Тоже Эйнштейн

Публикуется при поддержке Laura Dail Literary Agency и Synopsis Literary Agency
© Marie Benedict, 2024
This edition published by arrangement with Laura Dail Literary Agency, Inc and Synopsis Literary Agency.
© Полей О., перевод, 2024
© Кривоносова Н., иллюстрация, 2024
© Издание на русском языке, оформление. Строки
Пролог
4 августа 1948 года
Хуттенштрассе, 62
Цюрих, Швейцария
Конец близок. Я чувствую, как он надвигается – темной, завораживающей тенью, готовой поглотить остатки света. В эти последние минуты я оглядываюсь назад.
Как я потеряла свой путь? Как я потеряла Лизерль?
Тьма наплывает все быстрее. В свои последние мгновения я, словно дотошный археолог, провожу раскопки прошлого в поисках ответов. Надеюсь узнать, правда ли, что время относительно, как я предположила давным-давно.
Милева (Мица) Марич-Эйнштейн
Часть первая
Всякое тело продолжает удерживаться в своем состоянии покоя или равномерного и прямолинейного движения, пока и поскольку оно не понуждается приложенными силами изменить это состояние.
Сэр Исаак Ньютон
Глава первая
Утро 20 октября 1896 года
Цюрих, Швейцария
Я разгладила складки на свежеотутюженной белой блузке, расправила бант под воротником и затолкала обратно прядь волос, выбившуюся из туго закрученного узла на затылке. Прогулка по сырым, окутанным туманом улицам Цюриха к кампусу Швейцарского федерального политехнического института свела на нет мои старания привести себя в порядок. Тяжелые темные волосы упрямо не хотели держаться в прическе, и это огорчало меня. Хотелось, чтобы в этот день все до последней мелочи было идеально.
Распрямив плечи, чтобы сделаться хоть чуточку повыше своего удручающе крошечного роста, я взялась за тяжелую медную ручку на двери в аудиторию. Ручка с узором в виде греческого ключа, истертая руками поколений студентов, казалась огромной в моей маленькой, почти детской руке. Я помедлила. «Поверни ручку и открой дверь, – сказала я себе. – Ты можешь. Это не первый порог, который тебе нужно переступить. Ты уже преодолевала эту, казалось бы, непреодолимую пропасть между мужчинами и женщинами столько раз, что и не сосчитать. И всегда успешно».
И все же я колебалась. Слишком хорошо мне было известно: хотя первый шаг самый трудный, второй тоже будет немногим легче. В этот краткий, чуть длиннее вздоха, миг я словно услышала, как папа подбадривает меня. «Смелее, – шепнул он на нашем родном, малоупотребительном сербском языке. – Ты у меня мудра глава. В твоем сердце бьется кровь наших славянских предков-разбойников, а они умели добиваться своего, чего бы это ни стоило. Иди и возьми свое по праву, Мица. Иди и возьми свое».
Я не могла его разочаровать.
Я повернула ручку и распахнула дверь. На меня уставились шесть пар глаз: пять студентов в темных костюмах и один профессор в черной мантии. На бледных лицах отразилось изумление вперемешку с легким пренебрежением. Какие бы слухи ни ходили, они не подготовили этих мужчин к тому, что они и впрямь увидят в своих рядах женщину. Вид у них был почти дурацкий: глаза глупо вытаращены, челюсти отвисли, – но я знала, что смеяться над ними себе дороже. Я заставила себя притвориться, что не замечаю этого выражения, не смотреть в нездорово бледные, с густо навощенными усами лица моих сокурсников, всеми силами старавшихся казаться старше своих восемнадцати лет.
В Политехнический институт меня привело не желание с кем-то подружиться или кому-то угодить, а твердое решение освоить физику и математику. Я напомнила себе об этом простом факте, собираясь с духом, прежде чем поднять взгляд на своего преподавателя.
Мы смотрели друг на друга – профессор Генрих Мартин Вебер и я. Устрашающая внешность известного профессора физики – длинный нос, густые брови, аккуратная бородка – вполне соответствовала его репутации.
Я ждала, когда он заговорит. Любое другое поведение было бы воспринято как крайняя дерзость. Я не могла позволить себе получить еще одну подобную галочку против своего имени, учитывая, что само мое присутствие в Политехническом институте уже было дерзостью, по мнению многих. Нужно было удержаться на тонкой грани между настойчивостью, без которой не пройти по этой нехоженой тропе, и послушанием, которого от меня потребуют так или иначе.
– Вы?.. – спросил профессор так, будто не ждал меня, будто вообще никогда обо мне не слышал.
– Фройляйн Милева Марич, герр профессор.
Я молилась, чтобы голос не дрогнул.
Очень медленно Вебер просмотрел свой список студентов. Конечно, он прекрасно знал, кто я такая. Он руководил физико-математической программой, а поскольку до сих пор женщин допускали к обучению только четыре раза, мне пришлось обратиться к нему лично с ходатайством о зачислении на первый год четырехлетней программы, известной как секция VIA. Он сам дал согласие! Просмотр списка был явным и хорошо рассчитанным ходом, чтобы дать понять остальным, какого он мнения обо мне. Тем самым он поощрял их следовать его примеру.
– Фройляйн Марич из Сербии или еще откуда-то из Австро-Венгрии? – спросил он, не поднимая глаз, словно в секции VIA могла оказаться еще одна фройляйн Марич, родом из какого-нибудь более респектабельного места. Этим вопросом Вебер совершенно недвусмысленно выразил свой взгляд на восточноевропейские славянские народы: он явно полагал, что мы, темные иностранцы, чем-то хуже германцев, населяющих демонстративно нейтральную Швейцарию. Еще одно предубеждение, которое мне предстояло опровергнуть, если я хочу чего-то добиться. Как будто мало быть единственной женщиной в секции VIA – и всего лишь пятой, допущенной к программе физики и математики за все время ее существования.
– Да, герр профессор.
– Можете занять свое место, – сказал он наконец и указал на свободный стул. На мое счастье, единственное оставшееся место было самым дальним от его кафедры. – Мы уже начали.
Начали? Лекция должна была начаться только через пятнадцать минут. Выходит, моим сокурсникам сказали то, чего не сказали мне? Они втайне от меня сговорились прийти пораньше? Я хотела спросить об этом, но не стала. Если начну спорить, только еще больше настрою всех против себя. Ничего, неважно. Просто приду завтра на пятнадцать минут раньше. И с каждым утром все раньше и раньше, если потребуется. Я не пропущу ни одного слова из лекций Вебера. Если он думает, что раннее начало занятий отпугнет меня, то он ошибается. Я дочь своего отца.
Кивнув Веберу, я измерила глазами долгий путь от двери до своего стула и по привычке подсчитала, сколько шагов до конца комнаты. Как преодолеть эту дистанцию? Я сделала первый шаг, стараясь держаться твердо, чтобы скрыть хромоту, однако звук, с которым я подволакивала ногу, разнесся по всей аудитории. Охваченная внезапным порывом, я решила не скрывать ничего. Просто продемонстрировать всем коллегам уродство, которым я отмечена самого рождения.
Стук – скрежет. Раз, другой, третий. Восемнадцать шагов – и я дошла до стула. Вот она я, господа, словно говорила я каждый раз, подволакивая по полу свою хромую ногу. Любуйтесь, и покончим с этим.
Взмокнув от натуги, я поняла, что в аудитории царит полная тишина. Все ждали, пока я усядусь, и отводили глаза – их, очевидно, смутила моя хромота, или мой пол, или то и другое вместе.
Всех, кроме одного.
Сидевший справа молодой человек с непослушной копной темно-каштановых кудрей уставился на меня. Против обыкновения я встретилась с ним глазами. Смотрела в упор, с вызовом – пусть попробует насмехаться надо мной и над моими усилиями, – но и тут его взгляд из-под полуопущенных век не ушел в сторону. Только морщинки разбежались в уголках глаз, когда он улыбнулся сквозь темную тень, падавшую от усов. Это была улыбка откровенного удивления, даже восхищения.
Что он о себе воображает? Что хочет сказать этим взглядом?
Долго раздумывать о нем было некогда: я уселась на свое место, достала из сумки бумагу, чернила и перо и приготовилась записывать лекцию Вебера. Я не позволю этому дерзкому, беззаботному взгляду привилегированного сокурсника смутить меня. Я смотрела прямо на преподавателя, все еще чувствуя на себе взгляд студента, но делая вид, будто ничего не замечаю.
Вебер, однако, был не столь сосредоточен на собственной лекции. Или не столь снисходителен. Глядя в упор на молодого человека, профессор откашлялся и, когда тот так и не перевел взгляд на кафедру, проговорил:
– Я требую внимания всей аудитории. Это ваше первое и последнее предупреждение, герр Эйнштейн.
Глава вторая
Вечер 20 октября 1896 года
Цюрих, Швейцария
Войдя в вестибюль пансиона Энгельбрехтов, я тихо закрыла за собой дверь и отдала мокрый зонтик ожидавшей горничной. Из задней комнаты доносился смех. Я знала, что девушки ждут меня там, но пока что не готова была подвергаться допросу, пусть и благожелательному. Мне нужно было побыть одной, подумать о прожитом дне – хотя бы несколько минут. Стараясь ступать тихонько, я начала подниматься по лестнице в свою комнату.
Скрип! Черт бы побрал эту рассохшуюся ступеньку.
Из дальней гостиной, шелестя темно-серыми юбками, показалась Элен с чашкой чая в руках.
– Милева, мы тебя ждем! Ты забыла?
Элен взяла меня за руку и потянула в заднюю комнату, которую мы теперь называли между собой игровым залом. Мы считали себя вправе давать ей название, поскольку, кроме нас, ею никто не пользовался.
Я рассмеялась. Как бы я прожила эти месяцы в Цюрихе без этих девушек? Без Миланы, Ружицы, а главное – Элен, моей родственной души, почти сестры, с ее острым умом, доброжелательностью и – странное совпадение – такой же, как у меня, хромотой. И как я могла колебаться хоть день, прежде чем впустить их в свою жизнь?
Несколько месяцев назад, когда мы с папой приехали в Цюрих, я и представить себе не могла, что найду здесь такую дружбу. Юность, омраченная неприязненным отношением соучеников – в лучшем случае отчуждением, в худшем – насмешками, а значит, одинокая жизнь, в которой не будет ничего, кроме учебы, – вот что меня ждало. Так я думала.
Когда мы с папой сошли с поезда после двухдневного путешествия в тряском вагоне из нашего родного Загреба, ноги у нас слегка подкашивались. Дым от поезда плыл клубами по всему цюрихскому вокзалу, так, что мне пришлось прищуриться, спускаясь на платформу. Держа в каждой руке по сумке, в одной из которых лежали мои любимые книги, и немного пошатываясь на ходу, я пробиралась сквозь вокзальную толпу, а за мной шагали папа и носильщик с более тяжелыми вещами. Папа бросился ко мне и попытался отобрать у меня одну сумку.
– Я сама, папа, – заупрямилась я, пытаясь высвободить руку. – У тебя и так хватает вещей, а рук всего две.
– Мица, пожалуйста, позволь мне помочь. Мне-то полегче управиться с лишней сумкой, чем тебе. – Он хмыкнул. – Не говоря уже о том, в какой ужас придет твоя мама, если я позволю тебе тащить такую тяжесть через весь Цюрихский вокзал.
Я поставила сумку на перрон и снова попыталась вырвать руку.
– Папа, я должна учиться справляться сама. В конце концов, я ведь буду жить в Цюрихе одна.
Он долго смотрел на меня – так, словно только теперь осознал, что я останусь в Цюрихе без него. Словно не к этому мы оба стремились с раннего моего детства. Неохотно, медленно, он разжал палец за пальцем. Ему было тяжело, я это понимала. Я знала, что его радует мое стремление получить самое лучшее образование, что мои старания напоминают ему его собственный нелегкий путь от крестьянина до преуспевающего чиновника и землевладельца, и все же иногда я невольно думала: не чувствует ли он вину, не упрекает ли себя за то, что толкнул меня на тот же тернистый путь? Он так долго думал только о том, что я наконец-то получу высшее образование, что, верно, даже не представлял, каково будет прощаться, оставляя меня одну в чужом городе.
Мы вышли из здания вокзала на оживленные вечерние улицы Цюриха. Уже спускалась ночь, но город не был темным. Я поймала папин взгляд, и мы обменялись радостно-удивленными улыбками: до сих пор все города, какие мы видели, освещались только обыкновенными тусклыми масляными фонарями. А улицы Цюриха были залиты светом электрических фонарей, и он оказался неожиданно ярким. В их сиянии я различала самые мелкие детали на платьях проходящих мимо дам: турнюры у них были пышнее, чем у тех строгих нарядов, которые я привыкла видеть в Загребе.
По булыжникам Банхофштрассе, на которой мы стояли, процокали лошади наемного экипажа фирмы «Кларенс», и папа подозвал его. Пока возница грузил наш багаж на заднее сиденье, я куталась в шаль, стараясь согреться на зябком вечернем ветру. Эту вышитую розами шаль мама подарила мне в ночь перед отъездом, и в уголках ее глаз блестели непролитые слезы. Только позже я поняла, что эта шаль была прощальным объятием, тем, что будет со мной, когда мама останется в Загребе с моей сестричкой Зоркой и братом Милошем.
Возница спросил, прервав мои размышления:
– Приехали посмотреть город?
– Нет, – ответил за меня папа с легким акцентом. Он всегда гордился своим грамматически безупречным немецким, на котором говорили власть имущие в Австро-Венгрии. Это была первая ступенька, с которой он начал свое восхождение наверх: так он говорил, когда заставлял нас учить язык. Раздувшись от гордости, он сказал: – Мы приехали устраивать мою дочь в университет.
Брови возницы удивленно взлетели вверх, однако больше он ничем своей реакции не выдал.
– В университет, значит? Тогда вам, верно, нужен пансион Энгельбрехтов или еще какой-нибудь пансион на Платтенштрассе, – сказал он, открывая перед нами дверцу.
Папа выдержал паузу, дожидаясь, пока я устроюсь в экипаже, а затем спросил возницу:
– Откуда вы знаете, куда нам нужно?
– Мне не привыкать возить туда студентов из Восточной Европы, которые ищут жилье.
По тому, как папа хмыкнул в ответ, забираясь на сиденье рядом со мной, я поняла: он не знает, как отнестись к словам возницы. Уж не насмешка ли это над нашим восточноевропейским происхождением? Нам рассказывали, что, хотя швейцарцы упорно сохраняют независимость и нейтралитет перед лицом неумолимо расширяющихся европейских империй, на выходцев с востока Австро-Венгерской империи здесь посматривают свысока. Однако в других отношениях швейцарцы – люди самых широких взглядов: у них, например, самые мягкие условия приема в университеты для женщин. Такое противоречие слегка смущало.
Возница щелкнул кнутом, давая команду лошадям, и экипаж с грохотом покатил по цюрихской улице. Сквозь забрызганное грязью окошко трудно было что-то разглядеть, но я все же увидела, как мимо промчался электрический трамвай.
– Ты видел, папа? – спросила я. Я читала о трамваях, но никогда не видела их воочию. Это зрелище взволновало меня: наглядное доказательство того, что этот город далеко ушел по пути прогресса, во всяком случае, в области транспорта. Оставалось надеяться, что его жители столь же прогрессивны и в отношении к студенткам, как утверждали доходившие до нас слухи.
– Не видел, но слышал. И почувствовал, – спокойно ответил папа, пожимая мою руку. Я знала, что он тоже взволнован, хотя и старается держаться невозмутимо. Особенно после замечания возницы.
Я снова повернулась к открытому окошку. Крутые зеленые горы обрамляли город, и, клянусь, я чувствовала в воздухе запах хвойных деревьев. Конечно, горы были слишком далеко, чтобы до нас мог долететь аромат их пышной растительности, но, как бы то ни было, воздух в Цюрихе был гораздо свежее, чем в Загребе, где вечно пахло конским навозом и горящими посевами. Возможно, этот запах приносил свежий ветерок с Цюрихского озера, омывающего южную часть города.
Вдали, у подножия гор, я увидела бледно-желтые здания в неоклассическом стиле на фоне церковных шпилей. Здания удивительно напоминали изображение Политехнического института, которое я видела на своих бумагах для поступления, только больше и внушительнее, чем мне представлялось. Политехнический институт был учебным заведением нового типа, где готовили преподавателей и профессоров математических и естественно-научных дисциплин, и это был один из немногих университетов в Европе, в котором женщины могли получить ученую степень. И, хотя я уже много лет только об этом и мечтала, представить, что через несколько месяцев я буду учиться здесь, было трудно.
Экипаж «Кларенс» с грохотом остановился. Открылось окошечко к вознице, и он объявил о прибытии к месту назначения: Платтенштрассе, 50. Папа передал через окошечко несколько франков, и дверца экипажа распахнулась.
Пока возница выгружал наш багаж, слуга из пансиона Энгельбрехтов поспешно вышел через парадную дверь и спустился с крыльца, чтобы взять у нас маленькие сумки, которые мы несли сами. Между двух красивых колонн, обрамлявшими парадную дверь четырехэтажного кирпичного дома, появилась благообразная, хорошо одетая пара.
– Герр Марич? – обратился к отцу грузный пожилой мужчина.
– Да, а вы, должно быть, герр Энгельбрехт, – ответил отец с коротким поклоном и протянул руку. Пока мужчины обменивались приветствиями, по ступенькам торопливо сбежала вниз бодрая фрау Энгельбрехт и провела меня в здание.
Без всяких формальностей Энгельбрехты пригласили нас с папой выпить чаю с пирожными: стол был накрыт к нашему прибытию. Когда мы шли за Энгельбрехтами в гостиную, я заметила, как папа окинул одобрительным взглядом хрустальную люстру, висевшую в парадной, и такие же бра. Я почти прочитала его мысли: «Достаточно респектабельное местечко для моей Мицы».
Мне самой пансион показался скучным и слишком чопорным по сравнению с тем, к чему я привыкла дома: не хватало запахов леса, пыли и острой домашней кухни. Хотя мы, сербы, и стремились приобщиться к германскому порядку, принятому у швейцарцев, теперь я ясно видела, что наши потуги далеко не дотягивают до швейцарского совершенства в искусстве уборки.
За чаем с пирожными и обменом любезностями, под натиском папиных расспросов, Энгельбрехты рассказали о своем пансионе: о строгом распорядке обедов, завтраков и ужинов, приема посетителей, стирки и уборки комнат. Папа, бывший военный, поинтересовался безопасностью постояльцев, и его напряженно сведенные плечи понемногу обмякали при каждом удовлетворительном ответе, при каждом оценивающем взгляде на стены, обитые ворсистой голубой тканью, на резные кресла, расставленные вокруг широкого мраморного камина. И все же папины плечи так и не расслабились до конца: он желал для меня университетского образования почти так же сильно, как я сама, однако теперь, когда расставание стало явью, оно давалось ему тяжелее, чем я могла себе представить.
Потягивая чай, я услышал смех. Девичий смех.
Фрау Энгельбрехт заметила мою реакцию.
– А, вы услышали наших юных дам за игрой в вист. Позвольте же представить вам остальных наших пансионерок.
Остальных пансионерок? Я кивнула, хотя мне отчаянно хотелось покачать головой: нет! Мой опыт общения с другими юными дамами обычно заканчивался неудачно. В лучшем случае между нами было слишком мало общего. В худшем – мне приходилось терпеть обиды и унижения от соучеников и соучениц, особенно когда они начинали понимать масштаб моих честолюбивых замыслов.
Однако, повинуясь требованиям вежливости, мы встали из-за стола, и фрау Энгельбрехт провела нас в небольшую комнату, отличавшуюся от гостиной всем своим убранством: люстра и бра не хрустальные, а латунные, на стенах вместо голубой шелковистой ткани дубовые панели, в центре игровой стол. Когда мы вошли, мне показалось, что я услышала слово «крпити», и я посмотрел на папу – он, судя по виду, был так же удивлен, как и я. Это было сербское выражение – мы говорили так, когда обманывались в своих ожиданиях или проигрывали. Кто же мог произнести это слово? Наверняка мы ослышались.
За столом сидели три девушки, все примерно моих лет, темноволосые, с густыми бровями, совсем как у меня самой. Они даже одеты были одинаково: строгие белые блузки с высокими кружевными воротничками и простые темные юбки. Скромный наряд – никаких вычурных, причудливо разукрашенных платьев, лимонно-желтых или пенисто-розовых, которые предпочитают многие молодые женщины, вроде тех, которых я видела на фешенебельных улицах у вокзала.
Оторвавшись от игры, девушки сейчас же отложили карты и встали, чтобы представиться.
– Фройляйн Ружица Дражич, Милана Бота и Элен Кауфлер, познакомьтесь с нашей новой постоялицей. Это фройляйн Милева Марич.
Мы поприветствовали друг друга книксенами, и фрау Энгельбрехт продолжала:
– Фройляйн Марич приехала изучать математику и физику в Швейцарском федеральном политехническом институте. Вы будете в хорошей компании, фройляйн Марич.
Фрау Энгельбрехт жестом указала на скуластую улыбчивую девушку с глазами цвета бронзы.
– Фройляйн Дражич приехала из Шабаца изучать политику в Цюрихском университете.
Затем фрау Энгельбрехт повернулась к девушке с самыми темными волосами и самыми густыми бровями.
– Это фройляйн Бота. Она приехала из Крушеваца изучать психологию – в Политехническом институте, как и вы.
Положив руку на плечо последней девушки, с ореолом мягких каштановых волос и добрыми серо-голубыми глазами, обрамленными полукруглыми бровями, фрау Энгельбрехт сказала:
– А это наша фройляйн Кауфлер – она приехала из самой Вены, чтобы получить диплом историка, тоже в Политехническом институте.
Я не знала, что и сказать. Студентки из восточных провинций Австро-Венгрии, таких же, как моя? Мне и в голову не приходило, что я не буду уникумом. В Загребе почти любая девушка годам к двадцати уже была замужем или готовилась к замужеству: встречалась с подходящими молодыми людьми и училась вести хозяйство в родительском доме. Их учеба прекращалось за много лет до этого, если они вообще получали какое-то формальное школьное образование. Я думала, что всегда буду единственной студенткой из Восточной Европы в мире мужчин с Запада. Может быть, вообще единственной девушкой.
Фрау Энгельбрехт обвела взглядом всех девушек по очереди и сказала:
– Мы оставим вас, дамы, играть в вист, а сами пока закончим нашу беседу. Надеюсь, завтра вы покажете фройляйн Марич окрестности Цюриха?
– Конечно, фрау Энгельбрехт, – с теплой улыбкой ответила за всех фройляйн Кауфлер. – Может быть, фройляйн Марич даже сыграет с нами в вист завтра вечером. Четвертая нам никак не будет лишней.
Улыбка фройляйн Кауфлер показалась мне искренней, и я почувствовала, что мне по душе эта уютная обстановка. Я непроизвольно заулыбалась в ответ, но тут же остановилась. «Осторожно, – напомнила я себе. – Вспомни, как издевались над тобой другие девочки: дразнили, обзывали, пинали ногами на игровой площадке в парке. Программа Политехнического института привела тебя сюда, чтобы ты могла осуществить свою мечту – стать одной из немногих женщин – профессоров физики в Европе. Ты проделала этот путь не ради того, чтобы заводить подруг, даже если эти девушки и правда такие, какими кажутся.
Когда мы возвращались в парадную гостиную, папа взял меня под руку и прошептал:
– Кажется, это очень милые девушки, Мица. И наверное, умные, если приехали учиться в университет. Возможно, сейчас самое время завести парочку подруг, раз уж мы наконец-то нашли таких, которые могут оказаться тебе ровней по уму. Пусть кому-то посчастливится смеяться над твоими шуточками, которые ты обычно приберегаешь для меня.
В папином голосе звучала странная надежда – как будто он действительно хотел, чтобы я сблизилась с этими девушками, с которыми мы только что познакомились. Что такое он говорит? Я была в замешательстве. Столько лет он твердил, что подруги мне ни к чему, муж ни к чему, что имеет значение только наша семья и образование, а теперь что же – может, проверку мне устраивает? Мне хотелось дать ему понять, что обычные девичьи мечты – подруги, муж, дети – для меня, как и прежде, не существуют. Хотелось сдать этот странный экзамен на высший балл, как я сдала все остальные.
– Честное слово, папа, я приехала сюда учиться, а не дружить, – сказала я, подкрепив свои слова решительным кивком. Я надеялась этим убедить отца, что та судьба, которую он мне прочил – и даже желал – все эти годы, действительно стала моей судьбой.
Однако папа не пришел в восторг от моего ответа. Напротив, лицо у него потемнело – я поначалу не могла понять, от грусти или от гнева. Неужели я высказалась недостаточно категорично? Или его мнение и правда изменилось? Ведь эти девушки и впрямь не похожи на всех прочих, которых я знала до сих пор.
С минуту он был непривычно молчалив. Наконец проговорил с нотками отчаяния в голосе:
– Я надеялся, что у тебя будет и то и другое.
В первые недели после папиного отъезда я избегала этих девушек и все сидела за учебниками у себя в комнате. Но по заведенному Энгельбрехтами распорядку я должна была ежедневно встречаться с ними за завтраком и ужином, и вежливость требовала поддерживать любезный разговор. Они до и дело приглашали меня на прогулку, на лекции, в кафе, в театр, на концерты. Добродушно укоряли за излишнюю серьезность, молчаливость и усердие в учебе и приглашали снова, раз за разом, сколько бы я ни отказывалась. Такой настойчивости я до сих пор не встречала ни в одной девушке, кроме себя самой.
В один из дней того лета, ближе к вечеру, я занималась у себя в комнате: готовилась к курсам, которые должны были начаться в октябре. Это уже вошло у меня в привычку. На плечах у меня была моя любимая шаль: в спальнях всегда было зябко, даже в самую теплую погоду. Я старалась вникнуть в текст, когда услышала, что девушки внизу играют «Арлезианку» Бизе – слабенько, но с чувством. Я хорошо знала эту сюиту: когда-то я сама исполняла ее в кругу семьи. Знакомая музыка навевала меланхолию, уединение начинало ощущаться как одиночество. Мой взгляд упал на запылившуюся тамбурицу – маленькую мандолину – в углу. Я взяла ее и спустилась на первый этаж. Стоя у входа в парадную гостиную, я смотрела, как девушки пытаются совладать с пьесой.
Прислонившись к стене с тамбурицей в руках, я вдруг почувствовала себя глупо. С чего я решила, что они примут меня – ведь я уже столько раз отвечала отказом на их приглашения? Я хотела было убежать обратно наверх, но Элен заметила меня и перестала играть.
– Хотите составить нам компанию, фройляйн Марич? – спросила она со своей обычной теплотой, поглядывая на Ружицу и Милану с шутливым недовольством. – Как видите, ваша помощь будет вовсе не лишней.
Я согласилась, и за каких-то несколько дней девушки стремительно втянули меня в ту жизнь, которой я никогда не знала. Жизнь, в которой у меня появились подруги со схожими взглядами. Папа был не прав, и я тоже. Подруги – это важно. Во всяком случае, такие подруги – невероятные умницы, с такими же честолюбивыми планами, как у меня, успевшие пройти через такие же насмешки и осуждение и вынесшие все с улыбкой.
Эти подруги не подорвали мою решимость добиться успеха, как я опасалась.
Они сделали меня сильнее.
И вот теперь, через несколько месяцев после того вечера, я опустилась на свободный стул, и Ружица налила мне чашку чая. На меня повеяло запахом лимона, а Милана с довольной лукавой улыбкой пододвинула ко мне тарелку с моим любимым пирогом с мелиссой – девушки, видимо, специально для меня попросили фрау Энгельбрехт его приготовить. Особый сюрприз в честь особого дня.
– Спасибо.
Мы попили чаю и съели немного пирога. Девушки были непривычно молчаливы, хотя по их лицам и взглядам, которые они бросали друг на друга, я понимала, что такая сдержанность дается им нелегко. Они ждали, когда я заговорю первой, и скажу что-нибудь поинтереснее простого спасибо за угощение.
Но Ружица, самая горячая из всех, не выдержала. Она всегда отличалась настойчивостью и нетерпением и наконец выпалила прямо.
– Как тебе пресловутый профессор Вебер? – спросила она и вскинула брови, комически изображая профессора, известного своей пугающей манерой преподавания и не менее пугающей гениальностью.
– Как и следовало ожидать, – ответила я, вздохнула и откусила еще кусочек торта, в котором так замечательно сочетались сладкое и соленое. Смахнула крошку с губ и пояснила: – Он нарочно просмотрел весь список и только потом позволил мне сесть на место. Как будто не знал, что я записана на его программу. А ведь он сам меня принял!
Девушки понимающе захихикали.
– А потом подпустил шпильку по поводу того, что я из Сербии.
Девушки перестали смеяться. Ружица с Миланой сами пережили подобные издевательства: они тоже приехали с удаленных окраин Австро-Венгрии. Даже Элен, которая была родом из более респектабельной Австрии, приходилось терпеть пренебрежительное отношение преподавателей Политехнического института – из-за того, что она еврейка.
– Похоже на мой первый день в классе профессора Херцога, – сказала Элен, и мы все кивнули. Мы уже слышали рассказ Элен о ее унижении во всех чудовищных деталях. Отметив вслух, что фамилия Элен звучит по-еврейски, профессор Херцог значительную часть своей первой лекции по истории Италии посвятил венецианским гетто, где евреи вынуждены были жить с XVI по XVIII век. Мы все сошлись на том, что такой выбор профессора не был случайностью.
– Как будто мало того, что нас, женщин, всего несколько человек в целом море мужчин. Профессорам непременно нужно придумывать нам еще какие-то изъяны и подчеркивать, как мы отличаемся от остальных, – сказала Ружица.
– А другие студенты что? – спросила Милана, явно желая сменить тему.
– Как обычно, – ответила я.
Девушки сочувственно заохали.
– Важные? – спросила Милана.
– В точку, – ответила я.
– С пышными усами? – хихикнув, предположила Ружица.
– В точку.
– Самоуверенные? – добавила Элен.
– Дважды в точку.
– А откровенной враждебности не было? – осторожно спросила Элен. Тон у нее стал серьезнее и опасливее. Она всегда волновалась о других – ни дать ни взять курица-наседка. В особенности это касалось меня. После того как я рассказала о своем первом дне в загребской обергимназии, о чем до сих пор никому не рассказывала, Элен стала особенно тревожиться за меня. Никто из других девушек не сталкивался с такой неприкрытой жестокостью, но ощущали угрозу, время от времени проглядывающую сквозь внешнее благополучие.
– Нет – пока, во всяком случае.
– Это хорошо, – подытожила Ружица. Она никогда не теряла оптимизма. Мы упрекали ее за привычку выискивать светлые проблески в самых черных грозовых тучах. Она же стояла на том, что для нас это самый разумный подход, и жизнерадостно рекомендовала остальным следовать ее примеру.
– А союзников в ком-нибудь увидела? – осторожно ступила Милана на стратегически важную территорию. Учебная программа по физике иногда требовала совместной студенческой работы, и мы уже обсуждали возможные тактики. А что, если со мной никто не захочет заниматься?
– Нет, – машинально ответила я. Но потом, помолчав, попыталась последовать совету Ружицы мыслить более оптимистично: – А впрочем, пожалуй. Один студент улыбался мне – может быть, чересчур долго, но по крайней мере искренне. Без насмешки. Эйнштейн, кажется, его фамилия.
Густые брови Элен озабоченно приподнялись. Она всегда была начеку, опасаясь нежелательных романтических поползновений. Для нее это был почти такой же повод для беспокойства, как и открытая грубость. Она взяла меня за руку и предупредила:
– Будь осторожна.
Я сжала ее руку в ответ.
– Не волнуйся, Элен. Я всегда осторожна. – Лицо у нее не просветлело, и тогда я добавила с легкой насмешкой: – Да будет тебе. Вы все вечно упрекаете меня, что я слишком опасливая, слишком замкнутая. Что я только вам и открываюсь по-настоящему. Неужели ты думаешь, что я не буду осторожна с герром Эйнштейном?
Озабоченность Элен сменилась улыбкой.
Я не переставала удивляться этим девушкам. Удивлялась, что у меня нашлись слова для рассказов о том, что я так давно хранила в себе. Удивлялась, что я решилась показаться им такой, какая я есть. Удивлялась, что они приняли меня, несмотря ни на что.
Глава третья
22 апреля 1897 года
Цюрих, Швейцария
Я уютно устроилась в своей библиотечной кабинке. Просторная, отделанная деревянными панелями библиотека Политехнического института была заполнена почти до отказа, и тем не менее в ней царила тишина. Студенты безмолвно отправляли обряд поклонения той или иной научной дисциплине: одни штудировали биологию или химию, другие – математику, третьи – физику, как я. Здесь, отгородившись от мира стенами кабинки, забаррикадировавшись книгами, вооружившись собственными размышлениями и теориями, я могла почти успешно притвориться перед самой собой, что ничем не отличаюсь от остальных студентов, сидящих в библиотеке Политехнического института.
Передо мной лежали конспекты лекций, несколько обязательных к прочтению текстов и одна статья, выбранная мной самой. Все это требовало внимания, и я колебалась, словно между любимыми питомцами, не зная, кому же посвятить свое время. Ньютону или Декарту? Или, может быть, кому-то из авторов более современных теорий? Воздух в Политехническом институте, да и во всем Цюрихе был пропитан разговорами о последних достижениях в области физики, и мне казалось, все они взывают именно ко мне. Мир физики – это был мой мир. В ее тайных законах, касающихся устройства мира, – в скрытых силах и невидимых причинно-следственных связях, настолько сложных, что, по моему убеждению, их мог создать только Бог, – таились ответы на важнейшие вопросы бытия. Вот если бы мне удалось их раскрыть!
Временами, когда я увлеченно погружалась в чтение и вычисления, забыв свою обычную серьезность и старательность, – я начинала видеть те божественные закономерности, которые так отчаянно искала. Но лишь периферийным зрением. Стоило взглянуть на них в упор, как они растворялись в небытии. Возможно, я была еще не готова увидеть творение Господа во всей его красе. Возможно, со временем Он позволит мне это.
Я была благодарна папе за то, что он подвел меня к этому сверкающему порогу науки и жажды знаний. Единственное, о чем я сожалела, так это о том, что он по-прежнему волнуется обо мне – и о моих перспективах на будущее, и о благополучии моей повседневной жизни в Цюрихе. Хотя в письмах я старательно убеждала его и в том, что по окончании учебы меня ждет море преподавательских вакансий, если моей карьерой не станет научная деятельность, и в нерушимости строгого распорядка, которому подчинена моя жизнь в институте и в пансионе, – все же в его бесконечных расспросах чувствовалось беспокойство.
Любопытно, но маме, судя по всему, оказалось легче принять мой нынешний путь. Всю жизнь она не одобряла мою бунтарскую тягу к образованию, но теперь, когда я освоилась в Цюрихе, она, казалось, смирилась с моим выбором, особенно после того, как я стала пространно описывать ей свои прогулки с Ружицей, Миланой и Элен. По маминым ответам я видела, что ее радует эта дружба. Моя первая дружба.
Мама не всегда была так щедра на одобрение. До недавнего сближения наши отношения омрачались ее тревогами за меня – хромого, одинокого ребенка, так непохожего на других. И тем, как сказалась моя тяга к образованию на ее жизни.
В тот свежий сентябрьский день, почти десять лет назад, в далекой Руме – моем родном городе – мама даже не пыталась скрывать, насколько ей не по душе такой неподходящий для женщины путь, хотя решение продвигать меня дальше по этому пути принял сам папа, которому она почти никогда не перечила. Мы с ней совершали ежедневное паломничество на кладбище, где были похоронены мои старшие брат и сестра, умершие в младенчестве за несколько лет до моего рождения. Сильный ветер трепал платок у меня на голове. Я крепко придерживала его руками, понимая, как недовольна будет мама, если платок слетит, и я останусь с непокрытой головой на священной земле. Туго натянутый платок закрывал уши, заглушая заунывные стоны ветра. Я была рада этому, хотя и понимала, что этот жалобный вой вполне уместен там, куда мы направлялись.
Из церкви доносился запах ладана, сладкий и острый, под ногами хрустели опавшие листья. Я старалась не отставать от мамы. Холм был каменистый, подъем тяжелый, что маме было хорошо известно. Но она не сбавляла шага. Можно было подумать, что этот трудный путь на кладбище – часть моей епитимьи. За то, что я выжила, а брат и сестра нет. За то, что жива до сих пор, а других детей унесли болезни. За то, что из-за меня папа согласился на новую государственную должность в Нови-Саде – большом городе с престижной школой для девочек, куда можно было отдать меня, – а для мамы это означало разлуку с могилами ее первенцев.
– Ты идешь, Мица? – спросила мама не оборачиваясь.
Я напомнила себе, что ее суровость вызвана не только недовольством из-за переезда в Нови-Сад. Строгая дисциплина и требовательность – таков был ее неизменный рецепт воспитания детей в страхе Божьем. Она часто повторяла: «Как сказано в притчах: розга и обличение дают мудрость; но отрок, оставленный в небрежении, делает стыд своей матери» [1].
– Иду, мама, – отозвалась я.
Мама, одетая в свое обычное черное платье и темную косынку – в знак траура по моим умершим брату и сестре, – шагала впереди, напоминая черную тень на фоне серого осеннего неба. К тому времени, как мы добрались до вершины, я совсем запыхалась, но старалась, чтобы моего затрудненного дыхания не было слышно. Это был мой долг.
Рискуя оступиться, я оглянулась назад: уж очень мне нравился вид отсюда. Прямо под нами раскинулась Рума: за церковным шпилем виднелся город, прижавшийся к самому берегу Дуная. Это был небольшой пыльный городок, в центре его помещались только городская площадь, рынок и несколько правительственных зданий. И все-таки он был очень красив.
Но тут я услышала, как мама опускается на землю, и меня охватило раскаяние. Это же не увеселительная прогулка. Я пришла сюда не любоваться. Это один из наших последних приходов на кладбище, теперь нам долго не удастся сюда попасть. Даже папа не мог убедить меня не расстраиваться из-за переезда.
Я встала рядом с мамой у надгробий. Камешки впивались в колени, но сегодня мне даже хотелось, чтобы было больно. Это представлялось мне справедливым воздаянием за ту боль, которую я причинила маме, став причиной переезда в Нови-Сад. Поскольку все, что могла дать для моего образования местная фольксшуле – начальная школа, – я уже получила, папа хотел, чтобы я поступила в Высшую школу для девочек в Нови-Саде. От Румы до Нови-Сада было всего двадцать миль, но путь по извилистым дорогам занимал несколько часов. Часто приезжать сюда не получится.
Я подняла взгляд на маму. Ее карие глаза были закрыты, и без того оживления, которое они обычно придавали ее лицу, она выглядела старше своих тридцати с небольшим. Бремя утраты и груз повседневных забот состарили ее.
Я осенила себя крестом, закрыла глаза и произнесла про себя молитву о душах моих давно ушедших брата и сестры. Они всегда служили мне незримыми спутниками, заменяя друзей, которых у меня никогда не было. Если бы они не умерли, у меня могла бы быть совсем другая жизнь. Может быть, если бы старшие брат и сестра были со мной, мне не было бы так одиноко, и не приходилось бы тайком мечтать об играх с девочками на школьном дворе, даже с теми, которые меня обижали.
Солнечный луч упал на мое лицо, и я открыла глаза. На меня смотрели мраморные надгробия старших брата и сестры. Их имена – Милица Марич и Вукашин Марич – блестели на солнце, как будто их только что высекли в камне, и я сдержала свой обычный порыв – провести пальцем по каждой букве.
Обычно мама предпочитала, чтобы наши визиты проходили в тишине и раздумьях, но в этот день все было иначе. Она взяла меня за руку и воззвала к Богородице на нашем родном, редко используемом сербском языке:
- Богородице Дево, радуйся,
- Благодатная Мария…
Мама читала так громко, что за ее голосом не слышно было ни ветра, ни шелеста листвы. И она раскачивалась. Мне было неловко от маминого громкого голоса и театральных жестов, особенно когда двое других посетителей издали оглянулись на нас.
Но я стала все же читать вместе с ней. Слова этой молитвы обычно успокаивали меня, однако сегодня казались какими-то незнакомыми. Чуть ли не в горле застревали. Как ложь. И мамин голос тоже звучал иначе: в нем слышалось не благоговейное преклонение, а осуждение. Предназначавшееся, разумеется, мне, а не Деве Марии.
Я старалась отвлечься, вслушиваясь в свист ветра, шорох веток и листьев, топот копыт проходивших мимо лошадей – во что угодно, только не в слова, звучавшие из маминых уст. Мне не нужно было снова напоминать о том, как многое зависит от моих успехов в школе в Нови-Саде. Я должна была добиться успехов. Не только ради себя, мамы и папы, но и ради моих покойных брата и сестры – покинутых душ.
Я слышала скрип перьевых ручек других студентов, работавших неподалеку, но сейчас меня занимал лишь один человек на свете. Филипп Ленард. Я взяла статью известного немецкого физика и начала читать. Следовало бы вместо этого читать тексты Германа фон Гельмгольца и Людвига Больцмана, заданные профессором, но меня заинтересовали недавние исследования Ленарда о катодных лучах и их свойствах. Он пропускал сквозь металлические электроды вакуумных трубок электрический ток высокого напряжения, а затем исследовал лучи. Ленард заметил, что, если конец трубки, находящийся под действием отрицательного заряда, окрасить флуоресцентным веществом, то миниатюрный объект внутри начинает светиться и перемещаться по трубке зигзагами. Это навело его на мысль, что катодные лучи представляют собой потоки отрицательно заряженных энергетических частиц; он назвал их квантами электричества. Отложив статью, я стала размышлять о том, какой свет исследования Ленарда могут пролить на широко обсуждаемый вопрос о природе и существовании атомов. Из какого вещества Бог сотворил мир? Может ли ответ на этот вопрос поведать нам что-то новое о предназначении человечества на созданной Богом земле? Иногда на страницах научных текстов и в проблесках моих собственных размышлений я чувствовала какие-то божественные закономерности, открывающиеся в физических законах Вселенной, которые я изучала. Именно здесь, а не на церковных скамьях и кладбищах, куда водила меня мама, я ощущала присутствие Бога.
Часы на университетской башне пробили пять. Неужели уже так поздно? А я даже не притронулась к тому, что было задано на сегодня.
Я вытянула шею, чтобы выглянуть в удобно расположенное окно. В Цюрихе нет недостатка в башнях со шпилями, и стрелки часов подтвердили: да, уже пять. Фрау Энгельбрехт блюла часы обедов в пансионе по-тевтонски строго, так что задерживаться было никак нельзя. Тем более что девушки уже ждут меня с инструментами, чтобы помузицировать перед ужином. Это был один из наших маленьких ритуалов, самый любимый мною.
Я сложила стопками свои бумаги и стала укладывать их в сумку. Статья Ленарда лежала на самом верху, и одна фраза бросилась мне в глаза. Я снова начала читать и так увлеклась, что подскочила, услышав свое имя.
– Фройляйн Марич, вы позволите мне вторгнуться в ваши мысли?
Это был герр Эйнштейн. Волосы у него были растрепаны еще больше, чем обычно, – как будто он специально ерошил пальцами свои темные кудри, чтобы они встали дыбом. Рубашка и пиджак выглядели не лучше – измяты так, что почти невозможно было понять, что это на нем такое. Своим неопрятным видом он резко выделялся среди аккуратно одетых студентов в библиотеке. Зато, в отличие от них, он улыбался.
– Да, герр Эйнштейн.
– Надеюсь, вы поможете мне решить одну задачу.
Он сунул мне в руку стопку бумаг.
– Я? – переспросила я машинально и тут же укорила себя за то, что не сумела сдержать удивление. Держись уверенно, сказала я себе. Ты ничуть не глупее других студентов в секции VIA. Почему бы соученику и не обратиться к тебе за помощью?
Но было уже поздно. Моя неуверенность уже была замечена.
– Да, вы, фройляйн Марич. По-моему, вы самая умная в нашей секции и куда лучше остальных разбираетесь в математике. Вон те болваны, – он указал на двух наших соучеников, Эрата и Коллроса: они стояли в проходе между двумя стеллажами, шептались и бурно жестикулировали, – пытались мне помочь и не смогли.
– Конечно, – ответила я.
Я была польщена его характеристикой, однако держалась настороженно. Если бы Элен была здесь, она напомнила бы мне об осторожности, но в то же время подтолкнула бы к попытке заключить альянс. В следующем семестре мне нужен будет партнер по лабораторной работе, и это, может быть, единственный вариант. Уже полгода, с тех пор, как поступила на физический факультет, я ежедневно сидела в аудитории с одними и теми же пятью студентами, и все остальные проявляли по отношению ко мне лишь минимальную вежливость, а в целом старательно меня игнорировали. Герр Эйнштейн, который каждый день любезно здоровался со мной и время от времени интересовался моими мыслями по поводу лекций профессора Вебера, был, судя по всему, моей последней надеждой.
– Дайте взглянуть.
Он протянул мне растрепанный ворох, в котором почти невозможно было разобраться. Неужели мои сокурсники настолько безалаберны? Если так, то мне за себя можно не беспокоиться. Я пробежала взглядом его путаные вычисления и быстро обнаружила ошибку. Небрежность, в сущности.
– Вот, герр Эйнштейн. Если вы поменяете местами эти два числа, то, думаю, придете к правильному решению.
– Ах, вот оно что. Спасибо за помощь, фройляйн Марич.
– Рада была помочь.
Я кивнула и снова стала собирать свои вещи.
Тут я почувствовала, что он заглядывает мне через плечо.
– Вы читаете Ленарда? – спросил он с удивлением в голосе.
– Да, – ответила я, продолжая складывать бумаги в сумку.
– Он не входит в нашу учебную программу.
– Нет, не входит.
– Весьма удивлен, фройляйн Марич.
– Почему же, герр Эйнштейн? – Я с вызовом взглянула ему в лицо. Может, он думает, что мне не под силу разобраться в статье Ленарда – тексте гораздо более сложном, чем наша основная программа по физике? Эйнштейн был выше меня на целую голову, и мне приходилось смотреть на него снизу вверх. Еще один мой недостаток – маленький рост, который я ненавидела не меньше, чем хромоту.
– Вы, очевидно, образцовая студентка, фройляйн Марич. Никогда не пропускаете занятия, не нарушаете правила, скрупулезно ведете конспекты, часами просиживаете в библиотеке, вместо того чтобы прохлаждаться в кафе. И при этом вы богема, как и я. Кто бы мог подумать.
– Богема? Я вас не понимаю. – И слова, и тон у меня были резкими. Он назвал меня богемой, а это слово, очевидно, как-то связано с австро-венгерской областью Богемия, – не оскорбительный ли это намек на мое происхождение? Из язвительных замечаний Вебера на лекциях герр Эйнштейн знал, что я сербка, а предубеждение германцев и западноевропейцев против людей с востока было хорошо известно. О корнях самого Эйнштейна я могла только гадать, – мне было известно лишь, что он родом из Берлина. Темноволосый, темноглазый, с характерной фамилией – он мало походил на типичного блондина-германца. Может быть, его семья откуда-то переехала в Берлин?
Он, видимо, почувствовал мое невысказанное раздражение и поспешил пояснить:
– Я употребляю слово «богема» на французский манер, от слова bohémien. Оно означает человека, мыслящего независимо. Прогрессивного. Не такого буржуазного, как некоторые наши сокурсники.
Я не знала, как это расценить. Кажется, он не насмехался, а, напротив, пытался сделать мне комплимент в такой странной форме. С каждой минутой я чувствовала себя все более неловко.
Собирая оставшуюся на столе стопку бумаг, я сказала:
– Мне пора, герр Эйнштейн. Фрау Энгельбрехт придерживается строгого распорядка в своем пансионе, мне нельзя опаздывать к ужину. Хорошего вечера.
Я захлопнула сумку и сделала прощальный книксен.
– Хорошего вечера, фройляйн Марич, – ответил он с поклоном, – и примите мою благодарность за помощь.
Я прошла в дубовую арочную дверь библиотеки и через небольшой каменный дворик вышла на оживленную улицу Рэмиштрассе, примыкавшую к Политехническому институту. Этот бульвар был со всех сторон окружен пансионами, где проводили ночи многочисленные цюрихские студенты, и кафе, где те же студенты днем, в свободное от занятий время, обсуждали мировые проблемы. Насколько я успела понять, украдкой заглянув туда несколько раз, основным топливом для этих горячих споров служили кофе и табак. Но это лишь предположение. Присоединиться к ним я не решалась, хотя однажды заметила герра Эйнштейна с несколькими друзьями за столиком на открытом воздухе у кафе «Метрополь», и он помахал мне рукой. Я сделала вид, что не заметила его: женщины рядом с мужчинами в этих приютах вольнодумства были редкостью, и я пока не могла заставить себя переступить эту черту.
На Рэмиштрассе опускалась ночь, но улица была ярко освещена электрическим светом. Сгущался туман, и я натянула капюшон, чтобы волосы и одежда не пропитались влагой. Дождь усилился – неожиданно, ведь с утра день был ясным и безоблачным, – и пробираться по закоулкам Рэмиштрассе стало труднее. Я ведь была гораздо ниже ростом, чем все остальные в этой толпе. Я вся промокла, камни мостовой стали скользкими. Не отважиться ли мне нарушить собственное правило и не укрыться ли в каком-нибудь кафе до тех пор, пока небо не прояснится?
Неожиданно дождь перестал поливать меня. Я подняла голову, ожидая увидеть голубое небо, но увидела лишь что-то черное и потоки воды вокруг.
Герр Эйнштейн держал у меня над головой зонтик.
– Вы совсем промокли, фройляйн Марич, – сказал он. В глазах его светилось привычное веселье.
Как он здесь оказался? Несколько минут назад было совсем не похоже, что он собирается уходить из библиотеки. Он что, следил за мной?
– Неожиданный ливень, герр Эйнштейн. Большое спасибо за зонтик, но мне и так неплохо. – Мне не хотелось, чтобы кто-то из моих однокурсников видел во мне беспомощную барышню, а в особенности герр Эйнштейн. Он ведь наверняка не захочет выбрать меня в партнеры для лабораторной работы, если будет считать меня слабой?
– После того как вы спасли меня от неминуемого гнева профессора Вебера, исправив ошибку в моих расчетах, самое меньшее, что я могу сделать, – это проводить вас до дома в такой дождь. – Он улыбнулся. – Поскольку вы, кажется, забыли свой зонтик.
Я хотела возразить, но, по правде говоря, мне действительно нужна была помощь. С моей хромотой ходить по скользким камням было опасно. Герр Эйнштейн взял меня под руку и поднял повыше зонт у меня над головой. Жест был вполне джентльменский, хотя немного дерзкий. Ощутив прикосновение его руки, я поняла, что, если не считать папу и дядей, я еще никогда не была так близка к взрослому мужчине. Несмотря на то что на бульваре было людно, и все мы были закутаны в толстые плащи и шарфы, я чувствовала себя до странности незащищенной.
По пути герр Эйнштейн пустился в оживленный монолог об электромагнитной волновой теории света Максвелла и высказал несколько неожиданных мыслей о связи света и излучения с материей. Я сделала несколько замечаний, на которые герр Эйнштейн отозвался одобрительно, но целом я больше молчала, слушала его безостановочную речь и старалась оценить его интеллект и увлеченность.
Мы подошли к пансиону Энгельбрехтов, и герр Эйнштейн довел меня по ступеням до самой входной двери, над которой был козырек. Я испытала громадное облегчение.
– Спасибо еще раз, герр Эйнштейн. Ваша любезность была чрезмерной, но я вам очень благодарна.
– Рад был помочь, фройляйн Марич. Увидимся завтра на занятиях, – сказал он и повернулся, чтобы уйти.
Из приоткрытого окна гостиной на улицу донеслась нестройная мелодия пьесы Вивальди. Герр Эйнштейн вновь поднялся по ступенькам и заглянул через окно в комнату, где девушки устраивали свой обычный концерт.
– Боже, какой яркий ансамбль, – воскликнул он. – Жаль, что я не захватил с собой скрипку. Вивальди всегда лучше играть на струнных. Вы играете, фройляйн Марич?
Не захватил скрипку? Какая самонадеянность! Это мои подруги, мое неприкосновенное убежище, и я его к нам не приглашала.
– Да, я играю на тамбурице и на фортепиано, и еще пою. Но это неважно. Энгельбрехты очень строго относятся к визитерам-мужчинам.
– Я мог бы зайти не как визитер, а как сокурсник и коллега-музыкант, – предложил он. – Это их успокоит?
Я покраснела. Как глупо с моей стороны было предполагать, что он хочет прийти в качестве моего визитера.
– Возможно, герр Эйнштейн. Это еще нужно выяснить.
Я надеялась, что он примет это как вежливый отказ.
Он понимающе кивнул.
– Вы меня сегодня поразили, фройляйн Марич. Вы не просто блестящий математик и физик. Похоже, вы еще и музыкант, и богема.
Улыбка у него была заразительная. Я невольно улыбнулась в ответ.
Он изумленно уставился на меня.
– Кажется, я впервые вижу, как вы улыбаетесь. У вас очаровательная улыбка. Хотелось бы мне выманить побольше таких улыбок из ваших суровых уст.
Смущенная его замечанием, не зная, что ответить, я повернулась и ушла в пансион.
Глава четвертая
24 апреля 1897 года
Зильская долина, Швейцария
Впервые с тех пор, как мы сошли с поезда из Цюриха и отправились в путь по долине реки Зиль, наша группка смолкла. Тишина была такая, словно мы вошли под своды собора. В своем роде это было верно: именно такое ощущение оставлял этот первозданный лес – Зильвальд.
Вековые деревья-великаны обступали нас с двух сторон, мы перешагивали через трупы их павших собратьев. Ковер мха заглушал звук шагов, отчего кваканье лягушек, стук дятлов и пение птиц казались громче. Я словно очутилась в дикой лесной чаще из моей любимой в детстве сказки, и по молчанию Миланы, Ружицы и Элен я догадывалась, что они ощущают тот же благоговейный трепет.
– Fagus sylvatica, – прошептала Элен, прервав мои мысли. Я не уловила смысла этой латинской фразы, что было странно: я ведь говорила и читала на немецком, французском, сербском и латыни, а это на два языка больше, чем у Элен. Непонятно было, с кем она разговаривает – со мной или сама с собой.
– Прошу прощения?
– Извини. Это род и вид этого букового дерева. Мы с отцом часто подолгу гуляли в лесу неподалеку от нашего дома в Вене, и он обожал латинские названия деревьев.
Элен крутила в пальцах опавший лист бука.
– Это название такое же красивое, как сами деревья.
– Да, оно мне всегда нравилось. Очень поэтичное. Fagus sylvatica живет около трехсот лет. На просторе они вырастают почти до тридцати метров. А когда им тесно, рост замедляется, – проговорила Элен с загадочной улыбкой.
Я уловила скрытый смысл ее слов: мы сами в некотором роде напоминали Fagus sylvatica. Я улыбнулась в ответ.
Потом я опустила взгляд вниз, на тропинку. Я опасалась за свою ногу, хотя пока еще ни разу не оступилась. Засмотревшись под ноги, я налетела на Милану, которая внезапно остановилась. Выглянув из-за ее плеча, чтобы посмотреть, что там, впереди, я поняла, в чем дело.
Мы дошли до Альбисхорна, самой высокой точки этого леса, откуда открывался легендарный вид. Перед нами расстилалась яркая синева Цюрихского озера и реки Зиль на фоне белоснежных гор и зеленых холмов, усеянных фермерскими домиками. Синева швейцарских вод была гораздо ярче, чем мутный Дунай моей юности. Да, восторг, с которым все говорили об Альбисхорне, был вполне заслуженным, тем более что в воздухе стоял свежий аромат вечнозеленых гор.
Здесь я словно заново родилась.
Я вдохнула полной грудью бодрящий воздух. Я дошла! До сих пор я сомневалась, по силам ли мне этот поход. Я никогда не пыталась проделывать ничего подобного. Но девушки умоляли меня пойти с ними, а Элен напомнила, что она уже ходила по Зильвальду – вполне успешно, несмотря на хромоту, – и я уступила. После слов Элен у меня не оставалось никаких оправданий. Хотя ее хромота была следствием перенесенного в детстве туберкулеза бедра, а не врожденного дефекта тазобедренного сустава, как у меня, походка у нее была почти такая же. Как же я могла после этого сказать, что с моей хромотой и пытаться не стоит?
Так я узнала о себе нечто новое. На неровной тропинке было не так заметно, что у меня одна нога короче другой. На гладкой дороге увечье давало себя знать сильнее. А вот бродить по горам я могла не хуже подруг. Какая свобода!
Я взглянула на Элен, и она улыбнулась мне. Я подумала: может, и ее посещали такие же сомнения в себе и ждали такие же открытия на этой тропе, несмотря на детские походы с отцом? Когда я улыбнулась ей в ответ, она взяла меня за руку и слегка сжала ее. Отпустила только тогда, когда стала подниматься еще выше, к вершине Альбисхорна, где вид был еще лучше.
Когда мы на заплетающихся ногах вернулись в пансион Энгельбрехтов, солнце уже село. Фойе показалось тесным и темным по сравнению с чистой, яркой и простой красотой дикой природы, не говоря уже о том, что здесь стоял неотвязный запах затхлости, как ни усердствовала с уборкой фрау Энгельбрехт. Горничная помогла нам выпутаться из вещевых мешков и измятых пальто, и мы похихикали над тем, каких усилий нам это стоило.
– Ну и вид у вас, девушки! – сказала фрау Энгельбрехт, входя в фойе. Суматоха привлекла ее внимание, и, при всей своей любви к порядку и тишине в пансионе, она не могла не рассмеяться вместе с нами.
– И денек же у нас выдался, фрау Энгельбрехт! – сказала Ружица своим обычным певучим голосом.
– Зильвальд так же неотразим, как всегда?
– О да, – ответила за всех нас Милана.
Фрау Энгельбрехт повернулась ко мне:
– А вы, фройляйн Марич? Как вам понравилась наша жемчужина?
Перед нашим уходом она восторженно рассказывала мне о Зильвальде, вспоминала, как они с герром Энгельбрехтом ходили туда гулять в самом начале их супружеской жизни.
Подобрать слова для описания моих впечатлений оказалось нелегко: для меня это было гораздо больше, чем просто прогулка. Наконец я, заикаясь, произнесла:
– Это было очень…
– Очень?.. – переспросила фрау Энгельбрехт, ожидая продолжения.
– Фройляйн Марич была в восторге, фрау Энгельбрехт, – пришла мне на помощь Элен. – Смотрите, Зильвальд даже лишил ее дара речи!
Милана с Ружицей захихикали, а фрау Энгельбрехт снисходительно улыбнулась:
– Рада слышать.
Фрау Энгельбрехт бросила взгляд на настенные часы, а затем внимательно оглядела нас:
– Может быть, вы захотите привести себя в порядок перед ужином? Его подадут через пятнадцать минут, а прогулка на лодке по Цюрихскому озеру на ветру просто ужас во что превратила ваши волосы. Unordentliches Haar![2]
Это должно было подчеркнуть безобразие нашего внешнего вида.
Неважно, что за дверью пансиона Энгельбрехтов мы были талантливыми студентками – в его стенах мы оставались дамами, от которых ждали неукоснительного соблюдения приличий. Я провела рукой по волосам. Утром я аккуратно заплела их в тяжелые косы, а затем уложила в узел на макушке. Я полагала, что они выдержат и пешую прогулку, и путешествие на лодке, но сейчас нащупала множество тонких завитков, которые выбились из кос и спутались между собой.
– Да, фрау Энгельбрехт, – ответила за всех Ружица.
Пока мы поднимались по лестнице в свои комнаты, я пыталась на ходу распутать один особенно упрямый колтун. Безуспешно. Милана с Ружицей разошлись по своим комнатам, а Элен подошла ко мне сзади, чтобы помочь. Я стояла, пока она распутывала мне волосы.
– Хочешь, я зайду к тебе, и мы уложим волосы друг другу? Иначе мы едва ли успеем к ужину через пятнадцать минут, – сказала она.
– Пожалуйста.
Отперев дверь, я взяла с туалетного столика два гребешка и несколько заколок. Мы уселись на мою скрипучую кровать, и Элен приступила к многотрудному делу – расчесыванию моих волос. Мы с ней часто заходили друг к другу в комнаты, но волосы друг другу укладывали, насколько я помнила, первый раз, хотя я часто замечала, что Ружица с Миланой делают прически одна другой.
– Ой! – вскрикнула я.
– Прости. Это воронье гнездо нужно тщательно расчесать, иначе ничего не выйдет. Через несколько минут ты мне отомстишь.
Я рассмеялась.
– Спасибо, что уговорила меня пойти сегодня с вами, Элен.
– Я так рада, что ты согласилась. Замечательно ведь было, правда?
– Да, замечательно. Вид и лес великолепны. Я никогда не думала, что смогу одолеть такой подъем.
– Что за глупости, Милева. Такой поход тебе вполне по силам.
– Я беспокоилась, что буду всех задерживать. Ну знаешь – с моей ногой…
– Для такой умной девушки, которая добилась таких блестящих успехов в науках, ты ужасно не уверена в себе в других отношениях, Милева. Ты прекрасно справилась сегодня, и теперь у тебя нет никаких отговорок, чтобы не ходить с нами гулять, – сказала Элен.
Один вопрос, касающийся Элен, не выходил у меня из головы с момента нашего знакомства.
– Тебя твоя нога как будто совсем не беспокоит. Неужели тебя нисколько не волнует, как на тебя смотрят люди?
Густые брови Элен в недоумении сошлись на переносице.
– А почему меня это должно волновать? То есть это, конечно, неудобно – иногда я не совсем твердо держусь на ногах, и, наверное, не самая проворная среди нас, но почему из-за этого на меня должны как-то особенно смотреть?
– В Сербии считается, что хромая женщина не годится в жены.
Элен перестала расчесывать мне волосы.
– Ты шутишь?
– Нет.
Элен положила щетку на кровать, взглянула мне в лицо и взяла меня за руку.
– Ты уже не в Сербии, Милева. Ты в Швейцарии, самой современной стране Европы. Здесь нет места таким диким, устаревшим взглядам. Даже у меня на родине, в Австрии, а она по сравнению с прогрессивным Цюрихом – провинция, такого не потерпели бы.
Я задумчиво кивнула. Я понимала, что Элен права. Однако мысль, что у меня нет надежды выйти замуж, уже так давно сидела у меня голове, что, казалось, стала частью меня самой.
Это убеждение зародилось много лет назад, после одного подслушанного разговора. Мне было семь лет, и в тот холодный ноябрьский день, придя из школы, я с нетерпением ждала папиного возвращения домой. Я приготовила для него сюрприз и надеялась, что этот сюрприз вызовет у него улыбку.
Наконец мне наскучило расхаживать взад-вперед по гостиной, я взяла с полки книгу и опустилась в папино кресло. Подобрав под себя ноги, я свернулась в клубочек с книгой в кожаном переплете с золотым тиснением, под которым скрывались любимые истрепанные страницы. Книг в нашей семейной библиотеке было много – папа считал, что каждый человек должен быть образованным, даже если в детстве он, как сам папа, не смог получить формальное образование, – но я уже в который раз перечитывала этот сборник народных и волшебных сказок. Для меня, семилетней, эти сказки были уже несколько простоваты, но среди них была моя любимая: «Поющий лягушонок».
Сказку о муже и жене, которые молились, чтобы Бог дал им ребенка, а когда вместо человеческой девочки получили дочь-лягушонка, начали стыдиться и прятать ее ото всех, я успела дочитать только до середины. Я как раз дошла до своего любимого места – когда принц слышит пение девочки-лягушки и понимает, что любит ее, несмотря на ее внешность, – и вдруг разразилась неудержимым смехом. Это папа прокрался в комнату и стал меня щекотать.
Я крепко обняла папу, а потом радостно вскочила и потянула его за собой через всю комнату. Мне хотелось показать ему скаты, которые я сделала по эскизам, нарисованным сегодня в школе.
– Папа, папа, иди посмотри!
Протиснувшись между вычурных кресел зеленого бархата и орехового дерева к единственному пустому углу гостиной, я подвела папу туда, где все было подготовлено для моего опыта. На мысль о нем меня навел недавний разговор за ужином о сэре Исааке Ньютоне. Мы часто говорили о Ньютоне за ужином. Мне нравилась его идея, что все во Вселенной, от яблок до планет, подчиняется одним и тем же неизменным законам. Не тем законам, которые пишут люди, а тем, что заложены в самой природе. Мне казалось, что в таких законах можно найти Бога.
Мы с папой обсуждали работы Ньютона о силе, действующей на движущиеся предметы, и о переменных, которые на нее влияют, – проще говоря, о том, почему предметы движутся так, а не иначе. Ньютон очень занимал меня: я подозревала, что он может помочь мне понять, почему у меня нога волочится, когда другие дети резво скачут на обеих ногах.
Наш разговор натолкнул меня на мысль. Что, если я проведу свой собственный маленький опыт – исследую ньютоновский вопрос о том, как влияет увеличение массы на силу, действующую на движущиеся предметы? Из деревянных планок, прислоненных к книжным стеллажам, можно сделать скаты разного наклона и пускать по ним шарики разного размера. Так я получу множество данных, которые можно будет потом обсудить с папой. После уроков я выпросила у Юргена, нашего домоуправителя, несколько деревянных планок и прислонила их к аккуратно сложенным стопкой книгам: по пять книг под каждый из четырех скатов. Больше часа я возилась с ними, добиваясь совершенно одинакового наклона, и наконец решила, что к нашему с папой опыту все готово.
– Иди сюда, папа, – нетерпеливо проговорила я, протягивая ему шарик – чуть больше того, что был у меня в руке. – Давай посмотрим, как размер шариков влияет на их движение и скорость.
Папа с усмешкой взъерошил мне волосы.
– Хорошо, моя маленькая разбойница. Это эксперимент Исаака Ньютона. Бумагу приготовила?
– Приготовила, – ответила я, и мы опустились на колени на пол.
Папа поставил свой шарик на планку и, дождавшись, когда я сделаю то же самое, крикнул:
– Пошел!
Следующие четверть часа мы пускали шарики по скатам и записывали данные. Минуты пролетали как в тумане. Это было самое счастливое время дня. Папа по-настоящему понимал меня. Только он, один из всех.
Тут нас прервала горничная Даниэла:
– Господин Марич, госпожа Милева, ужин подан.
В воздухе витал мясной аромат моей любимой плескавицы, и все же я была огорчена. За ужином папа уже не принадлежал мне одной. Правда, разговор мы вели в основном вдвоем – мама почти ничего не говорила, только предлагала нам очередное блюдо, – но ее присутствие гасило мое оживление и папину открытость. У мамы было слишком много ожиданий относительно меня, и девочка, увлеченная наукой, в эти ожидания никак не вписывалась. «Почему ты не такая, как другие девочки?» – часто спрашивала она меня. Иногда она называла какую-то определенную девочку: обычных девочек в Руме было сколько угодно, выбирай любую. Имени моей покойной сестры мама, правда, никогда не называла вслух, но я знала, что оно подразумевается. Почему я не такая, какой была бы Милица, если бы осталась жива?
Часто в своей темной спальне, в ночной тиши, когда все засыпали, я думала: правильно ли я делаю, когда стараюсь оправдывать не мамины, а папины ожидания? Угодить им обоим сразу я никак не могла.
При всех расхождениях во взглядах на мое будущее папа не терпел никакой критики в мамин адрес, даже завуалированной. Он оправдывал ее требования: так и должна вести себя мать, которая оберегает свою дочь. И я понимала, что он прав. Мама любила меня и желала мне только добра, хотя ее представление о добре и не совпадало с моим собственным.
Ужин закончился, а вместе с ним и разговор вполголоса о Ньютоне. Меня отправили обратно в гостиную – одну. Что-то было не так между мамой и папой, что-то невысказанное, но ощутимое. Мама никогда не спорила с папой открыто, тем более при мне, но в ее поведении – необычно короткой молитве за ужином, резких движениях рук, передававших тарелки, отсутствии привычных вопросов, понравилась ли нам еда, – чувствовался дух противоречия. Желая занять себя до возвращения папы, я просмотрела данные, которые мы с ним собрали, и стала готовиться к следующему опыту, призванному проверить еще одну теорию Ньютона. Чтобы измерить влияние трения на движение одинаковых по размеру шариков, я попросила Юргена приготовить мне три деревянные планки разной степени шероховатости.
Я вспомнила папино замечание, когда я предложила провести этот эксперимент:
– Мица, ты сама как движущийся предмет из ньютоновского исследования. Ты неутомима и способна сохранять скорость всю жизнь, если на тебя не действует внешняя сила. Надеюсь, никакие внешние силы на твою скорость никогда не повлияют.
Смешной папа.
Я строила скаты из разных деревянных планок и лишь краешком сознания отмечала какие-то царапающие слух посторонние голоса. Должно быть, служанки опять ссорятся: такие перепалки возникали между ними почти каждый день, когда заканчивался перерыв на обед и пора было приниматься за уборку. Голоса откуда-то со стороны кухни доносились все громче. Что там такое? Я никогда не слышала, чтобы Даниэла с Адрияной говорили так громко, так непочтительно. Да и мама никогда не выходила из себя на кухне. Она была очень сдержанна в выражениях, но при этом неизменно тверда. Охваченная любопытством, я напрягла слух, но смысла разговора уловить не могла.
Мне захотелось разузнать, в чем дело. Я не пошла к кухне через парадный вход, а прокралась по коридору для слуг. Здесь полы были из простого грубого дерева и не блестели, а на стенах не было картин, как во всем остальном доме. В той части, где жили мы, полы были отполированы до блеска и устланы турецкими коврами, а стены были увешаны натюрмортами с фруктами и портретами каких-то незнакомых людей. Папа всегда говорил: он хочет, чтобы наш дом был не хуже любого в восхваляемом всеми Берлине.
Меня здесь никто не ожидал увидеть. Стараясь ступать осторожно (что было не так-то легко в моих тяжелых ботинках), я прислушалась и поняла: это голоса не Даниэлы и Адрияны. Это были голоса мамы и папы.
Никогда раньше я не слышала, чтобы мама с папой ссорились. Мягкая и покорная везде, кроме кухни (да и там лишь молчаливо непреклонная), мама в папином присутствии все больше помалкивала. Что же случилось такое ужасное, что вынудило маму повысить голос?
Подойдя ближе к кухонной двери, я услышала свое имя.
– Не внушай ребенку ложных надежд, Милош. Ей всего семь лет. Ты слишком много времени проводишь с ней, поощряешь ее фантазии и чтение, – умоляющим голосом говорила мама. – Она – нежная душа, ей нужна наша защита. Мы должны готовить ее к тому будущему, которое ее ждет. Здесь, дома.
– Мои надежды на Мицу имеют под собой основания. Сколько бы времени я с ней ни проводил, этого никогда не будет слишком много. Скорее уж слишком мало. Надо ли повторять то, что сказала мне сегодня госпожа Станоевич? О том, что у Мицы блестящие способности? Что она гений в математике и естественных науках? Что она с легкостью осваивает иностранные языки? Надо ли повторять то, о чем я давно догадывался?
Папин голос звучал твердо.
К моему удивлению, мама не уступала:
– Милош, она же девочка. Какой прок учить ее немецкому и математике? Ставить с ней научные опыты? Ее место дома. И ее дом будет здесь: ни замужества, ни детей ей не видать из-за ее ноги. Правительство и то понимает. Девочек даже не берут в школу выше начальной.
– Для обычных девочек все это, может быть, и верно. Но не для такой, как Мица.
– Что значит – «такой, как Мица»?
– Ты знаешь, что я имею в виду.
Мама замолчала. Я думала, она сдалась, но она заговорила снова:
– Ты имеешь в виду ее уродство?
Мама словно выплюнула это слово.
Я отшатнулась. Неужели мама правда назвала мою ногу уродством? Она ведь всегда говорила мне, что я красивая, что моя хромота почти незаметна. Что никто не станет обращать внимание на разную длину ног. Я всегда понимала, что это не совсем так: не могла же я всю жизнь закрывать глаза на бесцеремонные взгляды незнакомцев и дразнилки соучеников, – но уродство?..
В голосе отца зазвенела ярость.
– Не смей называть ее ногу уродством! Это дар, если уж на то пошло. С такой ногой ее никто замуж не возьмет. Это даст ей возможность развивать таланты, которыми одарил ее Бог. Ее нога – знак того, что она предназначена для лучшей, более яркой судьбы, чем банальное замужество.
– Знак? Божий дар? Милош! Бог хочет, чтобы мы оберегали ее в этом доме. Мы должны настраивать ее на трезвые ожидания, чтобы ложные надежды не сломили ее дух.
Мама умолкла на мгновение, и папа тут же воспользовался этой паузой:
– Я хочу, чтобы Мица была сильной. Я хочу, чтобы она равнодушно проходила мимо любых клипани[3], которые вздумают насмехаться над ее ногой, чтобы она была уверена, что ее ум – редкий дар, которым наделил ее Бог.
Я словно впервые увидела себя со стороны. Мама с папой смотрели на меня так же, как родители из «Поющего лягушонка» на свою дочь. Я слышала, как они говорят о моем уме, но сильнее всего было чувство, что они меня стыдятся. Хотят спрятать меня, хотят, чтобы я нигде не показывалась, кроме классной комнаты и нашего дома. Считают, что я не гожусь даже для замужества, а уж о замужестве-то могла мечтать любая крестьянская девушка, даже самая глупая.
Мама ничего не ответила. Такое долгое молчание означало, что она вернулась к привычной покорности. Папа заговорил снова, уже спокойнее:
– Мы дадим ей образование, достойное ее пытливого ума. А я воспитаю в ней железную волю и умственную дисциплину. Это будут ее доспехи.
Железная воля? Умственная дисциплина? Доспехи? Так вот какое будущее меня ждет? Ни мужа, ни собственного дома, ни детей. А как же сказка о поющем лягушонке и ее счастливый конец? Там-то принц разглядел красоту за уродливой внешностью лягушачьей дочери, сделал ее своей женой, принцессой, и одел в золотые платья цвета солнца. Разве меня не ждет такая же судьба? Разве я не заслужила своего принца, которому не помешает мое уродство?
Я выбежала из дома, уже не пытаясь приглушить звук своих неуклюжих шагов. К чему? Мама с папой ясно дали понять, что моя хромота – это и есть я.
Я притихла, с головой уйдя в мысли о прошлом. Элен выпустила мою руку и взяла меня за плечи.
– Ты ведь понимаешь, Милева? Что хромота не помешает тебе выйти замуж? И вообще ничему не помешает? Что тебе ни к чему держаться за такие старомодные представления?
Глядя в ясные серо-голубые глаза Элен, слыша ее твердый, уверенный голос, я готова была согласиться с ней. Впервые в жизни я поверила, что моя хромота – может быть, только может быть – действительно не имеет значения. Она не влияет на то, кто я, на то, кем я могу стать.
– Да, – ответила я, и голос у меня был такой же твердый, как у самой Элен.
Элен выпустила мои плечи, взяла щетку и снова приступила к мучительной процедуре распутывания моих волос.
– Хорошо. Да и зачем нам вообще беспокоиться о замужестве? Даже если ты захочешь выйти замуж – зачем это тебе? Посмотри, какая у нас подобралась компания: я, ты, Ружица, Милана. Мы будем иметь профессию, у нас будет своя интересная жизнь – здесь, в Швейцарии, где у людей широкие взгляды на женщин, на умственные способности и на разные народы. Мы будем вместе, и у нас будет работа. Мы можем идти не по проторенной дороге.
Я задумалась. Слова Элен показались мне почти революционными (что-то в них напоминало богему в описании герра Эйнштейна), хотя это и было то будущее, к которому мы все стремились.
– Ты права. Зачем нам это? Какой резон в наше время влюбляться и выходить замуж? Может быть, нам это больше не нужно.
– Вот это правильно, Милева. Как весело мы заживем! Днем будем работать – заниматься историей, или физикой, или преподаванием, а по вечерам и в выходные дни устраивать концерты и ходить в походы.
Я представила себе эту идиллию. Возможно ли такое? Может ли меня ожидать счастливое будущее – с интересной работой и дружбой?
Элен продолжала:
– А что, если нам заключить договор? В будущее вместе?
– В будущее вместе!
Мы пожали друг другу руки, и я сказала:
– Элен, пожалуйста, называй меня Мицей. Так меня зовут родные и все, кто хорошо меня знает. А ты знаешь меня лучше, чем любой другой.
Элен улыбнулась и ответила:
– Сочту за честь, Мица.
Со смехом вспоминая прошедший день, мы с Элен закончили причесывать друг друга. Теперь можно было идти ужинать. Наши непослушные волосы были укрощены, и мы, взявшись за руки, спустились по лестнице. Увлеченные жарким спором о том, какое из обычных блюд будет подано в этот вечер (мне хотелось белого вина со сливочным вкусом и блюда из телятины – Zürcher Geschnetzeltes, а Элен – решти с беконом и яйцами), мы не сразу заметили, что внизу, у лестницы стоит фрау Энгельбрехт и поджидает нас. Вернее, меня.
– Фройляйн Марич, – проговорила она с явным неудовольствием, – полагаю, к вам господин с визитом.
За спиной фрау Энгельбрехт послышалось тихое покашливание, и из-за этой спины шагнула вперед чья-то фигура.
– Простите, мадам, но я не с визитом. Я сокурсник.
Это был герр Эйнштейн. Со скрипичным футляром в руках.
Он не стал дожидаться, когда его пригласят.
Глава пятая
4 мая 1897 года
Цюрих, Швейцария
– Господа, господа! Неужели никто из вас не знает ответа на мой вопрос?
Профессор Вебер расхаживал по аудитории, упиваясь нашим невежеством. Мне было непонятно, почему преподаватель так радуется неудачам своих студентов, и это вызывало неприятное чувство. То, что меня назвали «господином», задевало гораздо меньше. За эти месяцы я уже привыкла к постоянным шпилькам Вебера, от пренебрежительных высказываний о восточноевропейцах до неизменных обращений ко мне в мужском роде. Единственное, чего мне хотелось, – чтобы лекции Вебера были похожи на лекции других профессоров: те, как устрицы, распахивали свои раковины, открывая самые блестящие жемчужины.
Я знала ответ на вопрос Вебера, но, как обычно, не решалась поднять руку. Я оглянулась по сторонам, надеясь, что ответит кто-нибудь еще, но у всех моих сокурсников, включая герра Эйнштейна, локти словно приклеились к столам. Почему же никто не поднимает руку? Может, это из-за небывалой жары их так разморило. Было и впрямь неожиданно жарко для весны: я видела, что, несмотря на открытые окна в аудитории, герр Эрат и герр Коллрос обмахиваются импровизированными веерами. На лбу моих сокурсников выступили бисеринки пота, и на их пиджаках я заметила влажные пятна.
Почему это так трудно – поднять руку? Я ведь несколько раз уже отваживалась на это, хотя тоже не без труда. Я слегка встряхнула головой, и тут меня настигло воспоминание. Мне было семнадцать лет, и только что закончился мой первый урок физики в мужской обергимназии в Загребе, куда папе удалось устроить меня после окончания школы в Нови-Саде, в обход закона, запрещающего девочкам в Австро-Венгрии посещать учебные заведения выше начальных: он подал прошение властям, и для меня сделали исключение. Чувствуя облегчение и радостное волнение после этого первого дня, когда я решилась ответить на вопрос преподавателя, и ответ оказался верным, я вихрем вылетела из класса. Дождалась, когда почти все разойдутся, и коридор опустеет. Вдруг у меня за спиной возник какой-то мужчина и толкнул меня в другой, тускло освещенный коридор. Неужто он так спешил, что не заметил меня?
– Позвольте! – воскликнула я, но он все толкал и толкал меня дальше в коридор – туда, где было еще темнее. Вокруг не было ни души, и некому было услышать мои крики о помощи. Да что же это?..
Я пыталась обернуться, но тщетно. Мужчина был выше меня на целый фут. Он толкнул меня к стене, так, что я ударилась об нее лицом (теперь я никак не могла увидеть напавшего, чтобы позже его опознать) и крепко держал. Плечи пронзило болью.
– Думаешь, ты такая умная? Выскакиваешь тут со своими ответами, – прорычал он, брызгая слюной мне на щеку. – Тебе вообще не место в нашем классе. Это запрещено законом.
Он еще раз ткнул меня лицом в стену напоследок и убежал.
Я застыла на месте и так и стояла, прижавшись к стене, пока не услышала, что его шаги стихли. Только тут я обернулась, чувствуя, как меня колотит неукротимая дрожь. Я не рассчитывала, что соученики примут меня с распростертыми объятиями, но такого тоже не ожидала. Прислонившись к стене, я расплакалась, хотя и обещала себе никогда не плакать в школе. Вытирая со щек слезы и чужую слюну, я поняла: мне остается только спрятать подальше свой ум и помалкивать. Иначе я рискую потерять все.
Укоряющий голос Вебера прервал мои неприятные воспоминания:
– Так-так! Я весьма разочарован тем, что никто из вас не поднял руку. Вся моя лекция подводила нас к этому вопросу. Неужели никто не знает ответа?
Вспомнив свой разговор с Элен месяц назад, я решила, что не дам прошлому парализовать меня. Я набрала в грудь воздуха и подняла руку. Вебер сошел с кафедры и направился ко мне. Какому же унижению он меня подвергнет, если я ошибусь? И как поведут себя мои соученики, если я окажусь права?
– А, это вы, фройляйн Марич, – проговорил он словно бы с удивлением. Как будто не знал, к чьему столу направляется. Как будто я до сих пор не проявляла при нем свой ум. Это притворное удивление было просто очередным способом оскорбить меня. И испытать.
– Ответ на ваш вопрос – один процент, – сказала я. Почувствовала, как еще сильнее запылали щеки, и пожалела, что открыла рот.
– Прошу прощения – не могли бы вы повторить это погромче, чтобы мы все могли приобщиться к вашей мудрости?
Мудрости! Это звучало как насмешка. Неужели я ошиблась с ответом? Неужели он злорадствует над моей неудачей?
Я откашлялась и повторила так громко, как только могла:
– Учитывая контекст вашего вопроса, ближе всего мы можем подойти к определению минимального времени, необходимого для охлаждения Земли на один процент.
– Верно, – признал Вебер с немалой долей удивления и разочарования в голосе. – Для тех, кто не расслышал – фройляйн Марич дала правильный ответ. На один процент. Запишите, пожалуйста.
Вокруг поднялся ропот. Вначале я не могла ничего разобрать толком, но потом выхватила из гула несколько фраз. Среди них определенно слышалось: «разбирается!» и «молодец!». Такие комплименты были мне в новинку. Я и до этого несколько раз правильно отвечала на вопросы Вебера, однако тогда это не вызвало ни малейшей реакции. Очевидно, сегодня моих соучеников просто обрадовало, что кто-то сумел осадить самого Вебера.
Когда лекция подошла к концу, я встала и начала собирать вещи в сумку. Герр Эйнштейн сделал несколько шагов к моему столу.
– Весьма достойно, фройляйн Марич.
– Благодарю, герр Эйнштейн, – негромко ответила я, кивнув головой. – Но я уверена, что любой из наших сокурсников мог бы ответить не хуже.
Я снова принялась собирать вещи, недоумевая, что это мне вздумалось приуменьшать свои достижения.
– Вы несправедливы к себе, фройляйн Марич. Уверяю вас, никто из нас, остальных, не знал ответа. – Он понизал голос до шепота: – Иначе бы мы не стали так долго терпеть издевки Вебера.
Я не смогла удержаться от улыбки: хватает же у этого герра Эйнштейна дерзости так отзываться о Вебере, когда он стоит тут же, на кафедре.
– Вот она, фройляйн Марич! Та самая неуловимая улыбка. Кажется, до сих пор я видел ее только дважды
– Неужели? – Я подняла глаза и взглянула ему в лицо. Я была не расположена поощрять его глупые шутки, особенно в присутствии сокурсников и Вебера – мне было важно, чтобы профессор воспринимал меня серьезно, – но и грубить не хотелось.
Эйнштейн выдержал мой взгляд.
– О да, я вел тщательные – и строго научные – записи о ваших улыбках. Одну я заметил несколько дней назад, когда вы любезно позволили мне участвовать в вашем с подругами концерте. Но она была не первой. Нет, первая улыбка была замечена на крыльце вашего пансиона. В тот день я провожал вас домой под дождем.
Я не нашлась что ответить. Вид у него был серьезный, совсем не такой, как обычно. И именно это меня насторожило. Неужели это какие-то знаки внимания с его стороны? У меня совсем не было опыта в таких делах, и руководствоваться я могла только предостережениями Элен.
От волнения или от неловкости я двинулась к выходу из аудитории. Шуршание бумаг за спиной и торопливое щелканье каблуков подсказали мне, что герр Эйнштейн спешит следом.
– Вы будете играть сегодня вечером? – спросил он, поравнявшись со мной.
А, так ему, наверное, просто нужна компания для музицирования. Может быть, весь этот разговор вовсе и не был флиртом. На меня нахлынула странная смесь разочарования и облегчения. Это пугало. Неужели я где-то в глубине души желала его внимания?
– У нас заведено играть перед ужином, – ответила я.
– Вы уже решили, что будете исполнять?
– Насколько я помню, фройляйн Кауфлер выбрала скрипичный концерт Баха ля минор.
– О, прекрасная музыка. – Он промурлыкал несколько тактов. – Разрешите мне снова присоединиться к вам?
– Мне показалось, вы не из тех, кто ждет приглашения.
Я сама подивилась своей дерзости. Несмотря на владевшие мной противоречивые чувства, несмотря на все старания вернуть разговор в более подобающее русло, я не смогла удержаться от колкости в адрес герра Эйнштейна: ведь это он неделю назад пренебрег всеми правилами хорошего тона, когда явился в пансион без приглашения после нашей прогулки по Зильвальду.
Тогда он остался ждать в гостиной, пока мы закончим ужин. Милана с Ружицей засыпали меня вопросами, возмущаясь его бесцеремонностью, а Элен молча слушала, но глаза у нее были тревожные. Мы договорились, что пригласим его сыграть с нами, однако за то время, пока мы нестройно исполняли сонату Моцарта, тревога так и не рассеялась. В общем, вечер, как мне казалось, не слишком удался, и поэтому меня очень удивило, что герр Эйнштейн просит еще об одном.
Он удивленно сморщил нос, а затем хмыкнул.
– Полагаю, я заслужил это, фройляйн Марич. Но я уже предупреждал вас – я типичная богема.
Герр Эйнштейн двинулся за мной по коридорам к двери черного хода. Поскольку нервы у меня и так были на взводе, мне не хотелось выходить на шумную улицу Рэмиштрассе. Герр Эйнштейн распахнул тяжелые двери, и мы вышли из полутемных коридоров на ярко освещенную террасу позади института. Я прищурилась от солнца, и перед моими глазами предстал горный пейзаж Цюриха, усеянный то тут, то там старинными церковными шпилями вперемежку с современными зданиями.
Пока мы шагали по террасе, я по привычке считала прямые углы и мысленно рисовала себе ее симметричную конструкцию. Этот ритуал я завела специально, чтобы отвлекаться от доносившихся до меня иногда обидных перешептываний студентов и преподавателей-мужчин, и даже их сестер, матерей и подруг, когда они вот так же проходили по террасе. Замечания о том, что женщине нечего делать в институте, хихиканье над моей хромотой, отвратительные реплики по поводу моего серьезного и хмурого лица… Мне не хотелось, чтобы их высказывания подрывали мою уверенность на занятиях.
– Вы так молчаливы, фройляйн Марич.
– Меня часто упрекают в этом, герр Эйнштейн. К сожалению, в отличие от большинства дам, я не одарена талантом к пустой болтовне.
– Необычно молчаливы, я хочу сказать. Как будто целиком поглощены какой-то важной теорией. Что за мысль владеет вашим грандиозным умом?
– Честно?
– Только честно.
– Я думала о колоннадах и о геометрической планировке площади. Я поняла, что она выстроена в почти идеальной, двусторонней, зеркальной симметрии.
– И это все? – спросил он с усмешкой.
– Не совсем, – ответила я. Если герр Эйнштейн не считается с правилами светских приличий, с какой стати мне их придерживаться? Я почувствовала облегчение и решила высказать свои мысли откровенно: – В последние месяцы я стала замечать параллели между художественной симметрией и понятием симметрии в физике.
– И к какому же выводу вы пришли?
– Я уверена, что последователь Платона сказал бы так: красота этой площади состоит исключительно в ее симметричности.
Я не стала говорить, что этот вывод меня огорчил: в теории моих самых любимых наук – математики и физики – был заложен идеал симметрии, стандарт, которого мне самой, с моими несимметричными ногами, никогда не достичь.
Эйнштейн остановился.
– Поразительно. А что еще вы заметили на этой площади, мимо которой я каждый день прохожу не глядя?
Я провела рукой в воздухе, указывая на торчащие кругом шпили.
– А еще я заметила, что в Цюрихе вместо деревьев растут церковные башни. Только вокруг этой площади – Фраумюнстер, Гроссмюнстер и собор Святого Петра.
Эйнштейн удивленно уставился на меня:
– Вы правы, фройляйн Марич, – вы не такая, как большинство дам. Более того, вы совершенно исключительная девушка.
Обойдя площадь кругом, герр Эйнштейн свернул на Рэмиштрассе. Я приостановилась: у меня не было желания туда идти. Так хотелось прогуляться до пансиона по тихим кварталам. Я не знала, пойдет ли герр Эйнштейн за мной, и не была уверена, хочу ли его общества. Мне нравилось беседовать с ним, но я опасалась, как бы он не взялся провожать меня до самого пансиона: его появление без приглашения могло вновь вызвать недовольство девушек.
– Герр Эйнштейн! Герр Эйнштейн! – послышался голос из кафе на противоположной стороне Рэмиштрассе. – Опять вы опаздываете на нашу встречу! Как обычно!
Голос доносился из-за столика кафе на тротуаре. Оглянувшись, я увидела темноволосого, оливково-смуглого господина, который махал нам руками. В Политехническом институте я его, кажется, не видела.
Герр Эйнштейн махнул ему в ответ, а затем снова повернулся ко мне:
– Не хотите ли вы выпить кофе со мной и моим другом, фройляйн Марич?
– Меня ждут занятия, герр Эйнштейн. Я должна идти.
– Прошу вас. Я очень хочу представить вам герра Микеле Бессо. Он, хоть и окончил Политехнический институт со специальностью инженера, а не физика, познакомил меня со многими новейшими физиками-теоретиками, например с Эрнстом Махом. Он очень славный и увлечен теми же большими современными идеями, что и мы с вами.
Я была польщена. Очевидно, герр Эйнштейн считал, что я способна не ударить лицом в грязь в научной дискуссии с его другом. Немногие мужчины в Цюрихе предложили бы такое женщине. С одной стороны, мне хотелось согласиться: принять приглашение, сесть за столик в кафе рядом с сокурсником и обсудить серьезные, острые вопросы, которые ставит перед нами физика. В глубине души я жаждала участвовать в тех жарких спорах, которые велись на улицах Цюриха и в кафе, а не только наблюдать за ними издалека.
Но с другой стороны, мне было страшно. Страшно, что внимание герра Эйнштейна вскружит мне голову, страшно переступить какую-то невидимую грань, сделать рискованный шаг к тому, чтобы стать той, кем я мечтала стать.
– Спасибо, но я не могу, герр Эйнштейн. Приношу свои извинения.
– Может быть, в другой раз?
– Может быть.
Я повернулась и пошла к пансиону.
Уже удаляясь, я услышала за спиной голос Эйнштейна:
– А пока у нас остается музыка!
Ощутив в себе необычную смелость – как будто я не столько дама, сколько его коллега-ученый, – я бросила через плечо:
– Что-то не припомню, чтобы я вас приглашала!
Герр Эйнштейн рассмеялся:
– Вы же сами сказали – я не из тех, кто ждет приглашений!
Глава шестая
9 и 16 июня 1897 года
Цюрих, Швейцария
Мы с Ружицей вышли из «Conditorei Schober» и зашагали рука об руку по Напфгассе. Послеполуденное солнце, подернутое дымкой, мягко подсвечивало здания сзади и бросало искрящиеся отблески на витрины всех магазинов, мимо которых мы проходили. Мы обе довольно вздохнули.
– Очень вкусно было, – сказала Ружица. Вчера вечером, после ужина, мы с ней сговорились попробовать кофе, горячий шоколад и торты в «Conditorei Schober». Знаменитое кафе-кондитерская располагалось между Цюрихским университетом, где училась Ружица, и Политехническим институтом, и мы грезили о его чудесных лакомствах с тех самых пор, как узнали о его существовании от фрау Энгельбрехт. Элен с Миланой отказались присоединиться к нашей экскурсии: они, во-первых, предпочитали сладкому соленое, а во-вторых, не были склонны к легкомысленным приключениям, которых всегда искала Ружица. Я сама себе удивилась, когда согласилась пойти с ней.
– У меня до сих пор во рту вкус карамели и грецких орехов от «энгадинер нусстортли», – сказала я. Это был мой выбор – знаменитый бисквитный торт, славящийся своей декадентской начинкой.
– А у меня – вкус марципана и сардинского торта, – отозвалась Ружица.
– А вот второй мильхкафе пить не стоило, – сказала я, имея в виду крепкий кофе с молоком, который я обожала. – Я так наелась, что, пожалуй, придется расстегнуть корсет, когда вернемся в пансион.
Мы захихикали при мысли о том, чтобы явиться на ужин у фрау Энгельбрехт с расстегнутым корсетом.
– Думаешь, придется? Что же тогда обо мне говорить? Я-то еще и второй десерт заказала. Не смогла устоять перед «люксембургерли», – сказала Ружица. Изысканные сладости – миндальные печенья – были представлены в богатом ассортименте и, по словам Ружицы, были такими воздушными и легкими, что просто таяли во рту. – Может быть, это и хорошо, что дома, в Шабаце, нет ничего похожего на «Conditorei Schober». Воображаю, каким пончиком я бы приехала сюда, в Цюрих.
Так, смеясь, мы неторопливо шли по Напфгассе, любуясь новомодными женскими костюмами, которые только недавно стали носить состоятельные жительницы Цюриха. Свежий фасон – приталенный жакет с юбкой-трубой мы одобрили, однако решили, что для многочасовых занятий тугой жакет в сочетании с обязательными корсетами будет неудобен. Нет уж, мы остановимся на более практичных блузках с широкими рукавами, заправленных в юбки-колокола, – и обязательно строгих расцветок, чтобы преподаватели и сокурсники воспринимали нас всерьез.
Поболтав так минут пятнадцать, мы двинулись дальше в дружеском молчании, наслаждаясь редкими свободными минутами. Я, уже не в первый раз, подумала: как же неожиданно сложилась моя жизнь в Цюрихе! Уезжая из Загреба, я и представить себе не могла, что буду прогуливаться по бульвару рука об руку с подругой после вечернего чая в экстравагантном кафе. К тому же беседуя о моде.
– Давай пройдемся по Рэмиштрассе, – предложила вдруг Ружица.
– Что? – переспросила я, уверенная, что просто не расслышала.
– По Рэмиштрассе. Это ведь там кафе, где бывает герр Эйнштейн с друзьями?
– Да, но…
– Герр Эйнштейн ведь приглашал нас присоединиться к нему и его друзьям, когда играл с нами Баха вчера в пансионе?
– Да, но мне не кажется, что это удачная мысль, Ружица.
– Да брось, Милева, чего ты боишься? – возразила Ружица с легкой насмешкой в голосе и потянула меня в сторону Рэмиштрассе. – Мы же не будем его специально искать или еще как-то нарушать приличия. Просто пройдем по улице, как самые обычные прохожие, а если герр Эйнштейн и его друзья случайно нас заметят, так тому и быть.
Я могла бы настоять на том, чтобы вернуться в пансион. Могла бы просто развернуться и уйти. Но в душе я сама жаждала приобщиться к той жизни, что кипела в этих кафе вокруг. Ружица оказалась тем самым внешним подкреплением, которого мне до сих пор не хватало, чтобы сделать этот шаг.
Ободренная, я кивнула в знак согласия. Все так же держа друг друга под руку, хотя это становилось все труднее на более людных улицах, мы несколько раз свернули то влево, то вправо и наконец вышли на Рэмиштрассе. Словно по уговору, хотя и не сказав ни слова, мы замедлили шаг и двинулись по бульвару.
Я все крепче сжимала руку Ружицы. Мы приближались к кафе «Метрополь» – любимому заведению герра Эйнштейна. Я не решалась повернуть голову, чтобы посмотреть, не сидит ли он или его друзья за своими излюбленными столиками на улице, и заметила, что Ружица, несмотря на всю свою браваду, тоже не смотрит в ту сторону.
– Фройляйн Марич! Фройляйн Дражич! – услышала я чей-то голос. Я точно знала чей: герра Эйнштейна.
Ружица не замедлила шаг, и я вначале даже не поняла, слышала ли она этот зов. Но потом она тайком бросила на меня взгляд, и я поняла, что она притворяется. Хочет вынудить герра Эйнштейна позвать нас еще раз. У меня не было опыта в таких маневрах, поэтому я последовала примеру Ружицы и продолжала идти. Только когда герр Эйнштейн снова окликнул нас по имени и Ружица оглянулась на его голос, я позволила себе посмотреть в ту же сторону.
Герр Эйнштейн почти бегом пересек бульвар – от кафе «Метрополь» до тротуара, на котором мы стояли.
– Дамы, – воскликнул он, – какой очаровательный сюрприз! Я настаиваю, чтобы вы присоединились ко мне и моим друзьям. У нас бурная дискуссия по поводу опыта Томсона, показавшего, что катодные лучи содержат частицы, называемые электронами, и нам были бы кстати свежие мнения.
Расцепив руки, мы с Ружицей вошли за герром Эйнштейном в кафе. Все столики были плотно оккупированы студентами-мужчинами, и нам пришлось пробираться сквозь толпу к группке из трех человек, втиснувшихся в самый дальний угол. Как он только заметил нас из такой неудобной позиции? Должно быть, смотрел на улицу не отрывая глаз.
Двое мужчин поднялись и встали рядом с герром Эйнштейном, чтобы представиться. Тут я поняла, что один из них мне довольно хорошо знаком – по крайней мере, в лицо я его знала. Это был герр Гроссман, один из моих пяти сокурсников. Не считая приветствий и коротких деловых реплик в аудитории, мы с ним толком никогда не разговаривали. Другой мужчина был тот самый герр Бессо, о котором мне говорил герр Эйнштейн. Темноволосый, улыбчивый, с веселыми искорками в карих глазах.
Мужчины позаимствовали пару свободных стульев у других посетителей кафе и придвинули их к столику – для нас. Когда мы уселись, герр Бессо предложил налить нам кофе и заказать каких-нибудь пирожных.
Мы с Ружицей переглянулись и разразились хохотом при одной только мысли о том, чтобы еще что-то съесть или выпить. Мужчины с недоумением уставились на нас, и пришлось объяснить:
– Мы только что из «Conditorei Schober».
– А-а, – с видом знатока протянул герр Гроссман, – отлично вас понимаю. На прошлой неделе моя мать приехала из Женевы, и мы провели там долгий вечер. После этого я дня два ничего не ел.
Это была самая длинная и самая дружелюбная реплика герра Гроссмана из всех, адресованных мне, с тех самых пор, как мы стали сокурсниками. Впервые я задумалась – а не моя ли это вина, что мы с ним до сих пор не разговаривали?
Мужчины вернулись к обсуждению эксперимента Дж. Дж. Томсона, а мы с Ружицей примолкли. Ситуация была мне в новинку. Стоит ли высказывать свое мнение, размышляла я, или подождать, пока нас спросят? Я боялась, что Гроссман и Бессо примут мою застенчивость за угрюмость или невежество, но и показаться слишком дерзкой тоже не хотелось.
– Что вы об этом думаете, фройляйн Марич? – спросил герр Эйнштейн, как будто услышал мои мысли.
Ободренная приглашением к разговору, я ответила:
– Меня занимает вопрос, не могут ли те частицы, которые герр Томсон обнаружил с помощью своих катодных лучей, стать ключом к пониманию материи?
Мужчины примолкли, и я тут же сжалась. Не наговорила ли я лишнего? Не сказала ли какую-нибудь глупость?
– Хорошо сказано, – заметил герр Бессо.
Герр Гроссман кивнул:
– Совершенно согласен.
Трое мужчин вернулись к дискуссии о существовании атомов, которая, очевидно, началась еще до нашего с Ружицей прихода, и я снова замолчала. Но ненадолго. Теперь, как только в разговоре выдавалась очередная пауза, я вставляла свои замечания. Когда всем стало ясно, что я не уйду в свою раковину, как моллюск, остальные сами стали интересоваться моим мнением. Мы перешли к обсуждению экспериментов, которые проводились тогда в Европе, – в частности, к открытию Вильгельмом Рентгеном рентгеновских лучей. Ружица, хоть я и пыталась вытянуть из нее политологическую точку зрения на этот вопрос, оставалась непривычно молчаливой. Неужели компания герра Эйнштейна и его друзей разочаровала ее? Может быть, она надеялась на более традиционную беседу, на простой обмен светскими любезностями вместо научных споров?
Возможно, для Ружицы это приключение и правда обернулось совсем не тем, на что она рассчитывала, но во мне это приглашение к разговору, и сама дискуссия, и доверие герра Эйнштейна пробудили ощущение жизни, энергии, словно сквозь меня прошли те же электрические токи, что бежали по всему Цюриху. Я старалась не думать о том, что еще может крыться за ободряющими репликами герра Эйнштейна.
– Это ты, Милева? Ты пропустила Моцарта! – услышала я голос Миланы из игрового зала.
О нет! Моцарт! На этой неделе я и так уже дважды пропускала наши музыкальные вечера. Щеки у меня запылали, и теперь уже не только от радостного оживления после встречи в кафе «Метрополь».
Я неслышно шагнула в заднюю комнату, не пытаясь скрыть ни тревогу о том, как меня тут встретят, ни неловкость за свое поведение. Да и зачем скрывать? Я заслужила упреки. Эти девушки одарили меня душевной теплотой, дали мне душевный приют на новом месте, а я даже на встречу не могу прийти вовремя. Что-то другое поманило – и нет меня. Никудышная из меня подруга, что тут скажешь.
Ружица, Милана и Элен сидели вокруг игрового стола, среди пустых чайных чашек и разбросанных где попало инструментов. Музыкальный вечер явно был закончен, а может, и не начинался из-за моего отсутствия – неудивительно, что девушки поглядывали на меня косо. Редкий случай, когда выражение их лиц вполне соответствовало суровости нарядов.
– Без тебя с твоей тамбурицей у нас ничего не ладится, – упрекнула меня Ружица, но я расслышала за ее недовольным тоном ласковое подтрунивание. Ей трудно было меня долго бранить: ведь это она, можно сказать, втянула меня в это посещение кофеен, хотя сама после первого раза отказывалась участвовать в наших дискуссиях. Слишком научных, как она заявила.
– Да, Милева, – подтвердила Милана, – пьеса звучала слабовато. Скучно.
Элен ничего не сказала. Ее молчание было хуже любого открытого осуждения. Словно вспышка молнии перед раскатом грома.
– Где ты была? – спросила Милана.
Я еще не успела ответить, а Элен уже бросила на меня осуждающий взгляд. Очевидно, негодование и неприязнь, зародившиеся в тот первый вечер, когда герр Эйнштейн играл вместе с нами, все еще не угасли. В тот вечер Элен встретила его недовольным: «Кто же так запросто появляется на пороге сокурсницы без приглашения?» Когда Милана и Ружица, несмотря на явное недовольство Элен, пригласили его играть с нами Баха, Элен несколько раз прерывала игру, чтобы раскритиковать его технику. Это было необычно для Элен, всегда такой доброй. То же самое продолжалось и в следующие три раза, когда он без предупреждения или прямого приглашения являлся к нам для вечернего музицирования.
Наконец гром разразился.
– Дай я угадаю. Ты вела научные беседы в кафе «Метрополь». С герром Эйнштейном и его друзьями.
Я не ответила. Элен была права, и девушки это знали. У меня не было оправданий. Что я могла сказать? Как объяснить девушкам, какой восторг я испытываю в кафе «Метрополь»? Какой вывод из этого они сделают о моем отношении к ним, моим подругам? Тем более что я уже не первый раз предпочла герра Эйнштейна и его друзей нашим музыкальным занятиям.
На мои глаза навернулись слезы. Я злилась на себя. Ничто на свете не стоило того, чтобы обижать этих девушек. Они пробудили во мне угасшие было мечты об интересном будущем, мы вместе создали убежище от всего мира, где можно быть такими, какие мы есть: умными, но способными иногда и подурачиться. Герр Эйнштейн, при всем том, что за эти два месяца он успел незаметно войти в мою жизнь, при всем том волнении, которое я испытывала в его присутствии, не шел с этим ни в какое сравнение.
Я робко присела на единственный свободный стул и смахнула слезу.
– Я могу только попросить прощения.
Ружица с Миланой потянулись через весь стол, чтобы пожать мне руку.
– Конечно, Милева, – ответила Милана, а Ружица кивнула.
Элен же не шелохнулась.
– Я от души надеюсь, что это не войдет у тебя в привычку, Мица. Мы полагаемся на тебя.
Ее слова относились не только к сорванным концертам и не только к тому, как расстроило ее мое поведение. Это был своего рода ультиматум. Элен предлагала мне еще один шанс, но с условием впредь ставить нашу дружбу на первое место. Не нарушать наш договор.
Дотянувшись через стол, я взяла ее за руку.
– Обещаю, что забывать о наших планах и засиживаться допоздна в кафе «Метрополь» не войдет у меня в привычку.
Элен улыбнулась той же теплой, располагающей улыбкой, что и в нашу первую встречу. По комнате пронесся вздох облегчения.
– Да и что такого завлекательного в герре Эйнштейне, если не считать скучных разговоров о физике? – попыталась немного развеять атмосферу Милана. – Не эта же дикая прическа.
Мы разразились хохотом. Непокорные кудри герра Эйнштейна быстро стали у нас притчей во языцех. В аккуратном, ухоженном Цюрихе прическа герра Эйнштейна не имела себе равных. Можно было подумать, что он вообще не умеет пользоваться расческой.
– И уж конечно, Милеву прельщает не его изысканная манера одеваться, – вклинилась Ружица. – Вы видели его мятый пиджак, когда он приходил в последний раз? Играть Баха? Как будто у него вся одежда сложена прямо на полу.
Мы рассмеялись еще громче, и всем вдруг захотелось как-то поддеть герра Эйнштейна. Даже Элен.
– А эта его трубка! Неужели он думает, что трубка поможет ему выглядеть старше – с его-то пухлыми детскими щечками? Или сделает его похожим на профессора?
Элен зло передразнила Эйнштейна, изобразив, как он набивает свою метровую трубку табаком и задумчиво ею попыхивает.
В тот самый миг, когда мы заливались звонким хохотом над этой карикатурой, прозвенел звонок на ужин.
Мы взяли себя в руки и поднялись. чтобы идти в столовую.
После ужина, вернувшись в свою комнату, я накинула на плечи вышитую розами шаль, мамин подарок. Июньская ночь была приятно прохладной. С закрытым окном было бы теплее, но мне необходим был свежий воздух. Меня ждали горы домашних заданий, глав из учебника физики и математических расчетов. Очень хотелось выпить бодрящего мильхкафе, но в пансионе его не водилось.
Я услышала стук в дверь и вздрогнула. В такой час ко мне до сих пор никто не приходил. Я приоткрыла дверь – посмотреть, кто там.
В коридоре стояла Элен.
– Входи, пожалуйста, – торопливо проговорила я.
Я жестом пригласила Элен присаживаться у изножья кровати (это было единственное место, где можно сидеть, не считая единственного стула у рабочего стола). На душе у меня было беспокойно. Она пришла поговорить со мной о кафе «Метрополь»? Я-то думала, этот вопрос уже улажен. Легкомысленное настроение, принесенное из игрового зала, не покидало меня во все время ужина.
– Ты помнишь, когда впервые поняла, что ты не такая, как другие девочки? Умнее, что ли? – спросила Элен.
Я кивнула, хотя вопрос меня удивил. Я отлично помнила тот день на уроке госпожи Станоевич, когда мне стало ясно, что я не такая, как все. Мне было семь лет, и я умирала от скуки. Остальные ученицы (в классе были одни девочки) в полном замешательстве слушали, как учительница объясняет основные принципы умножения, которые я легко усвоила самостоятельно к четырем годам. У меня было смутное ощущение, что я могу помочь девочкам понять. Если бы только я могла встать у доски вместо госпожи Станоевич, то, как мне казалось, сумела бы объяснить девочкам, как легко управляться с числами, как без труда разложить их по полочкам, как объединять их в бесконечные группы и изящно связывать между собой. Но я не смела. Ученица у доски была явлением невиданным в фольксшуле. Во всех областях Австро-Венгерской империи, даже самых отдаленных, царил строгий порядок и иерархия. Вместо того чтобы встать и выйти к доске, как мне хотелось, я разглядывала безобразные черные ботинки, которые мама заставляла меня носить каждый день – в надежде, что это сделает менее заметной мою хромоту, – и сравнивала не в их пользу с изящными туфельками цвета слоновой кости на шнуровке, в которые всегда была обута моя одноклассница – хорошенькая белокурая Мария.
– Можешь рассказать? – попросила Элен.
Я рассказала ей о том дне и о той несчастной семилетней девочке.
– А ты когда-нибудь проверяла, правда ли из тебя вышла бы лучшая учительница математики, чем из госпожи Станоевич? – засмеялась Элен.
– А знаешь, да.
Как-то странно было делиться с кем-то этим воспоминанием.
– И что из этого вышло?
– Учительницу зачем-то вызвали из класса. Ее долго не было, девочки начали болтать и расхаживать между партами. Это, конечно, было серьезное нарушение школьных правил.
– Еще бы.
– Одна девочка, Агата, кажется, ее звали, подошла ко мне. Я удивилась – что ей нужно? Я ведь не дружила ни с ней, ни с другими девочками. Я подумала – может, она хочет надо мной поиздеваться. Понимаешь?
– Понимаю.
– Но она вместо этого наклонилась ко мне через парту и попросила объяснить ей умножение. И я начала объяснять урок госпожи Станоевич – по своей собственной методе. Пока я рассказывала, девочки одна за другой подходили к моей парте, пока наконец вокруг меня не собрался почти весь класс. Тогда я, как ни рискованно это было, похромала к доске. Не только ради девочек, но и ради себя самой. Если я им всем объясню, как это легко, то, может быть, госпожа Станоевич перейдет к чему-нибудь поинтереснее. Например, к делению.
– По какой же методе ты им объясняла?
– Я не стала повторять с ними таблицу, которую госпожа Станоевич написала на доске, а взяла только один пример: шестью три. Я сказала девочкам, чтобы они не заучивали решение наизусть, а подошли к нему с помощью сложения, которое уже начали понимать. Объяснила, что «шестью три» на самом деле означает, что число шесть нужно взять три раза и сложить. И когда я несколько раз подряд услышала «восемнадцать», то поняла, что это помогло – по крайней мере, некоторым.
– Значит, это и был тот самый момент.
– Не совсем. Тот самый момент наступил сразу за этим. Я оторвала взгляд от доски и увидела, что госпожа Станоевич вернулась. Она стояла в дверях, а рядом с ней – еще одна учительница, госпожа Кляйне. При виде ученицы у доски у них отвисли челюсти.
Мы захихикали над этой картиной: храбрая маленькая Милева и ее скандализованная учительница.
– Я замерла: думала, что сейчас получу линейкой по пальцам за свою дерзость. Но – удивительное дело – прошла самая долгая минута в моей жизни, и госпожа Станоевич улыбнулась. Она повернулась к госпоже Кляйне и, посовещавшись с ней, сказала: «Отлично, госпожа Марич. Не могли бы вы повторить этот урок еще раз?» – Я немного помолчала. – И вот тут я поняла.
– Поняла, что ты не такая, как все? Умнее?
– Поняла, что моя жизнь будет не такой, как у других девочек. – Мой голос упал до шепота. – Девочки тоже постарались, чтобы я это поняла – что мне никогда не стать одной из них.
Я рассказала Элен историю, которую никому не рассказывала. Как в тот же день, когда я по дороге из школы домой обходила на безопасном расстоянии заросшее кустарником поле, где резвились школьники, ко мне подошла Радмила, одна из моих одноклассниц, и впервые позвала играть с ними. Это было подозрительно, и я, взглянув в мутно-карие глаза Радмилы, хотела было отказаться, но, с другой стороны, мне хотелось с кем-то подружиться. И я согласилась. Девочки, уже сцепившие руки, разомкнули круг, чтобы впустить нас с Радмилой. Я стала ритмично раскачиваться и распевать дурацкие песенки вместе со всеми. Детские руки взлетали и опускались, как волны, пыль клубилась вокруг. И вдруг правила изменились. Темп бешено ускорился, и меня стало мотать из стороны в сторону. Когда ноги у меня подкосились, дети потащили меня по кругу, продолжая петь. А потом разжали руки и вытолкнули меня в центр круга – всю в пыли и синяках. Стояли и смеялись, глядя, как я пытаюсь подняться на ноги. В слезах я заставила себя встать и зашагала по пыльной дороге к дому. Мне было все равно, смеются они мне вслед над моей ковыляющей походкой или нет: меня нельзя было ранить больнее, чем они уже ранили. Это и была их цель: унизить меня за то, что я имела дерзость провести урок, и за то, что я не такая, как все.
– Моя история во многом похожа, – прошептала Элен. Она обняла меня и сказала: – Мица, я хотела бы, чтобы мы с тобой знали друг друга всю жизнь.
– Я тоже, Элен.
– Я прошу прощения за то, что была так строга к тебе сегодня, и за недоверчивое отношение к герру Эйнштейну. Конечно, я сама советовала тебе искать в нем союзника, но я же не предполагала, что он окажется таким… ну, таким самонадеянным и таким большим оригиналом. Я так долго искала таких же, как я. Мне тяжело, и я не могу сдержать себя… когда мне кажется, что они от меня отдаляются, а тем более уходят к тем, кто наверняка их даже не стоит.
Я крепко сжала ее в объятиях и сказала:
– Прости, Элен. Я не отдалялась от тебя. Мне просто казалось, что там, в кафе, с герром Эйнштейном и его друзьями-учеными, я становлюсь ближе к тем профессиональным целям, о которых мы столько говорим. Мужчины там только и говорят, что о последних научных достижениях, об открытиях, о которых я иначе и не узнала бы.