Счастье в творчестве

ИСКУШЕНИЕ.
Он родился ангелом. Однако вскоре понял, что незачем трудиться и высасывать тяжело молоко из полупустой груди, – достаточно заплакать, и дадут другую грудь, откуда молоко само потечёт в рот. Позже не хотел лежать один – ему нравился уют материнских рук. Потом плакал, когда его клали спать в кроватку, – ему показали, как хорошо спать рядом с тёплой мамой.
Так ангел стал человеком.
Он встал в тапочки и пошёл, равномерно дыша паром по рельсам дня.
Он выходил с сыном из двери квартиры. Навстречу выкатился сосед на двадцатидюймовых колёсах. Между блестящими дисками в широких, узорных ёлочкой шинах, выпирал капотом голый живот. Они поздоровались и уникальная трансмиссия быстро и бесшумно перещёлкнула передачи, мощный мотор унёс пузатое тело вниз по лестнице, только блеснула трёхлучевая звезда на корме и сдвоенные патрубки выхлопной системы.
В пробке на работу он то и дело выпрыгивал из своего автомобиля в машину соседа и мчался с улыбкой над затором из тысяч машин по пустынным проспектам, наслаждаясь мощью и скоростью.
Пошлёпав по двери, в рабочий кабинет вплыла толстая рыбина на хвосте, как морской конёк. Её золотая чешуя рябила ему морщинами лицо, а выпученные глупые глаза смотрели нагло и самоуверенно, но она была слишком скользкая, чтоб он мог поймать её и уволить.
Дверь раскрылась без стука. Под бодрый рок-н-ролл, который навсегда остался в памяти со свадьбы начальника, тот важно вкатился на просторном роскошном седане. Его высокий фронтон над парадным входом, поддержанный классическими колоннами, чёрная мраморная лестница к ним, просторные комнаты, шёлковые занавеси на двухметровых окнах, – всё вызывало в герое уважение и даже некоторую робость. – Герой торопливо поднялся и протянул руку для пожатия. После ответного пожатия начальник начал отчитывать его за негодную работу. А он не слушал, а смотрел, смотрел, затаив дыхание, как из кармана шефа медленно выползает толстая пачка денег. Деньги были грязные, пропитанные какой-то слизью, но и их и руки можно было бы отмыть… Он знал, как незаметно может взять эти деньги, – и уже сел в новую машину, уже держался за кожаный обод руля двумя руками, – но воспитанная брезгливость одёрнула руку.
Под вечер пришёл срок совершить поступок, которого он боялся и желал целый день, отчего до последнего откладывал, но совершал неизменно. Он быстро взглянул в зеркало, остановился, аккуратно и бережно разобрал причёску в витиеватый пейзаж локонов и выскочил в соседний кабинет.
Навстречу ему из-за стола встал бухгалтер. Ещё секунду назад она была в чёрном пиджаке с красной блузкой, но вот уже стояла совсем голая, прицелившись маленькими грудями, из которых крупными горошинами торчали тёмно-розовые соски. Из-за доски стола, ниже плоского живота с крохотным пупком, в который было вставлено серебряное колечко (от которого однажды отвердело всё его тело, когда он увидел его на пляже, куда весь офис выехал отмечать десятилетие фирмы, так что он перевернулся на живот прятаться в песке) чуть выглядывали светло-русые вьющиеся волосики. Она обошла стол, повернулась к нему спиной, легла грудью и животом на листы, которыми был завален её стол, чуть приподнявшись на цыпочках.
Он спросил о прошедших платежах, она, в свою очередь напомнила про совещание и передала лист с отчётом о движении денежных средств. В двери он оглянулся.
Она подняла глаза от экрана компьютера и сразу всё поняла. Она спряталась под стол, так что была видна только её голова, что-то сделала там с собой, и вдруг резко встала обнажённой, обошла стол, и стала к нему боком, так что он видел её всю. На ней были только чёрные лакированные туфли. Она расправила плечи, сводя крылышки лопаток, и её маленькие грудки вздёрнули курносые носики. А затем, зная, как ему понравится, она повернулась спиной к двери и оглянулась на него. Взгляд захватила… Она спросила, хотел ли он ещё что-нибудь, он покраснел и торопливо вышел. Герой вернулся в кабинет и стал вызывать воспоминая о своей жене, о детях и старался думать о них только хорошее.
А когда он садился в машину, бухгалтер догнала его, они легли голые на ковёр и стали пить вино из жёлтых хрустальных тюльпанов на длинном стебле. Потом она присела на корточки и начала писать на ковёр, писать крупными золотыми монетами. Он подставил ладони, и тёплые монеты наполнили его горсти и потекли на пол. В дверном проёме, в широкополой шляпе, длинном погребальном плаще, сгорбленный нищетой, опершись на суковатую клюку, стоял его шеф с протянутой к ним рукой. Но они, взявшись за руки, уходят от него по длинному коридору с колоннами его нового дома. Колонны розового мрамора, кровеносными прожилками течёт рисунок, натекая в тёмно-алые капители. Но вдруг, между колоннами он видит свою жену, за следующей колонной мать, дальше отца, тёщу, сына, у его ног сидит, соединив ступнями ноги, его крохотная дочь. Ему стыдно быть голым, противно идти мимо них с ней. Он вырывает свою руку из её руки и его начинает рвать тяжёлыми золотыми монетами. Спазмы сжимают живот, а монеты льются под ноги в холм.
Дома, деревья, перекрестки площади многолетней дороги работа-дом скользили по зрачкам не оставляя ничего; они затёрли их до слепоты, и только скука начинала дремать в ещё недавно деятельном сознании.
Сквозь стёкла его жёг белый огонь фар, оранжевый фонарей, просвечивало голубое сияние приборов; чужая музыка стучалась в тело, били гудки и сирены машин, проскальзывали в голову чуждые мысли новостей, и ползли по мозговым извилинам, пожирая серое мясо сознания; его губы хватали алые губы, бедра обнимали голые ноги рекламных див; спину ломало прокрустово ложе сиденья; лёгкие наполнял тяжёлый смог машин и заводов, испарений и разложения.
Он убирал ключи во внутренний карман, когда игла уколола палец. В бледном свете уличного фонаря на подушечке раненого пальца, к ужасу он не увидел красной крови. На кожу медленным червём выползала мазь, густая как грязь, холодная, серая как небо, улицы, люди дня.
Вечером давление падало, тяжело дыша, он возвращался. Его мыли и чистили, заправляли свежей пищей, водой, – он медленно катился по вечерним рельсам в тёплое депо, где останавливался.
Он лежал на ковре и собирал с сыном из кубиков крепость. Дочь сидела рядом, опиралась на бедро, вставала на толстые ножки, переползала через него и тянулась к кубикам. Он улыбался им и мечтал. Мечтал, как ползком тащит на спине в семью загородный дом; с колоннами, окнами в рост человека, огнём камина. Едет по дорожке, обсаженной соснами, спокойный и важный. Вместо ног у него огромные, как у соседа колёса, глаза мощными лучами как руками ощупывают дом, а рот поёт чужим голосом радость.
Он лёг к жене в кровать. Жена обняла. Он только потянулся к ней, как распахнулась дверь и вошла она. Она была в костюме, в руке держала пачку финансовых документов на подпись. Она швырнула их к потолку, и в освещённом фонарём квадрате окна они медленно осыпались, как густой снег, в котором она снимала чёрную юбку, чёрный пиджак, алую блузку, чёрные трусики. Бесцеремонно отодвинув тёплую жену, она легла на него маленьким прохладным телом. Он разом отвердел и лёг на супругу, но снизу-вверх на него смотрели непривычные, новые большие серые глаза…
В его жизни, как два червя в яблоке, шевелились две мечты о доме и машине. Он презирал ничтожных червей, но не мог не работать на них, не мечтать, не думать.
Когда-то он входил в высокую просторную пещеру, освещённую рассветом. На свисавших подобно люстрам с потолка сталактитах искрился свет. Свежий воздух мороженым таял в груди. По гладкому камню, как по мраморному полу он легко шёл в глубь горы. Но дальше, с каждым годом проход становился всё ниже, всё уже. По глиняным стенам сочилась вода, он утопал босыми ступнями в ледяных лужах. Яркий свет погас, тесный туннель освещал, дрожа, как от страха, фонарь его каски. И вот уже в низкой штольне он стоял на коленях, тяжело дышал сырым воздухом бедным кислородом, чиркал гребнем каски о потолок, с которого сыпались мокрые комья, и отковыривал древней киркой свой путь в глиняной стене. Он ещё верил, что где-то рядом, за тонким тромбом глины лежат свободные и широкие пещеры, сухие и тёплые, согретые горячим дыханием земли, пронзившие гору насквозь. Он метался от одной стене к другой, отчего его ход был извилист, как путь змеи, но не находил выхода. И уже не было утешением, что миллионы таких же рыли рядом в огромной горе свои ничтожные проходы. Всё чаще ему казалось, что выхода в просторный и свободный мир нет¸ и как миллиарды рабочих он погибнет через много лет в своём узеньком туннеле, кости его погребёт и растворит глина, и другой человек даже не заметит, что вонзает свою кирку в его смерть.
С освещенного проспекта Юность автомобиль съехал на тёмную улицу и по ночным переулкам, по ночным дворам стал осторожно пробираться как по лабиринту. Из непроглядной тьмы призывно горели только огни ресторанов, витрины магазинов да фонари публичных домов. Автомобиль дрожал неверным и слабым светом тусклых фар, пробираясь чрез чресла арок и ворот. Но верной путеводной звездой, на пустой площади его путь озарил сияющий изнутри храм. Усталый, он вошёл в распахнутые двери, в свет и тепло из промозглой ночи. Он мечтал остаться здесь навсегда, мечтал пасть на колени, молиться. Взволнованный он прошёл к алтарю. Здесь впервые неприятно укололо, что алтарь был как украшенная игрушками комната, как праздничный утренник в детском саду. Возрожденный надеждой он всмотрелся в иконы, но разочарованный, увидел в них лишь человеческую печаль и ничего сверх. Перед алтарём, в центре храма стояла конторка, на ней лежал раскрыт огромный том священной книги. Герой огляделся, – он был один, – с трепетом веры в груди шагнул к книге и коснулся её священных страниц. Книга горкой старого песка осыпалась к его ногам.
Как побитая собака он побрёл из пустого храма в ночь, освящённую огнём искушений.
Однообразные дни, как витки разноцветной нити, наматывались в клубок его жизни, но отчего-то из разных цветов складывался серый, тусклый цвет, пока одна минута не окрасила суровую нить.
Он вошёл в зубоврачебную поликлинику и был порабощён. Богиня мельком взглянула на него … и вернулась к телефонному разговору. Но он с ужасом ощутил, как божественная сила порабощает, а вся сила сознания – бессильна. В кресле стоматолога, раскрыв рот, он чувствовал необъяснимое преклонение перед ней. Как новая всемирная религия покоряет одну провинцию страны за другой, так её образ поглощал одну, ещё свободную область его сознания, за другой. Он всеми силами души старался сохранить свободу, уберечь свой прочный мир от гибели. Испуганный, он порочил божество. Он думал про гнилостный запах у неё изо рта утром, как пахнут её ноги, как резок аромат её потных подмышек, как она глупа, как молода и самоуверенна, как через месяц она будет привычна и скучна, как другие женщины до жены. Лицо корчилось в муках; взволнованный дантист спрашивал «вам больно?»
Но вопреки сильной воле, вопреки ироничному разуму, вопреки равнодушию жизненного опыта, душа боготворила её.
Как мог он обрывком серой ткани своей жизни заслонить сияние солнечного дня?
Мастер так умело изготовил иглу, так ловко пробил закалённую жизнью душу, что дрессировщиком водил на поводке неразумное животное.
Он должен был окостенеть, или быть порабощён. Он только смог отсрочить гибель мира. И в чём её вина, в чём его вина, если она его божество, если она – идеальное искушение?
Скрыть от семьи новый мир он не хотел и не мог.
Поначалу герой зажил радостно и счастливо; в новой светлой жизни тени прошлых искушений растворились; ни машина, ни бухгалтер, ни пухлые карманы шефа уже не покрывали его черной тенью. Но оставив семью ради любви, он зажил в двух мирах. В каждом было солнце и непогода, холод и жар, но в остальном миры были чужды друг другу. Разница атмосфер, состава воздуха, давления, влажности изнашивали тело, оно медленно слабело, пока не распалось на две половины.
На свежие мясо и кровь слетелись мухи. Прямо в сердце, через зияющую рану без правого лёгкого влезли длинные черви сосать кровь; тряпичные тела червей раскачивались, а самые сытые отрывались и падали под ноги кляксами крови. Бактерии и микробы попадали в беззащитное тело и по венам текла уже нездоровая, чёрная кровь. Заразилась душа; он стал заживо гнить; с половины тела отваливалось стухшее мясо, когда-то розовое лёгкое почернело, свежий после развода мозг, в ране хорошо видный со всеми извилинами, в разрезанной голове блестящий свежим серым спилом, как влажный бетон, был весь изъязвлен и уже не мог спокойно работать. Единственный глаз заплыл гноем, что сочился из века в половину рта. Он видел нечётко, смазано, часто перевёрнуто, как сквозь линзу. Глазной гной заполнял гортань, жижа из мозга забила единственную ноздрю и горячо сочилась по горлу, и он уже не чувствовал цветочный запах её дыхания, свежесть поцелуев, – всё забивал трупный привкус. Жирные черви с гниющего мяса падали на её обнажённую чистую кожу, когда она обнимала половину его тела. Её голую грудь, плоский живот, высокие бёдра покрывала слизь и желчь, от чёрной крови высыпали болезненные прыщи и набухали водянистые опухоли. Но она очищала себя и лечила его незаживающую рану. Чистой водой промывала помутившийся взор, целебными настоями горло, готовила отвары, что очищали заражённую кровь. Но главное, она нежно отодвигала пористое чёрное лёгкое, и осторожно вынимала его больное, усталое, остывающее сердце. Она утешала сердце в колыбели ладоней, согревала тёплым и чистым дыханием, и заставляла биться сильнее нежным касанием губ.
Она любила этот обрубок человека.
Но вылечить одна не могла. Человек слишком ослаб. Он приезжал к своим детям, и от горячего детского дыхания, гнилостные бактерии размножались в омытых ранах. Болезненный мозг, гноящийся глаз, тяжело и медленно заживавшие раны искажали мир, – он видел любовь сквозь треснувшее стекло, – изломанной. Она лечила его, но слишком много желчи скопилось в теле, слишком больна была душа и слишком чёрная кровь наполняла сердце. Он снова и снова пачкал её заражённой кровью, ядовитой желчью, помутнённым взором искал и находил грязь в её чистоте и любви к нему – он не имел сил бороться за новую жизнь.
Она любила его, искалеченного искушением калеку.
Но ушла от него в новую жизнь.
Со временем, как новый хвост у ящерицы, отросла половина у тела. Сначала сбоку появилось по крохотной ручке и ножке. Потом они стали расти, увеличиваться. Вскрытые полости стали затягиваться полупрозрачной кожей, сквозь которую, когда он снимал костюм, можно было увидеть, как бьётся сердце. Половодье чёрной крови поначалу прорывало тонкий эпителий, но со временем он огрубел, изнутри его стал натягивать каркас рёбер, стул таза. Он ещё какое-то время казался увечным; скособоченный, с крохотными ручкой и ножкой, с опухолью вместо половины лица, из которой ещё только проступали новые черты. Вскоре герой стал как все. Но шрам разделил тело на время до искушения и после. И осталось чувство, что в новой половине тела уже нет прежней силы жизни. Он зажил спокойно. Но иногда, когда казалось прожитое похоронено, раны вскрывались, горячая тёплая кровь заливала лицо, грудь, живот. Но приступы находили всё реже, – былой герой стал осторожен.
Никогда больше не позволил он искушению поработить сознание. Искусительные мечты приходили и уходили, как морской прибой, но герой уже никогда не плавал смело так далеко, где погребают волны и поглощают водовороты. Жизнь следующих десятилетий была спокойней. Но не была лучше.
Теперь он сидел в тупике под гранитным камнем, в который упёрлась его кирка. Здесь было сухо, тепло, по-своему уютно. Герой давно перестал верить в существование просторных светлых тёплых пещер, перестал искать, рыть свой бесконечный путь. На мягком ложе из скопленного за жизнь добра, в тесной келье, согретой его дыханием, освящённой свечой он спокойно доживал. Иногда слышал, как кто-то рядом киркой пробивается к нему. Слышал голоса, окликавшие его, – и замирал в ответ, покуда люди пройдут стороной.
За спиной остался многокилометровый извилистый путь, пройденный им. Когда он вспоминал трагически необратимый туннель своей жизни, всегда с ироничной улыбкой, то ему представлялись только какие-то непереносимо одинаковые, однообразные дни работы в полумраке тусклого фонарика.
Светили только гримасы искушений, да мгновения безвозвратного счастья.
Дети выросли и всё дальше уходили от него по своим собственным ходам. Бывшая жена со своим мужем подбирались к собственной гранитной плите. И тогда, из-за непреодолимой безысходности, он решился искать свою богиню в тёмных ходах огромной горы, чтоб с облегчением увидеть её, постаревшую, располневшую, усталую. Он выбрался из кельи, побрёл по паутине туннелей, через потайную щель в холодной и влажной глиняной стене, к которой прислонился ещё тёплой щекой, на большой освещённой площади увидел её среди людей.
Постаревшую, но божественную.
И тогда герой сполз по стене в ледяную глиняную лужу. И тогда вскрылись старые раны, и помутился взор от кровавых слёз. И тогда пополз он в свою одинокую нору, обливаясь кровью и слезами.
Герой вспомнил прожитую жизнь и понял, что искушение любовью было главным в жизни. Он не выдержал испытания искушением, но не слабость к искушению была поражением.
Умножая боль, пришло понимание, что искушение придавало жизни вкус; без слабости к искушению жизнь пресна.
Корень слова искушение – любовь. Корень из суммы этих слов – смысл прожитой жизни.
Он понял, что чем сильнее искушение к чему-либо, к ремеслу, богатству или женщине, тем сильнее любовь, тем драгоценней жизнь.
Его спокойная жизнь обесценилась.
Он умер.
СБОРНИК «ГЕРАДА».
Кругом него сверкал праздник мусора. Левое колено гнусавило собачьим калом. Густой кустарник прокалывал каждое движение. Нищий запах гнил в носу. Но Гера не жил – дорожка между гаражей вбирала его всего.
Мёртвую дорогу прошептал слабый свет фонаря. Но вот, издалека забрезжил мотор. Гера привстал, но сразу сел на крикнувший в тело кустарник. Гера ссохся и просмотрел пальцами холщовый рюкзак, вглядываясь в дорожку. На воротах дальнего гаража плеснуло пятно света. Свет медленно набирал голос. Пятна света затанцевали и запели на молчаливых воротах гаражей. Свет подтягивал на вожжах чёрную машину, – фары грубили прямо в глаза.
Гера разобрал пальцами узел. Когда он освободил холодные сдвоенные стволы и деревянную рукоятку обрезанного животного ружья, машина пробормотала роковые ворота. Гера больно спрыгнул худыми ногами на острую дорожку. Гравий твёрдо заворчал под мягкой подошвой. Он смазал ладонями рукоять и сытые стволы ружья. Он появился в слабом проёме между створкой ворот и кормой машины. В этот момент в гараже под потоком заговорила лампа. Большое тело басило в трёх шагах перед ним. Преданные камешки на бетонном полу предупредительно вспыхнули под маленькими ботиночками Геры. Чёрное тело икнуло. Страх заорал на Геру. Страх ослепил. Страх оглушил. Но руки сотни раз сыгранным движением взвизгнули стволами перед лицом.
Грохот озарил рождение прекрасного мира.
В аппетитных мечтах казалось, что на потолках гаражей всегда ржавые крюки. Однако на потолке не за что было подвесить тело. Тогда щёлкнула дверь автомобиля. С писком стекло отражение, и руки красными узлами набухли на закате автомобильной дверцы.
Гера суетился вокруг крупного тела, ожившего стонами. Из рюкзака укусили вскрикнувший бетон нож, ножницы, керосиновая горелка. Дали пощёчину зимние варежки. Нож чёрно затрещал одеждой, обрывками умершей на полу. В горелке родилось, выросло, задремало, проснулось, и голодно замычало пламя. Пока клюв гвоздодёра разгорался в празднике пламени, голый человек, тянувший скрип руками из двери, стоявший на полусогнутых окровавленных ногах, ругал Геру грязными и смертельными словами. Гера молчал. Гера надеялся, что его молчание дрожит в человеке. Гера молчал и смотрел на музыку огня. Он опасался, что человек иссякнет раньше замысла. Гера оживил варежки, горячо взял ствол гвоздодёра. Гера подошёл к человеку сзади. Он разлепил половинки его ягодиц, снизу-вверх заглядывая в тело. Но правая рука приподнималась слишком нудно. Тогда он сжал тёплый ствол гвоздодёра двумя руками, развеселил его в пламени, торопливо прошептал ботиночками, прицелился и ворвался оранжевым шипением внутрь. Дикий крик вспыхнул на раскалённом металле. Крик заиграл оттенками по стенам, заметался по гаражу яркой бабочкой и погас. Гера потрясённо счастливо улыбнулся. Пол вяло вздрогнул оружием. Завершился гимн горелки. Он сел на пол и стал любоваться телом. Он слушал мощную музыку этого тела, расписанного полосами крови. Он улыбался ноге, от колена в жидком алом чулке, и прислушивался негромкому, лиричному свету.
Предпразднично звякнула восторженная мысль, что недаром он взял ножичек. Гера прогремел весь гараж, но не нашёл воды. Тогда он слил красные узоры с игрушки бензином булькавшей канистры. Потом пописал, стараясь зашипеть во рту раны на его ноге. Затем постоял, потрясая кожаным чулочком. Он закидывал последние капли человеку на спину, и играл, пытаясь забросить хоть капельку на его затылок. Человек на дверце вновь, уже слабо, но зло засветился. Гера радостно улыбнулся. Он взял ножик и красно спустился от шеи к копчику, словно раскрылась молния, или улыбнулся арбуз, заблестевший алой мякотью. Человек застонал. Гера расстроился. Вместо архитектуры флейты он увидел красно-белую грязь. В пламени крика, бензин на быстрый взгляд омыл пейзаж. Ствол зазвучал и тут же вновь испачкался. Пришло увлекательнейшее поджечь человека и посмотреть, как он будет танцевать и съёживаться. Но Гера похоронил желание. – Рядом дремали гаражи светлых людей.
Он зашуршал в рюкзак инструментом. Ещё раз вонзил в задний проход гвоздодёр. Гвоздодёр поиграл, порезвился внутри монотонного тела, и выплеснулся. Гера со всей своей маленькой силы переломно ударил в позвоночник, зашуршал в рюкзак трудолюбивым инструментом, ущипнул из чёрных обрывков тела деньги, и выхрустел в прохладный ночной воздух. Прощально застонала створка.
Рюкзак Геры молчал. Лишь иногда грубил в спину обух топора. Ступать ночами вдоль дома было слишком громко, потому он угловато серел на ступенях в подвал. Несколько ночей он всматривался в приближавшиеся рассветы автомобилей. Однако нужной машины в нужное время не было. Хоть только ночью Гера всходил и садился, но люди жили, и могли обидеть его. Люди могли приговорить его к тюрьме внимательным взглядом. Он дрожал. Но снова и снова упрямился в засаду. И в одну ночь удача поцеловала, полюбила и опустошила его.
Громкий человек сумбурно шумел у машины. Наконец, дверца отрезала шум. Человек забулькал жидкой очередью, что пузырилась из его тела и лопалась в ночной тишине. Засверкали маленькие шажки. Но Гера уже выбрался из засады. Уже ликовал на свободе топор. Он уже нырнул вдоль стены. Он уже холодел у лестницы. Уже гнила в ладонях деревянная рукоять. Ударил шаг девятый, и Гера взорвался из-под лестницы. Человек брызнул звонким голосом, и тот час обух топора хрустнул в тонкий лобик.
Гера заструил разбитое тело в укрытие. Из кармана обнял бутылку, прозрачно смыл внутрь вялого тела упрямые таблетки. Мягко оторвал обувь с ног. Бело обмотал рассечённую голову. Потно уложил своевольное тело в рюкзак, но не забыл заботливо расшевелить отверстие для дыхания, после чего придавил себя.
Он мокро и пьяно добрёл до полуживой дороги. Робкая машина проскулила до вокзала. На раннем вокзале властвовали сонные патрули милиционеров. Но его скудное тело, его сытый рюкзак, его лицо, открыто преданные фонарями, жили мимо них.
В нудной электричке Гера чувствовал, что тот в рюкзаке выдаст его, и сидел как в камере. Когда почти рассвело, в чистоте остановки, тишину испачкал слюнявый стон. Гера застонал следом и сжал голову, словно от боли. Пальцы набрали рот в рюкзаке и мокро закрыли его.
От полустанка Гера шатался в птичьей тени леса. Лес мокро шуршал, вскрикивал сучьями под бесчувственной подошвой. Тёмный человек за спиной медленно разгорался, потому Гера шёл празднично. Но в спину ему выстрелила мысль. – Свёрнутый зародышем не мог быть без пистолета. А пистолет ещё не молчал солидно в его ладони. Рюкзак плотно прихлопнул хвою. Шире распелся выход, и Гера улыбнулся уже живым, но ещё рассветным глазам. Полной ночью похолодел в кармане пистолет. Гера вновь тоще взвалил на себя рассветавшего человека.
Они вышли к опушке. Здесь кривым лезвием угрожали рельсы. Ещё ночное тело вытекло из мешка. Гера красно скрепил босые руки и ноги. Он гулко отрубил четыре руки у дерева, и в брызгах счастья заострил концы.
Когда придумывал, само вплыло гениальное подвесить урожайное тело надувной женщины. Но резиновая женщина томила его только из одной витрины во всём городе. Она сразу указала бы на него. Потому он придумал подвесить две дутые груди воздушных шаров, чтоб они ликовали на мохнатом теле ели под соблазнительный шёпот. Он рассыпал метров двести камней вперёд по повороту. Затем колюче вскарабкался на сосну, и она засмеялась бессонными глазами. Хохоча колёсами, промчался войной поезд, расшвыривая ветер. Гера рассыпчато выбрал четыре ямки, вбил четыре кола, и в ямки зажурчали камни.
Человечек тусклым голосом заговорил с ним золотыми предложениями, затем громовыми угрозами. Но Гера заныл его телом по склону к рельсам. Он боялся его рук, потому сначала освободил ноги. Но ноги велосипедом стали жарко загораться на его теле. Тогда Гера топором, больно переломил посредине кость голени. Человек запылал, а Гера осторожно, чтобы не оторвалась прооперированная часть, прикрутил ступню верёвкой к колу. Легче он заскрипел второй ступнёй, так что ноги широко закричали. Дольше он готовил руки, но и они замолчали и сдались в плен. Гера хотел, чтобы лёгкий человек видел приближение тяжёлой смерти, потому как подушкой, испачкал его затылок гнилушкой.
Человек светился криками на весь лес, и мешал Гере учиться пистолету, – Гера не мог допустить, чтобы карлик рассмеялся снова, и поэтому спрятался за деревом, согревая хладнокровного убийцу. Двадцать минут спустя, он слушал уже бесцветные крики, но потел, что кто-нибудь их услышит. С нетерпением он ликовал поезду, что мокро проедет по рельсам. Ножом развалит селёдку.
Всё случилось, как задумал Гера. Товарный состав пел на скорости в повороте. Машинистам вспыхнули в глаза два красных шара. На короткой прямой они увидели нечто, и тут же колесо продавило пополам тело. Поезд поморщился, заскулил тормозами. А Гера уже мелькал в лесу, и снова ему в спину хамил топор. У лесной реки он булькнул в глубину пистолетом. Красочный топор долго резал встречную воду, пока не поскучнел. Гера отмыл боевые награды с одежды, и устал глубоким лесом к автобусной остановке. Он пронзил мыслью, что электрички долго не будет, а на платформе полустанка скоро станет слишком громко и светло.
Оставался последний и самый трудный. Но Геру не только пьянила радость свободного карнавала, его уже тошнило утомление. Слишком громко отвалилась половинка тела. Гера не понимал, откуда эта усталость, ведь он всё делал честно в ответ.
Он приехал из деревни, тускло окончил училище, остался в городе. Гера однообразно дышал в комнате общей квартиры и продавал водку на рынке. Деньгами он помогал родителям в деревне и сестре, что жила с ними, без мужа баловала сына. Племянник ел его жизнь, но презирал дурачком. В ответ Гера не обижался, грустно понимая молодость и свою бесцветность. Он жил беззлобным, полным мелких забот существом, пока они не пришли к нему.
Увидев их, он закричал от ужаса и умер. Они спросили ящик водки. Гера знал их могущество, но не мог без разрешения хозяина отдать чужое. Слова искрились на гордых губах. Слова пачкали, били его почти прожитое тело. Но Гера не мог без разрешения отдать чужое бесплатно. Он упрямо умирал перед ними.