Императрица Мария. Восставшая из могилы

Серия «Попаданец»
Выпуск 192
Иллюстрация на обложке Айрата Аслямова
© Михаил Барятинский, 2025
© ООО «Издательство АСТ», 2025
I
Свои дни рождения он не любил и давно уже не отмечал. Не только в кругу семьи, от которой после развода практически ничего и не осталось, но и в кругу друзей, по понятным причинам становившемся все меньше и меньше.
Делать ничего не хотелось, от выпитого коньяка мягко плыла голова, и какое-то теплое умиротворение охватывало его.
– В шестьдесят лет принято подводить итоги, производить, так сказать, анализ прожитой жизни, так, что ли? Может, попробовать? Как говорится, если не догоню, то хотя бы согреюсь!
Что сказать, жизнь была не то чтобы слишком бурная, но тем не менее нескучная. Впрочем, мало чем отличаясь от судеб большинства людей его поколения. Родился, учился, работал, женился. Октябренок, пионер, комсомолец, член КПСС. Сын, муж, отец, дед.
Родился в 1958-м в Свердловске, детский сад, средняя школа, затем – учеба в Сибирском автодорожном институте в Омске. Его с детства привлекала различная самоходная техника – автомобили, тракторы, всякие там экскаваторы и тягачи. Распределился на Камский автозавод, там же познакомился с будущей женой – она, студентка МАДИ, проходила на заводе практику. После женитьбы перебрался в Москву. Вспомнилась старая хохма о жене-еврейке, которая не роскошь, а средство передвижения. Жена-москвичка – тоже, впрочем, как и муж-москвич.
Устроился на ЗИЛ, уж больно он любил грузовики. Работал в КБ, дорос до 1-й категории, неплохо зарабатывал. В конце 1980-х родилась дочь. А потом все посыпалось – страна, завод, семья. С женой расстались, в общем-то, спокойно – изжил себя брак, вот и все. Бывает. По дочке поначалу скучал, а потом как-то притерпелся. У нее уже давно своя семья. Правда, внуков удалось увидеть только в электронном виде. Что тут поделать, если они в Италии.
Со страной и заводом вышло не так благостно.
Перестройку он встретил с удивлением и даже с восторгом. От власти он, как и многие, ничего нового не ожидал, а тут нате вам! Нет, скрытым диссидентом он не был. В отрочестве и ранней юности скорее даже был вполне себе идейным комсомольцем. Когда работал в КБ, даже был заместителем секретаря комитета комсомола по идеологии. Впрочем, все усилия по воспитательной работе подрастающего поколения ограничились политинформациями и художественной самодеятельностью. На политинформации в его исполнении народ ходил охотно, потому что он подходил к делу творчески, всегда выискивая что-то оригинальное, нестандартное, а не занимаясь озвучиванием передовиц центральных газет. Что касается капустников, то на них приходили не только свои, но и гости из других подразделений завода, включая довольно высокое начальство.
Затем его стали двигать по профсоюзной линии, проча в председатели профкома. Как-то раз спросили, не собирается ли он вступать в партию. Намекнули, что это было бы неплохо для дальнейшего роста. Дома на него насела жена, к тому времени уже член КПСС, ну или кандидат, он точно не помнил.
– Вступай, не будь идиотом! – сказала она.
Да, в общем-то, он и сам был не против. Само по себе членство в партии ничего не давало, а вот в сочетании с чем-нибудь еще… Это сейчас молодое поколение считает, что члены КПСС были привилегированной элитой общества. Как бы не так! Никаких привилегий рядовые коммунисты не имели, да и не могли иметь, особенно с учетом того, что к концу 80-х годов партия разбухла аж до 24 миллионов членов. Но членство в партии было плюсом при всех прочих равных условиях, а иногда и не равных.
Он помнил, как назначали нового начальника их отдела. Претендентов было два: ГИП (главный инженер проекта) из их отдела, толковый мужик, отличный специалист, и ГИП из другого отдела, человек совсем не выдающихся способностей, даже несколько туповатый. Назначили пришлого, поскольку он был членом партии.
Так что в партию он вступал если и не с бурной радостью, но и не без здорового оптимизма. Да и какие-то остатки внушавшейся с детства коммунистической идеологии в голове все-таки оставались. Теплились надежды на какие-то реформы, на социализм с человеческим лицом. Последнее определение ему особенно нравилось – значит, все десятилетия до этого несколько поколений советских людей строили социализм с нечеловеческим лицом? А с каким? Со звериной мордой, что ли?
Но тогда он не был таким уж сильным противником социализма. Много хорошего было. Например, вполне пристойная, особенно по сравнению с современной, система здравоохранения и образования. Кому не понравилась советская школа? Зачем ее заменили какой-то ерундой?
Но многие вещи напрягали, и со временем все сильнее. Например, пресловутый дефицит, который элементарно мешал жить! Раздражали бесхозяйственность и фарисейство, доведшие до того, что речи руководителей партии и правительства на очередном съезде воспринимались как юмористический рассказ или репортаж с другой планеты. Ему вспомнился популярный анекдот тех времен.
Приходит человек в поликлинику и просит в регистратуре дать ему направление к доктору «ухо – глаз».
– Нет такого доктора, – отвечают ему. – Есть «ухо – горло – нос», а «ухо – глаз» – нет.
А мужик пристал, ну ни в какую. Подайте ему «ухо – глаз»!
Вызвали главного врача.
– А что вас, собственно, беспокоит? – спрашивает главный врач.
– Понимаете, доктор, глаза видят одно, а уши слышат другое.
– От социализма мы не лечим, – развел руками главный врач.
Так что «гласность, перестройка и ускорение» нашли в его душе весомый отклик, которого, однако, хватило ненадолго. С гласностью было все в порядке: вещи стали называть своими именами, стали громко рассказывать о том, о чем раньше только шептали, и вообще от обилия информации голова шла кругом. Импонировал и молодой (во всяком случае, в сравнении с предыдущими), энергичный лидер страны. И говорил не по бумажке!
Впрочем, через пару лет он начал повторяться, что стало сильно раздражать на фоне перестройки и ускорения, топтавшихся на месте. Пришло понимание, что лидер – демагог, трепло, осуществить что-нибудь на практике просто не способный.
Потом начался путч, и как-то сразу вспомнились слова его ГИПа из зиловского КБ, пожилого мужика, пережившего хрущевскую оттепель, сказанные им в самом начале перестройки восторженно попискивавшей молодежи:
– Ребята, мы все это уже проходили!
Два раза он пытался поехать к Белому дому, и оба раза жена закрывала собой дверь. Наконец в третий раз он просто ушел с работы и поехал на «Баррикадную». Острота ситуации уже миновала, уже кто-то полетел в Форос спасать президента, и в воздухе пахло победой. Потом, вспоминая эти дни и то чувство эйфории, охватившей его, он думал о том, что именно тогда, в том месте и в то время, и он, и другие делали все правильно. Делали то, что нужно. Если бы можно было заглянуть в завтра…
Сейчас, зная все, что произошло потом, зная, как их всех цинично поимели в особо извращенной форме, он ничего подобного бы не сделал. Но тогда-то он этого не знал, не мог знать! Не знал и когда на референдуме голосовал против сохранения Советского Союза, наивно полагая, что чем быстрее развалится Союз, тем быстрее соберется! Ага, щаз! Нет, если бы это зависело от простых людей, может быть, все так и было бы. Но у людей-то никто не спрашивал! Отчетливое понимание того, что произошло, горечь, стыд и чувство унижения пришли потом. Когда ничего уже нельзя было изменить.
Вспомнилось, как вскоре после развода, когда он стал довольно часто прикладываться к бутылке, оторвавшись от картинки горящего Белграда в телевизоре, пьяный вывалился на балкон и, плача от стыда и бессильной злобы, в отчаянии заорал:
– Б***! Люди, какую же мы страну просрали!
М-да, глас вопиющего в пустыне…
Нет, свой партбилет он не выбросил и не сжег, хотя с этой партией порвал окончательно. Он сохранил его так же, как сохранил и комсомольский билет. Это его прошлое, его жизнь и его память.
После страны стал разваливаться и завод. Быстро выяснилось, что производство автомобилей в центре мегаполиса – это не самая лучшая идея. Когда завод АМО строился, в 1916 году, это была окраина Москвы. Спустя 80 лет – центр. С соответствующей ценой земли. При социализме земля была государственной, и завод тоже, поэтому этот вопрос как-то не возникал. А в 90-е возник и похоронил все крупные предприятия столицы. ЗИЛ еще лет десять брыкался, пытался что-то делать, но продолжал неумолимо идти в пике. И он шел в пике вместе с заводом. Впоследствии он иногда ругал себя, что не уволился сразу, что долго сомневался, что на что-то надеялся. Возможно, и это стало одной из причин развода с женой, уставшей от безденежья.
После ухода с завода долго мыкался, пытаясь найти себя. «Бомбил» на своей «девятке», работал автослесарем на сервисе, а в начале 2000-х сумел наконец-то прилично устроиться. Не совсем по специальности, правда. Но тут уж не до жиру. Главное, что при машинах. И заработки пошли неплохие. Во всяком случае, удалось построить дачу, на которой он, собственно, сейчас и находился. Увлекся садом, огородом – вот уж чего он от себя совсем не ожидал. Ведь на сто процентов городской житель. Может быть, гены, ведь дед-то был из деревни.
Да, дед. Как-то так сложилось, что он занимал в его жизни и в воспоминаниях больше места, чем родители. Отец умер рано, видимо, сказалось голодное военное детство. А может, и еще что-то. С матерью он особенно близок не был. Почему, он тогда не понимал. У нее все время были какие-то свои заботы, на сына времени не оставалось. Позже, с возрастом, пришло понимание, что мать, ставшая в 37 лет вдовой, как-то пыталась устроить свою личную жизнь, а сын ей просто мешал. Нет, ни обиды, ни тем более зла он на мать не держал. Чего уж теперь.
Дед – другое дело. У деда для него всегда находилось время. Они любили друг друга, были тезками, причем полными. И его, и отца назвали в честь дедов – уж так повелось в их семье. Оба были Николаи Петровичи. Собственно, дед и учил его жизни. Тем более что собственный опыт у него был богатый.
Дед был из крестьян. Родился он в деревне Коптяки Екатеринбургского уезда Пермской губернии.
– Мы – кержаки, – с гордостью говаривал он.
При этом дед несколько кривил душой. Деревеньку эту действительно когда-то основали кержаки – сибирские старообрядцы. Но ко времени рождения деда в 1894 году никаких кержаков в деревне уже не осталось. Да и название это было не слишком древним – в самом начале ХIХ века екатеринбургский мещанин Николай Коптяев попросил разрешения поселиться здесь с целью расширения своего рыбного промысла на Исетском озере и организации производства древесного угля для Верх-Исетского завода. Вот с той поры и пошли Коптяки: на протяжении более ста лет местные жители жгли уголь, поставляли в город птицу, зверя, рыбу, ягоды, грибы. Землепашество было у них не в почете, занимались им только для нужд собственного хозяйства.
В 1915 году деда призвали в армию. К тому времени он уже работал на Сысертском заводе. Было такое металлургическое предприятие – железо— и медеплавильный завод – в сорока верстах от Екатеринбурга. Ладно сбитый, физически сильный уралец воевал знатно – три «Георгия» за полтора года. Служил дед не где-нибудь, а в полковой разведке, или, как тогда говорили, в команде охотников. Но про войну он рассказывать не любил, тем более что выпало их ему целых три. Исключение делал только для каких-либо смешных случаев, которых оказалось немало и среди смерти.
В остальном дед был увлекательным рассказчиком. Вся история страны прошла у него перед глазами: Гражданская война, коллективизация, индустриализация, опять война, теперь Великая Отечественная, потом восстановление страны, было о чем рассказать. Внук становился старше, а рассказы деда – серьезнее и поучительнее.
Но почему-то дед в своих рассказах всегда обходил молчанием один период, а именно лето 1918 года, которое провел в Екатеринбурге. Об остальном рассказывал подробно: о том, как в начале 1918 года после демобилизации добирался с фронта домой, как вернулся на завод, как устанавливали советскую власть на Урале и еще много о чем. Но когда разговор заходил о лете 1918-го, дед мрачнел и отмалчивался. Оставалось только гадать, что же такое с ним тогда произошло.
Была у деда, как он говорил, заветная коробочка, в которой хранились памятные для него вещи. Во-первых, ордена. Все три «Георгия» и советские награды: «Красная Звезда», орден Отечественной войны, «Трудовое Красное Знамя» и медали. Орденская книжка, еще какие-то старые документы, даже довольно истрепанный мандат, датированный то ли 1919-м, то ли 1920 годом.
С особым интересом он разглядывал кресты. Диковинка ведь! Четвертая, третья и вторая степень, два серебряных и один золотой.
– Золотишко так себе, – посмеивался дед. – А серебро настоящее, полноценное. Как война началась, так в кресты первой и второй степени стали меньше золота класть. Экономия. А в семнадцатом, говорили, Керенский и вовсе велел кресты делать просто из желтого и белого металла!
– А почему первую степень не заслужил?
– Представляли. Как раз в начале семнадцатого года, аккурат накануне Февральской революции. Но вручить не вручили. Должно быть, представление где-то затерялось. А может, и к лучшему. Меня после второй степени в унтер-офицеры произвели, а при награждении первой должны были в офицеры, в подпрапорщики.
– Как это?
– А вот так, согласно статуту. Там много чего еще было положено, но в декабре семнадцатого советская власть все старые награды отменила. Многие от них избавлялись, особенно от ценных, которые с золотом и серебром.
– Избавлялись? – удивился внук. – Разве можно избавиться от награды?
– Можно, – усмехнулся дед. – Если жизнь заставит. На продукты меняли, а кто-то и просто сдавал на нужды революции.
– А ты?
– Еще чего! Революция революцией, а кресты я честно заработал. Не носил долго, это да, до самого сорок четвертого года. Тогда товарищ Сталин разрешил носить Георгиевские кресты вместе с советскими наградами. Признала, значит, советская власть солдатскую доблесть в бою за Россию.
А еще в заветной коробочке был крестик, что, вообще-то говоря, было удивительным. Дед в Бога не верил, к церкви и вовсе относился с плохо скрываемым раздражением и неприязнью. А тут вдруг крестик. И было видно, что дед этой вещью дорожил. Крестик был маленький, нательный, но явно дорогой, хоть и серебряный. Тонкая работа и четыре крохотных жемчужинки на его концах приковывали к себе взгляд. Удивительным было и то, что по своему внешнему виду крестик был явно женским. На соответствующий вопрос дед не ответил, взял крестик в руку и задумался. И в глазах его появилась такая тоска, что стало жутко.
Больше он у деда о крестике ничего не спрашивал. Но тема эта всплыла сама, уже много позже, в конце 1980-х, когда они с женой забрали деда к себе в Москву. Старик стал часто прихварывать, к тому же как раз тогда родилась дочь, и дедов посильный пригляд за правнучкой был не лишним. Впрочем, длилось это недолго. Все оборвалось как-то быстро и довольно нелепо. И связано тоже было с крестом. Правда, с другим.
Был Новый год, 1988-й, сидели всей семьей и смотрели «Гардемаринов». Фильм вроде бы первый раз тогда показывали по телевизору. Переживали, смеялись – и вдруг… На экране Ягужинская передает Белову крест со словами: «Передай этот крест моей матушке. Есть такой старый славянский обычай. Матушка отдаст этот крест палачу, и он станет ее крестным братом. Он пожалеет свою сестру».
Дед вдруг захрипел и схватился за сердце. Лицо его стало совсем белым. Вызвали скорую, вроде бы откачали, но после этого дед уже не вставал и умер спустя две недели.
Он был рядом с дедом, когда тот уходил, держал за руку. Старик умирал неспокойно, с какой-то скрытой болью в душе.
– Запомни, – прошептал он. – Самый беспощадный судья для человека – его собственная совесть. Этот судья не знает ни пощады, ни срока давности. – И, обращаясь уже не к нему, а еще к кому-то неизвестному, добавил: – Прости, я не знал…
Сейчас, через много лет, задним числом он понимал, что был в жизни деда как раз в 1918 году какой-то не слишком приятный эпизод, за который всю жизнь его мучила совесть. И достала-таки спустя почти семь десятков лет. Действительно, срока давности нет.
В комнате стало совсем темно, лишь слабый свет уличных фонарей дачного поселка пробивался сквозь занавески. Его взгляд скользнул по корешкам книг на полках. «История Второй мировой войны», «История Гражданской войны в СССР», «История Великой Отечественной войны», Жуков, Василевский, Еременко, зарубежные авторы. Книг было много – военное искусство, история войн, военная техника, оружие.
Военной историей и историей оружия он увлекся в девяностых, когда на книжный рынок хлынула соответствующая литература. Покупал новинки, регулярно посещал букинистические магазины, просеивал книжные развалы. Потом к книгам добавился Интернет. Он стал завсегдатаем военных музеев, причем не только Москвы, но и других городов. Удалось побывать и в нескольких заграничных. Это хобби позволяло отвлечься от каждодневных забот, стало своего рода отдушиной.
В последнее время он увлекся и альтернативной историей. Все-таки интересно самому моделировать уже прошедшие события! Конечно, никто не спорит, история не терпит сослагательного наклонения, но ведь чертовски интересно предположить, что было бы, если бы Груши успел к Ватерлоо!
Альтернативная история помимо чистого любопытства заставляла задумываться о тех путях развития, по которым могла бы пойти Россия, если бы не… Оптимальным видом государственного устройства в России ему виделся некий синтез парламентаризма и монархии. Этакое ограниченное самодержавие. Не конституционная монархия, нет, это галиматья, фикция, а именно система с реальным участием монарха в управлении государством. Важным виделся ему и принцип наследования власти, позволявший готовить преемника заблаговременно. Монарх становился неким символом единства нации в широком понимании этого слова.
Самым существенным недостатком монархии была опасность того, что на наследнике природа отдохнет. Ведь отдохнула же она на сыновьях Александра III. Поразительно, но, по мнению многих историков, наиболее подходящей для трона фигурой из всех детей предпоследнего русского императора была великая княжна Ольга Александровна. Во всяком случае, подходила по характеру.
Впрочем, и демократия не гарантирует достойной преемственности власти. Где гарантия, что не изберут черт-те кого? Избрали же в США Обаму, в Германии – Меркель, а во Франции этого, как его, Аланда. Это, извините меня, вырожденьице, господа. Глядя на этих личностей, Черчилль, Аденауэр и де Голль, небось, в гробу не просто переворачиваются, а пропеллером крутятся!
Увлечение историей в целом пробудило интерес и ко многим историческим личностям. Он часами просиживал у компьютера, изучая биографии политических деятелей разных эпох. Особенно интересными были воспоминания очевидцев, семейные хроники, описания быта, моды и т. д.
Вот тогда-то его и зацепило. Сейчас он уже не помнил, когда впервые увидел ее фото. Лет пять назад, кажется. И все эти годы просеивал различные сайты в поисках ее фотографий, воспоминаний о ней, в общем, любой доступной информации. В итоге фотографий (конечно, не оригинальных, а распечаток на лазерном принтере) набралось на целый альбом, лежавший сейчас рядом на журнальном столике. Висел ее портрет и в кабинете, и в спальне…
Иногда приходила мысль: а он вообще не псих? Разве можно влюбиться в фотографию? А с другой стороны, кто сказал, что нельзя? Мозг человеческий – это такая штука… сложная, в общем. Может быть, он и не один такой, просто никто об этом не говорит. Может быть, миф о Пигмалионе и сказка, но ведь недаром же говорится: сказка – ложь, да в ней намек! Ну и потом, влюбляются же люди в актеров и актрис, которых видят только на экране. Он сам в классе седьмом, посмотрев первый раз французский фильм «Три мушкетера», влюбился в Милен Демонжо. Месяц ходил как в тумане, потом прошло. А бабы так и вовсе от актеров годами тащатся! Ален Делон там, еще этот, Грегори Пек, Омар Шариф, список длинный. А в конце 80-х как девки сходили с ума по «Ласковому маю» и конкретно по Андрею Шатунову! До истерик, до суицида!
«Что это я оправдания себе ищу? – вдруг подумал он. – В конце концов, это мое личное дело, кого любить, а кого нет».
Он понимал, конечно, что причиной этого его странного чувства было одиночество. Последние годы большую часть времени он проводил на даче, копаясь в огороде, за компьютером, у телевизора, с книгой в руке. Но один, всегда один… А тут…
Назвать любовью в классическом понимании этого слова те ощущения, которые он испытывал, рассматривая ее фотографии, было нельзя. Ведь даже платоническое чувство предусматривает хоть какой-то контакт с предметом обожания. Здесь же было другое. Нежность и сострадание, жалость и восхищение, а в целом он просто тихо балдел, листая этот альбом.
Вот маленькая девочка в белом платьице с чистым, красивым и очень русским лицом. Она же, но чуть постарше с раскрытой книгой. А вот девочка-подросток в матроске, в шляпке сидит на бухте каких-то канатов на палубе корабля. Красивая, до безумия красивая, совсем юная девушка с цветами в руках. Вот фото, где она с сестрами, с матерью, общее семейное фото. Уже взрослая девушка в русском национальном костюме – восхитительная русская красавица с копной светло-русых волос и большими синими глазами. Фотографии, конечно, были черно-белыми, но он знал, что волосы у нее были светло-русыми, а глаза – синими. И на всех фотографиях она улыбалась. На некоторых фото на ее лице застыла полуулыбка, такая, что невозможно было отвести взгляд. Куда там Джоконде с ее гримаской! Признанная красавица эпохи Возрождения просто нервно курит в сторонке!
Фотографий девушки в более зрелом возрасте в альбоме не было. Потому что их не было вообще – она не дожила до зрелого возраста. Ее убили, когда ей едва исполнилось девятнадцать лет. Сначала расстреляли в упор из револьверов, а потом, раненую, но находившуюся в сознании и прекрасно понимавшую, что происходит, добили штыками…
Каждый раз, когда он думал об этом, представлял ее последние секунды, полные ужаса, видел ее, сидящую в луже крови на полу проклятого подвала, у него сжималось сердце. За что? Ее-то за что?
Что есть человеческая жизнь? Она как ниточка, на которую нанизываются узелки. Узелок за узелком – и так до конца. Вышла бы замуж, детей могла бы нарожать, и ведь хотела, много… И не оборвалась бы ниточка… А они… Они по этой ниточке – штыком!
Сердце опять больно сжалось.
«Пожалуй, хватит на сегодня, – подумал он, закидывая под язык таблетку валидола. – Спать пора. Уже за полночь».
На часах уже несколько минут светилась дата «17.08.2018».
«С новым годом! С новым шестьдесят первым годом вас, товарищ Мезенцев», – саркастически усмехнулся он, засыпая.
II
Пробуждение было необычным, и это еще мягко говоря! Первое, что он почувствовал, это запах. Не привычный запах обжитого деревянного дома, а совершенно чужой и незнакомый запах настойчиво лез в ноздри. Удивительным при этом было то, что Николай Петрович как-то очень легко и просто распознал его компоненты. В воздухе, которым он дышал, смешивались запахи чищенных ваксой сапог, не очень чистых человеческих тел, портянок и, наконец, практически незнакомый ему, но тем не менее сразу им опознанный запах оружейной смазки. Последнее обстоятельство настолько удивило его, что он открыл глаза.
Ну и что за хрень? Знакомого, шитого декоративной вагонкой потолка над ним не было. Был беленый и не слишком чистый, какой-то старомодный сводчатый потолок. Такой можно встретить в каменных купеческих домах начала XX века. И опять-таки никакого внутреннего протеста он не ощутил. Как-то само собой пришло понимание, что этот потолок он видел ежедневно последние два месяца.
«Ну да, – с каким-то внутренним удовлетворением подумал Николай Петрович. – Я же знаю это место, дом Попова в Вознесенском переулке».
«В каком, к черту, Вознесенском переулке? Какого Попова?» – возмутилась другая часть его сознания. Или не его?
Непонятное и пугающее раздвоение личности продолжалось. Николай Петрович сел на кровати и пощупал ее руками. Понятно, панцирная сетка. Обычная кровать, солдатское одеяло, подушка, разумеется, набита соломой. Соломой? Какой соломой?
Окружающая действительность, при всей внезапности ее появления, пугала его меньше, чем это знание и незнание самого себя.
«Шизанулся? – с ужасом подумал Николай Петрович и огляделся. – Психушка?»
Но это была явно не психушка. Больше всего помещение, в котором он находился, напоминало временную казарму. Временную потому, что это помещение не было казармой изначально. Относительно небольшая жилая комната, в которой поместилось всего четыре койки при довольно плотной набивке – свободного места почти не оставалось. Смежная комната, и это было видно через открытую дверь, выглядела точно так же, а за ней, анфиладой, третья. Койки такие же, как и у него, самые простые, с металлической сеткой, такие же одинаковые солдатские одеяла, тюфяки и подушки. В углу у двери – пирамида с винтовками. Винтовки – трехлинейки с примкнутыми штыками. Правда, длинные, пехотные.
«Такую я только в музее видел, – подумал Николай Петрович и тут же возразил самому себе: – В каком музее? Ты с такой два года провоевал!»
«Господи! – обращаясь не столько к Богу, сколько к самому себе, взмолился Николай Петрович. – Да кто же я такой? И где я?»
«Ты – Николай Петрович Мезенцев, – как-то даже спокойно и несколько удивленно, как о само собой разумеющемся, ответил мозг. – Тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года рождения».
«Какого пятьдесят восьмого? – сразу переспросил все тот же мозг. – Тысяча восемьсот девяносто четвертого. И находишься ты в доме Попова по Вознесенскому переулку в Екатеринбурге, где квартирует охрана дома особого назначения. Или особняка инженера Ипатьева. Вот он, напротив, за забором».
Осмысленная информация была настолько сногсшибательной, что Николай Петрович вскочил и подошел к открытому окну. Ночная прохлада пахнула в лицо. Прямо напротив он увидел двухэтажный белый дом, окруженный высоким забором из досок разной длины, неаккуратным и от этого казавшимся каким-то чудовищным. Негатива в восприятие добавляли и замазанные белой краской слепые окна второго этажа. Вплотную к забору лепилась маленькая часовня.
«Вознесения Христова, – услужливо подсказал мозг. – Тут церковь когда-то стояла, Вознесенская, аккурат на месте дома Ипатьева. Часовня на месте алтаря. А церковь новую построили, вон она, наискосок на горке, за площадью».
В стороне от часовни у забора была видна будка с часовым. Какая-то гнетущая тишина, в которую вплетался еле слышный шум работающего где-то недалеко на холостых оборотах автомобильного двигателя, давила на уши. Реалистичность не раз виденной на фотографиях картинки поразила его. Вместе с тем и ничего необычного для себя он не увидел. И этот забор, и этот дом он видел последние два месяца. И не только видел, он не раз бывал внутри, нет, не дома, а вот за забором, в саду – неоднократно. И хорошо знал в лицо всех его обитателей. Кулаки невольно сжались. Николай Петрович посмотрел на свои – и не совсем свои – руки. Руки человека, с детства привыкшего к тяжелому физическому труду. Руки, умевшие работать киркой и лопатой, топором и рубанком, варить сталь и стучать молотом, руки человека, умевшего убивать, – руки деда.
Сомнений у него уже не было: там, в 2018-м, он, скорее всего, умер. Заснул и умер, а его сознание вселилось в собственного деда. Иначе как объяснить, что он в теле Николая Петровича Мезенцева 1894 года рождения?
«А вдруг однофамилец? Ну и заодно полный тезка?»
Как будто пытаясь найти подтверждение или опровержение своим мыслям, он начал что-то лихорадочно искать в карманах галифе. Ему показалось, что сердце остановилось, когда он нащупал в кармане то, что искал.
«Я ведь знал, что искал», – мелькнула мысль.
Николай Петрович разжал ладонь. На ней лежал маленький крестик, тот самый, из заветной дедовой коробочки, серебряный, с маленькими жемчужинками по сторонам. Но теперь никаких вопросов о происхождении этого крестика у него не было. Он просто знал, как это было.
Николай стоял тогда на часах в небольшом садике дома Ипатьева, куда иногда выпускали погулять заключенных в нем людей – членов семьи бывшего царя Николая II и тех, кто решил разделить их судьбу до конца. Впрочем, «бывшими» многие из бойцов охраны, во всяком случае внешней, набранной еще в мае 1918 года комиссаром Екатеринбургского совета из рабочих Сысертского железоделательного и медеплавильного завода, между собой их не называли. «Царь», «царица», «царевны» или «княжны», «царевич» – так называли, а вот «бывшими» как-то не получалось. Вообще его товарищи, в отличие от внутренней охраны, злоказовских, то есть рабочих фабрики Злоказова, относились к охраняемым узникам как-то человечнее. На злоказовской фабрике набрали для этого дела одно отребье.
– И где их только Авдеев откопал? – удивлялись сысертцы.
Впрочем, и среди них всяких хватало. Например, Мишка Мелетин, отвратительный тип с вечно пьяной глумливой рожей, не упускавший случая отпустить какую-нибудь непристойность в адрес княжон, называл себя политкаторжанином, человеком, на себе познавшим кровавую сущность царского режима. Он заткнулся после того, как выяснилось, что на каторгу он попал за растление малолетней девчонки.
Большинство же сысертцев были обыкновенные рабочие, в основном семейные, привыкшие тянуть лямку и прельщенные обещанным им неплохим заработком, немаловажным в это непростое время. Все более ужесточавшийся режим содержания царской семьи им не особо нравился.
– И чего людей томят? – удивлялись они.
Это отношение в полной мере разделял и Николай.
– Царь виноват, это да. Так судить его надо, действительно, чего человека томить. Ну, может, и царицу тоже. Хотя какой спрос с бабы? А девок и мальчишку за что неволить? Они-то в чем виноваты? Тем, что родились не в той семье?
Ни с кем из царской семьи Николай не общался, ни разу не разговаривал. Видел всех, это да, но говорить не говорил. Тем не менее, наблюдая за этими людьми, слушая, о чем говорят они между собой, как ведут себя, ему становилось все более их жалко. Вроде бы как пролетарий он должен их ненавидеть, но как-то не получалось. Жалко их, особенно мальчишку! Он ведь уже и не ходит сам. Ну чего их мучить?
Ощущение участия в какой-то гнусности, которая ничем хорошим не кончится, все больше охватывало его. В таком вот настроении он и стоял тогда в карауле. Внезапно с террасы раздались голоса, кто-то спускался по лестнице. Николай напрягся.
В саду появились царица, одна из царевен и сам царь с царевичем на руках. Посадив Алексея в коляску, царь ушел. Женщины покатили коляску по дорожке сада. Неожиданно глаза Николая встретили взгляд мальчика, полный такой грусти и тоски, что у него сжалось сердце.
Николай прислушался, вокруг и в доме было тихо. Понимая, что делать этого ему нельзя, что если увидят, то тут же отстранят от службы, он с внезапной решимостью, прислонив винтовку к стене, подошел к коляске и молча помог мальчику встать на ноги. Опершись на его руку, обрадованный Алексей прошел с ним по дорожке до конца сада, потом обратно. Надо было видеть, каким счастьем светились его глаза!
На лестнице раздались чьи-то голоса, и Николай поспешил усадить Алексея в коляску, а затем, взяв винтовку, как ни в чем не бывало замер у стены дома.
Через несколько минут, завершив прогулку и проходя мимо него, царица негромко обронила:
– Спасибо, солдатик! Бог вам этого не забудет!
А шедшая за ней следом княжна, внезапно коснувшись его руки, что-то быстро вложила ему в ладонь.
– Спаси вас Христос! – прошептала она, благодарно взглянув на Николая большими синими глазами.
Вообще-то эту царевну Николай отличал среди прочих. Странно ведь, три сестры были похожи на мать, а четвертая – нет. Совсем нет. Да и на отца не походила. Характером была спокойнее и общительнее. Легко вступала в разговор с бойцами охраны, помнила их по именам. Другие сестры обычно отмалчивались, когда злоказовские начинали скабрезничать, предпочитая побыстрее уйти, а эта не боялась ответить, укорить в неподобающем поведении. И что удивительно, действовало! Все сестры были красивы, но эта нравилась ему больше всех. Просто нравилась, не более того, хотя иногда, глядя на нее, он вздыхал про себя: «Эх, была бы ты деревенской девкой, я б своего не упустил».
А тогда, разжав кулак, он увидел на ладони вот этот самый крестик с четырьмя жемчужинками на концах.
Значит, все-таки дед. Вот чего он стыдился всю жизнь и с чем умер, так и не простив самого себя.
Николай вздохнул. Странное дело, никакого раздвоения личности он уже не ощущал, и никакие диалоги в голове не звучали. Просто сознание деда мягко слилось с его собственным сознанием. Память деда, его знания и умения как бы слились с его собственными, не мешая, не противореча, а скорее дополняя их.
«Все-таки дед – родная душа, – старался осмыслить это Николай. – У нас даже группа крови одинаковая. Ну и эти, как их там? Гены».
– Что, Кольша, не спится? – подсел к нему Семка Турыгин. – Вот и мне сон не идет. Суетятся все чегой-то. Засветло Юровский все мельтешил, дерганый какой-то. Ермаков приехал, как всегда пьяный в жопу. А теперь и Медведев с Добрыниным забегали как заполошные, большевиков из наших собирали, о чем-то шептались. Потом пошли посты проверять. Медведев у всех наганы собрал и унес. Будет че?
– А че? – машинально повторил Николай. – А у нас сегодня че?
«У нас семнадцатое июля восемнадцатого года по новому стилю», – услужливо подсказала дедовская память.
«А что у нас семнадцатого? – подумал Николай и похолодел. – Господи, да ведь в ночь с шестнадцатого на семнадцатое июля их убьют… И ее», – услужливо подсказала собственная память.
Привести в порядок мысли и разом нахлынувшие на него чувства Николай не успел. Дверь распахнулась, и в комнату ввалился взвинченный Пашка Медведев, начальник внешней охраны.
– Мезенцев, ты чего сидишь? Язви тя в душу! Тебе заступать пора!
Как автомат Николай надел сапоги, затянул ремень и глянул на часы, предмет зависти товарищей. Часы были трофейные, снятые когда-то с убитого немецкого офицера.
«Два часа ночи. Через пятнадцать минут начнется».
– Куда заступать? – спросил он у Медведева, выдергивая из пирамиды винтовку.
– К воротам, – ответил тот и тихо добавил: – Ты это, спокойно, могут стрелять в доме. Так ты не дергайся! Так надо!
Николай не ответил.
На улице было прохладно и темно. Фонарь на углу Вознесенского проспекта толком никакого света не давал, разве что под самим собой. За забором Ипатьевского дома по-прежнему шумел автомобильный двигатель.
Поставив его на пост, Медведев ушел в дом. Через несколько минут оттуда раздались приглушенные выстрелы и крики. Николай не ожидал, что все это будет продолжаться так долго, – стрельба, ставшая более редкой, длилась минут двадцать. Затем все стихло. Вскоре, правда, хлопнула дверь, и за воротами началась какая-то возня.
– Как их выносить-то, не подумали? – раздался голос Юровского.
– Это твоя забота, товарищ Яков, – ехидно ответил кто-то, причем явно будучи навеселе.
– Ты бы меньше пил, товарищ Ермаков, а то спьяну все дело завалишь, – раздался еще чей-то голос. И тут же, обращаясь к кому-то еще: – А ты где был?
– Гулял по площади. Слушал выстрелы. Было слышно.
Голос этого человека Николай узнал – Филипп Голощекин, член Екатеринбургского комитета РСДРП(б), глаза и уши Свердлова на Урале.
За воротами что-то гулко грохнуло. Похоже, чье-то тело закинули в грузовик.
– Мы так до утра провозимся. – Николай узнал голос Павла Медведева. – И в крови извазюкаемся все.
– Надо взять оглобли, вон они, у сарая, и простыни. Сделаем носилки. И в кузов поверх опилок что-нибудь постелите, одеяло, что ли.
– Верно, товарищ Медведев, так и сделаем.
«Какой Медведев? – удивился Николай. – Голос же не его».
Но тут он вспомнил, что был еще один Медведев, участник расстрела. Медведев-Кудрин, какой-то большой чин из местной ЧК. Похоже, он взялся руководить.
– Филипп, и ты, Люханов, останьтесь у машины, пока трупы таскают.
Николая трясло. Он не понимал, почему должен слушать все это. Дед когда-то уже был таким безмолвным свидетелем и мучился потом всю жизнь. Сейчас ему было понятно, что дед не участвовал в расстреле, а вот так же стоял на часах у ворот. Но почему он должен переживать все это еще раз? Какой в этом смысл?
«Попробуем разобраться, – решил Николай. – Главное – понять, каким образом сознание одного человека может переместиться в пространстве и времени и вселиться в тело другого человека. Всего-то!»
Искать материалистическую научную подоплеку произошедшего было бессмысленно. Так что же, Божья воля? Переселение душ?
Отношения с Богом у Николая Петровича были сложными. Точнее говоря, твердой веры у него не было. Да и откуда она могла взяться у человека, выросшего в атеистической семье в стране воинствующего атеизма. Даже крещение он принял уже будучи взрослым человеком, после смерти матери. Мать умирала от рака, умирала тяжело и больно. Он был рядом с ней последние недели ее жизни, ухаживал и помогал, чем мог. Они почти не разговаривали друг с другом. Не о чем было говорить. Только мать смотрела на него все время глазами побитой собаки. И вдруг сказала:
– Прости меня, сыночек…
– Бог простит, – ответил он машинально.
Это был их последний разговор.
Потом он что-то делал, подписывал какие-то бумаги, что-то оплачивал. А когда стал выбирать матери гроб, вдруг понял, что делает для нее последнюю покупку. И заплакал.
Вернувшись в Москву, пошел в церковь и попросил окрестить его. Надеялся, что во время таинства крещения снизойдет благодать. Не сошла.
В церкви стал бывать чаще, писал записочки, ставил свечки, святил яйца и куличи на Пасху. Но делал это как-то механически, что ли. Все делают, ну и он делал.
Однажды, когда тяжело заболела дочка, он бросился в церковь и, прижавшись лицом к образу Богородицы, искренне и страстно молился, прося у Пресвятой Девы здоровья для дочери. Дочь выздоровела.
Второй раз так же страстно он молился, когда разводился. Не хотел он этого. Не помогло.
«При чем тут развод? – вздохнул Николай. – Тут вопрос веры. Веришь ты в Божью волю или не веришь. Если не веришь, тогда тебе нужны объяснения. Если же веришь, то просто веришь – и все. Но если это Божья воля, то тогда я должен что-то совершить. Иначе зачем? Бог не фраер, как говорится, он зря делать ничего не будет. Другой вопрос, что я должен сделать. Пойти и пристрелить Голощекина и этого второго? Ну и что? Стрелять я умею хорошо, но их там полтора десятка, а трехлинейка не автомат Калашникова. Да еще наши сысертские набегут на выстрелы. Грохнут за милую душу. Значит, не время. Если это Божья воля, то будет перст указующий в том или ином виде. Иначе никак. Будем ждать».
В доме залаяли собаки.
– Пристрелите собак, – крикнул кому-то Голощекин.
Раздался визг, и лай внезапно оборвался.
«Штыком прикололи», – догадался Николай.
Близился рассвет. А за воротами все продолжалось какое-то шевеление, кто-то кряхтел, тихо матерились. Потом раздался голос, кажется Медведева, того, который чекист:
– Товарищ Юровский, обратите внимание на своих людей. Я видел, как они снимают с тел драгоценности. Ермаков, всех загрузили, остальное на тебе.
Створки ворот начали раскрываться. Ближнюю к Николаю толкал Пашка Медведев. Даже в темноте было видно его белое как мел лицо. Николай едва успел податься назад – Медведева начало рвать.
– Ты что? – подскочил к нему кто-то высокий, с длинными черными неопрятными волосами, свисавшими из-под фуражки.
– Не-а, – простонал Медведев, – товарищ Ермаков, я не поеду, я не могу, мне плохо…
– Как не поедешь? Сволочь! – моментально взъярился Ермаков, тыча Медведева стволом маузера в бок. – А кто поедет?
– Хватит орать! – зло прошипел подскочивший к ним другой Медведев, тот, который Кудрин. – Весь город разбудите. Вот он поедет. – Его палец уткнулся в грудь Николая.
В этот момент Пашка Медведев изрыгнул очередную порцию рвоты.
– Дерьмо, – выругался Ермаков и, дыхнув в лицо Николая перегаром, велел: – Лезь в кузов! Да живее, черт!
Натужно ревя мотором, небольшой грузовик медленно выбрался из ворот и, свернув на Вознесенский проспект, пополз на выход из города, в сторону Верх-Исетского завода. Водитель не слишком торопился, видимо, боясь в темноте заехать в какую-нибудь колдобину: улицы на окраине были вообще не освещены. Лишь свет не слишком ярких фар выхватывал впереди машины небольшой кусок дороги.
Николай стоял, опираясь на задний борт. Прямо перед ним, едва прикрытая каким-то куском брезента, белела куча полуобнаженных человеческих тел. Чья-то голая пятка упиралась ему в ногу. Запах, душный запах крови, ударил в ноздри. Его замутило.
– Ты сядь, а то вывалишься, – сказал ему кто-то.
Сглатывая слюну, Николай присел на корточки в углу кузова. На очередной колдобине грузовик качнуло, и он оперся рукой об пол. И тут же отдернул ее, попав во что-то липкое. Ладонь была в крови. Брезент, постеленный в кузове, уже пропитался кровью, капавшей сквозь щели в полу на дорогу.
Стало уже почти совсем светло, и грузовик пошел побыстрее. Миновали Верх-Исетский заводской кордон и Пермскую линию железной дороги. Остановились внезапно, миновав горнозаводскую линию и уже въехав в лес.
– Машина согрелась, – сказал шофер. – Надо за водой идти.
– Надо, так иди, – буркнул Ермаков.
Водитель выбрался из кабины и, прихватив ведро, побрел назад к будке обходчика, видневшейся метрах в ста.
Закрыв глаза, внешне спокойный, с чуть сдвинутой на лицо фуражкой, Николай сидел в углу кузова. Внутри же его все кипело.
«Так, водитель ушел, Ермаков в кабине, в кузове кроме меня еще четверо. Нет, и тут быстро всех не положу! Не успею. Начнется перестрелка, а у гати, совсем недалеко, должны ждать ермаковские бойцы. Услышат стрельбу – прискачут, они все конные. Значит, не сейчас. А когда? Что я знаю обо всем происходящем, известном под названием „сокрытие останков царской семьи“? Сведения-то крайне противоречивые, каждый из участников врал по-своему. Ну и по какому же варианту развиваются события? Пока ясно одно: не по варианту Юровского. По его рассказам выходило, что он повез тела вместе с Ермаковым. А его здесь нет, зато есть этот чекист, Медведев-Кудрин.
Ладно, – продолжил размышлять Николай, – пока все равно сделать ничего нельзя, да и непонятно, что я должен сделать. Они же все мертвы. А если нет? Судя по воспоминаниям участников, стрелки из них те еще. С пяти шагов попасть не могли. Раненых пришлось штыками докалывать и прикладами добивать. А если не докололи? Ермаков, например, ни в армии, ни на фронте не был. Колоть штыком его никто не учил, а это целая наука. Вот он и колол бедную Демидову раз десять, пока она не кончилась».
Водитель, здесь его все называли шофером, залил в радиатор воды, и грузовик тронулся дальше. Через несколько минут впереди послышались голоса и конское ржание. У гати на Коптяковской дороге грузовик окружила целая толпа из нескольких конных и полутора десятков человек на пролетках.
– Ермаков, что это за люди? Зачем? – крикнул, перегнувшись через борт, Медведев-Кудрин.
– Это мои ребята, Михаил, помогут. – Ермаков выскочил из кабины.
Один из конных подъехал к грузовику и заглянул в кузов.
– Мы думали, что нам их сюда живыми дадут, а тут, оказывается, все мертвые, – разочарованно протянул он.
Николай узнал Ваганова, и его передернуло.
С балтийским матросом Степаном Вагановым, помощником Верх-Исетского военного комиссара Ермакова, он познакомился с месяц назад, когда тот заглянул на огонек в дом Попова. Угощая бойцов папиросами, Ваганов стал, смакуя подробности, рассказывать, как в марте 1917 года в Кронштадте он с себе подобными насиловал, мучил и убивал жен и дочерей морских офицеров. От его рассказа у Николая волосы встали дыбом.
Увидев побледневшие, вытянувшиеся лица сысертских рабочих, Ваганов понял, что выбрал для своего повествования не ту компанию, и быстро ушел. Слава о нем ходила жуткая, в округе его боялись больше Ермакова – тот зверел, только когда впадал в бешенство, но это случалось только по трезвости, а трезвым Ермаков не был почти никогда.
На слова Ваганова к грузовику подскочили другие. Кто-то пьяно крикнул Ермакову:
– Петро! Ты ж обещал нам девок царских отдать! Так че же?
Николай опять закрыл глаза. Кулаки непроизвольно сжались, хотя новостью для него это не было: пьяная ермаковская «гвардия», прежде чем убить, собиралась изнасиловать великих княжон. Это им заранее пообещал их командир, уголовник и алкоголик, большевик Петр Ермаков.
В незлобную матерную перебранку подчиненных со своим командиром отчетливо вплелся женский смех, что, по-видимому, окончательно вывело из себя Медведева.
– Товарищ Ермаков, – процедил он, – твои что же, еще и бабу сюда приволокли?
– Так то Нюрка, наша, верх-исетская, – обернулся к Медведеву другой всадник в распахнутой грязной солдатской шинели и фуражке. – Верный товарищ. – И заржал.
Николай внезапно успокоился. На него волной накатила ненависть, причем такая, что он даже удивился. Все обстоятельства убийства царской семьи и захоронения останков были ему хорошо известны, и к развитию событий он был готов. Но что ненависть так захлестнет его… И вдруг он понял: это не его ненависть, это дед. Он-то не видел ничего этого, он-то тогда, в той своей жизни, так и остался на посту у дома Ипатьева, только проводив глазами уезжавший грузовик. А сейчас простой русский 24-летний парень, имевший с детства установившиеся понятия о добре и зле, просто сходил с ума от ненависти, глядя на эту веселую компанию подонков.
Впереди на дороге показалась телега, или, как здесь говорят, коробка.
«Должно быть, кто-то из наших, коптяковских, в город собрался», – подумал Николай.
Ваганов и второй верховой в солдатской шинели поскакали навстречу. Ваганов вытащил наган и, размахивая им, что-то кричал. Телега быстро развернулась и припустилась обратно.
У урочища Четырех Братьев грузовик съехал с Коптяковской дороги на свертку. До Ганиной Ямы оставалось метров триста. Дорога стала совсем узкой и раскисшей. Грузовик часто буксовал, ломал кусты, чиркал бортами по стволам деревьев. Порой его приходилось выталкивать вручную. В том месте, где свертка выходила к разработке, одна из ям, служившая некогда для выборки руды, слишком прижала дорогу к большим деревьям. Водитель, огибая ее с правой стороны, не рассчитал поворота и сорвался в яму левым задним колесом. Раздался треск ломающихся досок кузова, мотор заглох.
– П***, приехали, – в сердцах плюнул Медведев-Кудрин.
Ермаков и Люханов выбрались из кабины.
– Чуток не доехали, – сказал Ермаков, – вот оно уже все!
До шахты № 7 оставалось шагов двести.
Николай огляделся. Это место он знал хорошо – в свое время все эти давно заброшенные шахты он облазил с другими коптяковскими мальчишками. Вот там, чуть дальше, Ганина Яма, небольшой прудок, образовавшийся на месте уж совсем древней выработки. Чуть ближе – как раз седьмая шахта, лучше других сохранившаяся. В нее они часто лазили. Это было несложно. Колодец шахты представлял собой сруб из лиственницы, где-то два на два метра, для подъема руды, а рядом был еще колодец поменьше для спуска и подъема людей.
«Саженей шесть глубины будет», – подумал Николай.
Рядом с седьмой шахтой глиняная площадка, потом – заваленная просевшей землей шахта № 3. Ну а ближе к ним, к востоку от шахт и площадки, – полянка, через которую, собственно, грузовик и не переехал. Вокруг кусты и деревья, довольно густые заросли. А к западу и северо-западу от этого места – болото, тянущееся до реки Исеть.
Грузовик решили частично разгрузить и вытащить. Развели костер, чтобы согреться, так как все здорово продрогли, и отогнать комаров. Из молодых елочек начали рубить ручки для носилок. На них же пустили брезент из кузова. Несколько человек начали раздевать тела. Мужик в солдатской шинели весело заржал:
– Братцы! Я сам щупал царицу, и она была теплая… Теперь и умереть не грешно, щупал у царицы п***!
– Василий! – заорал Ермаков. – Хватит балаганить! Давай с Вагановым верхами на дорогу, заворачивайте всех на хрен! А вы кончайте херней заниматься, сгружайте тела и тащите! Потом будем раздевать!
– И посты надо выставить, – добавил Медведев.
«А вот на пост нам не надо, – решил Николай. – Нам бы где-то здесь затаиться, рядышком».
Ощущение, что именно здесь все решится и наконец выяснится причина его переселения в деда, не покидало.
«А ведь меня никто из них не знает! Никого из наших здесь нет, Ваганов видел мельком, да и Медведев тоже. Значит, можно по-тихому свинтить, где-нибудь залечь и наблюдать».
В царившем вокруг полумраке раствориться в кустах было нетрудно. Стараясь не шуметь, он обошел полянку и залег за шахтой, в кустарнике, отделявшем открытое пространство от болота.
Обзор с этого места был отличный. Он видел, как на импровизированных носилках на глиняную площадку рядом с шахтой № 7 принесли несколько тел. Как вытаскивали из ямы грузовик, как он подъехал к шахте, где его и разгрузили окончательно. Как донага раздевали тела. Наконец, как тела с помощью веревок спускали в шахту, как жгли одежду. Видел свалку, которая началась, когда из одежды посыпались драгоценности. Слышал, как матерился Медведев, под угрозой расстрела на месте заставлявший остальных сложить все в одну кучу. Видел, как затаптывали костер и руками вытаскивали из углей бриллианты, с ненавистью поглядывая на чекиста.
«Они его грохнут сейчас, – подумал Николай. – Там же, судя по воспоминаниям вот этого самого Медведева, с полпуда драгоценностей».
Но не грохнули. Затарахтел мотор – из города приехали Юровский и Голощекин. Юровский подошел к шахте и посмотрел вниз.
– Что так мелко? – удивился он.
– Там вода замерзшая, лед, – ответил Ермаков. – Может, их песком закидать?
– Не надо, и так утонут.
– Конец июля, а в шахте до сих пор лед. Хрен он растает, – засомневался Голощекин.
– Давайте гранатами закидаем, обрушим шахту. Я ящик привез, – предложил Юровский.
– Взрывы услышат, деревня в двух верстах, – возразил Ермаков.
– Закидайте их ветками, что там еще есть, – велел Юровский. – Никто их искать не будет. Место глухое, заброшенное.
«Ага, как же, – подумал Николай. – Половина Коптяков – дачники! А места тут грибные, плюс покос рядом. А крестьян вы уже шуганули, они теперь сдохнут от любопытства, пока не узнают, что тут было».
На поляне засобирались. Голощекин, торопившийся отвезти драгоценности в город, велел оставить посты на дороге и вообще, по возможности, вокруг. Остальные погрузились в машины и уехали. Стало тихо, только где-то рядом ритмично постукивал дятел.
Николай напрягся – уехали не все. На другом конце поляны, у костерка, рядом с тем местом, где провалилась машина, остались трое. Сейчас они, похоже, собирались перекусывать, и, судя по возбужденно-радостным голосам, не всухомятку.
«Так, а когда они вернутся? – пытался вспомнить дальнейшее развитие событий Николай. – По разным версиям, то ли уже сегодня часа в два дня, то ли завтра утром. Значит, даже при самом неблагоприятном раскладе, у меня есть несколько часов. Эти трое не спали, устали, из еды у них немного хлеба и яйца. Зато самогона в достатке. Накатят и будут дрыхнуть. Вот тогда… А что тогда?»
Николай, собственно, и сам не знал, что тогда. Какого-либо знака, который можно было бы принять за указующий Божий перст, пока не было.
Трое на другом конце поляны действительно угомонились быстро. Оставив в кустах винтовку, стараясь не шелестеть высокой травой, Николай пополз к шахте. Вот и верхний венец большого колодца. Он свесил голову вниз. Теперь ему стало понятно, почему тела не сбрасывали, а аккуратно спускали, укладывая рядами в три слоя. Сброшенные тела беспорядочной кучей заполнили бы тесный колодец до половины. Глубины в шесть саженей, а это порядка двенадцати метров, сейчас не было – колодец был залит водой, замерзшей сверху. Тела и лежали на льду. Поверх валялось несколько веток – похоже, последнее распоряжение Юровского было выполнено без энтузиазма.
«Что теперь?» – спросил у себя Николай и в этот момент отчетливо услышал стон.
Адреналин брызнул в кровь, как бензин в камеру сгорания. Сразу загорелось лицо, взмокла спина. Вот он, знак! Николай огляделся. Рядом с шахтой валялась довольно длинная и толстая веревка, толщиной в палец. С ее помощью, похоже, и спускали тела в шахту.
На всякий случай, сложив веревку вдвое, благо длина позволяла, Николай закрепил ее на верхнем венце и скользнул в шахту. Спуск занял немного времени. Место, куда можно было встать, имелось только у одной из стен. Здесь, по-видимому, и стояли те, кто принимал спускаемые тела. Нижний ряд тел был залит водой, она доходила почти до середины голенищ. В шахте было очень холодно.
«Как в морозильнике», – подумал он.
И вновь раздался стон, слабый, едва слышный, откуда-то из середины. Не медля ни минуты, Николай начал отваливать верхние тела в сторону. Он уже не сомневался, кого именно он ищет. По-другому и быть не могло!
Она лежала в середине среднего ряда, головой к нему. Лицо было залито кровью. Осторожно, как будто боясь разбудить, Николай дотронулся до ее лица. Дыхания он не ощутил, но рука испачкалась кровью, которая медленно сочилась из раны на голове.
«Прошло почти четыре часа, такого быть не может, если она мертва».
Он прижал пальцы к шее девушки и едва не заорал от радости – под его пальцами тоненько, едва заметно, билась ниточка жизни.
«Жива!»
Николай рванул поясной ремень. Связав ей руки, он развернул ее лицом вниз и закинул их за шею. Теперь тело девушки безвольно висело у него на спине. Примерно так в июне 1915 года в Галиции, возвращаясь из поиска в тылу у австрийцев, он тащил к своим раненого товарища. Главное, его руки были свободны.
Сдвинув ремень на подбородок, Николай схватился за веревку.
«Лишь бы выдержала!»
Но выбора все равно не было, и он полез вверх, перехватывая саднящими ладонями веревку и скользя по влажным бревнам сруба мокрыми сапогами.
«Лишь бы не оборвалась», – молился он.
Холода Николай уже не чувствовал, ему было жарко. Пот заливал глаза. Шею сводило от напряжения. Оставляя на веревке кровавые следы от ладоней, он медленно полз вверх. Когда до верхнего венца оставалось чуть больше метра, он вдруг испугался:
«А если там кто-то уже ждет? – И тут же ответил себе: – Порву! Голыми руками порву на куски!»
Ярость добавила сил, и через минуту он уже выбрался из шахты. Немного отдышавшись, на четвереньках пополз к кустам и только там опустил свою ношу на траву. Дрожащей рукой проверил пульс – тот бился, едва заметно, но бился. На голове был колтун из волос и запекшейся крови, еще одна рана, по счастью сквозная, была в бедре. На левом боку с ребер свисал кровавый лоскут кожи.
«Скользящая, – понял Николай, – очевидно, штыком. Это Ермаков, небось, сука, целил в сердце, а попал скользом по ребрам. Кроваво, но неопасно. А что с головой, непонятно, вроде цела. Может быть, прикладом ударили?»
Сзади хрустнула ветка. Николай резко обернулся – отведя в сторону ветку куста, на него удивленно смотрела молодая помятая баба в цветастом платье.
– О, – икнув перегаром, сказала она, – солдатик! Ту че тут делаш-то? Отлить отошел?
Тут она увидела лежащую в траве обнаженную девушку. Глаза бабы широко раскрылись, а губы, наоборот, скривились.
– Тебе че, живых баб не хватат, упырок? – засмеялась она. – Дохлую ссильничать решил?
«Это Нюрка, – сообразил Николай, – та, которая верный товарищ. Дрыхла, видно, где-то под кустом, ее и забыли. И что с ней теперь делать?»
Впрочем, Нюрка сама решила свою судьбу. Как это часто бывает у пьяных, переход из благодушного состояния в ярость был у нее очень быстрым.
– А может, она живая? А может, ты, вражина, сучку царскую спасти решил? А ну, отходь!
Николай даже не понял, как и откуда в руке Нюрки оказался наган, но среагировал моментально, вырвав у нее из руки револьвер, а затем, почти без размаха, ударив рукояткой в висок. Нюрка хрюкнула и осела на землю.
Сунув наган в карман, он подумал с минуту, а затем разорвал на Нюрке платье от горла до подола. Стащил с нее ботинки (кроме них на бабе не было больше ничего), поднял винтовку и сильным четким движением вогнал Нюрке штык под левый сосок. Взвалив бабу на плечи, пригибаясь, он оттащил ее к шахте и сбросил вниз.
«Было у вас одиннадцать тел, и будет одиннадцать. Пока опознаете, разберетесь, куча времени уйдет. А мы через болото в Коптяки! Я местный, я здесь все тропки знаю! Шиш найдете!»
Все, что надо было сделать здесь, было сделано, решение принято. Николай заторопился, освободил неподвижной девушке руки, стянул с себя гимнастерку и исподнее. Разорвал нижнюю рубаху на куски и, как мог, перевязал ей раны, а затем завернул в разорванное Нюркино платье.
«А ботинки – в болото!»
Натянул гимнастерку и подпоясался. Отомкнув штык, закинул винтовку за спину, чтобы не мешала, и взвалил безвольно обвисшее тело на плечо. Через несколько минут болотная жижа зачавкала под его ногами.
«Значит, вот зачем! Вот как все сошлось – и дедов крестик, и альбом мой! Все неспроста! Спасибо тебе, Господи!»
Он уже не сомневался, что любит эту висевшую у него на плече измученную и израненную девушку. Не сомневался, что должен спасти ее, а что будет потом – на то Божья воля!
Боясь постов, а потому обходя и дорогу к плотине, и Березовую стлань кружным путем, Николай Мезенцев уходил в глубь болота, все дальше и дальше унося от страшной Ганиной Ямы тело своей любимой. Маши, Машеньки, великой княжны Марии Николаевны Романовой.
III
Свою способность ориентироваться на болоте Николай явно переоценил. Все-таки сколько лет прошло с тех пор, когда он тут лазил в последний раз! Хорошо хоть, что всерьез нигде в топь не провалился, но с тропинки пару раз сбивался и кружил, ища ориентиры. Несколько раз падал, перемазавшись сам и перемазав свою ношу в болотной жиже. Несколько раз его охватывал страх, что княжна умерла, он останавливался и проверял пульс. Пульс бился, и даже, похоже, чаще, чем раньше.
Отмахав кругом едва ли не три версты по болоту и лесу, выйдя наконец к луговине, отделявшей лес от деревни, Николай понял, что и силы свои переоценил. А потому, опустив княжну на землю, сам рухнул в траву, чтобы отдышаться и оглядеться.
Когда-то здесь был лес, давно сведенный коптяковцами на уголь. Углежогство, равно как и рыболовство, было главным видом деятельности населения деревни Коптяки. Пахотных земель тут было мало, и с землепашества прожить было нельзя. Уголь же был постоянно востребован на небольших железоплавильных заводах, которых в округе было довольно много, а свежую рыбу охотно брали жители города и заводских поселков. И то и другое обеспечивало коптяковцам приличный уровень доходов, не зависевший от климата. Сильно зажиточной деревню назвать было нельзя, но и бедняков в ней не было. В последние годы дополнительную копеечку стали приносить дачники – город-то был рядом. В сезон, почитай, все избы сдавались, а хозяева жили в баньках и на сеновалах.
Луговина же, в которую всматривался Николай, представляла собой старую вырубку, ближе к деревне местами распаханную под огороды, местами выкошенную на корм скоту, а по большей части поросшую травой и подраставшими молодыми деревцами. На первый взгляд, на луговине никого не было. Во всяком случае, не было видно никаких воинских постов или оцепления. Наскочить на односельчан Николай не боялся. Деревня унаследовала традиции кержаков – своих не выдавали. Однако же поберечься стоило.
Окинув взглядом луговину, Николай посмотрел на княжну. Девушка по-прежнему была без сознания, но щеки ее слегка порозовели, и стало слышно учащенное дыхание. Тело на ощупь стало теплее.
«Жар, что ли? – забеспокоился Николай. – Надо быстрее домой, к мамане!»
То, что его конечной целью был родной дом, Николай понимал с самого начала. Больше идти было некуда. Дома помогут, спрячут, а мать спасет княжну. В способности матери оказать помощь израненной девушке он не сомневался. Мать не была знахаркой, но хорошо разбиралась в травах, и рука у нее была легкая.
Еле заметная в траве тропинка вывела его к деревне, вон и родной дом – изба-пятистенка в три окна. Хорошо, что с краю, а то пришлось бы по улице идти. Улица, или, как говорили местные, улка, в деревне была одна, шла вдоль озера саженях в двухстах от воды, поскольку берег был заболоченный. Деревню же от озера отделял увал, защищавший ее от ветра.
Привалившись плечом к забору, Николай на мгновение задумался, обходить ли двор сзади или идти с улицы через калитку. Задние воротца могут быть на запоре, а кто там дома, он не знал. С улицы же днем открыто.
Откуда-то со стороны дороги в город раздались два негромких взрыва.
«Гранаты? Уже Юровский приехал? Сколько же сейчас? Полдень? Да, пора вроде…»
Боковым зрением он отметил две светлые детские фигурки на огородах за поскотиной.
«Девчонки! Чьи? Видели меня? А, какая разница!»
Николай свернул на улицу и быстро подошел к калитке, сразу земетив какое-то нездоровое оживление в деревне. Но задумываться о причинах этого явления у него не было времени.
Посредине двора стояла двенадцатилетняя сестра Настька с миской в руках и, открыв рот, смотрела на перемазанного кровью и грязью мужика с длинным свертком на плече, из которого торчали голые ноги.
– А-а-а! – заорала она в ужасе и бросилась в избу. – Мама!
Отец, сидевший на чурбаке возле конюшни, так и застыл с хомутом и дратвой в руках, тоже, по-видимому, не узнавая сына. Николай продолжал стоять посреди двора, не зная, что делать дальше. Из-за угла избы, на ходу вытирая руки о передник, выбежала мать. За ней – Анюта, вторая сестра по старшинству. Матери понадобилась всего пара секунд, чтобы оценить ситуацию.
– В баню, быстро! – скомандовала она и, обернувшись к девчонкам, добавила: – Катюху найдите! Анька, слышь, бегом! Она где-то на улице с девками шарашится!
В бане царили полумрак и прохлада.
– В мыльню. – Мать подтолкнула Николая в спину.
Опустившись на колени, он бережно положил девушку на доски пола.
– Ну, сынок, – вздохнула мать. – Че за беду в дом принес? Ох ты господи, – оглядела она его ношу. – Кто ее так? Ты ли?
– Нет. – Николай посмотрел в глаза матери. – Она жива, спасите ее, мама!
Скрипнули доски пола, стукнул протез. Заслонив свет, отец шагнул в дверь. Из-под его руки в мыльню проскочила семнадцатилетняя красавица Катюха, старшая из сестер.
– Звали, мама? Ой, Кольша! Где это ты так угваздался? А это че? О господи! – И девка быстро закрестилась, испуганно глядя на обнаженное девичье тело, лежащее на полу.
– Настасья Зыкова с сыном и снохой с ранья в город поехали, рыбу продать, а Кольша их в Красную армию призываться. Так завернули их у Четырех Братьев. Зыкова грит, матрос верх-исетский Ваганов из нагана в нее целил и кричал: «Тикайте отсюда! И не оглядывайтесь, застрелю!» Так он их гнал до Большого покоса. Зыкова грит, антиллерия идет, войско. Наши мужики поехали смотреть – нет ничего, а на обратке слышат, кони ржут у рудника, трава примята – повозки городские туда ехали. Они было туда, а оттуда вершник с винтовкой, грит, мол, пошли отсюда, счас бомбы рвать будем. Мужики и ушли. А потом посты появились. Красноармейцы, пешие и вершние, в город не попасть. А тут и грохало чой-то. Слышал?
– Слышал, батя, гранаты бросали.
– А стряслося че? И че ты здеся, ты ж в городе царя охранял? А что за девка? – Отец Николая недостатком ума не страдал, но был тугодумом, за что ему часто доставалось от матери.
– Убили царя, батя, и всю семью царскую тоже.
– Господи, грех-то какой! – закрестилась мать, а Катька, ахнув, села на лавку.
– В шахту их сбросили, в открытую, у Ганиной Ямы, – добавил Николай.
Отец молча смотрел то на сына, то на бесчувственное тело на полу. То, что мать уже поняла, медленно раскладывалось по полочкам в его голове.
– Сынок, – вкрадчиво проговорил отец, – ты не царевну ли, часом, к нам приволок? Чё зенки-то вылупил? Ты че удумал, сгибень? Я вот те щас по загривку-то оглоблей опояшу, так живо опомнишься!
Николай встал и посмотрел отцу в лицо.
– Бей, батя, царевна это.
– Ну вот че, – проговорила мать, – охолонитесь, добры молодцы. Пока друг дружку буцкать будете, девка помрет. Кольша, печку топи, воды нагреть надоть. А ты, Петр, неси самогонку, да не первач, чистую! Катюха, айда в дом, в сундуке под образами штука полотна. Тащи сюда, а Аньке скажи – пусть травки мои тащит. Она знает где.
– Мама, – заморгала глазами Катюха, – то ж полотно – приданое мое!
– Обождешь! – рявкнула мать. – О приданом вспомнила! Нет чтоб матери по дому помочь! Так нет! Шанег натрескалась да по улке шляешься! И не моргай мне! Тащи полотно, говорю!
Все закрутилось. Эту маленькую женщину в семье любили и боялись, а слово ее всегда было последним.
Пелагея Кузьминична была не местной, не коптяковской. Родом из горнозаводского Нижне-Исетского поселка. С отцом они познакомились в городе (так жители всех окрестных поселков и деревень называли Екатеринбург: город – и все, все понятно, другого-то поблизости нет), и спустя полгода он привел в пустой родительский дом молодую жену.
Петр Иванович был последним ребенком в семье, родители давно померли, последняя из старших сестер вышла замуж, и дом остался ему. Впрочем, жили молодые вместе недолго – Пелагея уже была на сносях, когда Петра забрили в солдаты. По идее, молодая женщина должна была уехать домой к матери, но Пелагея осталась в деревне, где к ней относились с предубеждением: не своя, чужачка. А она прожила все пять лет одна, родила сына, вела хозяйство, всегда приветливая и общительная.
Быстро выяснилось, что молодая женщина умеет лечить травами, настойками и мазями. Пелагея никому не отказывала в помощи. Было дело, и роды принимала. К возвращению мужа со службы уже никто в деревне не вспоминал, что она не местная. Пелагея стала своей. Чего ей это стоило, можно было только догадываться.
И опять семейное счастье длилось недолго. Успели родиться Катька и Анютка, а потом началась японская война. Отца, ратника 1-го разряда, призвали в армию. Из Маньчжурии Петр вернулся быстро, но без ноги. Больше его никто не трогал. Конечно, отец хотел еще сыновей, но как-то не срослось: одна за другой родились еще три девки, и попытки решили прекратить.
В деревне посмеивались:
– Гляди-кась, Петро хоть и без ноги, а плодовитый!
На что Пелагея обычно отшучивалась: мол, для этого дела ноги не главное!
Детей отец любил всех без разбору, но к сыну отношение было особое. Девки пошли в мать, такие же невысокие (Пелагея была мужу по плечо) кареглазые красавицы.
– Баскущие у тебя девки, Петро, – говорили односельчане, присматриваясь к будущим невестам.
Но сын, сын был один, первенец, и статью пошел в него. Сына Петр любил трепетно, и сейчас, сливая ему во дворе ковшиком из бочки (мать велела умыться и переодеться, а грязную одежду сжечь в печке), тяжело вздыхал:
– Что ж ты удумал, сынок, ведь искать тебя будут.
– Не будут, не до того им сейчас. Они пока тела прячут.
– А потом?
– А потом белые придут. Чехи недалеко уже.
– Ох, грехи наши тяжкие, – опять вздохнул отец. – Хрен редьки не слаще! Так ведь они, как узнают про царя, все вверх дном перевернут!
Хлопнула дверь. Из бани выскочила Анютка.
– Пойдем, Кольша, – обратилась она к брату. – Маманя велела тебя накормить. Небось, с вечера не ел?
– Не ел, да, – согласился Николай. – Что там?
– Сухарницу поснедаешь, – поднимаясь на крыльцо, ответила сестра.
– Тю, дура! Я не про еду. С княжной что?
– Так она княжна чи царевна?
– Анька, прибью!
– Да хорошо все, – хихикнула сестра. – Обмыли, маманя все промыла самогонкой, мазью заложила. Жива будет твоя царевна! – Лукаво, заговорщицки взглянув на брата, сестра шепнула: – А баскуща кака, Кольша, да?
«Красивая, конечно», – мысленно согласился Николай.
Его не удивляло, что он легко разбирает местный уральский диалект. И сам он здесь родился и вырос, да и память деда была в его распоряжении, давая возможность понять слова, многие из которых ушли из обихода ко второй половине XX века.
Сестра убежала в избу, а Николай, вытершись, переоделся в чистое. Сапоги только отсырели на болоте.
– Давай, – протянул руку отец, – все сделаю. Будут как новые.
Шлепая босыми ногами по ступенькам, Николай поднялся на крыльцо, шагнул в сени и сразу вдохнул привычный с детства запах родного дома. Входя в горницу, он, как обычно, едва не задел головой за низкую притолоку. Больше по привычке, чем из-за веры, перекрестился на красный угол. И охнул от неожиданности – у него на шее хором повисли все три младшие сестры: Настя, Даша и самая младшая, шестилетняя Танюшка.
Сестры любили старшего брата. Он был для них чем-то вроде второго отца, дополнявшего настоящего во многих случаях. Добрый и безотказный, он защищал их от всех возможных детских страхов, начиная от соседских мальчишек и кончая собаками. Старшие сестры помнили, как лет пять назад к Катюхе стал приставать какой-то парень из верх-исетских. Кольша так его отбуцкал, что тот дорогу забыл в Коптяки.
С братом было не страшно пойти в лес или на озеро. Он всегда привозил из города какие-нибудь подарочки сестренкам. Они гордились братом-кузнецом. Собственно говоря, кузнецом Николай никогда не был, но неискушенные в познаниях о машиностроительном производстве девчонки считали грохочущий железом и пахнущий дымом металлургический завод чем-то вроде гигантской кузницы. А Кольша там работал!
Потом он ушел на войну, и они беспокоились за него, еще толком не понимая, что это такое – война. Беспокоились интуитивно, глядя на мать и отца. Радовались, когда с войны приходили весточки от брата. Тогда в доме был праздник, мать, принарядившись, собирала всех вокруг стола и читала вслух письма от сына, неизменно начинавшиеся словами: «Дорогие мои родители Пелагея Кузьминична и Петр Иванович, сестры Екатерина, Анна, Анастасия, Дарья и Татьяна». То, что брат в письме именует их полными именами, которые в повседневной жизни никто и не употреблял, наполняло девочек каким-то внутренним трепетом. И от этого они любили его еще сильнее.
Потом брат вернулся с войны, живой и здоровый, с крестами на груди, на которые уважительно поглядывал не только отец, но и другие коптяковские мужики. Брата в деревне уважали. За ум, за рассудительность, за силу и ловкость, за отзывчивость. Кольша вернулся на завод, а потом стал охранять царя. Почему царь с царицей оказались в городе, девчонки понимали смутно. То, что царя в Петрограде свергли, более или менее понимали старшие, хотя что такое революция, что им с того будет, толком не понимали и они. Впрочем, этого не понимало и большинство жителей Коптяков. Но сестры гордились тем, что их Кольше поручили охранять царя!
А тут вдруг он явился как из преисподней, грязный, страшный, с едва живой девушкой на руках. То, что все это грозит бедой, девчонки поняли сразу. Младшие, сидя на лавке у стены, притихнув, смотрели на сидевшего за столом уставшего расстроенного брата, на мрачного и какого-то растерянного отца, на непривычно серьезную сестру Аньку, наливавшую в миску сухарницу.
Николай молча обвел взглядом беленые, расписанные диковинными цветами и птицами стены горницы.
«Анька старается, – подумал он, – у нее талант».
Виски ломило, как-то сразу навалились усталость и отупение. Похоже, пошел адреналиновый отходняк.
Анюта поставила перед ним сухарницу – похлебку из замоченных в квасе сухарей с солью, сметаной и луком, штуку вкусную и сытную.
– Батя, налей, че ли? – Николай посмотрел на отца. – Не отпускает никак.
Отец кивнул. Анька юркнула в подпол и, обтерев фартуком, поставила на стол сразу запотевшую бутылку самогона. А за ней две стопки. Разлили.
Хлопнув дверью, в горницу вошла мать. Девчонки совсем притихли, даже Анька побледнела, увидев, как разом почернела она и состарилась.
– Что, мама? – вскинулся Николай.
– Ниче, – буркнула мать. – Гляньте на них! Я там верчуся, а они уже разливат!
– Я ниче, – стал оправдываться отец, – Кольша попросил, с устатку. Ну я и…
– А ты всегда готов! Анька, дай и мне стопку!
Мать села за стол. Выпили молча, как по покойнику. А может, действительно по покойнику. Вернее – покойникам. Николай стал молча хлебать сухарницу.
Кто-то негромко постучал в окно. Николай вскинулся, схватился за наган.
– Брось. – Мать повернулась к дочерям. – Настька, глянь, кто там?
– Тетя Павла, – ответила девочка, посмотрев в окно.
– Принесла нелегкая, – вздохнула Пелагея. – Пойду, не отстанет ведь.
Павла Бабинова отличалась не только редким именем (в Коптяках все больше преобладали Катерины да Настасьи), но и дурным характером, считаясь самой вредной бабой в деревне.
– Тебе че, Павла? – Пелагея Кузьминична распахнула окно.
– День добрый, Пелагея! Выдь на час!
– Не охти мне, устала чегой-то! Важное че?
– Сама кумекай! Тамо-ка девки Кольшу твово видали за поскотиной. Чумазый весь, девку неживую тащил.
– Так уж и девку?
– Брось, Пелагея! – Павла говорила громко, специально, чтоб слышали в горнице. – То Швейкина Катька и Машка Зубрицкая были, девкам по двенадцать лет, как твоей Настьке. Че они, бабу от мужика не отличат?
– Ну и че с того?
– А вот че. Мужики судят: Кольша от Четырех Братьев прибег, а там теперича солдаты.
– Как солдаты? – забеспокоилась Пелагея. – Не было ж никого!
– Ну да, – согласилась Павла, – давеча не было. Как Зыкова деревню взбулгачила своей антиллерией, мужики наши, стало быть, Папин, Швейкин и Петька Зубрицкий, пошли смотреть. А поручик Шереметьевский с ними вершником. И ничего. До чугунки добрались и обратно – никого! А после полудни солдаты на дороге встали – в город ни пройти, ни проехать! Лаются: мол, учения у них! И ружьями грозят! Эти, как их, красные армейцы!
– И че?
– Пелагея, ты дурку-то не валяй, че ли! Мужики грят, Кольше хорониться надо. Искать его будут! И девку ту, небось, не просто так приволок? Ох и бесшабашный он у тебя! – Павла понизила голос. – Девка-то, небось, царская? А, Пелагея?
– А тебе пошто?
– Ты не тово, Пелагея! – Голос Павлы зазвенел от обиды. – Я, мож, и вредная баба, характер у меня такой, да! Но сукой никогда не была, подлостев никому не делала. Кольша наш, коптяковский, схорониться ему, стало быть, надо, да и девку схоронить. Не сегодня завтра солдаты придут, не эти, так те! Ахвицера-то уже близко! Не было б беды, Пелагея! Ну, ты покумекай, а я пойду!
– Ну че, слышал? – повернулась мать.
– Че за поручик?
– Да ты его знаш, – встрял отец. – Андрея Андреевича, учителя гимназического, сын, с города, ну художника, он еще с Анькой занимался! Дачники они. Да вы ж бегали тута везде мальцами. Он от большевиков скрывается. Мужики его на островах прячут.
– Может, мне тоже на острова?
– Так, сынок… – Пелагея положила ладонь на стол, давая понять, что вопрос решен и обсуждения больше не будет. – Щас идешь на поветь спать. Мотаня твоя в баньке останется, жар у нее. С ней Катюха посидит до утра. Ну и я навещу, – успокоила она сына. – На зорьке, отец, слышишь, – Пелагея посмотрела на мужа, – отвезешь их за озеро. В Мурзинке найди дядьку Ивана, у его заимка в тайге, но он там не быват, как в прошлом годе ногу сломал. Тамо-ка и схоронитесь. Катюха вас проводит. Все, че надо, я соберу. Уразумел, да? Не было вас тута, и не видал никто.
– Спасибо, мама! – Николай прижался губами к руке матери.
Исетское озеро было для коптяковцев одним из источников жизни. Оно давало им рыбу – лещ, линь, судак, щука не только шли на стол, но и с успехом продавались в городе и горнозаводских поселках. Озеро было вытянуто с юга на север верст на восемь. До деревни Мурзинки на северном его берегу от Коптяков было верст шесть, на веслах – часа полтора.
Мурзинка, которая раньше так и называлась Заозерной, – деревня небольшая, еще меньше Коптяков. Добраться туда можно только водой, а зимой по льду. И тоже, как и Коптяки, основана кержаками. Жители обеих деревень наполовину родственники – коптяковские парни часто женились на мурзинских девках и наоборот. Вот и дядька Иван приходился отцу Николая то ли двоюродным, то ли троюродным братом, то ли действительно дядькой. Важным было другое, и мать это прекрасно понимала: в Мурзинке соблюдался тот же кержаковский обычай своих не выдавать. А коптяковские были своими.
Родительский дом покинули затемно. Быстро перебрались через озеро, хотя греб один отец. Упершись протезом в ребро шпангоута, он мощно вымахивал весла, не издавая при этом практически ни звука.
«Силен батя», – тепло подумал Николай.
В сером тумане мимо лодки проплыли острова, называвшиеся Соловецкими в честь тех, других, на Белом море.
– Здесь, что ли, Андрей скрывается?
Нос лодки мягко ткнулся в берег. Вот и Мурзинка.
– Пошли, пока не рассвело, – буркнул отец, – дядьку Ивана я опосля упрежу.
Николай с завернутой в простыню княжной на руках еле поспевал за отцом. Они шли по едва заметной тропинке, уводившей их от Мурзинки на север и петлявшей между деревьями.
«Здоров он бегать, – подумал Николай, – с культей, а смотри, как чешет».
Утренняя прохлада забиралась за воротник, но быстрая ходьба и ноша не давали замерзнуть. Сзади с увязанным матерью тюком на плече, сопя, поспешала Катерина.
Лес тут был густой, сосняк чередовался с березняком, сквозь частокол стволов с трудом пробивались первые солнечные лучи, быстро затухая в тумане. Туман стлался над озером и над болотистой поймой Шитовского истока, цеплялся за деревья и подлесок. Берег озера за Мурзинкой был довольно пологим, и выбраться из тумана никак не удавалось.
«Куда мы идем? – заинтересовался Николай. – Маманя говорила, что три версты от Мурзинки на север. Это что же, там, где сейчас пансионат „Селен“?»
Передохнуть останавливались дважды. Уставал Николай, уставала и сестра. Княжна бредила, слава богу, тихо, почти шепотом, звала мать, но больше отца и какого-то Швыба или Шыбза.
– Кто такой этот Швыб? – спросила Катюха.
– Не знаю, – ответил Николай и вдруг сообразил, что не Швыбом и не Шыбзом, а Швыбзом, Швыбзиком в царской семье старшие сестры называли Анастасию. В бреду княжна звала любимую младшую сестру.
«О господи! Нет у тебя уже ни Швыбза, ни мамы, ни папы…» – От жалости комок подступил к горлу.
– Пришли, кажись, – обернулся отец, – вона она, заимка.
– Ничего себе, – удивился Николай, – да ей лет сто!
Избушка действительно внешне выглядела довольно неказисто. Невысокий сруб с маленьким оконцем по короткой стене, низкая (чтобы зимой тепло не уходило) дверь, ржавая железная печная труба. Крыша односкатная, с большим козырьком, нависающим над входом и опирающимся на столбы. Под козырьком – поленница, рядом – уличный очаг. Выглядит все добротно и почти не заброшенно. Видно, дядька Иван заимку все-таки навещал, поддерживая порядок.
Николай, пригнувшись, шагнул внутрь. Ну, не дворец, конечно, но жить можно: две широкие лавки по стенам, между ними, под окном, стол. С другой стороны – печь, на стенах какие-то полки. Что-то свалено за печкой.
Катя постелила на одну из лавок одеяло, положила подушку, и Николай опустил на лавку княжну. Сам устало сел на другую.
– Ну что, сынок, – тяжело вздохнул отец, – обживайся тута. Завтра мать навестит. Ты, эта, печку протопи, а то сыровато здеся.
Он протянул было руку, чтобы потрепать сына по голове, но, как будто вспомнив, что тому уже не двенадцать лет, отдернул ее и вышел. У Катюхи глаза заполнились слезами. Так жалела она брата, так жалела.
– Кольша, – девка обняла Николая, прижала его голову к груди, – ты не кручинься, все ниче, все хорошо будет. Я знаю!
– Спасибо, Катюня! – Николай обнял сестру, поцеловал. – Ниче, прорвемся! А за то полотно ты не беспокойся, я тебе еще куплю.
– Да ты че? – отстранилась от него сестра. – Ты че, думашь, я пожалела? Кольша, да я для тебя, да я…
– Знаю, сестренка. И я для тебя… Ты иди, догоняй отца. Он вишь как бегат. Как молодой.
Стихли шаги, и они остались вдвоем. В избушке было тихо, только тяжело дышала израненная девушка. Николай еще немного посидел, глядя на нее, а потом, как бы сгоняя наваждение, тряхнул головой и пошел растапливать печь.
IV
Сначала был серый свет. И тяжесть. А мысли путались и как будто наскакивали одна на другую. Она подумала, что свет не может быть серым. Но свет продолжал быть серым до тех пор, пока она не поняла, что видит его сквозь закрытые веки. Глаза открывались с трудом, как будто им что-то мешало. Но вот радость – свет стал таким, каким он должен быть.
Открыв глаза, она увидела грубые доски над собой и испугалась. Она подумала, что это гроб, но быстро поняла, что для гроба слишком просторно. Наверное. Она попыталась вспомнить, как это может быть в гробу, но не смогла. Ничего такого в ее памяти не было.
«Тогда где я?»
Она попыталась повернуться, но тут сразу пришла боль, и сознание померкло.
Услышав, как вскрикнула княжна, Николай бросился в избушку. Бред, стоны – все это было, но тут был явный вскрик от боли, вполне осмысленный, если, конечно, крик вообще может быть осмысленным.
Опять серый свет. Но так уже было. Надо просто открыть глаза, и свет станет белым. Правда, здесь он не совсем белый, он тусклый, его мало, но он есть. И это не гроб, это какой-то дом. Главное – не двигаться, а то опять будет больно. И очень хочется пить.
Она открыла глаза и в плывущем размытом свете увидела склонившееся над ней чье-то лицо. Чье? Какая разница?
– Пить! Пить!
К губам прижалась кружка, и живительная влага потекла в рот.
«Боже, как хорошо», – подумала она и опять отключилась.
Когда сознание вновь вернулось, она была одна. Стараясь не шевелиться и только водя по сторонам глазами, она смогла осмотреть помещение, в котором находилась. Но от окружающего быстро переключилась на саму себя.
«Что со мной? Почему так болят голова, и бок, и нога? Почему вообще все так болит? И как я сюда попала? – Она не на шутку испугалась. – А кто я?»
Она не могла вспомнить, как ее зовут, кто она и что с ней произошло. И от этого ей стало еще страшнее. И она заплакала.
Раздались чьи-то шаги, и, на секунду заслонив низкий дверной проем, внутрь помещения вошел человек. Мужчина, высокий, широкоплечий. Он склонился над ней. В отличие от прошлых раз изображение не расплывалось в ее глазах, оно было вполне четким.
«Красивый», – подумала она и попыталась улыбнуться.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Николай.
– Ничего. Только мне больно шевелиться.
– А тебе и не надо шевелиться. По возможности, конечно.
– Где я?
– В тайге, на заимке.
– Где?
– На охотничьей заимке. Это избушка такая маленькая в лесу.
– А как я сюда попала?
– Я тебя принес.
– Почему?
– Ты ранена. Тебя хотели убить.
– Убить? Кто?
– Плохие люди.
– Вы меня спасли и спрятали, да?
– Да. Но ты можешь говорить мне «ты». Я не гордый и не принц на белом коне.
– Какой принц? – удивилась она.
– Ну, такой, с мечом.
Она засмеялась и сразу сморщилась – смеяться было больно.
– Хочешь пить? Есть малиновый свар.
– Свар? Что это?
– Ну, напиток такой, типа компота.
– Хочу, – согласилась она.
Она проводила его взглядом. Смотрела, как он наливает в кружку свар.
«Босой, одет в простые штаны и рубаху. Господи, как она называется? Мне ведь кто-то говорил как. А, вот – косоворотка. Нет, он не принц. Но говорит правильно, хотя и как-то странно, но не как простые люди. А откуда я знаю, как говорят простые люди?»
– Кто вы? – спросила она, сделав пару глотков малинового свара, показавшегося ей безумно вкусным. Кажется, что ничего вкуснее она не пила в жизни.
– Друг, – улыбнулся Николай. – Самое страшное уже позади. Теперь надо просто выздоравливать.
Она подумала, что он, наверное, прав. Если ее пытались убить, если она спасена и спрятана от плохих людей, а рядом – друг, то, действительно, самое лучшее, что можно сделать, – это выздороветь. Она попыталась сосредоточиться на болевых ощущениях. Голова почти не болит, хотя, кажется, забинтована. Болят бок, рука и бедро. Особенно бедро и еще бок. Она вдруг поняла, что лежит абсолютно голая, укрытая тонким то ли одеялом, то ли простыней.
Николай видел, как княжна медленно заливается краской.
– Вы меня сюда принесли? – прошептала она.
– Да.
– А кто меня раздел? – спросила она еще тише, стараясь не смотреть на Николая.
– Я вытащил тебя из могилы, – вздохнул Николай, – и не надо ничего стыдиться. В жизни бывает всякое, а то, что произошло с тобой, вообще из ряда вон. Если тебе от этого будет легче, то обрабатывала твои раны и бинтовала их моя мама, а помогала ей моя сестра.
– Спасибо. – Она слабо улыбнулась. – А как вас зовут?
– Николай, и давай перейдем на «ты». Я не намного старше тебя. Не нужно мне выкать.
Ей показалось, что у нее уже был кто-то знакомый по имени Николай, даже, может быть, не один, но кто, вспомнить она не могла.
«Господи, что же это со мной?» – опять испугалась она, но чисто женское любопытство оказалось сильнее.
– А сколько вам… ладно, тебе лет?
– Двадцать четыре, – усмехнулся Николай.
– Николай, – княжна кусала губы, – понимаешь, я ничего не помню. Ты говоришь, что меня хотели убить, но я не помню. Я не помню, как меня зовут и сколько мне лет. И кто я? Почти все остальное я помню, знаю. Вот это стол, там дверь, печка, на столе – кружка. Сейчас, кажется, лето. Да?
– Да, – согласился Николай.
– Вот видишь. Но когда я начинаю думать о себе, то как будто на стенку натыкаюсь. Разве такое возможно?
– Я не доктор, но думаю, что возможно. Ты пережила страшное потрясение, и твой мозг просто защищается.
– Защищается? От чего?
– Наверное, от сумасшествия. Ты есть хочешь?
– Есть?.. – Она задумалась на секунду. – Да, пожалуй, поела бы немного.
Она наблюдала, как он подошел к печке и стал что-то накладывать в миску. Пахло довольно вкусно. У нее неожиданно потекли слюни, и есть захотелось очень-очень. В миске была какая-то каша, девушка не смогла определить на вкус какая. Но очень вкусная.
Мужчина кормил ее с ложечки, как маленькую, и одобрительно улыбался, а ей почему-то стало ужасно приятно, что он кормит ее с ложечки, как маленькую, и улыбается. Потом она выпила малиновый свар и уснула.
Она проснулась ночью, когда было совсем темно. Прислушалась – Николай был рядом. Ну нет, не совсем рядом, конечно, а на другой лавке. Немного послушав, как он дышит во сне, княжна улыбнулась и опять заснула. Ей снились сны: избушка, каша и Николай. Ничего другого сниться ей, к счастью, пока не могло.
Следующий день был похож на предыдущий. Николай поил ее, кормил кашей и сваренными вкрутую яйцами. Она чувствовала себя лучше, хотя движения по-прежнему приносили боль, но жара (Николай сказал, что она была в жару и бредила несколько дней) не было. Все было бы хорошо, если бы не два важных вопроса, занимавших ее все утро. Первый, впрочем, разрешился просто.
– Коля, – она впервые назвала его так, – ты знаешь, как меня зовут?
– Знаю, – ответил он и, не дожидаясь продолжения, произнес: – Мария, Маша.
– Маша, – повторила княжна, – хорошо.
Она подумала, что ее назвали в честь кого-то, но кого, опять не смогла вспомнить. Мучиться по этому поводу она не стала, другое беспокоило ее. Она долго не решалась, но, в конце концов, не выдержала, понимая, что никаких других вариантов все равно нет.
– Коля, – прошептала княжна, заливаясь краской, – я хочу в туалет.
Николай взял какую-то миску, довольно большую, и подошел к ней.
– Маша, – он впервые обратился к ней по имени, – ты, главное, расслабься, по-другому все равно ведь не получится. Нас здесь двое, и ты не можешь двигаться.
Он отвернул нижнюю часть одеяла и просунул руку ей под поясницу, приподнял ее тело и подставил миску. Маша, у которой от стыда и беспомощности закружилась голова, тоненько заскулила, а потом заплакала.
Когда все кончилось, Николай присел на краешек лавки и аккуратно льняной мягкой тряпочкой вытер ей слезы. Он смотрел в ее заплаканные синие глаза и тонул в них, немея от любви и нежности.
Маша, смутившись, отвела глаза и подумала, что руки у него теплые и их прикосновения оказались неожиданно приятными, несмотря на всю необычность и даже дикость ситуации. Ничего подобного, она это точно знала, в ее жизни никогда раньше не бывало. Она вспомнила тепло его ладони и снова покраснела. А при мысли, что все это придется переживать еще много раз, ее охватил ужас.
– Ты поспи, – сказал Николай, – сон – лучший лекарь. Во всех отношениях.
Маша подумала, что он прав, и заснула.
Вечером он опять кормил ее. А потом опять были стыд, отчаяние и слезы. В общем-то простая, обыденная для человека вещь в силу необычности обстоятельств отнимала у нее столько душевных сил, что потом она в буквальном смысле лежала пластом, стараясь ни о чем не думать. Но не получалось, в голову опять пришло воспоминание о теплой ладони на спине. И опять стало стыдно.
В эти минуты Николай старался не трогать ее, старался дать ей успокоиться. Возился у печки или выходил на улицу, присаживался на скамейку под навесом и курил. Дурманящий голову отцовский самосад помогал успокаиваться ему самому. Княжну было жалко так, что комок подкатывал к горлу.
Она позвала его:
– Поговори со мной.
Николай присел на лавку.
– Если ты знаешь, как меня зовут, то, наверное, знаешь и кто я, да?
– Знаю.
– Кто?
– Не скажу.
– Почему? – искренне удивилась она.
– Потому что ты должна сама это вспомнить. Потому что это все равно ничего тебе не скажет, если ты не помнишь себя.
Маша задумалась и решила, что Николай прав. Что толку от того, что он расскажет ей про нее, если она сама ничего не помнит?
– Тогда расскажи про себя, – попросила она.
– Что тебя интересует?
– Ну, например, кто ты?
– Я рабочий.
– Рабочий? – удивилась Маша. – Никогда бы не подумала. Ты не похож на рабочего. Нет, может быть, похож внешне, но ты говоришь не так, как говорят рабочие.
– А как они говорят? И где ты могла их слышать?
– Не знаю. Я слышала, как говорят солдаты. – Маша задумалась. – Мне кажется, я знаю, как они говорят, но я не уверена. А где ты работаешь?
– Работал, – поправил ее Николай. – На Сысертском железоделательном заводе.
– Сысертском? А где это?
– Сорок верст южнее Екатеринбурга.
– А мы сейчас где? – удивилась она.
– На заимке, за Исетским озером. Это верст двадцать пять севернее Екатеринбурга.
– А как я попала в Екатеринбург?
– А вот это тебе придется вспомнить самой.
Маша замолчала, переваривая полученную информацию. Она ее не удивила и не расстроила. Она просто не знала, как к ней относиться.
Взглянув на Николая, Маша спросила, не очень-то надеясь на ответ:
– А сколько мне лет, ты знаешь?
– Девятнадцать, – ответил Николай и вздохнул.
Следующий день оказался полон новых событий. Во-первых, шел дождь, он начался еще ночью, и в избушке утром стало довольно промозгло. Маша замерзла, но стеснялась сказать об этом. Увидев, как она поеживается от холода, Николай укрыл ее еще одним одеялом, затем растопил печь и занялся приготовлением завтрака.
Стукнула дверь, и Машиному взору предстала небольшого роста женщина в мокрой мужской накидке с капюшоном и с корзинкой в руках.
– Ох, погодка, лешак ее забери! – сказала она.
Николай бросился к ней, забирая из рук корзинку.
– Здравствуйте, мама!
– И тебе здравствовать! Ну, че стоишь-то столбом? Плащ прими и ногавки сухие дай. Вишь, ноги промокли. Ну, шибче же, Кольша!
Маша с удивлением наблюдала, как Николай засуетился перед этой маленькой женщиной, снял с нее мокрый плащ, усадил на лавку, помог разуться. Бережно вытерев матери ноги, натянул на них сухие шерстяные носки. Дал горячего свару.
Стараясь не привлекать внимания, Маша искоса рассматривала женщину. Красивое, загорелое, с морщинками лицо. Аккуратно уложенные на затылке светлые волосы. Возраст определить трудно, но если Николай – старший из детей, то, наверное, лет сорок – сорок пять.
«А выглядит старше», – подумала Маша.
Вопреки ее ожиданию, мать Николая была одета не по-крестьянски, а вполне по-городскому, в юбку и кофточку бежевого цвета, которые ладно сидели на ее небольшой фигурке. И лаптей на ней не было. Николай пристроил у печки для просушки вполне городские женские ботинки со шнуровкой.
– Снедать собирались? – спросила мать и, не дожидаясь ответа сына, продолжила: – Доспеете ишшо, мне натощак красавицу сподручнее осматривать.
Она пересела на Машину лавку и посмотрела ей прямо в глаза.
– Ну, как дела твои, девица-красавица?
– Мама, она ничего не помнит, – встрял Николай, – даже кто она и как ее зовут!
– Вона как, – удивилась женщина. – Стало быть, натерпелась ты, милая, лиха, коли разум твой отдохнуть решил. Ниче, это пройдет. Зовут меня Пелагея Кузьминишна, мамка я ентово оглоеда. Я тебя допреж врачевала и вдругорядь врачевать буду, пока не поправишша. Ты, Кольша, воды нам нагрей, а потом иди отсель, сами управимся.
– Почему же оглоеда, – тихо сказала Маша. – Николай хороший.
Пелагея кивнула, и ей вдруг стало приятно, что царская дочь вступилась за ее сына.
– Давай смотреть твои ранки, красавица. Больно будет, да ты терпи. Тебя бы дохтуру показать, да нельзя.
– Почему?
– Далеко дохтур, да и хорониться тебе надоть. Ох, бедная, вся стреляная да колотая, – вздохнула Пелагея, разматывая самодельные бинты.
– Господи, за что они меня так? Что я им сделала?
Пелагея ничего не ответила. Да и что она могла ответить? Только тяжело вздохнула.
Управилась мать довольно скоро, прошло чуть больше часа, как она позвала сына. Все это время он сидел под козырьком, прячась от дождя и кутаясь в шинель – на улице было довольно прохладно.
– Ну вот, теперь и поснедать можно, – сказала мать при его появлении. – Я яичек свежих принесла, щас верещагу сроблю.
Увидев удивление на лице княжны, Николай улыбнулся и перевел:
– Яичницу мама сделает.
– Дак я и говорю – верещагу, ну яичню, че ли, – удивилась мать.
– Это уральский говор, – объяснил Николай княжне.
– У нас все так бают, и в деревнях, и в поселках, и в городе. Кольша вот только на своем заводе да на войне по-правильному гуторить наблатыкался.
Сделав яичницу, Пелагея Кузьминична первым делом сноровисто покормила княжну. Потом вместе с сыном поела сама.
– Давеча упыри энти, Ермаков с Вагановым, в Коптяки приезжали, – «обрадовала» она сына.
– Нас искали? – вскинулся Николай.
– Не, поручика нашего, художникова сына.
– Андрея? Нашли?
– Найдешь его! Чтоб найти, по всей округе шарить надоть. Помельтешили на улке, полаялись, побазлали и смылись. Не до того им: немцы, бают, подходят.
– Чехи, – поправил Николай.
– Я и говорю – немцы! – рассердилась мать. – Мужики судачат, не сегодня завтра город возьмут. Большаки-то тикают.
Николай не знал, хорошо это или плохо, что солдаты Чехословацкого корпуса возьмут Екатеринбург. Он точно не помнил, когда это должно произойти, кажется, 25 июля. Все равно им сидеть на заимке – княжна еще встать не может.
– Че тебе, милая? – спросила вдруг мать, встретив умоляющий взгляд молча слушавшей их разговор княжны. – Че хош?
Девушка смутилась и покраснела. Поняв, что он лишний, Николай вышел. Пелагея пересела к княжне на лавку.
– Понимаете, Николай за мной ухаживает, очень хорошо ухаживает. Он заботливый. Но когда я, когда мне… – Маша не знала, как ей это сказать. – Ну, когда по нужде, он тоже помогает, а мне стыдно.
– Ну, милая, – понимающе вздохнула Пелагея, – а че делать-то? Бог терпел и нам велел.
– Да я понимаю, – заторопилась Маша. – Но у меня скоро начнется, ну, это, как его… – Она не знала, как объяснить матери Николая, не знала, как это называют в деревне. – Ну, что у всех женщин каждый месяц…
– Краски, че ли? – перебила ее Пелагея. – Ох, милая, о том я и не скумекала. Не, так не годится! Не мужское то дело! Еще чего не хватат! Сами разберемся. Я тебе дочку пришлю, Катюху, она все сделат.
– Спасибо, спасибо вам, – прошептала Маша, целуя руку женщины, поправлявшую одеяло, и испугалась ее изменившегося лица.
Мать Николая охватил ужас, она отдернула руку и запричитала:
– Да ты че, милая, ты че? Ты че делаш-то, красавица?
Пелагея Кузминична быстро засобиралась, все так же со страхом поглядывая на Машу, о чем-то тихо переговорила на улице с сыном и ушла, благо дождь наконец-то закончился.
Катюха появилась утром. В маленькую избушку как будто влетел вихрь, крутнулся смерчем и с визгом повис на шее Николая.
– Задавишь, Катюха, – смеялся он.
– Ага, тебя, бугая, задавишь, – отвечала сестра.
Маша с улыбкой рассматривала молодую девушку. Такая же, как мать, небольшого роста, очень складненькая, стройная, светловолосая. Коса в руку толщиной, чуть вздернутый носик, пухлые губы. Похожа на мать, но в лице есть и какое-то неуловимое сходство со старшим братом. Одета тоже по-городскому: серая юбка с оборками и голубая блуза с рюшами, на плечах платок.
– Меня Катюхой зовут. – Она присела на лавку рядом с Машей. – Подружимся?
– Конечно, подружимся, – ответила Маша. – А почему Катюхой? Катей.
– Не знаю, меня сызмальства так зовут. Только батюшка в церкви да Кольша в письмах с войны Катериной звали.
Катя расхохоталась. Она вообще производила много шума и не умолкала ни на минуту. Распаковав притащенный с собой довольно большой тюк с какими-то вещами и продуктами, она заявила брату:
– Маманя велела тебе косулю добыть. Цар… – Она спохватилась. – Маше мясо надо. И рыбы надо в Мурзинке прикупить.
Маша не обратила внимания на Катину оговорку. Она улыбалась – все ее страхи разрешились. Больше того, она приобрела собеседницу. А то из Николая и пару слов порой было трудно вытянуть.
Так и получилось. Теперь больше времени с Машей проводила Катя. Она взяла на себя и уборку, и готовку, что сразу отразилось на общем настроении: готовила Катя куда лучше и разнообразнее Николая. Но главное, с ней можно было поговорить. Болтала Катя без умолку. Теперь Маша знала характеристики всех представительниц женской части населения Коптяков, знала, чем живет и дышит деревня. Доверила ей Катя и свою мечту о замужестве:
– Мне семнадцать, уже засиделась-то в девках! Маманя не хочет меня за коптяковского выдавать, хочет за поселкового! А где они все? Кто на войне сгинул, кто служит, а кого вон в Красную армию забират! Нету женихов! В прошлом месяце в городе свадьбу видала! Жених такой баской да справной, а девку взял – тьфу! Глядеть не на че! На кого парни таращатся?
«Господи, – думала Маша, – какая она славная, какая мама у нее хорошая. И Коля. Что бы я без них делала? Лежала бы, наверное, где-нибудь мертвая».
Однако же, как только Маша пыталась узнать у Кати что-либо о себе, та сразу умолкала и на все Машины вопросы отвечала:
– Кольша не велел.
Но кое-что она все-таки узнала, хотя довольно своеобразным образом. Она попросила Катю осмотреть ее ноги. Та удивилась, но посмотрела.
– Ну и че?
– Подошвы какие?
– Розовые, – хихикнула Катя, – ну прямо как у младенца!
– Значит, не крестьянка! – сделала вывод Маша. – Босиком не ходила.
– Не, не ходила, – расхохоталась Катя.
«И руки не такие, как у Пелагеи Кузьминичны, – подумала Маша, – и даже не такие, как у Кати. Тяжелой работы не знали. Значит, дворянка? Или нет?»
Николай добыл-таки косулю, и Катя сварила суп. Разрезав мясо на мелкие кусочки, кормила Машу, давая запивать бульоном из кружки. Маша так наелась, что опьянела от сытости. Она с благодарностью смотрела на Николая и Катю, на глаза наворачивались слезы.
– Мне вас Бог послал, – прошептала она.
Через пару-тройку дней опять появилась Пелагея Кузьминична. Повязки с головы и с руки Маши она сняла. И вообще была довольна своей подопечной – раны заживали хорошо. И в целом девушка явно шла на поправку. Стала бодрее и веселее, уже могла занимать положение полусидя, откинувшись на подушки. Начала есть сама.
– Ты сама, сама теперича снедай, – велела ей Пелагея Кузьминична, – а то у тебя ручка-то совсем ослабла. А с головкой-то все ладно, все зажило. И волосы отрастат.
Маша захотела на себя посмотреть. Знала, что, залечивая ей рану на голове, остригли волосы. Катя достала маленькое зеркальце и поднесла ей к лицу. Маша ахнула.
– Господи, что это?
– То смерть косой огненной над тобой махнула, – сказала Пелагея, – и след свой оставила.
На коротко остриженных волосах надо лбом была отчетливо видна седая прядь. Разглядывая себя в зеркало, Маша подумала, что вот такой, коротко стриженной, она себя уже когда-то видела.
– Чехи-то пришли? – спросил молча наблюдавший за ними Николай.
– Пришли, – ответила мать. – И чехи твои пришли, и наши ахвицера. Вчерась толпой в Коптяки наезжали. И поручик наш с ними, и брат его. Забрали мужиков наших, Швейкина и других, и пошли к Ганиной Яме. Искали тама долго. Швейкин грит, много че нашли, вещей разных. А шахта пустая! Нету никого! И в городе ишшут, и в Верх-Исетском. И много находют.
Пелагея искоса глянула на княжну и перешла на шепот.
– Бают, коли найдут, дак того и в острог! Вещей царских наташшили, дурни, а того не скумекали, что искать будут. Бают, кардинер царский ходит и смотрит, како вешши царские узнат, пальчиком тыкнет, и того разом имат и в острог!
– Камердинер, наверное, – поправил мать Николай.
– Че? Ну да, я тебе и баю – кардинер!
– А что такое Ганина Яма? – спросила вдруг княжна.
Пелагея Кузьминична закашлялась.
– Место такое, – ответил Николай, – пруд в лесу.
На следующий день Маша попросила вынести ее на улицу, благо Пелагея Кузьминична это разрешила. Николай, немного смущаясь, подошел к лавке и бережно поднял на руки одетую в длинную белую рубашку Машу. Проходя через низкую дверь, ему пришлось наклониться, и Маша, чтобы удержаться, обняла его здоровой, левой рукой за шею. Когда за порогом Николай распрямился, Машина голова привалилась ему на плечо, а ее щека коснулась его щеки. Щека была немного колючая, от нее чуть-чуть пахло табаком, а из-за воротника косоворотки – терпким мужским потом. У Маши все поплыло перед глазами. Ей вдруг безумно захотелось, чтобы он унес ее на руках далеко-далеко и чтобы долго-долго не отпускал.
Потом они сидели на скамейке под навесом. Сидели молча, рядом, касаясь друг друга мизинцами. Слов было не нужно. Катюха то и дело выглядывала из избушки и улыбалась.
Когда Николай клал ее обратно на лавку, он, случайно или намеренно – девушка не знала, – коснулся губами ее щеки. Чуть-чуть коснулся. Потом распрямился и быстро вышел. Маше показалось, что сердце выскочит наружу, так оно колотилось. Щеки горели, она плохо понимала, что говорит ей Катя, которая, как обычно, не закрывала рта.
Катя, наконец-то заметив состояние княжны, подсела к ней.
– Ты че, Машуня, че с тобой?
Маша вдруг подалась вперед.
– Катя, а у Коли есть невеста? Ну или возлюбленная?
Она почувствовала, как заливается краской.
– У Кольши-то? – расхохоталась Катя. – Да ты че?
А потом нахмурилась и, быстро придвинувшись к Маше, торопясь, чтобы ей не помешали, проговорила:
– Да он же по тебе сохнет! Вот те крест!
Маше показалось, что что-то взорвалось внутри нее, что покраснели не только щеки, но и пальцы на ногах. Она, задыхаясь, откинулась на подушки и замерла в каком-то оцепенении.
Ночью ей приснился Николай. Он целовал ее и кружил на руках, а она плакала от счастья. И еще что-то такое было в этом сне, греховное, от чего Маша проснулась.
В избушке царил полумрак. Крохотный фитилек в плошке на столе давал света совсем чуть-чуть. Его стали зажигать после появления Кати. Теперь она спала на лавке, и хоть немного света было нужно, чтобы не наступить на Николая, спавшего на полу.
Маша осторожно приподнялась и посмотрела вниз, на Николая. Он спал, подложив под голову руку, и улыбался во сне. Маша долго, пока не устала, смотрела на него. Потом откинулась на подушку.
«Пропала», – подумала она и заснула.
V
Установилась теплая августовская погода. Дождей уже давно не было, и земля основательно высохла, что было как раз кстати – Маша начала ходить. Не сама, конечно, с помощью Николая. Первый раз она осторожно ступала босыми ногами по траве, одной рукой опираясь на костылек, сделанный им, а другой – на его руку. Николай не отказал себе в удовольствии и обнял Машу за талию. В течение всей, пока недолгой, прогулки девушка не могла понять, отчего у нее кружится голова: то ли от того, что она встала, то ли от близости Николая. Ей хотелось прижаться к нему, и было страшно это делать. Ей нравилось ощущение его руки, обнимавшей ее, и одновременно было стыдно.
Николай, а вернее Николай Петрович, с высоты прожитых лет прекрасно понимал ее состояние. Выросшая в замкнутом мире, практически лишенная общения с окружающим ее обществом, великая княжна была по-детски наивна. Она не знала вещей, известных любой деревенской девчонке с детства, в том числе и о взаимоотношениях полов. И дело не в наблюдении за животными, как принято считать, просто в крестьянской избе все спали в одном помещении: и взрослые, и дети. Все было ясно и просто. И с мальчишками начинали целоваться лет в одиннадцать-двенадцать. А что поделаешь, если иной раз девушку выдавали замуж в тринадцать лет. Как первую кровь пролила, так и невеста. Приходилось нарабатывать опыт. Великая княжна этого была лишена: с кем бы, интересно, она стала целоваться, скажем, в Царском Селе? Наивно-романтическим было и ее восприятие любви.
Николай старался как мог, пытаясь не обидеть Машу. Он собирал поздние лесные цветы, плел ей какие-то веночки, в общем – ухаживал. Все это с явного одобрения Катюхи и молчаливого неодобрения матери, в свои становившиеся все более редкими визиты все видевшей и подмечавшей. Девушка поправлялась и расцветала от любви. Не заметить это мог только слепой.
Пытаясь образумить сына, мать как-то, отведя его в сторонку, расстроенно и даже миролюбиво зашептала:
– Охолонись, Кольша! Ты че творишь, сыночек? Кто ты – и кто она? Крестьяне на царевнах только в сказках женятся. Тебе же плохо будет. То она щас беспамятна, а возвернется память, че она тебе скажет? Ведаешь?
– Мне все равно, мама, – глупо улыбался в ответ Николай. – Я люблю ее.
Повязка у девушки осталась только на боку – штык содрал большой лоскут кожи, и рана плохо затягивалась, часто мокла. Не доставляла Маше уже особой боли, а лишь неудобства. К счастью, целоваться она не мешала.
Николай учил Машу целоваться. Не то чтобы она совсем не умела, но делала это совершенно по-детски. Так маму целуют, сестру, подругу, наконец. Николай объяснил, как это нужно делать с мужчиной.
– Бесстыдство какое-то, – прошептала Маша, но, попробовав, уже не возражала, скорее наоборот.
Плотину в их отношениях прорвало совершенно неожиданно для обоих и, как это часто бывает, случайно. Маше были показаны прогулки, свежий воздух.
– Сил надо набираться, – сказала Пелагея Кузьминична.
Вот Маша и набиралась. Сопровождал ее, разумеется, Николай. У них появилось даже излюбленное место, недалеко от реки, на увале. Шитовский Исток в начале XX века был пошире, чем сто лет спустя, и в этом месте не так заболочен. С открытой полянки открывался прекрасный вид на долину речушки, на лес, на горы.
Они гуляли по лесу, как в песне поется, туда-сюда, и догулялись. Маша, как водится, оступилась, Николай, конечно же, подхватил ее, глаза их встретились, губы – тоже, и понеслось. Остановиться не смогли оба, да и не захотели.
Николай стал брать на прогулки шинель. Он стелил ее на траву, чтобы Маша, не дай бог, не застудилась. Ведь не деревенская девка. Они садились рядышком и приступали. Шаг за шагом, шаг за шагом Николай затягивал ее в любовный омут, давая все больше воли губам и рукам.
– Коленька, не надо, – шептала Маша и не сопротивлялась.
Оба находились в каком-то угаре, потеряв счет времени, не замечая ничего вокруг. Судя по сделавшимся уже довольно прохладными вечерам, был уже конец августа. Катя ушла в Мурзинку за рыбой, и они остались одни. Сидели на лавке в избушке, в полумраке. Лаская Машу, Николай в какой-то момент отчетливо понял, что если он захочет, то вот сейчас все получит. Маша, опьяневшая от любви и желания, уже позволяла ему практически все. А ему вдруг стало стыдно. Ведь, по сути, он воспользовался ее состоянием. Нет, любить она, безусловно, любила, причем именно его, но при этом не помнила, кто она.
«Как-то нечестно получается», – подумал Николай и остановился.
Маша, как ему показалось, потом смотрела на него с какой-то укоризной. Или ему это только казалось? А потом она попросила у Кати иконку. Маша часто молилась, бормоча что-то тихо, почти шепотом. Катя как-то раз случайно услышала, о чем она молится, и едва не разревелась. Стоя на коленях, Маша просила Господа и Пресвятую Богородицу о помощи и защите для Николая, Коли, Коленьки, просила о Пелагее Кузьминичне и о ней, Кате. Ничего она не просила только для себя.
– Понимаешь, у меня ничего не осталось, даже крестика нательного. Молиться можно и так, конечно, Бог услышит, но все-таки достань мне иконку и крестик.
– Кольша, у тебя же есть крестик, – вспомнила Катя. – Ты все равно не носишь, отдай Маше.
Николай с каким-то тяжелым чувством, как будто предчувствуя что-то, достал из висевшей на стене сумки крестик и протянул его Маше.
– Какой интересный крестик, – сказала она, поднося его к свету, – красивый.
Морщинка прорезала лоб, нахмурились брови, но, еще продолжая улыбаться, Маша рассматривала крестик.
– Коля, откуда он у тебя? – растерянно спросила девушка, все больше хмурясь. Улыбка слетела с ее лица. Оно сделалось напряженным и даже злым. – Это же мой крестик! Я узнаю его, я его отдала солдату, охраннику в том доме… где…
Ее лицо исказила гримаса ужаса. Николай отдал бы все на свете, только бы не видеть этого ее лица. Он уже все понял.
Блуждающий взгляд княжны остановился на нем.
– Это же ты, ты тот солдат, который помогал Алеше, когда мы гуляли с ним, я и мама. – Она запнулась, замолчала на мгновение, силясь что-то вспомнить, и вспомнила: – Мама, Алеша и все, все… Их же убили… Убили там, в подвале! В них стреляли! И всех убили! Убийцы! Я помню их лица! Их кровожадные хари! И ты… – Ее широко распахнутые глаза остановились на Николае. – Ты тоже там был, да? Ты тоже убийца! Ты убийца!
А потом она закричала. Закричала так страшно, что остолбеневшая было Катюха выскочила из избушки.
– Ну вот и сказке конец, – вздохнул Николай и вышел вслед за сестрой.
Они присели на бревно возле очага.
– Что теперь будет-то, Кольша? – спросила сестра.
– Не знаю, – честно ответил брат. – Ты не ходи туда, пусть выкричится.
Маша кричала долго. То замолкала, как будто отдыхая, то начинала стонать или, что правильнее, выть. Так воют волки, тоскливо и безысходно. Потом опять кричала. Потом все стихло.
Николай подумал, что она совсем не плакала, что удивительно. Он поднял голову. Маша, нет, не Маша, а великая княжна Мария, бледная как смерть, стояла у порога в одной рубашке и смотрела на него. Николай встал, вслед за ним поднялась и Катя. Княжна подошла к нему, а потом, чего он никак не ожидал, опустилась на колени, обняла его ноги и, глядя на него снизу, сказала дрогнувшим голосом:
– Коленька, я обидела тебя! Ты прости меня! Прости!
Николай сел на землю и обнял ее. И тогда она зарыдала. Он молча (что тут можно было говорить?) гладил ее дергавшуюся спину, целовал в торчащие ежиком волосы. Потом опять целовал и гладил. Рядом, уткнувшись Маше в плечо, ревела Катюха.
Наконец Николай прогнал ее со словами:
– Вечерять будем нынче, ли че?
Когда Катя ушла, он взял Машино лицо руками и стал целовать ее в мокрые от слез глаза, а она, обвив руки вокруг его шеи, целовала его в ответ. Несмотря на всю трагичность ситуации, Николай был счастлив: любовь победила!
Когда она наконец затихла, обессилев, он отвел ее в заимку и налил ей отцовского самогона. При этом выяснилось, что Маша ничего крепче шампанского в жизни не пила. Пришлось учить, давать запить, закусить, а потом налить еще. Потом Маша отключилась.
Она проснулась утром. Было еще совсем темно, но Маша почему-то была уверена, что уже утро. Голова не болела, но в теле было ощущение, что на ней потопталась пара слонов. На соседней лавке посапывала Катя, на полу тихо всхрапывал Николай.
«Он еще и храпит», – подумала Маша и улыбнулась.
Спать уже не хотелось совсем – мысли начисто прогнали сон.
«Значит, вот как, я великая княжна Мария Николаевна, дочь последнего императора России. Боже мой, боже мой! Мой бедный золотой папа, мама, девочки мои милые – Ольга, Татьяна, Анастасия! Мой дорогой Алешка! За что они нас так? За что? Боже, я же вас уже никогда не увижу! Боже, за что? Как же мне жить теперь? Папа, душка, мой единственный золотой папа! Швыбз, милый мой Швыбз!»
Слезы покатились по ее щекам. Девушка плакала тихо, стараясь никого не разбудить. Ведь это очень личное – прощание с близкими.
Спустя некоторое время она успокоилась, но пришли новые мысли и воспоминания. Память как будто отыгрывала упущенное время.
«Господи, как хорошо было в Тобольске! Зачем нас перевезли в этот проклятый Екатеринбург, в этот проклятый дом? Конечно, чтобы убить! А остальные? А Евгений Сергеевич? А Иван Михайлович и Алексей Егорович? А бедная Аннушка? Их-то за что? За верность? За то, что не оставили нас в беде? Боже мой, а остальные, те, кто уехал с нами из Тобольска? Где они все? Где сейчас Шурочка, Лиза, Настенька Гендрикова? Неужели тоже убиты? Боже, сколько крови! Сколько крови! Кругом только ненависть и смерть!»
Ей стало страшно, и она снова заплакала.
«Как же все это пережить? Как? Мама сказала бы, что надо молиться, что на все Божья воля! Да, так оно и есть! И мое спасение – тоже Божья воля! А как иначе? Господь послал мне Николая, и он спас меня! А я с зимы в церкви не была!»
Тут она совершенно невпопад вспомнила Царское Село и другого Николая – лейтенанта Николая Деменкова. Маша грустно улыбнулась. Как давно все это было: довоенный Крым, «Штандарт», Ливадия, ее влюбленность в «толстяка Деменкова», как называли его сестры.
«И вовсе он не был толстым, – подумала она и испугалась, что думает о нем в прошедшем времени. – Нет, нет, не надо! Пусть он будет жив, пусть у него все будет хорошо! Мы виделись в последний раз весной шестнадцатого года, пусть он запомнит меня такой, милый душка Деменков, моя первая любовь».
Она подумала о том, какой по-детски наивной была тогда. И глупой. Подумала о том, насколько ее нынешнее чувство сильнее и объемнее, и поняла, что вот это – та самая соломинка, за которую можно ухватиться и спастись.
«Нет, в монастырь я не пойду, прости меня, Господи! Я не готова к такой жертве! Я жить хочу, жить и любить! У меня есть мой Коленька! Я спрячусь за его спиной от всех бед и буду просто жить!»
Она вдруг вспомнила о своем высказанном когда-то в детстве и вызвавшем много смеха у близких желании выйти замуж за солдата и родить ему двадцать детей.
«Вот и выйду, – улыбнулась она, – и рожу!»
От мыслей о Николае ей стало теплее на душе, она успокоилась и больше не плакала.
Когда Николай проснулся, Маша лежала на лавке на боку, подложив руку под голову, и смотрела на него.
– Коля, а ты храпишь, – оповестила она.
Николай растерялся. Он был готов к слезам, крику, да к чему угодно. А тут вдруг: «Ты храпишь».
– И че? – только и нашелся он.
– А ниче. – И Маша показала ему язык.
У Николая отлегло от сердца. Он обнял ее и стал целовать в щеки, губы, глаза. Маша отвечала тем же.
– Эй, вы! – раздался Катюхин голос с соседней лавки. – Бесстыдники!
Николай отшатнулся, а Катя весело расхохоталась. Она сидела на лавке и, болтая босыми ногами, смотрела на них.
– Уймитесь!
Пришлось взять себя в руки и заняться обычными утренними делами.
Когда сели за стол, Катя спросила:
– Маш, а как тебя теперь называть?
– Когда теперь? – удивилась Маша.
– Когда ты все вспомнила?
– А что это меняет?
– Ну, не знаю. Ты царевна ведь. А мы кто?
– Перестань, – резко оборвала ее Маша. – Чтобы я этого больше не слышала! Ты мне как сестра теперь! Нет здесь никаких царевен, и княжны великой нет! Была, да вся кончилась! Есть Маша, просто Маша, поняла?
«Ну да, – подумал Николай, – просто Мария. Если бы все было так просто!»
Утреннее Машино оживление вскоре сменилось грустью. Она сидела на улице, греясь под еще теплым августовским солнцем, и сосредоточенно рисовала прутиком какие-то геометрические фигуры на земле.
– Коля, ты должен мне все рассказать. Все, что видел. Ты говорил, что вытащил меня из могилы. Расскажи.
Николай отложил в сторону лапоточки, которые плел для Маши (ходить босиком становилось прохладно), и вздохнул.
– А надо?
– Надо! – Маша смотрела ему прямо в глаза.
Николай понял, что она не отступится, да и он сам не отступился бы на ее месте, и честно рассказал все, как было, не упомянув только разговоры ермаковских бойцов о княжнах и царице.
Маша сидела молча, не плакала, только побледнела. Рядом тихо всхлипывала Катюха.
– А почему ты решил заглянуть в шахту? – спросила Маша.
– Не знаю. Как будто что-то подтолкнуло!
Маша кивнула. Похоже, это объяснение полностью удовлетворило ее.
Николаю показалось, что Маша приняла для себя какое-то решение, и теперь все факты выстраивались ею в соответствии с ним так же, как нанизываются бусинки на нитку.
А потом, переполошив всех, прибежала Анька. Оказалось, прихворнула мать, и потребовалась помощь старшей сестры. Николай забеспокоился было, но Анька сказала, что ничего серьезного, так, бабские дела.
– Давай, Катюха, – торопила она сестру, – тятька на озере ждет.
Девушки ушли, и Николай с Машей остались одни.
– Погуляем, – предложил Николай, – последние теплые денечки, скоро осень.
Маша кивнула. Прихватив шинель, пошли не торопясь на полюбившееся место на берегу Шитовского Истока. Шли молча. Николай обдумывал, когда начинать с ней важный разговор о будущем, а о чем думала Маша, он, естественно, не знал. Впрочем, это быстро выяснилось.
– Коля, – тихо сказала Маша, – помнишь тот день, когда Катя ходила в Мурзинку за рыбой?
Николай кивнул. Еще бы он не помнил!
– Почему ты тогда вдруг остановился?
Николай посмотрел на Машу. Она сидела рядом, поджав ноги в носках и лапоточках, в сине-красном сарафане, надетом поверх рубашки. Крестьянская одежда удивительно гармонировала с ее чисто русской внешностью. Она наклонила голову и посмотрела на него.
«Что ты, милая, смотришь искоса, низко голову наклоня», – вспомнил Николай слова одной известной в будущем песни.
– Потому что это было бы нечестно по отношению к тебе.
– Нечестно? Почему?
– Потому что ты не помнила, кто ты; и вообще, это было бы подло с моей стороны – воспользоваться… – Он не договорил.
Маша придвинулась к нему, обняла, уперлась лбом в его лоб и, глядя в глаза, прошептала:
– Теперь я все знаю. Я – царская дочь, а ты – солдат. И это ничего не меняет. Я люблю тебя, и, пожалуйста, не останавливайся! Я умоляю тебя: не останавливайся!
И он не стал останавливаться.
Потом, когда, оглушенные всем произошедшим, они лежали рядом на шинели, Маша вдруг засмеялась.
– Ты чего? – испугался Николай.
– Знаешь, а я ведь совершенно не знала, как все происходит. Я думала, мужчина и женщина ложатся спать вместе, а потом рождаются дети. А оказывается, все так сложно и интересно! Я теперь женщина, да?
– Женщина, – подтвердил он.
– Никогда не предполагала, что это будет так.
– Как?
– Ну, вот так, на шинели, под небом и солнцем. А главное, с любимым!
– Был бы кто-то другой.
– Ты ничего не понимаешь и не знаешь! – Маша приподнялась на локте. – Сейчас царевны, конечно, не уходят в монастырь, но замужество по государственным соображениям в порядке вещей. Перед войной ходили разговоры, что нас должны были выдать замуж за четырех балканских принцев – Румынии, Болгарии, Сербии и Черногории. Нашего согласия, разумеется, никто бы не спросил. А уж о любви и разговора не шло! Зато был бы окончательно решен балканский вопрос!
Она помолчала, что-то обдумывая.
– Я не хочу, как тетя Ольга!
– Как кто? – переспросил Николай.
– Как моя тетя, великая княгиня Ольга Александровна! Ей было девятнадцать лет, как мне сейчас, когда ее насильно выдали замуж за герцога Ольденбургского. Она почти десять лет добивалась развода у папа и только в шестнадцатом году смогла выйти замуж за любимого человека. Я не хочу повторять ее судьбу!
Ничего нового для Николая Маша не сообщила. Он хорошо знал эту историю. Герцог Ольденбургский предпочитал молодой жене молодых адъютантов. В итоге великая княгиня после пятнадцати лет брака оставалась девственницей. Действительно, врагу не пожелаешь!
Впрочем, слушал Машу он вполуха, его сейчас занимало другое. Он обдумывал причину неожиданного ее напора. И в итоге решил, что это попытка перекрыть одну эмоцию другой. А так все чисто по-женски: плохое настроение – шопинг – хорошее настроение. В данном случае вместо шопинга – любовь.
– Ты замуж меня возьмешь?
Николай закашлялся.
– И как ты это себе представляешь?
– Обыкновенно, – даже удивилась Маша. – Мы обвенчаемся и будем жить.
– Где?
Маша задумалась.
– У вас в деревне. Дом построим. Ты против?
Теперь уже Николай, приподнявшись, посмотрел на Машу.
– Ага, и корову купим. Я буду рыбачить, а ты – доить. Ты доить-то умеешь? А что такое литовка, знаешь?
– Я научусь, – прошептала Маша.
– Знаешь, давай решать вопросы не все сразу, а хотя бы по мере их поступления. На самом деле не все так просто, как тебе кажется. Была царевна, стала крестьянка! Материализовалась из воздуха или сама вышла, потихоньку, из обезьянки?
Предвосхищая Машин вопрос о его знакомстве с теорией Дарвина (вопроса о творчестве Льва Кассиля он не опасался по причине отсутствия оного в этом времени), Николай наклонился к ней и поцеловал в нос. Маша фыркнула.
– Катюхи не будет дней пять-шесть, и все это время наше. Давай жить сегодняшним днем. – И он притянул ее к себе. – Я люблю тебя больше жизни.
«И все-таки мы обвенчаемся», – подумала она, обнимая его.
Николай оказался прав – Катя появилась спустя пять дней. Как прошли эти дни, он помнил плохо. Ему казалось, что время остановилось или же спрессовалось до невозможности. Ночь сменяла день, день – ночь, а они, кажется, даже не замечали этого, для них ничего не менялось. Похоже, они даже толком не ели за эти дни: во всяком случае, Катя с недоумением осматривала горшки и кастрюльки на печке.
Маша была счастлива. Проснувшаяся в ней женщина хотела всего и сразу, как будто стремясь наверстать упущенное время. Бутон распустился в прекрасный цветок, и Николай держал его в руках бережно и нежно, стараясь не обидеть, не сделать больно. Наивно-романтическое отношение к любви улетучилось как дым, любовь повернулась к Маше совсем другой стороной, куда более сильной, страстной и всепоглощающей. Она забыла обо всем, ничто ее сейчас не интересовало, только любимый. Она пьянела от своих чувств и не хотела трезветь.
Но пришлось – в запертую дверь избушки постучалась Катя. Хорошо, что в тот момент они просто спали. Увидев их испуганные и растерянные лица, Катюха прыснула, а заметив расстеленные на полу одеяла и шинель, смутилась. Они что-то отвечали ей невпопад, и она вскоре просто махнула на них рукой.
А время было уже к обеду, так что вскоре сели есть. Катюха ахнула, видя, как они набросились на еду. Маша, покраснев и не выпуская из рук ложки, обняла ее и стала целовать.
– Катенька, ты чудо! Я так тебя люблю!
Николай смотрел на них и улыбался.
А ночью настигла боль страшной утраты. Маша проснулась и своим диким криком подняла всех. Сон. Она увидела страшный сон: полуподвал, треск револьверных выстрелов, расколотую пулей голову младшего брата, истекающую кровью мать… И закричала от ужаса. Девушку трясло, зубы стучали о края кружки, которую ей подала Катя, и вода расплескивалась на одеяло. Успокоилась она только спустя примерно час.
Николай сел ей в изголовье и положил Машину голову себе на колени. Только после этого великая княжна заснула и спала хорошо и спокойно, чего нельзя было сказать о Николае. Промучившись так три ночи, он нашел доску пошире и нарастил лавку. Теперь они могли спать вдвоем. Было тесновато, конечно, но терпимо. Главное, Маша спала спокойно.
В начале сентября их навестила мать. Она вошла в избушку и поклонилась княжне в пояс со словами:
– Здравствуй, царевна-красавица!
Маша вскочила.
– Пелагея Кузьминична! Не смейте, слышите, не смейте! Вы мне как мать, вы меня выходили, не смейте кланяться!
Она обняла женщину и расцеловала ее.
– Как скажешь, милая, как скажешь, – вздохнула Пелагея. – Давай осмотрю тебя.
Через полчаса она позвала Николая в избушку.
– Присядь, сынок. Значица так, с царевной все ладом, хоть щас под венец.
Маша густо покраснела, а Катюха, не удержавшись, прыснула. Мать молча посмотрела сыну в глаза и тяжело вздохнула.
– Гости были на деревне давеча. Ахвицера. Поручик наш, Шереметьевский, и еще один постарше.
– Чего хотели? – спросил Николай, отводя глаза от материного взгляда. – Опять вещи искали?
Он не сказал чьи, полагая, что это и так понятно.
– Тебя они искали, – ответила мать. – Поручик по секрету баял, что бумага есть, где все пособники большаков прописаны, и ты тама есть. Потому велено тебя имать – и в острог.
– За что? – вскинулась Маша.
– За то, царевна-красавица, что царя, батюшку твово, охранял, царствие ему небесное. Вся охрана у них прописана, и всех велено имать. Ахвицера шибко злы на большаков за царя, лютуют.
– Что же делать? – растерянно спросила Маша.
Николай молчал.
– Сидеть вам здеся надо. Может, утихнет все. Тебе-то, царевна-красавица, ниче не сделат, а Кольша у меня один.
– У меня тоже, – прошептала Маша, подняв на нее глаза.
VI
Пелагея Кузьминична сняла с Маши мерки, пояснив, что Катюхины вещи ей не подойдут, и шмутки (так она сказала) надо будет поискать по деревне или пошить новые. Катюхе она велела остаться, проворчав при этом, что без нее энти совсем с ума сойдут со своей любовью.
Потянулись сентябрьские дни, поначалу довольно теплые, что позволяло влюбленным проводить время на берегу Шитовского Истока. Предаваться любовным утехам, как это как-то назвал Николай, вызвав приступ ужаса и осуждения таким определением у Маши, в избушке было уже нельзя из-за присутствия Катюхи. Сестра, кстати, как-то утром ошарашила его вопросом:
– Кольша, а Маша, часом, не в тяжести?
Николай растерялся. Это обстоятельство он как-то упустил из виду. Беременность Маши была бы сейчас совсем некстати. Больше того, она разрушала всё, все его замыслы.
Увидев, как побледнел брат, Катюха хихикнула:
– Что, братик, спужалси? Как кувыркаться каждый день, так то да, а как покумекать, че с того с девкой станется, то вам, мужикам, недосуг? Ты ж первый у нее, Кольша! – Сестра легонько постучала брата по лбу согнутым пальцем. – Она ж как пьяная от любви-то, глаза шальные, ниче не сображат.
– Так есть че? – спросил Николай.
– Нет, – буркнула Катюха, – она вона с утра клюкву пошла давить.
Николай, не понимая, уставился на сестру, а потом сообразил, что у Маши начались месячные.
Озадаченный, он решил сразу поговорить на эту тему с Машей, но не учел женской физиологии. Маша внезапно разозлилась, и они поссорились – едва ли не первый раз за все время.
Надменно поджав губы, Маша поинтересовалась:
– Ты вообще не хочешь иметь детей или не хочешь их от меня?
Николай опешил – вскинув голову, буравя его своими синими глазами, в простом крестьянском сарафане и лаптях перед ним стояла великая княжна! Его попытка объяснить ей, что дело не в этом, не имела успеха и только вызвала новый поток обвинений бог знает в чем. Впрочем, когда Маша спустя пару часов из-за какого-то пустяка поссорилась и с Катюхой, он успокоился, поняв, что внезапная сварливость – это следствие ее состояния. Плюнув, он взял винтовку и ушел в тайгу.
К этой теме вернулись спустя несколько дней, когда к Маше вернулся ее прежний характер. Выяснилось, что о взаимосвязи цикла месячных и способности женщины забеременеть она не подозревала, просто считая этот период чем-то вроде Божьей кары за греховную женскую суть. Николай еще раз поразился принципам воспитания девочек в царской семье. Услышав же от смущенной и покрасневшей Маши, что дни месячных она, ее сестры и мать называли «визитом от мадам Беккер», едва не рассмеялся.
Щекоча усами, он прошептал ей на ушко:
– А кто такая мадам Беккер?
– А я не знаю, – захихикала Маша.
Она начала помогать Катюхе на кухне, несмотря на все ее протесты.
– Я тоже кое-что умею, – с вызовом сказала она.
И, что удивительно, – действительно кое-что умела.
– Научилась в Тобольске, а особенно уже здесь, в Екатеринбурге, – пояснила она.
Николай понимал, что она делает это специально для него, как бы пытаясь доказать, что вполне может быть женой простого человека.
Как-то раз вечером, когда Маша с видимым удовольствием поставила на стол пирог с грибами, выпеченный под руководством Кати, он спросил:
– А ты потом жалеть не будешь?
– О чем? – не поняла Маша.
– О том, что могла что-то изменить в своей жизни, в жизни других людей, в жизни своей Родины, наконец, но не стала и выбрала другой путь. Тоже, конечно, непростой, но куда менее ответственный.
Маша опешила. Она смотрела на Николая широко открытыми глазами. Понимая, что речь идет о чем-то важном, притихла и Катя.
– Понимаешь, один умный человек сказал, что корона слетает только вместе с головой.
– Она и слетела, – перебила его Маша.
– Да, – вздохнул Николай, – у твоего отца, к сожалению, да, но не у тебя.
– У меня нет короны!
– Но может быть! Если только ты сама не примешь иного решения! Ты – великая княжна и всегда ею останешься! Да, ты можешь научиться доить корову, косить траву, стирать белье и делать многое другое. Ты можешь выйти замуж за солдата и родить ему двадцать детей, – при этих его словах у Маши удивленно взметнулись брови, – но при этом ты все равно не забудешь, кто ты такая! Главное, чтобы спустя много лет тебе – царской дочери – не стало стыдно за то, что ты могла бы сделать что-то очень важное и нужное, но не сделала.
– Стыдно перед кем? – внезапно севшим голосом спросила Маша.
– Как минимум перед своими близкими. Их смерть не должна быть напрасной, иначе зачем Бог спас тебя? Неужели всего лишь для того, чтобы ты вышла замуж за солдата?
Маша молча смотрела на Николая. Ее губы дрожали.
– Такие вот дела! Так что ты определись, кто ты: ваше императорское высочество или, может быть, добрый толстенький Тютя?
Рот Маши непроизвольно открылся. Испуг и изумление смешались на ее лице, а глаза, казалось, распахнулись еще больше.
– О, – улыбнулся Николай, – теперь это уже не блюдца, а целые тарелочки.
– Как? Откуда? – Изумлению Маши не было предела. – Откуда ты это знаешь, про Тютю и блюдца? И вообще, Коля, ты меня пугаешь. Ты иногда говоришь как высокообразованный человек, закончивший университет, на хорошем литературном языке. И еще мне порой кажется, что ты намного, намного старше меня.
Понимая, что ковать железо надо, пока горячо, и что этого разговора не избежать, Николай прикрыл глаза и прочитал по памяти письмо Александры Федоровны, адресованное Маше:
Моя дорогая Машенька! Твое письмо меня очень опечалило. Милое дитя, ты должна пообещать мне никогда впредь не думать, что тебя никто не любит. Как в твою головку пришла такая необычная мысль? Быстро прогони ее оттуда! Мы все очень нежно любим тебя, и только когда ты чересчур расшалишься, раскапризничаешься и не слушаешься, тебя бранят, но бранить не значит не любить…
Ты обычно держишься в стороне от других, думаешь, что ты им мешаешь, и остаешься одна… вместо того чтобы быть с ними. Они воображают, что ты и не хочешь с ними быть… Ну, не думай больше об этом и помни, что ты точно так же нам дорога, как и остальные четверо, и что мы любим тебя всем сердцем.
Очень тебя любящая старая мама.
А потом короткое письмо отцу, написанное в декабре 1915 года. Он помнил на память почти все ее письма, знал, что у великой княжны Марии была великолепная память, и рассчитывал на это.
Мой дорогой золотой Папа!
Сейчас я сижу на полу у Мама в кабинете, она сама лежит на кушетке. Аня сидит в Твоем кресле, а сестры сидят на стульях и работают. Только что были на панихиде по Соне. Ее маленькая горничная Устинья ужасно плакала. Завтра Ольга и Татьяна едут в Петроград, первая – на пожертвования, а вторая – на комитет. Крепко Тебя и Алексея целую.
Твой собственный Казанец
Маша, в ужасе и изумлении прикрыв руками рот, словно стараясь задавить вырывавшийся крик, отшатнулась к стене. Она, безусловно, вспомнила оба письма. Письма, которые Николай видеть никак не мог! Она смотрела на него с каким-то благоговейным ужасом.
– Коля, кто ты?
– Не бойся, я не дьявол во плоти! Дьявол не мог бы носить крест.
И он показал ей нательный крестик, висевший у него на шее. Тот самый, который она ему подарила. Этот факт несколько успокоил Машу, но растерянность и изумление не проходили.
– Но как? Ты читаешь мысли?
Николай хмыкнул. Если бы все было так просто.
– Попытаюсь объяснить. Ты знаешь, что у каждого человека есть душа?
– Конечно. – Маша даже удивилась наивности его вопроса.
– Материалисты называют ее сознанием. Как ты считаешь, может душа одного человека вселиться в другого?
– Не знаю, – растерялась Маша, но тут же поправилась: – Думаю, все в руках Божьих!
Она перекрестилась.
– Знаешь, – задумчиво сказал Николай, – я в Бога верю куда слабее, чем ты, но готов с тобой согласиться. Иного объяснения я не нахожу. Во всяком случае, материалистической науке перемещение сознания неизвестно. Я о таком никогда не слышал.
– О чем ты говоришь, Коля?
– О том, что вот живет такой человек, Николай Петрович Мезенцев, о котором ты все знаешь, живет себе и живет, а потом бац, – и в него перемещается душа его внука, полного тезки, тоже Николая Петровича Мезенцева, только не восемьсот девяносто четвертого, а тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года рождения.
– Как такое возможно?
Маша смотрела на него уже не блюдцами или тарелочками, а целыми блюдами. Рядом испуганно моргала глазами совершенно обалдевшая от услышанного Катюха.
– Как видишь, возможно! Внук, как я понимаю, умер ночью семнадцатого июля две тысячи восемнадцатого года, а его душа переместилась на сто лет назад, в тело деда. И тоже в ночь семнадцатого июля, только девятьсот восемнадцатого года.
Поскольку обе девушки потрясенно молчали, Николай продолжил:
– Понимаешь, жил человек. Учился, закончил школу, институт, получил диплом инженера, женился, потом развелся, работал – словом, жил обычной человеческой жизнью. Но суть не в этом. Был в его жизни один очень большой друг – его собственный дед. Причем полный тезка. Внука, собственно, и назвали в честь деда. Дед прожил большую жизнь, много воевал, много работал, отдыхал вот только мало. И была у деда заветная шкатулка, где он хранил самое ценное, что у него было: три Георгиевских креста, ордена Красной Звезды, Отечественной войны и Трудового Красного знамени медали «За оборону Москвы» и «За победу над Германией». Хранился там и маленький крестик, серебряный такой, с жемчужинками. А еще деда всю жизнь мучила совесть за что-то, в чем он участвовал летом восемнадцатого года. Он так и умер, не простив самого себя.
А через много лет странный случай произошел и с внуком. Он влюбился, и ладно бы в живого человека: как говорится, седина в бороду, а бес – в ребро! Нет, он влюбился в фотографию, точнее в девушку на фотографии. Был он как-то раз в Екатеринбурге, а сам он родился в этом городе, хотя позже переехал в Москву. Так вот, внук пошел посмотреть царские места, то есть места, связанные с пребыванием в Екатеринбурге царской семьи в девятьсот восемнадцатом году. От дома Ипатьева уже ничего не осталось, так как его снесли в семидесятых, а на месте дома построили Храм на Крови. Вот он и пошел его посмотреть. И увидел на ограде храма огромное фото царской семьи. Он и до этого его видел, конечно, так как после нескольких десятилетий забвения, в девяностых годах, эта тема стала очень популярной. Публикаций было множество. Но тут фото было очень большим, почти в человеческий рост. Одна из великих княжон привлекла внимание внука и так его зацепила, что все свое свободное время внук стал посвящать сбору материалов о ней – фотографий, статей, архивных документов, ее писем и писем к ней. А потом понял, что влюбился!
Потом внук умер, и его душа переместилась в тело деда, став единым целым с его душой. И тогда внук все понял! Понял, что это за крестик, чего всю жизнь не мог себе простить дед, понял, что они оба с разницей в век любили одну и ту же девушку, которую дед никак не мог спасти, но которую сумел спасти его внук. А ты спрашиваешь, почему я заглянул в шахту… Да потому и заглянул, что…
– Я все поняла, Коленька! – перебила его Маша. – Это Господь послал твою душу за мной! Это Божья воля! – Она перекрестилась.
Глянув ей в глаза, Николай понял, что она поверила ему сразу и безоговорочно. И помогла ей в этом искренняя и глубокая вера в Бога, не требовавшая никаких объяснений с точки зрения материалистической диалектики, или, как ее там, тенденции парадоксального явления. Божья воля, и все! Да и сам он, признаться, ну ничем иным объяснить все, что произошло с ним, не мог.
– Я не знаю, – продолжил он, – где нахожусь. То ли это прошлое моего варианта истории, то ли другого. В нашем времени существует теория множественности параллельных миров. В любом случае развилка уже произошла в тот момент, когда я вынул тебя из шахты. Даже раньше, когда сел в грузовик вместо Пашки Медведева.
– Значит, в той, другой истории я погибла? – Голос Маши дрогнул.
– Да, со всей семьей.
– Я че-то не пойму, – подала голос Катя, – ты мой брат ли че?
– Твой, твой, – засмеялся Николай, – но и внучатый племянник тоже. Только я, бабуля, никогда тебя не видел, потому что ты умерла в тысяча девятьсот двадцать втором году от голода.
– Как это?
– А вот так! И умрешь снова, если ничего не изменить.
– Но ведь история уже изменилась, если я жива, – возразила Маша.
– Изменилась. Для меня, для тебя, для Катюхи, моей семьи, односельчан, да и все, пожалуй. Все остальное идет как идет. И будет идти, если ты будешь доить корову и косить сено.
Маша опустила голову, а потом вдруг подалась вперед: