тот факт, что повседневное разумение и обычное мнение ничего не знают об этих категориях, да и не нуждаются в том, чтобы что-либо о них знать, говорит лишь о том, сколь необходимым образом это существенное призвано к тому, чтобы стать здесь предметом рассмотрения, особенно если допустить, что близость к сущности остается не только привилегией немногих, но и их судьбой. Тот факт, что, например, существуют такие вещи, как дизельный мотор, имеет свое решающее, всеопределяющее основание в том, что однажды философы специально осмыслили и продумали категории полезной в техническом отношении «природы».
Когда «человек с улицы» считает, что «дизельный мотор» существует потому, что его изобрел Дизель, то здесь все в порядке. Не каждому надо знать, что все это изобретательство не сделало бы ни единого шага вперед, если бы философия в тот исторический момент, когда она вступила в область своей не-сущности, не продумала категории упомянутой природы и таким образом не обозначила сферу поисков и попыток, предпринимаемых изобретателями. Правда, тот, кто знает о подлинном происхождении современного мотора, не может в силу этого создавать еще лучшие моторы, но, наверное, может (и, вероятно, может только он) задать вопрос о том, что представляет собой эта машинная техника в истории отношения человека к бытию.
Зато вопрос о том, что значит эта техника для прогресса и культуры человека, не имеет никакого значения, и егс можно было спокойно обойти стороной, потому что техника значит ровно столько, сколько значит современная ей «культура».
Категории суть обращения к сущему в ракурсе того, что это сущее как таковое есть сообразно своему строю. Поэтому, будучи такими обращениями, категории специальным образом познаются в осмыслении того, что постоянно и безмолвно со-выражается и окликается в обычном обращении к сущему и оговорении его.
Основная форма повседневного обращения к сущему – это высказывание, аристотелевский λόγος άποφαντικός, сказывание, которое способно дать сущему возможность раскрыться из себя самого. В русле этого λόγος'а Аристотель впервые выразил «категории», то есть обращения к сущему, невыражаемые в высказываниях, но обосновывающие всех их. В его задачу не входило создание «системы» категорий, перед ним, вслед за Платоном, стояла благороднейшая задача: показать, что такие категории входят в сферу того, что философия должна осмыслять в первую очередь и осмыслять именно как таковое (как πρώτη φιλοσοφία). Потом высказывание, enuntiatio, понимается как суждение. В различных способах суждения сокрыты различные обращения к сущему, различные категории. Поэтому в своей «Критике чистого разума» Кант говорит о том, что категориальная таблица должна составляться в русле таблицы суждений. То, что здесь говорит Кант, представляет собой (правда, в уже успевшей измениться форме) то же самое, что до него более чем за две тысячи лет впервые сделал Аристотель.
Когда во втором разделе данного отрывка, обозначенном буквой В, Ницше, не вдаваясь в обоснование, называет высшие ценности «категориями разума», такая их характеристика на поверку опять-таки оказывается тем же самым, чему учил Кант и о чем еще раньше думал Аристотель. Выражение «категории разума» означает, что разум, разумное мышление, суждения разума, λόγος αποφαντικός, «логика» есть то, с чем категории связаны характерным образом, со-определяющим их сущность. Правда, вид этой связи между категориями и разумом, выносящим суждения мышлением, Аристотель, Кант и Ницше понимают по-разному, в зависимости от того, как они определяют сущность разума и λόγος'а, то есть сущность человека; от того, как они в этой связи постигают и истолковывают сущее как таковое, являющее свою структуру в этих категориях.
Благодаря этим различиям сохраняется в силе самое важное и основное: определения сущего как такового выявляются и обосновываются в ракурсе его отношения к логосу, высказывающему свои суждения мышлению. Категории как определения сущего как такового говорят о том, что есть это сущее как сущее. Они выражают «самое общее», что можно сказать о сущем: его сущесть (Seiendheit) или бытие. Бытие сущего понимается и осмысляется в русле высказывания, суждения, «мышления». Этот вид определения истины о сущем в целом, то есть метафизика, мыслит сущее сообразно категориям.
Итак, сущность всякой метафизики мы можем охарактеризовать таким выражением: бытие и мышление (точнее говоря: сущесть и мышление); эта формула говорит о том, что бытие постигается в русле мышления о сущем как его «самое общее» (Allgemeinstes), причем «мышление» понимается как высказывающее сказывание. Такое мышление сущего в смысле φύσει и τέχνη όν, «из себя восходящего и про-изведенного присутствования», остается путеводной нитью для философского мышления о бытии как сущести.
Выражение бытие и мышление имеет силу и для иррациональной метафизики, которая потому так и называется, что доводит до крайности рационализм и при этом совершенно не освобождается от него, подобно тому как всякому а-теизму больше, чем теизму, приходится иметь дело с Богом. Так как, говоря о «космологических ценностях», Ницше имеет в виду высшие определения сущего в его целом, он может говорить и о «категориях». Тот факт, что, не вдаваясь в дальнейшее разъяснение и обоснование этих ценностей, он называет их «категориями», а те, в свою очередь, осмысляет как категории разума, показывает, сколь решительно он мыслит в русле метафизики.
По существу, вопрос о том, сходит ли он с этого пути и по праву ли называет себя «антиметафизиком», когда понимает эти категории как ценности, или же лишь доводит метафизику до ее последнего предела и в результате сам становится последним метафизиком – это вопрос, к которому мы только приближаемся, но ответ на который самым тесным образом связан с прояснением ницшевского понимания нигилизма.
Второй момент, на который сразу же следует обратить внимание, разъясняя заключительное предложение первого раздела, касается того, каким образом Ницше подытоживает природу трех категорий, в соответствии с которыми истолковывается сущее в его целом. Вместо «смысла» он теперь говорит о «цели», вместо «цельности» и «организации» – о «единстве» и (что самое важное) вместо «истины» и «истинном мире» он говорит просто о «бытии», причем опять-таки без каких-либо разъяснений. Однако не стоит удивляться, что он не дает разъяснений по поводу использованных здесь понятий и наименований: находящееся перед нами – не какой-то раздел книги, предназначенной для «общественности» и даже не раздел какого-то учебника, а монолог мыслителя, в котором он говорит не со своим «я», не со своей «личностью», а с бытием сущего в целом в контексте уже некогда сказанного в истории метафизики.
Мы же, его позднейшие читатели, для того чтобы правильно взвесить каждое слово, отметить каждое его изменение, осознать его понятийное оформление и, размышляя, внимательно прочесть простой текст, должны сначала просто войти в область метафизики. Пока что мы помним только об одном: «истину» Ницше понимает как категорию разума и эту «истину» отождествляет с «бытием». Но если «бытие» является первым и последним словом о сущем в целом, тогда ницшевское отождествление «бытия» и «истины» должно существенно прояснить его основную метафизическую позицию, в которой коренится опыт нигилизма.
Нигилизм и человек западноевропейской истории
Итак, о чем говорит заключительное предложение первого раздела?
1. О том, что с помощью категорий «цели», «единства» и «бытия» мы привнесли в «мир» (то есть в сущее в целом) некую ценность.
2. О том, что эти категории, привнесенные в мир, «снова изымаютсянами».
3. О том, что после изъятия категорий, то есть ценностей, из мира он «теперь» кажется о-бес-цененным.
Состояние, которое характеризуется этим «теперь», ни в коем случае не мыслится как окончательное. «Теперь» не означает, что отныне дело должно ограничиться этим отсутствием ценности и миром, который выглядит обесцененным. В то же время хотя данный отрывок озаглавлен просто как «Падение космологических ценностей» и первое сущностное определение нигилизма гласит, что речь идет об «обесценении высших ценностей», рассматриваемое нами заключительное предложение говорит не только о том, что это обесценение не означает конца: в этом предложении чувствуется иная позиция. Речь идет о привнесении ценностей во все сущее и об их изъятии оттуда, причем это все как бы существует в себе и само позволяет такое привнесение и изъятие. Ценности не просто рушатся сами: мы, некогда их привнесшие в мир, теперь изымаем их из него. Мы принимаем деятельное участие в утверждении и ниспровержении этих ценностей. Но кто такие «мы»? И что здесь на самом деле происходит? Ясно, что нигилизм – это не просто тихий распад ценностей, которые где-то существуют сами по себе. Он является их упразднением, совершаемым нами, теми, кто их в свое время утверждал. Говоря «нами» и «мы», Ницше, однако, имеет в виду западноевропейского человека в широком смысле. Он говорит не о том, что эти ценности изымают те самые люди, которые когда-то их утвердили: он говорит о том, что те, кто привносит и изымает их, принадлежат к одной и той же единой истории Запада. Мы сами, живущие в нынешнем столетии, принадлежим к тем, кто изымает из мира некогда привнесенные в него ценности. Их упразднение берет начало не в одной лишь тяге к слепому разрушению и пустому новшеству: оно возникает из потребности и необходимости наделить мир тем смыслом, который не низводит его до уровня простого перехода в потустороннее. Должен возникнуть мир, который даст возможность появиться человеку, раскрывающему свою сущность из собственной ценностной полноты. Однако для этого тоже необходим переход, необходимо прохождение через то состояние, в котором мир выглядит лишенным прежней ценности, но в то же время взыскующим новой. Прохождение через промежуточное состояние должно сопровождаться максимальным осознанием его природы, для чего необходимо познать его истоки и выявить первопричину нигилизма. Только из полного осознания этого промежуточного состояния рождается воля к решительному его преодолению.
Слова Ницше, которые начинаются как перечисление условий, способствующих возникновению нигилизма, и как одно лишь описание его протекания, внезапно начинают звучать как сказывание о том, что мы непременно должны совершить. Речь идет не об историческом усвоении прошедших событий и их последующем влиянии на настоящее. На карту поставлено предстоящее, поставлено то, что только начинается, те решения и задачи, общий характер которых истолковывается как привнесение в мир ценностей и изъятие их из мира.
Нигилизм нигилизму рознь. Нигилизм – это не только процесс обесценения высших ценностей, не только их изъятие из мира. К тому же обесценение – это не просто постепенное ценностное оскудение, напоминающее исчезающий в песке ручеек: нигилизм совершается в изъятии ценностей, в деятельном их устранении. Ницше хочет показать нам это внутреннее сущностное богатство нигилизма, и поэтому раздел под буквой В должен заставить нас занять решительную позицию.
Если мы теперь еще раз, под более острым углом зрения, перечитаем первый раздел, мы увидим, что для каждого из трех условий возникновения нигилизма, которые на первый взгляд просто перечисляются, есть свое введение. В первом абзаце Ницше выражает общее положение: нигилизм как психологическое состояние «должен будет наступить». Здесь заранее называется основное условие для возможности такого наступления, а именно тот факт, что вообще в качестве искомого утверждаются такие вещи, как некий «смысл».
Во втором абзаце говорится о том, что нигилизм как психологическое состояние «наступает». Здесь называется решающее условие, в силу которого высшие ценности действительно начинают колебаться, условие, которое само по себе столь властно, что теперь в качестве смысла утверждается некая всеохватывающая и всеприемлющая цельность, некое «единство», которое действует через человека и таким образом укрепляет и упрочивает человеческое бытие.
В третьем абзаце говорится о том, что «нигилизм как психологическое состояние имеет еще третью и последнюю форму». Здесь взор обращен в будущее: только в нем нигилизм и обретает всю полноту своей сущности. Речь идет об утверждении истинного, потустороннего мира в себе – как цели и прообраза, которые даны кажущемуся, посюстороннему миру.
В первом абзаце называется основное условие возможности, во втором – действительное начало, в третьем – необходимое сущностное свершение нигилизма. Итак, его история в целом «излагается» как история в ее основных чертах.
Теперь мы не можем не задавать вопроса о том, соответствует ли (и если да, то как) эта история нигилизма той исторической действительности, которую обычно рисуют историки. Напрямую Ницше об этом ничего не говорит, равно как не характеризует свое изложение именно как историю сущностного развития нигилизма. Здесь все остается неясным, и тем не менее есть указание на то, что он имеет в виду «действительную» историю – прежде всего там, где обсуждает третью форму нигилизма.
Говоря об утверждении «истинного мира» над миром становления как миром лишь кажущимся, Ницше имеет в виду метафизику Платона и вслед за ней всю позднейшую метафизику, которую он понимает как «платонизм». Его он осмысляет как «учение о двух мирах», согласно которому над посюсторонним, изменчивым миром, который дан нашим чувствам, возвышается сверхчувственный, неизменный потусторонний мир. Этот мир является непреложным, «сущим» и, таким образом, истинным, в то время как первый – мир кажущийся. Этому соответствует и отождествление «истины» и «бытия». Поскольку христианство учит, что земной мир как юдоль скорби является лишь занимающим какое-то время переходом к потустороннему, вечному блаженству, Ницше считает, что христианство в целом – это платонизм для народа (учение о двух мирах).
Если под третьей формой возникновения нигилизма в историческом плане понимается философия Платона, тогда соответствующие исторические формы для второго и первого условий надо искать в до-платоновской философии. И действительно, утверждение «единства» по отношению к сущему в его целом можно найти в учении Парменида: έν το όν. Однако что касается исторического соответствия для первого условия, то здесь нельзя отыскать никакого однозначного исторического свидетельства уже потому, что первая форма считается основным условием самой возможности нигилизма и как таковая властно пронизывает всю его историю. В то же время поскольку, в сущности, это касается всех трех условий и поскольку все они заявляют о себе в любой основной метафизической позиции, даже если та и претерпела соответствующие изменения, попытка проследить какие-либо исторические соответствия трем названным условиям не настолько важна, чтобы сразу же пытаться ее осуществить, особенно если принять во внимание, что раздел Аявляется лишь прелюдией к разделу В.
Утверждение новых ценностей
Раздел В гласит: «Предположим, мы осознали, в какой мере больше нельзя истолковыватьмир посредством этих трех категорий и что вслед за этим признанием мир начинает утрачивать для нас свою ценность: в таком случае мы должны спросить себя, откуда берет начало наша вера в эти три категории – попробуем, нельзя ли и имотказать в нашем доверии! Если нам удастся обесценитьэти три категории, то доказанная неприложимость их к целому перестанет быть основанием к тому, чтобы обесценивать это целое.
Результат: вера в категории разума есть причина нигилизма – мы измеряли ценность мира категориями, которые относятся к чисто вымышленному миру.
Конечный результат: все ценности, посредством которых мы сначала пытались придать миру ценность, а затем по причине их неприменимости к нему обесценивалиего – все эти ценности, просчитываемые психологически, суть результаты определенных утилитарных перспектив, направленных на поддержание и возрастание структуры человеческого господства, и они лишь ложным образом проецированы в существо вещей. Это все та же гиперболическая наивность человека: полагать себя самого смыслом и мерой ценности вещей».
Мы говорили, что здесь слышится другой язык, который, правда, уже начинает звучать в разделе А и прежде всего в его заключительном предложении. Теперь уже не говорится о том, что нигилизм как психологическое состояние «должен будет наступить», не говорится о нигилизме как о явлении, которое просто можно отыскать в истории. Теперь речь идет о нас самих, и дело касается самих нас. Поэтому теперь звучат такие слова: «Предположим, мы осознали, в какой мере больше нельзя истолковывать…»; «мы должны спросить себя»; «попробуем, нельзя ли…». Если мы попытаемся это осуществить, тогда ко «всему» установится совершенно новое отношение, только тогда будет получен «результат» истории. В заключительном разделе этот «результат» подытоживается как «конечный».
«Результаты» бывают там, где идет счет и расчет, и на самом деле: ход мысли Ницше представляет собой нигилистический подсчет, а о том, каков он, говорится в заключительном разделе: «Все эти ценности, просчитываемые психологически, суть результаты» того-то и того-то. Речь идет о «психологическом» подсчете и пересчете ценностей, при котором, правда, мы сами беремся в расчет, так как мыслить «психологически» – означает осмыслять все как форму воли к власти. Психологический пересчет означает: производить оценку всему в соотнесении с утвержденной ценностью и просчитывать все ценности в соотнесении с основной, а именно с волей к власти (высчитывать, в какой мере и как именно «ценности» могут оцениваться в соотнесении с волей к власти и, таким образом, доказывать свою состоятельность).
В разделе В Ницше призывает к недвусмысленной, вполне осознанной и сознательно оправдывающей себя попытке обесценить прежние высшие ценности, упразднить их как высшие. Однако это в то же время означает, что принимается решение самым серьезным образом отнестись к тому промежуточному состоянию, которое возникает в результате этого обесценения в здешнем мире как единственной реальности, и быть в нем как в историческом. Теперь нигилизм перестает быть неким историческим событием, которое мы воспринимаем со стороны, которое находится где-то вне нас или даже позади нас; нигилизм раскрывается как история нашей собственной эпохи, которая властно очерчивает сферу своего действия и бросает нам вызов. Мы находимся в этой истории не как в каком-то безразличном ко всему пространстве, в котором можно занимать любое положение, принимать любую точку зрения. Эта история сама есть способ нашего стояния и шествования, способ того, как мы есть. Обесценение прежних высших ценностей приводит к состоянию упразднения и ниспровержения. Но поскольку даже в этом ниспровержении речь еще идет о ценностях, которые должны определять сущее в целом, поскольку в результате падения прежних высших ценностей сущее в смысле здесь и сейчас доступного действительного обесценивается (но не исчезает, а еще больше заявляет о своей значимости как то, что в результате ниспровержения прежних ценностей жаждет новых), упразднение прежних ценностей как таковое уже с необходимостью ведет к утверждению новых. В результате этого упразднения мир, который прежде был лишь посюсторонним, становится единственным сущим во всей его целостности; теперь сущее в целом находится как бы вне различения посюстороннего и потустороннего. Таким образом, упразднение прежних высших ценностей влечет за собой изменение этого сущего, так что становится неясно, где и как еще можно говорить о сущем и бытии. Иначе говоря, утверждение новых ценностей больше не может совершаться в том смысле, что на то же самое, хотя и успевшее опустеть место, которое некогда занимали прежние высшие ценности, просто утверждаются новые.
Вместе с прежними ценностями упраздняется и «верх», «высота», «потустороннее», упраздняется прежнее место, в котором эти ценности могли утверждаться. Это означает, что новое их утверждение как таковое должно стать другим, коль скоро даже то, для чего они и призваны быть новыми ценностями, после упразднения потустороннего мира уже не является посюсторонним. Это означает, что способ существования ценностей, их сущность должны измениться. Коренное изменение, стоящее позади «обесценения» прежних высших ценностей, проявляется в том, что возникает необходимость в новом принципе утверждения ценностей, но так как обесценение высших ценностей является их упразднением, возникающим из однозначно осознанных явлений и соответствующим этому осознанию, новое утверждение должно возникать из новой и более высокой осознанности (расчета).
Таким образом, принцип нового утверждения ценностей только тогда может заявить о себе, когда пробуждается и распространяется новое знание о ценностях и условиях оценки. Переоценка всех прежних ценностей должна совершаться и утверждаться на основании максимальной осознанности своего собственного сознания ценностной сущности и утверждения ценностей. В понимаемом таким образом утверждении и совершается падение прежних ценностей.
Только благодаря переоценке всех прежних ценностей нигилизм обретает классическую форму. Для него характерно знание о происхождении ценностей и их необходимости, а тем самым и понимание сущности тех ценностей, которые существовали прежде. Только здесь мысль о ценности и полагание ценностей приходят к самим себе, причем не только в том смысле, что какое-либо инстинктивное действие одновременно познает себя самого и мимоходом за собой наблюдает, но и в том, что эта осознанность становится существенным моментом и движущей силой всего действования в целом. То, что мы называем многозначным словом «инстинкт», теперь не только осознается как нечто прежде неосознаваемое: собственно «инстинктом» становятся осознанность, «психологический перерасчет» и подсчет.