Половина неба

Момент
– Элизабет, посмотри на меня.
Небо отражало ее красоту, солнце освещало каждую черточку лица. Она сначала улыбнулась и только после этого лучезарного подарка открыла венчанные морщинками искренности глаза. Волосы цвета красного дерева умиротворенно расплескались по зеленой траве. Теплый ветер пробежался по шее, коснулся губ, но, не выдержав соперничества в нежности, вынужден был ретироваться.
От буйства красок летнего дня защищали вставшие ровным рядом ресницы, которые охраняли нефритовую глубину живых источников, отражающих всю ту любовь, что наполняла ее душу. Безграничность, идущая из нее, сбивала ритм дыхания и заставляла забыть обо всем, кроме самого главного. Суть мироздания, источник всего существующего, обитал в ее дыхании. И был настолько заметен, что имел магическую силу открыть глаза даже самому не видящему и заблудшему.
Теплота руки, легким наэлектризованным намеком напомнила о всеобъемлющем, неистощимом счастье, о чем-то настолько близком и сладком, которое всегда ищется, но редко находится.
Она смотрела с той любящей внимательностью, которую желает увидеть каждый человек в глазах своего возлюбленного. Если бы этот взгляд мог длиться вечность, то вечность бы обесценилась в своей обширности. Её было бы недостаточно. Её бы не хватило.
Поселиться в этих глазах – вот достойная стремлений мечта. Сделать эту зеленую глубину своим домом. Дыхание замедлилось. Не было ничего. Ничего, кроме нее. Дышало мгновение, бережно сохраняемое и утаиваемое в сокровищницу прекрасного. Ни одна крошечка жизни не должна была проскочить незамеченной.
В груди, ширясь, образовывалась целая вселенная. Эту жизнь зародило внеземное создание, сейчас лежащее рядом. Сладко давило чувство, что вот-вот случится взрыв. Лишь обняв и прижав тёплое тело к себе, удалось предотвратить вспышку света галактического масштаба, которая вызревала в грудной клетке.
Необходимо было передать текущее переживание ей. Она почувствовала это и прижалась еще крепче, так близко, что терялось понимание о раздельности. Существовало лишь одно общее дыхание и один на двоих стук сердца.
Жертва
Глава 1
Стало темнее. Тот же дом, те же комнаты и освещение светильников. Говорят, такой свет называется тёплым. На улице светит солнце, но почему-то не освещает. Лишь делает вид, чтобы не признавать, что есть тень, с которой не под силу справиться. Все какое-то тусклое и бесцветное. Такое же, как всегда, но пустое.
Часы на стене, подобно метроному, движут секундную стрелку. Ее звук оглушителен, а ход неумолим. Пространство вокруг по всем параметрам настоящее и живое, но есть в нём серость смертности, того пыльного налета, от которого не избавишь себя забывчивостью, потому что память слишком ясная и обрела очертания твердой неотвратимости произошедшего.
Из угла в угол бродит тень потерянности. Трудно обнаружить себя в пространстве. Все теряется, кроме рези в реальности, проникающей в дыхание и проявляющейся среди всхлипываний, разбросанных по разным участкам текущего переживания.
То в стуке сердца присутствует биение паники, а случается замедление накатывает, в коем прорва расстояния. И приходит мысль: а будет ли продолжение? Если нет, то хорошо, ведь это было бы избавлением. Эта пауза соседствует с воспоминанием и бьет всегда как-то по-новому. Словно за раз невозможно полное понимание. Нужно растянуть это в путешествии, с присущим ему напарыванием на луч случившегося, прожигающий и будто всегда сызнова.
Образы бросаются из темноты в стремительном нападении. Каждый раз вспышкой озаряя произошедшее. День и ночь продолжается это избиение. Совершенно не свойственно ему отдохновение. По кругу на этой пленке все повторяется. И уже укачивает от постоянного возрождения самого страшного.
Петля цикличности вешается на шею и своим страстным объятием давит на материю и время, схлопывая их до маленького кусочка, вырезанного из былой жизни. И теперь неважно, что было до, потому что те короткие минуты изменили все, исковеркав целый мир, сделав его незнакомым обиталищем кошмаров.
Замирает сердце в груди. Так часто, что кажется, оно скоро остановится навсегда. Одна из пауз продлится именно столько времени, сколько достаточно для прощания тела с наполняющим его электричеством. И механизм заглохнет. Возможно, пару раз дернется в агонии, но потом наступит тишина. Все кончится.
Закрыть бы двери так, чтобы их запертость стала непобедимой. Не оставить ни одной щели и твердостью железа прикрыть доступ ко всему приходящему. К мыслям, эмоциям, движениям ослабленных рук. Можно ли закрыть все это и наконец отделаться от всего дурного? Или все же себя без потерь запереть не удастся?
Виноват же тот, кому плохо. Это его болезнь, и ему с ней жить. Он может разве только что попытаться вылечиться. Или сдаться, сгореть, оставив за собой пепел капитуляции перед нестерпимой непоправимостью случившегося.
Пространство копит в себе страдание. Его питает мечущуюся из угла в угол тень, скорбно склонившего голову к пропасти, призрака. Может быть, и не было бы лишним вмешательство со стороны, но оно является для ищущего лишь забвение настолько неуместным, что через эту недопустимость не пройти ничему хоть немного светлее той обреченности, в плед которой укутался темный угол, тронутый лишь дрожанием бездыханности.
Склонить свое тело к падению в пропасть – такая мысль преследует неотступно, свирепо и обнадеживающе. Присутствует в облике дрожащей мысли понимание, что до окончательного импульса в наличии лишь какое-то количество временных остановок, знаменующих приближение к бездне. И после – закономерное проживание неизбежного финала.
Вот и думы о способах избавления уже не пугают и не кажутся грешными. Ведь грех существует для тех, кто мнит себя достаточно чистым и еще готовым к чему-то осмысленному настолько, что способен выдумать наказание и воздаяние. Тот, кто погряз в пучине бесцветности, уже словно отделился от дыхания жизненности. Здесь не до воображения и надежд. Есть лишь инстинкт, ведущий к единственно возможному спасению. И оно обнаруживается лишь в избавлении от самого болезненного: от себя.
Все такое растерянное. Размытость рисует очертания и сразу смывает их контуры, не давая успеть проступить в полноценности. Не держится ничего из приходящего в голову, только самое страшное раз за разом повторяется. И своим бесконечным повтором предстает незыблемая роспись художника, что в каждой своей работе несет свое внутреннее содержание, которое тоном и остротой контуров кричит о нездоровости.
Больше нет времени. Оно существует, только когда наделяешь его важностью. В противном случае часы не бьют стрелками, и секунды исчезают незамеченными. Есть то, что наполняет, от чего не отвлечься праздностью. Захватило болото неотвратимости, и потонули в нем альтернативы возможного. Осталось лишь очевидное. И оно далеко не прекрасное. Соседствует с пустотою только грязное и печальное. А у одичалого нет посетителей.
Когда сидишь и не шевелишься, боль позволяет отдохнуть. Перестает рвать, а лишь режет. Время не идет. Зачем ему идти? Для кого? Вдох, выдох. Со скрипом.
Кто-то приходил. Что-то сказали. Выплеснули пустое в еще более полое, надеясь заполнить или скорее сделать вид. Но слова разбились эхом осколков. Не повредив, лишь напомнив о том, что больше всего хотелось бы услышать. Но об этом бы никто не сказал. Никто не мог сказать, что все будет хорошо. Потому что без шансов. Чертов ход времени! Только вперед. Не вернуть.
Ты что-то сказал? Может, это разговор с самим собой? Или шепот ветра из открытого окна? Всколыхнется иногда бурный поток спокойствием. В этом затишье есть некая заманчивость, хочется к ней прильнуть, но предстает облегчение непозволительной роскошью. Да и в целом как-то не верится в лучшее.
Могут повстречаться удивленные возгласы и лица, которые недоумевают, заглядывая за покрывало закрытости. Почему этот сгусток ничтожности не может просто встать и пойти? Начать движение, так присущее живому и дышащему. Их ослепляют собственные улыбки и радость. И пока они не будут сорваны, вряд ли наступит настоящее понимание. Только будучи в одном племени можно охотиться на одного и того же зверя. И в итоге быть разорванным на части его челюстями. Общий убийца объединяет своих жертв незримой, но такой очевидной нитью.
Закрытые двери, запертые веки. Открытые же глаза несут на себе пелену, заполняющую кривизной облик существующего. Она тонка, но тем не менее создает иную реальность. Совершенно невозможно поверить, что есть, помимо квадрата домика и нескольких пластмассовых улиц, что-то еще. Схлопнутый мир лежит между звоном ладоней, размазавших его на манер надоедливого комара. Имеющее четкую форму, ныне предстало размытым пятном, растертым по стенкам внезапно исчезнувшей в шляпе фокусника жизни.
Разбита картина. Осколки собираешь, только режешься. Бродишь, пытаешься подлатать, но в этом движении между заостренного разрывается плоть мечты от соприкосновения с неисправимо сломанным. Как же громко и широко все расколото. Лишь выжженная пустыня былой кристальности, мутные отражения в глазах мертвеца воспоминаний об ушедшей радости.
Где-то там, возможно, есть лестница. И если на нее забраться, то можно будет вернуться. Очутиться там и все исправить. И есть мечта, но осуществить ее может только галлюцинация. В мире, окутанном ясностью, чудеса не случаются. А почему именно лестница? Может быть, какая-то другая метафора возвращения? Например – огонь. Почему бы и нет. Вырезать из пленки прошедшего самое отвратительное и сжечь в оранжевом пламени, тем самым очистившись от, казалось бы, такой прилипчивой сцены настоящего.
Сломано. Сломано. Сломано. Остался лишь продукт этой сломанности. Он предстает чем-то уродливым, сорванным с ветви своей былой нормальности. И с треском сломанный. Сломанный. Сломанный.
Напротив стена. Она молчит. Комната сжимается. Нечем дышать. Так может давить только очень близкое. Оно пробралось к самому нутру и не обязательно является хорошим. Что поселилось, то поселилось. Изгнать сил нет, поэтому оно и присутствует. Пользуясь бессильной безразличностью, паразитируя на удобной подстилке слабости.
Смотрит из каждого угла тишина неморгающе. Нависла, расправив крылья, на потолке тень. Почему она и с восходом не вылетает прочь? Неужели не боится остаться чужой, не в своей световой плоскости?
Крючки впиваются в страницы текущего, переворачивают день за днем, натяжением лески движется театр бессмысленности. Куклы, движение деревянных ножек через на скорую руку построенные декорации. Лица, искаженные выцветшей краской. И криво нарисованные выражения, худо прописанные сценарии. И все тонет, разбухло дерево. Тяжелое потонуло, лишь древесина всплывает, покрытая плесенью.
Бег, спешка, создание. Процесс рождения. Творец топором работает, высекает из формы что-то бесформенное, нелепо человеческое. Вдыхается поцелуем биение сердца, любовь активирует течение сил, бегущих по проводам под давлением. Механику хочется, чтобы его кукла танцевала, предаваясь соприкосновению со сценками, ее окружающими. Голова кругом от сумасшедших дерганий конечностями, скорость такая большая, что даже не видно поверхности. Слилась в сгусток кляксы окружающая действительность.
Нету времени для созерцания, нужно дергаться, отдаться движению центробежному, выносящему бег по направлению конечного, к пропасти. Согбенность, апатия, разрушение. Снова топор. И он уже не высекает. Рубит, губит в щепу, превращая, казалось бы, ставшие родными контуры в ненужный хлам, коему место только в забвении. Заботливо рука собирает остатки и эту бесформенность окончательно уничтожает в пламени. Пепел рассеивается и даже не оседает, не существует дальше моргания глаза на чьей-то памяти. И снова топор берется создавать будущие дрова, которые будут гореть, о чем-то, скорее всего, жалея в момент исчезновения, в последующем жаре, делающем из них ничто.
Не дает остановиться на месте тяжкий зуд, идущий из самого нутра. Давление увеличивается, доходит до пика, спадает, будучи смирённым наступающим бессилием. Затем все по новой. И нет отдыха, есть только постоянный процесс пожирания. Кажется, что тело жрет заточенного в него обитателя. Он сидит там, внутри этой клети из плоти. Ее прутья постоянно уменьшаются, все сильнее и сильнее сжимая своими объятиями еле теплющееся беззащитное существо. Возможно, оно уже и забыло о своем существовании или вовсе умерло. Осталась лишь ржавая клетка. Которую отворяй не отворяй, все равно уже никого не выпустишь. За ее дверью остались только: зловоние, сырость и пустота.
Надо убежать. Улицы мимо, дома позади. Вот лишь небо и только поле. Какие-то тела и улицы. Все какое-то несозвучное. То громкое, а то цветастое. Отчего непривычно чувствовать и воспринимать доселе знакомое. Былые ориентиры утратили ясность. Рельеф местности идет волнами, постоянно движется, и нигде не найти устойчивости.
Из окопа в окоп под пулями, градом и бурей осколков, несущихся, не минуя открытой мягкости мишени. Как же легко входит острое в незащищенное броней существование. У него нет убежища, и вырытая траншея не может послужить ничем, кроме усыпальницы. Нет из нее выхода и отсутствует возможность для маневра движения.
Теперь нету главного. На котором держалась башня из выстроенных кубиков. Без основы, даже самое, казалось бы крепкое рушится, складываясь на манер карточного домика.
Существование предстает картиной, изображенной в обители невесомости. За холст краска не зацепляется, разлетается, пачкая стены разномастными кляксами. Нет веревочки, привязывающей к опоре, к любимому. Без этого бросает из стороны в сторону и грозит лопнуть об угол выступающей бессмысленности. Ничего отныне не наполняет. И воздух вышел слишком резко, без экономии. От этого так все разорвано. Сломано. Сломано.
Мелькает различное, но интерес не вызывающее. Пустое, незаметное и как бы уже не нужное. Не востребованное, так как возможность разделить утрачена. Такое ощущение, что эту жизнь создавали с мыслью о том, что в одиночестве должно быть намного хуже, чем в компании. Одиночество убивает медленно, но верно. Есть те, кто говорят, что могут быть одни, и им это даже нравится. Но на самом деле они не одни. У них обязательно что-то есть, не обязательно другой человек. Это может быть что угодно. И именно оно заполняет пустоту, которая образуется в момент рождения на этой проклятой неотвратимостью одиночества земле.
Из состояния разобранности теперь не выведет никакая дисциплина и осознанность. Порядок ведет к собранности, но с ней приходит ясность, которая слишком ярко высвечивает то, что для спасения должно быть предано забвению. Тьма и невежество милосердны. Они прячут все слишком острое, взамен оставляя лишь постоянное тревожное дрожание. К нему можно привыкнуть и даже забыть, что его когда-то не было.
Состояния такие переменчивые. Человек вовсе не высечен из камня. В нем нет твердости. Не зря река жидкости непрерывно плещется по его каналам вен, пробиваясь через пространство и время со стуком мышцы, создающей столько боли.
Бежать для спасения. Но ничего не меняется, везде давление. Отовсюду сжатость нынешнего мира явлена, и нет от нее способа избавления. Схлопнутось былого масштаба сдавливает плечи, ломает кости. Переехавшие хребет колеса, отныне уже непоправимого момента, удаляются, остается лишь искалеченная душа, лежащая жалким обрубком на дороге былого величия. Теперь только и осталась инвалидность бытия и обездоленность.
Ночь. Когда-то было утро. Звук шоссе. Почему я здесь? Неважно. Надо идти. Что-то движется на встречу, иное от. Свет огней пританцовывает нитью через потемневшие улицы. Окна в домах, горящие и потухшие, а может просто еще не зажженные.
Почему все кругом такое равнодушное? Словно ничего не потеряно, и вселенная на самом деле не обрушена. Звучит смех. Блестящие радостью глаза глядят друг на друга. Руки сжимаются у идущих по тротуарам, плечи соприкасаются, походка не спешная, лишь бы ненадолго оттянуть момент расставания.
В этой далекой-далекой темной галактике, громко звенящей искрами одиночества, мечется тень ничем не освещенного объекта, поэтому и невидима, из-за этого поглощенная мраком.
Неважно, что и как. Этого не существует. Все внутри полое, хоть и может представать в форме чего-то настоящего. Но этот облик лишь на поверхности. Правды в нем не более, чем в хорошо написанной по ложным мотивам истории. Как лист с нарисованным на нем полем цветов, легко сминается, и не остается ничего красивого, кроме шуршания и, возможно, разорванности.
Вырвался крик, он пробился сквозь этот вязкий туман в голове. Откуда он? Оказывается, так страшно сталкиваться с оглушительностью своего страдания. Звук голоса уродует и без того неприглядное. Возможно, потому что этот звук оглашает признание?
Странные ощущения в руках. Наверно, надо их разжать. Как не жми и не стучи, этой силы недостаточно, она не способна прорвать пелену слабости. Когда уже потерпел поражение, от этого не убежишь и не ударишь так мощно, чтобы факт произошедшего под этим ударом рассеялся. Венчается бессилием, очередная неудачная попытка удержать в немощных руках власть, над идущей своей дорогой жизнью.
Что-то где-то проснулось, ноет все тело. Грязная канава стала ночлегом. Лицо разбито, ржавчина во рту. Мир не без добрых людей. Волки чуют кровь и шалеют от ее металлического запаха. А ее вкус сводит их с ума окончательно. Но даже волки по возможности обходят падаль. Видно, чувствуют заразу и бегут от нее прочь.
Придавило. Упал на колени. Разорвало в груди. Что-то должно выйти. Нет. Это значит признать. Признать то, что изменить будет уже нельзя. Пускай будет так, но это все равно ближе. Ближе, чем… признаться в безвозвратном.
Засыпать нужно так, чтобы тело выключалось само. Иначе в предсонной тишине встретишься лицом к лицу с тем, что страшит больше всего. Тревога велит ходить из одного угла в другой до тех пор, пока вертикаль не приобретет форму горизонта. И если сон пришел, то нужно быть в нем, никуда не уходить, иначе мир встретит своей неотвратимой реальностью.
Лязг железа. Скрип. Так громко, что сводит зубы и стучит в висках. Повсюду искры, они прожигают метал несмотря на то, что совершенно черны. В них нет света. Нигде нет света. Мрачно. Пласты конструкций двигаются, создавая проход, ведя через себя к еще более темному и страшному. Острые ржавые края ранят плоть, отрывая части, делая идущего голым и беззащитным. Пока ноги способны идти, они делают тщетные попытки перейти на бег. Так хочется увидеть. Есть робкая надежда на то, что удастся спасти.
Когда Дыхание обескровлено, жилы повисли плетьми бессилия, а сердце охладело к биению, появляется что-то горящее впереди. Лишь бы добраться, успеть. И только после умереть. Шаг за шагом на изрезанных стопах по исковерканной рытвинами земле. Ближе.
Почему ты в этой клетке? Нужно спасти! Как разжать эти прутья? И зачем они уходят под землю! Пропадает. Все уходит, исчезает. Погребен свет. Его оплакивает крик, только он остался. И висит завесой плотного ужаса над мраком земли.
Эти сны. Как же избавить ночь от них? Постоянство кошмаров не оставляет шанса на покой. Забытье, которое раньше обещало ушедшее за горизонт солнце, ныне становится недоступным.
Где ночь, а где день? Все так запутанно. Но есть ли разница, когда единственным вектором становится движение к беспамятству. Стереть ластиком все приходящее, не дать подступить трезвости. По капле пробивается, казалось бы, ушедший рассудок. Это посещение вгоняет стук сердца в панику.
Четыре стены. Проснувшись, смотришь на них. А они в тебя. Слишком темно, чтобы что-то разглядеть. Время идет постепенно. Формы очерчивают себя, давая понять, что пока светлело, ты совсем не спал. За окном шум, отовсюду какой-то лязг. От тебя тоже. Хруст, как от чего-то поломанного и скверного.
В ушах гудит. Нещадно сверлит. Пытается подобраться. Постоянное усилие заглушить, заткнуть. Убрать. Выкинуть и сжечь. Онемение обезболивает, делает тупым. Создает кокон лжи. Пытается уберечь. Туман хоть и отвратен, оборону пока что держит. Но постепенно все меньше и меньше. И этот ход заметен, войска подступают, прорыв обороны неизбежен.
Шаги. Неслышное движение. Мягкая поступь ослабленного духа. Есть два пункта. Две простые цели. Туда и обратно. Дойти и вернуться. И так много раз. Есть лишь движение, оно окутано болью. Но ее плотность становится песочной, забивает глаза и грудь. Если же остановиться, песочная пыль становится надгробием. Тяжелой бетонной плитой, безысходно давящего падения, парализованного ужасом крика.
Все отключается и имеет срок движения. Бег переходит в шаг. Шаг сменяется падением на колени. Грудь касается земли. Ногти впиваются в землю. Затем небытие. Пустота.
Холодный пот. Плоть трясется, не способная унять огня в пылающем черепе. Сердце колотит, хочет сбежать, пробить ребра. Хлынуть свободой, зараженной яростью стремления, покинуть паническую агонию страха.
Столкновение с правдой. Многотонный поезд, со всей искренностью маньяка, врезается и наполняет голову знанием. Можно сопротивляться, пытаться обмануть себя. Но каждое столкновение с правдой, затягивает колючую проволоку осознания все плотнее и плотнее. Все ближе и ближе. Пока, наконец, не разорвет взрывом боли понимания.
Приходит решение не спать. Начинаешь блуждать между явью и вымыслом. Лишь бы только не споткнуться, не упасть в котлован, наполненный гремучими змеями. Не столкнуться с тем, чего нельзя поднять, невозможно вынести. И каждый раз, когда эта битва проиграна… Правда не жалеет. Она жалит, оставляя опухоли, которые затем начинают разлагаться, уничтожая все, что можно было еще спасти.
Сны посещают, заходя в покои черепной коробки, как наемные убийцы. Стоит только закрыть глаза, снится что-то ужасное или плохое. Даже может хорошее. Но это все равно напоминает о правде. Просыпаешься, а этого не существует. Теперь не существует.
На полке над раковиной какие-то таблетки. Они призваны помочь. Вода прозрачно скрывается во тьме гнетущего слива. Свет в ванной комнате ярко бьет по глазам. Боль при этом доходит до затылка и вызывает тошноту.
Холодный кафель обжигает колени. Перед лицом округлость унитаза. Выворачивает наизнанку. Наверное, душа рвется наружу. Еды желудок не видел уже давно. Стало жарко. Немного полежать. Постепенно твердость пола снова начинает прикасаться холодом. Без разницы. Но, тем не менее, лежать нет сил. Это странно, но надо идти.
На улице появляются люди. Они здесь были всегда? Кто-то даже смотрит. Некоторые обходят стороной. Видно, нужно было принять душ. Есть немного денег в кармане. Можно купить еды. Чтобы было чем блевать. Недоверчивые глаза кассира. Так пусто. Отдать деньги. Получить неодобрительный взгляд в спину. Уйти. Сразу забыть. Без разницы. Машины. Туда. Сюда. Все мчится, какое-то быстрое и не настоящее. Зачем бежать?
Нельзя стоять на пешеходном переходе. Иначе начнётся шум. Какой-то амбал вышел и посчитал нужным схватить и вколотить крик слов в лицо. Не вышло, не достучался. «Сэр, у вас все хорошо?» Холодно-участливый тон голоса, чтобы узнать. Но не для того, чтобы понять.
Попросили сесть в машину. Будничные переговоры из шипящей рации. О боли и скорби. Для кого-то это лишь работа. Кажется, ты покупал какие-то продукты? В клетке много людей. Все много двигаются и не замолкают. Шумно. Склизко.
«Сэр, нам очень жаль». Поэтому отпускают. Неловко. Поскорее бы избавиться. Не держат того, кто потерял все. Каждый отворачивается, никто не хочет общаться с тем, на ком проказа потери.
Где дом? Там, где ждут. Так ведь?
Добрый офицер довезла до дома. Посмотрела в глаза. Сильная. Ничего не сказала. Молча и кротко дотронулась до руки. Этого достаточно.
Само тело не мирится с процессом жизни. Еда воспринимается как цемент и не хочет поступать в организм. Вода душит, сложно пить. Пытка водой, пытка жизнью. Кости ломит, они не справляются с ношей, она слишком тяжела, спина толком не разгибается, нет сил пробить порог сутулости.
Словно болезнь прорастает, понемногу обзаводясь симптомами, намекающими на скорое исчезновение своего носителя.
Нужно учиться всему заново. Но зачем? Вопрос требует осмысления. Но нет сил, чтобы думать. Нужно просто делать. Понемногу. По чуть-чуть. Мысли разрушают. Они доставляют боль. Просто нужно делать то, что делал всегда. Начать с простого. От простого к сложному.
Не надо задавать вопросов и думать.
Все происходит само. Тело вспоминает. Это мысли третировали его и мешали существовать. Постепенно оно реабилитируется. Само себя моет. Выводит на воздух, ищет место. Там, где спокойнее, где его никто не обидит. Само себя кормит и будит, когда приходит время для пробуждения.
Тело оживает. С приходом в него жизни постепенно спадает пелена и с восприятия. Все становится еще более ясным. Бетонной тяжестью наваливается плита бессилия. Ощущение обесточенности. Нет энергии для того, чтобы страдать. Кругом немота и безразличие.
Предметы начинают обретать очертания. Углы становятся заостренными, а окружности пугающе скользкими. Блики на гладкости отражений бросаются в глаза, царапая роговицу и заставляя щуриться. Все сильней нарастает громкость звуков, эхом осколков разносясь по опустошенным комнатам.
Затем мир предстает каким-то слишком слепяще-настойчиво настоящим. Нет больше защиты туманом и слабостью. Подползает, стуча по мокрому полу мерзкими лапами, запрятанный в глубине забытья страх. Все только начинается.
Глава 2
1
Я не понимаю, кто я есть. Я вижу некоего человека со стороны. И даже помню его имя, да и всю ту чушь, что связана с ним. Возраст, расовую принадлежность, образование, позорные моменты и все те вспышки гордости, которые сейчас нелепо смешны.
Но я не могу создать прежнюю связь с тем персонажем, которого я сейчас наблюдаю. И даже нахожусь внутри него. Я не в состоянии вернуться и стать им в той же степени, что и был раньше. Он для меня лишь история, которую я наблюдаю. Пожалуй, далее я и буду называть его «Он» либо «Мэтт».
Я перестал понимать, что это за человек. Буду писать о себе, как о чем-то существующем в рамках истории, размещенной на листах этой бумаги. Возможно, удастся понять, найти что-то свое. А может быть и нет. Но что делать, в голову не приходит. Поэтому буду делать то, что делал лучше всего в той умершей жизни – писать. Ведь это въелось настолько, что даже после утраты связи и потери себя, привычка к составлению слов в предложения и вождению ручкой по бумаге никуда не ушла. А словно и вообще осталось только это. Лишь чистый лист и возникающее на нем созвучие мысли и слова.
Без нее все не так. То, что было в ее присутствии, имеет смысл. Там я жил, существовал. Сейчас же ничего не осталось. Больше меня нет. Кажется, я остался только в тех навсегда ушедших моментах.
Все смешалось, кругом путаница. Непонятно, кто я. Неизвестно, где я. Потерянность, сумбур и сбитое дыхание.
2
– Ты не пришел. – глаза осуждающе вперились в Мэтта. – Ты понимаешь, как это важно?
– Для кого? – он утомленно склонил голову, почесав колкую щетину. – Думаешь, для нее это важно?
Карен потупила взгляд.
– Это важно для тебя. Чтобы попрощаться.
– Я не собираюсь с ней прощаться. – Мэтт скрестил руки и отвел глаза. – А теперь тебе пора.
Он открыл дверь и, безразлично прислонившись к стене, ждал, пока женщина покинет комнату.
Карен задержалась на пороге.
– Послушай, Мэтт. Она моя сестра. Я ее очень люблю и скучаю по ней. Я знаю, как она ценила тебя. Поэтому я здесь. Только поэтому. Она бы не хотела, чтобы ты пропал.
После этих слов женщина развернулась и зашагала прочь.
3
Элизабет стояла в тонком голубом платье посреди многочисленных коробок.
– Даже не знаю. Оказывается, прощаться с вещами, которыми особо и не пользовался, не так уж и легко.
Я ободряюще посмотрел на нее.
– У нас появится еще столько нового, что цепляться за все это, – я обвел взглядом вещи, которые мы решили отдать на благотворительность или вовсе выбросить, – просто не имеет смысла. Потом мы и не вспомним о них.
– Да, ты прав. Так давай же сделаем это. – Она улыбнулась мне. – Не могу поверить, сегодня мы уже будем в своем новом доме, о котором столько мечтали.
4
Хаос. Все как после урагана. Нет ничего знакомого. Все нужно отстраивать заново. Дни окрашены чередой чашек кофе и бесконечным смотрением в пустоту. Размышления сопровождает стеклянный взгляд и плавно заходящее солнце. Если спросят, о чем в эти моменты думаешь, ты не сможешь найти ответа. Потому что не знаешь сам.
Кругом огромная прорва рутинных дел. Они нападают на тебя, напоминая о том, насколько скучна и однообразна жизнь. Тошно. Хочется избавиться от всего лишнего. На сколько же много хлама кругом! Все новое. В нем нет истории. Во всем этом нет ее. Некоторых вещей она даже не касалась.
Жизнь – чертова шутка. Все, что было пропитано ею, сегодня выброшено на помойку. Мы хотели обновить окружение, сменить место. Эти стулья и стол были здесь, когда мы заехали. Не помню, чтобы она говорила, что они ей нравились. Значит, им здесь не место. Выбросить. Убрать.
Дом освобождался. Куча перед домом росла. Бытовая техника, мебель и всякий хлам. Не узнанные и не имеющие историю вещи отправлялись прочь.
Как же много она не успела. Значит, и ему не стоит.
Крик. Сообщение о безысходности, прорвавшееся изнутри. Пустая комната на много ярче открывает его ноты, отражает от стен и возвращает отправителю.
Все чисто. Ничего лишнего. Только то, что имеет отношение к самому главному. Теперь ничего не скрыто. Утрата на показ. Вещи еще не остыли до конца. В них еще слышатся ее прикосновения. Постепенно они начнут остывать, как бы ты не старался сохранить тепло. Но пока есть хотя бы это.
В ванной еще сохранился запах духов. На полке стоят баночки и флаконы. На крючке висит халат. Прижаться, глубоко вдохнуть. Чем глубже, тем больше режет сердце. Это стало ежедневным ритуалом.
Пространство, где все осталось на своих местах – это кухня. Она любила готовить и проводить время, укутавшись в эту особенную атмосферу. Да, тут светлее, ведь на кухне всегда как-то светлее. Все здесь пропитано ею. Чашка кофе была ее вечной спутницей. Магия уюта, созданная ею, заметна даже потерянному и зажатому в тисках скорби. Каждая мелочь создает ощущение родимого дома. Баночки со специями, подписанные ее рукой. Прихватки для жаркого, которые она любила менять очень часто. Все висит на крючочках, ведь она любит порядок. Как минимум на кухне. На холодильнике магниты, они вместе отбирали, какие стоит забирать из старого дома. Таких не много. Она не любит цепляться за прошлое.
Потолочный свет она выбирала сама. Вспоминается тот день. Она стоит и разговаривает с консультантом в строительном магазине. Он ей что-то рекламирует, пытается показать свою квалификацию лампового мастера. А она говорит ему: «Просто я хочу, чтобы было светло. И уютно. Как будто перед костром. Но только чтобы не было темно». Она всегда заставляла улыбнуться, даже не пытаясь это сделать. Просто в этом ее суть. Она – сгусток радости. Квинтэссенция счастья.
5
– Вау! Вот это запах! – я с наслаждение втянул, исходящие от вынутой из духовки лазаньи, ароматные волны предстоящего вкусового наслаждения.
Элизабет, взяв со стола единственный находящийся на кухне нож, они еще не успели наполнить дом новыми вещами, разрезала блюдо на части. Подняв на вилке теплый кусочек еды, она на предмет тоста произнесла:
– Ну что, поздравляю! Это первое блюдо, приготовленное на нашей новой кухне, в нашем новом доме. Ура!
– Ура! – проговорил я, поместив сгусток вкуса себе в рот.
6
Слезы. Сердца лед тает. Лавина рыданий обрушивается и сносит барьеры, которые хлипко старались удержать эмоциональную стабильность. Теперь все вызывает всплеск. Гладь озера не может найти беспристрастности своего первичного равновесия. Рыдание становится отдельным существом, которое живет по своим правилам. Оно застает в самый неподходящий момент и заставляет, спустившись по стене, осесть на пол.
Постоянно ощущается натяжение внутренней пружины. Извечное давление. Трудно что-то контролировать, все кажется каким-то хлипким и до крайности неустойчивым. Глаза сами не смотрят на то, что может вызвать эмоции. А мысли блуждают по орбитам, которые не вызывают болезненных столкновений.
Страх же просто присутствует. Он рядом. Постоянное ожидание чего-то плохого. Вроде обычная чашка, разукрашенная узором синих цветков. Но это не так. В этих синих цветах таится история. И соприкосновение с ней заставляет спрятавшийся от правды ум взрываться мыслями недопонимания. Почему? Неужели все это правда? Получается, что я больше никогда…
7
Мэтт смотрел на себя в зеркало. Кто это стоял перед ним? Всегда ли он был таким худым? Когда щетина успела отрасти? Вроде только недавно он сбривал ее рассеянными, заученными прошлым опытом движениями. Из-под не первой свежести футболки выпирали очертания ребер, безобразно проступивших через истончившийся слой жира и мышц. Она бы точно не хотела видеть его таким. Черные, с проседью волосы хаотично и спутанно покрывали очерченный выступившими морщинами скальп.
Скулы высекли свою остроту, при этом создав голодный провал щек. Проскочила мысль: жив ли ты еще, Мэтт? Глаза затравленного зверя не давали обратной связи, не позволяли опознать в этом истощенном и забитом создании себя. Под глазами синела глубина, накопленная чередой бессонных ночей.
Вдруг Мэтту стало очень спокойно. Кругом проступил туман забытья. Он явно ощутил усталость. Дорога до дивана показалась какой-то чрезмерно запутанной. Мэтт лег, свернувшись в позу зародыша. Его знобило. Он кое как закрыл себя покрывалом. И после этого, впервые за долгое время, беспрепятственно и глубоко уснул.
8
За окном послышался шум. Мэтт проснулся. Было светло. Давно он не просыпался в такое время. Обычно его встречала ночь. Кажется, он проспал целые сутки, ведь когда его глаза сомкнулись, тоже было светло.
Он принял вертикальное положение, откинул одеяло. Оно неудачно, в своем прискорбном падении, задело стоящую на столе рамку с фото. Та упала, и стекло на ней больно раскололось. Мэтт, не особо соображая, что он делает и зачем, начал собирать стекло. При этом осколки обжигали его пальцы, оставляя на них следы и заставляя кровоточить. Мэтт вытащил фото из поломанной его непростительным мародерством рамки. На фотокарточке заалели следы его крови.
Мэтт закричал, ударив себя по голове:
– Чертов идиот! Как ты смеешь?
Он схватил себя за волосы и с безумным видом начал раскачиваться из стороны в сторону, при этом беспрестанно повторяя:
– Как ты смеешь? Как ты смеешь? Как ты смеешь?
Постепенно он успокоился. Благо времени для этого было предостаточно. Никто не мешал ему сходить с ума. Затем он глубоко вдохнул и отправился в уборную за веником и совком.
Порезы были не глубокие, но их оказалось много. Вода окрашивалась сначала сильно, но потом снова стала кристально прозрачной. Сильно болела голова, в ушах стучало, виски нещадно буравило давление.
9
Мэтту хотели помочь. Он ощущал это. Данный факт заставлял ощетиниваться в своем замкнутом пространстве, никого туда не впуская, никому не позволяя подойти. Чтобы не писали, он не читал письма. Какой смысл в написанном, если его не читать? Таким образом, строки, написанные чужой рукой, его никах не касались. Недавно он сжег целую стопку писем. Пока непрочитанные буквы сгорали, на душе становилось чуть легче и свободнее.
Телефон, вырвав его с проводом, Мэтт выкинул уже давно. Звонки и приглушенно виноватые голоса в трубке – это было чересчур. И этот стрекот, он постоянно выводил из себя. Ожидание его становилось кошмаром. А прозвучав, он заставлял сердце стучать в тревоге.
Желающим помочь было не подобраться. Тем самым они не могли удовлетворить свою потребность в фарсе благодетельности для того, чтобы облегчить свою вину бездействия. Поэтому они просто забывали. Так происходит всегда. Вина побуждает к забывчивости и не терпит памяти. Вина – инструмент забвения. Когда она появляется, это сигнал к тому, чтобы забыть. Потом она, конечно, даст о себе знать. Но это только потом.
Есть мудрость, что, если страждущий отталкивает, его нужно прижимать к себе еще крепче. Некоторых людей Мэтт ненавидел за это. Почему бы просто не забыть, не дать спокойно исчезнуть?
10
Он начал готовить себе еду. И даже немного поправился. Перестали торчать кости и цвет лица стал походить на живой. К тому же у него появился смысл выбираться на улицу. Каждый день он ходил в бакалейную лавку и покупал продуктов ровно столько, чтобы хватило на текущий день. Постепенно продавщица перестала смотреть на него, как на барыгу, желающего ограбить лавку, и даже иногда улыбалась ему. На пользу пошла новая диета. В ней теперь присутствовала еда. Для начала не плохо. Так же Мэтт отметил, что пища вновь обрела вкус и практически перестала ощущаться как пластмасса.
В целом Мэтт чувствовал себя как человек, которого сбил автобус. Много ходить не получалось, но тем не менее, он проводил на улице как можно больше времени. В основном он часами сидел на лавке в близлежащем парке и смотрел на гладь озера. Мимо проходили люди. Как тени. Звучал смех, где-то в стороне смеялись дети. Лаяли собаки. Эта атмосфера успокаивала и очень ненавязчиво развязывала узы одиночества, не давая сойти с ума. Хотя это казалось Мэтту лишь вопросом времени. Он и сейчас не был уверен, что с рассудком у него все в порядке.
Сидя в парке, Мэтт резко ощутил усталость и уже начал закидывать ноги на лавку, чтобы прилечь, но передумал, решив, пока есть силы притворяться нормальным, чтобы ни у кого не возникла мысль начать с ним взаимодействовать. Ему хватало просто общего фона. Но подпускать кого-то ближе он не желал. Да и не мог. Это казалось чем-то сверх меры его сил.
Так проходили дни. Одна и та же повторяющаяся картина. Успокаивающая временная петля. Мэтт смотрел на озеро. Оно совсем не менялось. Или он просто не замечал перемен. Порой к берегу подплывали одинокие птицы. Чаще всего появлялась маленькая савка с клювом цвета голубого неба. Мэтту нравилась эта птица. Ему казалась, что каждый день он видит именно ее. Поэтому по пути к озеру Мэтт взял за привычку брать с собой свежий батон, чтобы затем угостить это синеклювое создание.
Когда в парке загорались фонари, Мэтт, съежившись внутри толстовки, в окружении подступающей прохлады, направлялся к дому. Там он старался побыстрее лечь и уснуть. Не так давно он перестал тушить свет по ночам. Было страшно проснуться от кошмара в окружении непроницаемой тьмы и хаотично бороться за свет, в ужасе пытаясь у темноты отобрать право на выключатель. Мэтт на всякий случай клал рядом с собой фонарь, который в случае чего мог спасти от мрака. А в виде шанса последней надежды на тумбочке покоился коробок спичек и пара свечей.
11
В один из дней Мэтт хотел включить радио или телевизор, чтобы они хоть немного разогнали тишину. Но потом он вспомнил, что он все выкинул. Мэтт вышел глянуть. Оказалось, что все уже растащили. Оставили лишь мусор, который кто-то любезно оставил взамен взятых вещей. Лужайка выглядела отвратно.
Потихоньку, за несколько дней, Мэтт привел ее в порядок. Дни были жаркими, и ему, наконец, удалось согреться. Хотя бы на время работы. Затем снова начинало знобить. Но, тем не менее, лужайка была покошена, а весь мусор выброшен куда следует.
Несмотря на все предосторожности и желание оставаться в одиночестве, к Мэтту просачивались разные люди. Он не понимал, почему нужно с ними общаться, но от природы не был груб, поэтому безразлично позволял им говорить. Но только в том случае, если они пробирались в дом. Особо настойчивые оставались у двери до последнего. Мэтт даже вырвал дверной звонок и на постоянной основе забаррикадировал жалюзи. Контактов стало меньше.
Но даже этого было много. Все посещения сводились к тому, что все открыто или менее явно давали понять Мэтту, что он ведет себя не так, как им хочется. Они приходили, чтобы жаловаться и просить его изменить свое поведение. «Мэтт, ты же понимаешь, что тебе нужно двигаться дальше?», «Мэтт, в таких ситуациях принято держаться вместе. А ты даже не поддержал ее мать», «Мэтт, если ты не будешь пить те лекарства, которые я тебе принесла, будет только хуже», «Мэтт, ты начал работу? Я, конечно, все понимаю, но издательство уже выплатило аванс», «Ну что, какие мысли, что собираешься делать дальше?»
Дальше. Только недавно все приносили соболезнования. Неловко подбирая слова, пряча глаза и торопясь убежать. Сегодня же они думают, что имеют право вести себя так, словно, выдержав пару месяцев фальшивой скорби, можно заявляться и говорить о движении дальше. То есть, по их мнению, пары месяцев достаточно, чтобы переступить через нее. Начать жить дальше. Они даже не задумываются, что без нее не может существовать этого дальше.
Люди пытаются проникнуть к тебе. Ограбить твоё одиночество. Пытаются своровать твои мысли, чтобы понять, почему ты не укладываешься в их головах. Для них важно упорядочить тебя, потому что так они приводят в порядок свой мир. По большому счету им плевать на тебя. Им нужен только свой душевный баланс и контроль.
На днях приходил старый друг Мэтта. Вел он себя уж слишком энергично и чересчур фальшиво. И начал с шутки:
– Ну что, затворник, пора вывести тебя на свет божий! – на лице гостя читалась неловкость, скрытая за дурацкой улыбочкой. Мэтт никогда не помнил, чтобы этот человек себя так вел.
Повисла тишина. Мэтт стоял, ссутулившись под весом слабости и не хотел говорить ни слова. Было и так понятно, что кому-то пора убираться. Но друг не подавал виду, что ситуация патовая. И попытался еще пару раз глупо отшутиться. У Мэтта не было на это сил. Не было сил быть вежливым.
Мэтт посмотрел гостю прямо в глаза и сухо произнес:
– Уйди.
В ответ прозвучало падение маски лицемерия, и человек, напротив, явил свое настоящее лицо. Люди обычно так себя показывают, когда им нечего бояться. Мэтт понимал, что выглядит жалко. Он не представлял никакой угрозы. В нем не было сил, чтобы противостоять. И могло возникнуть ощущение, что эта слабость – знак и позволение для того, чтобы начать учить его жизни.
Гость ткнул его в грудь кулаком. На пальцах было пару больших перстней, неприятно уткнувшихся в ребра.
– Мэтт, ты мой друг, конечно. Но твою мать! Ведешь себя как осел, никого не подпускаешь к себе. Мы и всего то хотим тебе как-то помочь, поддержать. Сколько можно? Пора уже просыпаться! – гость расходился в эмоциях. Мэтт вспоминал, почему считал его своим другом. Не получилось. – Думаешь, другим легко? Ты подумал о них? Да нет конечно, ты с головой в себе, разумеется. А мы вокруг тебя здесь хороводы водим, пытаемся поддержать, вытащить! А ты что? Сидишь тут и ничего не делаешь. Чего ты ждешь? Она умерла, понимаешь? Пора двигаться дальше. Ее больше нет! Строишь из себя неженку! Знаешь, сколько таких как она, зачем зацикливаться? Она того не стоит! – Гость закончил говорить, а скорее кричать. Из груди вырывалось сбитое дыхание. На лице читалась неловкость, он уже успел пожалеть о сказанном.
У Мэтта потемнело в глазах. Но не как обычно от слабости. Нет, его бросило в жар, а кулаки непроизвольно сжались. Он ощущал кипящую злобу. Все произошло быстро. Горе друг по-прежнему стоял напротив, и неожиданный удар потряс его настолько, что он упал как подкошенный. Мэтт обезумел. Рухнув на поверженного противника, стал методично разбивать его лицо. Кулаки сначала встречались глухим тихим касанием, но после того, как плоть разбилась, появился чавкающий мокрый звук. Руки пару раз ударялись о что-то твердое и острое, поэтому Мэтт начал бить выше. Сначала конечности избиваемого человека пытались прикрыть лицо, и Мэтт с яростным ревом пробивался сквозь них. Но после того, как руки обмякли и пропало сопротивление лежащей под ним туши, интерес к избиению пропал.
Мэтт остановился, посмотрел на свои измазанные кровью и кровоточащие от ударов по зубам костяшки, после этого решив, что было бы неплохо их помыть. Только не знал где. Ему очень не хотелось запачкать ванную и тем более кухню. Поэтому он перешагнул через шевелящееся стонами тело и пошел на улицу, чтобы помыть руки там.
Подав воду в шланг для полива газона, Мэтт начал мыть трясущиеся конечности ледяной водой. Силы покинули его, и он сначала сел, а затем прилег в холодную лужу. Боковым зрением заметив, как из дома к своей машине, пошатываясь, бредет его гость.
Мэтт лежал и промывал раны под струей бегущей воды до тех пор, пока полностью не убедился в том, что кровь смыта. Ему было холодно, он направился в дом, чтобы принять теплый душ. На пороге его встретило пятно крови. Еще какое-то время потребовалось, чтобы помыть пол. После Мэтт поднялся наверх и взглянул в зеркало. Видно, он не заметил, как обтирал руки о себя, потому что рубашка и лицо были также вымазаны кровью.
Душ смывал все и к тому же согревал. Мэтт был уверен в этом. Простояв в душе до полного согревания, что потребовало не менее тридцати минут, он оделся в чистую одежду и выбросил все, что было запачкано кровью. Он знал, ей бы не понравилась эта ситуация, но сейчас он мог убрать только последствия.
12
Несколько дней Мэтт не сомневался, что за ним скоро должны приехать и забрать. В тюрьму или в лечебницу. Что-то из двух. Но время шло, с того дня минула неделя, но никто до сих пор не явился.
Мэтт не чувствовал себя виноватым. Ему было без разницы. Он раньше никогда никого не избивал, и этот новый опыт показался ему не таким уж и плохим. Раны от зубов до сих пор заживали. К тому же из-за неумения бить он получил вывихи обеих кистей. Было это совпадением или следствием, но к нему перестали приходить посетители.
Мэтт осознавал, что в таких ситуациях принято раскаиваться и заниматься самобичеванием. Это бы одобрили. Сидя в комнате и смотря на свои руки, он пытался придать этому хоть какое-то значение. Не вышло.
Все шло своим чередом. Продолжалась та же зацикленная дисциплинированность, которой Мэтт научился следовать. Он не думал о жизни. Лишь немногое могло поместиться в его схлопнутый, выжженный мир. Сегодня была лишь утка, которую он был не прочь угостить хлебом. А завтра не планировалось, оно просто наступало.
Случай с избиением дал понять Мэтту, что он полностью понимает происходящее вокруг. Просто по-другому, не как обычно. До этого было какое-то ожидание, будто должно что-то произойти. Словно кто-то должен дернуть за рубильник и запустить застывшее время.
Теперь ясно ощущалась трезвость. И понимание, что уже точно ничего не произойдет. Никогда. Теперь всегда будет лишь пустота и наполняющая ее бессмысленность существования. До этого сгущался туман, который давал возможность спрятаться от себя и ответственности. А главное от обязательств перед ней. Теперь же Мэтт очень ясно все понимал. Вдруг стало невозможным просто существовать в своей беспомощности и защитном обвинении. Он нес ответственность, спрятаться от которой не находилось возможности.
Глава 3
1
– Не смогу. Я только с тобой и никак без тебя. Мы ведь так договорились? Так почему? Потому что пообещал невыполнимое? Из-за того, что как дурак отказал в твоей последней просьбе? Я хочу к тебе. Ты меня простишь за это? Знаю, что нет. Боже. Я не могу позволить, чтобы тебе было еще хуже. Я защищу тебя от этой боли. Отдыхай, солнце. Ты заслужила покой.
Мэтт в первый раз с последней встречи с Элизабет обратился к ней. Эту границу было сложно переступить. Чтобы заговорить, требовалось признать ее отсутствие рядом с ним. Но все это время он хотел больше всего именно посмотреть на нее, хоть и таким далеким, холодным, бесконтактным способом. До этого Мэтт, как бы это нелепо не звучало, отказывался признать несостоятельность его ожиданий о том, что Элизабет когда-то вновь отворит дверь их дома и, улыбнувшись, войдет. Сейчас ее не было рядом, но он заговорил с ней. Тем самым отпустив несбыточную мечту о ее возвращении.
Со дня их расставания прошла прорва пустых дней и беспокойных ночей. Весь этот период Мэтт не позволял себе думать о ней. Он только робко касался ее вещей и изредка воскрешал воспоминания, связанные с ними.
В один из дней тоска стала слишком сильной. Мэтт вспомнил слова Элизабет: «В детстве, когда мне было очень грустно, я что есть сил сжимала свою руку в другой и представляла, что это рука того, кто очень сильно любит меня. И мне всегда становилось легче». Мэтт постарался как можно яснее воскресить в памяти тот момент. Рассказывая это, она взяла его за руку. По телу легким намеком пробежала нежность того теплого прикосновения. После Элизабет добавила: «Ты можешь всегда рассчитывать на мою руку».
Он закрыл глаза, и почти сразу же после этого, Лиззи предстала перед ним. Перехватило дыхание. Из зажмуренных глаз покатились слезы. Ее невозможно было забыть. Каждая морщинка и родинка отпечаталась в его памяти. Она была тем, чего ему так сильно не хватало. не давало улыбаться и дышать без сковывающего кома в груди. Мэтт старался удержать это безграничное по красоте видение. Но, когда сильно держишься, как правило, это вырывают с еще большей жадностью.
И этот раз тоже не стал исключением. Ясность картинки пропала. Но осталось осознание. Мэтт понял, что всегда может держать в памяти ее жизнь. Пока он помнит о ней, Элизабет останется с ним и будет жить в его сердце. С этой мыслью вылезло непонимание и чувство вины. Как можно было оставить ее на все те прошедшие месяцы?
С этих пор Мэтт начал время от времени разговаривать с Элизабет. Но никогда не беспокоил ее по мелочам. Он не смел ее отвлекать и не хотел осквернять тонкой магии ее присутствия. Самой страшной мыслью стало, что ощущение ее близости, и так уже призрачное, может исчезнуть. Мэтт как мог, отгонял эту мысль, но она не давала покоя. Было очень страшно потерять ее во второй раз.
Мэтт начал выдумывать ее рядом с собой. Внутренне он понимал, что это можно назвать обманом. И за него придется платить. Но он не мог иначе. Постоянно присутствовало ощущение тоски, потому что Мэтт не забывал об Элизабет, не отвлекался от нее. Это не давало возможности забыть, потому что являлось постоянным напоминанием о ее физическом отсутствии.
Нельзя было коснуться ее плеча. Подойти и приобнять, пока она готовит. Рассмешить и наслаждаться ее смехом. Невозможно было показать ей на небо и наблюдать, как оно отражается в зелени ее глаз, которые ни на грамм не уступали ему в обширности и глубине. Как бы этого не хотелось, нельзя было выйти на улицу и прикрыть ее пледом, если бы она засиделась за книгой. Теперь не увидеть, как она танцует под случайную песню, разводя ладони и двигаясь, словно в ритме вселенной. Невозможно, проснувшись утром, почувствовать запах ее тостов и шелест ее ног по полу. Больше не представится возможности увидеть, как она рассказывает смешную историю, и сама же не может сдержать смеха. Вчера был дождь, но она не вышла из дома и не подставила открытое лицо навстречу каплям. Потому что ее нет. Есть только мысли о ней.
Но, тем не менее, Мэтт ощущал намек на Элизабет. Это было интуитивное ощущение, что не все пропало и не все окончательно потеряно. Казалось, что есть шанс, будто она внезапно появится в облике призрака или фантома. По крайней мере, внутри головы Мэтта это выглядело вполне реальным и давало надежду на немыслимое.
2
Не приходишь на похороны. В тебя впивается их укор. Процесс похорон – это прощание. Мэтт же не собирался расставаться. Она всегда была с ним. Мэтт боялся увидеть бетонный ограничитель, который минималистичным символом подводил итог ее жизни, схлопывая его до куска камня. Все, что Мэтт знал об Элизабет, не смогло бы уместиться под этот ничтожный булыжник.
Люди используют ритуал похорон, чтобы прихлопнуть свою скорбь о человеке. Все делается для того, чтобы легче было отпустить. Главная задача – облегчить свою боль. Никто по-настоящему уже не думает об ушедшем. Ему легче. Он же ничего уже не почувствует.
Чем сильнее любишь, тем больнее. Простой закон. Смерть заражает любовь болью, пропитывает светлое темным. Очень иронично. И чтобы избавиться от боли, нужно отпустить. Другими словами, отказаться от своей любви. Ведь мертвым уже без разницы, им не станет хуже от вашего предательства. Как-то все это фальшиво. Любишь человека, целуешь его, клянешься в своей преданности. А потом он умирает. И это считается освобождением от ответственности. Другими словами, любовь живет, пока есть тот, кто отвечает тебе взаимностью. А если он не может, то пора прощаться с ним. Чертовски эгоистично.
Элизабет говорила, что ритуалы – это сказки людей, которые они сочиняют, чтобы поверить в важность определенных событий.
Мэтт не делал ей предложения руки и сердца, потому что знал, как она к этому отнесется. Скорее всего, она бы посмеялась. Она видела, как вокруг люди предлагали свои сердца, а потом без зазрения совести забирали назад, к тому же прихватив еще немалый кусок чужого. Они не раз говорили об этом. Для Элизабет это было важно, поэтому и Мэтт относился к этому так же серьезно. Союз двух сердец для нее был по-настоящему свят. Это не могло быть пустой формальностью, хоть и украшенной белыми платьями, цветами, слезливыми речами и всхлипываниями.
Поэтому, когда пришло время. А это случилось не сразу. И даже не потом, и не через некоторое время. Много позже. Однажды, в один из летних дней, когда Мэтт уже и думать перестал о подтверждении их союза, Элизабет внимательно посмотрела на него. Он хорошо научился различать спектр ее взглядов, но до сих пор находил что-то новое. Так вот, именно этого взгляда и движения ресниц Мэтт еще не лицезрел. Словно через глаза и свое внимание она передала ему душу. Вот такой силы это был взгляд.
Потом она взяла его за руки, и они опустились на землю, сев напротив друг друга. Она продолжала смотреть на него некоторое время, затем сказала:
– Мэтт, ты хороший парень, – к этому моменту они были вместе уже более десяти лет, – я тебе доверяю, как самой себе. С самого начала я очень любила тебя и доверяла не меньше, чем сейчас. Но доверие на прочность проверяет только время и совместный путь. Мы с тобой прошли немало. Думаю, настало время подтвердить это какой-нибудь человеческой глупостью. Каким-нибудь символом. За которым будет скрываться нечто большее, чем просто ритуал. Ритуал – лишь внешнее, чтобы мы запомнили и повеселились. Понимаешь?
– Ты моя радость, – Мэтт притянул ее к себе и, вдохнув запах волос, чмокнул в лоб. – Давай придумаем этот глупый ритуал вместе.
Они придумали самый славный ритуал в мире.
На загородном участке высадили целую рощу из сотни елей. Копались в земле и брызгались водой целые выходные. Затем усталые, но безмерно счастливые, наблюдали за торчащими вокруг молодыми деревцами. Когда-то здесь будет целый лес. Их лес. И они, обнявшись, будут стоять среди выросших зеленых гигантов. Это был ритуал их союза. В довершение, вернувшись домой, они условились, взявшись за руки, так провести целые сутки. Посвятить все внимание без остатка человеку рядом. Временами было чертовски неудобно, особенно ходить в туалет. А спать пришлось, крепко связав кисти шелковой лентой. Но для Мэтта это был один из самых счастливых дней в его жизни. Тогда он еще яснее осознал, что она для него все.
3
Мэтт не хотел видеть никаких людей, особенно тех, кто был из той части жизни, где так или иначе присутствовала Элизабет. Одновременно с этим любая встреча с людьми из той временной плоскости не доставила бы ему неудобства или волнения. Мэтту было безразлично, чем жили и думали тусклые облики увядшего прошлого. Они просто ушли. Мэтт лишь слегка указал им направление движения, но этого хватило с лихвой.
Кто-то не смог терпеть грубости и токсичности. Мэтт отлично понимал и даже одобрял такой уход и причину для прекращения отношений. Были те, кого с ним объединяли лишь занятия и образ жизни. Спорт, путешествия, музыка, искусство и другие заполняющие жизнь активности. Многим что-то было нужно. Мэтт мог быть им удобным. Но как только стало ясно, что от него мало чего можно ожидать, такие персоны просто бесследно исчезли. Те, кто воспевал о дружбе громче других, быстрее всех снизили свое присутствие до состояния гулкой тишины.
Мэтт и раньше не питал особых иллюзий по поводу искренности некоторых личностей, но видеть это вживую было как минимум забавно. Иногда больно, но чаще забавно. Когда от тебя все разбегаются по окопам, а ты из-за обессиленности с кровати иногда не можешь встать, в этом есть что-то смешное.
Нелепость ситуации в том, что будучи слабым, ты ощущаешь огромную силу. Появляется суперспособность, которую нельзя контролировать. Она наделяет тебя силой отдалять от себя все ненастоящее. Все то, что обычно люди считают чистой правдой. Свои отношение, работу, увлечения. На самом деле в этом практически нет смысла. Человек сам всему придает этот смысл, и поэтому без его целенаправленного наполнения осмысленностью всех аспектов жизни, она просто разваливается. Шарик иллюзии с грохотом лопается. И как будто ничего и не было. А сочинить что-то новое просто нет сил. Потому что непонятно зачем. Какой смысл создавать, если оно может в любой момент уйти, оставив тебя бескровным скелетом своего прошлого?
Глупо искать причины. Это значит вступать на путь обмана, сочинять свое будущее, построенное на лицемерии. Притворяться нормальным, будучи исковерканным естественной причиной нынешней уродливости.
И от чего-то так трудно врать. Хочется оставаться максимально настоящим, хоть и скованным гримасой несчастья. Но оно твое. Настолько глубоко, что не отличимо от сути, ведь зародилось в глубине нутра и не менее искренне, чем радостное созерцание любимого. Вот так и приходит осознание, что жизнь с нынешних дней изменилась. Теперь ты скорбен, сер, и унылость громким обелиском отпечаталась на ослабшем от неспособности проявлять эмоции лице.
Нет выхода. Ведь выход, как правило, движение к чему-то. А если цель не способна к сочинению, ведь выдумать и затем преследовать – это путь страсти. А ее не найти в полумертвом мешке лишенности. Ты способен лишь двигаться по знакомым и простым маршрутам. Любое многосложное действие вызывает трудности и желание сбежать. Слабость! Какая же слабость! Ничтожество.
Упростить. Максимально упростить. Мысли убрать, забить голову мусором, чтобы сквозь его смердящую громкость ничего не могло пробиться. Пусть грязь и ужасная тяжелая тупость в голове, но она предстает дамбой, сдерживающей готовое в любой момент прорваться чувство несчастности, вселенского масштаба обделенности. Как же не хочется его ощущать, до чего же оно колко. Оно может и резать, и жечь.
Кто-то может сказать, что пора бы привести свою жизнь в порядок. Но это и есть порядок. Такая дерьмовая жизнь только и помогает держаться на плаву, потому что полностью лишает сил и пудрит мозг туманом непроницаемости. Ясность же – злейший враг. Вернется она, и с ней придет все остальное. Лучше быть в сгустке черной грязи, залепить ей глаза и уши. А кто пытается ее вытащить, не понимает, что творит. И действует он не во спасение, а по незнанию. Лучше бы выйти тогда за дверь с признанием бессилия, оставив, наконец, попытки к исцелению давно убитого.
4
Хоть одни люди ушли, другие совершенно нежданно явили себя. И это скорее настораживает, чем дает повод для радости и удивленных улыбок. Ведь когда кто-то идет не на свет маяка, а, напротив, в бурю боли, которой окутывается пространство вокруг человека, живущего в состоянии поломанности, то тут уже стоит задуматься о силе притяжения похожих структур, объединенных каким-то общим знаменателем. Ведь день и ночь не соседствуют, они знают свое место и в нужное время убираются с дороги друг друга. Но по отдельности они устраивают свои вечеринки и приглашают туда похожие на них активности и цвета. Ночь – это праздник звездного неба и сонной тишины. А день – это оркестр чирикающей ожившей природы и зажмуренные от солнца глаза прохожих через него теней.
Когда к Мэтту пришла Карен, он сказал ей, что она ошиблась номером дома и хлопком двери поставил точку в разговоре. Это была сестра Элизабет. Мэтт за все прошедшие годы ни разу не видел ее. Элизабет упоминала о том, что она не единственный ребенок, но о сестре говорила как об абсолютно незнакомом человеке. На то были определенные причины.
Сестры были примерно одного возраста и жили в одном доме с родителями. Элизабет была старше на два года. В детстве они были обычными подростками, ссорились, общались, делились секретами.
Элизабет говорила, что она до сих пор любит ту девочку. Когда обучение в старших классах подходило к концу и пришло время выбирать колледж для поступления, Элизабет с сестрой вместе мечтали и планировали, куда им двинуться дальше. Но в один из дней Карен просто пропала. Просто – здесь ключевое слово. Она оставила записку, в которой было написано два слова: «Прощайте, уехала».
Нужно понимать, что это не стало драмой вселенского масштаба. В их семье ценилась личная ответственность и принятые решения. С самого детства к девочкам относились как к людям, которые способны понимать и мыслить. Именно такое отношение и позволяло детям становиться такими.
Их родители не были обычными статистами жизни. У них также имелся за плечами свой пройденный путь, включающий в себя, как и побеги в никуда, так и путешествия к сути бытия.
Элизабет переняла от них свободное отношение к жизни и не испытывала ни капли обиды к сестре. Но так же она и не держала ее у себя в мыслях. Раз та не хотела общаться и взаимодействовать, Элизабет просто вычеркнула ее из своего поля зрения. Зачем держать и пытаться владеть тем, что желает течь своей дорогой?
На протяжении последующих лет Карен периодически появлялась на горизонте семьи, но всегда ненадолго. И, как правило, в разных состояниях. Было заметно, как она постоянно меняется. То является в дом в одежде странствующего монаха, в другой раз приходит в джинсах и кожаной куртке. Вдруг приезжает на семейный праздник с женихом, через год в слезах и без партнера. Родители видели самые ключевые моменты жизни Карен и были ей благодарны за это. А она всегда могла рассчитывать на возможность отсидеться в семейной крепости, чтобы затем снова отправиться в путь.
Так что Мэтт понятия не имел, кто постучался к нему в дом. После того, как он захлопнул дверь перед самым носом Карен, женщина занесла руку для еще одной попытки. Но бессильно опустила ее, так и не решившись этого сделать.
Карен потребовалась еще неделя для того, чтобы собраться снова. После того, как еще больше осунувшийся и заросший Мэтт открыл дверь, женщина сразу представилась сестрой Элизабет и попросила разрешения немного поговорить с ним. Мэтт безразлично пригласил ее в дом, безэмоциональным движением руки указав на диван в гостиной. В доме было ужасно пусто и не смотря на солнечный день, прохладно и темно. Прошло чуть больше двух недель с того рокового дня.
Мэтт сидел в низком кресле с отсутствующем взглядом, вперив глазницы в замершую пустоту. Руки его были бледны и лежали вдоль подлокотников. На него было страшно смотреть. Карен про себя ужаснулась: «как эти две недели могли сделать с ним такое?» В квартире матери женщина видела его на фотографиях вместе с Элизабет. Теперь же она пыталась понять, тот ли это вообще человек. Обесцвеченный разбитый сосуд с сочащимися из каждой клеточки растерянностью и непониманием произошедшего. Он мог напугать своим безумным видом, если бы не явная очевидность его слабости.
Когда Карен заговорила, Мэтт вскинул голову и с непониманием взглянул на нее. Лишь через какое-то время, по-видимому, вспомнив, что сам и впустил эту женщину, Мэтт расслабился и попытался более внимательно отнестись к человеку, сидящему напротив него. Судя по сощуренным в попытке сфокусироваться глазам, это требовало от него немалых усилий.
Сидящая перед ним женщина теребила белые длинные волосы и отводила большие глаза, которые блестели то ли слезами, то ли какой-то магической искренностью, присущей врачам и священнослужителям.
Карен представилась и рассказала все то, что Мэтт и так знал со слов Элизабет. Женщина не углублялась в свою личную жизнь, она вела повествование лишь в контексте отношений с Элизабет. Мэтт особо не слушал, что она ему говорила. Иногда мелькала мысль, прервать ли этот рассказ. Но каждый раз он забывал об этой идеи и проваливался в состояние отрешенности. Лишь откуда-то издалека был слышен голос говорившей женщины. По-видимому, она совершенно не замечала или, по крайней мере, не хотела подавать виду, что Мэтту совершенно до лампочки ее рассказы.
– Поэтому, когда она меня приняла, – Карен плакала. Мэтт пропустил, что к этому привело. К тому же с этой частью рассказа Элизабет его не знакомила, – я поняла, что лишь…
Мэтт хрипло перебил ее:
– Когда вы с ней виделись? – Мэтт пытался, но не мог вспомнить, чтобы Элизабет рассказывала ему о недавней встрече с сестрой.
– Я же говорила, – Карен неловко вытирала слезы тыльной стороной ладони, – за день до… происшествия. Раз ты не в курсе, она, наверное, не успела тебе рассказать. Или это не было таким важным в ее глазах, чтобы делиться этим.
– Ясно. – Мэтт утратил интерес.
– Понимаешь. С тех пор, как я ушла из дома, я находилась в вечном блуждании и поиске. Много чего мне встретилось на пути, хорошего и плохого. Но вечно чего-то не хватало. В последнее время я ощущаю себя очень избитой, словно мир, проглотив меня, прожевал и, высосав весь вкус, выплюнул прочь. Я пришла к ней, не зная, чего ожидать. Но в тот день, когда она приняла меня полностью, этого хватило для того, чтобы осознать, что именно это и было нужно. Мне было тяжело, я была подавлена, но она вытянула меня, не ожидая ничего взамен. И не обвиняя меня в каких-то грехах. Я поняла, что она – то золото, которое мне дал мир. Она. И семья. Только я сама от них отвернулась.
Мэтт совершенно пропустил смысл истории, но завершение ему понравилось. Элизабет своей искренностью и любовью могла залечить любые раны. В этом он не сомневался.
Женщина встала с дивана, глубоко втянула воздух и, подойдя к двери, проговорила:
– Какого фига, Мэтт? – она крепко сжала ручку двери. – Одного дня с ней слишком мало.
Карен уже давно ушла. А Мэтт думал над ее последней фразой. Да, с ней и целой жизни слишком мало.
5
С тех пор Карен начала регулярно посещать Мэтта. Просто приходила и чувствовала себя как дома. Казалось, что у нее в принципе отсутствует чувство какого-либо такта. Она вела себя с Мэттом, словно они знакомы кучу лет. Приходила она не так часто и надолго, чтобы могла сильно надоесть, но почти всегда не вовремя. Хотя, в основном все состояния, в которых находился Мэтт, были неподходящими для встреч с людьми. Но существовали особенные дни, когда тьма сгущалась до беспросветности. Именно в те дни по непонятному стечению обстоятельств и объявлялась Карэн. Она приносила какие-то таблетки, окуривала его дом благовониями, наводила какой никакой порядок в доме. Всячески помогая, не давая прогнить балкам перекрытий, на которых еще кое-как держался рассудок Мэтта.
Вспоминая те дни, он осознавал, что практически не замечал всех ее действий. Она приходила, что-то делала, даже пыталась с ним разговаривать, но он зачастую даже не замечал этого. И те продукты, которые откуда-то появлялись в холодильнике, были принесены именно Карен. Ножи, которые были спрятаны в самые дальние шкафы, тоже не сами себя туда прятали. А после того избиения единственным человеком, не боявшимся и не брезгующим прийти к Мэтту, была именно Карен. И чем больше он отталкивал ее своим молчанием и грубостью безразличия, тем больше она тянулась и пыталась помочь ему.
Мэтт вспомнил тот день, когда Карен пришла к нему в дом. Она была чертовски зла и, зайдя в дом, сразу же схватила его за руку и вывернула ее за палец под неестественным углом. Вывихи до сих пор болели, поэтому Мэтт вскрикнул от боли. После этого ему вдобавок прилетела еще неплохой силы пощечина. Он растерянно глядел на женщину перед ним, но ему сразу стала ясна причина нападения и, что немаловажно, он осознал заслуженность истязаний. Ему даже стало легче после этого.
Много позже Мэтт узнал, что его избитый друг не обратился в полицию или суд лишь потому, что Карен пригрозила ему своими показаниями. Она готова была соврать под присягой, что видела, как избитый вламывается в дом и нападает на Мэтта. А тот лишь защищается. Видимо, неуклонная решимость Карен и природная трусость того человека сыграли свои роли, и в результате Мэтт остался на свободе.
6
Все чаще и чаще на Мэтта нападала паника. Ему казалось, что память об Элизабет постоянно ускользает от него. Он не мог вспомнить некоторых вещей, как не силился, не выходило припомнить, во что была она одета на их первом свидании. Раньше он всегда хорошо помнил такие важные ему самому мелочи. Проснувшись темной ночью, Мэтт до рассвета, в окружении страха своего бесплодного поиска, пытался вспомнить эту деталь, но так и не смог.
Он совершенно перестал чувствовать ее. Она пропала и из его ощущений. Теперь, при попытке почувствовать ее тонкое присутствие, слышалась лишь гулкая, ничего не выражающая тишина. Случилось то, чего он так боялся. Она покинула и его мысли. То немногое, что у него оставалось, просыпалось из него, словно песок сквозь пальцы. И чем яростней он сжимал хватку и панически старался сохранить какие-то крупицы ее существа, тем больше Элизабет терялась в небытие. Мэтт не мог вспомнить ее лица, и только взглянув на фото, он на непродолжительное время мог успокоиться. Просыпаясь по ночам, он включал свет и вглядывался в образ Лиззи. Это помогало заснуть.
Забывчивость стала предметом для самобичевания. Мэтт винил себя за то, что не мог чтить память человека, которого так любил. Память в принципе превратилась в нечто дырявое. Она не была способна удержать практически ничего. Мэтт совершенно не мог вспомнить, что делал несколькими часами ранее. Порой он обнаруживал себя идущим по улице, хотя не помнил момента выхода из дома. Он постоянно терял вещи и не мог припомнить, куда последний раз клал ключи от машины. Наталкиваясь на людей, которые здоровались с ним, Мэтт не мог извлечь из заполненной туманом головы, когда и при каких обстоятельствах встречался с ними ранее.
Он проклинал себя за то, что превратился в дырявый сосуд, который неотвратимо разбивался крошками забытья, покрываясь трещинами, совершенно не способными удержать памяти о любимой.
В один миг осознание того, что кажущаяся близость Элизабет была лишь его фантазией, свалилось на Мэтта. И в облике безжалостной правды пригвоздила его к земле.
Он все выдумал.
Это сладкое чувство ее присутствия было лишь жалкой выдумкой воспаленного болью утраты ума. Бредом человека, который готов был выдумать все, что угодно, лишь бы смягчить сжимающиеся тиски неизбежности.
Все было лишь попыткой сбежать от настоящего, того, что уже произошло и чего поменять было не в его силах. Единственное, что он мог сделать – это выдумать сказку в своей голове. Но теперь все встало на свои места. Элизабет больше нет, а его фантазийный бред – всего лишь атавизм, в котором перестала нуждаться его психика. Благодаря этому он как-то продержался и не сошел с ума, и даже немного восстановился. Ну а сейчас добро пожаловать в реальность. И в ней нет и намека на волшебство и надежду. Мэтт оглянулся, посмотрел на себя и мир, нависший над ним, словно приговор безжалостного судьи. Кругом простиралась лишь сухая безжизненная пустыня.
Глава 4
1
Мэтт практически лишился способности понимать, что с ним происходит и зачем. На него навалилась еще большая плита безразличия. Он недоумевал, как можно к чему-то стремиться или о чем-то мечтать. Вспоминая свою былую жизнь, ему не верилось, что она происходила именно с ним. Настолько там все было далеко от нынешнего восприятия реальности. Мэтт не ощущал грусти, ему казалось, что это его обязательство перед Элизабет. Поэтому грусть заместилась на гложущее чувство вины. Оно неотступно следовало за ним и заставляло в отвращении отворачиваться от собственного отражения.
Призрак Мэтта переворачивался с одной стороны на противоположную, ходил по темным и по освещенным улицам, говорил, молчал, спал и бодрствовал. В окружающем мире присутствовали полярности: тепло и холод, жажда, удовлетворенность, крик и молчание. Мэтт же ощущал себя абсолютно никак. Он был за гранью. С постепенной неуклонностью, его движение, характеризующееся падением в пропасть, вело все дальше от присущих жизни качеств. Конец этого пути не представлял никакого интереса, собственно, как и все, что происходило вокруг.
Мэтт перестал снаружи выглядеть как зомби. Он ел и спал, в общем, следил за своим здоровьем, как и раньше всегда делал это. Но, совершая действия, в нем не рождалось понимания, зачем все это происходит, по какой причине он просыпается, выходит из дома, готовит еду, оплачивает счета. Ведь нужен же какой-то смысл. И казалось, будто он всегда был, наполняя совершенно обычные дела осмысленностью и ощущением значимости. Но вот незадача, что-то поломалось, и все пошло кувырком, закружив голову так, словно прошлого и не существовало, или оно было лишь бредовым, не имеющим смысла сном.
Разговоры с Элизабет пронизывали дни, наполненные пустотой. Но скоро Мэтт начал понимать, что большую часть времени говорит сам с собой, чем с ней. На деле же он вел разговор с болью внутри себя и называл это именем любимого человека.
Но Элизабет никогда не причиняла ему боли. Он собственноручно создал в себе эту тьму и заживо в ней варился. Но отпустить ее был не в состоянии. Его не учили такому, а сам он не мог, поэтому еще сильнее вцеплялся в свои раны, раздирая их и не давая им затянуться.
Ему было нехорошо с собой. Он являлся причиной своей боли. Чувство отвращение преследовало его, давило на грудь, но бежать было некуда. Мэтт ненавидел себя настолько, что хотел избить себя. И в моменты сильной злобы он начинал удар за ударом вбивать в себя свою же ненависть. Делая это физически или ментально. На лице у него всё чаще и чаще появлялись синяки от самоповреждения, и он постоянно искал места, где ему могут причинить вред.
Однажды, проходя по темным улицам, из подворотни, он услышал возню и крики о помощи. Там кого-то явно подвергали насилию. Осознав эту мысль, он просто прошел мимо. Его ничего не волновало, ведь не было ничего значимого. Но затем Мэтт остановился и повернул назад, к источнику шума. Не потому, что захотел помочь. Нет. Он лишь хотел выплеснуть постоянно копившуюся в нем злобу. И не важно, как это будет сделано. Или он изобьет кого-то, или в землю впечатают его.
Собственно, так и произошло. Девушка, на которую напали, перепрыгнув через тело Мэтта, убежала прочь, а он получил дозу выраженной и так необходимой ему злобы по отношению к самому себе. Пинки служили облегчающим его ношу инструментом. Да, так и надо. Он получал по заслугам. Эти истязания полностью соответствовали его прогнившей природе. Мэтт кричал и просил убить его, но не удостоился такой чести. Об него не хотели марать руки. Презрительно глянув на распростертое на земле тело, шайка удалилась.
Испытывая физическую боль, Мэтт со временем понял, что она лишь побег, жалкое оправдание. Она не могла очистить его, искупить грехи. А использовалась лишь по слабости и из очередного желания убежать и отказаться от принятия своей ответственности. Ему нужно было решить, стоит ли ему жить дальше или нет. И взять за это ответственность. Но пока он лишь просто гнил заживо в неспособности сделать и шага по направлению к действительности его ответов на вопросы. Мэтту нужно было честно ответить себе, но он не был способен принять это.
2
В голове непрестанно крутился один и тот же вопрос: почему не я? И вообще, кто это решал? По какой причине он сейчас дышал, а более достойный человек безвозвратно был лишен этого? Мэтт постоянно пытался припомнить тот чертов день, каждую деталь, которая наполняла его. Мэтт думал о том, что можно было бы поменять, чтобы ничего не случилось. В основном все было в его силах. Того Мэтта, который еще ничего не знал. Действия того Мэтта и привели к катастрофе. Если бы он только знал, ни за что бы не вышел из дома, прижал Элизабет к себе и не отпускал до тех пор, пока новый рассвет не перечеркнул тот злополучный день.
Но случившееся изменению и пересмотру не подлежало. Если раз за разом повторять что-то, это начинает казаться каким-то бредом. Тот день был недоразумением. Его не должно было случиться. Нужно сдать его по чеку в кассу продавца, что не удосужился проверить товар на качество. Некоторые чудаки говорят, что все в этом мире происходит неспроста и у всего есть своя весомая причина. Ну, тогда, раз все происходит не просто так, значит, кто-то несет за это ответственность. Пусть тогда он покажется и даст разъяснения по поводу осмысленности произошедшего. Мэтт бы с удовольствием его послушал.
Но в ответ была лишь тишина. Никто не хотел рассказать о глубинных смыслах всего сущего. Ни один голос не давал ответа на тему: почему происходит гребаное таинство смерти? Виновный оставался за кулисами и довольно потирал потные от удовольствия ладони. Ведь к нему вопрошали и просили раскрыть тайны, а он, наверное, только рад, словно фокусник, которому так удачно удалось облапошить зрителя.
О боже, почему!? А в ответ тишина.
Это молчание свело со света несчетное количество душ. Можно ли предъявить такое обвинение? Или у этого тоже есть свои веские причины? Конечно же, да. Кто бы сомневался. Можно ли потребовать наказания того, кто, по-видимому, и придумывает все казни и заточения? Было бы здорово.
Вы имеете право хранить молчание… Все сказанное вами будет использовано против вас. Бла, бла, бла и т.д. А он только рад. Ему это не в новье, всегда молчал и сейчас, разумеется, будет тоже отмалчиваться. Только уже будучи пойманным за руку. Теперь уже нет того шарма и скрытого за вуалью безнаказанности уверенного превосходства над простыми смертными.
И заглянув в глаза, оказывается, что это просто маньяк, психопат и садист. И место ему в тюрьме, а не на небесах. После райские врата прикроют, и это будет большой скандал. Многие люди вообще сойдут с ума, потому что, наконец, поймут сказочную дурость своей глупой веры в изверга и извращенность преклонения перед бесом без плоти и сердца. Скорее всего, затем они найдут что-то новое, какую ни будь другую муть, в которую погрузятся с головой еще дальше, чем прежде, подальше от шума реальности.
Мэтт сидел в комнате. Солнце давно зашло, а набраться сил и подойти к выключателю на стене пока не удалось. Данное действие откладывалось на потом. А затем на еще подальше.
Сегодня к нему забегала Карен. Напоследок сказала, чтобы Мэтт верил в лучшее. Осознавая высказанную банальность, она захлопнула за собой дверь, заодно с этим прихлопнув неловко сказанные слова.
Верить, оказывается, еще тот труд. Работа по созданию несуществующего. Как тяжко не замечать оживающих образов того, во что с остервенелой фанатичностью веруешь. Как больно понимать, что вера бесплодна. Словно наблюдать, как посаженное не прорастает. Ведь не выросшее – считай, мертвое.
3
Она внимательно читала отрывок. Дочитывая, она погружалась в него все больше и больше. Это у нее всегда отлично получается. Смотреть в корень.
Элизабет серьезно посмотрела на меня.
– Слушай, это какая-то чушь. – Она нахмурила брови и, поджав губы, наклонила голову.
– Я слегка растерян. Могу лишь сказать, что я старался.
– Это не отменяет того, что это полная ерунда. Ну, серьезно, может мы запишем тебя к какому-нибудь специалисту. Чтобы он посмотрел твою голову. Потому что я побаиваюсь за тебя, честно говоря. Особенно после такого, – Элизабет подняла руку и небрежно помахала листами с рукописью в воздухе.
– Да, кажется, мне нужна помощь, – я развел руками.
– Серьёзно? Ты написал сто страниц про цивилизацию розеток и вилок? – Элизабет недоуменно развела руками, передразнивая меня, – А я это прочитала! Причем несколько раз. Знаешь, я пыталась.
– Видать, у меня кризис.
– Не думаю. Слишком он изобретательный. Ты же целый мир придумал. Мир розеток и вилок!
– Так тебе понравилось, что ли!?
– Нет, что ты!
– Элизабет.
– Ну да, реально. Интересно же!
– Да нет же! Я выдумал буквально самую тупую историю, что можно было придумать, и написал это.
– Вот именно. Думаю, надо издавать.
– Ты шутишь?
– Нет. Знаешь что. Ты просил быть меня объективной. Жаловался на то, что я одобряю все, что ты создаешь. Но мне действительно все нравится. Я пыталась критически отнестись, но… В общем, моя объективность сказала, что все отлично. И это не значит, что у меня нет вкуса. Я читала твои старые работы. Примерно сотню раз я споткнулась там о банальности. А шрамы от тупости до сих пор на мне. Но сейчас ты уже другой.
– Черт. Спасибо.
– Ты же писал свои первые работы лет в двенадцать. А сейчас ты уже что-то вроде эксперта.
– Ох. Я начал писать в двадцать четыре.
– Не страшно. Не относись так критично к себе. Серьезно. Ты молодец. Верь в лучшее, и у тебя все получится. А пока ты сам не веришь, я уж, так и быть, буду верить за тебя.
4
Иногда возвращенная вера в людей заставляет расплакаться. Некоторые личности проявляют себя настолько гармонично и уместно, что дают повод для слез.
Мэтт всегда очень серьезно относился к отношениям с другими людьми. Общаясь, он редко подпускал к себе ближе, чем это требовали социальные условности. Так же Мэтт был убежден в том, что над настоящей дружбой стоит работать, вкладывая туда все свое внимание и проявляя искреннюю заинтересованность к человеку.
Поэтому он ясно понимал, что в окружении десятков людей со всеми глубины взрастить не выйдет. И чтобы создать дружбу, стоит посвятить свое время одному человеку. Но посвятить по-настоящему, без каких-то кривых мотиваций, так присущих рабочим отношениям.
С Филиппом их свела судьба уже очень давно. Или, по крайней мере, так казалось. То был человек, про которого можно сказать, что его существование не укладывается в общепризнанное и обыденное.
Мэтта привлекало это в людях. На сколько человек был самобытен и не подвластен общепринятым векторам движения в переживании собственной жизни. Он и про себя думал в этом же ключе, пока не столкнулся с реальностью нынешних дней, которые низводили его к самому посредственному проживанию собственного пути.
Можно сказать, что в некоторых людях определенно есть какая-то магия. И в основном, это идущее от них волшебство, является продуктом всех действий и мыслей, из которых состоит их жизнь.
Мэтт точно знал, что не все дышат одинаково. Как минимум, каждый по-разному подходит к этому обычному действию. Кто-то глубже, другие поверхностно и быстро. Третьи задерживаются при выдохе, а четвертые проклинают каждый вдох. Так же можно сказать и про жизнь в целом. Каждый живет на этой земле, но шаги по ней разных людей очень отличаются. И вот поступь Филиппа была другой, совершенно изрядно уникальной.
Он мог спокойно избегать места и обстоятельства, за которые бы другие держались мертвой хваткой. И, напротив, оставаться там, откуда обычно люди хотят убежать не оглядываясь. Казалось немыслимым, но у него не было планов, которые так любят выстраивать в своих головах люди.
Кто-то мог бы назвать его бродягой. И практически так оно было. Филипп нигде не был закреплен и ни за что не держался, но, тем не менее, везде чувствовал себя как дома. Его образ жизни не обязательно был связан с путешествиями, но в нем неотделимо присутствовало постоянное движение, которое в своей причине являлось любовью к процессу жизни.
Еще Филиппа постоянно привлекал секрет, который пронизывал все существование окружающего мира. И это непрекращающееся влечение подталкивало к исследованию всех процессов, что происходили внутри его внутреннего мира и на поверхности существования, свидетелем которого он являлся. Он постоянно говорил, что находится в поиске и одновременном переживании секрета, тяга к которому есть в каждом живом существе.
В начале своего творческого пути, Мэтт испытывал сильные переживания по поводу своей состоятельности и способности к созданию чего-то путного. Туда же добавлялось беспокойство о деньгах и скрываемое желание востребованности и одобрения другими людьми. Ко всему остальному примешивалось еще навязчивое желание стать кем-то большим, чем просто пиксель на обширном экране всеобщей размытости.
Филипп тогда, почесывая спутанные волосы и глядя на стоящую перед ним тарелку со свежим салатом, произнес:
– Из-за чего столько беспокойства, брат? Есть ли в этом мире что-то настолько большое, из-за чего стоит переживать. Или же все-таки лишь выдуманное может казаться огромным, а если это выдумка, к чему тогда париться? Я могу придавать значение этому салату. – Филипп поместил в рот нанизанный на вилку кусок зелени. – А могу просто съесть его, при этом ничего не поменяется. Я все равно съел его. Верно? Тебе хочется создать что-то великое, одновременно с этим ты не хочешь быть посредственным. Это нормально Мэтт. Не самая худшая игра, в которую можно сыграть в этой жизни.
Мэтт в те времена верил в то, что человек – это царь всего мира. А также в то, что успех измеряется во внешних проявлениях, таких как высокое положение, умственное, физическое и финансовое превосходство над другими людьми. Ковыряясь в своей тарелке, он ответил:
– У меня есть мозги, мой ум, в нем моя сила. С помощью него я имею возможность добиться всего в этом мире. Думаю, мой ум велик, но я не совсем уверен. Что-то постоянно мешает мне поверить в это, поверить в себя.
Филипп рассмеялся, его очень развеселили слова Мэтта. Он прикрыл рот рукой и, откашлявшись, ответил:
– Нет большого ума. Муравей тоже несет то, что кажется тяжелым, но на самом деле оно крошечное. Ум не велик, но в его силах способствовать великому. Ведь, управляя умом, мы способны задавать направление движения. Тогда встает лишь вопрос об этом направлении. – Филипп отломил ломоть хлеба и начал возить им по тарелке. – Хороший сегодня денек все-таки, может, сходим поплавать?
В тот день они сходили поплавать. День и правда был прекрасный. И именно этот день запомнился Мэтту чем-то волшебным. Простой салат и нежность чистой воды. Потом пришли признание и слава, но по большому счету, они ничего не изменили. Не дали ощутить себя великим и превосходящим всех остальных. Но, к счастью, этого и не требовалось. Во многом благодаря тому, что в свое время общение с Филиппом неплохо вправило Мэтту мозги.
5
Филипп был человеком из ниоткуда в никуда. Его жизненный путь протекал не по тем каналам, в которых обычно организуется стандартный сплав. Посмотрев на него, можно было подумать, что он живет так, словно отпустил поводья. Но мало кто задумывался о том, насколько порой трудно разжать хватку своих устремлений. И как трудно устоять на месте, когда кругом все бегут.
Мэтт никогда не мог остановиться. Порой он даже не понимал, зачем ему добиваться чего-то. Но окружающие люди служили примером вечного желания, и он старался не отставать от них. В этом стадном побеге от себя он находился до тех пор, пока не встретил Лиззи. После нее он не мог желать больше ничего. Она стала для него центром вселенной.
Филипп говорил, что Мэтт, которого он знал, просто стерся под лучами искренней нежности, которой его одаривала Элизабет. И что именно ее Мэтту и не доставало всю его жизнь. А остальное было лишь попыткой заместить отсутствие истинного стремления к любви.
Бывало, когда Филипп появлялся, возвращаясь от куда-то или от чего-то, а может, к чему-то или куда-то, они маленькой компанией проводили отличные дни.
Однажды у них зашла беседа на тему писательской деятельности Мэтта. Он уже состоялся как писатель, и это была его главная деятельность, та работа, которая нравилась ему всю жизнь и являлась неотъемлемой частью его самого. Уже давно он пережил десятки творческих кризисов, которые могли вколотить гвозди в гроб его писательского пути.
Тяжелые времена метаний и поисков дали ему те ответы, которые были так необходимы в формировании того, что жило и процветало сегодня. Мэтт не сразу понял, что просто писать для него уже достаточно. Раньше к этому еще примешивалось желание получить подтверждение реальности его работ. Теперь он мог позволить себе просто быть в процессе и наслаждаться этим с полным пониманием, что он на своем месте и его работа является воплощением естественности, всегда обитающей в нем.
Сидя на берегу океана, Филипп, мечтательно подставив длинные волосы под нежные прикосновения ветра, сказал:
Слушай, Мэтт, ты как писатель, получил права на летательный аппарат своей мысли. В тебе в один прекрасный день созрело такое понимание: «Это мой разум, и я буду создавать здесь идеи и миры». Ведь все было примерно так?
Мэтт пожал плечами:
– Честно говоря, трудно вспомнить, с чего все началось. Я лишь припоминаю неотступное волнение, которое преследовало при работе с теми мыслями и идеями, возникающими из пространств и мест вне зоны моего понимания. Я помню это волнение, потому что до сих пор испытываю его. Оно прекрасно, и в нем всегда есть намек на нечто намного более обширное, чем просто слова.
– Это здорово, Мэтт. Ведь только настоящее можно сохранить и не потерять на дороге нашего жизненного пути. Поэтому я возвращаюсь сюда. Только взгляните на эту обширность. – Филипп махнул рукой в сторону океана. – Ну и вы, светочи жизни, всегда тяните меня назад, так и хочется взглянуть на ваши сладкие мордашки.
Мэтт и Лиззи рассмеялись. Отсмеявшись, Элизабет сказала:
– Меня всегда поражало, как мир вокруг нас непрестанно ведет беседу. И проявлением вежливости является, когда мы слушаем, что говорит стоящий напротив человек. Этот же принцип можно привнести и в отношения ко всему окружающему нас бытию. – В тот день на ней было легкое хлопковое платье белого цвета, и оно вместе с распущенными волосами развевалось в такт с танцем ветра. – Мне очень нравится мысль про то, что настоящее и любимое нельзя потерять окончательно. Всегда есть шанс встретить это снова и на этот раз уже не упустить. И чем дольше идешь по берегам времени, тем яснее становится важность тех или иных встреч и событий. Так же это и определенная проверка. Проверка возврата. К чему-то глубинному и важному мы всегда возвращаемся, а ненужное, раз отпав, уже никогда не восходит на горизонте нашего пути.
Так случалось и с Мэттом. Он чего-то очень хотел и вкладывал туда все свои силы, даже порой был одержим. Но затем и вспомнить не мог, зачем все это было начато и даже на какое-то время продолжено.
Филипп его поражал тем, что казалось, он всегда знает, куда идти. На его вопросы тот отвечал, что просто не парится и делает именно то, присущее окружающему времени и пространству шоу, которое от него требует жизнь.
Но также его секрет состоял в той истине, которая знакома всем, но не каждый прислушивается к ней. Филипп никогда не задерживался там, где было плохо. Не потому, что боялся, повидал он немало, нет, просто для него это считалось пустой тратой жизни и себя самого.
Он всегда говорил про то, что трудности должны закалять. Возьми от них все, а затем избавься. А находясь в преодолении боли, всегда выкидывай страдание. Оно не к чему, ведь самой боли больше, чем достаточно.
Так же Филипп говорил, что нет времени для пустого. И нет смысла делать то, что не нравится. «Чувак, жизнь коротка!» Филипп как мантру повторял эти слова. Когда они только познакомились, он недоумевал: «Черт! Посмотри на всех этих людей. У них уже вся жизнь спланирована! Куда они работать пойдут и сколько у них будет детей. Кошмар! Картины их будущего не дают им рисовать сегодняшний день».
Пока все стремились стать кем-то, Филипп просто жил и, как не странно, добивался не меньших высот, к которым другие бежали с пеной у рта, порой жертвуя собственным счастьем. Филипп в жизни попробовал многие работы и был членом различных организаций: волонтерских, религиозных и бог знает каких еще. Он говорил, что это словно мир внутри мира. Различные профессии и сообщества. Они слишком сковывают и заставляют думать лишь в понятиях их сжатой структурированности. Вселенная слишком интересна и обширна, чтобы выбирать что-то одно и замыкаться на нем.
Этот безмерно важный и значимый человек в жизни Мэтта то появлялся, то исчезал, уходя в неизвестном направлении, не сказав ни слова. Но, не смотря на свои долгие отсутствия, он не становился менее родным и уж точно далеким.
6
В тот роковой день аварии, когда Мэтт не мог угомонить стук своего сердца, сидя в окружающей тишине дома. В голове не укладывалось, как могло случиться так, что только сегодня утром он обнимал Элизабет, а сейчас навсегда потерял ее. Этот момент так завладел Мэттом, что он не сразу осознал нахождение еще кого-то в комнате.
Филипп сидел с ним до поздней ночи, пока не убедился, что Мэтт, завалившись на бок, уснул. Он не произнес ни слова. Они были излишни. Есть вещи, которые невозможно выразить, просто составив из букв предложения. Но чье-то живое присутствие было именно тем, что требовалось в тот момент. Накрыв тогда Мэтта пледом, Филлип вышел из дома и вернулся лишь через несколько недель.
К тому времени Мэтт, не прекращая, погружался в еще большую тьму. И практически не имел представление о том, что происходит. Филипп, зайдя к нему, крепко обнял его. Наверное, тогда в первый раз Мэтт что-то выразил, из его глаз покатились слезы. А Филипп продолжал обнимать ставшее таким слабым тело и наполненную такой явно проступающей болью душу. Потом они немного помолчали, и Филипп оставил Мэтта наедине с собой.
В те первые дни, пока Мэтт пропадал в обители своего непонимания и все глубже запутывался в сетях боли, наполненных вырывающими куски его плоти крючками, его друг взял на себя обязанности по организации похорон. Филипп, как мог, поддерживал Софию, мать Элизабет.
Филипп держал зонт над ее головой, когда под стук капель по дереву гроб ее дочери помещали в яму. Никто не видел, как у него дрожат руки, а слезы сливаются с водой, падающей с неба.
В дальнейшем Филипп всеми силами старался помочь Мэтту, при этом совершенно не мешая тому переживать то, что ему было необходимо обнаружить и залечить в своей душе. Его действия были незаметны, но всегда очень значимы. На Мэтта было больно смотреть. Поэтому многие отвернулись, чтобы не видеть и не дай бог впустить в себя ту же заразу, что пожирала его.
Филипп вел себя так ненавязчиво, что Мэтт даже не мог вспомнить, когда именно он присутствовал рядом, а когда это лишь привиделось. Мэтт ощущал себя в очень сильной растерянности, а к Филиппу у него с годами сформировалось сильное доверие. Поэтому его давний друг нависал своеобразным островком реальности, за который можно было зацепиться.
Пару раз Карен и Филипп пересекались и успели познакомиться друг с другом. Карен очень активно хотела что-то предпринимать, и у нее засела в голове навязчивая идея вытащить Мэтта из той ямы, в которой он пребывал и не собирался выбираться. Поэтому ее очень поразили и даже разозлили слова Филиппа о том, что Мэтт должен справиться сам.
– Пойми, Карен, некоторые переживания не терпят соседей. Все то, что его сейчас наполняет, у него не забрать. Как бы нам не хотелось. Он должен справиться с этим сам. Только так он сможет жить дальше. Мы не способны дать ответов, их он сможет найти только внутри себя. Нельзя вытаскивать бабочку из кокона, иначе она никогда не взлетит.
Таким образом, казалось бы, тот, кто был дальше всех и совершенно не пытался быть замеченным в своих потугах к помощи, на самом деле больше других в окружении Мэтта проявил искренность и правдивое желание помочь. Поэтому, когда Мэтт протрезвел от шока и перешел в более осознанное состояние непреходящей депрессии, он решил хоть как-то отблагодарить своего друга.
7
Порой раненные люди слишком беспомощны, чтобы по-настоящему дружить. Настолько слабы, что не могут никак помочь. Но это обман, дешевая отговорка. Всегда можно что-то дать, было бы желание. Ведь малого иногда уже достаточно.
Единственным, чем Мэтт сейчас мог поделиться, было его внимание. Хотя данного ресурса у него по-прежнему не хватало, и он зачастую терялся в окружающем и постоянно происходящем без его ведома мире. Мэтт, как мог, пытался уделять время и силы тем аспектам его жизни, которые представляли важность, хотя с недавних пор большинство из них испарилось. Но, например, дружба по-прежнему представляла определенную ценность. Точнее, скорее не дружба, а именно человек. Без включения в это уравнение самого Мэтта. Себя он ощущал словно через, ставший производной нынешней жизни, густой туман.
По-прежнему оставались важные люди, и Филипп был одним из них. Других Мэтт боялся не то, что увидеть, ему было страшно о них даже думать. Поэтому он спрятал мысли о них поглубже в свою все более запутывающуюся картину мира, надеясь, что всего этого однажды не придется доставать и не дай бог распутывать.
Но, как обычно бывает, все скрытое очень легко обнажается, потому что имеет слишком большую важность, какие бы усилия не прилагались для того, чтобы доказать обратное. Приходя к Мэтту, Карен постоянно сталкивала его с реальностью. Она делала это и молча, одним своим видом, но чаще открыто, высказывая очевидные в своей болезненности вещи. Карен понимала, что это доставляет Мэтту определенное количество душевных страданий, но считала необходимым напоминать о продолжающейся и движущейся дальше жизни.
Глава 5
1
Мэтт с самого детства ощущал себя довольно одиноким. Его семья была чем-то очень неглубоким. Он часто задавался вопросом, точно ли он ребенок этих людей. Позже, когда Мэтт вырос, он силился вспомнить хотя бы один серьезный разговор с отцом или близкую доверительную минуту с матерью, а может быть, и всеми вместе. Но как не старался, у него не вышло.
Какое-то время он даже испытывал чувство вины из-за того, что у него не было абсолютно никаких привязанностей к своим родителям. Он смотрел на отношения других семей, считая себя каким-то неправильным, и стыдился этого. В других семьях тоже были ссоры и крики, как и у него в детстве, но также там присутствовали: любовь, радость и взаимопонимание. А главное – интерес. Люди интересовались друг другом, звонили, чтобы узнать, как дела. Ему же было абсолютно без разницы, что с его родителями. С их стороны так же не проявлялось никаких сигналов. Собственно, это они и начали эфир радиомолчания еще в детстве, когда не позаботились о настройке антенн адекватной семейственности.
Со временем Мэтт совершенно забыл и окончательно сепарировался от своего прошлого. Разобрался с чувством вины и даже кое-как принял себя. Тогда, призраки неотступно толпившихся за его спиной родителей, окончательно перестали владеть им, и он стал жить сам по себе, выстраивая что-то собственное и не опирающееся на прошлый негативный опыт.
2
Но хоть он сам себе не признавался, он всегда мечтал о той семье, которой у него никогда не было. Том месте, где тебя безусловно любят и принимают, и туда, куда хочется всегда вернуться. Поэтому, когда появилась Элизабет, она создала такое пространство практически сразу, даже не осознавая, что исполняет внутриутробную мечту Мэтта. И более того, она привела его в свою семью и сделала Мэтта неотъемлемой частью чего-то нормального.
Родители Лиззи сразу полюбили Мэтта и приняли как родного. Только тогда он начал понимать, что такое настоящая семья и насколько она способна изменить восприятие мира. Словно та встреча встроила недостающий пазл в жизнь Мэтта, сделав ее по настоящему полной и радостной. Получив этот островок семьи, он осознал, что раньше ему некуда было идти и негде было укрыться, поэтому он почти никогда не чувствовал себя защищенным.
За годы одиночества он свыкся с мыслью о себе, как о чем-то отдельном, обособленным настолько, что почти несуществующим, что, когда его окружили искренним участием, пришлось какое-то время свыкаться с непривычной мыслью о возможности этой новой жизни. Теперь ему было куда пойти. У него появился дом и люди, которые всегда рады с улыбкой встретить и проводить в теплую обитель своих открытых сердец.
Много чудесных дней было проведено вместе с Элизабет в ее отчем доме. Мэтт никогда не видел, чтобы в компании своих родителей люди вели себя так открыто и самобытно, как это делала Лиззи. Это о многом говорило, в том числе и о том, как заботливо были выстроены их отношения. Обычно люди давят, и поэтому можно заметить, как человек в их присутствии не может разогнуться и проявить себя настоящего. И только когда он выходит из-под этого влияния, у него есть шанс стать собой и пребывать исключительно в себе, без чьего-то внушения со стороны.
Такие свободные и искренне открытые отношения можно было объяснить тем, что родители Элизабет общались как очень хорошие друзья, абсолютно независимые, имеющие исключительно свой путь и представление о жизни, в которой они были лишь спутниками, желающими помочь друг другу в движении. Но ни в коем случае не создавать проблем.
Родители Элизабет жили по определенным правилам. И у них считалось дурным тоном обвинять в чем-то своего партнера или перекладывать на него ответственность за свое плохое настроение. К каждому поступку и слову они подходили осознанно и уважали личные границы друг друга. Поэтому и сегодня улыбались, как в первый раз, когда видели глаза своего спутника жизни, в которых по-прежнему горел огонек зародившейся много лет назад любви.
После аварии Мэтт ни разу не вышел на связь с родителями Элизабет. Первое время он не думал об этом, затем, когда начал задумываться, старался отложить на потом, убеждая себя в том, что пока не время. Позже он уже перестал себя обманывать и признал тот факт, что он слабак, у которого не хватает духу посмотреть в глаза тем, у кого погибла любимая дочь. И в этом он был непосредственно виновен. Черт! Как он мог такое допустить?
Приходя к нему, Карен рассказывала о том, что происходило в том месте, которое Мэтт когда-то считал домом. Также она постоянно повторяла, что никто не считал его виновным в той аварии. Но само это упоминание уже говорило о неоднозначности. Если бы все так и было, никто бы не пытался доказать Мэтту его неповинность.
Хотя мнения других не имели какого-то большого значения, Мэтт сам все прекрасно знал. Лишь у него была возможность не допустить ее гибели, а он не справился. Второго шанса здесь не дают. Его миссия была в том, чтобы оберегать и защищать ее. Но вот он сидит здесь, а ее больше нет. Миссия провалена. Если можно было только поменяться, он бы без сомнения, занял ее место.
Карен рассказывала, что матери Лиззи в последнее время пришлось не легко. София тяжело переживала утрату дочери, и моральная помощь такого близкого и дорогого ей человека, как Мэтт, была просто необходима.
Иногда Карен даже кричала на него:
– Мэтт, твою мать! Она же твоя семья, приди хоть раз, не обязательно даже что-то говорить, просто дай знать, что ты еще дышишь. И в конце концов, вместе пробраться через все это будет намного легче, сделай этот шаг хотя бы для нее. Ведь вы с ней так похожи. Никто не любил Лиззи так сильно, как ты и она.
3
Но все же был еще один человек, любовь к Элизабет которого не заключалась в рамки измеримого. Ее отец, который помнил каждый постепенно добавляемый к ней сантиметр роста. И наслаждался ее жизненным путем взросления, глядя на нее, как на самый прекрасный цветок, процесс распускание которого он был удостоен чести узреть.
Чарли носил в памяти воспоминания того, как ее маленькую, только что увидевшую свет крошку, он немного растерянно обнимает в освещенной счастьем палате. В тот день он понял, что масштаб некоторого участка радости в определенные, самые важные отрезки жизни, будучи неподвластным для удержания внутри, прорвав границы возможного, изливается наружу в виде бегущих по щекам теплых слез.
Затем, это такое беззащитное и хрупкое создание начинает стремительно расти и беспрестанно меняться, поражая своим интересом к жизни. Дни наполняются постоянным наблюдением за тем, что происходит с этим растущим организмом. Столько встречается чуда на этом пути, и столько света жизни исходит из этих глубоких, как космос, глаз.
Время идет. События, связанные с жизнью дочери, раскрашивают все вокруг и наполняют счастьем год за годом. И вот она уже крутится перед зеркалом, примеряя свое платье для выпускного, а он с вызревшей сединой на висках не может поверить. Соотнести того младенца и эту прекрасную женщину, в которую превратилась та малышка. Но одного не изменить – она по-прежнему его горячо любимая дочурка, которой он хочешь дать самое лучшее и наполнить жизнь счастьем и безопасностью.
Затем она отдаляется, а ему остается только отпустить, ведь она уже такая взрослая. Прошло отцовское время созерцания ее бесконечных образов, теперь она идет открывать и создавать свой собственный независимый мир. Но он все равно всегда с ней, и она знает, что двери для нее всегда открыты. Ей всегда рады и готовы обнять и дать то, что потребуется.
В один из дней он робко стучится в ее комнату. Неловко заходит, знает, что скоро она уедет. Хочет сказать ей какие-нибудь особенные слова. В горле ком: «Ты ведь знаешь…» Она не дает ему договорить, просто обнимает, делая вид, что не видит его слёз. Шепчет: «Да папа, знаю, я всегда могу прийти и посидеть у твоего плеча. Спасибо за это. Ты тоже, ведь мои двери для тебя всегда открыты».
4
У Мэтта нашлись силы встретиться с Чарли. Прошло уже где-то месяцев восемь. Как преступник, он подкараулил отца Элизабет на парковке продуктового магазина, куда тот ездил уже добрую половину своей жизни. Увидя знакомую рубашку в клеточку и выбивающиеся из-под кепки седые волосы, Мэтт ощутил приступ паники и, скорее всего, убежал бы, если не слабость в ногах, которая заставила в поиске спасения облокотиться о стоящий рядом автомобиль.
Чарли заметил его издалека и немного замедлил шаг. Это секундное замешательство явилось следствием удивления – он слишком давно не видел Мэтта. Затем Чарли, подойдя к Мэтту без приветствий, крепко обнял его. В глазах старика по-прежнему читалась сила, совмещенная с любовью, которая раньше так нравилась и восхищала Мэтта.
Отец Элизабет выглядел хорошо. Не было следов истощения, которое Мэтт каждый раз в зеркале свидетельствовал на своем лице. Но, тем не менее, через облик этого закаленного жизнью человека пробивалась какая-то надломленность. Она добавляла морщин и делала шаги чуть тише, чем раньше. А глаза словно не смотрели, а натыкались на этот мир, будто потеряв надежду увидеть что-то действительно важное.
Увидя Чарли, он сразу понял, как для того прошли все эти месяцы после гибели Элизабет. Это осознание еще больше заставило уважать этого человека. Но также еще больше разгорелся стыд. Мэтт вжал голову в плечи, не в силах выносить чувство жгучей вины.
Чарли повел себя как настоящий муж и любящий отец. Он мог сломаться и уйти в такую ясную для него боль и горечь, которая опрокинулась в его мир после гибели дочери. Но он не имел на это права. Были те, о ком нужно было позаботиться. София тяжело переживала утрату, а он, сжав зубы, делал все возможное, чтобы утешить ее.
У него не было права на выражение своей боли. Он стоически нес ее в себе, готовый оказать помощь тому, кому она потребуется. В этом он черпал силу жить.
И сейчас, обняв Мэтта, он давал ему прибежище, совершенно не претендуя на то, чтобы кто-то позаботился о нем самом. Мэтт ясно все осознавал и поэтому не мог сдержать слез. Помимо этого, у него с плеч свалился тот груз, который он носил в своей голове последние месяцы. Он очень боялся, что его не примут. Но Чарли без слов развеял эти страхи, искренне открывшись навстречу его израненности чем-то лечебным и воскрешающим.
Затем они говорили о совершенно обычных вещах. Мэтт давно не вел таких длинных бесед, но он знал, что этот человек не навредит ему, поэтому просто доверился. Прошло несколько часов, а они все общались. Мэтт даже пару раз улыбнулся.
Они говорили об абсолютных мелочах. О том, как у Чарли в доме забился слив и, прочищая его, он сломал сифон, о футболе, который, к слову, обоих не интересовал, но, тем не менее, в беседе упомянут был. О погоде, которая день ото дня все более непредсказуема, и о ценах на бензин, кои никак не хотят уменьшаться, а только растут. Мэтт понимал, что Чарли всеми силами пытается отвлечь его и дать хоть небольшое пространство для отдыха. Отдыха от самого себя, от того, что поглощало его наедине и не давало спокойно дышать и спать по ночам.
За все время их разговора не было упомянуто ничего, связанного с Элизабет. Но, тем не менее, она была неотступным вкраплением между строк всего произнесенного и обдуманного в той беседе. Для Мэтта этот день и встреча оказались очень важны, дав намек на то, что столкновение с тем, что напоминало об уходе Элизабет, не обязательно должно причинять душевные муки.
Но, тем не менее, вернувшись домой, Мэтт, казалось бы, еще больше закрылся в себе. Он не был способен быть сильным и устоять. А встреча с правильным примером поведения в виде Чарли заставила его еще больше ненавидеть себя за собственное бессилие. Так что он тихо продолжал презирать себя, полностью укутавшись в мысли о своем бессилии и неспособности что-то изменить.
5
Поначалу Мэтт очень хотел что-то сделать, найти выход. В этом поиске он каждый раз натыкался на стену непоправимости. Доходя до нее, он все больше утрачивал способность действовать, и его и так нескорый шаг неотвратимо замедлялся.
Раз за разом сталкиваясь в мыслях с пониманием того, что ничего нельзя сделать, он больно налетал на очевидный тупик. По своей глупости в основном Мэтт размышлял о том, как он может исправить гибель Элизабет. Поначалу ее возвращение даже казалось возможным. Мэтт считал, что просто надо отгадать загадку или решить какое-то уравнение, и ответ придет. Но как он не пытался, только больше осознавал невозможность этой призрачной мечты. В один момент, Мэтт и вовсе перестал об этом думать. В сказке о спасении давно пропавшего не было смысла. Невозможно найти выход, когда его просто не существует. В этой комнате безысходности не обнаруживалось ни окон, ни дверей.
Тогда появились другие пути для действия.
Мэтт ощущал злость. Он ненавидел себя. Но пока полностью не признался в этом, потому что в нем не было готовности взять ответственность за свершившееся. Вместо этого в нем разгорелась новая навязчивая идея. Его начали все чаще и чаще посещать мысли о мести.
Он думал о том, что его обязанностью является отомстить тому человеку, который в тот день совершенно не заботился о соблюдении скоростного режима и обзора по сторонам. Поначалу Мэтта не интересовала судьба того водителя, что влетел в их машину. Ведь это уже не было важным и не могло вернуть Элизабет. Мэтт даже не думал прийти на суд, хотя обязан был быть там. Но то состояние, в котором он находился во время прохождения слушаний, по умолчанию освобождало его от данной необходимости в силу явной неадекватности.
Лишь спустя время он заинтересовался в том, что произошло с тем человеком. А затем, незаметно для себя самого, начал черной злобой ненавидеть его. Бывало, днями напролет Мэтт представлял, как расправляется с ним самыми жестокими способами. Иногда фантазии были настолько мрачными, что у Мэтта темнело в глазах.
Несмотря на то, что Мэтт был постоянно обесточен и ходил в основном слегка покачиваясь, он смог разузнать, где живет тот человек.
Добравшись до туда, смотря на дом и лужайку перед ним, Мэтт не сомневался, что если водитель был бы сейчас на свободе и жарил барбекю, то он без сомнения, зарезал бы его. Но так как это не представлялось возможным, он просто яростно сжимал нож, скрытый в кармане. Мэтт не знал, зачем взял нож, ведь он заведомо осознавал, что никого не встретит в этом доме, ведь водитель отбывал наказание. Мразь. Из-за его пристрастия к выпивке погибла она. Мэтт сжал лезвие ножа. Потекла кровь.
6
И вот прошло еще некоторое время с тех пор, как Мэтт стоял и с глазами, полными ненависти, смотрел на тот дом. Он не мог понять того себя. Сейчас же ему судьба того человека была абсолютно безразлична. Как, собственно, и своя.
Мэтт осознавал, что чего бы он не предпринял, эти действия ничего не смогут поменять. Он понимал, что способен на убийство, и это его не беспокоило. Старые же представления о морали куда-то бесследно пропали. И единственное, что держало на плаву, это была мысль о том, что он не хочет причинять боль Элизабет. В какой-то степени на данном этапе она полностью заменила его затемнившуюся от соприкосновения со злобой, страхом и непониманием совесть. Теперь он часто задавал себе вопрос: не будет ли от этого больно Лиззи?
Мэтт совершенно не ощущал близость к Элизабет. Он ее по-прежнему любил, хотя все чаще задавался вопросом, имеет ли вообще на это право. Казалось, его внутренняя тьма совершенно не способна быть совместима со светом такого прекрасного создания, как она. Поэтому волей или неволей он отдалялся от нее все дальше и дальше. Чем глубже он уходил в тень, тем более недосягаемой становилась Элизабет и память о ней.
Мэтт на самом деле начал забывать светлые моменты жизни, проведенные с ней, а некоторые омрачились из-за его оскверненного восприятия. Поэтому он запретил себе думать о прошлом и Элизабет, потому что само его касание этого света оскверняло сияние, являющееся истинной природой Лиззи.
Со временем он создал в голове что-то отдельное от настоящей Элизабет. Это был образ, практически не наполненный жизнью и почти не имеющий ничего общего с ней. Мэттом была создана некая химера, продукт его же ума, которая утешала его, при этом не подпуская к настоящему.
Мэтт понимал, что ему нужно выйти из глубин его, уже ставшего таким неотрывным от сути нынешний жизни, ада. Лишь тогда, очистившись, он мог получить возможность снова думать о ней.
Но он совершенно не имел понятия о том, как может выйти с этого затопленного и гнилого острова, в который превратился он сам и его существование. Но тем нем менее у него был ориентир. Тусклый свет все же пробивался, и этим светом была Элизабет. Даже будучи поглощенной несуществующим, она продолжала светить ему. Мэтт не мог позволить себе пренебречь этим и как мог, старался шаг за шагом преодолеть трясину.
7
Мэтт так и не решился после встречи с Чарльзом посетить еще и Софию, мать Элизабет. Когда они встречались с Чарльзом, тот признался, что не приходил к нему после гибели дочери, потому что был поначалу чертовски зол на Мэтта. И не потому, что обвинял его в чем-то, связанным с аварией. Нет об этом он даже не думал.
Чарльз считал Мэтта практически своим сыном и уж точно членом своей семьи. И поэтому, когда тот оборвал все связи, Чарльз не смог этого принять. В его понимании семья всегда встречает удары судьбы вместе и справляется со всем тоже вместе. В этом и есть ее сила.
Когда Мэтт не пришел на похороны, Чарльз смиренно принял это, потому что точно мог понять, как может быть плохо, когда уходит человек, которого любишь больше жизни. Ведь он и сам был в том же положении. Но когда прошло время, а Мэтт так и не вышел на связь, то в, итак, надломленной потерей душе Чарльза лопнула еще одна струна.