Сочинения о Ницше часть 3 – Сверхчеловек и метафизика
Выпущено эксклюзивно для платформы «Литрес»
Сообщество переводчиков – «NeuroFlow_Book»
Анонсы других книг, обратная связь и наши сторонние ресурсы:
Телеграмм канал: https://t.me/NeuroFlowBook
ВЕЧНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ ТОГО ЖЕ САМОГО
И ВОЛЯ К ВЛАСТИ (1939)
В настоящий момент едва ли существует даже намек на то, что философию Ницше можно воспринимать как завершение западноевропейской метафизики, потому что в силу свершившегося упразднения «сверхчувственного» и «истинного» миров она, скорее, представляет собой отказ от всякой метафизики и шаг в сторону ее окончательного отрицания. Правда, основная мысль Ницше, его «воля к власти», еще содержит намек на истолкование сущести (Seiendheit) сущего в целом как воли. Воля и знание сопринадлежат друг другу. Согласно проекту Шеллинга и Гегеля воля и знание составляют сущность разума. Согласно Лейбницеву проекту субстанциальности субстанции они мыслятся как vis primitiva activa et passiva. Тем не менее кажется, что ницшевская мысль о воле к власти, особенно в ее биологизаторской форме, выпадает из этого проекционного поля и не столько завершает преемственное развитие метафизики, сколько прерывает его, опускаясь до искажения и опошления.
Что означает это завершение, в каком контексте нельзя давать ему оценку, в какой мере в нем можно отыскать признаки «учения», каким образом это завершение удерживает себя в ракурсе ведущего проекта (где сущее проясняется в бытии), обосновывающего и упорядочивающего метафизику как таковую, наконец, осуществляет ли это завершение упомянутый ведущий проект в его последних возможностях и тем самым оставляет его в безвопросном,– все это мы здесь не имеем возможности рассматривать.
Тезис о том, что философия Ницше лишь искажает, опошляет и догматически запутывает предшествующую метафизику – всего лишь иллюзия, которая, правда, не исчезнет, если мы не перестанем поверхностно воспринимать его основную философскую мысль. Это поверхностное восприятие выражается в том, что историческое осмысление западноевропейской метафизики не идет дальше переднего плана, и проекты, осуществленные в ракурсе тех или иных исходных положений, ретроспективно осмысляются только в пределах того, что выражают они сами. При этом забывается о том, сколь непреложно все говоримое ими говорит из подспудной глубины второго плана, из которой они, никак специально с этим планом не связываясь, исходят, но в которую тотчас же без опаски возвращаются своим словом.
Отдельные основные позиции воспринимают сущесть сущего в предначертанном еще им самим изначальном греческом проекте и полагают бытие сущего определенным в смысле постоянства присутствия. Если мы станем осмыслять основные метафизические позиции в горизонте этого ведущего проекта, мы убережемся от поверхностного понимания ницшевской философии и перестанем наклеивать на нее расхожие исторические ярлыки «гераклитства», «метафизики воли», «философии жизни».
Если мы мыслим из основного и ведущего проекта сущести сущего, изначально опережающего всю историю метафизики, мы постигаем то метафизически необходимое и окончательное, что сокрыто в учении о вечном возвращении того же самого. Благодаря выявлению взаимосвязи этого учения с основной мыслью о воле к власти философия Ницше предстает как четко очерченная, исторически завершающая фаза в развитии западноевропейской метафизики. Чтобы это понять, она снова приходит к необходимости того разбирательства, в котором и для которого западноевропейская метафизика как целое завершившейся истории возвращает себя в бывшесть (Gewesenheit), то есть в окончательную будущность. Бывшесть есть освобождение якобы лишь прошедшего в своей сущности начала и прежде всего пере-становка этого начала, якобы окончательно погрузившегося в прошлое, в его изначальность, через которую оно опережает все последующее, и таким образом является будущим. Бывшее прошедшее, некогда спроецированная сущесть как сокрытая истина бытия главенствует над всем, что действенно как настоящее и в силу своей действенности, как действительное.
Определение взаимосвязи между вечным возвращением того же самого и волей к власти предполагает следующие шаги:
1. Мысль о вечном возвращении того же самого метафизико-исторически предмыслит основную мысль о воле к власти.
2. Обе мысли метафизически, в новоевропейском контексте и конечно-историчном ракурсе мыслят одно и то же.
3. В сущностном единстве обеих мыслей завершающаяся метафизика говорит свое последнее слово.
4. Тот факт, что это сущностное единство остается невыраженным, утверждает эпоху завершенной бессмысленности.
5. Эта эпоха исполняет сущность Нового времени, которое только так и приходит к самому себе.
6. Исторически это исполнение (в сокрытости и вопреки всеобщей видимости) есть потребность в переходе, который вбирает в себя все бывшее и подготавливает будущее, переходе на путь, выражающийся в охранении истины бытия.
Воля к власти есть сущность самой власти. Эта сущность состоит в сверхвластвовании (Übermächtigung) власти в ее наличном возрастании себя самой. Воля не вне власти, но представляет собой сокрытое в сущности власти властное повеление к обладанию властью. В своем решающем содержании метафизическое определение бытия как воли к власти остается непродуманным и рискует быть превратно истолкованным – до тех пор, пока бытие полагается только как власть или как воля, а воля к власти разъясняется в смысле воли как власти или власти как воли. Мыслить бытие, сущесть (Seiendheit) сущего как волю к власти – значит постигать бытие как разрешение уз воли в ее сущности, когда безусловно властвующая власть полагает сущее как предметно действенное в исключительном его превосходстве по отношению к бытию, а это последнее ниспровергает в забвение.
Ницше не мог понять, что представляет собой это освобождение власти в своей сущности, и этого не может сделать любая метафизика, потому что просто не может спрашивать об этом. Зато свое истолкование бытия сущего как воли к власти Ницше мыслит в сущностном единстве с тем определением бытия, которое восходит под именем «вечного возвращения того же самого».
С точки зрения хронологии мысль о вечном возвращении того же самого Ницше продумывает раньше, чем мысль о воле к власти, хотя смысловая прелюдия к последней обнаруживаются тоже рано. Тем не менее в содержательном отношениимысль о возвращении оказывается более ранней, то есть предвосхищающей вторую, хотя это и не означает, что сам Ницше когда-либо смог осмыслить сущностное единство вечного возвращения и воли к власти именно как таковое: осмыслить и метафизически оформить в понятии. В столь же малой мере он постигает метафизико-историческую истину мысли о вечном возвращении, и ни в коем случае не потому, что эта мысль оставалась темной для него, а потому, что вернуться к основным чертам ведущего метафизического проекта ему удавалось так же мало, как и всем метафизикам до него, ибо структура метафизической проекции сущего на сущесть и тем самым представление сущего как такового в сфере присутствия и постоянства становятся постижимыми только тогда, когда эта проекция переживается как спроецированная исторически. Такое переживание не имеет ничего общего с теми разъясняющими теориями, которые метафизика время от времени воздвигает над самой собой. Ницше тоже добирается только до таких разъяснений, которые, правда, нельзя свести до уровня психологии метафизики.
В «возвращении» мыслится опостоянивание (Beständigung) становящегося до сохранения становления становящегося в длительности его становления. В «вечном» мыслится опостоянивание этого постоянства в смысле круговращения, возвращающегося к себе и предвосхищающего этот возврат. Становящееся не есть непрестанно иное бесконечно меняющегося многообразного. То, что становится, есть само то же самое, и это означает одно и то же (идентичное) в той или иной неодинаковости иного. В том же самом мыслится становящееся присутствие идентичного. Мысль Ницше мыслит постоянное опостоянивание становления становящегося в присутствие самоповторения идентичного.
Это «то же» пропастью отделено от единичности неповторяемого рас-поряжения сопринадлежащего друг другу, в котором и берет начало различие.
Мысль о возвращении не является Гераклитовой в обычном философско-историческом смысле, однако она, хотя и не по-гречески, мыслит сущность прежде спроецированной сущести (постоянства присутствования), мыслит ее в ее безысходном, в себе замыкающемся свершении. Таким образом, начало принесено в свершение своего конца. Как никогда далеко от этого последнего проекта сущести отстоит мысль об истине в смысле сущности άλήθεια, чье сущностное рождение несет в себе бытие и дает ему возможность стать причастным началу. В мышлении Ницше «истина» застывает в невыразительной для нее сущности, понимаемой в смысле единогласия, царящего в сущем в целом, так что из этого единогласия никогда нельзя уловить свободного голоса бытия.
История истины бытия завершается потерянностью ее изначальной сущности, совершившейся в результате крушения лишенной основы άλήθεια. Однако с необходимостью возникает историческая видимость того, как будто теперь изначальное единство φύσις было вновь обретено в своей исконной форме, коль скоро на начальном этапе развития метафизики эта φύσις разделялась на «бытие» и «становление». Частями совершившегося таким образом разделения наделялись два нормативных, полагающих меру мира: мир истинный и мир кажущийся.
Могут задать такой вопрос: что, собственно, означает это упразднение различия между обоими мирами и изглаживание различенного, как не возвращение в изначальное и тем самым преодоление метафизики? Однако все дело в том, что ницшевское учение не есть преодоление метафизики: оно представляет собой впавшее в ослепление предельное обращение к ее ведущему проекту. По этой же причине, однако, оно представляет собой нечто принципиально отличное от неуклюжей исторической реминисценции древних учений о цикличном движении мира.
До тех пор пока мысль о вечном возвращении мы будем воспринимать как некую необоснованную и недоказуемую достопримечательность и считать ее следствием поэтических и религиозных припадков Ницше, этот мыслитель будет использоваться на потребу сегодняшнего расхожего мнения. Это еще можно было бы терпеть, помня о том, что превратное истолкование, предпринимаемое современниками, которые, как известно, всегда знают лучше,– неизбежное зло. Однако в данном случае речь идет о другом. Если вопрос о метафизико-историческом смысле ницшевского учения о вечном возвращении мы ставим недостаточно глубоко, это приводит к тому, что глубочайшая необходимость, с которой совершается исторический ход западноевропейского мышления, отходит на второй план, и тем самым в результате некоего со-совершения сомнительных действий, влекущих к забвению бытия, это бытие повергается в оставленность.
Но вместе с тем забывается и первое предусловие, о котором должен помнить всякий, кто хочет постичь более доступную на первый взгляд мысль о воле к власти как основную метафизическую мысль. Если воля к власти является отличительной особенностью сущести сущего, тогда она должна иметь то же смысловое содержание, какое имеет и вечное возвращение того же самого.
Тот факт, что обе мысли продумывают одно и то же (только мысль о воле к власти – в контексте Нового времени, а мысль о вечном возвращении того же самого – в ее соотнесенности с конечно-историчным), становится очевидным тогда, когда мы подвергаем более обстоятельному осмыслению ведущий проект всякой метафизики. Он поставляет (поскольку представляет сущее во всеобщем в соотнесенности с его сущестью) сущее как таковое в открытое (das Offene) постоянства и присутствия. При этом ведущий проект метафизики никогда не озабочивается вопросом о том, из какой области пред-ставляются постоянство и присутствование. Метафизика напрямую удерживается в открытом своего проекта и наделяет постоянство присутствования различными истолкованиями в зависимости от основного опыта уже предопределенной сущести сущего. Однако если предположить, что упомянутое осмысление все-таки дает о себе знать, если появляется тот просвет, который делает возможным всякую открытость открытого, тогда возникает вопрос о том, какова сущность самих опостоянивания и присутствования. Тогда и то, и другое предстает в той сущности, которая характерна для их эпохи, и в то же время требует позабыть обо всем, что обычно понимается под «временем».
Теперь воля к власти становится постижимой как опостоянивание превосходства, то есть становления, и таким образом, как видоизмененное определение метафизического ведущего проекта. Вечное возвращение того же самого как бы несет перед собой свою сущность как самое постоянное опостоянивание становления постоянного. Однако подобная картина открывается лишь взору такого вопрошания, которое соотносит сущесть с ее проекционным полем и ставит под вопрос его обоснование, то есть такого вопрошания, в котором ведущий проект метафизики и, таким образом, она сама уже окончательно преодолены, в котором в них больше не усматривается первая и единственно определяющая сфера.
Однако в настоящий момент можно попытаться в горизонте метафизики и с помощью ее различений подойти к осознанию идентичности «вечного возвращения того же самого» и «воли к власти». По этому пути, ведущему к усмотрению их внутреннего единства, следуют предыдущие лекции, озаглавленные как «Воля к власти как искусство» и «Вечное возвращение того же самого». В них вечное возвращение того же самого и воля к власти предстают как основные определения сущего в целом и понимаются именно как таковые: воля к власти как конечно-историчное запечатление что-бытия, сущности (quidditas), а вечное возвращение того же самого – как его что-бытие, то есть существование (quodditas). Хотя необходимость обоснования этого различения постигается и излагается в одной (неопубликованной) лекции, относящейся к 1927 г., его сущностное происхождение тем не менее остается сокрытым.
На чем же оно основывается, а вместе с ним и сохранившееся на протяжении всей истории и становящееся все более понятным господство этих различий? Quid-бытие, то есть сущее (τό τί έστιν), и quod-бытие, то есть существование (τό έστιν), в их различаемости вбираются в себя тем различением, которое всюду предполагает метафизику, и впервые (и в то же время окончательно, хотя и сохраняя способность измениться до неузнаваемости) фиксируется в Платоновом различении όντως όν и μή όν (ср. Aristoteles, Met. Z 4, 1030 a 17). Οντως όν, сущностное, то есть в смысле άλήθεια «истинно» сущее, есть «эйдос», присутствующий вид. В таком присутствии нечто единое представляют собой то, что (quid est) есть сущее и что оно (а именно в ракурсе упомянутого вида) есть (quod est). В своем quod «истинный мир» заранее предстает как нечто решающее, однако поскольку он как «истинный» очерчивается на фоне «кажущегося», а этот последний показывает что-бытие лишь смутно (и, следовательно, он не «есть» мир «истинный», но в то же время и не ничто, а некое сущее), в μή όν находит свое явное выражение именно «quod est», потому что оно лишено чистого «эйдоса», в котором проявляется quid. Благодаря различению и в различении όντως όν и μή όν друг от друга отъединяются τό τί έστινи τό έστιν (τί и ότι). Quod-бытие становится обозначением данного этого (τόδε τι) и каждого (έκαστον), которое в то же время в каждом отдельном случае выражает quid-бытие (είδος), но через это определяет quod бытия и, таким образом, сущее как конкретно данное в том или ином случае. Теперь ίδέα недвусмысленно превращается в είδος в смысле μορφή, характерной для ΰλη, однако превращается так, что сущесть переносится в σύνολον, причем упомянутое различение не утрачивается (об изначальном, исконно греческом смысле μορφή, не имеющем никакого отношения к различению между forma и materia, см. Aristoteles, Phys. B 1). Оно по-разному заявляет о себе в будущем – главным образом благодаря богословскому истолкованию библейской мысли о сотворении мира (existentia, essentia и principium individuationis). Чем сильнее вопрос о сущести отходит на второй план, тем скорее quid-бытие и quod-бытие превращаются в пустые «рефлексивные понятия», но чем больше метафизика превращается в нечто само собой разумеющееся, тем крепче они сохраняют свою власть.
Надо ли удивляться тому, что в завершении западноевропейской метафизики различение quid-бытия и quod-бытия вновь с предельной остротой заявляет о себе, но заявляет так, что само оно как таковое забывается, и оба основных определения сущего в целом (воля к власти и вечное возвращение того же самого), как бы утратив свою метафизическую родину, тем не менее полагаются в безусловное и выражаются в нем?
Воля к власти говорит о том, что сущее «есть», то есть в качестве чего оно властвует (как власть).
Вечное возвращение того же самого называет то как, в котором сущее обладает этим характером чтойности, называет его «фактичность», его «quod est». Так как бытие как вечное возвращение того же самого означает опостоянивание присутствия, оно есть самое постоянное: безусловное quod.
Однако нам надо принять в соображение и другое: метафизика в своем завершении пытается из себя самой и (в первую очередь) благодаря простому переиначиванию преодолеть упомянутое различение «истинного» и «кажущегося» миров. Однако это переиначивание – не какое-то механическое переворачивание, в результате которого низшее, чувственное, оказывается на месте высшего, сверхчувственного, причем так, что и то, и другое остается неизменным. Переиначивание представляет собой превращение низшего, чувственного, в «жизнь» в смысле воли к власти, в сущностную структуру которой вплавляется сверхчувственное как утверждающее постоянство.
Этому преодолению метафизики, то есть ее превращению в последнюю из ее возможных форм, должно соответствовать устранение остающегося непродуманным различия между quid-бытием и quod-бытием. Quid-бытие (воля к власти) не есть нечто «в себе», с чем quod-бытие соотносится как бы случайно. Quid-бытие как сущность есть условие жизненности жизни (ценность), и в этом условии оно одновременно предстает как подлинное и единственное quod живого, то есть в данном случае – сущего в целом.
На основании этого единения quod-бытия с quid-бытием (того единения, которое теперь имеет обратную направленность как изначальная включенность έστιν в είναι όντως όν'a как ίδέα) воля к власти и вечное возвращение того же самого должны, как определения бытия, не просто совпадать, но говорить одно и то же. Мысль о вечном возвращении того же самого в смысле метафизико-исторической завершенности говорит о том же самом, о чем говорит завершающая Новое время воля к власти как основная особенность существенности сущего. Воля к власти есть возвышение над собой как вхождение в возможность становления утверждающегося повелевания, чье возвышение над собой в сокровенной глубине остается опостояниванием становления как такового и, будучи враждебным и чуждым простому убеганию в бесконечное, противопоставляет себя ему.
Как только нам удается во всех направлениях и законченных формах промыслить чистую тождественность воли к власти и вечного возвращения того же самого, мы обнаруживаем ту основу, на которой только и можно постичь обе эти мысли в их разобщенности и в соответствии с их метафизической значимостью. Тогда они заставляют вернуться к исконному началу, которое совершают в смысле безусловного полномочия не-сущности, уже выступающей с ίδέα. Отсюда начинается размышление над неопределенной и оставшейся необоснованной истиной бытия, а вместе с тем начинается переход в сферу испрашивания (Erfragen) этой истины.
В сущностном единстве воли к власти и вечного возвращения того же самого сказанное одно и то же (Selbe) есть последнее слово метафизики. Однако «последнее» в смысле исчерпывающего свершения каким-то образом должно быть первым. Это первое, φύσις, начинается в том, что оно разрывается в кажущемся противопоставлении становления и бытия. Восходящее присутствование, к которому еще не обращен никакой вопрос и которое не обрело проекции на «временность», улавливается лишь в каком-либо одном отношении: как возникновение и исчезновение, как изменение и становление, как пребывание и длительность. В последнем из названных отношений греки усматривают подлинное бытие, причем так, что сначала каждое изменение определяется как ούκ όν, потом как μή όν, но при этом всегда еще сохраняется όν. Бытие и становление разделяются на две сферы, между которыми пролегает χωρισμός, то есть каждое из них занимает место, отведенное ему соответствующей сферой, и имеет здесь свое пребывание. В какой мере Аристотель преодолел χωρισμός в ούσία этого нечто (τόδε τι) (έκαστον)? В той, что бытие только как έντελέχεια и ένέργεια становится ούσία.
В конце концов, бытие вступает в противоречие и состязание со становлением, поскольку последнее притязает на его место. Противоположность между обоими раскрывается на не слишком наблюдаемой почве «действительного», действительность которого притязает на бытие, потому что противостоит недействительному и ничтожному, однако в то же время хочет обладать характером становления, так как она не могла бы быть никаким застывшим, без-«жизненным» наличным. Гегель делает первый шаг в упразднении этой противоположности в пользу «становления», причем это последнее постигается из сверхчувственного, из абсолютной идеи как ее самораскрытия. Ницше, переиначивая платонизм, переносит становление в «живое» как «плотствующий» хаос. Это переиначивающее упразднение бытия и становления означает подлинное завершение, так как теперь уже нет никакого выхода ни в разделение, ни в более гармоничное срастание. Это проявляется в том, что «становление» хочет получить преимущество над бытием, в то время как господство становления лишь внешним образом подтверждает неколебимую власть бытия в смысле придания постоянства присутствованию, так как истолкование сущего и его сущести как становления есть опостоянивание становления до уровня безусловного присутствия. Чтобы сохранить свое господство, становление само покоряется опостояниванию присутствования. В этом опостоянивании господствует изначальная, хотя и не постигнутая и не обоснованная, истина бытия, но господствует только в своей самое себя забывающей не-сущности. Такое властное полномочие становления по отношению к бытию отнимает у первого последнюю возможность преимущества и возвращает последнему его изначальную (φύσνς-ную) сущность, правда совершенную в не-сущности. Теперь сущесть есть все, и оно одновременно вбирает в себя все: изменение и постоянство. Оно безусловным образом удовлетворяет притязания сущего («жизни») и в таком удовлетворении предстает как безвопросное и как самое широкое пристанище.
Сущностное следствие того последнего (Letzte) метафизики, то есть проекта сущести на опостоянивание присутствования, проявляется в соответствующем определении сущности «истины». Теперь умолкает последний отголосок, исходящий от άλήθεια. Истина становится справедливостью в смысле повелевающего врастания себе-повелевающего в порыв своего возвышения. Всякая правильность есть лишь предварительная ступень и предлог для возвышения, любое упрочение – лишь основание для растворения в становлении и вместе с тем в волении опостоянивания хаоса. Теперь остается только ссылаться на жизненность жизни. Первоначальная сущность истины изменяется настолько, что это изменение становится похожим на устранение (но не уничтожение) сущности. Бытие истинного разрешается в соответствующем образом постигнутое в возвращении присутствие полномочия мощи (власти). Теперь истина снова становится тем же, что и бытие, с той лишь разницей, что бытие тем временем успевает найти свое завершение в не-сущности. Однако когда истина как правильность и несокрытость начинает восприниматься в одной перспективе с «соразмерностью с жизнью», когда она таким образом устраняется, тогда ее сущность утрачивает всякое властвование. В сфере господства бесперспективных, то есть лишенных просвета «ракурсов» и «горизонтов», она перестает быть достойной вопрошания. Но что же тогда начинается? Начинается толкование как «переоценка всех ценностей». «Бессмысленность» становится единственным «смыслом», истина предстает как «справедливость», то есть как высшая воля к власти. Этой «справедливости» подобает одно лишь безусловное господство человека над Землей, однако его устроение и упрочение в планетарном масштабе уже является лишь следствием безусловной антропоморфии.
Тогда и тем самым начинается эпоха завершенной бессмысленности. В этом обо-значении «бессмысленное» уже имеет силу как понятие мышления истории бытия, того мышления, которое оставляет позади себя метафизику в целом (а также ее переиначивание и преломление в сторону переоценки ценностей). Согласно «Бытию и времени» «смысл» означает проекционное поле, а именно (в подлинном устремлении вопрошания и в соответствии с единственным вопросом о «смысле бытия») означает просвет (Lichtung) этого бытия, открывающийся и обосновывающийся в проецировании. Однако это проецирование есть то, которое совершается в начертанном проекте как бытийствующее (Wesendes) истины.
Бессмысленное есть без-истинное (без-просветное) бытия. В результате устранения сущности истины в метафизике всякая возможность такого проекта оказывается несостоятельной. Даже там, где вопрос о сущности истины сущегои отношении к нему предстает со всей решительностью, размышление над истиной бытия как более исконный вопрос о сущности истины совершенно не имеет места. Претерпев трансформацию adaequatio в определенность, истина утвердилась как сохранениесущего в его сговорчиво соделываемой оборотистости (Machbarkeit). Это изменение утверждает власть таким образом определенной сущести как деловитости (Machsamkeit). Сущесть как деловитость остается подвластной бытию, которое через вычисление отпускает себя в улаженность и через безусловное планирование и устроение – в соделываемость (Machenschaft) соответствующего ему сущего.
Господство бытия в этой сущностной форме означало бы соделываемую уловку, которая на самом деле препятствует всякому обоснованию «проектов», и под ее властью остающихся не менее мощными,– и препятствует потому, что являет собой господство всяческой безвопросной самоуверенности и самой непреложной достоверности. Только за счет безусловного повеления себе самой эта уловка сохраняет способность наделять себя постоянством. Там, где с помощью этой уловки к власти приходит бессмысленность, подспудное удержание смысла и тем самым любое испрашивание истины бытия заменяется характерным для данной уловки полаганием «целей» (ценностей). Логичным становится ожидание новых ценностей, утвержденных «жизнью», после того как она подверглась тотальной мобилизации, как будто эта мобилизация есть нечто в себе, а не организация безусловной бессмысленности из одной только воли к власти и для нее. Такие уполномочивающие власть полагания больше не обращены к «мерилам» и «идеалам», которые еще могли бы иметь основание в самих себе: они стоят «на службе» простого расширения сферы власти и оцениваются только в соответствии с таким образом усмотренной практической ценностью. Поэтому эпоха завершенной бессмысленности есть время соразмерного власти изобретательства и утверждения «мировоззрений», которые доводят до предела всякую просчитываемость пред-ставления и про-изводства, потому что по своей сути берут начало в утвержденном на себе самоустроении человека в сущем и в его безусловном господстве над всеми средствами принуждения земного шара и над ним самим.
Сущее, бытийствующее в той или иной сфере, что-бытие, некогда определенное в смысле «идей»,– все это теперь становится тем, с чем самоустроение человека заранее считается как с указующим на то, в какой мере ценно производимое и представляемое сущее как таковое (произведение искусства, техническое изделие, государственное установление, личный и общественный человеческий порядок). Обустраивающийся подсчет изобретает «ценности» (ценности культуры и народа). Ценность предстает как перенос сути сущего (то есть сущести) в сферу просчитываемого и, следовательно, оцениваемого сообразно числу и пространственной мере. Теперь великое (Große) получает свою сущность от величины (Größe), а именно от огромности. Это проистекает не только из постоянного возрастания малого до все больших размеров, но представляет собой сущностную основу, движущий импульс и цель возрастания, которое, в свою очередь, состоит не в количественном.
Поэтому завершению метафизики, то есть утверждению и упрочению законченной бессмысленности в конце ее существования, остается выразить себя в предельном самоисторжении в виде «переоценки всех ценностей», так как ницшевское ее завершение есть прежде всего переиначивание платонизма (когда чувственное становится истинным миром, а сверхчувственное – миром кажущимся). Однако поскольку платоновские «идеи» (причем в той их форме, которая характерна для Нового времени) стали принципом разума, а тот, в свою очередь, стал «ценностью», переиначивание платонизма становится «переоценкой всех ценностей». В ней превращенный платонизм опускается до слепой косности и скудости. Теперь существует один-единственный уровень «жизни», уполномочивающей самою себя ради себя же самой. Поскольку метафизика намеренно начинает с истолкования сущести как ίδέα, в «переоценке всех ценностей» она достигает своего предела. Единственным уровнем является то, что остается после упразднения «истинного» и «кажущегося» миров и предстает как одно и то же вечного возвращения и воли к власти.
Переоценивая все ценности, Ницше, не осознавая всей значимости этого последнего шага, свидетельствует о своей окончательной принадлежности метафизике, а вместе с нею – о безмерном отъединении от всякой возможностииного начала. Но разве, пройдя через всю бренность и уничтожение прежних целей и идеалов, Ницше не утвердил никакого нового «смысла»? Разве он не предузнал своей мыслью появление «сверхчеловека» как «смысла земли»?
Все так, но «смысл» для него снова становится «целью» и «идеалом», а «земля» – наименованием плотствующей жизни и права чувственного. «Сверхчеловек» предстает как завершение предшествовавшего ему последнего человека, как упрочение доныне еще не утвердившихся, все еще рисующихся впереди, «истинных в себе» идеалов одержимого влечением к власти и исторгающего свою силу зверя. Сверхчеловек есть предельная rationalitas в полномочии animalitas, он есть animal rationale, совершающееся в brutalitas. Теперь бессмысленность становится «смыслом» сущего в целом. Невопрошаемость о бытии определяет природу сущего. Сущесть предоставляется самой себе как отпущенная на свободу уловка. Теперь человек должен не просто «обходиться без какой-либо истины»: сама сущность истины предается забвению, и потому все нацелено только на «улаживание» и какие-либо «ценности».
Однако в отличие от всех предыдущих эпох эпоха завершенной бессмысленности обладает максимальным даром изобретательности, наибольшим количеством различных видов деятельности, может похвалиться максимальными успехами и наибольшим числом средств для предания всего этого гласности. Поэтому она не может не впадать в самонадеянность, полагая, что в силах отыскать даже некий единый «смысл» для всего и вся и «наделить» им это все, наделить тем «смыслом», которому «стоит служить» (причем потребности в вознаграждении за это служение весьма своеобразны). Эпоха завершенной бессмысленности будет во всеуслышание самым грубым образом оспаривать свою собственную сущность. Она станет, сама того не понимая, спасаться в своем предельно странном «потустороннем мире» и в оставленности бытия сущего получать последнее подтверждение владычества метафизики. Поэтому можно сказать, что эпоха завершенной бессмыслицы не отвечает за себя. Она исполняет сущность потаенной истории (Geschichte), каким бы произвольным и свободным ни казалось ее обращение с этой историей, совершаемое на пути ее «истории» (Historie).
В эпоху завершенной бессмыслицы исполняется сущность Нового времени. Как бы мы задним числом не анализировали его понятие и ход, на каких бы примерах из области политики и поэзии, исследования природы и общественного строя не пытались объяснить его природу, никакое его историческое осмысление не может пройти мимо двух единых в своей основе сущностных определений его истории: во-первых, человек как subiectum полагает и утверждает себя как средоточие сущего в целом, во-вторых, сущесть сущего в целом постигается как представляемость (Vorgestelltheit) всего производимого и объяснимого. Если на первом этапе недвусмысленно метафизического обоснования новоевропейской истории поистине веское слово сказали Декарт и Лейбниц (первый – своим определением сущего (ens) как истинного (verum) в смысле определенного (certum) как несомненного (indubitatum) в mathesis universalis, второй – своим толкованием субстанциальности субстанции (substantialitas’ substantia) как первосилы (vis primitiva), то потом упоминание этих имен, сделанное в контексте осмысления истории бытия, никогда не означало больше того, что может сказать о них обычное историческое рассмотрение истории философии и истории духа.
Упомянутые основные метафизические позиции не представляют собой какого-то последующего, мимоходом сделанного, поверхностного понятийного запечатления истории, возникшей где-то и как-то, равно как не являются заранее утвержденными учениями, из следования которым якобы возникла новоевропейская история. Каждый раз истина метафизики, утверждающая основу истории, осмысляется слишком внешним образом и, кроме того, слишком наивно осмысляется мера ее действенности, а потому в результате ее недооценки или переоценки она не получает подлинного признания, ибо в существе своем остается непонятой. Ведь определение человека как субъекта (subiectum), а также определение сущего в целом как «мировоззрения» может брать свое начало только в истории самого бытия (в данном случае в истории изменения и оскудения его лишенной основания истины). (Относительно понятия «картины мира» см. доклад 1938 г. под заголовком «Обоснование новоевропейской картины мира через метафизику», который был напечатан в 1950 г. под заголовком «Время картины мира»). Уровень и направление научного знания об изменении основных метафизических позиций, вид и глубина деятельного претворения сущего в свете изменения человека и сущего в целом никогда не выходят на путь самой истории бытия и, понятые в контексте задачи осмысления, постоянно предстают как некие уровни переднего плана, которые просто задают и выдают себя как нечто действительное.
Бессмысленность, в которой завершается новоевропейская метафизическая структура, только тогда становится познаваемой как сущностное исполнение этой эпохи, когда она воспринимается в единстве с упомянутым превращением человека в subiectum и с определением сущего как представляемости и производимости предметного. Тогда становится ясно, что бессмысленность есть предначертанное следствие окончательности начинания новоевропейской метафизики. Истина как достоверность превращается в обустраиваемую встроенность в сущее в целом, предуготованное для надежного устроения в нем человека, утвержденного на самом себе. Эта встроенность – не подражание и не вчувствование в истинное сущее в себе, а расчетливое подавление сущего, совершаемое через отпущение его сущести в упомянутую соделываемость. Она сама предполагает ту сущность сущести, которая утверждается на деловитости, в коей всё (Alles) как оборотисто и дельно соделываемое заранее отлаживается в соотнесенности со своей соделываемостью. В соответствии с этой отлаженностью пред-ставление являет собой заранее просчитывающее, охранительное вымеривание горизонтов, которые полагают пределы всему воспринимаемому, а также его объяснимости и полезности.
Сущее предается возможностям становления, в которых оно, обладая качествами упомянутой оборотистой и дельной соделываемости, совершает опостоянивание. Истина как охранительное встроение в сущее отдает полное предпочтение этой соделываемости, и там, где достоверность становится чем-то единственным, остается только сущее и больше никогда не бывает самой сущести, не говоря уже о ее просвете. Бес-просветное (Lichtung-lose) бытия и есть бессмысленность сущего в его целом.
Субъективность subiectum'a, которая уже не имеет ничего общего с той обособленностью, где царствовало прежнее «Я», совершается в просчитываемости и устрояемости всего живого, в рациональности (rationalitas) животного начала (animalitas), где «сверхчеловек» обретает свою сущность. Своего предельного выражения такая субъективность достигает тогда, когда складывается впечатление, что «субъекты» вообще исчезли ради какой-то чрезмерной услужливости сущему. С завершением Нового времени история (Geschichte) вверит себя истории (Historie), которая единосущна технике. Единство этих сил оборотистого властвования утверждает властную позицию человека, принципиально насильственный характер которой может упрочивать свое постоянство только в горизонте бессмысленности и в ней же, непрестанно погоняя себя, оставаться подвластным все новым свершениям во всей чрезмерности их даяний.
В вечном возвращении того же самого сущность завершающего эпоху последнего метафизического истолкования сущести как воли к власти понимается таким образом, что сущности истины так и не дается никакой возможности стать чем-то самым вопрошаемым, и вступившая в свои права бессмысленность безусловно определяет новоевропейский горизонт и приводит к завершению этого исторического периода. Однако самому себе, то есть историческо-техническому сознанию, которое его принципиально осуществляет и упрочивает, это сознание ни в коем случае не представляется окостенением и завершением уже достигнутого: напротив, оно предстает как освобождение, позволяющее совершать непрестанное прочь-от-себя-отступление, направленное на возрастание всего во всем. Лишенное меры приняло форму себя подавляющей власти как единственно постоянного, и в таком обличье само может стать мерой. Из такой меры (безмерность сверхдаяния) начинают вырисовываться те вехи и критерии, в соответствии с которыми каждый может отмеривать и оценивать по самой низкой цене, но при этом производить впечатление на прочих и тем самым подтверждать свою значимость. Такое подтверждение одновременно расценивается как обоснование значимости целей, путей и областей уже утвержденной сферы деятельности. Всякое соделываемое подтверждает всякое сделанное, все сделанное сообразуется с соделываемостью, всякое действие и мышление устремляются к тому, чтобы выделать это соделываемое. Деловитая оборотистость, всюду и всегда принимая обличье преисполненного меры устрояющего порядка, настойчиво превращает сущее в нечто единственное и предает забвению бытие. В результате то, что на самом деле происходит, представляет собой оставляемость бытия сущего: бытие предоставляет сущее ему самому и отказывается в нем присутствовать.
Но коль скоро этот отказ постигается, тем самым уже возникает просвет бытия, ибо такой отказ не есть ничто, не есть даже нечто негативное: это вовсе не изъян и не от-торжение. Это начальное, первое раскрытие бытия в его вопрошаемости – как бытия.
Все зависит от того, насколько мы влечемся в этот просвет, возникший в результате самого проблеска и никогда не соделываемый и не выдумываемый нами. Мы должны побороть нашу страсть к обладаемому и усвоить, что грядущие требуют необычайного и неповторимого.
Истина возвещает господство своей сущности: просвет себя-утаивания. История есть история бытия, и те, кто, ощутив этот просвет отказа, глядят на него в растерянности – те так и продолжают бежать от его осмысления, так и остаются беглецами, которые, столь долго одурачиваясь сущим, становятся настолько чуждыми бытию, что даже не могут с основанием ему не доверять. По-прежнему оставаясь в полном порабощении у якобы издавна гонимой метафизики, они ищут пути к чему-то сокрытому в глубине и сверхчувственному. Они бегут в мистику (всего лишь противоположение метафизики) или (потому что продолжают просчитывать) обращаются к «ценностям». «Ценности» же представляют собой идеалы, окончательно превращенные в нечто просчитываемое и годные к употреблению для одной только оборотистости: культура и культурные ценности как средства пропаганды, произведения искусства как предметы, пригодные для демонстрации успеха, и как материал для декораций на парадных каретах во время каких-либо торжественных шествий.
Люди не знают об ином и не отваживаются на иное, которое в будущем станет единым, потому что оно, хотя и лишенное основы, уже бытийствует в первоначале нашей истории: истина бытия – устояние в ней, из которой (и только из нее) мир и земля отвоевывают для человека их сущность, а он в борении постигает ответ своей сущности Богу бытия. Прежние боги суть боги от-существовавшие.
Завершение метафизики как исполнение сущности Нового времени только потому представляет собой конец, что его историческая основа уже есть переход к иному началу. Однако это начало не бежит от истории первого начала, не отвергает бывшее, но возвращается в глубину первоначала и благодаря этому возврату обретает иное постоянство. Это постоянство определяется не из удержания настоящего. Оно вплетается в сохранение будущего, и благодаря этому бывшее первого начала вынуждено само покоиться на безосновности своего доныне необоснованного основания, и только таким образом оно становится историей.
Этот переход не есть про-движение и не есть скольжение бывшего в новое. Этот переход есть непереходное, потому что в своем решении он принадлежит изначальности начала, а его нельзя уловить через исторические (historische) ретроспекции и исторический уход за унаследованным. Начало есть только в начале. Начало есть пере-дание. Подготовку к такому началу берет на себя то вопрошание, которое вверяет вопрошающих ответствующему. Изначальное вопрошание никогда само не дает ответа. Ему остается только мышление, которое настраивает человека на то, чтобы он слушал голос бытия, и позволяет ему стать послушным стражем истины бытия.
ЕВРОПЕЙСКИЙ НИГИЛИЗМ (1940)
Впервые в философском смысле слова «нигилизм», по-видимому, употребил Фр. Якоби. В его открытом письме Фихте слово «ничто» встречается довольно часто, а потом говорится:
«Поистине, мой дорогой Фихте, мне не стоит досадовать, если Вы или кто бы там ни был, захотят назвать химеризмом то, что я противопоставил идеализму, которого браню нигилизмом…» (Fr. H. Jacobi's Werke, 3. Bd., Leipzig, 1816. S. 44; из: Якоби – Фихте, впервые появилось осенью 1799 г.)[i].
Позднее слово «нигилизм» в обиход ввел Тургенев, обозначив им мировоззрение, согласно которому действительно существует только доступное чувственному восприятию, то есть самопостигаемое сущее, и больше ничего. Тем самым отрицается все, основанное на предании, авторитете и как-либо еще определенной значимости. Однако в большинстве случаев такой взгляд на мир называют «позитивизмом». Слово «нигилизм» употребляет Жан Поль («Подготовительная наука по эстетике», 1—2), говоря о романтической поэзии как поэтическом нигилизме. Уместно вспомнить и предисловие Достоевского к его пушкинской речи. Отрывок, который я имею в виду, гласит:
«Собственно же в речи моей я хотел обозначить лишь следующие четыре пункта в значении Пушкина для России.
1) То, что Пушкин первым своим глубоко прозорливым и гениальным умом и чисто русским сердцем отыскал и отметил главнейшее и болезненное явление нашего интеллигентного, исторически оторванного от почвы общества, возвысившегося над народом. Он отметил и выпукло поставил перед нами отрицательный тип наш, человека, беспокоящегося и не примиряющегося, в родную почву и в родные силы ее не верующего, Россию и себя самого (то есть свое же общество, свой же интеллигентный слой, возникший над родной почвой нашей) в конце концов отрицающего, делать с другими не желающего и искренно страдающего. Алеко и Онегин породили потом множество подобных себе в нашей художественной литературе».
Однако для Ницше термин «нигилизм» означает нечто существенно «большее». Под ним он подразумевает не появляющийся в середине XIX в. позитивизм и его географическое распространение по Европе (в данном случае «европейское» имеет историческое содержание и означает то же, что и «западное» в смысле западноевропейской истории). Слово «нигилизм» Ницше употребляет как наименование для впервые им познанного исторического движения, уже властно пронизавшего собой предшествующие века и определяющего следующее столетие, того движения, суть которого он излагает в двух словах: «Бог мертв». Это означает, что «христианский Бог» утратил свою власть над сущим и определением природы человека. В то же время «христианский Бог» является ведущим представлением для «сверхчувственного» вообще и его различных истолкований, для «идеалов» и «норм», для «принципов» и «правил», для «целей» и «ценностей», которые воздвигаются «над» сущим, чтобы наделять это сущее целью, придавать ему порядок и, коротко говоря, наделять его «смыслом». Нигилизм – это исторический процесс, в ходе которого «сверхчувственное» ослабевает в своем господстве и становится недействительным, так что само сущее утрачивает свою ценность и смысл. Нигилизм есть история самого сущего, через которую медленно, но неудержимо дает о себе знать смерть христианского Бога. Вполне возможно, что в этого Бога еще продолжают верить и считают его мир «действительным», «действенным» и «полагающим меру». Это похоже на давно погасшую звезду, в льющемся свете которой уже нет жизни. Таким образом, для Ницше нигилизм никоим образом не представляет собой кем-то «представляемого» воззрения, равно как не является какой-то расхожей исторической «данностью» среди многих других, которые можно найти в истории. Нигилизм – это, скорее, продолжающееся совершаться событие, в котором истина о сущем принципиально меняется и устремляется к определенному ею концу.
Издавна истина о сущем в его целом означает «метафизику». С давних пор каждая эпоха, каждое поколение влекомо метафизикой и через нее вступает в определённое отношение к сущему в целом и тем самым к самому себе. Конец метафизики выражается в крушении сверхчувственного и его «идеалов». Тем не менее конец метафизики ни в коей мере не означает прекращения истории. Он является началом серьезного отношения к упомянутому «событию»: «Бог мертв». Это начало уже дает о себе знать. Сам Ницше понимает свою философию как ознаменование нового времени. В наступающем, то есть XX веке он уже прозревает начало той эпохи, перипетии которой нельзя сравнить с уже известными. Кулисы мирового театра какое-то время еще могут оставаться прежними, но пьеса уже иная. Исчезновение прежних целей и обесценение прежних ценностей больше не воспринимается как одно лишь уничтожение, их отсутствие и утрата не оплакиваются, но приветствуются как освобождение, всему этому содействуют как окончательному успеху и постигают его как завершение.
«Нигилизм» – это овладевающая сознанием истина о том, что все прежние цели сущего утратили свою силу. Однако, изменяя прежнее отношение к ведущим ценностям, нигилизм созревает для свободной и действенной задачи утверждения новых ценностей. Нигилизм, достигший своего завершения и полагающий меру будущему, можно назвать «классическим нигилизмом». Ницше характеризует этим наименованием свою собственную «метафизику» и понимает ее как «противодвижение» (Gegenbewegung) всей предыдущей. Тем самым термин «нигилизм» утрачивает одно лишь нигилистическое значение в смысле разрушения и уничтожения прежних ценностей, простой ничтожности сущего и бесперспективности человеческой истории.
Нигилизм в его классическом варианте теперь означает освобождение от прежних ценностей как свободу для их переоценки. Наряду с ведущим словом «нигилизм» фраза о «переоценке всех прежних ценностей» является для Ницше еще одним основным положением, через которое его основная метафизическая позиция получает свое место и определение в истории западной метафизики.
Говоря о «переоценке ценностей», мы имеем в виду, что место прежних ценностей занимают какие-то другие, однако для Ницше «переоценка» означает, что не только прежние ценности утрачивают силу, но и само «место» для них исчезает. Это значит, что изменяются вид и направление утверждения новых ценностей, а также определение их сущности. Впервые в вопросе о переоценке речь заходит о бытии как ценности, и вместе с тем метафизика становится размышлением о ней. Это изменение помимо прочего означает, что не только обесцениваются прежние ценности, но и, прежде всего, искореняется потребность в ценностях прежнего вида, находящихся на прежнем месте, а именно в области сверхчувственного. Надежнее всего искоренение прежних потребностей достигается воспитанием, заставляющим все сильнее забывать прежние ценности, а также упразднением прежней истории путем пере-писывания ее основных черт. «Переоценка прежних ценностей» – это прежде всего изменение прежнего принципа утверждения этих ценностей и «взращивание» потребностей в новых ценностях.
Если такую переоценку необходимо не только совершить, но и обосновать, тогда для этого необходим «новый принцип», то есть установление того, откуда сущее в его целом вновь определяется как полагающее меру. Если же истолкование сущего в целом не должно совершаться на основании заранее утвержденного над ним сверхчувственного мира, тогда новые ценности и их нормативный характер можно черпать только из самого сущего, а оно, таким образом, требует нового истолкования, через которое его основная особенность претерпевает определение, делающее эту особенность способной выступать «принципом» составления перечня новых ценностей и мерилом выстраивания соответствующей иерархии.
Если обоснование истины о сущем в целом составляет сущность метафизики, тогда переоценка всех ценностей как обоснование принципа нового их утверждения есть метафизика в себе. В качестве основной особенности сущего в целом Ницше постигает и утверждает то, что он называет «волей к власти». Это понятие не только очерчивает то, что есть сущее в его бытии: словосочетание «воля к власти», которое со времен Ницше не раз входило в обиход, для него самого содержит в себе истолкование сущности власти. Всякая власть является властью только в той мере, в какой она стремится стать еще большей, и до тех пор, пока она к этому (то есть к самовозрастанию) устремляется. Власть может удерживаться в себе самой, то есть в своей сущности, только благодаря тому что она идет выше уже достигнутых ступеней власти, то есть превозмогает и превосходит себя самое или, как мы говорим, сверхвластвует (übermächtigt) над собою же. Как только власть застывает на какой-то ступени своего возрастания, она сразу же превращается в безвластие. «Воля к власти» никогда не означает «романтического» желания безвластного заполучить власть, не означает устремления безвластного к захвату власти – она означает самополномочие власти к сверхвластвованию над самой собой.
«Воля к власти» одновременно характеризует основную особенность сущего и сущность власти. Вместо «воли к власти» Ницше часто говорит о «силе», и это легко может привести к недоразумению. Тот факт, что основную особенность сущего он понимает как волю к власти, не является выдумкой и произволом фантазера, гоняющегося за своими химерами. Это глубинный опыт мыслителя, то есть опыт одного из тех одиночек, у которых нет выбора, кто должен выразить, что есть сущее в истории его бытия. Все сущее, поскольку оно есть и есть так, как оно есть,– «воля к власти». Этим наименованием обозначается область, из которой исходит и куда возвращается всякое полагание новых ценностей. Однако согласно сказанному их утверждение не только потому является «переоценкой всех прежних ценностей», что на место этих ценностей в качестве высшей оно ставит власть, а прежде всего потому, что сама власть, и только она, полагает новые ценности, сохраняет их значимость и решает вопрос о возможном оправдании такого полагания. Если все сущее есть воля к власти, тогда «имеет» ценность и «есть» ценность как таковая только то, что власть совершает в своей сущности. Однако власть есть власть только как возрастание власти. Чем глубиннее власть является властью и чем сильнее все сущее определяет только она одна, тем решительнее она не признает ничего вне себя самой как ценное и значимое. Это означает, что воля к власти как принцип полагания новых ценностей не терпит никакой иной цели, кроме сущего в целом. Но поскольку все сущее как воля к власти, то есть как никогда не прекращающееся сверхвластвование над собой, должно быть постоянным «становлением», а это последнее никогда не может иметь никакой «цели», кроме своего «вперед» и «дальше», и постоянно, будучи вовлеченным в возрастание власти, возвращается только к нему, сущее в целом как это властное становление тоже должно вновь и вновь возвращаться и приносить с собой то же самое.
Поэтому основная особенность сущего как воли к власти одновременно определяется как «вечное возвращение того же самого». Так мы приходим к еще одному основному положению ницшевской метафизики и к тому же отмечаем важный момент: только из достаточно глубоко понятой сущности воли к власти становится ясно, почему бытие сущего в целом должно быть вечным возвращением того же самого. И наоборот: только из сущности вечного возвращения того же самого можно постичь сокровенную глубину и необходимость воли к власти. «Воля к власти» говорит о том, что есть сущее согласно своей «сущности» (состоянию). «Вечное возвращение того же самого» говорит о том, как должно быть сущее такой сущности в целом.
Остается обратить внимание на один решающий момент, а именно на то, что вечное возвращение того же самого Ницше должен был осмыслять до воли к власти. Самая главная мысль продумывается первой.
Когда Ницше сам заостряет внимание на том, что бытие как «жизнь» есть, в сущности, «становление», под этим грубым понятием «становления» он подразумевает не бесконечное продвижение вперед к какой-то неведомой цели и не беспорядочное и неистовое брожение разнузданных инстинктов. Смутное и избитое «становление» означает сверхвластвование власти как сущности власти, которая властно и в своем роде постоянно возвращается к себе самой.
В то же время вечное возвращение того же самого дает самое глубокое истолкование «классического нигилизма», который безоговорочно уничтожил всякую цель, находящуюся вне или над сущим. Для такого нигилизма фраза «Бог мертв» означает не только безвластие христианского Бога, но и безвластие всего сверхчувственного, которому человек должен и мог бы подчиниться. Это безвластие означает распад всего прежнего порядка.
Поэтому переоценка всех прежних ценностей ставит перед человеком поистине безграничную задачу: не сковывая себя никакими условиями, от себя самого, через себя самого и над самим собой утвердить «новые стяги», под которыми необходимо по-новому упорядочить все сущее в его целом. Так как «сверхчувственное», «потустороннее» и «небо» изничтожены, остается только «земля». Поэтому новый порядок должен представлять собой безусловное господство чистой власти над Землей, осуществляемое человеком, причем не всяким человеком и, конечно же, не прежним человечеством, живущим среди прежних ценностей. Но тогда каким же?
Нигилизм, то есть переоценка всех прежних ценностей, совершающаяся посреди сущего как воли к власти и перед лицом вечного возвращения того же самого, приводит к тому, что новое полагание сущности человека становится необходимым. Однако так как «Бог мертв», все, что должно стать для него мерой и средоточием, может быть лишь самим человеком: речь идет о «типе», «образе» того человечества, которое берет на себе задачу переоценки всех ценностей, исходя из одной только воли к власти, и намеревается вступить в безраздельное господство над Землей. Классический нигилизм, который в качестве переоценки всех прежних ценностей постигает сущее как волю к власти и единственной «целью» может признать только вечное возвращение того же самого, должен покончить с самим человеком, а именно с прежним человеком, и утвердить как мерило некий образ «сверхчеловека». Поэтому в «Заратустре» (во втором разделе четвертой части – «О высшем человеке») говорится: «Ну что ж! Так тому и быть! Высшие люди! Только теперь закружилась гора человеческого будущего. Бог умер: теперь хотим мы, чтобы жил сверхчеловек» (VI, 418).
Сверхчеловек есть высшая форма чистейшей воли к власти, то есть единственной ценности. Сверхчеловек, безусловное господство чистой власти, есть «смысл» (цель) единственного будущего, то есть «земли». «Не „человечество", а сверхчеловек – вот цель!» («Der Wille zur Macht», n. 1001-1002). Согласно Ницше, сверхчеловек – это не просто преумножение прежнего человека, а та в высшей степени строгая форма человеческого рода, которая как безусловная воля к власти на разных уровнях начинает властвовать в каждом человеке, тем самым делая его причастным сущему в целом, то есть воле к власти, и как истинно «сущее» приближает его к действительности и «жизни». Сверхчеловек просто оставляет позади себя человека прежних ценностей, «переходит» его и переносит оправдание всяческих прав и полагание всяческих ценностей в сферу властвования чистой власти. Всякое действование и свершение как таковые действенны и совершительны только в той мере, в какой они способствуют укреплению, взращиванию и возрастанию воли к власти.
Перечисленные пять основных положений («нигилизм», «переоценка всех прежних ценностей», «воля к власти», «вечное возвращение того же самого», «сверхчеловек») показывают метафизику Ницше лишь в одном ракурсе, но тем не менее определяющем целое. Таким образом, его метафизику можно понять тогда и только тогда, когда все, названное в упомянутых пяти положениях, осмысляется, то есть сущностно переживается, в его изначальном и пока лишь слегка проглядывающем единстве. Следовательно, то, что Ницше понимает под «нигилизмом», можно постичь только тогда, когда мы одновременно и взаимосвязанно постигаем, что же собой представляют «переоценка всех прежних ценностей», «воля к власти», «вечное возвращение того же самого» и «сверхчеловек». Соответственно, двигаясь в обратном направлении, можно на основании достаточного понимания природы нигилизма подготовить почву для познания сущности переоценки, сущности воли к власти, сущности вечного возвращения того же самого и, наконец, сущности сверхчеловека. Такое знание есть пребывание внутри того мига, который история бытия открыла для нашей эпохи.
Когда мы говорим о «постигнутом», «постижении» и «мышлении», речь, конечно же, идет не об одном только тезисном определении того, что необходимо представлять при перечислении приведенных основных положений. В данном случае постижение означает переживание содержащегося в названных тезисах знания в его существе и тем самым узнавание того, в каком миге сокрытой истории Запада мы «стоим»: стоим ли мы в нем, падаем ли, или, быть может, уже лежим. Быть может, мы о чем-то не догадываемся, что-то нас не затрагивает, и мы просто предаемся одним лишь иллюзиям повседневного мнения и привычного делания и не выходим за пределы собственной персоны. Подлинно осмысляющее знание не является одним лишь «абстрактным учением», которое только потом приводит к практическому отношению. Такое знание есть установка, которую удерживает не какое-то сущее, а само бытие удерживает ее в этом сущем.
Поэтому осмыслять «нигилизм», не значит иметь о нем «одни только голые мысли», занимая позицию стороннего наблюдателя. Осмыслять «нигилизм» – значит быть в том, в чем все поступки и все действительное этого периода западной истории обретают свое пространство и время, свое основание и глубины, свои пути и цели, свой порядок и оправдание, свою достоверность и неясность, одним словом, свою «истину».
Сама необходимость осмыслять сущность «нигилизма» в связи с «переоценкой всех ценностей», «волей к власти», «вечным возвращением того же самого» и «сверхчеловеком» уже дает основание предположить, что эта сущность в себе многозначна, многомерна и многообразна. Поэтому термин «нигилизм» можно употреблять по-разному. Можно злоупотреблять им, используя его как пустое модное словцо, которое в одно и то же время отпугивает, навлекает дурную славу и скрывает от носящегося с ним пустоту его собственных мыслей. Можно постичь всю тяжесть того, что это слово означает в понимании Ницше, а оно означает осмысление истории западной метафизики как основания нашей собственной истории и, следовательно, принятия наших будущих решений. Наконец, мы можем еще глубже осмыслить, что же сам Ницше понимал под этим словом, если постигнем его «классический нигилизм» как нигилизм, «классичность» которого заключается в том, что он неумышленно всеми силами сопротивляется познанию своей сокровенной сущности. Тогда классический нигилизм раскрывается как такое завершение нигилизма, в котором он считает себя свободным от необходимости осмыслять как раз то, что составляет его сущность, а именно nihil, ничто,– как пелену истины бытия сущего.
Свое познание природы европейского нигилизма Ницше не изложил в том целостном контексте, который, быть может, представлялся его внутреннему взору: чистой формы его мы не знаем и никогда не сможем «обнаружить» в сохранившихся отрывках.
Тем не менее в сфере своего собственного мышления подразумеваемое под именем «нигилизма» Ницше продумал во всех существенных направлениях, видах и на всех уровнях и изложил эти мысли в записях разного объема и выразительности. Одна их часть, выбранная произвольно и случайно, впоследствии была собрана в книгу, которая после смерти Ницше стала известной под названием «Воли к власти». Представленные в ней отрывки по своему характеру очень разные: это размышления и осмысления, определения понятий и тезисы, призывы и предсказания, наброски, требующие дальнейшего развития и краткие положения. Эти избранные отрывки разделены на четыре книги с соответствующими заголовками, хотя в ходе такого деления они нисколько не связывались со временем их первой записи или временем переработки (с учетом книги, появившейся в 1906 г.), но нанизывались друг на друга согласно неясному и даже, по-видимому, никак не обоснованному плану издателей. В такой «книге» смысловые ходы, относящиеся к самым разным периодам времени и различным уровням и перспективам вопрошания, произвольно и необдуманно сводились воедино и просто нагромождались друг на друга. Все, опубликованное в этой «книге», принадлежит Ницше, и тем не менее сам он никогда именно такэто не продумывал.
Все отрывки пронумерованы (с 1 по 1067) и благодаря такой нумерации их легко отыскать в любом издании. Первая книга («Европейский нигилизм») вбирает в себя отрывки с 1 по 134. Здесь мы не будем обсуждать, в какой мере (быть может, с таким же или даже большим правом) другие отрывки, появившиеся в следующих разделах или вообще не представленные в данной книге, подходят под заголовок «Европейский нигилизм», ибо мы хотим основательно продумать ницшевскиемысли о нигилизме как знание мыслителя, своей мыслью обращенного в мировую историю. Такие мысли никогда не предстают как простое воззрение отдельного человека и еще меньше их можно назвать «выражением своего времени», о чем так часто любят говорить. Мысли человека такой величины, каков Ницше, несут в себе отголосок еще не познанной истории бытия, звучащий в слове, воспринимаемом историческим человеком как «язык», на котором он разговаривает.
Мы, люди сегодняшние, так и не знаем, почему Ницше сам не открыл нам сокровенную глубину своей метафизики, почему она остается сокрытой в его наследии, остается до сих пор, хотя в главном это наследие (правда, представленное в такой форме, которая допускает его весьма превратное истолкование), стало нам доступным.
Нигилизм как «обесценение высших ценностей»
После того, что мы сказали о структуре книги «Воля к власти», мы сразу же понимаем, что нам нельзя прорабатывать отдельные записи в соответствии с их нумерацией. Мы начнем бродить взад и вперед по предложенному издателями тексту, мешая между собой мысли, относящиеся к различным периодам времени, то есть к разным уровням и направлениям вопрошания и сказывания. Вместо этого мы выберем лишь некоторые отрывки, а критерий нашего выбора будет трояким:
1. Отрывок должен относиться к периоду самого светлого и острого понимания, то есть к двум последним годам – 1887 и 1888.
2. Отрывок по возможности должен содержать в себе сущностное ядро нигилизма, достаточно полно его разъяснять и показывать во всех существенных отношениях.
3. Отрывок должен быть таким, чтобы разбирательство с мыслями Ницше о нигилизме проводилось на соответствующей почве.
Эти три условия выбраны не произвольно: они вытекают из сущностиосновной метафизической позиции Ницше, определяемой раздумьями над началом, ходом и завершением западноевропейской метафизики в целом.
Размышляя о природе европейского нигилизма, мы не стремимся к полному перечислению и рассмотрению всех высказываний Ницше на эту тему. Мы хотели бы постичь глубинную сущность истории, характеризуемой именем нигилизма, чтобы таким образом приблизиться к бытию того, что подлинно есть. Если иногда мы обращаемся к параллельным высказываниям и вообще перекликающимся записям, мы всегда должны помнить о том, что они по большей части берут начало в другой плоскости мышления и только тогда раскрывают все свое содержание, когда соопределяется и эта незаметно сместившаяся плоскость. Важно не то, знаем ли мы все «места», относящиеся к «теме» нигилизма: существенно важным остается тот момент, что, анализируя их, мы обнаруживаем четкое отношение к тому, о чем они говорят.
Трем названным условиям удовлетворяет отрывок под номером 12. Он появился между ноябрем 1887г. и мартом 1888г. Отрывок имеет заголовок «Крушение космологических ценностей» (XV, 148-151). К нему мы прибавляем еще два отрывка: 14 и 15 (XV, 152 f.; весна—осень 1887г.). Свое размышление мы начинаем с рассмотрения записи, которая относится к тому же периоду времени и которую издатели с полным правом поместили в начало книги (XV, 145). Она гласит:
«Что означает нигилизм? То, что высшие ценности утрачивают свою ценность. Нет цели, нет ответа на вопрос „зачем"?»
В этой короткой записи содержится вопрос, ответ на него и разъяснение этого ответа. Вопрос касается сущности нигилизма. Ответ гласит: «То, что высшие ценности утрачивают свою ценность». Из этого ответа мы тотчас узнаем самое решающее, что необходимо знать для полного понимания нигилизма: нигилизм есть процесс, процесс обесценения, ценностного оскудения высших ценностей. Однако такая характеристика нигилизма не решает вопроса о том, исчерпывается ли этим его сущность. Когда ценности обесцениваются, они разрушаются в самих себе, переживают крушение. Каков характер этого процесса «крушения» «высших ценностей», в какой мере это процесс – исторический и даже основной в нашей западноевропейской истории, каким образом он составляет историчность нашей собственной эпохи – все это мы поймем только в том случае, если прежде узнаем, что такое «ценность» вообще, в какой мере существуют «верховные» («высшие») ценности и каковыони по своей природе.
Правда, в разъяснении поставленного вопроса уже содержится указание в этом направлении. О�
