Журнал «Юность» №06/2025

Литературно-художественный журнал
Выходит с июня 1955 г.
© С. Красаускас. 1962 г
Поэзия
Николай Шамсутдинов
Советский и российский писатель, переводчик, общественный деятель. Родился на полуострове Ямал Тюменской области в 1949 году. Окончил Литературный институт имени А. М. Горького. Член Союза писателей СССР и Союза российских писателей, автор 64 книг, включая четыре книги переводов национальных поэтов России и 11 книг, вышедших за рубежом.
Памяти художника Соколова
- Благословенное лето… Над нами
- Сыро топорщится в небе звезда…
- Сизою свежестью – прет за подрамник,
- Крупной росою кропит лебеда.
- Поздно, взрываясь ознобными снами,
- Зарубцевалась военная память…
- Стонет и плачет, если вглядеться
- В эти полотна, военное детство…
- Черным крылом – легла похоронка
- На поседевшее сердце ребенка.
- Тусклые зори, незрячие ночи,
- Плоть иссушая, голод пророчат.
- Что за щемящая тяжесть в предсердье,
- Точно, тихонько касаясь руки,
- Вновь протянуло тебе милосердье
- Светлую пригоршню темной муки?
- Радостный хлеб с лебедою! Россия
- Превозмогала сиротство в себе,
- И не единого – жизнь замесила
- На лебеде, на лебеде…
- Дай мне созвучие дела и слова!
- Это из бледного прошлого – снова
- Тянет ладони седая старуха:
- Пригоршня жизни – от чистого духа!
- Каждый мазок твой, товарищ мой, плотен,
- И, вдохновеньем твоим налита,
- Темная муза печальных полотен,
- Сквозь лихолетье – растет лебеда.
- Так воплощайте в мазке и бетоне
- Прикосновенье дающих ладоней,
- Хоть непривычно порою для слуха:
- Пригоршня жизни – от чистого духа!
- То состояние длится и длится…
- Но задержись посреди суеты —
- Оскудевает в несущихся лицах
- Горький, пронзительный свет лебеды…
- Шорох вечерний к окну подступает,
- Память тебя из избы вызывает.
- В светлое время познала рука
- Теплую тайну ржаного мазка.
- Тайна – не творчество, тайна – касанье…
- Снова холсты первозданно белы,
- И шевельнулось навстречу – мерцанье
- Необоримой твоей лебеды.
- Тихие окна – зашторены плотно,
- Свечи заплаканы, свечи бледны,
- И догорают в закате полотна,
- Как лебединая песнь лебеды…
- Вас выведут цветы – уверенная мальва,
- Застенчивый жасмин – из пыльной суеты,
- Из мутной духоты на холодок завалин,
- К подталому окну вас выведут цветы.
- Сад – музыка…
- Аккорд мать-мачехи и мака!
- Светло поет вода, по листьям топоча.
- Как Пан, голубоглаз – гори моя бумага! —
- Хозяин у ворот, подсолнух у плеча.
- В окне гудят цветы, принцессы и дурнушки.
- Темно твое чутье, цветочная пыльца.
- Но высекает свет в закатной комнатушке
- Кремневая слеза с каленого лица…
- Девичий голосок прошелестел: «Отец…»
- Он выбрит и высок. Но почему слепец?
- …Простудой моровой сквозили перелески.
- В усталые виски стучала тишина.
- Оцепеневший мир. Ни голоса, ни всплеска
- Под ледяною толщей сомкнувшегося сна.
- Постанывал во сне полусожженный Гомель.
- В глухом окне луна клубилась, точно отмель.
- Бескровные поля. Расхристанные дали.
- Библейские снега, вытаптывая в лед,
- Железный лязг и брань…
- Село офлажковали,
- И, заголив сады, ударил огнемет.
- …Очнулся он один, но не увидел вьюги.
- Обугленная мгла перед глазами. Лишь,
- Едва от забытья, подламывая руки,
- Сиротская судьба завыла с пепелищ,
- …Заношенная мысль в его мозгу ютится.
- Он стынет у окна, глотая отчий дым.
- Страшна его тщета: не дерево, не птица —
- Обугленные сны роятся перед ним.
- Так выручай, земля – праматерь! Сокровенен
- Ушедший в душу свет, хотя глаза пусты.
- Уже который год сиделками по смене
- Его из лета в лето передают цветы.
- …Покатится гроза по хриплым водостокам.
- Отряхиваясь, сад под ливнем запоет,
- Гвоздика полыхнет с промытого востока,
- Мерцание ее пронижет небосвод.
- Камелия и мак, дыхание левкоя.
- Девичий голосок. Подсолнух за плечом.
- Бездонные цветы под зоркою рукою,
- И каждый их поклон любовью отягчен.
Анна Ревякина
Родилась в Донецке.
Автор 17 поэтических книг.
Обладатель и финалист множества международных и национальных литературных премий. Произведения переведены на 19 языков. Доцент факультета мировой политики МГУ имени М. В. Ломоносова.
- Уже утро, а я к тебе все еще без стиха…
- Наполняю легкие воздухом – сорванные меха,
- но наружу ни звука. Тихо, словно рассвет в раю.
- И душа еще молодая, держится на клею.
- Ни с какой стороны не отходит, чистая как слеза,
- еще верит в то, что случаются чудеса.
- И одно из чудес – твой профиль, когда ты спишь.
- А другое – когда вода звонко каплет с крыш
- в январе (я пишу, но читается – в янтаре).
- Мы застыли двумя стрекозами на заре
- этой новой эпохи – безымянной еще пока.
- И над нами плывут поэтические века.
- Пусть снаружи хоть что – потоп ли, война ли, мор.
- Продолжай из снов своих с душой моей разговор,
- обнимай ее словом, не бойся, не нанесешь вреда.
- Потому что именно словом обнимают души и города.
- Потому что именно слово – и есть бессмертие наших душ.
- Что до грязно лающих, завистников и кликуш,
- то они существуют затем лишь, чтоб был контраст.
- Неужели не знал ты? Живешь, будто в первый раз…
- Нет никаких сильней или слабей,
- есть счастье – полна горница скорбей,
- и расставаний топкие болота,
- где к вечеру сгущается туман…
- Блиндаж вы называете «карман»,
- войну – «необходимая работа».
- А я из всей домашней чепухи
- произвожу прозрачные стихи.
- Не будешь сыт, но голод все же стихнет.
- Вкус первой строчки – розовый зефир…
- Ты не выходишь целый день в эфир,
- я спотыкаюсь языком о рифмы.
- И злюсь! Какой же я порой бываю злой —
- не стихоносной золотой пчелой,
- а черной восьмилапой паучихой,
- сидящей за диваном в уголке.
- Застрявшая на первой же строфе
- подслеповатая бездарная ткачиха.
- К полуночи налаживают связь.
- И вместо липкой паутины вязь —
- декоративное письмо чистовиковья.
- Из слов земных, почти всегда пустых,
- рождается и тут же плачет стих.
- И мне его подносят к изголовью.
- И он уйдет за самый горизонт,
- туда, где город-крепость гарнизон
- обороняет и несет потери.
- Я не увижу, как он встанет в строй…
- Но мне потом передадут: «Сын твой
- воюет наравне и укрепляет в вере».
- из ниоткуда вдруг тоска
- так словно память у виска
- как пуля или птица
- нет-нет тебя я не виню
- но слово сложное люблю
- не может повториться
- не надо множить люб да люб
- я знаю ты совсем неглуп
- я тоже из нездешних
- что память пепел да зола
- стихи на краешке стола
- в одном из них подснежник
- в другом цветет желтофиоль
- я ненавижу эту роль
- выбрасывать их в омут
- да выбрось это ж просто стих
- еще сто штук таких других
- смотри они не тонут
- их что-то держит на плаву
- не то что я тебя люблю
- не то что сердце плачет
- а что-то из ребячьих снов
- другая вечная любовь
- ты помнишь синий мячик
- и мишку в парке на скамье
- все кануло в небытие
- но иногда вдруг рядом
- как будто папа снова жив
- как будто челка на зажим
- и мы вдвоем из сада
- идем домой сквозь старый двор
- никто не целится в упор
- и войны только в прошлом
- а в будущем весна и май
- и по Челюскинцев трамвай
- и платьице в горошек
- То не горе луковое – прямиком из детства.
- И не Оле-Лукойе, прилегший рядом…
- Только в мире вдруг не осталось места,
- будто не за что зацепиться взглядом.
- Есть у правды свойство – хватать за шкирку
- и трясти так долго… Без посторонних.
- Наши души, словно бы под копирку,
- так же, как и линии на ладонях.
- Могут разве быть подобные закавыки?
- Никогда не думала, ну с чего бы…
- Посмотри, как солнце рождает блики, —
- никогда не верила в эти дроби,
- ни в другие сказни про гомогенность,
- ни в серийный номер в двух экземплярах.
- Господи, спасибо за откровенность, —
- быть к тебе чуть ближе, чем представлялось.
- Быть к тебе так близко, что все не больно.
- Ничего не больно теперь, мой светлый.
- Засыпаю в глотку серебряные глагольные
- на горе во храме вымоленные монетки.
- Оцарапан дом мой штыком до мяса.
- Позвонки звонят о любви подстрочно,
- и течет река… Из каких запасов?
- И поет река что радиоточка.
- Быть к тебе так близко, как только можно.
- Быть внутри тебя, как свидетель травмы.
- Я привыкла – правду считают ложью.
- Не привыкну – ложь называют правдой.
- А потом и вовсе нас перепишут.
- Так уже бывало, все повторится.
- Но спасибо, Отче, за то, что ближе…
- И за все дописанные страницы.
- когда кончится биография и начнется жизнь
- когда каждая фотография будет про счастье
- мы с тобой не уедем туда где море целует мыс
- мы с тобой не уедем чтобы не возвращаться
- никогда не уедем отсюда здесь наша степь
- натерпелась такого что боль воплотилась в слово
- как над степью нашей снайперы заносили плеть
- как по черным датам хвастала смерть уловом
- но мы просто жили спокойно не мельтеша
- а чего мельтешить-то собственно мой хороший
- есть душа и она бессмертна есть ткань вирша́
- и она превратилась в шрамы на нашей коже
- у любви есть принцип незаменимость черт
- вся любовь на свете хороший мой лишь про это
- я люблю тебя так же нежно как и эту степь
- я люблю тебя как и эту степь почти так же слепо
Проза
Артур Другой
Прозаик, поэт, автор культурно-просветительского телеграм-канала «Дружок, это Южинский кружок». Публиковался в журналах «Дети Ра», «Ликбез», «Опустошитель», «Другой Журнал». Автор нескольких книг, включая поэтический сборник «Люди L» (2019). Занимается медиальным искусством, на стыке текстов, образов, традиционных и цифровых технологий. Выставки и перформансы проходили в ММОМА, Галерее А3, Vladey, Галерее Тартышникова, клубе «Лахесис». Живет в Москве.
В американской тюрьме
Когда Сиззи впервые переступил порог блока D старой тюрьмы, ему сразу дали понять, что его жизнь здесь не будет спокойной. Каменные стены, подернутые слоем жирной пыли, пропитанные отчаянием сотен заключенных; здесь царит власть грубой силы и немого страха, власть, стирающая в ничто любого, кто проявит слабость.
Каждую ночь Сиззи засыпал под зловещие смешки, слышал улюлюканье из сумрачных коридоров, чувствовал на себе тяжелые взгляды. Бывало, проходя мимо общих столов, он натыкался на чьи-то ноги, специально выставленные вперед, чтобы он упал, растянувшись на грязном полу. Он привык к насмешкам, привык к ударам локтем в бок на общих работах, в столовой, в прачечной, привык к толчкам в душевых. Весь этот поток унижений хлестал по нему, но его взгляд оставался отрешенным, как у человека, чья душа давно обитает в другом измерении.
Биби Босс властвовал над всеми. Он не кричал и не грозил открыто, его приказы исполнялись по молчаливому кивку. Сотни заключенных из разных банд, представителей самых жестких уличных субкультур, ходили за ним, словно послушные тени. Они собирали для него деньги, выбивали долги, организовывали нелегальные поставки всего, что могло пригодиться в этих стенах.
Сиззи смотрел на Биби Босса в столовой: массивная фигура, бритый черный череп, наколки вокруг шеи. У него был тяжелый взгляд, которым он будто оценивал любого, кто попадался ему на пути. Сиззи не хотел бросать вызов, но именно эта неприступная грубая сила, сросшаяся с системой, рождала в нем мысль, схожую со смертью: Биби Босс – корень всех зол Сиззи.
Издевательства над Сиззи повторялись в самых разных формах, и каждый раз вокруг находились свидетели, которые делали вид, что заняты своими делами. Иногда его подстерегали у дверей камеры, размахивали перед лицом самодельными лезвиями, требуя долю. Однажды кто-то даже прижал его к стене, чтобы проверить содержимое карманов. Но у Сиззи почти никогда ничего не было ценного. Тогда ему просто плевали под ноги и уходили, оставляя шлейф оскорблений.
Каждый вечер Сиззи сидел на жесткой койке, в руках у него был примитивный напильник. Его он сделал из старой детали, украденной в тюремной мастерской. Медленно, методично Сиззи соскабливал металлическую стружку с ножек кроватей, решеток окна или любых доступных железных поверхностей. Эта стружка постепенно превращалась в мелкую сероватую пыль – незаметную глазу, но опасную для организма, если та попадет в него через пищу.
Сиззи незаметно подмешивал эту пыль в еду, предназначенную для Биби Босса. Работа в тюремной кухне способствовала делу. Сиззи держался незаметно, промышлял тогда, когда главный повар отворачивался. Он быстро, почти бесшумно высыпал микроскопические порции металлической стружки в тарелку, которая полагалась главному тюремному авторитету.
Шли недели. Сиззи понимал, что за один-два раза этот номер не сработает, – нужно накапливать в теле жертвы дозу, которая будет разрушать организм постепенно и неотвратимо. Каждый вечер Сиззи ждал, что придет новость: «Босс почувствовал резкую боль» или «У Босса что-то не так со здоровьем». Но смерть не торопилась. Ему оставалось лишь ждать и продолжать точить, точить, точить…
Однажды Сиззи решил, что его срок, возможно, кончится раньше, чем Биби Босс испытает первые симптомы отравления. Он намеренно начал провоцировать администрацию, чтобы получить дополнительное наказание. Сиззи вступил в конфликт с офицером, в каком-то смысле даже напал на него, зная, что это обернется продлением заключения. Ему хотелось во что бы то ни стало остаться в тюрьме подольше – увидеть, как Биби Босс постепенно утратит свою монолитную силу.
Сиззи словно утонул в собственном безумном плане. Вся его жизнь сузилась до одной цели: наблюдать агонию тюремного вожака, который владеет душами людей, будто какой-то жестокий бог древности.
«Я хочу смотреть, как железо прижжет его изнутри…» – повторял Сиззи беззвучными губами перед сном.
Рэт Панк тоже был среди тех, чье существование здесь текло под постоянным давлением. Его можно было увидеть у самой дальней стены в прогулочном дворе, где он почти всегда стоял в одиночестве, отводя глаза от остальных. Часто его толкали, иногда разбивали ему губу или нос, срывали с головы убогую бандану. Но он не пытался биться – лишь проходил мимо, как тень.
Все знали только, что прозвище Рэт Панк он получил за особую страсть к панк-року и за то, что когда-то донес на одного из сокамерников, – правда, никто не знал, правдивы ли эти слухи.
Рэт Панк случайно обнаружил, что Сиззи каждую ночь соскребает металл, пряча его в перчатку.
– Я знаю, что ты делаешь, – однажды прошептал Рэт Панк, когда Сиззи поздно вечером присел в углу двора.
– Никому не рассказывай, – ответил Сиззи, приподняв голову. Его глаза были бездонно убийственны. – Да и это не твое дело.
Их взгляды сошлись. Рэт Панк испугался, что Сиззи его убьет. Панк задумался о том, что, возможно, у Сиззи есть причина для такой безумной мести, и впервые в его душе промелькнула мысль: «А что, если помочь ему?»
В следующие дни Рэт Панк начал осторожно расспрашивать Сиззи: кто ему насолил, почему он так яростно хочет избавиться от Биби Босса? Сиззи не отвечал прямую – лишь коротко напоминал, что никто в этой тюрьме не заслуживает почестей за счет чужой боли. Их обоих держали в страхе, они оба жили под постоянным гнетом здешних порядков. И все же Сиззи не просил помощи: он был уверен, что может справиться сам.
Рэт Панк, понимая всю опасность, сначала проникся этой дерзкой идеей. Он даже мечтал, что смерть главного авторитета освободит всех обиженных заключенных от бесконечных вымогательств и издевок. Парочка ночных разговоров, и Рэт Панк почти решился: «Я прикрою тебе спину, если что; точи свою железную пыль спокойно».
Но сомнения росли. А вдруг Биби Босс не погибнет? Вдруг всплывут улики и Сиззи сдаст его, Рэт Панка, как соучастника? Или, что еще страшнее, Биби Босс каким-то образом выживет и тогда месть со стороны всей его армии будет невыносимо жестокой?
Рэт Панк видел, как Сиззи становится все более фанатичным: он уже совсем не смотрит по сторонам, только и думает о новой порции стружки, о новой мизерной дозе яда. Сиззи то и дело бросался на провокации охраны, явно желая увеличить срок. Человек, загнанный в угол, всегда опасен. Рэт Панк понимал, что эта опасность может легко перекинуться на него, если что-то пойдет не так.
Сомнения расцвели в душе Рэт Панка, как ядовитый цветок. Он начал приглядываться к помощникам Биби Босса, намекая на то, что у него есть информация, которая могла бы их заинтересовать. Кое-кто слушал настороженно, не понимая, где подвох. Но однажды в душевой Рэт Панк столкнулся с правой рукой Биби Босса, верзилой по кличке Редвард. Тот, прищурившись, спросил:
– Че ты все трешься вокруг нас, Панк? Может, что-то сказать хочешь?
Панк сжался. Он сдал Сиззи. Рассказал о том, как тот стачивает металл, как подкидывает его в супы и каши для Биби Босса. Рэт Панк надеялся, что этим предостережением заработает какую-то поблажку. Может, ему наконец разрешат спокойно ходить по двору, не опасаясь случайного удара в почки.
Редвард выслушал, кивнул и только спросил:
– Где он хранит эту дрянь?
Рэт Панк ответил, что у Сиззи несколько тайников. Редвард кивнул и задал последний вопрос:
– Сколько дней ты знаешь, что Босса травят?
На следующий Рэт Панк не вышел на завтрак. Зачем мертвецам еда?
Тюремные криминалисты установили, что Панка убил Редвард, сбежавший в ночь убийства.
В тот же день в тюремной кухне, когда Сиззи поставили мыть котлы, он достал из кармана скрученную перчатку. Внутри была порция мелкой металлической пыли. Никто не смотрел на Сиззи, все были заняты делами. Он спокойно дождался, когда повар выйдет отлить, и высыпал гранулы в большие кастрюли с мясной похлебкой, которую специально готовили Биби Боссу.
Сиззи представил, как в один из дней кто-то сообщит: «Боссу плохо… его увезли к тюремному врачу… он задыхается…» И тогда, в глубине своей души, Сиззи громко засмеется.
Он ждет.
Dead Souls
1979 год, Joy Division только что отыграли один из своих пронизывающе-тревожных концертов. Бас, сотрясавший Манчестерский клуб, до сих пор звенел в ушах. Туманная дымка табака и перегара таяла в ночном воздухе. Толпа рассеивалась, но трое молодых людей не спешили расходиться. Они стояли, пили пиво, кривлялись, изображая эпилептические припадки. В компании была худощавая ярко-рыжая девушка, носившая косуху на два размера больше. Звали ее Кристи.
– Обратили внимание, как Кертис орал сегодня, будто бы в него вселился демон? – возбужденно спросил Грег, высокий парень с сальным ирокезом на голове и рваными порезами на футболке.
– Это все из-за болезни, он будто выплевывал внутренности на нас, – ответила Кристи, нервно постукивая разноцветными ногтями по массивной железной пряжке ремня. – Никогда такого не слышала.
– Да, такие концерты меняют, – подхватил Скотт, еще один их приятель, любивший вшивать цепи в свою одежду.
Они громко разговаривали, жестикулируя, разбрасывая бутылки и сигареты. Кристи, хохоча, пересказывала друзьям свои впечатления: как врезалась в усилитель у сцены, как шутила над крепко поддавшим типом, который ухитрился задремать прямо на барной стойке. Она отпустила по его адресу целую серию едких реплик, и друзья заходились смехом каждый раз, когда она добавляла очередную деталь.
В тот самый момент, когда смех достиг истерической кульминации, возле компании появился странного вида мужчина. Лысеющая макушка, замаскированная под аккуратную короткую стрижку, уставший взгляд, белесая щетина – не то чтобы старый, просто явно потрепанный жизнью человек. Он заметно пошатывался, и пахло от него весьма грубо: смесь пота, дешевого табака, виски и гнилых зубов.
– Эй, рыжуха, – пробормотал он, уставившись на Кристи. – Я тебя искал. Надо поговорить.
Грег, с которым Кристи дружила с детства, насупил переносицу и собирался было оттолкнуть незнакомца, но Кристи остановила его жестом. В ее позе мелькнул вызов. Она сама при желании могла отбрить любого, кто к ней лез. К тому же мужик был явно в том состоянии, когда, казалось, вот-вот – и завалится на тротуар. Оставалось помочь ему: шатающегося подтолкни.
– О чем говорить-то? – произнесла она.
– Не здесь. – Мужчина кивнул куда-то в сторону темной улочки за углом клуба. – Пойдем, наедине.
Она пожала плечами и бросила быстрый взгляд на друзей, мол, «прикройте, если что». Те понимающе кивнули. Кристи не любила оставлять дела недосказанными: если уж человек ищет приключений, то пусть их получает.
Они отошли на несколько шагов. Сначала мужчина что-то невнятно бормотал, ругаясь, припоминая острые насмешки, которыми Кристи колола его адрес у барной стойки. Но Кристи не испытывала ни малейшего раскаяния. Она смотрела на него с прищуром, снисходительно кривила тонкие губы.
– Думаешь, ты лучше меня? – прошипел он осипшим голосом.
– Да кто знает, – фыркнула она. – Просто твое пьяное рыло требует хлыста сарказма.
Эта острая фраза стала искрой, которая зажгла внутренний фитиль обиды мужчины. Внезапно он схватил Кристи за ворот косухи и рывком прижал к стене.
– Эй, ты что делаешь? – выдохнула она, чувствуя, как что-то сдавливает ей шею.
Резкий толчок – разворот. Мужик подошел со спины, вцепился в горло девушки. Не успела Кристи поднять руки, как удушающая хватка сдавила ей гортань. Сердце тут же бешено забилось, воздух перестал поступать. Захрипев, она попыталась царапать лицо врага, но ничего не выходило.
Его правая рука соскользнула, и каким-то образом его палец попал в рот Кристи. Она испытала животный страх и злобу одновременно. В отчаянии ее зубы сомкнулись. Режущий ухо вопль пронзил ее, а во рту почувствовался теплый солоноватый привкус. Фаланга, отделившись, осталась у нее на языке.
Кристи подавилась чувством отвращения и выплюнула окровавленный кусок плоти на асфальт. Мужчина завопил повторно, отшатнулся, его глаза были полны ужаса и ненависти. Глухо ругнувшись, он сжал раненую руку. Здоровой рукой он быстро пошарил по карманам своей куртки, достал опасную бритву.
Трясущимися руками он попытался открыть бритву, но к этому моменту подоспели друзья Кристи.
Мужик понял, что с парой парней ему не справиться. Выругавшись, он бросился бежать.
– Черт, Кристи, – пробормотал Грег. – Ты в порядке?
– Да, жива, – задыхаясь, сказала она. – Зато этот урод теперь точно нет.
Шутка прозвучала зловеще, но Кристи была в панике и не знала, как иначе скрыть охватившие ее эмоции. Кровь на ее губах и подбородке выглядела устрашающе. Ветер сдул ее рыжую прядь на нос, и она нервным движением отбросила волосы с лица.
Прошло несколько дней. Тот злополучный вечер друзья вспоминали в смешанных чувствах: страх, возмущение и странная гордость за то, что Кристи смогла спастись. Да и смешно это все. О произошедшем они никому не рассказывали – лишние проблемы с полицией не нужны.
Кристи каждую ночь снился один и тот же непонятный сон.
Йозеф Димсамыч («Какое странное имя», – думала Кристи во сне) очень любил итальянскую кухню. Пришел Димсамыч как-то с работы, бросил в кипящую кастрюлю хинкали («Что это за еда?» – недоумевала Кристи) со вкусом пиццы, и давай размышлять о вечном.
Думая о вечном, Димсамыч по старой привычке растирал ладони и чесал указательный палец. Палец частенько беспокоил Димсамыча. То ошпарится, то простудится, то панариций образуется.
На этот раз случилось нечто странное. Начесывая палец, Димсамыч коснулся какого-то бугорка, большого, плотного, но невидимого. Прощупывался, но физически был незрим.
Димсамыч покрылся потом. Он понял, что это – что-то неладное. Набрал знакомого хирурга. Схватил полбутылки коньяка. И помчался к доктору.
Замахнув рюмку коньяку, врач стал осматривать руку Димсамыча. Знакомый пришел к неутешительному выводу для Димсамыча: никакой опухоли нет, а то, что он чувствует нечто непонятное в пальце, так это нервическое. Доктор посоветовал расслабиться и еще сгонять за алкоголем, пока есть время и не наступила ночь санитарной трезвости.
В расстроенных чувствах Димсамыч вышел на улицу. В его голове бродила успокаивающая мысль: накачу сейчас, и все пройдет.
Димсамыч коснулся пальца и тут же убрал руку. Ему стало очень и очень страшно. Невидимая опухоль росла. Она была размером с пластиковую пробку для газировки. Опухоль по-прежнему не было видно на коже, она ощущалась только прикосновением.
Он стал остервенело чесать палец, раздирать его. Чесать и раздирать.
Наконец Димсамыч не придумал ничего лучше, чем откусить палец.
Брызнула красно-луковая кровь. Пошел пар. Из огрызка пальца вылезло куриное сердечко Димсамыча.
Труп через полчаса обнаружил хирург, забеспокоившийся о том, что коньяка нет в доме до сих пор.
Кристи не придавала этому сну значения. Она не считала его кошмаром. Напрягало лишь то, что сон повторялся.
Сон перестал сниться Кристи тогда, когда до нее дошел слух: мужчина без фаланги умер.
Они продолжают звать меня.
Марина Мишанина
Родилась в 2003 году в Нижнем Новгороде. В детстве занималась танцами, вокалом и актерским мастерством. Участвовала в различных творческих конкурсах и занимала призовые места. Снималась в фильмах, с 2019 по 2022 год состояла в труппах частного и любительского нижегородских театров, с которыми отыграла несколько спектаклей, любимый среди которых – по «Чайке» А. П. Чехова, где исполняла роль Маши.
The Long Face
Рассказ
– Хорошо. А можешь задрать юбку повыше?
Конечно могу. Чего мне это стоит? Мне шестнадцать, я еще не успела отрастить уважение к себе. Да и, в конце концов, это просто профессия.
Приподнимаю подол черной юбки. Материал не вспомню. Самый обычный, в общем-то, материал. Такой, на котором со временем от долгой носки появляются катышки. Я пальцами нащупываю эти катышки и говорю себе, что скоро начну зарабатывать много денег и куплю черную плиссированную юбку в пол.
А мужчина передо мной тем временем осматривает мои ноги. Недоверчиво так осматривает. Я бы даже сказала, презрительно. Может быть, он пытается разгадать, не куриные ли ножки прячутся под плотными черными колготками. Этот мужчина вообще выглядит как тот, кто вполне мог бы назвать женщину курицей. Дура – слишком банально. Что-то покрепче – не позволит эстетика и воспитание. А вот курица – это ретро. А еще «курица» будто бы запаковывает женщину в пластик и кладет на прилавок. Что, в общем-то, вполне соответствует профессии.
Вот этот мужчина осматривает мои ноги. Просит пройтись, и я, шатаясь на маминых каблуках, нелепо семеню вперед, надвигаюсь прямо на них.
– Поза! – кричит откуда-то сбоку фотограф, и я замираю, как олень в свете фар.
Мужчина за столом, все время следивший за моим неуклюжим шагом, шепчет рядом сидящей женщине с укладкой на дайсон: «Не то». И женщина переводит мне, будто бы я абсолютно тупая, будто бы я не считала презрения, выделяющегося сквозь поры на их обмазанных плотным тоном лицах: «Извините, но вы не наш формат».
Конечно же, не ваш. Быть откровенной, я даже не свой собственный формат. Я даже не формат одногруппников из театральной студии. Я разонравилась им, когда подросла почти на десять сантиметров и стала совсем большой. Они перестали украдкой прикасаться к моим ногам своими холодными с улицы пальцами и задерживать меня в объятьях чуть подольше, чем остальных, уже взрослых девчонок.
Я выхожу в коридор, громко хлопаю дверью. Это выходит непреднамеренно, но я не стану отрицать, что мне нравится произведенный эффект. Две девчонки в очереди, пугливо, как домашние грызуны, жавшиеся к стенке, вздрагивают. Остальные, те, что постарше, меряют меня равнодушными взглядами.
Не хочу думать, что кому-то из них сегодня улыбнется удача и они подпишут контракт. Это я хочу контракт! Чтобы, наконец, стать всамделишной моделью! Пока что в моем послужном списке – рекламы пижамок для вайлдберрис и очень красивого золотого браслета. Но браслет скорее в послужном списке моей левой руки, нежели всей меня целиком.
А еще я злюсь, когда мне отказывают.
Мне всегда отказывают.
– Тебя тоже не взяли? – раздается прямо над левым ухом.
Хрипловатый женский голос. И мне в лицо летит струйка сигаретного дыма.
Я поворачиваюсь на звук. В дверном проеме, загородив проход в холодный туалет с отколовшейся плиткой, стоит Анджелина Джоли из фильма «Прерванная жизнь». Курит тонкую сигарету и сдувает с лица асимметричную рваную челку. Она вот-вот должна сказать мне: «В этом мире так много горькой правды, Сюзанна», но вместо этого еще раз выпускает сигаретный дым прямо мне в лицо и выпучивает глаза, явно ожидая ответа на свой вопрос.
– Зачем ты так делаешь? – спрашиваю я, указывая на сигарету в руке Анджелины.
– Все просто, – отвечает она. – Ты – моя конкурентка. Я оценила тебя. Твое преимущество – идеально ровная кожа без прыщей и забитых пор, поэтому я хочу испортить ее сигаретным дымом. Ты ведь в курсе, что от него портится кожа лица?
– Я думаю, она портится только у тех, кто курит.
Анджелина протягивает мне сигарету, от одного вида пожелтевшего фильтра которой я закашливаюсь. И девушки, стоящие в самом конце очереди, недовольно оборачиваются.
– Че? – выплевывает им Анджелина и скидывает бычок прямо на старый лакированный пол, туша его носом потрепанного ботинка. – Пошли отсюда.
Я не успеваю ответить. Она тащит меня вон, на улицу. Прочь от уже начавших подтаивать и плавиться восковых кукол, столпившихся в очереди в надежде на контракт.
– Крисс. С двумя «с». – Девушка протягивает мне холодную бледную руку. От нее наверняка все еще пахнет дешевым табаком.
– Почему с двумя?
– Захотела и поменяла. Кристин много, а Крисс – одна.
И пока я думаю, воспринимать это как смелое заявление или все же как проявление максимализма, Крисс протягивает мне новую сигарету.
– Я вообще-то не курю. – сопротивляюсь я.
А Крисс – не из тех, кто уговаривает.
Мы идем по набережной, держа друг друга под руки, чтобы не поскользнуться на глянце мартовского льда. Бледно-желтые волосы Крисс пропускают сквозь себя лучи заходящего и такого же бледного солнца.
– А чего ты в кофте вышла? Они же просили раздеться.
– Да я подмышки не побрила.
– А-а-а, – протягивает Крисс и пускает по ветру очередную струю табачного дыма, – ну, сказала бы, что ты феминистка. Они сейчас в моде.
– Так я феминистка. Может быть, потому и не захотела перед ними раздеваться.
На самом деле я не знаю, отчего я тогда не разделась. Как будто бы из принципа. Но мне было шестнадцать, вряд ли к тому времени я уже успела сформировать какие-никакие принципы. Скорее всего, я просто стеснялась.
– А-а-а… ну, тогда тебе не моделью надо быть.
– А кем?
– Стендапершей. И шутить со сцены про мужчин. Полностью одетой!
– Почему про мужчин?
– Ну, они же шутят про то, какие женщины тупые. И зарабатывают на этом неплохие деньги!
– А мне надо шутить про то, какие мужчины тупые?
– Да не, не обязательно. Можешь пошутить про то, какие они небритые и волосатые.
– Так я сама небритая и волосатая.
– Ага. Как и мужчины, которые шутят про тупых женщин, сами тупые.
Я задумалась. Про таких, как Крисс, моя мама обычно говорит «она прохавала эту жизнь». Но мамы рядом нет. Есть только Крисс. А она, как модель, вряд ли оценит метафору, основанную на поглощении чего бы то ни было, пускай даже и жизни.
– Так ведь никто же не поймет панча, если я не покажу им подмышки.
– Ага. Но ты будешь зарабатывать не на том, что тебя понимают. А на том, что ты понимаешь большинство.
– Это большинство… думаешь, оно бы меня не поняло?
– Ну, большинство женщин бреют подмышки.
– А он меня спрашивает: «Why the long face, Stasya? Ты рекламируешь puhovichyok!» Пуховичок для вайлдберрис! Ну! «Покажи, как ты счастлива носить этот puhovichyok!»
И мы, трое девчонок в пышных платьях, разражаемся неестественным смехом. Stasya делает вид, что шепчет на ушко Annie зубодробительную шутку. Annie хохочет, прикрывая ладошкой с наманикюренными ноготками новые виниры. Я наклоняюсь к ним с самым что ни на есть поддельным интересом.
– И я думаю, – продолжает Stasya, – что значит «почему длинное лицо»? Ну если оно у меня от природы такое?
Взрыв хохота.
– Типа как у Собчак? Лошадиное?
Смех! Смех! Смех! Три открытых рта!
– Ага! Мне скаут потом объяснила, что long face значит «грустное лицо». Типа, когда ты грустишь, оно у тебя вытягивается.
Как же нам весело от чужой печали!
– В таком случае мне, с моими круглыми щеками, надо почаще грустить! – подаю голос я.
И все замолкают.
– Что такое? – кривится фотограф. – Так не пойдет! – и уходит перенастраивать камеру.
К нам подходит наша агентша. Разевает алый рот и громыхает:
– Девочки! Мы рекламируем платья для выпускного! Ну! Платья! Для выпускного! Что непонятного? Вам должно быть весело! Всегда! Это ваш выпускной!
Я искренне не понимала, что может быть веселого в коттедже, полном набуханных подростков. Где прилечь нельзя, потому что все спальни заняты активно теряющими девственность и остатки самоуважения одноклассниками. А присесть нельзя, потому что ты в ужасно неудобном синтетическом платье, от которого чешутся наспех побритые подмышки. В одном из таких, которые мы сегодня снимаем.
– Marie, вспомни свой выпускной! – кричит агентша. – Как тебе было весело прощаться со школой!
– У меня не было выпускного. Я в девятом, – отвечаю я и отчего-то вся вжимаюсь в плечи, покрытые синтетикой и стразами.
– Как не было? – гремит она.
– Ну был, но… в четвертом классе. – Стразики на платье колют подбородок и мои круглые щеки.
– А, теперь все понятно. – Агентша, Stasya и Annie переглянулись.
Фотограф щелкнул вспышкой, отчего я поморщилась.
– Если не можешь вспомнить – изобрази! Придумай, ну! Ты же актриса!
Я выдыхаю, расправляю плечи, стряхиваю зажим, как учили в театральной школе. И улыбаюсь.
Громадные и тяжеленные двери занавешены бордовым велюром. Крисс аккуратно раздвигает его руками и проталкивает меня внутрь.
Темно. Горят только софиты над сценой.
– Че скажешь? – спросила Крисс, имея в виду театр.
– Ну клевый он, – ответила я, имея в виду чувачка на сцене. Его так и хотелось назвать. Не мальчик, не парень – чувачок.
– Некит? Серьезно?
Не-кит. Кончик языка куда-то там скользит…
– Да не. Он просто похож на Тимоти Шаламе.
Мне всегда нравились те, кто были на кого-то похожи. Несколько лет подряд я каждый август приезжала в лагерь и влюблялась там в одного и того же мальчика просто потому, что своим одухотворенным блаженным лицом он напоминал одноклассника из воскресной школы и его звали как моего отца. В последний раз, год назад, он пригласил меня на медляк.
– Реально? – Крисс щелкнула зажигалкой.
– Ага. Но там просто его крашиха ему отказала.
– А-а-а… И че дальше?
– Да ниче. Он прижал меня к себе и прошептал на ухо: «Ты же понимаешь, что ты мне не нравишься?»
Крисс помолчала, потушила сигарету о бетонную стену и сплюнула под ноги:
– Урод.
– Да не, он симпатичный был.
– Крисс, ну я же просил не курить! – раздалось с переднего ряда.
Из кресла по центру выплыл парень лет двадцати, может быть, даже с хвостиком.
– Ой, заткнись! Смотри лучше, кого я привела!
– Ну!
– Ну! На кастинге ее подобрала! Крутая?
– Крутая! А че она умеет?
– Че умеешь?
До сих пор Крисс и парень с первого ряда разговаривали так, словно меня рядом не было, поэтому я позволила себе отвлечься и поразглядывать неловко переминающегося на сцене двойника Тимоти Шаламе.
– А? Ну…
– Ей сколько лет вообще? – вопрос к Крисс.
– Шестнадцать, Ростик, – каким-то непонятным тоном ответила Крисс и сжала мой локоть.
– Дэмн. Ну ладно.
Я почувствовала, что если прямо сейчас, в данную минуту и секунду, не заявлю о себе, то потеряю всю ценность в глазах Ростика навсегда.
– Я в театральную студию ходила! – кричу я. – Ну… от школы. Это типа кружка и… у нас там спектакли всякие были разные… да, и…
– Понятно, – буркнула спина Ростика.
Дверь позади Крисс распахнулась, и в зал вошли двое. Один смотрел себе под ноги. Второй шел прямо на меня. Он весь был такой прямой и гладкий, будто бы проглотил иглу от шприца с ботоксом и боялся согнуться.
– О, Крисс! Отличная находка! Нам такая и нужна – молоденькая с глупыми глазами!
– По-модельному это значит бэйби-фэйс, – шепнула мне на ухо Крисс.
– Дэнчик, – представился гладкий и прямой.
Он был режиссером. Я так и не поняла, как его звали – Данил, Даниил, Данила или вообще Денис. Все звали его Дэнчиком. И не режиссером, а режиком.
– Миша, – брякнул второй куда-то в ноги.
– Ты «Двое на качелях» Гибсона читала? – Дэнчик обращался ко мне.
Я помотала головой.
– Прочитай, значит. Сегодня же. Будешь играть Гитель. Ты, кстати, любишь молоко и корнишоны? Надо полюбить. Для роли. Гитель пьет много молока и ест маринованные корнишоны.
Корнишоны я любила. Макала их кончики в майонез. Я вообще все ем с майонезом, пока не видит агентша.
– Мы пространство нашли для спектакля. Типа коворкинга, но не суть. Там в коридоре висят качели. Последнюю сцену будем играть в коридоре. Некиту поставим там синтезатор, а ты сядешь на качели и будешь петь Земфиру[1] «Жди меня». Споешь?
В тот же вечер я выучила текст и прорепетировала свое сидение на качелях перед зеркалом. Вот я сижу, пою, на припеве обвожу круг правой рукой так небрежно, но многозначительно. Вот я качаюсь… Или лучше подойду к синтезатору и буду томно смотреть на Некита.
– Нет, так не пойдет. – Дэнчик остановил репетицию. – Никита, тебе надо ее полюбить, понимаешь? Она вон как тебя любит!
Конечно люблю! Я любила Некита всем своим существом! Как любила Тимоти Шаламе, тезку моего отца из лагеря, воскресного одноклассника… Как любила всех, кто никогда не любил меня.
– Так она ж мелкая!
– А ты представь, что взрослая! – подсказывала из зала Крисс.
– Блин, да я хз как-то… Они ж по сценарию целуются там.
– Ну! – Дэнчик нетерпеливо тряс ногой.
Миша следил за ней, как за гипнотизерским маятником.
– Че ну! А ей – шестнадцать!
– Возраст согласия, – меланхолично заметил Миша.
– Да ну я хз как-то…
– Я могу, – откуда-то с задних рядов вскинулся Ростик.
Дэнчик обернулся, оглядел его, задумчиво протянул:
– Не-е-е, ты визуально ей не подходишь.
– А че надо? Переодеться? Схуднуть? Волосы по плечи отрастить, как у Никитоса?
– Скорее, это ей надо вырасти. Она на твоем фоне вообще потеряется, – вслух размышлял Миша, глядя на мои рваные типа конверсы с вайлдберрис. Отдали после какой-то съемки вместо зарплаты. Они так часто делают. Агентша спрашивает меня обычно: хочешь? А я хочу. Товар достается мне, а деньги – ей.
– Так и Гитель по сценарию небольшая, – парировал Ростик.
Дэнчик-режик вздохнул и сдался:
– Ладно, пробуйте.
– Не вздумай на кого-нибудь из них запасть. – Крисс поймала меня на выходе из театра после репетиции.
– Почему? – спросила я.
Я тем временем как раз собиралась в срочном порядке разлюбить Некита и полюбить Ростика. Для роли, конечно. И еще потому, что Ростику было не стремно меня поцеловать, а Некиту – стремно.
– Дэн – у него жена, то ли Дарья, то ли Дарьяна, не суть, в общем. И уже практически даже ребенок. У Миши в галерее – папка, а в ней – коллекция фоток женских стоп и лодыжек. Никитосик курит.
– Ты тоже куришь. – Я кивнула на пачку, игриво торчавшую из кармана пальто Крисс.
– Не, он другое курит.
– А-а-а… А Ростик?
– А с Ростиком никогда не знаешь, правду он говорит или врет. С ним можно общаться, только если ты имеешь свою собственную точку зрения. Без обид, но я сомневаюсь, что ты ее имеешь в шестнадцать лет.
– Вот.
– Что вот?
Ростик сидел, как обычно, на последнем ряду, поджав ноги. Грязные кроссовки, покрытые тополиными почками, терлись о бархатную обивку кресла.
– Аттестат. Мой.
– А, ну, поздравляю.
Даже не оторвался от телефона. А аттестат, вообще-то, красный!
– Слушай, можно твой сотик?
Сотик? Милый, у меня новенький айфон! Сам ты сотик.
– Да, конечно. Только в галерею не заходи!
– А че там? Интимки одноклассникам рассылаешь за домашку?
– Вообще-то это называется снепы. И я сама свою домашку делаю! – машу перед веснушчатым носом Ростика своим отличным аттестатом.
– Да пофиг, мне надо на сайт один зайти, а у меня интернет кончился.
– Че за сайт?
Ростик не ответил. Выхватил разблокированный телефон из моих рук и быстро что-то напечатал в браузере.
– Куда планируешь после девятого? – сменил тему.
– А? Да вот думаю в театральное училище.
– Мучилище, – ответил Ростик. Он заканчивает его в этом году. – Не, тебе туда не надо. Иди дальше в десятый класс формировать свою префронтальную кору под чутким надзором учителей. На фиг тебе это академическое творческое образование? Ходи в школу, кушай кашу, слушай маму.
– Да я не хочу…
– Не хочешь? А в жизни ничего не бывает так, как ты хочешь.
Этот аргумент мне парировать было нечем.
– Че ему надо было в твоем телефоне? – Доведенным до автоматизма движением Крисс выудила из очередной новенькой пачки очередную новенькую сигарету. Первую – перевернула. – Хочешь желание загадать?
Вторую подожгла, отвернулась, чтобы не коптить мне лицо.
– Не знаю. Он закрыл вкладки.
– Так посмотри в истории поиска.
– Я не умею…
– Е-мае. – Крисс причмокнула. – Мама купила?
– Ага. В честь окончания школы.
– Давай сюда.
Крисс заклацала по экрану, полистала закрытые вкладки.
– Тут сайты вузов всяких. Театральных.
Сердце мое ойкнуло где-то в груди и завалилось на авансцену. Ростик! Милый мой Ростик! Чудесненький! Отправляет меня в десятый класс, а сам уже присматривает для меня институт! Ну какой же он классный, этот Ростик! Лучше всех! Лучше Тимоти Шаламе! Лучше Некита, похожего на Тимоти Шаламе! Лучше тезки моего отца из лагеря, лучше воскресного одноклассника!
Горящими глазами я уставилась на Крисс в ожидании, что она вот-вот потушит свою дурацкую мальборо вишню и закружит меня в поздравлениях.
Но Крисс хмуро уставилась на меня из-под рваной челки.
– Сваливает, значит, Ростик, гнида.
В жизни мало что бывает так, как я хочу. Например, август. В августе я хочу, чтобы светило солнце и пять часов в сутки минимум небо было оранжевым.
Сегодня оно противно-серое, и дует идиотский ветер. Свистит в ушах. И оттого мне не разобрать, что говорит вокзальная динамическая роботоженщина. Но Ростик подхватывает чемодан и бодро шагает вперед. Сваливает, значит, Ростик. Гнидой назвать его не могу, потому что мне как-то неудобно. Но, наверное, он все-таки не очень хороший человек. Крисс сказала, что он нас кинул. Кинул режика-Дэнчика, то ли Данила, то ли Дениса, с женой то ли Дарьей, то ли Дарьяной и уже даже ребенком. Кинул Мишу и свои стопы в джпэг ему кинул на прощание. Кинул Некита, а Некит пожал плечами и кинул снюс. Кинул Крисс, а Крисс тоже всех кинула и поехала в Китай моделью по контракту. Может быть, он и меня кинул, но я об этом, если честно, не думаю. Обидно только, что спектакль не сыграли…
– Эй, че нос повесила? – окликнул меня Ростик.
Он шарил в сумке, ища паспорт, а глазами обшаривал мое лицо.
– Да обидно только, что спектакль так и не сыграли.
– Ой, да у тебя еще столько этих спектаклей будет! – отмахнулся он.
– Но не с тобой!
Ростик вдруг выпрямился, посмотрел мне прямо в глаза.
– Секунду, – зачем-то бросил он проводнице, зачем-то схватил меня под локоть и отвел в сторону. Зачем-то наклонился. Зачем-то чмокнул в холодную от ветра щеку.
Я зачем-то покраснела. Зачем-то отвернулась. Зачем-то заплакала.
– Эй, why the long face?
– Че?
– Ниче. Не ной. Вырастешь – поймешь, – ответила его спина.
Петр Кравченко
Родился в 1984 году. Живет и работает в Перми. Окончил историко-политологический факультет Пермского государственного университета и магистратуру Высшей школы экономики. Несколько лет работал в журналистике, много лет – в сфере связей с общественностью. Сейчас отвечает за PR в Пермской опере и IT-компании.
Окончил нескольких курсов литературной школы Band.
Эо́ниан
В густом рваном потоке улиц я суечусь – дергаюсь вправо, влево, ускоряюсь, торможу, мечусь. В конце концов выныриваю из города, но на трассе, которая мерно вздымается вверх и вниз, проваливаюсь в мысли, тону. Добираюсь до дачи, не заметив, как клош зимнего вечера накрыл землю. Всю дорогу я прокручиваю в голове аргументы. Основная линия защиты у меня – в несовершенстве технологий. Даже не то чтобы основная. Вообще-то единственная.
Сворачиваю. Еще раз. И еще. Медленно еду вдоль высоких черных выпирающих из темноты треугольников. Знаю, что каждый из них похож на все остальные здесь, и стоят они через равные расстояния, но кажется, что островершия наплывают и раздаются во мне беззвучным ударом все чаще, постепенно съедая разделяющий их промежуток. Чуть быстрее. Еще чуть быстрее. Убеждаю себя, что это просто нервы.
Наш треугольник можно узнать только по слабому желтому отсвету с обратной стороны, выходящей в лес. Видимо, во всем доме горит только торшер. Калитка открывается наполовину – мешает снег. Значит, бабушка сегодня не выходила.
Взявшись за ручку, несколько секунд соображаю, как зайти. Боюсь, что даже в простом приветствии могу сфальшивить. Так и не решив, как будет правильно, нарочито шумно топаю, стряхивая снег в прихожей.
Бабушка сидит в кресле, развернувшись к окну. За ним в темноте висит отражение торшера.
– Бабуля, привет! – говорю тихо и блекло.
Она кивает.
Бабушка узнала дедову тайну. Из мелочей, аккуратно и скрупулезно, как делала все, что считала важным, сложила портрет. Получилась Лида из дедушкиной жизни еще до встречи с бабушкой. Мы не знали ее. Возможно, если бы дед с бабушкой хоть раз ругались всерьез – по-настоящему, с дребезгом, – это имя и прозвучало бы раньше. Но она появилась только сейчас. Зато сразу той, кого дедушка продолжал любить всю жизнь.
Крупинки оговорок, осколки воспоминаний деда подогнаны друг к другу идеально – не подковырнешь, не уцепишься. Поэтому у меня только один вариант: поставить под сомнение сам источник – деда. В смысле, эониан – его цифровую копию.
Конечно, теперь я ненавижу себя за то, что вылез тогда с этой идеей. Мне бы чуть-чуть задуматься, почему дед – инженер, изобретатель, встречавший технические новинки с детскими бесятами в глазах, – в этот раз слушал меня напряженно.
Я-то был уверен, что, когда он, любивший жизнь и сбитый с толку вестью о болезни, узнает о возможности сохранить себя для нас – по-прежнему хороводить семейные застолья, шутить, как только он умел, быть энциклопедией, сказочником и трубадуром, – он будет счастлив. Дед не был. Я споткнулся тогда, но списал на то, что он не понимает возможности искусственного интеллекта. Тупица. Это дед-то не понимал…
Он всегда слушал меня внимательно, подавшись вперед. Даже в самом моем детстве, когда я рассказывал совершенно обычную ерунду – о прогулке во дворе, о детском саде, о встреченных кошках и машинах. Он смотрел на меня весело и хитро, будто мы заговорщики и у нас с ним свои секреты, свой особый язык. Теперь, когда мы говорили о штуке, которая должна была сохранить нашу связь, дед откидывался назад, как если бы пытался до треска натянуть эту нить между нами или хотел оглядеть меня целиком – тот ли это я.
Тот я донимал его и почему-то не придавал значения взгляду – со временем уже просто испуганному, а теперь мне кажется даже умоляющему. Я требовал разъяснить почему. Он сказал тогда что-то вроде: «Технологии должны быть для человека, а не вместо него». Я счел это уловкой. Еще посмеялся, что дед, умевший всегда так глубоко и тонко формулировать, укрылся за плакатной луддитской фразочкой.
– Ты не наседай на деда, – тихо и неуверенно, хотя никого вокруг не было, сказала мне одним утром мама. – Посмотри, он держится. Лучше нас. Но ты только представь, чего ему это стоит.
– Мам, я понимаю! Но в том-то и дело, что сделать эониан ничего не стоит – полчаса займет. Ведь он нас любит? Почему не хочет остаться с нами? Да, в его жизни… это ничего не изменит. А в нашей?
– Не знаю. Я не знаю. – Мама с трудом проглотила воздух, опустилась на стул, стала искать что-то в небе за окном. – Не могу… да и не хочу представлять, как так его не будет. Но нельзя его заставлять.
– Я понимаю. Сейчас это, конечно, выглядит как-то…
– Ужасно, – прошептала мама и закрыло лицо руками.
– Ну да, это очень новая технология. Но через несколько лет будет у всех. Представляешь, как нам тоскливо потом будет? И обидно – у всех близкие остались, а у нас нет. Только ни за какие деньги назад уже не открутишь.
Мама не ответила. Молчала, закрыв глаза.
Конечно, самым веским было бы слово бабушки, но еще в самом начале она отмахнулась. Не запретила, нет, но дала понять: никакой «искусственный» дед лично ей не нужен. Это было понятно – она же не верила в технологии так, как дедушка. В ее присутствии я этот разговор больше и не заводил.
Потом, когда я показывал примеры работы Eonian, мама уже не одергивала и даже как будто поддерживала меня. А я в какой-то момент, кажется, уже не уступал в красноречии продавцам этого приложения. Вот смотрите, говорил, как удобно – работает на любом устройстве. Хочешь – бери деда с собой на прогулку, вот хотя бы в тот же Михайловский парк – пусть и дальше в ритм шагов декламирует стихи. Хочешь – на футбол, где дед болел с такой страстью, что франтоватого старика-интеллигента уважали даже ультрас. Или на даче у камина – да можно ли там без его историй?
Дед слабел. Это было очевидно для всех. Он попробовал апеллировать к этому. Мол, если бы мы сделали копию с него того еще – лет двадцати пяти или хотя бы даже сорока. Но сейчас! Ведь память и мыслительные паттерны копируются как есть, со всеми искажениями – зачем? «Разум не тот уже и только хуже становится. Если это “хуже” и потом продолжится? Помру и начну ерунду нести, – из последних сил пробовал отшутиться дед. – Я ж там не успокоюсь – приду! Спать вам не дам!» Мы смеялись, но не верили, и он устало запрокидывал голову на высокие подушки, отворачивал лицо, закрывал глаза.
Мы настояли. Точнее, дед ослаб так, что ему стало все равно. Оператор копирования – девушка лет двадцати, в фирменном халате, румяная, неуверенная – суетилась, надевая считыватели. Раньше дед обязательно поддержал бы ее – успокоил, ввернул комплимент, сделал бы нарочно какую-нибудь глупость и пошутил над собой, сказавшись профаном. Сейчас он лежал почти не шевелясь, хотя так и надо было, и смотрел на девушку с холодной сосредоточенностью. Задал лишь один вопрос: «Если что-то забудут, смогут покопаться в моих воспоминаниях?» Оператор ответила, что само содержание памяти недоступно и кодируется сразу при копировании, приложение выдает только новое – сгенерированное. Дед устало кивнул. После этого произнес лишь несколько дурацких фраз, специально составленных для записи образцов голоса. Позже ни разу не спросил о том, что получилось.
Дед ушел, и после некоторых формальностей нам стал доступен эониан. Надо признать: приложение работало отлично – мы смеялись, плакали, обсуждали новости, спорили, играли в шахматы, ходили на футбол. Было очень похоже. Но все же в какой-то момент мы наигрались. Все, кроме бабушки. Она, наоборот, поначалу будто не узнавала деда и сторонилась обаятельного остроумного старика, который пытался ухаживать за ней – вдовой. Но летом, когда бабушка перебралась на дачу, приезжая к ней по выходным, мы все чаще стали заставать ее за общением с дедом. То и дело она хохотала над его шутками, так открыто и от души, как позволяла себе только с ним. Нам казалось, что именно благодаря возвращению деда она оставалась все такой же прямой, с тонкой мудрой красотой, которую продолжала поддерживать. «Ведь надо ему соответствовать!» Она всегда говорила так, когда у них был «выход» – чей-то юбилей или театр. Стоя перед зеркалом, поправляла помаду, сумочку и, сделав шаг назад, тут же в зеркале довольно оглядывала себя и стоящего рядом седого напомаженного денди, одетого в выбранный ею костюм, рубашку и шейный платок.
Сейчас в темном доме вот уже несколько минут мы вместе смотрим на оплывший торшер за окном. Бабушка выглядит спокойной, я панически перебираю слова.
– Мама мне в общем-то рассказала. Но… Все эти оговорки, детали… Может, он все-таки тебя так видел? Ведь в чужих глазах мы выглядим по-другому… – На мгновение мне показалось, что я нашел спасительную червоточину в бабушкиных выкладках. Еще не договорив, опять проклинаю себя за глупость.
Бабушка кладет свою руку на мою, давая понять, что ценит попытку.
– Знаешь, я благодарна ему. Он ни разу ничем не дал мне ее почувствовать.
Мы снова молчим.
– А почему вы мне не предлагаете сделать эониан?
Я поднимаю глаза и вижу, что она смотрит на меня серьезно и даже озабоченно.
– Да со всем этим… А ты разве хотела бы?
– Хотела бы. Он, – бабушка, едва заметно улыбаясь, кивает на телефон, – говорит, что будет скучать. И еще, – она выпрямляется и садится на краешек кресла, – так будет честно.
Я смотрю, как она, должно быть, до боли сдавливает себе кончики пальцев, и понимаю, что сказал бы дед.
«Бессмертным нужно рождаться, а умирать – нельзя». Ведь он всегда умел так глубоко и тонко формулировать.
Ирина Банах
Живет в Гродно (Беларусь). Писатель, литературовед, кандидат филологических наук. Выпускница литературных школ CWS и Band, мастерских Ольги Славниковой, Анны Никольской и Екатерины Оаро. Публиковалась в электронном журнале «Пашня», в издательстве «Нигма» («Охота на Носкотыра», 2024).
Колечко
Беззаботный август вкатился в осень смело и размашисто, как зазевавшийся велогонщик на финишную черту. Школьники возвращались из деревень и пионерских лагерей загоревшие, вымахавшие за лето. Висели на турниках перезрелыми грушами, носились на велосипедах, запускали в небо штандер-мандеры. На асфальте белели квадраты классиков, ветвились стрелки казаков-разбойников: красная печать, никому не убегать. Будто лето, получив разгон, все крутило и крутило педалями, не замечая, как промелькнули флажки, как поредели толпы болельщиков и судейские свистки сменились трелями первого школьного звонка.
Я перешла тогда в седьмой класс обычной советской школы и за лето, проведенное между городом и пионерлагерем с оптимистичным названием «Веселый спутник», успела соскучиться по друзьям. Особенно по Ленке, с которой мы дружили с первого класса. Пару дней назад она вернулась из деревни, где гостила у бабушки целое лето. Беззаботное детство! Так непохожее на мое, отягощенное двумя младшими братьями, за которыми нужно присматривать, пока родители на работе.
В первый же учебный день после уроков, затолкав портфель под парту и сбросив с себя школьное платье с белым фартуком, из которого еще не выветрился запах фабричной синтетики, я помчалась к Ленке. Жила она через дорогу в старой хрущевке – со всеми вытекающими последствиями в виде прокуренных подъездов и безликих квартир. Но в детстве ее пятиэтажка казалась мне дворцом небожителей: моя семья жила в гораздо худших условиях: в деревянном доме на две семьи – доме, изъеденном плесенью, мышами и чешуйницами. Без водопровода и канализации. Туалет – на улице: в полу строительной теплушки – дыра, к которой дедушка припаял ржавое ведро. Казалось, поосновательнее присядешь – рассыплется в рыжую труху. «Зато огород рядом», – утешала себя мама. Я ее оптимизма не разделяла: окучивать картошку и драть клубничные усы не самое веселое занятие для четырнадцатилетнего подростка.
Но больше всего в Ленкином доме манил двор – шумный, многолюдный, соборный. С двухъярусными турниками и полусферами металлических лестниц. С песочницей, облепленной разноцветными куличиками и бойкой детворой. С ребристыми лавочками, на которых, как куры на насесте, хохлились вздорные старухи. В пространстве между соседними многоэтажками заполошными птицами метались звуки: звонкие детские голоса, оружейными выстрелами – хлопки выбивалок по коврам, стук доминошных костяшек, перемежаемый криками «козел» или «рыба». Здесь пропадали всерьез и надолго – пока из распахнутых окон на четвертом этаже не зазвучит протяжное: «Ленаааа, домоооой!»