Черное Солнце Севера. История Пскова

Размер шрифта:   13
Черное Солнце Севера. История Пскова

Глава 1: Утро над Днепром

Холодный, липкий туман, словно влажный саван, наброшенный утопленницей-русалкой, цеплялся за голые ветви прибрежных ив. Он не просто скрывал мир, он его пожирал, оставляя лишь смутные очертания и запахи. Пахло сырой, жирной землей, которая никогда не просыхала, едким духом вчерашних очагов, речной гнилью и неотвратимой промозглостью, проникающей под одежду, в самые кости. Деревня спала тревожным сном, придавленная тяжелым одеялом предутреннего безмолвия. Люди во сне ворочались, отгоняя дурные видения. Лишь в одном месте, в черном брюхе старой кузницы, эту тишину рвали на части размеренные, нутряные, сотрясающие землю удары.

Внутри, в адовом полумраке, освещаемый лишь рваными, яростными вспышками из сердца горна, стоял Всеволод. Он был наг до пояса. Его тело, молодое и мощное, казалось высеченным из камня. Пот, смешиваясь с вездесущей сажей, стекал по живой карте мышц на его широкой спине, блестящей темной глазурью в отсветах огня. Напряженные предплечья, огрубевшие от постоянной работы, вздувались венами-канатами при каждом замахе. Он был младшим сыном старосты. В этом мире, где право рождалось из лона матери, это означало – он был никем. Пустотой. Весь отцовский двор, вся власть, какой бы жалкой она ни была, весь род – все достанется старшему, Доброгнезу. Ему же не останется ничего, кроме этих рук, этой спины и того слепого, дикого огня, что горел внутри жарче, чем угли в горне.

Он поднял молот – продолжение своей руки. Замах. Удар обрушился на кусок железа, раскаленного до слепящей белизны. Металл податливо, с утробным вздохом сплющился, издав жалобный, почти человеческий визг и осыпав земляной пол снопом оранжевых, кусачих искр, которые шипели, умирая на его мокрой коже. Еще удар. И еще. Это не была работа. Это была его молитва богам, которых он не знал, его разговор с миром, который он ненавидел. Каждый оглушающий удар молота был ударом по лицу трусливого односельчанина. Каждый вздох мехов – плевком в сторону жирующего князя. Каждая искра – мыслью о хазарской стреле.

Он не ковал лемех, чтобы терзать им землю, или серп, чтобы унижаться перед колосьями. Нет. В его руках, под его молотом рождался зверь из стали. Короткий, безжалостно широкий клинок, похожий одновременно и на меч, и на топор – скрамасакс, созданный не для щегольства на поясе, а для грязной, кровавой работы в тесной лесной свалке. Он уже чувствовал его вес в руке, его смертоносный баланс. Таким можно подцепить вражеский щит и с хрустом вывернуть сустав. Таким можно с одного удара разрубить кожаный доспех и услышать тот мокрый, глухой чавкающий звук, с которым сталь входит в живую плоть. Он видел, как этот клинок раскалывает череп, забрызгивая лицо горячей кровью и мозгами. Он ковал не железо. Он ковал смерть.

Тяжело скрипнула дверь, впустив внутрь клочья серого тумана и запах страха. Вошел его отец, Ратибор. Лицо старосты было полем битвы, где морщины, как шрамы, боролись с отчаянием. Его глаза, выцветшие и уставшие, несли на себе тяжесть всех зим, всех голодных весен, всех смертей, что он видел.

– Опять железо мучаешь, сын? – голос был хриплым, надтреснутым, как старый горшок. – Скоро землю пахать, скотину кормить. А ты все игрушки себе куешь, словно смерти ищешь.

Всеволод не обернулся, не удостоил его взглядом. Он сжал раскаленный клинок щипцами и погрузил его в дубовую бочку с водой. Кузницу оглушило яростное, злобное шипение. Клубы густого пара взметнулись к закопченному потолку, неся с собой запах горячей стали и горелой окалины. Это был запах его души.

– Эти «игрушки» однажды спасут чью-то шкуру, отец, – ответил он, не поворачиваясь. Его голос был низок и ровен, но в нем звучал тот же холодный металл, что он держал в руках. – Плуг от хазарского аркана не укроет и глотку от разбойничьего ножа не заслонит.

Ратибор тяжело, со свистом вздохнул. В груди старика заворочался холодный ком. Он видел слепую, звериную силу своего младшего, видел ум, острый и опасный, как осколок стекла, в его глазах. Но эта одержимость насилием, эта тихая, сосредоточенная ярость его пугала до дрожи в поджилках. Старший сын, Доброгнез, был его продолжением, его надеждой. Крепкий, хозяйственный, рассудительный. Он был землей. Плодородной, понятной. А этот… Этот был словно дикий огонь, который вырвался из-под контроля. Зверь, которого он сам породил, но которого совершенно не знал, как приручить. Он смотрел на могучую спину сына, на игру мускулов под кожей, на тот жар, что исходил от него, и с ужасом понимал, что этот зверь однажды либо спасет их всех, либо сожжет дотла вместе с врагами.

Глава 2: Духи и Жертвы

Жизнь в деревне была грязной, короткой и целиком зависела от тех, кого никто не видел, но чье присутствие ощущалось кожей. Здесь не рассуждали о богах – с ними жили. Жили в постоянном, унизительном страхе и раболепном почитании. Мир был пронизан невидимыми нитями силы, и дернуть не за ту нить означало обречь себя на муки. Это было не абстрактной верой, а brutal-ным знанием, выученным на сломанных костях и опухших от голода животах предков.

Каждая баба, прежде чем отдать остатки кислого молока свиньям, выплескивала густую струю на землю у порога, шепча хриплые, заискивающие слова домовому. Пусть не шалит, пусть не душит по ночам, пусть не путает пряжу и не сглаживает скотину. Каждый охотник, углубляясь в сырую, мрачную пасть леса, оставлял на замшелом пне краюху хлеба и каплю липкого меда для Лешего. Задобрить Хозяина, чтобы не водил кругами, не насылал хворь, не подводил под лапы медведя-шатуна. Водяному в омут бросали черного петуха, чтобы не требовал человеческой жертвы, чтобы не затягивал под коряги купающихся девок, оставляя на берегу лишь их одежду. Духи были так же реальны, как гной в ране и ледяной ужас зимней ночи. Их неуважение каралось беспощадно: у скотины текли кровавые поносы, младенцы умирали в колыбелях с синими лицами, а мужчин по ночам посещали липкие, изматывающие кошмары, после которых они просыпались в холодном поту, сжимая в руке бесполезный нож.

Сегодняшний день требовал особой жертвы. У гигантского, раскидистого дуба на окраине деревни, чьи корни, словно змеи, уходили глубоко в землю, впитывая соки и тайны мира, собрался почти весь люд. В центре, у подножия идола Перуна, грубо вырезанного из дерева, с торчащими в разные стороны молниями-сучьями, стояли волхвы. Главный из них, старик по имени Мрак, был страшен. Кожа, дубленая ветрами и временем, обтягивала его череп. Из-под кустистых седых бровей смотрели глаза, похожие на два выцветших осколка зимнего неба. Казалось, они видели не лица людей, а их гниющие внутренности, их мелкие страхи и грязные тайны. Он проводил обряд. Горький, удушливый дым от тлеющего в плошке можжевельника и белены поднимался к черным, могучим ветвям, унося с собой бормотание, похожее не на мольбу, а на сделку. Рядом с ним молодой помощник держал брыкающегося козла с черной, как смоль, шерстью. Животное чуяло свою судьбу и отчаянно блеяло.

Всеволод шел мимо, направляясь к реке, чтобы смыть с себя кузнечную грязь. Его мало интересовали эти ритуальные пляски. Он сам был своим богом, а его верой был тяжелый молот. Он не искал ничьего внимания, но его молчаливая, сгущенная сила была как магнит. Мрак поднял голову, словно почуяв запах озона перед грозой, и его пустые глаза впились в юношу. Губы волхва, тонкие и бескровные, скривились в улыбке, от которой по спинам мужиков пробежали мурашки. Это не была улыбка живого человека.

– Пламя! – прохрипел он, и его голос, сухой, как шелест змеиной кожи, заставил всех обернуться. Он указывал на Всеволода костлявым пальцем. – Я вижу вокруг тебя огонь, сын Ратибора! Не тот теплый огонь, что в очаге, не тот покорный, что в горне! Я вижу дикий, голодный огонь, что пожирает частоколы, обращает дома в пепел и слизывает с лиц кричащих людей плоть, оставляя лишь обугленные кости!

По толпе пронесся нервный смешок. Кто-то из молодых парней, чья храбрость рождалась из глупости, громко сказал:

– Слыхали, мужики? Наш кузнец-молчун скоро Царьград спалит! Дайте ему медовухи, может, он еще чего расскажет!

Хохот был жидким, неуверенным. Всеволод даже не повернул головы, лишь желваки заходили на его щеках, а кулаки сжались так, что ногти впились в ладони. Но Мрак не унимался. Его взгляд сверлил Всеволода, проникая под кожу.

– Смейтесь, овцы. Вы всегда смеетесь, когда волк ходит вокруг овчарни. Вы блеет и толкаетесь задами, пока его клыки не вцепятся в первую глотку. Но вы не видите. Этот – сам станет волком. Не одним из стаи. Он станет вожаком. Черным вожаком, что выгрызет себе кровавый путь сквозь эту гниющую тьму, и на его пути будут лежать не только враги, но и те, кто встанет не с той стороны!

В этот момент помощник волхва занес ритуальный нож. Лезвие сверкнуло на солнце, и он одним ловким, отработанным движением полоснул козла по горлу. Горячая, густая кровь хлынула на землю, на корни дуба. Животное захрипело, задёргалось, и его глаза остекленели от ужаса и боли. Кровь впитывалась в землю, умилостивляя древних богов, и ее парной, железный запах ударил в ноздри.

Всеволод ускорил шаг, отвернувшись от этого зрелища. Ему были чужды эти туманные, кровавые пророчества. Сила – вот единственная истина. Сила в натренированных руках, в остро заточенной стали, в холодной решимости убивать. А слова… слова старика – это лишь ветер, пахнущий кровью и страхом. Но где-то глубоко внутри, в той части души, о которой он не подозревал, зерно было брошено. Зерно судьбы. И кровь жертвенного козла была первой влагой, что его полила.

Глава 3: Тени с Юга

Раз в месяц, а то и реже, если боги гневались и насылали на дороги дожди или разбойников, в деревню забредал караван. Это было событие, прерывающее тягучую, однообразную вонь повседневности. Это был глоток иного, большого мира, который существовал где-то там, за лесами и реками. Купцы привозили не просто соль, железные котлы и дешевые стеклянные бусы, на которые падали жадные женские взгляды. Они привозили новости. И новости эти чаще всего были такими, что кровь застывала в жилах и стылый ужас поселялся в сердцах на долгие недели.

Сегодня в деревню не зашел, а ввалился, вполз на последнем издыхании караван купца Сбыслава. Вернее, его жалкие, окровавленные остатки. Всего три телеги из десяти, ведомые изможденными волами. Сами люди выглядели еще хуже. Лица их были серыми от потери крови и пережитого ужаса, одежда изорвана в клочья, наспех перевязанные раны гноились под грязными тряпками. Половина товара была разграблена, другая – залита кровью. Их встретили молча, помогая распрячь скотину и обработать раны. Вопросы задавать было бессмысленно. И так все было понятно. Юг.

Вечером, когда спала дневная суета и из каждой избы потянуло запахом скудного ужина, у главного костра на площади собрались мужики. Сбыславу, полному, краснощекому купчине, от которого всегда пахло дорогими мазями и сытой жизнью, сейчас превратившемуся в седого, трясущегося старика, поднесли рог с крепкой, горькой медовухой. Он осушил его залпом, даже не поморщившись, и начал рассказывать. Его голос был сломлен.

Всеволод сидел чуть поодаль, в тени от навеса, но так, чтобы видеть лицо рассказчика и ловить каждое слово. Он не пил. Ему нужен был ясный ум.

– Хазары… – Сбыслав харкнул кровавой слюной прямо в огонь. Пламя зашипело, словно плюнули на раскаленное железо. – Они не воины. Не волки. Они… они саранча. Чума, ползущая из степи. Они не появляются. Они просто возникают из ниоткуда. Горизонт чист, и вдруг он начинает дрожать, а потом эта дрожь превращается в сотни всадников на низкорослых, жилистых конях. Они не кричат боевые кличи. Они гикают, свистят, как змеи, окружая тебя со всех сторон. Мы встали в круг, выставив телеги, но что наши полтора десятка топоров против их тучи?

Он замолчал, уставившись в огонь невидящими глазами, снова переживая тот ад.

– Стрелы… Они просто засыпали нас стрелами. Мы прикрывались щитами, шкурами, но эти их кривые луки бьют страшно. Один из моих охранников, здоровенный парень, поднял щит, а ему стрела пробила и щит, и руку, и вошла глубоко в грудь. Он просто упал, как мешок с дерьмом, и даже не вскрикнул. А потом они пошли в атаку. Я видел… я видел, как один из них на полном скаку метнул аркан. Петля захлестнула шею Милавы. Девка-служанка, совсем молоденькая, еще груди толком не выросли… Ее просто сдернуло с телеги, как куклу. Она ударилась о землю, а конь продолжал тащить… Ее отец, Прокопий, обезумел. Он с одним топором кинулся прямо на всадника. А тот даже не обернулся. Другой хазарин, рядом, просто вскинул лук и почти в упор выстрелил. Стрела вошла Прокопию прямо в горло, сбоку. Он схватился за нее, упал на колени, и из его рта хлынула кровь, он булькал и захлебывался ею… А Милава все еще кричала, пока ее тащили по ковылю…

Купец затрясся, слезы текли по его грязным щекам. Мужики в кругу мрачно молчали, сжимая в мозолистых руках рукояти ножей. Женщины, подслушивающие из темноты, тихо выли и крестились старыми знаками, отгоняя злых духов, призывая Сварога и Макошь.

– Они даже не смотрят на тебя как на человека. Как на врага. Ты для них – вещь. Скот. Товар. Когда мы перестали сопротивляться, они спешились. Подошли к Милаве… Она была вся в крови, одежда разорвана… Они просто… они взяли ее. Прямо там, в степи. Трое. Один за другим. На глазах у всех. Она уже не кричала, только скулила, как побитый щенок… Они кончили, вытерлись о ее же юбку и пошли дальше.

Он снова осушил поднесенный ему рог.

– Еще двоих парней, молодых охранников, они повалили на землю. Взяли шило и проткнули им пятки, сухожилия. Те орали так, что у меня до сих пор в ушах стоит. Продели в дыры сыромятный ремень и привязали их к седлу. Чтобы не сбежали. И повели за лошадьми. Так ведут на убой скотину, чтобы мясо было мягче. А нас, тех, кто выжил, просто раздели донага. Забрали все, что блестело, что могло пригодиться. А потом просто сели на коней и ускакали обратно в свою степь, оставив нас голыми умирать от жажды и солнца посреди мертвых тел и сломанных телег.

Рассказ окончился. Сбыслав уронил голову на грудь и затих, сотрясаясь в беззвучных рыданиях.

Всеволод сидел неподвижно. Он не чувствовал ни страха, ни жалости. Он чувствовал другое. Ледяную, отточенную, как его лучший клинок, ярость. Но это была не слепая ярость берсерка. Это была ярость кузнеца, стоящего над сложным куском металла. Его мозг, минуя эмоции, работал с холодной эффективностью. Он прокручивал сцену снова и снова, разбирая ее на части.

«Поставить телеги плотнее. Колес к колесам. Забить пространство между ними щитами. Стрелков – наверх, бить по лошадям, а не по всадникам. Пеший хазарин – пол-хазарина. Аркан? Низко пригибаться, рубить веревку топором. На прорыв идет конница? Встречать не щитами, а копьями, уперев их в землю. Целиться в грудь коню, не всаднику. Падающая лошадь сама сломает всаднику ноги. Отец девки? Глупец. Эмоции убивают. Нужно было бить с телеги, из-за укрытия. Девка? Потеряна с момента, как накинули аркан. Пытаться спасти ее – потерять еще людей. Плен? Не допускать. Последний нож – себе в сердце. Лучше умереть человеком, чем жить скотом».

Это не было жаждой крови. Это была задача. Сложное уравнение, написанное на земле кровью и страданиями, и он, стиснув зубы, решал его снова и снова, подбирая единственно верный ответ. И ответ этот всегда был один: убить. Быстрее, эффективнее, безжалостнее, чем они. Не дать им шанса. Превратить их тактику в их же могилу. Он еще не знал как, но он знал, что однажды ему представится такая возможность. И он будет готов.

Глава 4: Песни Норманнов

Если хазары были ураганом горячего, вонючего ветра с юга, приносящим смерть и рабство, то с севера по великой реке приходил ледяной, чистый холод в лице варягов. Их драккары, длинные и хищные, скользили по воде, как змеи. Загнутые к небу носы, увенчанные резными, скалящимися драконьими головами, внушали первобытный ужас. Их круглые щиты, раскрашенные в яркие цвета, висели вдоль бортов, словно чешуя мифического чудовища. Их появление всегда было лотереей: сегодня они могли пройти мимо, завтра – высадиться, чтобы поторговать, а послезавтра – вырезать всю деревню, сжечь дома и увести баб и скот. Они были силой природы, непредсказуемой и безжалостной.

Сегодня боги были милостивы. Драккар причалил к отмели, и с него сошли люди, которые несли не топоры, а тюки с товаром. Но даже в их мирных намерениях сквозила угроза. Они были другими. Высокие, широкоплечие, со светлыми, выгоревшими на солнце и ветру волосами, заплетенными в сложные косы. Их лица и руки были покрыты синей, витиеватой татуировкой – переплетениями змей, волков и непонятных, острых рун. И глаза… Их глаза были цвета зимнего неба – холодные, ясные и абсолютно безразличные. Они двигались не как крестьяне, а как стая волков – каждый знал свое место, движения были экономными, отточенными до автоматизма. Дисциплина, рожденная в кровавых битвах, сквозила в каждом жесте.

Они раскладывали на берегу свои товары: франкские мечи с двойными долами, чья сталь пела, если щелкнуть по ней ногтем; целые ожерелья из неровного, медового янтаря, хранящего в себе солнце севера; яркие византийские шелка, казавшиеся нереальными в этой грязи; фибулы из литого серебра, изображавшие диковинных зверей.

Всеволода не интересовали ни сукно, ни янтарь. Его, как кусок железа к магниту, тянуло к ним, к этим людям. Он подошел ближе, встав у кромки их импровизированного торга. Он вдыхал их запах – смесь соли, дегтя, пота и чужой стали. Он не смотрел на товары, он смотрел на воинов, на то, как сидят на них кожаные доспехи, как непринужденно лежат руки на рукоятях саксов и боевых топоров, висящих на поясах.

Один из них, молодой парень, почти ровесник Всеволода, с редкой соломенной бородой и наглым, любопытным взглядом, заметил его. Норманн по имени Бьорн увидел, что славянин смотрит не на блеск серебра, а на потертую рукоять его меча. Это был взгляд знатока. Бьорн усмехнулся, обнажив ровные белые зубы. На одном из клыков у него блеснул золотой ободок.

– Нравится? – заговорил он на ломаном, но вполне понятном славянском, который они подхватывали на долгом пути «из варяг в греки». Он вынул меч из ножен на треть. Клинок был безупречен. Темный узор дамасской стали змеился по лезвию, выдавая работу мастера. – Хорошая сталь. В далеком Миклагарде, в городе великого Конунга, за такой дают три фунта чистого серебра. За серебро можно купить трех таких баб, как та, что смотрит на тебя из-за частокола, – он кивнул в сторону Заряны, – и еще останется на выпивку на месяц.

Всеволод не ответил на скабрезную шутку, лишь кивнул, оценивая оружие профессиональным взглядом.

– Хороший баланс. Рукоять коротковата для двух рук.

Бьорн расхохотался.

– Второй рукой держат щит, парень! Или голову врага за волосы!

Они разговорились. Бьорн, подогретый вниманием и гордостью, рассказывал, не таясь. Его слова рисовали перед Всеволодом совершенно иной мир. Мир, где мужчины не гнут спину над землей, а берут свою судьбу за горло. Он рассказывал о туманных берегах Англии, где они высаживались с топорами, сжигали монастыри, полные золота и беззащитных монахов, и возвращались с добычей, которую не заработать и за сто жизней. Рассказывал о службе в личной гвардии византийского императора, о золотых палатах, о вине, которое льется рекой, и о женщинах с кожей цвета слоновой кости, которые знают такие ласки, что здешним девкам и не снились.

– …а потом он приказал вырезать всю его родню, – буднично говорил Бьорн, описывая очередной дворцовый переворот. – И мы резали. Ночью. Тихо. Женщин, стариков, детей. Император хорошо платит за верность. А кто его враг сегодня, нас не волнует. Сегодня один, завтра другой. Главное, чтобы серебро звенело.

Он посмотрел на деревню Всеволода, на серые избы, на грязных детей, на угрюмые лица мужиков. В его взгляде читалось не высокомерие, а искреннее недоумение.

– Зачем сидеть в этой грязи? – спросил он прямо, глядя Всеволоду в глаза. – Зачем ждать, пока тебя зарежут лесные разбойники, сожрут степняки или твои же собственные духи потребуют твою башку в качестве жертвы? Мир огромен! Он ждет, чтобы его взяли! Бери свой топор, садись в лодку и иди! Иди за своей славой. Завоюй себе имя, чтобы скальды слагали о тебе песни. А если на славу плевать, иди за золотом. За женщинами. Что тебе больше по нраву? В конечном счете, и то, и другое открывает все двери. Самые красивые бабы ложатся под самого сильного или самого богатого. Это закон, парень. Закон покрепче этого вашего частокола.

Слова варяга упали на пересохшую, жаждущую почву души Всеволода. «Сидеть в этой грязи». Да, именно это он и делал. Он, со своей силой, со своей яростью, со своим огнем, гнил заживо в этой серой деревне, как гниет в болоте упавший дуб. Он чувствовал себя сильным зверем, запертым в слишком тесной, вонючей клетке, пока мимо проходит целый мир, полный опасностей, богатства и настоящей жизни. В тот момент он понял, что его путь лежит не здесь. Его путь – там, за горизонтом. С топором в руке.

Глава 5: Княжий Пир

Хоромы князя Боримира не просто пахли, они смердели. Сладковатый, тошнотворный дух прокисшей медовухи, въевшейся в деревянные полы и нестиранные скатерти, смешивался с тяжелой вонью прогорклого жира, сочащегося из недоеденных кусков мяса. Но хуже всего был запах немытых, потных тел – животный, кислый смрад десятков людей, запертых в душном помещении. Дым из очага, не находя выхода, ел глаза, смешиваясь с испарениями перегара. Здесь власть не вершили, здесь в ней гнили.

Князь Боримир был выродком. Кровь великих воинов, когда-то покоривших эти земли, в его жилах превратилась в жидкую, мутную грязь. От славных предков ему достались лишь животная жадность, звериная жестокость и неутолимая похоть. Вся его энергия, весь его "княжий дух" уходил в бесконечные пьянки, азартные игры в кости и ненасытное поглощение девок, которых ему, как дань, поставляли со всей округи. Молодых, старых, охочих до власти или сломленных страхом – ему было все равно. Он брал их, как берет еду или питье – грубо, жадно и без остатка, оставляя после себя лишь пустые, униженные оболочки.

Ратибор, староста, пришел к князю с последней надеждой в сердце и тяжестью на душе. Он знал, что идет в волчье логово, но долг обязывал. Всеволод, которому отец строго-настрого велел ждать снаружи среди слуг и собак, ослушался. Он проскользнул в темные, заваленные хламом сени и припал глазом к широкой щели в грубо отесанной двери. Картина, открывшаяся ему, была омерзительнее любого кошмара.

Князь Боримир, развалившись, сидел на своем троне – массивном, неуклюжем сооружении из почерневшего дуба, украшенном уродливой резьбой. Его лицо, отекшее и багровое от выпивки, лоснилось от пота. Редкая, сальная борода была заляпана жиром и крошками. Он был похож на огромного, налившегося кровью клеща. На одном его колене, извиваясь под его тяжелой лапой, что сжимала ее ягодицу, сидела совсем юная, полуголая девка. Ее рубаха была разорвана на груди, обнажая маленькие, испуганные груди, а в глазах стоял туман страха и унижения. На другом его колене примостилась баба постарше, с опытным и циничным лицом, которая непрерывно подливала князю в огромный, окованный серебром турий рог хмельную медовуху. У ног князя, на затоптанных шкурах, валялись обглоданные кости и остатки еды, в которых уже копошились мухи. Вокруг сидели его "дружинники" – такая же пьяная, рыгающая свора отбросов, чья верность измерялась лишь количеством выпитого.

Ратибор вошел и, как положено, согнулся в низком поклоне. Пол под ногами был липким.

– Княже, – начал он, и его голос звучал чужеродно и трезво в этом смрадном бедламе. – Беда у нас великая. Разбойники вконец охамели. Не просто грабят, убивают уже. Лес наш рубят, людей твоих режут. Скоро к самой деревне подойдут. Просим твоей защиты, княже. Твоей крепкой руки, твоей дружины.

Князь с шумом выпустил воздух, и по гриднице прокатился раскат грубого хохота его собутыльников. Он лениво, словно через силу, повернул свою бычью голову. Его мутные, маленькие глазки с трудом сфокусировались на старосте.

– Разбойники-и? – протянул он, икая. – А дань… дань вы платить не забываете? Мне и моим верным псам? Нет. Дань исправно везете. Так какого хрена ты приперся сюда, старый вонючий козел, и отвлекаешь меня от дел? Это ваши проблемы. Твои и твоих смердов. Учитесь топорами махать, землепашцы. Защищайте сами свое барахло.

Он отвесил девке, что сидела на его колене, такой смачный шлепок по заднице, что та взвизгнула. Он грубо задрал ей подол, обнажая ее полностью, и провел своей заскорузлой пятерней между ее ног.

– Вот, видишь? – проревел он, глядя на Ратибора. – Каждый должен быть занят своим делом. Я – делами государственными! Великими! – он снова расхохотался. – А ты иди и разбирайся со своими волками. И скажи им спасибо, что они пока только твоих овец режут, а не моих.

Князь наклонился вперед, его лицо исказила пьяная злоба.

– А не то я и впрямь пришлю дружину. Но не разбойников твоих гонять по лесу. А шкуру с тебя живьем сдирать за то, что от дел меня отрываешь! А девок ваших и дочек мы и без разбойников заберем. Понял, старый хрыч?!

Ратибор попятился, бледный как смертник, идущий на плаху. Он ничего не ответил. Слова застряли в горле. Всеволод за дверью стиснул зубы так, что в ушах зазвенело. Он смотрел на этого жирного, потного борова, на его тупое, самодовольное лицо, и в нем не было ненависти. Ненависть – слишком сильное, слишком человеческое чувство для этого существа. В нем было лишь холодное, брезгливое отвращение, как к опарышу, копошащемуся в падали.

Он понял в тот миг одну простую вещь. Хазары – это внешний враг, буря, которая может убить. Лесные разбойники – дикие звери, которые могут разорвать. А этот человек, этот князь, был раковой опухолью. Гнилью, что разъедала их землю изнутри, превращая воинов в пьяную мразь, а людей – в бесправный скот. И прежде чем лечить раны, нанесенные извне, нужно вырезать эту гниль. Даже если придется резать по живому.

Глава 6: Железо и Пот

Ярость была как черная, ядовитая желчь, подступившая к горлу. Она требовала выхода, немедленного, кровавого. Воздух в кузнице, наполненный запахом остывающего металла, казался слишком тесным, он душил. На этот раз Всеволод не стал разжигать горн. Его огонь горел внутри, и ему нужно было не железо, а плоть. Что-то, что сопротивляется, что отвечает ударом на удар.

Он схватил тяжелый, окованный железом тренировочный щит и дубовый меч-палицу, такой тяжелый, что неподготовленный человек едва мог бы его поднять. Во дворе, на утоптанной и превращенной в грязное месиво площадке, его уже ждал Добрыня.

Старый воин был живым воплощением войны. Седой, как лунь, с одним-единственным глазом, который смотрел на мир с ледяным, хищным прищуром. Второй глазницы не было – на ее месте зиял уродливый, затянувшийся шрам, пересекающий пол-лица. Все его тело было картой битв: рубцы, вмятины от ударов, узловатые пальцы, сломанные и сросшиеся неправильно. Он служил еще отцу Боримира, тому самому, настоящему князю-воителю, и после его смерти ушел, не пожелав прислуживать его жирному, похотливому выродку. Старик был единственным, кто видел в одержимости Всеволода не юношескую блажь, а суровую необходимость. Он чуял в парне сталь.

– Пришел дурную кровь спустить? – прокряхтел Добрыня, поднимая свой старый, побитый щит. Его единственный глаз внимательно оглядел лицо Всеволода. – Вижу, князь опять тебя осчастливил своим гостеприимством. Ну давай. Выплесни это дерьмо на меня.

Им не нужны были слова. Они сошлись.

Это не был изящный поединок. Это был скрежет, грохот, рычание. Танец двух разъяренных медведей в грязи. Щит в щит, с таким треском, что казалось, лопается дерево и кости. Глухой, мокрый, отвратительный звук ударов дубовой палицы по щиту, отдающий тупой болью в предплечье, в плечо, в самые зубы.

Добрыня не давал ему ни секунды передышки. Он не фехтовал, он убивал. Медленно, методично, грязно. Он не целился в щит, он бил подло: по коленям, по голени, пытаясь сломать, покалечить. Он толкал плечом, ставил подножки, использовал каждый грязный трюк, которому научился за полвека битв.

Всеволод, ослепленный яростью, пер напролом. Каждый его удар был предназначен жирной морде князя Боримира. Он вкладывал в них всю свою ненависть, все свое унижение.

– Честь?! – прорычал Добрыня после того, как его щит с лязгом встретил удар Всеволода, и он, воспользовавшись моментом, ткнул парня краем своего щита под ребра, заставив того согнуться и захрипеть. – Забудь это слово! Вырви его из себя вместе с кишками! Разбойник не будет ждать, пока ты встанешь в красивую позу! Он пырнет тебя ржавым ножом в пах, пока ты будешь замахиваться! Он выколет тебе глаза пальцами, пока ты будешь орать о чести!

ХРЯСЬ! Удар старика пришелся по ноге Всеволода. Боль обожгла от колена до лодыжки.

– Думай, щенок, думай башкой, а не злобой! Где его слабое место? Глотка! Глаза! Подмышка, куда не достает доспех! Яйца! Схвати и вырви! Бей, чтобы убить, а не чтобы красиво выглядеть! Убивай!

Всеволод взревел и ринулся вперед. Добрыня, вместо того чтобы принять удар, отступил на полшага. Всеволод, вложивший в удар всю инерцию, провалился вперед. Старик тут же ударил его в опорную ногу. С глухим стуком кость встретилась с деревом, и нога подломилась.

Всеволод рухнул лицом в холодную, жирную грязь. Удар выбил из легких воздух. В рот и ноздри набилась земля. Он на миг потерял ориентацию, ошеломленный болью и унижением. Этого мига было достаточно.

Добрыня тут же навалился на него сверху, прижав к земле всем своим костистым, но тяжелым телом. От него пахло потом, старой кожей и смертью. Он придавил плечо Всеволода коленом, причиняя острую боль, и приставил тупой, зазубренный конец тренировочного меча прямо к его горлу, с силой вдавливая в кадык.

– Мертв, – выдохнул он прямо в лицо парню. В единственном глазу старика не было ни злости, ни торжества – лишь холодная, усталая констатация. – Лежачего не бьют только в сказках для девок. В жизни – добивают. Протыкают глотку, чтобы не хрипел. А потом, если время есть, еще и на трупе твоем отымеют твою жену, пока она теплая. Вставай.

Он слез с него. Всеволод поднялся на четвереньки, отхаркиваясь грязью и кровью – он, видимо, прикусил щеку. Он поднялся на ноги, пошатываясь. Все тело было одной сплошной, ноющей раной. Но унижение горело сильнее. Оно выжигало слепую ярость, оставляя после себя лишь холодный, тяжелый шлак чистой ненависти и решимости.

Это было именно то, что нужно. Каждый подлый удар, каждая крупица боли, каждое унизительное падение в грязь – все это было бесценно. Оно не ломало его. Оно отсекало все лишнее: гордость, юношескую спесь, веру в справедливость. Каждый синяк превращался в урок, отпечатывался в мышечной памяти, делая его быстрее, злее, безжалостнее.

Он ковал не только меч в кузнице. Прямо здесь, в этой грязи, под ударами старика, он ковал себя. И оружие это получалось куда более страшным.

Глава 7: Девичьи Сети

Он был молод. И он был силен. Эта сила была не просто юношеской бравадой, она была осязаема. Она чувствовалась в том, как он двигался, как стоял, как молчал. Мышцы, выкованные у горна и закаленные в жестоких поединках с Добрыней, перекатывались под его грубой льняной рубахой, словно живые звери под кожей. Когда он работал, нагой по пояс, его тело было воплощением мужской мощи – широкие плечи, мощная грудь, узкие бедра, руки, способные согнуть подкову и сломать хребет.

В этой деревне, где смерть ходила рядом и жизнь цеплялась за каждый шанс, где многоженство было не развратом, а необходимостью для выживания рода, такой самец был ценнее тучного быка-производителя. Он был лакомой, желанной добычей. Взгляды девок и молодых вдов липли к нему, как оводы к потной лошади. Они видели в нем не просто красивого парня. Они видели в нем сильного защитника, будущего главу семьи, мужчину, чьи дети будут здоровыми и крепкими. Их природа, их женское нутро безошибочно определяло в нем лучшего. Девки хихикали и перешептывались, когда он проходил мимо, но лишь одна была смелее и голоднее других.

Заряна, дочка мельника. Ее саму можно было сравнить с хорошо испеченным хлебом – румяная, пышная, пышущая здоровьем и силой. Черные, как смоль, брови вразлет, полные, алые губы и грудь, что с трудом умещалась в тесном сарафане. Она знала себе цену и привыкла получать то, что хочет.

Она подкараулила его у реки. Он пришел после очередной "беседы" с Добрыней, весь в грязи, саже и чужом поте. Он скинул рубаху и вошел в ледяную воду по пояс, смывая с себя грязь и усталость. Вода обжигала кожу, но приносила облегчение ноющим мышцам. И тут из прибрежных зарослей ивняка вышла она.

Заряна вошла в реку чуть ниже по течению. Ее тонкое, домотканое платье мгновенно намокло. Холодная вода заставила ее соски затвердеть и вызывающе торчать сквозь мокрую ткань, которая облепила ее тело, не скрывая, а, наоборот, подчеркивая все изгибы: высокую полную грудь, округлые бедра, темный треугольник волос внизу живота. Она сделала это намеренно, без всякого стеснения. Это была ее охота.

– Вода-то студеная, Всеволод, – ее голос был низким, грудным, с легкой хрипотцой, от которой у других мужиков подкашивались ноги. Она подошла совсем близко, так что их разделяло не больше шага. От нее пахло рекой, травами и теплым женским телом. – Не боишься мужскую силу свою застудить? Такой корень, говорят, в тепле держать надобно.

Ее взгляд был прямым, наглым, обещающим. Она протянула руку и провела кончиками пальцев по его мокрому, напряженному плечу, спускаясь ниже, к груди, к жестким завиткам волос. Ее прикосновение было нежным, но настойчивым.

– Говорят, огонь в твоей кузне греет твое тело днем. А кто согреет твою постель ночью? Пустое ложе – холодное ложе. Отец мой против не будет. Он твоего батюшку уважает, и силу твою видит. Да и мерин у нас один сдох, новый бы не помешал… – она усмехнулась, недвусмысленно давая понять, что калым не будет проблемой. – А я… я жаркая, Всеволод. У меня кровь горячая. Я тебя так согрею, что никакой горн не нужен будет. Залезу под твое одеяло, и ты забудешь и про холод, и про свои железки.

Ее предложение было прямым, как удар копья. Без обиняков. Первобытный, честный торг. Она предлагала свое тело, свое тепло, свою способность рожать детей в обмен на его силу и защиту. Любой другой парень в деревне уже бы повалил ее тут же, в мелкой прибрежной воде, задрав ей мокрый подол, и взял бы ее грубо, по-быстрому, как берут то, что само идет в руки.

Но Всеволод лишь посмотрел на нее. Его серые глаза были холодными и отстраненными, как речная галька. Он видел ее тело – великолепное, здоровое, созданное для плотских утех и материнства. Но оно не вызывало в нем ответного жара. Его разум провел мгновенную, безэмоциональную оценку: «Крепкие бедра, широкие тазовые кости – родит легко и много. Сильная, здоровая. Хорошая самка». Но его плоть молчала. Вся его энергия, вся его похоть, вся его страсть была переплавлена и направлена в одно русло – в ярость. В подготовку к грядущей битве. Женщина сейчас была лишь помехой, слабостью, которая могла отвлечь, расслабить, сделать уязвимым.

– Мою постель греет моя ненависть, Заряна, – ответил он ровно, и в его голосе не было ни капли насмешки или оскорбления, лишь констатация факта. – И пока мне этого хватает. Она греет жарче любого огня.

Он мягко, но решительно отстранил ее руку от своей груди, повернулся и вышел из воды. Он не стал вытираться, не обращая внимания на холод. Просто подобрал свою рубаху и, не оборачиваясь, пошел прочь, оставляя ее стоять по колено в ледяной воде. Заряна смотрела ему в спину, на его могучую фигуру, и закусила губу до крови от смеси жгучей досады, удивления и – впервые в ее жизни – страха. Она столкнулась с мужчиной, которому не нужно было то, что предлагала она и любая другая женщина. Ему нужна была война. Ему нужна была победа. И это делало его еще более желанным и пугающим.

Глава 8: Волхвово Пророчество

Вечер истекал кровью. Заходящее солнце залило горизонт таким багрянцем, словно небесный мясник перерезал глотку дню. Облака, словно пропитанные кровью лохмотья, висели над темнеющим, скалящимся зубцами лесом. Воздух стал плотным и неподвижным.

Всеволод сидел на огромном, покрытом мхом валуне у старого капища. Грубо вытесанный из дуба идол Перуна, почерневший от времени и жертвенной крови, молчаливо взирал на него пустыми глазницами. Всеволод не молился. Он просто смотрел в лес, в его черную, бездонную пасть, пытаясь разглядеть там ответы. Он думал. Думал о разбойниках, о запахе страха, который пропитал деревню, о жирной морде князя. Его мысли были как камни в голове – тяжелые, острые, неумолимые.

Волхв Мрак появился из ниоткуда. Не хрустнула ни одна ветка, не шелохнулся ни один лист. Он просто материализовался из сгущающихся сумерек, бесшумный, как тень.

– Ты думаешь о них, – голос старика был не громким, а всепроникающим. Это не был вопрос. Это была констатация. – О тех, кто обратил лес из нашего кормильца в нашего убийцу.

Всеволод медленно повернул голову.

– Я не верю в туманные слова и завывания над костями, старик, – его голос был ровным и холодным. – Ты знаешь мой нрав. Но скажи мне одно, если твои глаза и впрямь видят больше, чем мои. Духи. Эти ваши хозяева леса и воды. Они на чьей стороне? Кого они будут жрать – нас или их?

Мрак присел рядом на тот же валун. От него пахло дымом костра, сухими травами, которые вызывают видения, и чем-то еще – старой, как мир, пылью и могильной землей.

– Ты глуп, если думаешь, что духи выбирают стороны, как люди выбирают жен, – проскрипел он. – Духи не бывают «за» или «против». Они – за Порядок. Изначальный, древний, как сам этот мир. Порядок, где все имеет свое место. А разбойники и твой пьяный, ссущий под себя князь – это Хаос. Это болезнь. Гнойный нарыв на теле этой земли. Гниль.

Он протянул костлявую руку в сторону леса.

– Леший устал от их беззакония в своей вотчине. Они валят деревья без спросу, гадят у священных ручьев, их вопли пугают его зверей. Русалки в заводях плачут и седеют от крови убитых, что они проливают в их чистые воды. Кикиморы на болотах злятся от смрада трупов, которые эти ублюдки там топят. Духи не на чьей-то стороне, парень. Они ждут. Они жаждут того, кто придет с огнем и железом и вырежет эту гниль. Того, кто восстановит кровавое равновесие.

Волхв замолчал, и его выцветшие глаза впились во Всеволода. Казалось, он смотрит не на него, а сквозь него, в самую душу.

– Я бросал кости сегодня. На свежую медвежью шкуру. Я смотрел на дым от человечьего волоса, брошенного в огонь. Я слушал шепот ветра, когда прикладывал ухо к земле. И все они говорят об одном. О тебе. Твой путь уже начертан. Он проложен кровью, что скоро прольется.

Мрак наклонился ближе, и его шепот стал интимным и жутким.

– Скоро прольется кровь. Много крови. Рекой. Ты выйдешь из этой жалкой, перепуганной деревни не сопливым мальчишкой, но мужем, ведущим за собой людей, ослепленных твоей яростью. Ты омоешь руки в горячей крови врагов, и эта кровь не испачкает тебя – она даст тебе силу. Ты выпьешь ее, и она сделает тебя тем, кем ты должен быть. Боги уже смотрят на тебя. Старый Велес даст тебе мудрость змеи, чтобы нанести удар тогда, когда никто не ждет. А грозный Перун… Перун уже вложил в твое сердце свою собственную божественную ярость. Она жжет тебя изнутри, я знаю. Не борись с ней. Дай ей волю.

Он встал, такой же бесшумный.

– Готовься, сын Ратибора. Твое время пришло. Твой час близок.

Слова волхва упали в душу Всеволода не камнем, а раскаленным добела куском металла. Они не давили, они жгли. Впервые в жизни он почувствовал не просто слепую злость, а тяжесть предначертанного. Ответственность. Словно на его плечи взвалили окровавленный труп целого мира. Он больше не хотел этого, он не просил об этой судьбе. Но он с ледяной ясностью понимал, что старик прав. И выбора у него нет. Время колебаний кончилось. Начиналось время крови.

Глава 9: Лесные Волки

Крик. Он вспорол утреннюю тишину, как ржавый нож вспарывает мягкое брюхо. Это не был обычный крик. В нем не было ни злости, ни удивления. Это был вопль, вырвавшийся из самых глубин женского естества, первобытный, полный такого чистого, концентрированного ужаса, что у всех, кто его слышал, на миг остановилось сердце. А потом второй, третий…

Деревня взорвалась. Люди, полуодетые, испуганные, высыпали из своих изб, как потревоженные муравьи. Двери хлопали, лаяли проснувшиеся собаки, плакали разбуженные дети. Все бежали на крик, к восточным воротам, туда, где тропа ныряла в ненасытную пасть леса.

Зрелище, что им открылось, было хуже любых рассказов пьяных купцов. Хуже самых страшных сказок о вурдалаках, которыми пугали детей.

Всего в сотне шагов от спасительного частокола, на раскисшей от утренней росы тропе, лежали тела. Двое. Их узнали не сразу. Это были дровосеки, Микула и Гостомысл, мужики крепкие, непьющие, ушедшие на рассвете за валежником. То, что с ними сотворили, не было похоже на нападение медведя или стаи волков. Зверь убивает, чтобы жрать. Человек убивает, чтобы насладиться.

Их не просто убили. Их методично, с извращенной жестокостью уничтожили. Гостомысл лежал на спине, раскинув руки, словно пытаясь обнять небо. Его рубаха была пропитана кровью и прилипла к телу. Глаза были широко открыты, но в них застыло не удивление, а бесконечный ужас. Его рот был широко раскрыт, но не для крика. Он был до отказа набит грязной, сырой землей. Их заставили жрать родную землю перед смертью.

Тело Микулы было еще страшнее. Его сперва, видимо, повалили, потому что лежал он ничком. Но его раздели. Совсем. Белое, незагорелое тело на фоне грязной земли казалось особенно уязвимым. И все оно было исколото. Десятки ножевых ран, неглубоких, нанесенных не для того, чтобы убить быстро, а чтобы продлить мучения. Кровь спеклась черными корками. А между лопаток… между лопаток торчал его собственный топор, вогнанный с такой силой, что, казалось, пробил грудину.

Но самое жуткое было не это. На груди у Гостомысла, на его еще теплой плоти, ножом был вырезан уродливый, кривой знак. Перечеркнутый круг, похожий на волчий след. Знак лесной шайки. Это не было ограбление – их топоры и скудные пожитки валялись рядом. Это было не убийство в ссоре. Это было послание. Высеченное на человеческой коже, написанное кровью. Оно кричало громче любого вопля: «Лес – наш. Эта земля – наша. Вы, живущие за своим забором, – всего лишь наши овцы. И мы будем резать вас, когда захотим. Одного. Двоих. Десятками. Просто так. Для забавы. И никто. Ни ваш князь, ни ваши боги, никто вас не спасет».

К телам подбежали их жены. Увидев… это… они завыли. Не по-человечески, а по-звериному. Протяжно, утробно, качаясь из стороны в сторону. Они бросились на землю рядом с мужьями, пытаясь обнять то, что еще недавно было живым и теплым, и теперь размазывали по своим лицам слезы, сопли и кровь своих мужчин. Дети, стоявшие рядом, смотрели на все это широко открытыми, ничего не понимающими глазами, и их тихий, испуганный плач был страшнее воя матерей.

Мужики стояли плотным, молчаливым полукругом. В их мозолистых руках были топоры, вилы, косы – все, что успели схватить. Их лица, обветренные, привыкшие к трудностям, сейчас были серыми, как пепел. Челюсти сжаты до скрипа, в глазах плескалась бессильная, бесплодная ярость. Они смотрели то на изувеченные тела, то на стену леса. И вековой, дремучий бор, который еще вчера был их кормильцем, давал дичь, ягоды, дрова, сегодня смотрел на них тысячами невидимых, насмешливых глаз. Он больше не был домом. Он стал врагом. Логовом. Смертельной ловушкой.

Всеволод стоял чуть в стороне. Он не смотрел на убитых горем баб и на детей. Он смотрел на дело рук разбойников. Холодно, внимательно, как кузнец смотрит на трещину в металле. Он видел не просто бессмысленную жестокость. Он видел тактику. Расчетливую, холодную, дьявольскую тактику.

«Они не напали на всю деревню. Это опасно. Они взяли двоих. Слабых, беззащитных. Убили не быстро, а с мучениями. Оставили на виду, у самых ворот. Знак. Это театр. Представление. Для нас. Они сеют страх. Страх парализует. Он заставит сидеть за частоколом, дрожать, бояться выйти в поле. Они ломают не тела, они ломают волю. Они показывают, что княжеская власть – пустой звук. А жизнь простого человека… она не стоит даже медной монеты, за которую можно купить кружку кислого пива».

Его не тошнило. Он не чувствовал желания отвернуться. Он впитывал эту сцену, запоминал каждую деталь. Запах свежей крови. Выражение ужаса на лице мертвеца. Глубину топорной раны. Кривой узор бандитского знака. Он запечатывал эту картину в своей памяти. Потому что однажды он вернет этот долг. С процентами. И он вырежет такой же знак. Но не на груди одного разбойника. А на лице их атамана. Прежде чем отрубить ему голову.

Глава 10: Последняя Просьба

Эта последняя, наглая, пропитанная кровью и презрением вылазка лесных волков окончательно сломила Ратибора. Не его волю, нет. Она сломала его надежду. Последнюю, тонкую, как паутинка, веру в то, что существует хоть какой-то порядок, хоть какая-то справедливость, кроме права сильного.

Собрав последние силы, он совершил отчаянный, безумный поступок. Он взял пропитанный кровью и грязью домотканый плащ убитого Микулы – вещь, от которой шарахались даже самые смелые, боясь навлечь на себя гнев духа убитого, – и, перекинув его через руку, вновь отправился в княжеские хоромы.

Всеволод видел, как уходит отец. И в его согбенной спине он прочитал приговор. Он не пошел за ним. Он знал, что будет дальше. И не хотел видеть.

Сцена, которую застал Ратибор в гриднице, была еще отвратительнее, чем прежде. Она была апофеозом падения. Князь Боримир со своими ближайшими дружками, такими же жирными, потными боровами, играл в зернь. Но игральный стол у них был особый. Посреди гридницы, на грубо сколоченном столе, лежала на спине нагая девка-служанка. Совсем молоденькая, возможно, одна из тех, кого недавно привезли в качестве дани. Она была мертвецки пьяна или опоена каким-то дурманом – ее глаза были полузакрыты, и она не реагировала ни на что. Ее плоский, упругий живот служил князю и его компании полем для игры. Они швыряли на него кости, которые отскакивали от ее кожи и падали на стол, громко хохоча, когда какая-нибудь из костяшек застревала у нее в пупке. Ее тело было просто вещью. Развлечением.

Ратибор вошел, не кланяясь. Его лицо было серым, как пепел. Он прошел мимо хохочущих дружинников, подошел к княжескому столу и швырнул окровавленный плащ на пол, прямо в лужу пролитой медовухи. Грязная, пропитанная кровью тряпка легла у самых ног князя. Смрад застарелой крови смешался с вонью пьянства. Хохот оборвался.

– Вот, княже! – голос Ратибора был глух, но в нем звенела сталь. – Вот твоя власть! Вот плоды твоего правления! Людей режут у самого порога их домов, как скот! Это уже не просьба, княже! Это вопль! Вопль твоей земли!

Князь лениво, с трудом оторвал свой затуманенный взгляд от игры. Его глаза были мутными от выпивки и красными от злости – он, видимо, проигрывал. Он посмотрел на старика, на окровавленный плащ, и его лицо перекосила брезгливая гримаса. Он пнул плащ ногой.

– Я же тебе сказал, старый хрыч, не отвлекать меня от дел государственных, – процедил он, и от него несло перегаром. – Убирайся. Ты мне игру портишь.

Он снова посмотрел на плащ и мерзко усмехнулся.

– Что это? Сдохло двое твоих вонючих смердов? Бабы новых натрахают. Земля большая, баб много. Чего ты от меня хочешь? Чтобы я свою дружину из-за твоих червей с места срывал? А теперь убирайся к чертям, пока я не приказал бросить тебя в выгребную яму к собакам. Забирай свою вонючую тряпку и катись!

Чтобы подкрепить свои слова, он протянул руку к блюду, стоявшему рядом, схватил обглоданную куриную ножку, жирную и липкую, и с силой швырнул ее в старосту. Кость ударила Ратибора прямо в грудь с глухим, мокрым стуком и упала на грязный пол, к ногам князя.

Унижение было полным. Абсолютным.

Это был не просто отказ. Это был плевок в лицо не только ему, но и всем его предкам, всему его роду, всей деревне. Ратибор молчал. Он медленно обвел взглядом пьяные, скалящиеся рожи дружинников, безучастное тело девушки на столе, багровое лицо князя. Он ничего не сказал. Просто повернулся и вышел.

Он вернулся в деревню, и его плечи были согнуты так, словно он нес на себе всю тяжесть этого гниющего мира. Он прошел через всю деревню, не глядя по сторонам, и нашел Всеволода в кузнице. Тот стоял у наковальни и методично, без злости, с холодной точностью затачивал лезвие своего скрамасакса. Звук точила, скользящего по стали, был единственным звуком в кузнице.

Ратибор остановился на пороге. Его лицо было пустым. Все эмоции выгорели. В его глазах не было больше ни гнева, ни отчаяния, ни надежды. Лишь мертвая, бесконечная пустота.

– Всё, сын, – сказал он глухо, и его голос был похож на шелест сухих листьев. – Помощи не будет. Ниоткуда. Мы одни. Абсолютно одни.

В этот самый момент что-то внутри Всеволода, что до сих пор сдерживало его, напрягалось, как тетива, окончательно и бесповоротно оборвалось. Клетка, в которой билась его дикая, слепая ярость, рассыпалась в прах. Он поднял глаза на отца, на его мертвое лицо. Затем перевел взгляд на свои руки, сильные, покрытые шрамами от ожогов и мозолями. Потом на стальной, хищный клинок в них.

Время ожидания, время надежд, время просьб – кончилось. Оно сдохло в княжеских хоромах вместе с последней каплей достоинства его отца. Теперь начиналось другое время.

Если никто не придет на помощь, значит, он сам станет этой помощью. Он сам станет волком, который будет резать других волков.

Или сдохнет, пытаясь. Но он больше не будет сидеть и ждать. Никогда.

Глава 11: Запах Горя

Сумерки подкрались к деревне, как хищник на мягких лапах. Закат, кровавый и тревожный, уже погас, оставив на небе лишь синюшные, как у покойника, разводы. Вся деревня, казалось, затаила дыхание. Тишина была неестественной, напряженной. Каждый скрип, каждый шелест листа в лесу отдавался в ушах громче удара молота. Люди не жили, они ждали.

И дождались.

Первым движение на темнеющей кромке леса заметил дозорный, молодой парень по имени Живорад, стоявший на главной вышке. Его сердце ухнуло вниз, в желудок, где превратилось в ледяной ком. Но это было не то движение, которого они ждали. Не быстрый, слаженный набег разбойников. Это было что-то другое. Медленное, шаркающее, судорожное, словно из лесной чащи выползали раненые звери. Живорад протер глаза, вглядываясь в сумерки, и его прошиб холодный пот. Из леса не выходили – из него вываливались, вытекали люди.

Вернее, то, что от них осталось. Их тени, их призраки, их воспоминания.

Это были беженцы. Два десятка душ, если можно было назвать душами эти дергающиеся, истерзанные оболочки. Они не шли, они брели, как лунатики, как тени в царстве Мары. Они спотыкались на ровном месте, падали, поднимались с трудом, цепляясь друг за друга, словно боясь, что если отпустить соседа, то сам рассыплешься в прах.

Впереди, возглавляя это скорбное шествие, ковылял старик. Опираясь на обугленную палку, которая, видимо, когда-то была копьем или вилами, он двигался с упорством умирающего дерева, которое отказывается падать. Его лицо было нечеловеческой маской из засохшей грязи, копоти и запекшейся, почерневшей крови. Длинная седая борода слиплась в один кровавый колтун.

За ним, словно привязанные невидимой веревкой, шли женщины. Пять или шесть баб разного возраста. Их лица были пусты. Совершенно. Выжжены дотла, как их дома. Глаза, широко открытые, смотрели прямо перед собой, но ничего не видели. Они были в изорванных, обугленных платьях, испачканных сажей, грязью и… чем-то еще. Темными, бурыми, липкими пятнами в самых неподобающих местах. Их руки механически вели за собой детей. Маленькие фигурки с лицами стариков, которые не плакали, не кричали, не жаловались. Они просто смотрели в никуда остановившимся, мертвым, недетским взглядом.

Замыкал это шествие молодой парень. Он был единственным мужчиной, кроме старика. Его правая рука, перемотанная грязной, пропитанной кровью и гноем тряпкой, безвольно висела вдоль тела. Из-под тряпки виднелись осколки кости, прорвавшие кожу. Она была раздроблена. Сломана так, что уже никогда не срастется.

Когда скрипнули ворота, впуская их внутрь, деревню накрыло волной. Это был не звук, это был запах. Всепроникающий, удушливый, осязаемый запах абсолютного горя. Он был сложным, как яд, составленный из множества компонентов.

Сперва бил в нос острый, едкий запах дыма и гари, но не простого, от костра, а сладковатого, тошнотворного запаха сожженной плоти. Запаха человеческого жира, вытопившегося на огне. Рядом с ним – приторный, удушающий смрад падали, гниющих, неубранных трупов. И все это было густо замешано на животном страхе – остром, кислом запахе немытых, испуганных до смерти тел, запахе застарелого пота, мочи, которой кто-то обмочился в момент ужаса.

И под всем этим, как низкая, гудящая нота, лежал самый страшный запах – запах инфекции. Запах гноя из плохо перевязанных ран. Сладковато-гнилостный, теплый, обещающий не выздоровление, а долгую, мучительную смерть от заражения крови.

Люди в деревне молча расступались. Никто не задавал вопросов. Никто не плакал. Все были парализованы. Этот запах проникал в легкие, в кровь, в самую душу. Он был вестником их собственной, возможной, очень близкой судьбы. Это был запах ада, пришедшего к ним на порог.

Глава 12: Пепел на Языке

Их усадили у общего костра. Пламя выхватывало из темноты их мертвые, осунувшиеся лица, заставляя тени плясать в пустых глазницах. Им принесли воды в глиняных кружках. Их руки тряслись так, что вода расплескивалась, прежде чем они успевали донести ее до пересохших губ. Им дали размоченный в этой же воде черствый хлеб. Они жевали его медленно, бездумно, как скотина жвачку. Их тела требовали еды, но души их были мертвы.

Старик, их староста, Верещага, долго не мог произнести ни слова. Он пил воду жадными, судорожными глотками, и она текла по его небритым, запавшим щекам и седой бороде, смешиваясь с грязью и беззвучными слезами. Потом он поднял глаза, обвел взглядом собравшихся вокруг мужиков – их настороженные, угрюмые лица. Он глубоко вдохнул, и его грудь сотряслась от сухого кашля. А потом он заговорил.

И его рассказ был страшнее любого вопля, любого крика. Его голос был глухим, безжизненным, похожим на скрип сухого, гниющего дерева.

– Они пришли на рассвете… – начал он, и в полной тишине его слова звучали оглушительно. – Вместе с туманом. Не было ни криков, ни свиста. Они не крались, как воры. Они просто вышли из леса. Со всех сторон. Спокойно. Словно на свою работу. В руках у них были факелы. Мы только просыпались… Мужики выходили во двор по нужде, бабы затопляли печи. Мы даже не успели к топорам кинуться. Не успели понять…

Он замолчал, словно собираясь с силами.

– Они не стали врываться в дома. Они просто… поджигали. Подходили к избе, тыкали факелом в сухую солому крыши и шли к следующей. Двери… двери они подпирали снаружи. Рогатинами, бревнами. Чтобы никто не вышел. Мы стояли на улице, те, кто успел выскочить, и… и слушали.

Старик снова замолчал, и теперь тишину прорезал тихий, задавленный плач одной из беженки.

– Мы слышали, как внутри кричат наши соседи. Как кричат их дети. Сперва громко, потом все �

Продолжить чтение