Горячегорские истории

Размер шрифта:   13
Горячегорские истории

Липатыч и Катайка

Вполне себе рождественская история

Оглохшими зимними вечерами в Долгом логу, что тонет в январской снежной купели, едва просверкивает пара огоньков. Вон теплится окошко у старой Кузьминичны: гости городские, видно, к ней понаведались. И то верно: ишь, машина-то у крыльца сугробом горбатится: мело весь день с утра, света Божьего не дарило. Через пару заброшенных избенок-завалюх еще огонек подрагивает: Липатыч печь топит да, пожалуй, с Катайкой лясы разводит. А чего им? Зиму как-то коротать надо. А то, глядишь, навалится тоска сугробищем удушливым – ни дохнуть, ни всплакнуть. И не то чтоб они вдвоем горе мыкали – бобыль Липатыч и Катай, дворняжина-приблудня – нет, для скромного житья-бытья им хватало липатычевой пенсии, да и крепок был еще Липатыч, и за всякую работу на бабьих одиноких дворах брался: кому дровишек порубить, кому воды натаскать, кому огород вскопать – ну и, понятное дело, дают чего-нить: молока иль сметаны, творогу, малины с огорода. Грех жаловаться: кто деньжонкой, кто одежонкой жаловал. А уж Катайке при Липатыче и подавно житье привольное, да и по логам рыскай, не ленись: то мыша схватишь зазевавшегося, то одичалую кошку за хвост поймаешь. Есть прокорм.

Да только в зиму – хоть и куль муки, да воз тоски. Вот и воют на одинокую луну по переменке: то Липатыч затянет: «Когда б име-е-л златые горы…», то Катай зайдется в скулеже своем, жалобится на долю свою собачью – а чего жалобится – не разобрать. А так-то они понимать друг дружку научились: подмигнет было Липатыч Катайке – мол, завтра в поселок пойдем, глянем, чем дышит Горячий, вон, Кузьминична врет, что в «Березке» какие-то сласти заморские навезли и фрукт неведомый – помело, что ли, называется. Липатыч смешком поперхнулся, как услышал: ишь, помело бабы-ёжкино какое-то!

Нет, не унимается метель. Хоть бы завтра, на Рождество, солнышко глянуло, что ли, – всё повеселее бы. Сидит Липатыч у печи, брови кустистые в завитках подгорели от жара печного, глаза – как выцветшая зеленая вода в болотце, стоячая, неясная, и в уголках глаз тужит вечная влага: вспоминается ему Олюшка-сердечная долюшка, покинула его, непутевого, пять годов уже как покинула… это он с тех пор-то словно надломился, сохнуть остовом стал, а при ней эдак браво шустрил – догоняй, молодые! Что ему лога эти – Долгий, Осиновый – до озера домахивал (километров двенадцать будет!) часа за четыре, сутками в тайге ореховал – Катайка уж на что охламон выносливый, а и то едва приползал на порог после всех их скитаний, а ему ничего, словно только крепче крякал да громче заводил свое любимое: «Когда б име-е-л златые горы и реки полные вина…» Вина-то он отроду не пил, так, когда пригубит по случаю на поминках, а вот вина на сердце его лежала неизбывная, непоправимая – перед Олюшкой вина. То ведь как было? Опять же под самое это Рождество. Сладкое было утро тогда, тихое. Улеглось после метели, скрепчал снег, перенова легла, заиграла поутру блестка и в воздухе и по покрову – благодать!

– Липат, ты б вынес золу, а? Вон смотри скока, а? Поди вон, хватит валяться! А я пирогов начну, тесто подошло.

И уже – шур-шур-шур по избе, ловко так, не уследишь – словно вещи ее слушаются и сами на место ложатся.

А Липат любил поутру по празднику дремануть повольнее, шире. Послышал, что Олюшка попросила сквозь дрему – да и опять ухнул в сугроб сонный, пуховой…

Открыл глаза оттого, что Катай в рукав рубахи вцепился зубами, привывает, визжит-плачет, волочит его куда-то… спросонья даже торкнул его ногою – пошел, мол, чего дикуешь? А тот – к двери. Распахнул Липат дверь – обмер: Олюшка во дворе лежит, ведро зольное рядом на боку, зола поверх снега рассыпана… Верно, несла ведро с золою, поскользнулась на гладком-то подворье и грянулась о камень головой. Камень-то этот сам он уложил около калитки – нашел у Базыра, подумал: в хозяйстве пригодится, приволок. Вот и пригодился. Спекла долюшка пирожков на светлое Рождество.

Нет, не вспоминает он это утро – стоит оно у самых глаз, припорошенное печною золою. Нет ему прощения. И покаяться не перед кем – только вот Катайке, охламону кареглазому, и выплакивает он свою кручину. Знает все дремучий Катайка, морда вся в белой печной золе, загривок совсем седой… Подползет к Липатычу, головой лопоухой в колени уткнется и скулит, словно приговаривает: «Ничего, брат Липатыч, не убивайся, мол…»

Вышел Липатыч проведать погоду. Как-никак завтра Рождество. Хорошо – вернули праздник. В советские времена и не знали о нем. А теперь словно на место он встал, и стал замечать Липатыч: и вправду, в этот день и солнышко играет, и снегирь веселей скрипит. Чего это у Кузьминичны окно все горит? Чёй-то припозднилась, старая. Стряпается, что ли, по ночи? Внучку ей привезли на зимние каникулы – девчоночку долгоногую, рыжеватенькую, с белесыми ресничками. Уже с горы катались и в Горячий на машине ездили, родни у них тут много, надо всех проведать.

Постучал тихонько, валенки обмел голичком на веранде: «Кузьминична, гостя-полуночника пустишь?»

–Тишей давай, Галя у меня приболела. Горит вся, докаталась вчера на санках-то. В снегу вся извалялась. Худа-то така, в чем душа держится, былиночка моя…захворала… Кузминична захлюпала, засморкалась.

– Лечить-то есть чем? Температуру мерила, старая? А родители ее где? Машина-то перед домом?

– Да мерила, мерила, 38 и 5, уже не знаю, чем полечить-то ее – и меду с малиной давала, и горчишники ставила.. Нету у меня лекарствов-то. А родители в Горячем заночевали, у кумы на Барсучке.

– Э-э, мать, совсем ты из ума выживашь. Горчишники! На Барсучку забрались, говоришь? Так мож доктора вызвать?

–Да куда там? Середь ночи? У меня и телефона ихнего нету, больничного-то.

       –Остарела, однако. Сотовый-то еще сын не подарил? Звонить как будем?

– Нету, – всхлипнула Кузминишна. – Липатыч, чё делать-то будем?

– Ты следи за девчоночкой-то, ей уход надобен. Пошел я до Лидии, она в фельдшерском по ночам дежурит. У них машина, приедем, вылечим твою долгоножку.

– Липат, ты чего чумной такой? По ночи, что ль пойдешь? По метели? Непроглядь такая, дорогу, гляди перемело…

– Пошел! Врача привезу. Гальку сторожи, старая. Питье ей давай кислое, брусники мороженой достань, наладь ей киселька, что ли. Водка ж есть – разотри ее да закутай. Смотри осторожней. Былиночка и впрямь…

Липат уже увязал в снежном море, еле вытягивая валенки. Часа три, что ли? Часы дома забыл, тетеря. Катайку дом оставил сторожить, дверь припер чурочкой поувесистей, чтоб не увязался. Старый Катайка, да шальной. Вот ведь непроглядь… На дороге было светло от снега, но по временам так взвихривало, так дыбился сплошной белой пеленой снег, что Липат останавливался, задыхаясь, пережидал, укрывши капюшоном лицо… И шел дальше. Фельдшерский пункт, где по ночам и в будни и в праздники дежурила врачиха Лидия – высокая, породистая, светлолицая, всегда в одной стройной поре – был в центре поселка. Из Долгого идти недолго, пошучивал сам себе Липатыч. Получас ходу всего – да пурганище взялся сегодня не на шутку. Со вчера понизовка шла, перемело дорогу, на пригорке выдуло, а потом такой невпроворот пошел: что ни шаг – словно вяжут по ногам путами тебя.

Ходил тою дорогой Липатыч не век, конечно, но знал ее так, что и вслепую дошел бы. А тут завертело так, что и вправду белые бесы вкруг почудятся. В школе учил Липат стихотворение Пушкина: «Мчатся тучи, вьются тучи..» А тут и туч не было видно, и ни звездочки не показывалось. Да, сглупил ты, Липат, понесло тебя в ночь да в пуржищу – ну вот чё потащился, старый, не дожила б она, что ли, до утра – с досадой подумалось Липату… Но словно Олюшка с укоризной глянула ему в глаза из метельного хаоса – и мысль досужую снежным вихрем сдуло. Да дойду, чего там. Вот, кажись, уже баня Ольшевичей дымит: это они моются перед Рождеством, что ли? Усмехнулся, встряхнулся бодрей и шагнул пошире…У-у-ух!

Продолжить чтение