Тоска по нежности

© Суслов А.П., текст, 2025
© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2025
Всё впереди
Анатолий Суслов – прозаик большого стиля, достойный самого пристального читательского внимания и любви. Книга «Тоска по нежности» это убедительно подтверждает. В основе её одноимённая повесть, произведение удивительное, увлекательное, обладающее массой художественных достоинств, при этом тёплое, душевное, человеческое. Душевное тепло – это то, чего часто недостаёт нашей литературе. Его полагают старомодным, неинтересным, часто издательская ставка делается на первенство стиля и новизны. У Суслова и со стилем, и с новизной – всё в порядке, но это не перекрывает большого и тёплого сердца автора, которое бьётся в каждой букве и даёт надежду, что жизнь всё же сильнее смерти, и если жить всерьёз, всерьёз любить, то этим самым бросаешь вызов тёмному не только вовне, но и внутри себя.
Что важно отметить в этой в прозе? В ней есть герой. Герой классический, вокруг которого строится всё повествование, герой с огромным потенциалом, герой юный, живущий в позднесоветское время.
Григорий Хлыстов живёт на Западной Украине, но ничего, что мы теперь об этом месте знаем, в книге нет. Другое время! Оно было, несмотря ни на что, счастливым.
Все уживались друг с другом и занимались не политикой, а обычными делами, строили дома, влюблялись, мечтали о будущем.
Григорий Хлыстов – это юный герой своего времени. Типичный? И да и нет. Сейчас больше принято вытаскивать из этого времени разных «пацанов», создавать саги с криминальным душком, как будто интеллигентов и не было. Суслов создаёт образ юноши из интеллигентной среды и делает его жизнь интересной для читателя.
По сюжету герой часто ездит в Волынск, и там он взрослеет, мы видим его характер в развитии, и в развитии чувственном, что сложнее передать, но если уж получается, то сопереживание обеспечено. У Суслова получается.
Главным сюжетным стержнем является любовь Григория к Марианне. Как мы переживаем за героя, как хотим, чтобы всё у него получилось! Чувству этому отдано много места, но эти описания не исключают и других обстоятельств жизни Хлыстова, они вплетаются в повествование, позволяют лучше нам его узнать. В нём свойства юности, эмоции, порывы вперемежку с застенчивостью. Герой показан в соприкосновении со взрослыми, здесь нельзя не сказать о пленительных разговорах той эпохи об искусстве, в котором каждый почти тогда разбирался, о Западе, о поэзии. Вообще, антураж времени выбран деликатно и правдиво, без идеологических перекосов, но с точными деталями. Весьма показательна история одноклассницы героя, написавшей письмо на BBC.
Суслов показывает Хлыстова не сусальным героем, он ищет себя, слушает что-то внутри, и не всегда это приводит его к правильным решениям. Это увеличивает объём образа, придаёт описываемым событиям большую значимость.
В повести целая вселенная персонажей. Ни одного из них автор не оставил без характера, без речевых характеристик. Запоминается мать Марианны, образ яркий, многозначный. Интересно отметить, что отношение к ней героя обуславливается его отношениями с её дочерью, то восторженными, то холодными, полными отчаяния.
В описании эпохи и Западной советской Украины автор следует правде, своим воспоминаниям, а не идеологическим догмам. Подчёркивается интернациональный характер жизни, русские, украинцы, поляки, венгры, все уживаются, все чувствуют себя одним, все рассуждают о судьбах мира и искусства без моноэтнической враждебности. Поляки описаны тонко, с их манерами, с лучшими качествами. Стилистически Суслов идёт по пути насыщенности эпитетами, изобретательного синтаксиса, эстетизации предложения как такового.
Отдельного разговора заслуживает то, как он строит сюжет. Он, конечно, знает все правила, все законы, но подчиняет их прихотливому замыслу. Сюжет развивается за самой жизнью, Суслов ничего не пропускает, повесть – это летопись жизни Григория Хлыстова, в ней великолепный тайминг, заставляющий нас жить с героем в реальном времени. Сюжет не вполне линеен, некоторые персонажи появляются ближе к концу, но это оправданно. Отсюда пленительная естественность этой прозы, её достоверность.
Суслов владеет словом. Он знает, как не перегрузить строку, но за счёт наречий, определений и эпитетов создать живую многомерную картину. Ему удаётся на малом объёме уместить плотность и событийную, и эмоциональную:
«Сразу же после уроков, как только прозвенел последний звонок, в класс ворвалась Мария Кирилловна. Она была похожа на сибирскую суровую метель и африканскую палящую бурю одновременно. Срывающимся в штопор голосом проорала:
– Адамова! Немедленно явись к директору!
И тут же, по-гадючьи ядовито, прошипела:
– Тебя там ждут, паршивая овца!
Адамова застыла, как перед удавом, не в силах сдвинуться с места.
– Не боись, прорвёмся! – подхватил Григорий Наденьку под локоть, кивнул своим ребятам – Андрею и Степану. – Пойдём, проводим!»
После повести помещены рассказы. В них больше ставки на стиль, чем на сюжет. В них искрится слово, фраза будто размягчается перед тем, как читатель её отведает. Но стиль для Суслова не панацея, он комментирует психологические нюансы в поведении героев.
Мне жаль, что Анатолий Суслов не так известен, как того заслуживает. Уверен, всё впереди. Как и у многих его героев.
МАКСИМ ЗАМШЕВ,
Главный редактор «Литературной газеты»,
Председатель МГО Союза писателей России,
Член Совета при Президенте РФ
по развитию гражданского общества
и правам человека,
Президент Академии поэзии
Тоска по нежности
Глава первая
Открылось небо. Лучи солнца раскинулись вширь, едва протиснувшись сквозь густую пелену цементной хляби. Засветились серые улочки уездного городка Забродово, сплошь покрытые налётом цементной пыли, порождённой ядовитым дыханием близлежащего цементного комбината. Зашевелилась, наводнилась, засуетилась в них жизнь. Юный Хлыстов в этот ранний час рвётся отсюда, бежит в большой город, в губернский центр Волынск, где в его мечтах во всю силу сияет чистое осеннее небо, грудь полнится свежим кислородом, а сердце хмелеет загулом.
Григорию Хлыстову скоро восемнадцать. Возраст закипания котла. Может и крышка слететь… Сегодня с утра Григорию откровенно не по себе. Всё вокруг раздражает: учебники, яичница, не выглаженная заранее рубашка. В груди горит, под ложечкой сосёт, по телу гуляет злая дрожь. Когда в конце концов стал собираться в школу, понял, что опоздал. Родители уже на работе, пасти его некому, решение не заставило себя ждать. Сунул в сумку вместо учебников и тетрадей три любимые книжки, блокнот для записей, авторучку и… был таков.
Звучит звонок далеко не первого урока, а юный гуляка, он же – ученик выпускного класса, славно мчит вдаль на междугороднем автобусе, позабыв и думать о школе, о своих обязанностях. Ему дышится всё вольнее и вольнее. Юный Хлыстов так регулярно и откровенно сачкует, что, даже к собственному изумлению, всё ещё остаётся отличником. Радует, что ни родителям, ни учителям от него многого не нужно – лишь бы не дерзил на уроках, получал бы свои отличные отметки и не завлекал одноклассников в дебри своих авантюр.
Школьную жизнь здесь, в Забродове, Хлыстов воспринимает, как прохожий: отстранённо. Так уж случилось, что родителей-врачей распределили по советским нормативам – в Забродовскую райбольницу. Радужные перспективы у отца на кафедре отоларингологии в мединституте, а у матери в областной больнице пошли прахом. Семья Хлыстовых перебралась в цементно-железнодорожную дыру из Подолицы – старинного города с более чем 500-летней историей и культурой. Там, в большом областном центре, полном вишнёвых и черешневых садов, уютном для проживания и просторном для души, остались дорогие друзья детства, одна из самых продвинутых школ, где Григорий получал достойный по тем временам уровень образования. А ещё вишнёвый сад на окраине, где гнездилась мазаная, но обложенная кирпичом крохотная двухкомнатная хатка, в которой вырос Григорий. Сначала семья Хлыстовых здесь, в этой тьмутаракани, жила в условиях, «приближенных к фронтовым»: все вместе, как бы временно, обитали в одной комнатке без мебели, спали на матрацах, брошенных на пол. Потом, спустя пару месяцев, им всё же предоставили, всё так же временно, однокомнатную квартирку в оседающем набок бараке. Григорию же не оставалось ничего иного, как учиться в глухо-провинциальной школе, где от одних только образовательно-воспитательных стен можно было удавиться. Судьба! Вот так властно закрутила она, завихрила и зашвырнула Григория в глубоко зацементированное Забродово. Он, конечно, не знает, что ещё уготовит она ему здесь, в этом новом неуютном пространстве и времени. Знает только, что душой пребывает в условиях то ли уединённого одиночества в Забродове, то ли одинокого уединения в Волынске. Одно ясно: здесь – тоска, там – бегство от тоски!
Автобус прибыл на Соборную улицу, что в самом центре Волынска. Хлыстов выбрался из автобуса, размял засиделые ноги, прогулочным шагом направился в сторону площади Короленко. Прошёл мимо старинного каменного здания, в котором во время недавней войны размещался гауляйтер Эрих Кох. Завернул за угол.
Октябрь. Вокруг расцветает поэзия зрелого бабьего лета: бушующая гармония злато-червоно-багряных красок, шелковистая прохлада, трепетными потоками восходящая в голубые небеса, бархатисто-дремотная благодать покоя…
Там, за углом, распустил свои осенние букеты небольшой уютный парк с крохотным озерцом. Он-то и есть цель очередного Хлыстова «загула». Юноша расселся поуютней на комфортной садовой скамейке, вытянул длинные ноги, задумался.
Только с виду Григорий сейчас такой сонно-мирный. На самом деле – полоумный. То его съедает грусть-печаль, меланхолия. То костёр юношеской пылкости вспыхивает в груди. Тогда в голове господствуют сплошные восклицания:
«Свободный человек! Свобода! На краю пропасти! В упоении! Битники – вот класс! Мощно! Прогресс, не наш отстой! Никто никому не раб! Сам себе господин! Воля вольная! Ничего, никого не боятся! Даже смерти».
Да, такой вот уж закономерный результат эволюции юноши Хлыстова. Все метания его – от многознания, которое случается, как врождённый порок сердца. Сначала сказки, фантастика, приключения, рыцарские романы, поэзия «золотого», «серебряного», «стального» веков… Проглочена многотомная западная классика. Всякие там Золя, Бальзаки, Диккенсы, Драйзеры, Теккереи… Отечественная классика – Толстые, Достоевские, Чеховы – конечно же, но в рамках школьной программы. На всех таких классиков всегда в наличии есть доступные библиотеки. Даже здесь, в Забродове, вполне себе пристойная, районная.
«Тлетворное» влияние все той же западной литературы, да и всей западной культуры, мало-помалу разъедает незрелую натуру советского комсомольца. Во что же вылилось всё это влияние на юного Хлыстова? Да вот в эти три кита: в три книжки, купленные в Забродове в тесной книжной лавчонке. Как в золотой слиток, каждая из них отлилась в великую для Хлыстова ценность! Он теперь старается всегда держать их при себе: «Над пропастью во ржи» Сэлинджера, «Луна и грош» Моэма, «Старик и море» Хемингуэя. Три кита, которые держат весь неземной мир Хлыстова, а именно: опасный образ упорного, цепкого бунтаря-одиночки. «Это моё!» – с радостным возбуждением восклицает Григорий, читая и перечитывая эти вредоносные книжонки. А почему? Потому что всякий раз при встрече с ними по-новому звучат самые потаённые струны, раскатисто кричат из самой сердцевины души звуки босоногого детства. Да-да, самая упоительная музыка – это музыка безграничной свободы, вышедшая из детства! Что-то в таком духе бродит, вскипая, в подсознании Хлыстова, когда сидит он сейчас в ласковой полудрёме на парковой лавочке, вытянув вперёд длинные ноги.
Осеннее солнце, поднявшись достаточно высоко, постепенно замедляется в своём движении к точке зенита. Согретый всё ещё яркими бабье-летними лучами Григорий очнулся, вынимает книгу Сэлинджера.
«Этот Холден такой же сачок от школьных занудств, как и я. Он посылает всех на фиг. Он просто мой брат».
Так рассуждает Григорий, перелистывая, перечитывая книгу в который раз. Чувствует знакомую боль в груди.
Ага, зацепило, заныло. Опять захотелось куда-нибудь рвануть. Плюнуть на зануд-родителей, на драную учебу, на всю эту тупую школьную свору – учителей, одноклассников, даже уборщиц, регулярно попадающих со своей мокрой шваброй под ноги. Нужно только сделать один-единственный, но решительный шаг – переступить через фальшивые декорации, выстроенные всеми лживыми обязательствами, которые вечно множатся, как мухи над падалью. Осталось только понять: если рвануть, как Холден, то, так же как он, не зная куда…
Тоска по свободе – вот диагноз закоренелого романтика. А может, по настоящей любви? Как у того же Холдена?
Григорий прикрывает глаза, глубоко задумывается.
Настоящая любовь? Что-то совсем смутное, печально-грустное, как осенний пейзаж в густом тумане. В душе и в сердце бродят неразгаданные символы, таинственные образы, непостижимые идеалы… Любовь – это какая-то запредельная мечта. Как солнце, мелькнувшее в тучах во время самого жесткого шторма. Безумная надежда и непостижимая цель…
Теплая нежная ласка осеннего солнечного луча касается ресниц задремавшего было юноши. Он уже почти совсем погрузился в топкую трясину меланхолии: то ли зыбучих песков, то ли таёжного болота, то ли того и другого, вместе взятых. А выпадание из дрёмы в тоску и меланхолию у него, привычным вывихом, на какие-то мгновения сопровождается созерцательным напряжением.
Именно это напряжение, по-видимому, приотворило тогда его ресницы, прочистило уши. Изысканной музыкой, словно спустившись с небес, прозвучали летящие мимо упругие шаги, прошелестел шелковистым шорохом плащ.
Григорий окончательно вынырнул из вязкой, но столь родимой ему меланхолии, распахнул глаза.
И вот распахнутые глаза вернули Хлыстова к осознанию реальности.
Стройная фигура, летящая походка, корона игриво вьющихся волос.
«Вот это да!»
Живо распрямилась, зазвенела пружина, затаенная тяга к чудесам. Григорий стремглав вскакивает, не раздумывая мчится вслед…
Оглянулась. На миг. Бросила взгляд. Заметила. Взгляд полыхнул молнией.
Поразительный взгляд!
Поразителен именно сейчас, когда вокруг колдует вершина осенней благодати. Воочию является совершенство жизнетворной энергии. Вокруг царит гармония покоя и неистовства. Пронзительное сияние осенней солнечности. Буйность красок. Дурманящий ароматами воздух. Дивный глазу простор осенних пейзажей. Всё так прекрасно, что случившееся стало неудивительным: сюда впорхнуло чудо!
Это был взгляд, ставший для Григория вечно животворящим, который уже никогда не может быть позабыт.
Вспышка! Взрыв! Молниеносный разлёт взрывной волны!
Внутренний мир юноши мгновенно расколот на «до» и «после». Был он мечтательно-романтический, где хаос и скука борются с утончённой истомой, где копится сердечное томление по немыслимому идеалу, наливаются мощью приливы желания, которое всё более властно требует немедленного воплощения…
А теперь? Воплощение? Так это и есть воплощение? Вот вам – новый мир, прекрасный и опасный! Всего-то в одном взгляде? Долгожданный, вынашиваемый мир? Поразительный взгляд обрушился вовнутрь, в самую нежную глубину, где живёт беспредельная чувствительность, где теперь от всего на свете будут только ожоги и особая боль – мучительно-счастливая боль!
Мгновенное воплощение идеала – это Чудо! Всё дело в сердце.
Сердце романтика – скрипка, вечно настроенная на встречу с Чудом. В ней дышит предчувствием волшебная музыка. Нужен всего лишь особый взгляд: бездонный и пронзительный. Тогда свершится удивительное явление: совпадение взора изнутри и взгляда снаружи! Вынашиваемый идеал и вошедшее в резонанс с ним чудом явленное существо. Один только взгляд – особый камертон, взмах палочки дирижёра. И сразу музыка запоет! Ни остановить, ни придержать, запоёт запоем. Григорий был, конечно же, идеальной мишенью для такого особого пронзительного взгляда.
Может, это было просто чудесное совпадение с осенней благодатью? Может, мелькнуло что-то искомо-раняще-желанное? Может, солнечные лучи легли вокруг и так отразились в ней? Или так излучились сквозь неё? Что же такое бывает намешано в человеке, что он вот так возьмёт и взглянет на тебя, пронзительно, прямо в сердце?
Краски? Григорию почудилось, что лучащийся взгляд брызнул шафраново-золотисто-солнечным сиянием, таинственно переплетающимся с тёмно-вишнёво-гранатовым мерцанием. Ему привиделся пронзительный взгляд рыси, играющий оттенками янтаря от лимонно-жёлтого до коньячно-медового. И даже померещилась небесно-голубая краска глубинной печали.
Магия? Магнетическая сила незнакомки на мгновенье обездвижила побежавшего было за ней Хлыстова. Взгляд отстранённо высокомерный. Властно притягивающий и отталкивающий. Разрушающий границы и немедленно возводящий барьеры. Чутко-терпеливо-хищ-ный и по-детски мудро-наивно-открытый. В нём вьются лукавство, ирония, легкая насмешка и… грусть. Да много ещё чего! И всё многообразие, весь этот колдовской настой – в едином сиянии, в одном лишь взгляде. Чего только не пригрезится романтическому юноше!
Судьба? Может, взгляд, взор этот ещё и судьбоносный? Судьба ли это? Или чарующий мираж?
Так или иначе, настал тот самый особый миг, который на ширпотребном рынке сплетен называют «влюбиться с первого взгляда» или, ещё проще, «втюриться». Конечно же, описать этот миг не хватит никаких слов. Но есть течение времени. С неизбежностью настанет следующее мгновение. И вот уже незнакомая девушка плывёт, парит в полёте, словно у неё волшебные крылья. Вот-вот улетит, истает, исчезнет, действительно обратится в мираж… Григорий ринулся в раскрывающуюся перед ним новую диковинную реальность, как когда-то подростком бросался в трёхметровую штормовую волну. Шум в ушах, плеск, шёпот, вой, бульканье, мелькание бесчисленных пузырей, пузырьков, тусклый солнечный луч сквозь рыжую песчаную муть! Зато какой восторг, какое упоение стихией! И он вскричал, залепетал вслед незнакомке что-то несусветно идиотское из теперь уже той, прошлой, «довзглядной» жизни:
– Постойте, девушка! Куда вы так восхитительно летите! Вы – из балета? Из балетных танцев? Из ансамбля Моисеева, наконец!
Но незнакомка продолжала молча лететь куда-то вперёд по строго намеченному своему плану.
Хлыстов нагнал девушку, живо засеменил рядом, стараясь шагать с ней в ногу. Она тут же остановилась. С досадой повернулась к Григорию:
– Ну, что ещё? Какой балет? Что за страус мне здесь нарисовался? Общаться-обольщаться? Нам не по пути, юноша!
Какой голос! Низкий, мощный, обезоруживающий голос скрипки-альта – с мягкими, бархатистыми переливами: то воздушно-игривыми, то с выраженными нотками печали.
Только глаза уже не сияли так ярко, не лучились. Многомерный взгляд, казалось, ушёл куда-то вовнутрь, оставив снаружи лишь недоумение, даже лёгкое раздражение. Она явно собралась продолжить свой полёт. Но что-то остановило её, что-то зацепило. Девушка внимательно оглядела Григория с ног до головы и внезапно прыснула от смеха.
Хлыстов напрягся, вскинулся от неожиданности. Посмотрел вниз: на брюки, на ботинки. И те и другие были не просто измазаны, а живописно измызганы цементной брызгятиной. Он тут же вспомнил: бежал к автобусу, вступил в довольно большую лужу, окатившую его снизу серой водой с цементными ошмётками.
Григорий покраснел. Как же он мог забыть об этом, сунувшись в автобус. И потом, когда вытягивал ноги, сидя на скамейке? Почему не заметил? Да потому, что обыкновенно пребывает в отрешённости, голова забита далёкими мыслями и образами! Недаром отец вечно твердит ему: «Разуй глаза! Ничего под носом не замечаешь!»
Промолвил смущённо и грустно:
– Да, и правда смешно.
И стал говорить торопливо, невнятно, по-детски искренне оправдываясь:
– Я из Забродова. Там в лужу угодил. У нас в городе кругом цемент. Комбинат половину в вагон сыпет, половину на город. Лужа меня цементом забрызгала. Я не обратил внимания.
Вид у него стал такой убитый, огорчённый, что во взгляде незнакомки мелькнула тень сочувствия.
– Рекомендую вам домой побыстрее добраться, хорошенько почиститься. Не выделываться здесь чучелом.
Она глянула на часы. Лицо её стало деловитым, глаза потемнели, взгляд потяжелел.
– Опаздываю на тренировку. Прощайте.
И заскользила летучей походкой прочь из парка.
– Нет-нет-нет! – опомнился Григорий. Уходит, улетает, на глазах тает мечта…
Он бросился за девушкой спасать ситуацию:
– Нет, это невозможно! Постойте! Вы не оставите меня так! Я не отстану! До самой вашей тренировки. Без разницы, что в цементе. Буду ждать, как преданный пёс. Хоть целую вечность! Не исчезайте! Прошу вас!
Девушка чуть притормозила, глянула через плечо на Хлыстова просветлевшим взглядом, звонко и весело рассмеялась. Её явно не только не покоробила, напротив, понравилась глуповатая детская искренность парня. С лукавой улыбкой спросила:
– Вы всегда такой пылкий с девушками? Забавно. Даже интересно! Может, и продолжим… Как-нибудь в другой раз.
– А можно завтра, здесь же, в это же время? – заблеял Григорий. Он трогательно, умоляюще, уже совсем как ребенок, как бы выклянчивая, глядит на незнакомку. Изо всех сил пытается удержать в целостности тончайшую ниточку затевающегося контакта. Интуитивно чувствует, что ниточка эта – его наивность…
Незнакомка остановилась, круто повернулась к Григорию, отступила на шаг от парня, очень внимательно, будто пытаясь ухватить внезапную важную мысль, оглядела его сверху вниз.
– Посмотрим. Может быть. Только верным псом за мной бежать не надо. Рановато ещё. Так что до свиданья! – милостиво произнесла она.
Бросив прощальные слова, девушка так же легко, как бы пританцовывая, заскользила, заспешила прочь из парка. На выходе, там, где над аллеей сцепились вершинами два огромных клёна, сквозь кроны с жёлто-оранжево-красными листьями на корону золотисто-медно-вьющихся волос незнакомки на мгновенье упали, расплескались осенние солнечные лучи. Они заиграли шаловливыми зайчиками, засияли, как гало… В следующее мгновенье незнакомка исчезла, как мистически-лучезарное видение.
Рванувшийся было за ней Хлыстов рывком остановился, замер, застыл, не шевелясь, впал в состояние оглушённого остолбенения.
Мозг его стал живо прокручивать в памяти обратную ленту воспоминаний, мгновенных картинок – безмерный взгляд, бездонный голос, рыжеватая копна волос, удлинённое снежно-белое лицо с лёгким румянцем на щеках, огромные глаза, летящая походка… И то, что захватил он напоследок цепляющимся взглядом, – одета просто, но элегантно: приталенный плащ с небрежно завязанным поясом подчёркивает модельную выразительность фигуры, туфли-лодочки на среднем каблучке являют стройность ног и изящество силуэта в целом…
– Да-а-а! – изумлённо протянул он вслух. И тут же, идиотски улыбаясь, пропел: – Дожить бы, добыть бы, до свадьбы, женитьбы!
Только в груди вдруг что-то знакомое заныло, затревожилось:
«А как же твоя безграничная свобода, верный пёс»?
Весь вечер Хлыстов метался, не находя себе места. Здравомыслие покинуло парня. Мышление вскипело. Бурлило подсознание. Клокотало воображение. Она – дар небес? подарок судьбы? его невероятный шанс? Внутренний мир Григория, несмотря на все его метания, мечты и желания, доселе всё ещё пребывал, как девственно-нетронутый воздушный шарик: в сморщенном, смятом, скрученном состоянии. Теперь же мир рывком расширился, будто его наполнили летучим газом. И вот он весь, всей своей телесной оболочкой, напрягся до нестерпимости – вот-вот лопнет! Бред! Наваждение! Никогда не испытывал ничего подобного. Словно встреча с цыганкой – околдовала, заворожила… Как же так! Он же певец свободы, а тут… Из памяти выпрыгнул образ «заворожённой курицы»: Подолица, маленький дворик у крохотной хатки, простая лавочка, сколоченная из двух брёвнышек и доски, на доске недвижимо лежит курица, голова её с алым гребнем и слегка изогнутым жёлтым клювом запрокинута навзничь, а глаза, полуприкрытые плёнкой, устремлены куда-то ввысь или внутрь… Он тогда любил укладывать таким образом кур и наблюдать за их зачарованной неподвижностью, исследовать их гипнотическое состояние. И что же? Теперь он – такая курица? Замер в восхищении, в гипнозе, с возведёнными горе очами? «Да-да, так и есть, именно, ты – зачарованная курица!» – отвечала ему медовая сладость, растекающаяся нежным ожогом по всему телу…
Что есть влюблённость? Можно влюбиться в игрушку. Можно влюбиться в сказочника. А можно влюбиться во взгляд. Что же в этом есть общего? Что магнитом тянет к объекту влюблённости? Скорее всего, неизбытая инфантильность. Всякое малое дитя бежит следом за кормилицей, чувствуя всепоглощающую потребность в жизнетворной связи, такой ласковой, такой отзывчивой. Главное, ожидание безоглядно-щедрого внимания, жажда душевной чуткости, вот что это! Она обязательно ответит! Она усладит!
На следующий день, вновь в корне презрев школьную суету, Хлыстов нарисовался всё в том же парке, всё на той же скамейке. Он ждёт. Шквал новых ощущений, чувств, фантазий захватывает всё его существо, достигает кульминации. Сердце колотится так, словно это не сердце, а колёса летящего скорого поезда. Вот они бешено бьются о стальные рельсы, вот вдруг со свистом жёстко тормозят, жестоко скрипя, останавливаются, замирая в упоительной раскалённости… В теле его обнаружились радостные пчёлы, которые зудят, роятся, сгущаются в жаждущие нектара комки, особенно плотно в области сердца и нижней части живота. В это же время мозг вытаскивает из памяти, вычисляет из литературных образов, рисует незнакомку в самых невероятных красках… Её необычайный облик – взгляд, голос, идеальных пропорций профиль, благородная бледность щёк, утончённая грациозность, поэзия жеста – весь этот моментальный снимок очарования, мелькнувший на какой-то миг, впился в его подсознание, как голодный шершень. И сосёт, сосёт юную кровь, жжением и болью возбуждая воображение…
А вокруг сияет бабье лето. Высокие липы и клёны поют печальные романсы, едва шелестя жёлто-рубиново-огневой листвой. Солнечные лучи убаюкивают их грусть, нежно скользят сквозь усыхающие кроны, ласково гладят ветви тёплыми бликами, отсветами, сияниями… Ароматы осени кружат голову. Тишайший ветерок порой чуть коснётся вершин и тотчас замирает, словно боясь побеспокоить их печаль и покой…
Хлыстову же никакого нет покоя. Только сумятица и предельное напряжение в душе, во всём теле. Он весь в ожидании чего-то совершенно невероятного – фантастической встречи с Ней, с Прекрасной Незнакомкой.
Его юношеское воображение воскрешает из памяти виденные им в иллюстрациях картины Гойи. Маха одетая. Маха обнажённая. Герцогиня Альба. Везде один и тот же взгляд, её взгляд: зовущий и независимый, раскалённый и холодный, благородный и ведьмовской!
Но явление реальности было вполне прозаическим. Девушка быстро, всё тем же летящим шагом подошла к Хлыстову, решительно присела на скамейку рядом, с совершенно отсутствующим видом. Она сама по себе, юноша сам по себе. Незнакомка предоставила Григорию сделать свой ход первым.
А Григорий не видит перед собой ничего, кроме её длинных-предлинных, порхающих, как крылья бабочки, ресниц! Он всё ещё в колдовской власти незабвенного поразительного взгляда из-под них. Мысли бегают, суетятся, как мыши посреди рассыпанного на полу зерна. Да-а-а, с чего же начать? Шаг должен быть неординарным, иначе, судя по её вызывающему ожиданию, девушка оставляет за собой полную свободу действий. Например, спокойно встать и удалиться навсегда.
– Добрый день! А вы читали «Над пропастью во ржи» Сэлинджера? – брякнул Хлыстов первое, что пришло ему в голову из мятущегося подсознания, взбаламученного необычайным влечением.
– Нет, не читала. Ну и что? – настороженно, с лёгким оттенком враждебности бросила девушка. Не печальная скрипка пела сегодня в её голосе. Нет. Прозрачно-холодный, высокий звук кларнета.
– Там есть такой герой, Холден Колфилд. Ему, как и мне, семнадцать. – Развивая завязку разговора, Григорий решил идти ва-банк, не скрывать своего юного возраста. Чего уж там, всё равно видно, что школьник, хотя на нём шикарное модное пальто.
Незнакомка, видимо слегка тронутая прямотой и откровенностью Хлыстова, повернула голову, остро взглянула на него и тут же перевела свой взгляд на сияющие печалью вершины деревьев. Потом спросила:
– И что же Холден?
– Холден – мой типаж! – поймав волну, продолжает «раздеваться» Григорий. – Для него главное – свобода!
Сачкует из колледжа, потом совсем бросает его. Нестерпимо ему занудство учёбы, пафос элитного заведения. Крутит с девицами, морочит мечтами голову младшей сестре. Хотя он очень её любит. И сам жаждет чьей-то любви. Хотя бы той же сестрёнки. Только вот не знает, как жить дальше. – И совсем уж вдохновенно пропел, как гимн: – Главное – свобода! Чтоб никаких карцеров, решёток, цепей! Быть прочь от удушающих объятий общества!
– У вас есть младшая сестра? – безучастно спросила девушка, давая знать, что не особо заинтересована в поддержании «вольнодумного» разговора.
Однако Хлыстов почуял, что образ безразличия, рисуемый ею, дал едва заметную трещинку. Уловил в голосе чуть различимую фальшивинку. И с отчаянной храбростью решил наступать. Заговорил горячо:
– Сестры нет. Только младший брат, младенец. Ещё не успел его полюбить. Зато вы меня, честно скажу, поразили. И глубоко… Ночь не спал, всё думал о вас!
Ну конечно же, девичье сердце не камень! Пусть его, Хлыстова, она видит впервые, пусть он совсем ещё юнец, но, как ни странно, всё же чует женскую слабину!.. Так Григорий раскачивает свою фантазию, пытаясь в ответ выжать из девушки хоть призрак благословенного внимания, не говоря уже о душевной щедрости.
Незнакомка молча взглянула на Хлыстова. В упор. Бездонный многомерный взгляд её практически мгновенно сменил холодные оттенки безразличия на внешне снисходительную, но где-то в глубине даже как бы приветливую улыбку. Его вновь, как вчера, изумил этот взгляд, его мгновенные перемены. Юноше почудились добрые, почти матерински-благосклонные чувства. Казалось, взгляд снова заструился тёплым янтарным светом, вобравшим в себя многообразие красок окружающего осеннего парка, солнечно, нежно и грустно… Как будто быстро взглянув, незнакомка одарила его своим милосердием, не требуя взамен никаких отчаянных поступков, никаких жертв… Разве не этого он так страстно ждал?..
Но что это? Вмиг единым порывом сметается всё лучезарное благолепие! Словно на мир и покой бабьего лета налетела беспросветно-чёрная туча, ворвался ураганный ветер, свирепо-мстительный вихрь. Зрачки сузились, янтарная сочность тёплого взора сменилась светлым золотом рысьих глаз, белея, выцветая… Зловеще, не предвещая ничего хорошего, скривились тонкие, хотя и очень красивой формы губы… Показалось? Злая?! Не может быть! Григорий вздрогнул, замер в пугающемся изумлении.
Удивительно, но девушка легко справилась с собой. Судя по всему, властно отбросила какие-то очень болезненные воспоминания, овладела собой, успокоилась. Азартно, с насмешливой улыбкой превосходства, словно игрок в покер, получивший джокера, иронично бросила:
– Так-так. Поразила, значит, кавалера? – Усмехнулась. – Что ты ещё мальчик, сразу поняла. Порывист – оценила. Конечно же, знаю цену восторженным словам. Особенно мужчин. Особенно тех, что постарше. Но тебя, учитывая школьный возраст, прощаю. Так как же вас зовут, юноша? – спросила совсем уж с нескрываемой издёвкой в голосе.
Игра в «ты» и «вы» в таком оголяющем самолюбие контексте должна была не только унизить Хлыстова, но сразу же определить ему место. Под столом. Там, где объедки.
Но Григорий принял вызов. Именно такую – точёную, холёную, умную, дерзкую, высокомерную, даже презрительную – он хотел. И ещё больше возбудился. На азарт игрока он ответит азартом. Начнёт в ответ опасную игру укротителя с не поддающейся дрессировке рысью.
– Меня зовут Хлыстов. Григорий Хлыстов, – метнул свою фамилию, словно взмахнул хлыстом, издавшим громкий хлопок – хлобысть!
– Странная фамилия, – незнакомка на полтона снизила свою высокомерность.
Юноша, напротив, с очевидным вызовом продолжил:
– Мой прапрадед по отцовской линии, говорят, был хлыстовцем. Секта такая была в прошлом веке. Хлестали себя кнутами, входили в экстаз. Бога таким путём в себе открывали. В старину уважали их. Однозначно. Есть предание, что с моим прадедом пил чай сам Василь Василич Розанов. Философ такой был в начале века.
Григорий увлёкся. Рассказывая, он каким-то десятым чувством ощутил, что на чувствительность его, обострённую напряжением встречи, пало растущее со стороны девушки едва ощутимое тепло, чуть похожее на прохладно-солнечную ласку окружающей золотой осени.
– Максим Горький, без сомненья известный вам, очень даже подробно описал хлыстовские ритуалы. Есть у него такой занудный роман «Жизнь Клима Самгина». Читали? Нет? А я вот как раз недавно его домучил. Надо сказать, утомительно многотомный труд.
Юноша с облегчением почувствовал по каким-то вновь открывшимся интуитивным каналам, что у девушки презрительный настрой меняется как минимум на снисходительный. И зачастил оживлённо:
– Знаете, меня порой именуют Хлыст. Услышу – мурашки по спине. Кажется, во мне прапрадед воскресает. Всем смешно, звучит как «пижон», а мне приятно. А вас как по имени?
– Марианна. Марианна Хыжак. Вроде как хищница по фамилии. Но я вовсе не волчица и не пантера.
– И не рысь? – подхватил было игру Хлыстов. И тут же замолчал, поймав резанувший бритвой стальной взгляд «Стоп!».
Удивительное лицо. Волна чувств открыто проносится по нему, как у актрисы немого кино в кульминационный момент фильма. То доверие наивности, то высокомерие светскости, то нежная приязнь, то ироничная усмешка… Чего только не проскользнуло в этом зеркале на миг погружения девушки вовнутрь!
В результате Марианна, видимо решив жёстко обрезать глупую юношескую непосредственность, взглянула на Григория уже делано спокойным, полным достоинства, благородной сдержанности взглядом. И тут же будто сорвалась с цепи самоконтроля. На мгновенье чуть споткнувшись, стушевавшись и покраснев, продолжила:
– Но раз уж речь зашла о фамилии, то можно вспомнить и о предках. Мать у меня из высокой польской шляхты, из княжеского рода Любомирских. «Княгиня», в общем. Так она себя оценивает. Отец, напротив, по происхождению рабочий. Наполовину русский, наполовину украинец. Так что чисто-голубая кровь разбавилась обычной красной, пролетарской. Но Хыжак… Может, кто-то из предков отца был очень жёсткий человек. Хищник, одним словом. Впрочем, к чему это всё… – с лёгкой грустью и одновременно иронией произнесла Марианна.
Но это выступление смутило Григория. Он взвился было вначале, замирая в глубине души от восхищения: «Да-да, я не ошибся, почуял настоящую голубую кровь!» Потом жёстко осадил себя: «Но истинные аристократы кровью не бахвалятся. Что это? Наболело?»
А вслух горячо запротестовал:
– Что же вы так – красная, обычная! У меня родители – врачи, интеллигенция в первом поколении. Из обыкновенных крестьян. Так что кровь у меня обычная, красная. Только меня вопрос крови не беспокоит. Какая кровь у моих кумиров Запада? Мой мир заквашен Хемингуэем, Сэлинджером, Керуаком, Моэмом, Ван Гогом, «Битлз»…
Неожиданно резко сменив тему, сказал с горечью:
– Мы здесь, на Волынщине, в Забродове, недавно. Тут почти уже Запад. Даже «голоса» чужие не забивают! Я сильно восточнее, в Подолице вырос. «Голоса» там глушат. Зато в том славном городе у меня дивные друзья остались! У них, как и я, беспородных, у каждого имеется своя примесь аристократизма. Здесь же я совсем одинок. Сплошная серость и скука кругом. Как вы думаете, бывает «серая» кровь?
Марианна пристально взглянула на Хлыстова. Испытующе – прикидывается или на самом деле… Кажется, поверила. Взгляд её вновь потеплел, вновь засветился.
– Что ж так? Друзей здесь не успели приобрести?
– Друзей – нет. Приятели есть. Только вот не с кем словом переброситься. И вообще, скука. Только все же я – не Холден, мне по престижным колледжам не скакать. Мне бы поскорей школу кончить, последний год, одиннадцатый, отмучиться и куда-нибудь подальше рвануть! Вот сачковать с уроков – пожалуйста! Свобода! Что сейчас и делаю.
Григорию почудилось – тень скуки мелькнула у Марианны по лицу. Он понял, что пора оторваться от себя, спросил:
– А вы, как я понял, спортом увлекаетесь? Вы не похожи на метательницу тяжёлых орудий. Стройная, изящная, лёгкая. А какая пластика движения кистей рук! – вздохнул он с придыханием…
Марианна слегка поморщилась от прямолинейных комплиментов, засмеялась коротким смешком и шутливо ответила:
– Нет, я ничего не мечу. Может быть, только какому-нибудь нахалу в лоб. Чем попадёт под руку. Обычно же подбрасываю булавы к потолку, закручиваюсь лентой, играю с мячом. Художественная гимнастика называется. Мастер спорта, у меня республиканские соревнования на носу. Готовлюсь. Ежедневно тренировки. Не привыкла вот так рассиживаться, болтать с кем попало на парковых скамейках.
Она поднялась с упомянутой скамейки, показывая явно, что разговору пришёл конец.
Только вот пока они «болтали», на небе собрались облака, которые разом преобразовались в свинцовые тучи. Хлынул дождь. Внезапный, сильный, совсем как летний ливень, но уже студеный, осенний.
– Бежим! – вскричал Хлыстов.
Он чует по туче мелких сигналов, что девушка ускользает, убегает от него прочь… Поэтому, накрыв голову школьной сумкой, мчится за Марианной, стараясь не отставать, не потерять навсегда. Бросает в спину слова, слова… Наивные, глупые, любые… Главное, не исчезнуть из внимания!
– Постойте, не исчезайте… Кажется, где-то здесь, рядом с парком есть кафе… «Магдалена», что ли… Говорят, в «Магдалене» венгр работает. Кофе варит совсем по-особенному. Не бросайте меня! Забежим? Поговорим? Кофейку выпьем, за знакомство…
Но Марианна вовсе и не потеряла его насовсем. Обронила, на бегу раскрывая зонтик:
– Да, знаю венгра. Лайош. Действительно, дивный кофе варит. Как раз рядом с этим кафе живу. На Мицкевича.
Григорий, всё так же судорожно накрывая голову школьной сумкой со своими любимыми тремя книжными китами, с радостью отметил: «Ага, уже лучше. Теперь знаю приблизительный адрес. Волынск хоть и небольшой город, но всё же искать да искать…» Появилась упоительная надежда на продолжение…
И на бегу, уже почти по-приятельски, кричит, подгоняет:
– Бежим, бежим! Быстрее! Дождь ливанул вовсю! Обливенный!
Девушка оглянулась, бросила озорной взгляд, взмахнула зонтиком:
– Вон там «Магдалена».
Григорию тут же стало радостно, весело, как будто ливень теперь уже не октябрьский, стылый, а июльский, тёплый, освежающий от жара в груди.
Кафе «Магдалена» мало чем отличается от столовой. Всё те же красные лозунги, инструкции и книжка отзывов на стене. Только белые льняные скатерти на столах, нарядные официанты да густой аромат свежесваренного кофе создают здесь уют и жизнерадостно-компанейскую атмосферу. Однако в утреннее время здесь малолюдно.
В глубине, в проёме кухни, внимание входящего сразу привлекает необычная личность. Там колдует над плитой маленький человечек с лихо закрученными вверх гусарскими усами, с сияющей, как тысячеваттная люстра, лысиной, вокруг которой курчавится опушка чёрных как смоль волос. Он то взмахивает длинными руками ввысь, как взошедший в экстаз пианист, то хищно и нежно вместе изгибается над плитой, словно пышущий жаром любовник. Да, конечно же, это сам Лайош, достопочтенный волшебник чудо-кофе-творения!
Григорий и Марианна, внесённые гулким ливнем в казённый уют и тишину кафе, мокрые, задыхающиеся от бега, обрушились на стулья. Капли с пальто стекают прямо на ниспадающие чуть не до пола белоснежные скатерти. От бега под дождём стало весело, радостно, что сблизило их, как двух рыбок, случайно оказавшихся бок о бок в стайке.
– Господа, вы можете снять пальто и повесить их на вешалку, – подчёркнуто доброжелательно и спокойно, хрипловато-прокуренным голосом обратился к ним пожилой официант, высокий, худой, степенный, как журавль.
– Здравствуйте, Максим Максимыч. – Марианна обратилась к официанту запросто, как достойный завсегдатай и добрый знакомый. И тут же, сияя бриллиантами глаз и мокрым лицом, словно роса на утреннем солнце, озорно воскликнула: – Какой ливень! Будто май на дворе. Простите нас: две мокрые курицы. Никак не отдышусь. Конечно-конечно, снимем, повесим, – говорила радостно, заметно задыхаясь, скорее от возбуждения, чем от быстрого бега.
Официант улыбнулся, затем весомо, словно по пачке червонцев, выложил перед молодыми людьми меню. Кивнул дружелюбно Марианне. И спросил Хлыстова, важно взглянув на него, словно горделивая птица, – одним глазом и как бы свысока:
– Отобедаете или только кофе?
– Только кофе, Максим Максимыч. Привет Лайошу, – опередив парня, выпалила Марианна. И непринужденно-элегантно взмахнула рукой в сторону кухни.
А Хлыстов же и не думает отвечать. Он удивлённо переводит взгляд с официанта на девушку и обратно. Откуда такая приветливая сродность между ними? Непочтительно, в упор, с полуоткрытым от изумления ртом разглядывает накрахмаленную до синевы белую рубашку, чёрную как уголь бабочку на груди Максим Максимыча, чёрный же, элегантный, хотя заметно потёртый на лацканах костюм. Что за диковинная претензия на аристократизм? Голубая кровь, что ли, как у Марианны, играет?
Тут Григорий перевёл наконец взгляд на Марианну. И только сейчас, немного отрешившись от суеты, беготни и внутренней сумятицы, разглядел, что девушка красива той самой «дворянской» красотой, что вытачивается веками путём смешения и селекции кровей. Тонкие черты лица её не портит, а скорее украшает, придавая особую изысканность, небольшая родинка на правой щеке.
Едва сдерживая всколыхнувшийся в груди комплекс крестьянской неполноценности, он всё же справился со своей нездорово-восторженной впечатлительностью. Спросил удивлённо, когда официант степенно удалился:
– Что за странный старик? Прямо-таки граф какой-то. Куда я попал? Это советская столовая или ресторан в Париже?
Девушка понимающе улыбнулась. Испытующе окинула Григория взглядом: сверху вниз, снизу вверх. Совершенно неожиданно, чуть прищурив длинные ресницы, глядя очень внимательно, глаза в глаза, сказала:
– Максим Максимыч мог бы и смокинг надеть. Любо-дорого было бы глядеть. Особый изыск, стиль – это символ, визитная карточка достойного происхождения. Будь то неожиданная ленточка в платье или особо изощрённый цвет галстука. Несгибаемая, неколебимая выправка. Он из бывших, из дореволюционной знати. Отбывал срока в сибирских лагерях. После смерти Сталина выпустили. Хотя пока ещё не реабилитировали. Вот и убрался подальше от властей, поближе к Западу. Смог затесаться в толпе вольноотпущенных, тех же бандеровцев. Нашёл себе пару – немолодую польку. Живут тихо, с оглядкой. Но всё равно: здесь он – видный. Высокую породу не пропьёшь. Особенно если пронёс её через каторгу и карцер. Не может без изысканности. Этот шик – протест, вызов. За что и ценим.
– Откуда вы всё знаете про него? – в полном замешательстве спросил Хлыстов. Что это? Что за странный подъём её речи, что за болезненный вызов? Отчего такое доверительное настроение? Разве они уже стали друзьями, как соседские девчонка и мальчишка, выбалтывающими друг другу чужие секреты? Странно!
Вольно или невольно Григорий насторожился. Немного поколебался. Потом, вперекор её, как ему показалось, безответственному настрою, стал придирчиво уточнять:
– Такие вещи вот так запросто не рассказывают. А вы… Уж тем более мне, можно сказать, первому встречному? Как это?
Надменно нахмурилась, словно обнаружила в нём плебея, замахнувшегося на немыслимое равенство. Потом произнесла, глядя сверху вниз, как ему показалось, с раскалённой заносчивостью:
– А я никого и ничего не боюсь. Ишь какой умудрённый жизнью доброхот объявился! Всё дело в том, что в людях ценю главное: интеллект и искренность. Что-то в этом духе заметила у вас. Сама не знаю отчего, глупо, но поверила. Вы способны расположить к себе, когда лепечете, как дитя наивное. Тут же, погляди-ка, ещё и настырен. Ни дать ни взять гопник-интеллектуал. Люблю противоречия. Они вносят остроту в скуку жизни. Нужна дерзость. У нас в спорте есть граница: или ты машина, работаешь по инструкции, или ты вырываешься из притяжения земли, крылья обретаешь для полёта. А ещё…
Глаза её загадочно потеплели, голос умягчился:
– Пока бежали, поймала волну. Радостную. Влетело что-то глупое, искреннее. Словно в детство на миг окунулась… Интонация прозвучала у вас чистая, звонкая, как у ребёнка. Не старайтесь выглядеть постарше, поопытней. Ведь получается говорить прямо, без задней мысли. Почувствовала это, поймала наив, и…
Тонкая рука Марианны взметнулась ввысь, к голове. Её изящный указательный палец с тщательно ухоженным миндалевидным ногтем, с безупречно изысканным серебряным кольцом на нём, выразительно постучал по виску:
– Поди ж ты, совсем как деревенская дурочка, поверила…
При этом глянула на Григория ещё внимательнее. А он? Что теперь юноша уловил во взгляде, пристально оценивающем его личность? Иронию, высокомерную насмешку, вызов или… (привидится же такое!) покровительственно-милосердную улыбку: всё в одном проницательном взгляде! О, опять всё тот же многомерный взгляд, томящий, прямо в сердце!
И Хлыстов тут же забылся. Волшебное тепло влюблённости подхватило, взнесло его в невидимые облака, где он засуетился, как пёс, преданно глядящий на хозяйку и косточку в её руке, вертящий хвостиком и немножко даже задиком. И там, уже в заоблачной высоте, бесхитростно залепетал:
– Согласен, вправду наивен. Наивность от многочтения. Всё началось со сказок. Все сказки на свете прочёл, начиная с «Колобка» и кончая «Тысяча и одной ночью». С тех пор сказочно верю во всё, о чём узнаю из книг. И, кажется, верю каждому встречному. Пока не разочаруюсь…
– Что ж, это чувствуется: речь грамотея и лепет младенца. Всё в одном разливе, – иронично отметила девушка. При этом взгляд её стал ещё пристальнее. Казалось, она взялась расшифровать в Григории какие-то тайные смыслы, вникнуть в его наивную мудрёность. С чего это она за него взялась? Да ещё с таким серьёзно-оценивающе-непроницаемым лицом? Взвесить всю суть, всё его содержимое? Зачем? Какие-то свои вопросы будет решать при этом?
Марианна помолчала. Затем взглянула на парня совсем по-иному. Лукаво, весело. Что такого она в нем накопала? Действительно наив, от глупости до дурости? Так или иначе, только внимательный взгляд её сменился другим: с великодушно-завораживающей улыбкой, оттенённой едва заметной усмешкой. В глазах появилось что-то влекуще-тёплое, глубинно-доверчивое, щёки озарил нежный румянец. Окончательно поверила в его бесхитростность? Ведь заговорила же просто, по-свойски, как со сверстником:
– А я вот учусь в институте на филологическом. Второй курс. Меня очень даже цепляет, у кого какая речь. У вас – действительно чуть выше школьной программы.
Хлыстов напрягся: «Студентка! На филологическом! А я кто – малявка, школьник?» Он продолжил разговор со статично-одухотворённым лицом, как начинающий солист, выполняющий виртуозную поддержку прима-балерине:
– Допустим даже, что слишком грамотный. Помимо русской классики, читаю тонны переводных вещей. У переводчиков особо изысканный русский. Вот он в меня и въелся. Слишком старательный, литературно-сглаженный, что ли. Есть, конечно, переводчики очень талантливые. Например, Райт-Ковалёва. Как она перевела «Над пропастью во ржи»! И простота, и сленг, и лёгкость высокой речи… А сравните, к примеру, переводы «Гамлета» Пастернака и Лозинского. Небо и земля! А ещё вот…
Хлыстов явно ещё чем-то хотел похвалиться, пытаясь уравнять по высоте их литературно-балетные пируэты и фигуры. Но спохватился, осадил себя, замолчал.
– Давайте-давайте. Что остановились? Продолжайте. Что за «ещё вот»? – требовательно заинтересовалась Марианна.
Григорий обрадовался: тема языка всё же пошла в расцвет. А что ехидина? Да ладно, ей всё позволено! Его это только возбуждает!
Решительно отодвинув на задний план все свои школь-ничьи комплексы, твёрдо продолжил:
– Есть у меня одно большое пристрастие. Нет-нет, не к чему-то дурному, не подумайте. К славянским языкам.
Всё началось с украинского. Потом польский… Потом чешский… Хочу ещё сербский освоить. Уважаю славянские языки. А вот с английским у меня плоховато. Читаю что-то типа адаптированных подлинников. Со словарём, конечно.
– Да? Интересно. Откуда же вы берёте источники? Или просто-напросто словари вызубриваете? – язвительно спросила Марианна. Задорная насмешка взметнулась в шафраново-золотистых рысьих глазах. Девушку явно забавляло детское старание Хлыстова поразить её своими лингвистическими достижениями.
И Григорий уловил промельк высокомерия в глазах Марианны. Но вместо гордой свободолюбивой стойки он почему-то засуетился, заоправдывался, словно мелкий мошенник перед грозным лицом правосудия…
– Нет-нет. Не зубрю. Память паршивая. Так, интуитивно осваиваю. А источники… Покупаю здесь, в Волынске, в киоске, газеты всякие. Польские, чешские, болгарские. Есть тут такой один киоск особый. На вокзале. А ещё… Книжку на польском подарил мне приятель. «Пан Володиевский» Сенкевича. Читали?
– Нет, не читала, – с удивлением в голосе ответила Марианна. Книги? Классика? На польском? Не ожидала такой языковой прыти от школьника. Только с всё той же лёгкой насмешливой улыбкой на благородно-тонких губах, проговорила: – Да вы полиглот, как я посмотрю. А мой язык – булава да обруч. Знаю только польский из иностранных, да и то с рождения. Как я уже сказала, мама у меня – полька, дома часто говорим. Только вот маменька моя – полиглот, знает тучу языков. У меня же гимнастика тела с гимнастикой языка никак не срастаются. На кафедре русского языка и литературы учусь, из иностранных – только английский. Да и то, как в школе, «по разнарядке».
Тем временем по кафе разлился упоительно-аристократический аромат свежесваренного кофе. В беглом разговоре прошло всего каких-то десяток минут, а Хлыстову показалось – вечность. От этой неизвестной ещё ему девушки исходит такой умопомрачительный флёр очарования, интонаций, повадки, стиля!.. Он тут же постановил: пора сменить тему языков и полиглотов на что-то другое, раскрывающее Марианну поглубже.
Интеллект? Детскость? Что-то в нём всё-таки её зацепило. Только зачем играет, как с котёнком? Младенец? Ну нет! Хлыстов решил не довольствоваться инфантильно-умничающими выпадами, наскоками. Он бросится напролом, ринется в небезопасную глубь, будет ломиться сквозь туманную мглу, чащобу, неудобья, в рисковую неизвестность! Отчаянная смелость, какая-то даже удаль вскипела в груди. Откуда кураж этот взялся? Да из самой природы юности. Он продолжит линию Холдена, раз уж с неё всё началось. Возьмёт быка за рога, пойдёт на обострение. Для начала изысканно зацепится за болезненную для многих интеллектуалов струну:
– А всё-таки позвольте полюбопытствовать, Марианна: каким это образом вы узнали о судьбе Максим Максимыча? Да так много! Откуда у вас такая нерядовая, точнее сказать, закрытая информация? Да вы ещё ею так смело орудуете? У вас связи в органах? Он вам сам рассказал?
Вопросы эти Хлыстов задал лихо, без оглядки, ожидая, в какую сторону свернёт ответ – в гневно-подозрительную или терпеливо-разъяснительную.
Марианна не стала напрягать себя подозрением, ответила просто:
– Папа у меня художник. Пишет картины и декорации. Как все истинные художники, человек непростой. Может себе ради удовольствия декорацию соорудить из нашего волынского бомонда. Соберёт междусобойчик. Спровоцирует на всякие интересные темы. Говорят там о чём угодно и что ни попадя, почти без оглядки. Слава Богу, сейчас не сажают за каждый неосторожный ляп. Весенняя атмосфера, видите ли!
Помолчала, словно раздумывая, продолжать или нет. Потом сказала так проникновенно, словно приглашала Григория в друзья:
– Ну, об атмосфере это я так, к слову. Другой раз папочка может и с работягами в пивной беседовать на высокие темы. Наша русская традиция. Под хороший градус, всем кажется, можно душу вывернуть наружу. Здесь отец и познакомился с Максим Максимычем, даже сдружился. Где же ещё у нас, в Союзе, с настоящим графом познакомишься, душевно с ним расслабишься? Да и Максим Максимыч туда заглядывает не за пивком, сами понимаете. А ещё папа дружит с Иваном Гаврилычем, очень интересным историком. С близкими друзьями он собирается отдельно от бомонда. В мастерской. И меня с ними там познакомил.
– И вам отец доверяет такую «душевную» информацию? – не поверил объяснению Хлыстов.
Глаза у девушки потеплели.
– Мы с папочкой дружим, живём душа в душу. С его друзьями тоже. Здесь, в кафе, с Максим Максимычем порой парой слов перебросимся. Он чудесный. С небес запросто опустит. Вплоть до полного осознания реальности. Многое повидал, реализма накушался. А ещё учит глаза пошире распахнуть, увидеть нечто необычное.
Неожиданно с губ её сорвалось совсем уж как-то с детской искренностью:
– Вот с маменькой у нас всегда сложности. Она придирчиво-практичная. Как в поместном замке со слугами. Порой за какую-нибудь мелочь нам с отцом достаётся. Всё ей не так. Гордая, требовательная.
Тут Григорий решил подхватить наметившуюся интонацию откровенности (ого, уже теплее, интимно-семейное! не ловушка ли?):
– Может, и со мной задружитесь, раз доверяете такие вещи?
Марианна замешкалась. Потом вмиг густо и зло покраснела в ответ. По ней было видно: досада взяла, расслабилась, сболтнула лишнего. Волна благожелательности, душевности, которая поднялась было в разговоре, сразу же опала, истаяла. Свет доверительной симпатии, забрезживший на лице девушки, накрылся тенью отчуждения. Занавес на сцене мгновенно упал, лязгнуло, захлопываясь, железное забрало.
– Послушайте, мальчик! Не лезьте-ка мне в душу! – грубо, с горечью в голосе сказала Марианна. И повторила ещё раз: – Да-да, в душу… – Потом бросила с раздражением: – Находит дурь иногда. Понесло вдруг. Сама не знаю с чего.
Было заметно, что и впрямь нещадно ругает себя за глупость: глаза темнеют, злеют, черты лица обострились. Григорий растерялся. Да и хочет ли она, в самом-то деле, чего-то от него? Но интуиция твердила ему уже уверенно: «Хочет-хочет!»
Тут Максим Максимыч, как раз в момент разразившегося раздрая, поднёс кофе с пирожным. Вместе с ароматом кофе вокруг столика, хочешь не хочешь, разливается особая аура, атмосфера, провоцирующая на умные речи, на задушевность беседы. Казалось бы! Но где там! Марианна с Григорием молча переглянулись. Оба остро почувствовали возникшую после последних слов неловкость. Затянувшееся молчание – знак тупика в разговоре – тяготит обычно люто, как прощание с покойником.
У Григория, окуренного волшебными фимиамами магии, всё ещё не рассеялись позитивные краски разговора: нежно-голубые, мягко-розовые, перламутрово-дымчатые. «Ого, вот так номер, – мальчик?! Значит, прорвёмся, должен, надо!» Размышляя, Хлыстов вынул пачку сигарет с фильтром. Закурил, скрываясь за вкусным затягиванием дыма, который вместе с ароматом кофе, по его мнению, создавал атмосферу высокосодержательной, сильно продвинутой беседы. Внутреннюю суету попытался разогнать по-киношному: красивым жестом, высоко вскинутым указательным пальцем стряхивает пепел в штатную керамическую пепельницу. Мысли, чувства заметались, квохча, как курица на сносях, не в силах остановить острое желание к дальнейшему действию. Поэтому, не выдержав, первым прервал затянувшееся молчание и задал, как бы уточняя, следующий вопрос. Задал запросто, словно ничего не случилось. Просто вылетело:
– Глядя на вас, очаровательно-жестокая Марианна, отнимается язык. Вы убийственно молниеносно меняете настроение. Но отважусь спросить ещё кое-что. В дополнение. А где папенька ваш служит? Не в органах ли? У нас в стране все где-нибудь служат, даже свободные художники.
Марианна осторожно прихлебнула немного горячего кофе из фарфоровой чашечки. Мало-помалу, остывая эмоционально, она расслабилась и, спустя немного времени, ответила уже с лёгким остаточным оттенком раздражения:
– Я же сказала, отец – художник. Пейзажи для души, портреты навынос. Работает главным художником-декоратором в областном муздрамтеатре. Вы что, хотите показать, что не только в языках, но и в нашем искусстве разбираетесь? О свободных художниках что-то знаете?
Только имейте в виду, юноша, за вольное и навязчивое упоминание всяких там органов можете и по морде схлопотать!
Несмотря на угрозу, лицо девушки, однако, посветлело. Казалось, к ней вернулось настроение лёгкости, веселья. Только взгляд всё ещё оставался насмешливо-выжидательным. «Так как там у вас с искусством?» – читалось в нём. Видно, она решила понемногу вытряхнуть всё из него, перебирая, взвешивая… Только зачем?
Но щеки у юноши зарумянились, в глазах вспыхнул ответный свет. Как же! Это же его тема! Литература, искусство… Тут же пролился страстно вскипающий монолог:
– Вот бы познакомиться с вашим папенькой! Люблю художников. Художники и поэты – современные пророки. Искусство: обожаю Ван Гога, его летящий экспрессионизм. Прочёл всю его переписку с братом. Вот там муки, вот там творчество! А поэзия? Люблю недоступную: Есенина, Рильке, Цветаеву, Пастернака… Жаль, ни достать их, ни купить. Только по журналам, по цитатам из критики.
Марианна задумалась, видимо, взвешивая новую порцию интеллектуальных поползновений на её внимание. Потом вскинула голову, как бы очнувшись, неторопливо произнесла:
– У папы есть Пастернак. Он тоже любит поэзию. Часто с ним вместе читаем вслух. Новинки извлекаем так же, как и вы, из журнальной руды. Например, зачитываемся кое-чем из «Иностранной литературы».
Говоря это, Марианна опустила голову. Она вновь рассеянно пригубила ароматный кофе из своей изящной фарфоровой чашки, неожиданной в ветхозаветном советском кафе. Видно, её стал утомлять «высокоинтеллектуальный» трёп. Хлыстов же в это время с удивлением разглядел свою фарфоровую чашку. Засуетились мысли: «Это что, Максим Максимыч ради Марианны так расстарался?.. Надо же! Фарфор! Здесь, в столовке? Всё-таки, видно, особенная эта девушка! Кто же она? Почему не выгоняет меня, назойливого “мальчишку”, из своей жизни? Манит? Куда? Зачем?»
А девушка тем временем тоже уставилась на свою ничего не подозревающую чашку. Глядела всё более застывающим, устремлённым в одну точку взором. Она явно всё время что-то взвешивала, оценивала, прикидывала. Но вот над её головой сгустилось какое-то тёмное облачко. Чувствуется, что в ней нарастают неравновесность, взвинченность, готовность к отпору. Что-то она там, внутри себя, мучает, мнит, чем-то ранится… Вдруг вскинула на Григория свой загадочный взгляд – жёлтый, с шафрановым оттенком, взгляд дикой кошки, рыси. Он тоже оторвал от чашки, бросил ей навстречу свой взгляд. И как молнией его пронзило и озарило: как же много может выразить взгляд женщины! Кажется, что, как у той самой дикой кошки, ей и не надо другого языка, достаточно взгляда. В одно мгновение, в одном взоре юноше высветились и ум, и страстное желание, и тоска этого непостижимого для мужчины существа диковинной природы!
«Обожаю тайны!» Григория захлестнул свежий прилив восторга, окрыляющего юношеского энтузиазма. Прерывая несколько затянувшуюся паузу, чуть не подпрыгнув на стуле, он радостно зачастил:
– Я тоже читаю этот журнал. Кайф! Но, знаете, из-за него у меня вышел облом! В школе я выпускаю стенгазету. Недавний выпуск вызвал скандал. Намалевал, точнее, скопировал из журнала кричащую голову – картину Ренато Гуттузо в чёрно-красных тонах. Картина пожара в головах. На полстенгазеты. Мне лично очень понравилось. Подписал: мы – революционеры, левой, левой, кто там шагает правой! В ответ учителя: «Убрать это безобразие! Урода этого! Что за страсти, что за ужасы! Нам нужна нормальная школьная жизнь». Повисела газета пару дней, убрали в чулан. Вот так! Дружба моя с журналом «Иностранная литература» и Ренато Гуттузо в школе закончилась. Вот так! – повторил он, яростно загасив в пепельнице окурок сигареты, которая уже обжигала ему пальцы.
– Забавно. Вы авантюрист? Ценю таких.
Марианна властно стряхнула с себя все внешние проявления внутренних разборок, даже малейшую их тень. Взгляд стал чётко целеустремлённым, пронзительным, готовым к рисковому прыжку. В рысьих глазах впервые открыто мелькнул реальный интерес к неведомо из каких джунглей объявившейся перед ней добыче – к этому настырному несмышлёнышу. Словно вот только сейчас эта прекрасная представительница женского пола по-особому хищно заприметила Григория. Но тут же прикрыла своекорыстное влечение длинными ресницами…
Григорий же, с забавной подростковой солидностью, скромно подтвердил:
– Всякое бывало. Авантюры тоже. – И продолжил, стараясь не упустить завязавшуюся нить разговора: – У вас с отцом дружба. А вот у меня с моим отцом непрерывные идейные баталии. Он ярый консерватор, а я – за модерн, прогресс, за всякую авангардную вольницу. Слыхали, наверное, про битников, про хиппи?
– Что-то слышала! По телику видела. Лохматые такие, – ответила Марианна с лёгким раздражением. И тут же добавила: – По-моему, они все – школьники, вроде тебя. Плюют на классику, и кто во что горазд. Иногда получается. Да, мы с отцом тоже за всё новое. Только не в отрыве от классики. Вот у нас, к примеру, в художественной гимнастике, всегда рука об руку и классика, и поиск.
Лёгкий румянец вспыхнул на её бело-матовых, цвета лепестков лотоса, щеках.
– Мой отец хоть и простого происхождения, художник, как говорится, «от сохи», но он – ищущий, раскапывает от корней! Не младенец внутри, как некоторые. – Бросила молниеносный насмешливый взгляд на Хлыстова. – Он войну прошёл, напитался смыслами жизни. Другой раз напишет что-то своё, а получается авангардное. Вот ему и достаётся. Особенно по части декораций. Начальство тут же пропесочит, почистит с песочком, избавит от тлетворного налёта. За всё нестандартное, не прописанное канонами приговор – антисоветчик!
Дворянское лицо Марианны стало ещё благороднее, утончённее, одухотворённее… Но! При этом приметно подёрнулось родовитой патиной своенравной шляхетской задиристости. Она воскликнула с чувством:
– Обожаю нестандартное!
– Здорово!
Волна обожания окончательно замутила сознание Хлыстова. Он не обратил внимания на лёгкую иронию. Сродство душ, близость взглядов? Юноша остро обнаружил в себе внезапный яростный прилив храбрости. Как римский легионер, тараном обрушивающий врата древних замков, ломанулся он на барьер между собой и Прекрасной Госпожой Волшебного Замка. Но барьер тот был, как оказалось, похож не на массивные врата, а скорее на типовую витрину из стекла. Так что решимости его оказалось достаточно для того, чтобы внезапным броском руки пробить её. Со звонким грохотом обрушился барьер, едва он возложил свою ладонь поверх плотно затворенного кулачка Марианны! Как же посмела его рука вот так сама, бесстрашно и бессознательно, броситься на противоположную сторону стола? Григорий окаменел от страха внутри, хотя снаружи, напротив, ринулся демонстрировать кураж:
– Ого, кулачок твёрдый, как булыжник. Испугалась?
– Ладно, на сегодня хватит, – безоговорочно отдёрнула руку Марианна. – Заболталась я тут с вами, юноша. Пора домой, а там на вечернюю тренировку.
Эпатажный кураж Хлыстова сменяется отчаянием. Хлыстов чувствует – уходит. Может, навсегда. Ужас потери охватывает его. Нужно действовать уверенно, решительно, может, даже нагло. Лишь бы остановить!
– Тренировки, тренировки. Вы такая привлекательная! Когда же личная жизнь? Неужели только там, на тренировках?
Рысьи глаза Марианны моментально расширились, обрели зловеще-факельный отсвет, блеснули диким гневом. Она вскочила, в ярости опрокинув изящный фарфор. Остатки кофе выплеснулись на скатерть, омерзив её белоснежность грязно-коричневой полосой.
– Да пошёл ты! Что за манера: ломиться в душу, как в пивную.
Ярость во взгляде Марианны взметнулась, полыхнула такой жгучей смесью тоски и боли, что Григорий отшатнулся, похолодел, затрепетал. Он интуитивно понял: задел что-то огромное, мучительное, невольно заглянул в глубины совсем ещё незнакомой девушки. Между ними враз вырастает барьер похлеще замковых врат. С трудом возвращается к нему осознание свершившегося. Испуганно мельтешат мысли. Что это? Что натворил? Что такого сказал? При чём тут тренировки? Что затронул? Брякнул всего лишь обычный вопрос. Да, пошлый, да, глупый, но разве он ломился в чужую душу?
Вот так, по силе ошеломляющего удара, омертвев от отчаяния, явил он себе в образе Марианны свою долгожданную Прекрасную Незнакомку. Там, за ощетинившейся копьями стеной крепости, краешком показалась ему нежная сердцевина, отчаянно охраняемая до последнего вздоха.
Стараясь хоть как-то спасти все свои сегодняшние достижения, Хлыстов перешёл на тишайший тон. С нежнейшей интонацией выклянчивания пропел:
– Простите. Я просто увлёкся, вошёл во вкус разговора. Мне показалось, что у нас может быть много общего. Давайте ещё увидимся. Клянусь, никогда больше не буду задавать идиотских вопросов. Не сердитесь. Пожалуйста… – И уж совсем умоляюще попросил: – Можно узнать ваш номер телефона? Может, где-то, когда-то, хоть на Луне, мы ещё сможем встречаться?
Марианна уже властно взяла себя в руки. Как показалось Григорию, вспомнила что-то другое, важное, тешащее самолюбие. Рысьи глаза так же моментально, как и прежде, сменили убеляюще-раскалённую ярость на милосердно-тёплый янтарный оттенок. Она быстро накинула пальто. Взглянула на Григория с лёгким прищуром, со снисходительным любопытством и даже (кто бы мог подумать!) с воскресшим интересом:
– Что ж, может быть, быть может, и встретимся. Ну не на Луне, конечно же.
О, этот голос! Нужно ведь так виртуозно им владеть! Скрипка-альт воздушно пропела многозначно-притаённые, зовуще-игривые, бархатисто-невесомые интонации. Вдобавок манящий взгляд, быстрый, как бы мимоходом оброненный под завораживающую музыку голоса. Все эти чары окончательно покорили романтического юношу, всего лишь едва-едва приоткрыв парадоксально-непостижимо-глубинную женскую тайну. Вот так запросто взяли да и присвоили его, Григория, как мелкую поживу, пустячок, но зачем-то женской тайне приятную и необходимую вещичку.
А дальше Марианна улыбнулась своими тонкими выразительными губами, насмешливо, слегка высокомерно. И бросила с вызовом, как перчатку, щедрым жестом швырнула, как псу сочный кусок антрекота с кровью:
– Так и быть, дам. Запомнить номер легко: 9-22-32. Только не звоните поздно, мамочка меня порвёт. Будь здоров, юноша! До встречи!
Вот это да! Весь этот красочный калейдоскоп, внезапность перемен настроения загадочной девушки ошеломили Хлыстова. Как же странно она себя ведёт! То завлекает к себе своим доверием. То отбрасывает от себя неведомо с чего взявшимся гневом. Волей-неволей насторожишься! Ему, совсем как ребёнку, играющему в рискованную, но завлекательную игру, почуялось, что здесь что-то не так, где-то здесь таится ловушка, манящая в ослепительное, но одновременно опасное будущее. Но как же это увлекательно! Как же прекрасна Она в своём гневе и дружелюбии!
– До встречи! – промямлил в ответ юноша, обезоруженный и одновременно взбудораженный нахлынувшей на него противоречивостью чувств. В прощальной высокомерной улыбке Марианны ему уже видится завязка захватывающей игры, с суждённой именно ему интригой, бескомпромиссным турниром всерьёз, где ему предстоит победить или умереть.
– До встречи… – по-детски простодушно вытянув губы, повторил, тихо пропел Григорий, всё ещё не веря в чудо возможности новой такой же, а может, ещё более увлекательной встречи. В груди, в сердце, в душе, во всём подпольном подсознании, отбросив всякие сомнения, взял верх телячий восторг. Какая же она необычайная – эта девушка, эта женщина!
Так думал он, со счастливым лицом поглощая не тронутое Марианной пирожное. Доев его, некоторое время сидел с застывшим взглядом. Очнулся, лишь ощутив Максим Максимыча, важно нависающего над ним. Машинально вытащил из кармана смятую трёшку. Безотчётно вспомнил: «Надо же чаевые давать в приличном заведении». Порылся в другом кармане, вытащил ещё более мятый рубль. Рассчитавшись и отблагодарив, вернулся к великолепию своих мысленных восклицаний: «Горячит, как глоток душистого коньяка! Умопомрачительна – просто удар молотка по пальцам! Дикая кошка – не подходи, оцарапаешься! Пропасть, в которую неодолимо хочется броситься!»
И ещё одна глупо-обескураживающая мысль ворвалась к нему в голову: «Почему не проводил её? Слишком скоро ушла? Обрадовался, узнав телефон? Ведь живёт где-то рядом… Ладно, всё равно найду!»
Григорий обзвонился. Он бегает от автомата к автомату, теряет монетки, выменивает задорого у прохожих новые. Автоматы регулярно глотают с трудом добытые монетки, дозвониться непросто. Когда дозванивается, ему отвечают: то низкий мужской голос, то женский с каким-то чудным скрытым акцентом. Голоса неизменно сообщают: «Марианны нет дома». Спрашивают: «Кто звонил? Что передать?» Он отвечает: «Григорий. Хочу с ней переговорить!»
И так несколько дней.
От всего этого Хлыстова охватывают жажда и азарт, ввергающие в особую лихорадку нетерпения. Но Марианна упорно не подходит к телефону. «Маринует меня, – думает Григорий. – Доводит до кондиции».
А ему действительно некуда деться. Конечно же, он уже – «в кондиции». Какое же это изматывающее томление! Хлыстов вспоминает, как впервые напился с друзьями до «особой кондиции» – «до чертиков». Сначала было безумно весело и… тошно. Затем внутри организма заворочалась могучая тёмная глыба неспособности поглотить одновременно и безудержное ликование, и безмерное омерзение. Детский восторг от близости со всем миром и взрослая тоска от неприятия бытия – всё, как говорится, «в одном стакане».
Сейчас ещё хуже. Захлёстывает взбаламученная волна нового всеобъемлющего чувства. Внутренний взор пытается охватить в цельность картину «исторической» встречи в кафе «Магдалена». Вот широко распахнутые глаза её, узкие губы, вот непокорно вьётся локон золотистых волос, тонкая рука с серебряным кольцом на указательном пальце плавно поднимается к виску… А её внезапная перемена настроения? Да это же настоящая штормовая волна – удар и неохватное впечатление!
Удушье и восторг! Все органы чувств, в момент взнесённые до неведомых ранее высот, бастуют, не вынося предельного напряжения. Бессилие, безволие схлестнулось с чудовищно мощным приливом энергии. Лечь и умереть? Нет-нет, скорее, скорее к ней! В ней – спасение!
Наконец спустя неделю Марианна ответила. Бросила, то ли равнодушно, то ли ласково, по телефону не разберёшь:
– Приезжай сегодня вечером. Будет интересно. Сначала пересечёмся у «Магдалены». Есть о чём переговорить.
Она встретила Григория многозначительной улыбкой. Что-то в себе решила, переступила какую-то преграду. Обратилась к нему легко, приветливо, как к своему. Влекущая нотка, едва наметившаяся во взгляде девушки, зацепила, взволновала Григория до безоглядной решимости: «Вперёд, только вперёд!»
Но Марианна несколько охладила пыл юнца, комфортно разомлевшего от тёплого обращения. Разъяснила довольно занудно:
– Тебя придётся как-то представить. Родителям, гостям. Но я-то тебя совсем не знаю. Придумала вот что: ты школьник-выпускник, тебя надо подготовить к экзамену по русскому языку и литературе. Вот так и скажу о нас: ты – школяр, я – репетитор.
Хлыстова, конечно же, покоробило такое представление его, отличника, но деваться некуда. Готов сейчас же следовать указаниям Марианны, любым, обзови хоть горшком, хоть кастрюлей, только бы быть рядом!
И вот они входят в гостиную. Марианна крепко держит его за руку, словно боится, что сбежит. Ладонь у неё цепкая, шершавая, привыкшая к гимнастическим снарядам.
Конечно же, это не аристократический салон с колоннами, как мог бы вообразиться юноше-романтику, умственно пребывающему в девятнадцатом веке. Обыкновенная большая комната, правда обставленная старинной мебелью. Огромные, под потолок, книжные шкафы из морёного тёмного дуба, плотно набитые книгами. Толстопузый комод и круглый стол из того же дерева, пара кресел с витиеватыми ручками. Главный насельник этой небольшой и довольно уютной гостиной – старинный чёрный кожаный диван. Его почтенный возраст выдают сильно потёртые накладные ручки и почерневший от времени резной фасад в изголовье. Царицей же всего этого благолепия являет себя огромная хрустальная люстра, сияющая, наверное, в тысячу ватт. Во всяком случае, если у кого-либо из гостей намечается или уже созрела плешь, она тут же начинает светиться, словно новогодняя игрушка.
Марианна познакомила Григория с родителями. На первый взгляд, между ними трудно найти что-то общее. Мать Марианны, Ядвига Юзефовна, холёная красавица со слегка поувядшим нервным лицом, тонкими, изящно вылепленными чертами лица, с большими карими глазами и высоко взнесёнными, как вся её стройная стать, бровями. «Настоящая аристократка!» – знакомясь, сразу же подумал Григорий. Напротив, в отце, Степане Борисовиче, трудно было бы найти хоть малейшие признаки родовитости. Большой, могучий русский мужик, широколицый, крупнолапый, с косматой чёрной бородой и лохматой шевелюрой.
Григорию, представленному по Марианниной легенде школьником и родителям, и публике, сразу захотелось куда-то раствориться, сделаться совсем неприметным. Он притёрся спиной, можно сказать, влип в один из могучих шкафов, слился с ним, как с чем-то давнишне-родным и близким. Марианна, родители, гости с бокалами и рюмками, парочка на диване, вещи в гостиной – всё смешалось, закружилось вокруг молодого человека в единую атмосферу, состоящую из пересекающихся множеств и подмножеств мелких, но приметных индивидуальных атмосферок вокруг каждого из них. К тому же вся комната тонет в туче табачного дыма разной степени сизости и рыжины, будто каждый курильщик курит свой сорт табака.
Из всеобщей атмосферы выныривают, доплывают до Григория обрывки фраз, отдельные слова, наполненные особо вопиющей эмоцией, – интонацией яростного плагиата, давно выпестованного, уже настолько обтрёпанного от частого употребления, что говорящему кажется своим.
Неореализм… де Сика, Лукино Висконти… похитители велосипедов… одержимость… серость… уличная тоска…
– Неооореалииизм чёёё-ррр-но-ббееее-лая сее-е-рость, тоо-ржество непрооо-фессио-на-лииии-зма… – с огромным трудом вымучивает фразу субъект в твидовом сером пиджаке и чёрном свитере. Чёрные мешки под глазами, бледное лицо, чёрная спутанная шевелюра – заика и сам словно кадр из чёрно-белого кино.
– Да, только всё там живое, натуральное, да! – убеждённо возражает пожилой франт в ярко-зелёной вельветовой куртке и малиновой батистовой рубашке. – Там люди натуральные, да. Не то что в наших агитках.
– Но-но, полегче, быстро позабыли… Совсем недавно по ночам вот таких резвых из уютных квартир да в хладные камеры швыряли, – снисходительно-высокомерно бросает фразу из дальнего угла высокий френч с неукротимо-военной выправкой. – Мы, между прочим, жизни клали не за агитку, а за страну, за народ. Но мне импонирует ваше разделение людей на натуральных и ненатуральных. Вроде как собачек: натуральные дворняги и ненатуральные породистые. Натуральные сами себе жратву найдут, хоть и на помойках, а ненатуральных надо с ложечки кормить мясцом да витаминами, – переходит он на осипший, то ли прокуренный, то ли пропитой, будто вечно простуженный, голос.
Хозяин дома Степан Борисович в свою очередь выступает ёмким басом из угла гостиной, где его колоритная мощная фигура полностью подмяла под себя кресло с витиеватыми ручками. Попыхивая трубкой, он примирительным тоном обращается к френчу:
– Мы все, конечно, тяжело ранены войной и послевоенными годами. А с Запада сейчас приплывают фильмы, где показаны такие же, как мы, люди. Они тоже в муках пережили войну, как-то возвращаются к мирной жизни и, конечно же, к любви. Хотя очень уж мрачно у них это происходит. Суета, мелкие воришки, мошенники, клоунада… Конкуренция, как у дворняг, за косточку, за самку. Они ведь все те же, натуральные люди. Есть, конечно, и любовь. Только какая-то уж очень безнадёжная. Совсем нет романтики. Кажется, вот-вот встрепенутся настоящие чувства. Но в конечном итоге всё скатывается к обыкновенной физиологии. Не пойму, зачем они это подчёркивают?
Здесь Степан Борисович для пущей убедительности раскрываемой мысли виртуозно испускает несколько красивых дымных колец:
– Думаю, их гнетёт атмосфера проигравших. Себя хотят убедить и нас победить растущей доступностью удовольствий. Ведь нам, победителям, только сейчас разрешили любить. Не работу и высшее руководство, а просто – мужчина женщину и наоборот. Даже намёки в некоторых сценах появились, что детей не только в капусте зарождают. Но по-прежнему торжествуют беспорочно-романтическая любовь и простые человеческие идеалы. Чтобы душа наша радовалась, какие люди у нас чистые, светлые. И фильмы трагедийные, но позитивные: «Летят журавли», «Баллада о солдате»! А что касается удовольствий, то мы пока их примерно отрицаем, осуждаем, как в «Заставе Ильича». Да-да, всё-таки мы – победители! Хотя картошку гнилую с горем пополам наконец-то перестали кушать.
И Степан Борисович, теперь уже для подчёркивания неоспоримости сказанного, выразительно помолчал. Потом медленно поднял гранёную стопочку с водкой, уютно спрятавшуюся в его богатырском кулаке. Жалостливо сморщился, явно собираясь одновременно принять горькую и вспомнить тяжкое. Наконец, как бы подводя итог своей довольно продолжительной речи, всеобъемлюще-великодушно промолвил:
– Давайте, братцы, выпьем за упокой души всех героев и негероев, всех погибших в бою и умерших от ран!
Затем, уронив руку с опустевшей стопкой, подняв другую с трубкой, дирижируя ею и явно пользуясь своими неоспоримыми правами хозяина, он, с ещё более прочувственной интонацией, продолжил разговор:
– Что же касается неореализма? Мне нравятся яркие краски. Как художнику. Но как созерцатель природы люблю её, несравненную, с любыми красками. Пусть даже чёрными и белыми, как зимой. А вот смерть всегда чёрно-белая. Насмотрелись на фронте. Там даже в майский солнечный день после атаки всё кругом чёрно-белое. Неореализм, по-моему, просто драматически-сумеречный след прошедшей войны, как в городе, так и в душе.
Выпили. Повторили. Помолчали. Видно было, что каждый вспоминает своё.
– За-а-бавно… За-а-нятно… Глупо! – бормотал заика, расхаживая, как узник, по уголку комнаты: согбенный, сбиваясь в шаге, останавливаясь, замирая в задумчивости.
Наконец похоронную атмосферу оживил пожилой франт:
– Послушай, Борисыч, что ты всё о войне. Давай вернёмся к удовольствию. Что ж, у нас и удовольствий не бывает? Бывает, сколько угодно! Давай возьмём глубже: бывает ли удовольствие без радости? Да, думаю, бывает. Например, получил вчера зарплату. Удовольствие получил, да. Тем более с зарплаты хватил пузырёк беленькой. А вот радости не было: зарплата всё та же, сам знаешь какая, маловатенькая… Н-да… А вот отстоял очередь, приобрёл туфли импортные – радость! Чуешь, Борисыч, большая радость в душе! Да только мерять-то в магазине было некогда, всё нарасхват. Померял дома – маловаты. Радость вроде ещё осталась: посмотришь – залюбуешься. Но удовольствие не просматривается: трут, жмут. Так вот, если перейти к любви. Жена говорит: разнашивай, мол, стерпится – слюбится. Вот я и разнашиваю. Терплю, – с кривой улыбочкой, горестно вздохнув, обладатель вельветовой курточки и малиновой рубашки подтянул повыше брюки, кивком указал на свои сияющие добротной выделкой кожи заграничные туфли.
В разговор вступил застёгнутый на все пуговицы френч. В глазах его, которые поначалу казались холодно-оловянными, мелькнула жизнь, да ещё с каким-то чувственно-ненасытным огоньком. Он широким, решительным махом руки слева направо, подобным движению сабли, отрубающей голову, отменил ничтожную тему импортной чепуховины:
– Давайте глубже поговорим о любви. Раз уж нам разрешили, скажу своё мнение. По молодости думал, любовь там, где прекрасное. Потом по опыту понял, прекрасное требует неустанного восхищения. Вот так, чтобы ты всё время просто обмирал бы в восхищении! Как перед Венерой Милосской. В конце концов мне показалось, что это утомительно. Тогда решил я, что любовь не там, где прекрасное, а рангом пониже – где эрос. Вот здесь красота! Ласкает взгляд, возбуждает желание, направляет к конкретной цели.
При этих его словах оживилась парочка на диване. Она зашевелилась, прижимаясь ближе друг к другу, одобрительно загудела. Френч под это одобрительное шуршание принял позу древнегреческого оратора (а кто её видел?), подтянул интонацию (а кто её слышал?) и соответственно, наказав этой позе стать ещё чуть повыше, продолжил рассуждать:
– Это мне понравилось больше. Желание-то у меня крепкое. С ним всё в порядке. Только по достижении цели почему-то обычно наступает разочарование. Вечно вылезет какое-нибудь уродство, которое сразу как-то и не приметил. Увлекательный эрос почему-то неуклонно превращается в уродскую порнографию. В обыкновенную тыкву. Так где же настоящая любовь, спрашиваю я вас? Та самая, высокая, чистая? Только там, в советском кино?
Вопрошание френча неожиданно опрокинуло на крепко прокуренную атмосферу гостиной выраженную краску печали. Все вновь глубоко задумались.
– Что-то вы загрустили, дорогие гости! – вступила в разговор Ядвига Юзефовна. Изобразив на лице живой интерес, она неожиданно обратилась к Хлыстову, ставшему почти неприметным в его слиянии со шкафом: – А что думает о неореализме молодёжь?
Не иначе как хозяйка решила прощупать умственные возможности новоявленного юноши. Выжидающе-пристально уставилась на Григория. Испытующий взгляд её красноречиво вопрошает: «Так как, юноша, не идиот ли ты?» А юноше ещё сильнее захотелось исчезнуть, раствориться среди книг, бесповоротно влипнуть в книжный шкаф. Сипя от страха, еле ворочая пересохшим языком, промямлил:
– Недавно посмотрел… То есть сходил… В общем, заглотил «Ночи Кабирии». Подавился, честно сказать. Утопиться захотелось.
Взгляд Ядвиги Юзефовны стал ещё более пристальным. Но теперь уже не испытующим, скорее подозрительным: «Всё-таки, кажется, идиот?» И она воскликнула, допытываясь:
– Почему же? Утопиться? Вы же так молоды!
Однако Григорий, попав под скрупулёзный микроскоп хозяйкиного взгляда, заодно уловив насмешливые взгляды публики, как ни странно, не стушевался. Первый тупёж, возникший от всеобщего внимания, быстро прошёл. Нервная юношеская субстанция вскипела, и он враз взвинтился. Отлипнув от книжного шкафа, сделал шаг вперёд и неожиданно для себя заговорил броско, свободно:
– В городе, в огромном мегаполисе почему-то мелькают сплошь маленькие человечки. Куда только в Италии испарился дуче, его пафос! Согласен со Степаном Борисовичем. Такое впечатление, остались одни воришки, клоуны… Я против маленьких, мелких человечков. Тем более клоунов. Мне нравятся большие человеки. Те, что восстают, не смиряются, не умаляют себя. Я за бунт, за Маяковского, за Гогена, за хиппи, за битников. Я против мещанства, скуки. Я за рок-н-ролл. За буйное время. Чтобы стало ещё более сумасшедшим, прорывным. Чтоб каждый день как полёт в космос, как уход в грандиозную стройку, в открытие или, на худой конец, в отверженность, в одиночество, в пустыню. Главное, жить, как хочешь! Быть независимым.
– Может быть, молодой человек, вы имеете в виду пустынь? Как когда-то Сергий Радонежский? – услышал Григорий хрипловато-прокуренный голос. Оглянулся на говорящего. Очень худой старик. Он сидел в углу, скрываясь за беспокойным заикой, который прикрывал его, продолжая нервно метаться туда-сюда. Сидел на стульчике за комодом, где уходил в густую тень, отброшенную сумасшедшей люстрой, как бы сливаясь с ней, исчезая во тьму. Григорий только сейчас заметил, разглядел его. Сухое удлинённое лицо с глубокими морщинами. Небольшая аккуратная седая бородка. Слегка помятый серый костюм из шевиота, недорогой, но отличного покроя. И костлявая рука, заботливо поглаживающая не менее костлявую коленку.
– Какая пустынь? При чём тут это? Святой жил в Бог весть знает какое дремучее время, – начал горячиться Хлыстов. А хрипловатый голос спокойно продолжил:
– Так вот, Сергий Радонежский. Примерно в вашем возрасте взял да и ушёл в вековой лес, стал жить среди диких зверей пред Богом. А время всегда дремучее, буйное.
Григорий поморщился:
– Сергий Радонежский? Что-то припоминаю из истории. Куликовская битва. Двое монахов каких-то…
Хриплый голос продолжил:
– Да-да. Ослябя и Пересвет. Благословил их на битву. Главное, Сергий был устремлённый к высшей цели, к служению Богу. Как оказалось потом, ещё и государству нашему российскому. Интересно, а у вас, молодой человек, есть цель? Хоть какая-нибудь?
– У меня? Цель?
Григорий растерялся, потерял нить разговора.
– Не знаю…
Потом вскинулся, словно очнувшись, и воскликнул:
– У меня главная цель – свобода!
Бросил быстрый взгляд в сторону Марианны и, сильно покраснев, добавил:
– А ещё любовь. Настоящая! Чистая, как сказал Степан Борисович. И… счастье! Не мещанское, меленькое, а чтоб как у Блока – «Лишь тот достоин счастья и свободы…»
– …Кто каждый день за них идёт на бой, – подхватил старик. И улыбнулся. – Ого! Немало. Достойные цели.
Григорий, ободрённый неожиданной поддержкой, продолжил с вызовом, по-мальчишески напролом, непосредственно. Он теперь бросит любознательной хозяйке и всем окружающим всё главное, накипевшее, всё то, что постоянно твердит своему отцу:
– Мы – послевоенное поколение. Да, мы не были на фронте, как вы. Но мы росли в холодные, голодные времена. А когда выросли, время изменилось. Сейчас уже не тот голод. Мы стали голодными на правду, на свободу быть собой. Чтоб никто нами не командовал! Мы – другие. Не терпеливая деревня, а стиляги больших городов. Мы против навязываемых нам идей. Мы хотим научиться жить и мыслить самостоятельно! А где – плевать. На вершине горы, в дикой пустыне, в стенах университета, какая разница! Главное, внутренняя свобода!
Атмосфера в гостиной сразу же изменилась, наэлектризовалась. Гости начали иронически переглядываться, оживлённо шушукаться. Кто-то даже стал громко возмущаться. Ядвига Юзефовна и Марианна внимательно посмотрели на Григория, каждая со своей интонацией в глазах, нескрываемо заинтересованной. Ядвига – жёстко оценивающим взглядом придирчивой матери. Взгляд Марианны – насмешливо-взвешивающий и в то же время одобрительно-подзадоривающий.
Разговор в гостиной тем временем всё более и более раскалялся. Гости стали шумно, бурно, страстно осуждать современную молодёжь, которую, конечно же, избаловали выше всякой меры.
Григорий, не реагируя на шум, стоял молча, слегка пригнувшись, набычившись. Пусть говорят, он останется при своём мнении. И вспомнил своих подолицких друзей. Ведь они в школе и дома только тем и занимались, что холили и лелеяли собственное достоинство, право на самостоятельное развитие, суверенитет. Воспоминание согрело душу. Григорий выпрямился, распахнул плечи.
«Пусть говорят! Мы другие!» – сказал он себе. И тут же, очнувшись от запала дискуссии, вспомнил, зачем явился сюда.
Марианна!
Марианна тоже, как будто почувствовав его зов, отозвалась каким-то внутренним импульсом спасительной активности. Схватив Григория за руку, увлекла его на кухню. Там они уютно устроились по разные стороны стола, боком приставленного к окну. Поглядывая друг на друга, молча закурили, выпуская дым в форточку.
Похоже было, что вот так, безмолвно соприкасаясь волнами едва ощутившейся взаимной тяги, они стали приспосабливаться друг к другу, сочетать резкие душевные порывы: здесь больно, там жарко, тут студенистый холод…
– Что-то ты круто берёшь.
Марианна прервала наконец молчание, непринуждённо переходя на «ты».
– Ты, мальчик, горяч, они – старики, независимо от возраста. Каждый со своей соломинкой, ухватился, чтобы выжить. И размахивает ею, как дубиной. Все они – оборотни, вурдалаки. Как говорится: «Снаружи мило, да внутри сгнило». Тот, что заикается, – редактор областной газеты. Пропагандист. Пишет всё, что прикажут. А здесь, у нас, как бы совестью мучается. Тот, что в тесных башмаках, – краснобай, болтун. Оппозиционер всему на свете. В результате, понятно, алкоголик. Френч – парторг театра. Партия послала его возглавить культуру. Праведная зануда. Мужик неплохой, не злой. Но бабник. Ко мне всё пристаёт. Козёл безбородый. И много их к нам приходит, таких же. Козлов. Псов бесхвостых. Ободранных павлинов. Зачем только отец их приглашает? Всё мамочка. Бомонд ей нужен. Жениха присматривает. Терпеть не могу, невыносимо.
И без всякого смущения тихо, но выразительно выругалась.
«На факультете, что ли, учат ненормативной лексике?» – озадаченно подумал Хлыстов.
Но Марианна, истерши в труху нелицеприятную ей публику, продолжила уже с проникновенной интонацией:
– Только один Иван Гаврилыч, тот самый старичок с бородкой, который про отца Сергия и монаха Пересвета говорил, достоин интереса. Мне он нравится. Писатель-историк. С ним можно много о чём поговорить. Настрадался. Верующий. Может душевные раны целить. Что-то в нём есть от пустынников, древних старцев. Чувствуется благородная кровь. Многие уходившие в монашество, насколько он мне разъяснил, были люди образованные, из высокородных. Как тот же упомянутый Пересвет.
Дальше Марианна заговорила о старике совсем уж задумчиво, проникновенно. Лицо её осветилось потаённым сиянием. Чувство за чувством мерцали, нанизывались на этот необычный свет, идущий от милой сердцу работы души.
– Знаешь, Иван Гаврилыч особенно чуток к слову. Весь живёт в истории русского языка. Как-то раз выступил у нас с лекцией по влиянию Запада на русский язык. Он ищет здесь, на Волынщине, пути-дорожки, по которым в давние времена пробиралась культура с Запада на Восток в «дремучую» Русь. Долгие и интересные беседы на эту тему ведёт отец с ним и с Максим Максимычем, с тем самым высокородным джентльменом из кафе «Магдалена». Они тут, в мастерской отца, все трое отлично сдружились. У них образовалось что-то вроде исторического кружка. Иногда подслушиваю их речи. Мне интересно. Они говорят, что сейчас те пути-дорожки вновь осветили, шлюзы отворили. И западная культура, в который раз, хлынула к нам. Вот и обсуждают, что из этого всего выйдет.
А Григорий во внезапно наметившейся интонации задушевно-вдумчивого монолога учуял живительный родничок доверительного отношения. Что ещё теснее притянуло его к Марианне. Интересуется историей, русским языком, будущий филолог. И, наклонившись к ней, прямо-таки заискрившись простодушием, зачастил он с детской прямолинейностью:
– Мне всегда очень хотелось попасть в такое общество, где обсуждают что-то духовное, что-то глубинное в области культуры. Не могу сказать что-то определённое о ваших гостях. Всё-таки забавно было послушать. Но я их не знаю. Хотя теперь, после твоих замечаний… А вот Иван Гаврилыч другой, сразу чувствуется глубина. Только меня мучает, а порой и вовсе тошнит от разговоров на исторически-религиозные темы. Да, Сергий Радонежский ушёл в пустынь. Но время было совсем другое. Древнее. Я бы тоже тогда, может быть, ушёл. Хрущёв церковь сейчас почти уничтожил. Храмы разрушил, монастыри разогнал. Бабушка ночью хоронится от нас, родных, шёпотом в тихом уголке молится. Отец – ярый коммунист, мать – беспартийный большевик. Оба ненавидят попов. Очень идейные, я с ними спорю. Особенно о влиянии Запада на нас, молодых. Что же касается языков…
Григорий напустил на себя важный вид многоопытного исследователя.
– Русский, как и польский, всё как-то растекаются «мыслью по древу». Все эти суффиксы, префиксы, окончания… Красиво, но хочется, чтоб было почётче. Может, западные языки в разные времена внесли каждый свою долю чёткости в наш язык? Был язык летописный, задумчивый, переливистый. Стал как бы стоголосым. Интересно было бы мне с вашими отцами-мудрецами насчёт языка побеседовать!
И он замолк, глядя на Марианну вдохновенными глазами. Наконец-то! Нашёл собеседника! Пуще того, собеседницу!
Но Марианна продолжила разговор, намеренно уклоняясь от сложных тем религии, времён и языков. Насмешливо-испытующе взглянув на юношу, спросила:
– Так ты, говоришь, стиляга большого города? И что же? Судя по прикиду, ты, скорее, пижон. Ничего стиляжьего нет на тебе: где шузы на макаронах? Цветастая рубаха? Зелёный лепин? Или ты тоже такой же фрукт, пижон, как все: снаружи красивый, стильный, а внутри с гнильцой?
Хлыстов обиделся, услышав нелицеприятные слова.
– Мне плевать, похож я, не похож на кого-то. У всех внутри своё дерьмо. Главное – дух! Дух свободы должен быть внутри. Дух живой в стилягах, хиппи, битниках… Какая разница, во что одет, как побрит… Длинные волосы? Борода? Лепин? Свобода – вот настоящая жизнь! Остальное, всякое мещанское прозябание, всё серое однообразие… И эти, как ты говоришь, – с гнильцой? Меня вот тоже за длинные волосы в школе утюжат!
Марианна засмеялась весёлым заливистым смехом. Потом, глядя на растерявшегося юношу, посерьёзнела и спросила как-то свысока, словно зная наперёд ответ:
– Свобода, говоришь? А что именно для тебя свобода?
– Свобода? Для меня это – ощущение. Я чётко чувствую: здесь – свобода, там – казарма. Чётко чувствую фальшь и ложь. Вот ты мне скажи, что для тебя свобода, и я сразу узнаю, врёшь ты или нет.
Марианна задумалась. Её лицо нахмурилось, затаилось. Затем чуть приоткрылось, стало проясняться. Горечь и боль, мелькнувшие было на нём, сменились одушевлением.
– Я думаю, что свобода – это нежность. Когда в художественной гимнастике отработаешь сложное движение, появится свобода, лёгкость. И ты тогда понимаешь, почему гимнастика называется художественной. Ты стремишься к красоте жеста. Ювелирность движения преодолевает механическую границу, скованность. Ты влюбляешься в это движение. Ты не думаешь, а просто нежно обожаешь его. Отсюда лёгкость и красота.
Но тут же, как бы спохватившись, сменила сокровенно-исповедальный тон на едва-сдерживаемо-усмешливый. На губах прочертилась горделивая ирония, в глазах появилась странная усмешка, обращённая не к Григорию, а как бы вовнутрь, высмеивающая себя. Бросила предостерегающе:
– А ещё для меня свобода – презрение. Кого хочу, того и презираю. Например, тебя, за то, что ты такой горячий и глупый. Свобода – что хочу, то и делаю!
Она самую малость наклонилась к Григорию. Потом враз распахнулась навстречу. Вся. Улыбаясь, зазывно мерцая из-под густых ресниц солнечным взглядом, загадочно опушаясь феромонами женской тяги. Парень замер в сладостном предчувствии.
– Несмышлёныш…
Марианна легко, почти воздушно, жестом особой красоты опустила свою узкую, как у египетской царицы, прохладно-тёплую кисть на его беспомощно, по-детски трогательно, открывшуюся навстречу ладонь. Григорий оцепенел. О, это нежное касание уже язычески-боготворимого тела! Нет кожи у ласки, есть созвучие струн. Ему показалось – заколдован, зачарован, не шевелись, случится чудо! Шевельнёшься – конец! Всё исчезнет. Мгновенно!
Они замолчали напряжённо, взволнованно. Что же дальше?
Молчание прервала Ядвига Юзефовна, по-хозяйски уверенно вошедшая на кухню. Едва успели отдёрнуть руки друг от друга!
– Матка боска, чего вы тут осели, как два сизых от тоски голуба.
Опытным женским чутьём ощутив накал ещё не успевшей рассосаться горячности взаимно отдёрнутых рук, хозяйка проговорила несколько обескураженно, видимо, первое, что пришло ей в голову:
– Ты бы, дочка, покормила Гришу.
И уже церемонно, чуть свысока, обратилась к Хлыстову:
– Юноша, не имеете ли вы пожелания перекусить? Скажем, мисочку борща?
– Да нет, спасибо, – решительно ответил Григорий. Он возбуждён до предела и одновременно истощён до последней крайности. Никакого излишка душевных сил не нацарапать, чтобы думать, соображать, отвечать… Он весь в немыслимо-внезапно-дарованной ему блаженной близости с Марианной. Всё-таки она победила в их зачинающемся турнире. Одним лёгким гроссмейстерским движением руки! Ответила на его недавний бросок? Да ещё как! «Несмышлёныш…» Это уже не намёк, это первая осчастливливающая ласка!
Парень понял, нужна передышка. Иначе сердце лопнет от переполняющих его чувств.
– Меня дома ждут, – буркнул мрачно Григорий в ответ на притворно-приподнятый тон хозяйки: прервала такой волшебный, словно грядущий в вечность, миг!
– Ну, тогда хоть чаю с колбаской на дорожку? – ласково предлагает хозяйка, открывая дверцу холодильника жестом, откровенно претендующим на грациозность. Чувствуя неловкость момента, она таким образом старается сгладить образующиеся шероховатости.
– Чаю можно, – покорно согласился Григорий. В глазах его всё ещё зависает картина точёной кисти Марианны на его распахнутой ладони.
Сердце пока ещё не лопнуло, но как-то замерло. Кажется, вот-вот совсем остановится. Лицо же девушки, застывшее было на миг в замешательстве, напротив, волшебно оживотворилось. На нём вспыхнул нежный букет акварельных красок. А парень с трудом, словно впервые, обращается к ней, такой манящей после того восхитительного касания. Голос его мычит, весь в трепете модуляций сбивается на заикание:
– По-чаев-ни-и-чаем-м вм-м-есте?
Марианна утвердительно кивает головой. Для неё всё произошедшее также нежданно. Она не знает, как продолжить игру в присутствии матери. Или… уже не желает её продлевать?
Ядвига же Юзефовна, разливая чай по чашкам, ни с того ни с сего берёт и спрашивает с ехидцей:
– Что это вы, Григорий, как-то быстро ушли от жаркой дискуссии?
– Просто задумался: чего это я перед всеми так распахнулся. Бывало и раньше: захочется показать, погарцевать – вот я какой! Потом, к стыду своему, сам себе задаю вопрос: ты это всерьёз?
Здесь голос Хлыстова стал крепчать. Он продолжил уже не без иронии, как бы верстая привычно-книжную пафосность:
– Это же пошлость, говорю себе. Презренное мещанство, которое ты так ненавидишь. Надувать из себя героя? Нет уж, мучайся, Хлыстов, по-настоящему…
– А чем же ты так мучаешься, молодой человек. Двоек в школе наполучал?
Ну вот! Врезать с язвительной улыбкой по самолюбию Григория, как говорится, под дых. Безжалостно напомнить, что он всего лишь школьник!
Но удар этот парень выдержал спокойно. Он вовсе не обиделся. Подумаешь! Обыкновенная житейская пошлость. Жаль, что у такой высокородной дамы. Конечно же, что стоит обидеть беспомощного юнца! Только кипучие ливни высоких чувств, не просохшие ещё в груди, не дают парню огрызнуться подостойнее. В итоге, как это не раз бывало, начинает объясняться, оправдываться:
– Да нет. Учусь легко. Надеюсь на золотую медаль. Хотя…
Он быстро взглянул на Марианну. Всё-таки это она придумала легенду с уроками.
– Только вот с русской грамматикой у меня не очень. Стоит подтянуть. Меня другое мучает.
И опять-таки оглянулся на девушку.
– У меня другое… Главное, где моя свобода? Куда рвануть? Впереди туман, хоть бы малый просвет. Кинулся бы без оглядки.
– А-а-а… Вот в чём дело. Сразу видно – ещё не влюблялся по-настоящему! – понимающе пропела Ядвига Юзефовна. При этом она взором естествоиспытателя пристально впилась юноше в глаза.
Григорий от этого сверляще-изучающего взгляда сильно засмущался. Сбивчиво забормотал, горячась, в который раз чистосердечно оправдываясь:
– Влюбляться? Я много читал, воображал… Но только идеала пока ещё не встречал.
Ещё раз глянув на Марианну, продолжил с болью в голосе:
– Мелко как-то всё вокруг. Вот читаю сонеты Шекспира: любовь – так любовь, страсть – так страсть! Или Достоевский. Что ни женщина, то натура достойная великой страсти, любви, безумия. Одна только Настасья Филипповна чего стоит? Видели в исполнении Борисовой? Да в такую с первого взгляда можно втюриться по уши. А тут – милашки-школьняшки… алые губки… острые коленочки…
Высказавшись, Хлыстов, измученный лошадиными скачками впечатлений, демонстративно взглянул на часы. На его посеревшем лице была полная сумятица.
– Ну, мне пора. Думаю, старики мои сходят с ума, куда запропастился. Да и автобусы уже ходят редко.
И тут что же случилось с ним? Вздыбились кони чувств? Взбуянились от нестерпимой гонки? Это финишный спурт? Юная неуравновешенность?
Неожиданно для хозяек (и для себя!) Григорий отбросил все предрассудки салонного приличия, обнаглел и бросился очертя голову в атаку. Дерзко глядя то на одну, то на другую, выдал на прощание:
– А чай-то у вас особенный, как будто с коньяком. Скажу прямо, захмелел от вас обеих, дочки-мамы, умницы-красавицы!
Только дочкам-мамам такой кураж, видно, понравился. Переглянулись с интересом, мамаша даже тонкие брови, и так крутые, ещё выше подняла. Протянула юноше руку в ценных перстнях. Прощаясь, слегка раскраснелась, заметно помолодевши. Сказала чинно:
– Что ж, пора так пора. Приходите ещё, молодой человек. Будем весьма рады.
– Спасибо, я тоже буду очень рад, – в тон ей церемонно ответил Григорий, пожимая высокородную сухощавую кисть…
– Что же это вы так скоро уходите? Мы с вами ещё не договорили про современную молодёжь, – забасил Степан Борисович. Вальяжно, с капитанской трубкой во рту, раскинулся он на диване, куда перебрался с явно стеснявшего его антикварного кресла с веками потёртыми витыми ручками. Молодняк, ранее оккупировавший диван, видимо, окончательно слепился в единое целое и незаметно улетучился из гостиной.
Гости же в тон хозяину разномастно загудели:
– Да-да… что за молодёжь… актуально… интересно…
– А мне вот неинтересно! – неожиданно взорвался Хлыстов. Он по-прежнему был распираем гордостью от своего кавалерийского наскока на двух красивых женщин. Всё ещё не избылось жаркое возбуждение, выросшее из, как ему показалось, их вибрирующего внимания. А ещё парня, слетевшего с катушек, уже достали тупые разговоры про молодёжь, разрыв поколений. Все норовят перепрыгнуть пропасть, рискуя свернуть себе шею. Тем более что этот разрыв тоже истязает его душу.
И Григорий выкрикнул на одном дыханье:
– Какая молодёжь! У нас выпускные классы – уже готовые старики. Усмирённые. Скучнейшие. Допотопнейшие. Как сизо-зелёные школьные стены, как уроды-портреты классиков на этих стенах. Кто-то из местных худооформителей так изобразил Пушкина, Маяковского, Льва Толстого, что они стали похожими на забулдыг из забегаловки. Тоска смертная! Другие должны быть стены, портреты, художники, молодёжь! Другая должна быть культура! Новая, никогда нигде не бывавшая!
И уж совершенно безрассудно и для себя (понесло, попёрло!), и для окружающих (заскучавших в разговорах) выпалил:
– Кстати, в тему. Я как-то написал стишок. В нём моё представление о настоящем художнике. Если найдётся пара минут терпения, могу прочесть.
Гости совсем даже не возражают, а с возрастающим любопытством глядят на юношу. Гудят подбадривающе:
– Давай-давай… Читай… Послушаем…
– Ну что ж, прочти-ка, молодой человек, своё творенье. Тем более о художнике. Молодёжь сейчас любит стихами выражаться. Это, как говорится, возрастная лихорадка. Да и время здесь у нас сейчас такое: не итальянский неореализм, а наш космический неоромантизм, – снисходительно разрешает хозяин. В голосе его при этом звучат и доброжелательно-подбадривающие нотки.
Григорий, густо покраснев, с вызовом расправляет плечи. Похоже, он вступает в серьёзную драку. С самим собой, с вниманием слушателей…
– Так вот, слушайте:
- Нет ничего вокруг, нет мира и людей,
- Есть только полотна кусок, палитра,
- Обрывки мыслей, клубок идей
- Да коньяка на шатком столике пол-литра.
- Нет времени, нет тиканья часов,
- Забыт им жизни мерный топот.
- Здесь, на холсте – явление богов,
- Не пошленький пустого мира шёпот.
- Исканий мир здесь на холсте пред ним.
- Со звуком красок гамм размытых.
- Из них искусству встанет гимн —
- Из замыслов, из колорита.
- Но нет искусства без страданья.
- Летит на пол пожухлый лист,
- Рукой таланта рван в отчаянье,
- Ножом исполосован вкось и вкривь.
- Неверье в силы, что может быть страшней.
- Он пьёт и курит. Рвёт и мечет.
- В отчаянье готов по-волчьи выть
- И жизнью поиграться в чёт и нечет.
- Талант всё победит и переборет,
- Ростком пробьётся сквозь страх и сплин.
- Но перед тем покроет горе
- Виски и голову белилами седин.
– Корявенько, но есть чувство и мысль, – похвалил Степан Борисович.
После некоторого общего молчания гостей подал голос заика:
– Мне осс-о-б-бе-нн-о понн-рр-а-вилось про по-ол-л-литру.
– Какой коньяк? Вот наша молодёжь! Подай им непременно коньяк! Да ещё бутылку! Да ещё в стихах? – возмутился френч. – В наше время… («Что это за вечно особенное время?» – мелькнул вопрос в голове у Григория.) В наше время никакого коньяку, только водка, наркомовские сто грамм перед атакой!
– Главное, искренне, – поддержал Григория старик Иван Гаврилыч.
– Да уж, ро-ман-ти-чно. Действительно, – протянул хозяин задумчиво. И продолжил: – Но, по большому счёту, собранье ходульных штампов. Вам бы почитать кого-нибудь из больших поэтов. Не только Маяковского или современных ораторов, типа Евтушенко и Вознесенского, влияние которых очень даже чувствуется.
– Так где их возьмёшь, больших-то. В библиотеках, кроме Пушкина, Некрасова и советских классиков, таких не выдают, – горько, с болью в голосе ответил Григорий, чувствуя, что жар остывает, сникает. Готов теперь со всеми и со всём соглашаться. И добавил: – Больших только по цитатам злобных критиков знаю.
– Заходите к нам. Поможем, чем можем, – ласково улыбнувшись, с пониманием предложил Степан Борисович. И, как бы в подтверждение своей соблазнительной инициативы, испустил выразительное кольцо дыма.
– Большое спасибо. До свидания, извините, что не так! – совсем окончательно бросил Григорий, прощально кивая головой всем и каждому. Отдельно благодарно улыбнулся Ивану Гаврилычу. Затем стремительно рванул в прихожую, как будто все присутствующие бросились его провожать. «Бежать, бежать поскорее! Стыдно! Глупо! Стих зачем-то прочёл!..» Молниеносно набросил пальто, рывком завернул шарф на шею. Выскочил, не оглядываясь, из дома. Хотя никто вовсе и не подумал его провожать.
А на улице царит густая позднеосенняя темень. Натужно сияют уличные фонари, в окнах домов светятся уютные огни. Григорию повезло, он успел вскочить в уходящий автобус и уже скоро оказался дома. Родители, слава Богу, не очень ругали загулявшего юношу, хотя ждали его с нетерпением.
Пытаясь заснуть, перевозбуждённый впечатлениями, Григорий не мог избавиться от образов, наплывающих на воображение то поодиночке, то скопом. Хозяева гостиной, гости, Марианна… Марианна и Ядвига сцепились, слились в один женский образ – насмешливый, высокомерный, влекущий, чарующий… Одно породистое лицо, за которым стоят века и тысячелетия женской тайны, магии, власти. Нет, женщина не только прямая родоначальница и продолжатель рода человеческого, она ещё существо мистическое, владеющее ключами к тайнам мира, а именно к чужому сердцу, со всеми его желаниями, чувствами, амбициями… Сколько великих женщин, движущих историю, культуру, от Нефертити, Клеопатры, царицы Савской, Жанны д’Арк до Елизаветы Первой Тюдор и Екатерины Второй Великой! Сколько их ещё, миллионов известных и безымянных, увлекающих, вдохновляющих, сподвигающих! На подвиги, на подлости, на преступления и прозрения! Но всегда особенные, исключительные, родовитые по признакам ума и крови, такие как Марианна и её мать Ядвига, или вдохновлённые перстом Божиим, как Жанна д’Арк.
Но всё это фантазии… А вот прикосновение Марианниной руки! Ему вспоминается остро-пьянящее ощущение новизны. Казалось бы, ну что тут необычного? Никакого особого объекта исследования – просто тёплая рука, капельку влажная кожа, чуткие пальцы… Ан нет, Григорию теперь неотвязчиво кажется, что это касание – явление другого порядка: абсолютно нового, вселенского, главного, всеобъемлющего чувства. Чувства, ставшего знаком возникшего между ними отношения. Вступить в отношение! Это же и есть настоящая реальность! Реальность живущего в душе всеобщего единства, обновлённого теперь особым чувством – касанием чужой руки, касанием с нежностью! Живая, трепещущая, загадочная, краешком приоткрывшаяся истина. Что же дальше?
Но сон всё никак не шёл. Возбуждение погрузило юношу в пространственно-временную прослойку между действительностью и сновидением. Из глубин подсознания клубками стали всплывать обрывки чувств, впечатлений, так и не обретших ещё цельности размышления у юной растущей личности.
Встречаясь с незнакомыми людьми, Григорий Хлыстов часто чувствовал себя как ребёнок среди взрослых. Никак не могла окончательно сформироваться общая на все случаи жизни взрослая рассудительность. Детское мышление никаким образом не избывалось. Животворило совсем другое мышление – не схем, а впечатлений. То ли благодаря, то ли супротив многотомности проглоченных книг объявился и остался в нём с детства свой, незаёмный язык: охватывать мир задором души, откликом сердца, радостью или болью в ответ на разноголосицу жизни. Так он и рос, не взрослея: душа рождала впечатления, сердце откликалось на них. В результате в подполье сознания накопилась внушительная кладовая сокровищ – впечатлений, прочувствованных и одушевлённых. Григорий всё ещё, чуть не со слезой, верит в волшебные сказки и чудеса, в леших, вурдалаков и ведьм и, несомненно, в прекрасных принцесс и принцев. Порой вся эта зазевавшаяся детскость взбудоражит Григория совершенно неожиданной мыслью, на первый взгляд глупой. Но при более пристальном рассмотрении в ней всегда можно обнаружить что-то дельное.
Он ждал. Он, конечно же, всегда ждал такую принцессу, как Марианна. Даже имя её звучит теперь для него магической музыкой. Ма-ри-ан-на!
Вновь и вновь в памяти воскресает картина их первой встречи. Незнакомая девушка оглядывается, мгновение и… внезапный удар – Её взгляд! Не каждому дано обладать такой силой взгляда. Молния, опрокидывающая привычный мир. Электрошок, делающий бесповоротно безрассудным, сумасшедшим. Пусть в ответ всё внутри протестует, сопротивляется, бунтует!.. Пусть даже ты – фанат свободы! Но всё, поздно, готов уже полностью, безоговорочно и навсегда покориться.
Нет-нет, всё ещё не так безоговорочно.
Почему так скоропалительно могут сужаться её зрачки, мгновенно улетучивается янтарная теплота глаз, переходя в зловещую желтизну? Почему эта внезапная ярость так притягательна для него? Засасывающий вглубь водоворот – от солнечного сияния озёрной глади до чёрного колодца утопляюще-сузившихся зрачков? Почему? Почему удар взглядом, как плетью, – а ему и больно, и сладостно! Может, это и есть суть прекрасного – мучительно глазам и сладостно сердцу?
Пусть он глуп, пусть щенок, но ему, всегда жаждавшему встречи с чудом, уже протянута навстречу, уже коснулась рука совершенной, желанной женщины. Возможно, даже избранницы. Да-да, самое главное, она – для него – совершенная и желанная! И больше ничего его теперь не волнует.
Нет, нет и нет! А как же свобода? Какие ещё прекрасные принцессы? Где радость свободы? Той самой, что окрыляет душу восторгом, борясь отчаянно с безграничным ужасом самозабвенного полёта? Свобода! Вот где ему бывает и больно, и страшно, и радостно!
Выброшена и забыта радиоточка, висящая на кухне, вечно дующая в уши пропаганду, псевдонародные песни, доисторически-занудные симфонии. Свобода дарит имена кумиров: битники Керуака, неслух-бунтовщик Холден, дерзко-креативные «Битлз», романтично-тысячевольтный Беко, абстрактно-экспрессивный Поллок… На волне радиолы «Ригонда» к нему приплывают хиты новейшей литературы, музыки, культуры западного андеграунда. Здесь, на советском Западе, разноречивых пропагандистов индивидуальной свободы на радиоволне действительно не глушат. Разгулялась у Хлыстова наивно-восприимчивая, можно сказать, младенчески-босоногая фантазия. Джаз, рок, психоделика, восточные практики, буйный загул, отвязные праздники… Он видит себя среди них, лохматых, мятущихся, ищущих Истину! Он спорит с ними, пьёт алкоголь до беспамятства, курит бог-весть-знает-что, уходит в дебри мегаполиса, убегает из них в природу, восходит на дикие горные вершины… Свобода человека становится осязаемой, зримой, обоняемой, лезущей в уши, оглушающей своей новизной! И всё это в его клокочущем вулканом воображении…
И вот, на тебе! Что-то новое, бесконечно огромное, откуда ни возьмись явившимся правом, одним только взглядом отбросило на второй план все его своевольные фантазии. Не отрицание, не наплевательство, а какая-то совсем другая новая свобода. Да в чём же она? Где она? Как славно было отключаться от наскучившей обыденности! Свободно разгуливать в фантазиях! А тут? Невесть откуда взявшаяся способность (или необходимость!) ходить по заколдованному кругу: творить, творить, бесконечно сотворять её образ, Её, прекрасной, единственной? Что это? Откуда? Как? Почему Она всё время для него так прекрасна? Может, потому, что она в нём постоянно оживает? Неодушевлённые бесплодно-воздушные фантазии отвергнуты, отшвырнуты в сторону открытием живой Марианны. Той, которая положила свою нежную зовущую руку на его раскрытую ладонь! Теперь живёт в нём, поглощая всё его существо, благодаря непрестанному потоку потрясающих воображение живых, одушевлённых картинок? Возбуждает в нём острое желание, которое взрывает мозг, будоражит мышление, рвёт в клочья сердце? Всё время преображается, становится всё увлекательнее, жгучее, делается всё привлекательнее, соблазнительнее? О да! Она – удивительная встреча, тайна, которую ему непременно надлежит разгадать!
Стой! Всё тот же вопрос: если она так прекрасна, то почему же порой бывает такая злая? И тут, едва только Григорий мысленно, как бы вживую, увидел её побелевшие глаза со стремительно сузившимися зрачками, его пронзила совершенно нехоженая прежде мысль: «Да это же не злость, а боль! Страшная, чудовищная! Откуда это у неё? Зачем? Почему?»
Вот так мучается, тонет в размышлениях Григорий, скручиваясь в трубочку в постели, вспоминая Марианну, её дом, родителей, гостиную, гостей… Себя, взлетающего и падающего, как на американских горках, в своих чувствах, эмоциях, ощущениях… Её, влекущую и отталкивающую… Бедный, бедный влюблённый юнец, подгоняемый желанием! Мысли, мысли… Где они? Один только калейдоскоп соблазнительно-зримого образа, расцвеченный переменчивостью, вращается и вращается, кажется, до бесконечности… Где же теперь его задиристые вольнодумные мысли? Кто он теперь? Несмышлёныш? Игрушка в ласковой руке?
И в то же мгновение Григорий, так и не поняв, к чему этот вопрос, погрузился в здоровый юношеский сон.
Хлыстов метался. Не находил себе места. В школе, физически присутствуя на уроках, стеклянными глазами смотрел на учителей, отвечал невпопад. Бродил, если не сказать бегал по осенним серо-мокро-цементным улицам Забродова. Звонил, звонил по пылающему в голове номеру. Ему отвечали скучными голосами. Ядвига и Марианна ни единым звуком не выдавали малейшую заинтересованность в нём, тем более в его визите. Степан Борисович вежливо справлялся об учёбе. В целом складывалось впечатление, что его по новой маринуют. Григорий же, гонимый нетерпением, всё же никак не мог опуститься до того, чтобы самому напрашиваться.
Наконец через две недели его позвали.
– Приезжай, Гришенька, что-то мы давненько тебя не видали, – елейным голосом зазвала Ядвига Юзефовна. Как будто он – их старинный знакомый, а не в первый раз виденный. Чем-то он их так зацепил? – Марианна и Степан будут рады тебя видеть. Приезжай к обеду. На этот раз я смогу покормить тебя борщом.
Что есть страсть? Наваждение, амок, одурь желания? Почему Григорию всё время мерещатся уголки чуть припухших тонких губ Марианны, их иронический изгиб, который может с лёгкостью преобразоваться в лукавую зовущую улыбку. Страсть преображает мир, неудержимо, как спирт, воспламеняет фантазию! Мерещится образ Прекрасной Дамы, чувствуешь себя Айвенго, благородным рыцарем, и тут же, как морок: красивое, но одновременно ужасающее лицо гоголевской панночки из «Вия», а ты – Хома Брут, спасающийся охранительными молитвами. Прекрасная Незнакомка и ведьма? Крайности? К каким только крайностям не толкает воображение разбухающая до нестерпимости страсть! Что, это уже перебор? Ну-ну, держите себя в руках, юноша!
Чуткая птица, почувствовав недоброе, упорхнёт, спрячется в кроне гигантского дуба. Ветер бережно коснётся его ветвей и поколышет легонько, как мать младенца. Солнечный луч озолотит крону берёзы и умчится в бесконечно-голубое небо. Берегитесь, юноша, как бы не сорваться с покоя радостей жизни в гибельный тайфун страсти, который вздымает волны до сверкающих молниями небес!
Вот бы знать, как её усмирить! Какими охранительными молитвами? Есть великий дар увлекающимся натурам – бредить образами. Сласть и нектар горного меда, опьяняющие ароматы свежескошенного сена, наркотические грёзы распускающегося мака, горечь отцветающей полыни, счастье приговорённого к казни и внезапно помилованного узника, раздирающая всё существо мука посаженного на кол, нестерпимый жар инквизиторского костра… Они, эти романтики, всё вообразят и всё познают в себе и на себе. Обретут сверхъестественный пожар в груди, в котором спаяны воедино испепеляющая мука и кипучий расцвет наслаждения. Постигнут, что такое птица феникс, сгорающая и тут же воскресающая. Жизнь и смерть, смерть и жизнь – вот что поставлено на карту! Откуда страсть? Так внезапно? Не тот ли это полыхающий зарницами молний судьбоносный просвет, который так жаждет увидеть Григорий в густом тумане будущей жизни?
«При чём тут борщ? Как обухом по голове! Изысканная пани и борщ? Выгляжу вечно голодным, что ли? Пусть я худ, но не истощён же? Какая-то и тут загадка», – размышлял Хлыстов, трясясь и раскачиваясь в натужно ноющем переполненном автобусе.
Всё быстро и просто разъяснилось. Действительно вкуснейший борщ был изготовлен в кафе «Магдалена», в том самом, где работал «кофейный» венгр, и принесён прямо на дом, благо напротив. Так что шляхетна пани Ядвига, цепко держа половник холёной узкой рукой, украшенной драгоценностями и изящным маникюром, церемониально разливает всего лишь подогретый борщ в мисочки из китайского фарфора со смешными узкоглазыми мордочками по краю.
– Ешь, Гришенька, ешь, – с материнской нежностью в голосе приговаривает Ядвига Юзефовна. Ей просто забавно так ласково поглядывать на юношу-школьника. Конечно, не совсем так же, как смотрит людоед на жертву, подготавливаемую ему к обеду, но что-то в этом духе, садистски-предвкушающем. Желает на обед поглощать его юность, искренность, наивность? – Вот и пампушечки чудесные, чесночные. А вот и стопочка «Столичной». Что за борщ, да ещё такой наваристый, без стопочки!
Борщ отменный, очень густой. Как говорится, можно ложку поставить – не упадёт. Борщ, стопочка… Гришенька довольно шустро насытился и разомлел. Всё вокруг стало волшебным, головокружительным: фея Ядвига, принцесса Марианна и, где-то там, в гостиной, – добрый король, то ли Степан, то ли Стефан. А сам он, Григорий, – просто подарок им всем, такой хорошенький, как заморский гость. Желая польстить хозяйке, в сладкой полудрёме молвил по-польски:
– Бардзо дзенькую, вельмишановна пани Ядвиго. Зупа ест бардзо смачне. (Большое спасибо, пани Ядвига. Суп очень вкусный.)
– Откуда знаешь польский? – спросила пани Ядвига.
– Самоучка. Невеле мувем по-польску. (Немного говорю по-польски.) – Едва преодолевая сонливость, Хлыстов глухо бормочет: – Покупаю польские журналы, книги. Слушаю радио Варшавы. Приобрел польско-русский словарь. Сейчас пытаюсь читать «Пан Володиевский» Сенкевича. Друг подарил. Чытам. (Читаю.)
– Знатна ксенжка. (Хорошая книга), – с одобрением произнесла Ядвига. Лицо её вспыхивает потаённым сердечным чувством. Видно, что чувство это, как выдержанное вино, напряжённо ждёт своего ценителя. И она, не в силах сдержать себя, выплёскивает наружу ароматы долгой выдержки: – Та ксенжка про наше рыцарске шляхетство. Я, знаешь ли, знатного роду. Моя девичья фамилия Любомирьска. Мои предки по богатству одно время были выше, чем сам пан король. До войны мои родители проживали в своём особняке во Львове. Пришли красные, всё отобрали. Спасибо, живы остались. Да вот в ещё том же лихом 39-м повстречала, на свою голову, бравого солдатика – русского мужика Степана. Влюбилась, что поделаешь. Родители были против категорически. Мезальянс! Но мы сбежали. С тех пор мешкаем разом (живём вместе). Породили доцурку (дочь), Марысю, Марианночку. Спасибо, родители дали хорошее образование. Знаю и преподаю в пединституте основные европейские языки – немецкий, французский, английский.
Речь Ядвиги Юзефовны искрится, пламенеет высокородной гордостью. На породистое лицо её, оживляя бледные щёки, высокий лоб, поднятые дугой брови, ложатся всполохи внутренней баталии двух аристократических начал: жаркой славянской спесивости польской княгини с леденящей англосаксонской надменностью британской виконтессы. И вообще весь этот наряд – узкое тёмно-зелёное платье, высокие каблуки – подчёркивает её стройную стать и гибкую талию «княгини». Платье, вообще-то, смотрится как вечернее. К чему это? Не к визиту же школьника она так принарядилась?
«Почему, почему Ядвига всё время смотрит на меня свысока? Почему Марианна почти не глядит на меня, поглядывает за окно? Ведь я открыт им, как дар, весь распахнут настежь! Стоп! Что за нюни, что за идиотские вопросы? Я непредсказуем, независим, свободен… Вот возьму, встану сейчас и уйду». Но тут же, ощущая лакомое томление в груди, ужаснулся своей глупости. «Никуда не денусь. Утонул уже, влип!»
Так что Хлыстов хоть и размяк, разомлел, но мысли-то шевелятся, горячечно взметаются в голове. Внезапно вскипевшая страсть ищет свой выход в фантазии. Она зачем-то вновь объединяет Марианну и пани Ядвигу в единый высокоблагородный образ. Григорий устремляет на них, поочередно, то на одну, то на другую, щенячьи восхищённый и одновременно нагловато-чего-то-ждущий взгляд. Да только на его полыхающее чувство, распираемое жадными эмоциями, демонстративно обрушивается обжигающий лёд высокородной иронии, исходящий от обеих женщин. Уловив родовитую спесь, Григорий фонтанирует, распаляется всё больше и больше. В конце концов он решительно стряхивает с себя дремоту и, мотая головой, как кудлатый пёс, которого облили из шланга, взрывается:
– Пани Ядвига, можно вас так называть? Пани Ядвига, вы так красивы и умны, что я теряю сознание, глядя на вас. Ещё прошлый раз понял, вы – мой высокоблагородный идеал!
Всю эту искромётную чушь юноша восторженно лопочет, а сам, с нарочитой выразительностью, бросает взгляд на Марианну. При этом язык у него подозрительно заплетается, голос срывается в лихорадочную дрожь.
Пани Ядвига благосклонно улыбается, слушая лепет юнца. Даже такая великовельможная (высокородная) пани едва ли может скрыть чувство лёгкого опьянения от прямодушно-романтической лести. «Идеал!» Да только Марианна со злорадной усмешкой тут же съязвила:
– Пани Ядвига, можно вас так называть? Вы у нас, оказывается, высокоблагородие? Хочется встать и щёлкнуть каблуками. Как юнкер, как кадет!
– Да-да, каблуками! – подхватил захмелевший Григорий, не обращая внимания на происходящее на лице Марианны преобразование усмешки в недобрую улыбку. И продолжил свою восторженную речь, неуклюже поднимаясь со стула: – Меня так и тянет вскочить, вытянуться в струнку перед дамой такого высокого рода!
От Марианны тут же прилетел зловеще-ироничный высверк из-под длинных ресниц.
– Что ж не вскочить. Вскочи! Только не косолапо, как у тебя получается, а как юнкер, непременно в струнку! Разом! Перед такой высокой особой: выше пана короля! Пана Степана!
– Что с тобой последнее время? Отчего такая злюка? Все те же заморочки? Никак не утешишься? – сердито воскликнула Ядвига Юзефовна, притворно пытаясь изобразить заботу на холёном лице. При этом едко пыхнула ароматом бесценных французских духов.
– А что, если я не только злюка, но ещё и чистопробная подлюка? Мне иногда кажется, что подлость, как и честь, может быть вполне достоверным признаком голубой крови. Не так ли, мамочка? – ни с того ни с сего взорвалась Марианна, явно движимая каким-то большим внутренним неблагополучием.
Григорий невольно встревожился: «Что это? О чём это они?»
Ничего не произнося в ответ, Ядвига Юзефовна сначала сморщилась. Потом изобразила на лице, что сглотнула горькую пилюлю. В конечном итоге, явно с трудом совладав со своей обратной бурей, предложила елейным голосом:
– Борщик, однако, оказался слишком острым. Не пройти ли нам в гостиную. Там пан Степан без нас, по-видимому, сильно соскучился.
Очевидно, хозяйка почувствовала, что обмен токсичными «любезностями» вот-вот перерастёт в бурную перепалку. Не дожидаясь ответа молодёжи, распахнула дверь из кухни в гостиную.
Степан Борисович, уютно рассевшись на диване, мирно читает какую-то книгу. Почёсывает седеющую бороду, покручивает длинные усы. На мерно движущейся его руке, растопыренной, как грабли, мерещится едва-заметно-недомытая растворителем разноцветная краска. По-видимому, он только-только отчалил от мольберта в мастерской и благополучно доплыл до дивана, дабы насладиться отдыхом с книжечкой в руках. Затрапезный вид его сильно контрастирует с изысканным одеянием пани Ядвиги, вступившей в гостиную с подчёркнуто выпрямленной спиной.
Григорий, входя в комнату, на ходу заинтересованно бросил Марианне:
– Послушай, ты ведь говорила, что у папы есть Пастернак. Я же его читал только в цитатах, но сразу влюбился в его слог, язык, в бесконечную игру музыки смыслов.
– Ого! – раздался голос папаши. – Слышу речи не мальчика, но мужа. Вы, дорогой мой, как все мы уже здесь поняли, стихами балуетесь? Нередкая болезнь среди подростков. Что-то вроде ювенильных прыщей на лице.
– Да так, пописываю, – обиделся Хлыстов. И, вскипев, ответствовал решительно, видимо за всех «прыщеватых» поэтов скопом: – Вам как художнику приведу примерчик. Как-то разглядывал я пристально картину Рембрандта – нагую Данаю. Вы, конечно, помните её призывный жест из распахнутой постели. Вот и спросил я себя тогда, смогу ли в стихотворной форме изложить суть сцены, скажем, в двух строчках. Ну, они тут как тут и объявились: «О, как она его ждала… Так ждёт дождя земля сухая!»
Григорий нарочито пафосно продекламировал свой стишок, по его юношескому мнению, убедительно намекающий на нечто глубоко интимное. Говорил громко, как клоун репризу на арене цирка. При этом гордо бросал взгляды на Марианну, как ей этот «сокровенный» смысл? Он и не понял, что взгляды эти гордые фатально глупы. Откуда только выскочила такая подростковая придурь? Ни капли здоровой самоиронии!
Марианна мгновенно взвилась. Что он понимает? Болтать о главном наболевшем женском, как о лошади на водопое! Тот ли это трогательно-чистый юноша, которого они позвали, чтоб присмотреться поближе? Да ещё эти торжествующие взгляды! Идиотский намёк на нечто глубоко личное между ними? Глупая двусмысленность? Так или иначе, лёгкие облачка, начавшие было веселиться на её светлом лице, мгновенно сгустились в чёрные тучи. Девушка не на шутку рассвирепела:
– Пошло и бездарно. Как будто на помойке подобрал две строки. Нашёл чем гордиться. Стихоложество сильно озабоченных прыщеватых юнцов!
Григорий затрясся внутри мелкой дрожью. Глаза его потускнели. Откуда было ему знать, вообразить себе не мог, что его стишок покажется глумливой клоунадой. Что его невинные представления о женском чувстве могут так задеть. Но понял мгновенно, что свершил что-то крайне недопустимое. Что-то ведь задел? Что же делать?
Лицо девушки тем временем стало серо-гранитной отвесной скалой.
Хлыстов забормотал, заикаясь:
– П-п-простите. Г-г-глупо. Я в-в-вовсе не п-п-поэт. Недоста-та-та-чно умён.
Но оправдания не возымели успеха. Григорий даже отшатнулся от Марианны. Уж очень жёстко налились знакомой яростью, белея, её шафраново-жёлтые рысьи глаза, сузились до предела чёрные колодцы зрачков.
– Недостаточно умён? Да глуп, попросту говоря. Чего ты, юноша, грязными копытами лезешь в чужую постель. Да ещё со своим измерительным прибором. Он, видите ли, оценил своим барометром, как уж «она его ждала»!
– Потише, потише, дочка. Не смущай парня. Что-то ты последнее время на всех набрасываешься. Опять за старое? Ещё не рассосалось? – Степан Борисович внимательно, с тревогой во взгляде поглядел на дочь.
Григорий подсознательно отметил: «И он туда же, что и мать. С чего бы это? О чём беспокоятся?»
Эти слова отца, сказанные с непонятным Хлыстову подтекстом, сильно напрягли Марианну. Лицо её, особенно губы, стиснулось, напоминая ужатую до предела пружину.
А Степан Борисович тем временем, расплывшись в улыбке, переключил своё внимание на Григория. Он неожиданно обратился к Григорию по-отечески ласково-целительным тоном:
– Ладно. Не паникуй, юноша. Просто из тебя проглядывает типичный русский человек. Всё ему надо с размахом одним ахом. Две строки, и вот тебе весь главный человеческий смысл. Но думаю, что не типичный, а настоящий русский человек должен быть совсем другим. Быть русским – значит полюбить так, как никто на свете: и сердцем, и душой, и телом. Чтобы и мощно, и нежно. Тоньше надо быть в стихах. Мягше. Чутше.
– Мягче, чутче, папа! Стыдно! Что за слово такое «чутше»? – набросилась Марианна с раздражением уже и на отца. Но отец в ответ лишь бросил взгляд добродушный, но с какой-то едва заметной трещинкой глубоко потаённой боли. И сказал смущённо:
– Прости, дочка. Я не литератор, я – художник. Для меня «чутше» звучит как-то душевнее. «Чутче» влетает в сердце, как пуля, – будь чутче! Какое-то казённое, лицемерно-декларативное звучание. «Будьте чутче друг к другу, товарищи!» А «чутше», как кисть колонковая, мазнёт нежно, душевно. Глядишь, силы неведомые раскроются цветами, заиграют красками где-то глубоко в тайных схронах.
– Да вы, Степан Борисович, поэт! – удивился Григорий.
– А что касается ума, – продолжил хозяин, не реагируя на бесхитростный комплимент, – то ум-разум не обязан страдать безошибочным анализом, не счётная машина. Он вообще может состоять из одних ошибок. И заниматься тем, чтобы их осмыслить. Ладно, Григорий, извинился, и хорошо. Простим ему ошибку, доча?
Марианна, слушая отца, поостыла. Гранитно-серая отвесная скала обернулась дымчато-белой глыбой льда, которая стала ноздревато таять прямо на глазах. Взгляд девушки мало-помалу наливался янтарно-шафранным цветом, изнутри которого проблеснул неброско солнечный луч.
– Хорошо. Так и быть, прощаю. Спасибо папе. Надеюсь, что вы, Григорий, всё-таки взрослеющий юноша, а не прыщавый юнец. Тоже мне, поэт двух недалёких строчек!
Полоса отчуждения хоть и тает на глазах, но вот это подчёркнутое «вы» после дружеского «ты»?
«Как же быть?» – всё тот же тревожный вопрос, как чёрная птица в оконный проём, отчаянно бьётся тугими крыльями Григорию в грудь.
– Да что ты всё «чутше» да «чутше», Степан? Марианна туда же! И при чём здесь русский-нерусский? Что за «нормальный» русский? Да ещё «как никто на свете»? Будь осторожней со словами! Особенно со словом «любовь».
На гладком лице Ядвиги Юзефовны обнаружились морщинки, которые напряглись и затрепетали. Оказалось, что она тоже затронута разгоревшейся дискуссией. Судя по нагромождению интонаций, высокородная «княгиня», к общему удивлению, вскинулась так же горячо и болезненно, совсем как её дочка Марианна.
Однако пани Ядвига быстро осадила себя. Поняла неуместность выплесков интимных эмоций при чужом. Ненароком вспыхнувший на лице румянец резво сменился на хладнокровную бледность. Вознеся горе тёмные очи, взметнув высокие арки бровей над ними, она начала изрекать фразы профессиональным тоном преподавателя-филолога. Но не того, истёршего до дыр все высокие слова, включая такое общеупотребимое слово, как «любовь», а другого, который непременно умеет ценить поэзию.
– Любовь – это птица. Влетает в грудь, большая, ширококрылая. Если ей в груди недостаточно пространства, она там как в темнице. – И она с сокрушительной выразительностью посмотрела в сторону Степана Борисовича. Затем продолжила уже совсем по-другому – страстно, отчаянно, как говорят о наболевшем: – Мучается она там со стиснутыми крыльями. Жаждешь любви – сделай же так, чтобы в груди и простор появился, и даль образовалась. Так, чтобы птица та порхала, парила свободно, куда захочет!
«Во дают, – подумал Хлыстов. – Да они тут все – поэты!»
И, как бы в подтверждение его мысли, разговор о любви также неожиданно жарко, с сердцем, поддержала Марианна. Бледное лицо её, напротив, порозовело, взгляд приобрёл тёмно-гранатовый, глубинно-трепетный оттенок.
– Парить? Куда захочет? А если это – судьба? Может одарить, может ударить. Высоко поднять и окрылить. Потом бросить больно вниз, крылья обломав. А если это такая нежность, от которой навек растаешь? Растаешь, на свою беду, навсегда?
Где же та скала, где та же стылая глыба? Растаять? Навсегда? А дальше Марианна и вовсе уже утратила всякую аристократическую сдержанность. Стала бросать слова так гневно, словно в лицо той самой коварной судьбе. Да ещё так отчаянно, будто все окружающие, вместе взятые, были виноваты перед ней:
– Да что вы все понимаете в любви! Это вам не тазик с тёплой водичкой, ножки любимые омыть! Это река ледяная, бешеная, горная. Сшибает с ног, шарахает головой о камень, выносит мозги, ломает хребет! С каждым может случиться. И для него это тогда не анекдот, не поэзия, а его историческая, личная драма!
Странно, воинственно высказавшись, она опять невероятно стремительно изменилась. Весело заулыбалась, подбежала к отцу, наклонилась, ласково покрутила его длинный ус, что-то тихо шепнула на ухо, нежно поцеловала в мясистую щёку. Обернулась к матери и Хлыстову, с шутливым торжеством заявила:
– Так вот, слушайте, я всё поняла. Ты, дорогой мой папочка, чудесный! Отныне вместо «мягче» буду говорить «мягше», вместо «чутче» – «чутше»! Пусть, дорогая мамочка, тебе будет стыдно, пусть на кафедре русского языка будут смотреть косо, впредь, клянусь, буду только так произносить!
Говорила с вызовом, будто кто-то ей противоречил. Твёрдым, жёстко-выверенным голосом. Казалось, разрубила внутри себя какие-то ненавистные смирительные путы и, преодолев каменные пороги, вырвалась из русла бурно-неистовой реки на спасительный простор.
– Ну ты, дочка, перехватила! Через край! Чересчур! Вовсе не нужна нам такая категоричность.
Отец даже вскочил с дивана, непроизвольно опустив руку с трубкой. Из трубки обронился уголёк, посыпался табак. Возникло всеобщее замешательство.
Только Хлыстов, слушая домочадцев, глядел на них в обожании. Окончательно воспрянув духом, он поймал безбашенную волну Марианны и стал возглашать, страстно обращаясь ко всем троим домочадцам:
– Такие разговоры! Такие эмоции! Никогда не бывал в таких продвинутых семьях. Это же высочайший уровень! Поэзия! Философия! У меня ничего подобного не бывало. Так, порой о чём-то как бы высоком трепались с приятелями под бокал сухого вина… Но встретиться с таким высоким содружеством? Попасть в такое возвышенное обиталище? Разве только в мечтах!
– Но-но! Поосторожнее с «обиталищем». Вы откуда-то не оттуда извлекли такое старинное слово, молодой человек. Означает не жилище, не семейный очаг, а вовсе загробный мир. Правильно Яся сказала. Надо быть повнимательней со словами, – миролюбиво пожурил Степан Борисович.
Он уже снова настроился на спокойную волну. Вновь набил и запалил свою капитанскую трубочку. Но всё же, кажется, в душе откликнулся на искренне-взволнованную речь Григория. Пуская клубы дыма, подошёл к книжному шкафу, открыл старинные створки, стал касаться переплётов книг. Проделывал это трепетно и легко, как пианист-виртуоз, пробегающий кончиками пальцев по клавишам. И вот пальцы его замерли. Он торжественно извлёк одну за другой две невзрачные на вид серенькие книжицы с картонными обложками.
– Пастернак! Вот! Я, кажется, обещал допустить вас к своему Пастернаку.
Имя поэта хозяин произнёс с уважением, придыханием. Затем, чуть помедлив, взглянув любовно на книги, бережно, как двух спелёнутых младенцев, передал их Хлыстову в руки.
– Большая ценность!..
Григорий со своей стороны принял книжечки аккуратно и цепко, как бегун эстафетную палочку.
– Ну надо же! Я-то думал, что у Пастернака тома, тома… Учитывая, сколько о нём написано.
– Конечно, если собрать все его произведения, переводы, действительно – тома, тома…
– Уж очень критики его ругают. Особенно за «доктора», – пробормотал Григорий, бережно ощупывая, как слепой родные лица, тощие на вид, но бесценные по содержанию фолианты. Продолжил задумчиво: – А я всегда на стороне тех, кого ругают. Мне ведь тоже изрядно достаётся. Попадает от учителей, родителей, иных настырных наставников. Впрочем, это не главное. Главное здесь, в этих сирых томиках.
Войдя в резонанс с прочувствованными речами юноши, Степан Борисович ещё больше растрогался. Он заговорил выразительно-протяжно, с интонацией, идущей из глубины сердца, с проникновенностью собирателя и хранителя книжных сокровищ:
– Да уж. Антикварные вещи. «Сестра моя жизнь» – редчайшая книга 22-го года. «Темы и вариации» – бесценная вещь, 23-го года издания. Ну что ж, раз вы – начинающий поэт, раз уж они попали к вам в руки, можете почитать. Но только здесь. Не выходя из дома.
Григорий внимательно слушал почитателя книг, кивая головой в такт его словам. Имея свое происхождение из довольно скудных по доходам слоёв общества, он никогда не видел такого частного скопления книг. Книги во всех тех домах, где он бывал, практически отсутствовали. А если наличествовали, как у него дома, то в сиротских количествах и неизменно только профессионального содержания. Потому, бережно держа старинные издания в руках, он восхищённо прохаживался вместе с хозяином вдоль громоздкого, во всю стену, шкафа с застеклёнными дверцами. Такое обилие книг Хлыстов встречал только в публичных библиотеках. Он очень внимательно разглядывал книжные полки. В какую-то минуту, подойдя вплотную, коснулся рукой резной рамы, ласково погладил ладонью потемневшую от возраста, чуть потрескавшуюся лаковую поверхность дерева. Рисунок дуба заворожил его своей простотой и одновременно изяществом линий.
– Вижу, у вас много интересных или, как говаривал один мой друг, «вкусных» книг. Извините за любопытство, откуда берёте такие ценности? В простом книжном не купишь. Уж я это точно знаю, множество полок прошманал. Интересного видел много. Только всего не купишь, денег всегда в обрез. Да и таких реликвий никогда не встречал. Стоят, небось, очень дорого.
Хозяин окончательно растаял от неожиданного, столь глубокого, явно привечаемого им, внимания к своим книжным сокровищам. Он сердечно встрепенулся навстречу любознательному юнцу, словно к новому сотоварищу в своём круге приближённых друзей.
– Бываю по делам в Киеве. Там поболе магазинов. Есть букинистические, есть антикварные. Поэзию, прозу, всякую, в общем, литературу на русском беру себе. Жене покупаю издания на разных языках, пусть упражняется. Что скрывать, я – романтик. Люблю писать пейзажи, люблю читать поэзию. Эти два вида искусства как-то удачно дополняют мне друг друга…
Ядвига Юзефовна в это время ходит по комнате мягкими упругими шагами, как дикая кошка по клетке. Она исследует Хлыстова молниеносными вспышками взглядов. Что ей нужно от школьника? Так уж сильно разгорячилась разговорами о столь ценном предмете, о любви? Да и вообще, с чего это они так забурлили, взорвались, эти женщины, отчего так вспыхнули? Как будто воспаление, гнойник вскрылся, потекли из него боль, всё нагноённое?
Что же чувствует, воспринимает Григорий? Живёт ли в пространстве поэзии, впиваясь взглядом в волшебные строки бесценных фолиантов? Или делает только вид, что живёт там, а сам краем глаза приглядывает за женщинами, за их, похоже, заговором, плетущимся вокруг него? Странным образом, но с влюблённым ценителем поэзии сейчас происходит и то, и другое.
Марианна в свою очередь делает вид, что всё произошедшее в одночасье стало ей безразличным. Может, истощилась после всех эмоциональных срывов-взрывов. Хотя… Рысьи глаза её исподволь разгораются охотничьим азартом, как у начинающего партию опытного картёжника.
– Ядзя, дай хлопчику бумаги, ручку, может, захочет что-то записать, – забеспокоился Степан Борисович, глядя, как Хлыстов жадно листает, а точнее, как ему показалось, треплет туда-сюда страницы уникальных фолиантов.
Ядвига Юзефовна вмиг поднесла тетрадку и ручку. Подала бережно, любовно, словно чашку с обжигающим чаем и блюдце с пирожным. При этом обдала Григория ласково-завораживающей волной заботы. Как же превосходно развеиваются ею эмоциональные бури!
– Пиши, Гришенька, пиши.
Григорий набросился судорожно переписывать понравившиеся стихи. Мало-помалу с головой погрузился в атмосферу любовной лирики, любви к морю, кусту, нежности к цветку, к женщине… Он старательно переносит в тетрадку ошеломляюще прекрасные строки. Целиком выпадает из оглушающего суетой и шумом окружающего мира в зачарованный, окутанный тишиной мир поэзии. Не замечает бега времени. Не чувствует и шевеления пространств.
А тем временем в гостиной, за спиной волшебного чтения, вновь оживилась дискуссия о высоких чувствах в целом и о Пастернаке в частности. Чувствуется, что у каждого всё ещё не остыл в груди вулкан, в котором подспудно ворчит, булькает магма, готовая в любой момент взорваться, выплеснуться лавой наружу. Может, и действительно сейчас в стране такая атмосфера: пока разрешили говорить о любви, говорят не наговорятся о главном?..
Первой начала свою партию Марианна, молчавшая некоторое время. Глядя на Григория, сгорбившегося над столом в лихорадочной переписке, она сдержанно, но всё же с плохо скрываемой ревнивой заинтересованностью заговорила:
– Пастернак живой, красивый. Много влюблённости, нежностей, ласки. Общается с природой, как с любовницей, с городом, как с любимым другом. Весь трепещет эротическим желанием. Влечёт куда-то в глубокое… Мне это нравится! А ещё музыкальность… Кажется, бессмысленный набор образов. Но из них рождается такая мелодия, согласная вибрация звуков, что трогает до слёз!
Здесь в голосе девушки зазвучала высоко, до звенящей надорванности, струна скрипичного альта:
– Зачем только Господь наградил наш женский пол такой чувствительностью? Нежданная нежность – слёзы! Одиночество, брошенность – слёзы! Только мы прячем их. Никто не увидит, не узнает, как в сердце слёзы становятся в конце концов кипятком!
Струна альта, пронзительно вскрикнув, оборвалась.
– Ненавижу слёзы и пресловутую женскую судьбу!
Марианна тихо выругалась сквозь зубы. Да с таким отчаянным видом, словно всё человеческое рухнуло и остались одни негодяи.
Папенька вздрогнул кустистой бородой. Недоуменно расширил глаза:
– Ты что, дочка, откуда в тебе такие чувства? Ты только вступаешь в жизнь. Молодая, красивая, умная. Не правда ли, Григорий?
Григорий уже оторвал взгляд от «Сестры моей жизни», услышав столь резко-непривлекательные звуки из чарующих аристократической сдержанностью тонких уст. Он опустил ручку, промычал в ответ что-то невразумительное.
Долго молчавшая Ядвига Юзефовна ревниво возразила Марианне:
– Ох уж мне эта чувственность. Её с избытком у Пастернака. В каждой строке – искуситель. От таких подальше быть бы надо. Но ты, Марианна, меня удивляешь. Девочка неразумная, ещё на школьников заглядываешься. Откуда такие страсти? Как нам быть с мужчинами? Чуять западню должна женщина! Внимание, галантность, ласка, нежность… Всё это – ловушка! Так и гляди, попадёшь в неё, как я в своё время. Ловушки надо самой строить. И что этот Пастернак? Мне лично больше по душе Брюсов. Мастер! Надо же: «О, закрой свои бледные ноги». Вот это стих! Одна строка, а я всегда вздрагиваю, как будто меня касается.
И погладила рукой в драгоценных перстнях вечернее платье, изящно облегающее бедро, совсем ещё не утратившее влекущей женственности. При этом бросила быстрый искушённый взгляд в сторону юноши, заметил ли? Потом засмеялась задорно, давая всем понять, что удачно пошутила.
Степан Борисович ввалился в женский разговор, как матрос в Зимний дворец. Он говорит весомо, словно вбивает гвозди в доску тяжёлым молотком:
– Бросьте. Пастернак – настоящий мужик. Соблазнитель… искуситель… Слёзы… ловушки… Это всё ваши женские штучки! Завоеватель, вот он кто. Это вот ваша женская поэзия – одни рыдания. То от восторга, то от горя. К примеру, Ахматова: «Беспомощно грудь холодела… я на правую руку надела перчатку с левой руки…» Её только «шепот осени попросил умереть», она тут же – «умру, умру…». У Пастернака здоровый мужской эрос. Всем бы такой.
Ядвига Юзефовна засмеялась:
– Так и надо. Женские штучки положить на ваши закорючки. Женщина поплачет, порыдает и к рукам прибирает. Я вот прибрала… Одного такого воина-завоевателя.
Она ласково погладила хозяина по лохматой голове, потом для убедительности легонько пошлёпала супруга ладонью по лицу.
– Неизвестно ещё, кто кого прибрал, а кто кого захватил, – угрюмо проворчал в ответ Степан Борисович.
Неожиданно Марианна жёстко прервала затейливый разговор. Указала своим окольцованным перстом на Хлыстова, ожесточённо мечущегося по бумаге пером:
– Бросьте, пожалуйста, отвлекать юношу. Придёт время, придётся ему разбираться, кто он – искуситель, захватчик, бог, царь. Или раб покорный очарования, ласки. Он ещё маленький.
Говоря, рысьими лёгкими прыжками подлетела вплотную к столу, придвинула соседний стул поближе к Григорию. Села вплотную с ним, касаясь плечом и тем самым очарованием. Вытянула шею, якобы заглядывая в тетрадь, как бы наблюдая, чего он там пишет.
Горячо, очень горячо! Нет, он не подаст виду! Он погружён, у него Пастернак… Но токи – они же такие живые! Неужели всего лишь электрика, магниты? Нет, колдовские! Вошло, отозвалось, закипело. Тайные смыслы заметались, понеслись от сердца к сердцу. Всего лишь мимолетное касание… Один глоток таинственного нектара. Пьянящая волна растворяет одно плечо в другом. Образовалось, зациркулировало единое пространство чувств, возник общий порт желаний. Вот уже волны нежности и ласки вскипают, мечутся от Григория к Марианне и обратно. Вот в тот порт прибывают суда, нагруженные под завязку страхом, страстью, болью, призраками, фантазиями, мечтами, красотой, робостью, стыдом, отчаянной смелостью и многими другими грузами, посылаемыми острыми потребностями высоких чувств. Григорий тает. В одну камеру его сердца вливается сладкозвучный Пастернак, в другую – впадает нереальное тепло Марианны.
Но… Мгновение, и – благостная нереальность распорота, как кинжалом, отрезвляющим, как зуботычина, окликом хозяйки. И снова она! Что за манера грубо вторгаться в самые интимные моменты сближения:
– Марианна! Не мешай хлопчику делать дело. Видишь, он торопится, исписал полтетрадки.
Корабли желаний идут ко дну. Рассеивается колдовской туман. Стихает музыка. Ещё немного попереписывав стихи, Хлыстов почувствовал себя здесь лишним. Живой разговор закончился. В комнате ощутимо навис, запульсировал тяжёлый дух нетерпимости, взаимных претензий, болезненно лелеемых обид. Наивный неопытный юнец определённо попал в эпицентр давно тлеющего, то разрастающегося, то угасающего семейного раздрая на почве самых непостижимых ценностей – таинств любви. Раздор, заботливо скрываемый от посторонних. Григорий чует: ещё немного, и он поневоле может стать последней каплей терпения, едва удерживающей семью Хыжак от скандала.
«Пора откланяться», – решил он, укоряя себя за то, что так много внимания и времени отнял у этого странного семейства. «Княгиня» – олицетворение устоев, мужичище с бородищей – явный бунтарь, дочка – мешанина мученическая того и другого. А он-то здесь кто? Случайный прохожий? Жалкий школяр? Зачем позвали? Борща отведать? Русским заниматься? Читать Пастернака? Или дурачок – игрушка такая семейная?
А может, нужен им именно вот такой, наивный, восторженный, глупый? Жаль только, что не родовитый? Вместо шаткого треугольника совместными усилиями стараются выстроить более устойчивую фигуру из четырёх углов, где он – четвёртый? Странно, очень странно! Почему-то стало жгуче стыдно.
Так или иначе, только Марианна – явный центр семейного треугольника – прочно вошла в него. Ухватив рукой, впившись плечом. Невероятное страстно-чувственное её тепло намертво приковало Хлыстова. Сейчас, после грубого отъёма от нежно-жаркого плеча, заглатывающего, поражающего волшебным огнищем желания, в его плече в одночасье возникла студёная сиротливость. Дрожь и лихорадка явились вслед, как после зимней проруби, когда ты облачаешься на беспощадном ветру. Ну разве можно так грубо отрешать от такого чуткого тепла, от таких бархатистых токов, да ещё под аккомпанемент пастернаковской музыки?
Но всё же где-то там, на интуитивном уровне, влетела, раскосматила мучительные и благостно строящиеся переживания некая странность. Зацепилась в памяти театральность, чуть излишняя резвость шагов Марианны к нему, да и весь этот внезапный, показавшийся демонстративным вызов слишком близкого касания плечом. Но вот нежность… Тепло… Их-то не подделаешь!
Всё круче наваливается избыточность впечатлений. Воспоминания легко крушат охранительные баррикады, выставляемые здравым смыслом. Едва передвигая ноги, Хлыстов тащится к автобусной остановке, не обращая внимания на хлёсткий ноябрьский ветер, швыряющий ему в лицо мёрзлую смесь дождевой капели и мокрого снега. Всё живое в нём истощено подчистую. Дрожь и лихорадка – вот всё, что у него осталось!
Позже, когда он развалился, подрёмывая, на заднем тёплом, как бабушкин пуховой платок, сиденье автобуса ЛАЗ, неугомонная память в полусне окончательно освободилась от шевеления остатков рассудочного надзора. Она вбрасывает ему какие-то странные видения. Марианна… Ядвига… Женские маневры, эмоции, страсти… Жаркие приближения, леденящие отдаления. Жгучие стихии: солнце пустыни, арктический лед. В ауре дрёмы, в лихорадке эти стихии обретают гротескные формы: то жадно-вампировым поцелуем в шею впиваются алые, влажные губы, то плечо въезжает в плечо, сплавляясь с ним воедино, как у сиамских близнецов… Или того хуже: два женских облика начинают кружиться вокруг него, раскрывая рты в маскарадно-беззвучном хохоте. Властный трезвый прищур пани Ядвиги. Преувеличенная порывистость Марианны. Всплывает строка Пастернака: «Грудь под поцелуи, как под рукомойник…» А что, если в этом вся их женская власть, на которую так прозрачно намекала Ядвига? Жаркая, щедрая и в то же время хладнокровно-расчётливая?