Несмолкающая батарея

Серия «Знамя Победы»
Разработка серии и дизайн В. А. Воронина
Выпуск произведения без разрешения издательства считается противоправным и преследуется по закону
© Борис Зубавин, наследник, 2025
© ООО «Издательство АСТ», 2025
Повести
От рассвета до полудня
Есть упоение в бою…
А. С. Пушкин
Ещё только забрезжил рассвет. На передовом крае всё было пока по-ночному: то тут, то там трепетало в небе холодное белое сияние ракет; лениво и бесцельно, как деревенские сторожа колотушками, постукивали пулемёты; гулко бухали редкие карабинные выстрелы. Одним словом, на передовом крае царил покой. В это время в подвал разрушенного артиллерийскими снарядами помещичьего дома, по-хозяйски стуча по каменным ступенькам лестницы подкованными каблуками яловых сапог и шепча при этом всякие нецензурные выражения, сбежал старшина Гриценко. Это был рослый, уже в годах, человек, очень уважающий себя и своё особое, ни с чем не сравнимое должностное положение. Ротный старшина, как известно, человек всемогущий. Живот Гриценко туго перетягивал офицерский, с портупеей, ремень, на одном боку висела кирзовая сумка, а над глазами торчал длинный и толстый козырёк фуражки, сшитой из старой суконной гимнастёрки бог знает каким умельцем. Если ко всему этому прибавить старательно отглаженные и почти новые тёмно-синие диагоналевые шаровары и до блеска начищенные ладные сапожки, то станет ясно, что старшина Гриценко был к тому же самым отменным фронтовым щёголем.
Он слыл хорошим строевиком, с начальством был терпелив, с подчинёнными строг, всё ему в жизни, как и положено настоящему старшине, было известно, понятно и ясно. Только одного, и то лишь в последние дни, Гриценко никак не мог взять в голову и объяснить себе: почему он до такой степени невзлюбил этот подвал с обшарпанными каменными ступенями, что всякий раз, спускаясь по лестнице, вынужден был изощряться в сквернословии.
А в подвале вот уже десятый день размещался командный пункт роты.
Шла весна 1945 года. Солнечный, с тёплыми европейскими ветрами, апрель будоражил солдатскую душу.
К тому же все видели и чувствовали, что войне скоро должен наступить конец, были возбуждены необыкновенно радостным ощущением приближающейся победы, и неожиданная, досадная задержка уже в самой Германии, затянувшаяся на полторы недели, очень всех огорчала: и таких опытных, прошедших огонь, воду и медные трубы военных спецов, вроде старшины Гриценко, и тех отчаянных, бесшабашно смелых, любопытных парней, что вступили в войну на полпути, а то и того позже – догнали войска уже за границей.
Все они – и старые, и молодые – были сейчас в эти погожие, стремительно набегавшие один на другой дни счастливо убеждены в том, что именно им как раз и выпала доля дожить до конца войны, до полной победы над фашистами и вернуться домой здоровыми и невредимыми.
В подвале, куда молодцевато сбежал Гриценко, стоял полумрак. На нарах, застланных помещичьими пуховыми перинами и коврами, вповалку спали офицеры, телефонисты и артиллерийские разведчики. В углу, возле рации и коммутатора, стоявших на полированных, с изогнутыми золочёными ножками столиках, не то задремав, не то задумавшись, сидел, склонив голову, дежурный телефонист. Перед самым его носом коптила смастерённая из семидесятишестимиллиметровой артиллерийской гильзы лампа.
Гриценко сразу увидел непорядок и, вплотную подкравшись к телефонисту, укоризненно, даже с некоторой радостью прошептал:
– Спишь! Все отдыхают, надеются на него как на бога, а он спит.
Телефонист поправил на голове тесёмку, к которой была прилажена телефонная трубка, и снизу вверх, чуть полуобернувшись, не спеша, вопросительно поглядел на старшину.
– Спишь, – с разочарованием качая головой, прошипел старшина.
– Никак нет, – тем же зловещим шёпотом ответил телефонист. – О жизни думаю.
– Ай-яй-яй, – опять покачал головой старшина.
Он уже понял, что не угадал, попал впросак, но, как всякий уважающий себя старшина, даже не подал виду. Наоборот, Гриценко глядел на телефониста снисходительно и после многозначительной паузы сказал:
– Я вот и гляжу – с чего это у тебя голова такая большая, словно у учёного. А она, стало быть, от излишних мыслей.
В это время на нарах, брякнув орденами и медалями, рывком сел всклокоченный, распоясанный, с распахнутым воротом гимнастёрки офицер. Он ещё быстро и крепко тёр лицо ладонями, а старшина Гриценко уже стоял перед ним, браво выпятив грудь и вытянув руки по швам.
– Это ты, старшина, шумишь? – спросил офицер.
– Я, товарищ капитан, – простуженно просипел старшина и уже громко, радостно, как о чём-то совершенно необыкновенном, сообщил: – Завтрак готов.
– Добре, батьку, добре, – поощрительно молвил офицер. – Чего же ты нам сегодня наварганил?
– Как было вами приказано с вечера: мясо с макаронами и чай.
– Накорми людей как следует, от пуза, не скупись.
– Да разве я, товарищ капитан… – обиженно начал было старшина Гриценко, но капитан, засмеявшись и махнув рукой, перебил его:
– Да знаю, знаю я тебя…
Старшина умолк и, тоже засмеявшись, сказал:
– По котелку на брата дам, куда больше.
– Пусть наедятся кто как горазд, ещё неизвестно, когда будем обедать.
– А обед готовить прикажете как всегда?
– Как всегда и на всех.
При этих словах капитан многозначительно поглядел на старшину и, больше ничего не сказав, принялся натягивать сапоги.
– Слушаюсь, – отдал честь старшина.
За те два года, которые они провоевали вместе, бок о бок, старшина Гриценко научился понимать своего командира не только с одного слова, а с одного взгляда. Сейчас командирский взгляд выразил неизмеримо больше того, что капитан произнёс вслух.
Тёмные, цыганские глаза командира сказали старшине Гриценко вот что: нам сегодня идти в наступление, и никто пока не знает, с каким успехом для нас будет развиваться этот бой; возможно, многие из нас будут ранены и даже убиты, стало быть, так или иначе покинут роту, но пока на всё это не надо обращать внимания, и тебе, старшина, следует всё делать так, как всегда, как вчера, неделю и даже месяц назад.
Вот так надо было понять взгляд командира, и именно так понял его старшина Гриценко. Ни о чём больше не расспрашивая, он повернулся к телефонисту и приказал:
– Вызывай из взводов посыльных за завтраком. Кухни будут на старом месте. Да пусть там не особенно прохлаждаются, светает.
– Светает! Подъём! – скомандовал капитан, и на нарах тут же все зашевелились, а капитан, притопывая, чтобы ноги удобнее улеглись в сапогах, тем временем обратился к старшине:
– Как там на воле?
– Весна, товарищ командир, – радостно рявкнул Гриценко.
По всему его виду можно было сразу понять, что ему доставляет чрезвычайное удовольствие сообщить об этом капитану.
– Ну, пойдём, покажешь мне эту весну, – сказал капитан.
– Получайте завтрак, – ни к кому не обращаясь, но так, чтобы все его слышали, повелительно и деловито бросил старшина и поспешил вслед за капитаном к выходу из подвала.
А на дворе действительно была весна. Она сразу же дала знать о себе вышедшему из душного подвала офицеру таким свежим, ароматно ядрёным, крепким запахом земли, чуть пробившейся травы, набухших почек, холодком не растаявшей, должно быть, где-то в овраге глыбы лежалого снега, что капитан невольно улыбнулся и оглядел двор.
Впрочем, никакого двора не было. Лишь кое-где оставался в сохранности кирпичный, словно крепостная стена, забор. Все постройки усадьбы: конюшня, коровник, свинарник, птичник, всевозможные склады, кладовушки и иные строения, которым не подберёшь и названия, ещё совсем недавно добротно прочные, аккуратные, основательно обжитые, – превратились, как и сам помещичий дом, в развалины.
Здесь, через усадьбу, через сад, по двору рядом с домом немцами были отрыты окопы и огневые площадки, и ещё две недели назад немецкие солдаты, занимавшие эти окопы, чувствовали себя в полной безопасности, а все постройки усадьбы были целы и невредимы. Однако наши войска, отставшие на марше, догнали наконец оторвавшегося противника, с ходу завязали ожесточенный бой, предполагая с ходу же овладеть и опорным пунктом, в который была превращена усадьба. Но фашисты оказали такое яростное, неожиданное сопротивление, что наши, неся потери, вынуждены были отойти, вызвать авиацию и артиллерийский огонь, а после обработки переднего края снова идти в атаку и опять откатиться. Лишь в третий раз, ценою огромных усилий, удалось выбить немцев из опорного пункта. К тому времени от помещичьей усадьбы остались лишь развалины.
Немцы отошли на вторую линию обороны, которая пролегала по холмам западнее усадьбы и которую в те дни наши войска уже не смогли одолеть. Дивизия, троекратно штурмовавшая первую линию фашистских укреплений, утомлённая длительными маршами и бросками, потерявшая в этих боях больше половины людского состава (в последнем штурме участвовали даже писари, ездовые и артисты ансамбля песни и пляски), вместо штурма второй оборонительной линии немцев была вынуждена поспешно закапываться перед этой линией в землю.
Рота капитана Терентьева подошла сюда в составе отдельного пулемётно-артиллерийского батальона позднее, когда всё уже было сделано, отрыты свежие ходы сообщений и заминированы стыки.
Дивизия стояла на переднем крае двумя полками, занимая по фронту пятикилометровый участок. Этот участок и принял от неё пулемётно-артиллерийский батальон укрепрайона. Дивизия отошла в тыл для переформировки и пополнения, а батальон растянулся четырьмя ротами вдоль всего отведённого ему участка. Пристреляли пулемёты, поставили артиллерийские и миномётные заградительные огни, выкатили сорокапятимиллиметровые пушки на более вероятные направления танковых атак и даже начали, не мешкая, по особой, только одним уркам (так повсюду на фронте звали укрепрайоновцев) присущей привычке, деловито и старательно, словно бобры, строить дзоты. Урки всюду любили устраиваться прочно, по-хозяйски.
Капитану Терентьеву в то время шёл уже двадцать пятый год. Был он невысок, лёгок на ногу, худощав, в крови его бродила не то цыганская, не то татарская, не то чеченская кровь. По натуре это был ласковый, застенчивый парень. Но он постоянно стыдился этой своей застенчивости, считал её большим недостатком и изо всех сил старался выглядеть грубым человеком, что, по его мнению, было больше к лицу настоящему солдату. Порою беспричинно раздражаясь, он кричал и ругался, но, как и все мягкие, добрые люди, быстро отходил и потом долго в душе мучился и каялся и готов был у всех просить прощения за свою вспыльчивость.
И ещё Терентьев любил правду и считал своим святым долгом говорить людям то, что думает о них. Даже когда можно было бы и поступиться этой правдой, промолчать, чтобы пощадить человека, его самолюбие, или, как говорят, уважить его, поскольку многим от терентьевской правды бывало очень худо – так она была резка и откровенна. Но Терентьев делать этого не умел.
Посреди усадьбы стояли две походные одноконные кухни. В одной кухне было мясо с макаронами, в другой – чай. На пароконной повозке, стоявшей тут же, лежали, укрытые брезентом, буханки хлеба и стоял термос с водкой. Сытые, с толстыми ляжками и покатыми боками, лошади, понуря головы, додрёмывали этот ранний, чуть просветлевший на востоке час утра.
Ездовые, повара и каптенармус, сгрудившись возле повозки, курили, мелькая огоньками цигарок и о чем-то тихо, лениво переговариваясь. Увидев капитана, они спрятали цигарки в ладонях и вытянули руки по швам.
– Вольно, вольно – поспешно сказал Терентьев нарочито недовольным голосом, хотя был давно сердечно привязан к этим пожилым, старательным людям, которые все без исключения годились ему в отцы.
– Курите, – помолчав, добавил он уже мягче и прошёл к лошадям, впряжённым в повозку, и сейчас же одна из них, дрогнув холкой, всхрапнув, потянулась к нему мордой и коснулась подставленной ладони тёплыми шершавыми губами.
Терентьев погладил её по храпу и, ласково, виновато приговаривая: «Да нету, нету у меня ничего», поправил чёлку второй, стоявшей через дышло и тоже потянувшейся к нему мордой лошади.
Это была пара самых обыкновенных крестьянских неприхотливых и безотказных лошадей, гнедой масти. Одна из них вдобавок плохо видела левым глазом. И тем не менее они считались самыми знаменитыми среди всех ротных лошадей, так как прошли в обозе всю войну. Как впрягли их во время формировки батальона в сорок первом году в одно дышло, так и не разлучались они ни разу, да так и не отходил от них ни на шаг хозяин-ездовой, услужливый, расторопный солдат Рогожин, по гражданской профессии – продавец молочных и колбасных изделий, обучавшийся учтивости ещё у купца Чичкина. Иного человека, веди он себя как Рогожин, все бы в один голос презрительно назвали подхалимом или ещё как-нибудь почище. Но ни у кого не поворачивался язык сказать этакое про доброго, бескорыстного Рогожина, ежеминутно готового услужить всякому, начиная от своих собратьев по службе, таких же, как он, обозных, и кончая самим командиром роты, храбрым и удачливым капитаном Терентьевым.
Вот и сейчас, поспешно отделившись от товарищей, Рогожин уже стоит, чуть наклонившись вперёд, старательно и неуклюже, совсем не по-строевому, прижав руки к бёдрам, и с готовностью ждёт, что скажет ему командир.
– Ну как, Рогожин, – говорит Терентьев, обходя лошадь и сильно, звучно шлёпая ладонью по её крупу, – отъелись наши рысаки? Ты гляди, не зад, а настоящая печь, выспаться можно.
– Так точно, – с удовольствием спешит отозваться Рогожин. – Откормили. Теперь, только прикажите, до самой Москвы без остановки докатим.
– Хочется домой-то?
– Очень, товарищ капитан. Даже не поверите, во сне начал видеть, как вхожу я в свою квартиру, а жена, и ребятишки, и тёща – все встречают меня.
– Ну, ничего, потерпи. Теперь уж скоро, – обещает капитан. – «Москва… – мечтательно произносит он, – как много в этом звуке для сердца русского слилось!» А? Разве не так?
– Так, – вздохнув, говорит Рогожин.
Капитан знает, что у Рогожина четверо детей – и все девочки. Тем не менее он спрашивает:
– Значит, одних девок народил?
– Прямо горе, – конфузливо смеётся Рогожин. – Теперь, как приеду, за мальчишку примусь.
Капитан тем временем нагибается, берёт лошадь за ногу, чуть повыше копыта. Лошадь дёргает ногой, командир говорит:
– Стой, стой, дурачок. – И, посмотрев подкову, выпрямившись, произносит: – Перековать бы не мешало.
– Совершенно справедливо, – соглашается Рогожин. – Особенно на передние.
Этот разговор доставляет обоим истинное удовольствие. Рогожину приятно, потому что сам командир интересуется его лошадьми и, по всему видать, удовлетворён тем, как он, Рогожин, содержит их; Терентьеву же всё это приходится по душе потому, что он с детства любит лошадей, знает в них толк, готов с восторгом часами говорить о них, сам учился в кавалерийском училище, накануне войны блестяще окончил его, и теперь они с ездовым как единомышленники отлично понимают друг друга.
Пока они ведут этот значительный для них разговор, лихой ординарец командира Валерка Лопатин, чёртом выскочивший из подвала, получает для офицеров мясо с макаронами, хлеб и водку. Сзади него с котелками в руках выстраиваются в очередь сладко зевающие спросонья телефонисты и разведчики.
Валерке Лопатину девятнадцать лет, воевать он начал в прошлом году, придя в батальон с пополнением. Валерка удивительно красив: мягкие русые волосы, чёрные широкие брови и большие серые глаза. В него влюблена ротный санинструктор Надя Веткина, влюблена так сильно и так откровенно, что про эту безответную любовь знает вся рота, и все сочувствуют бедной девушке. Знает и сам Валерка, но держится с Надей деспотически дерзко и самодовольно. А Надя безропотно переносит все его выходки. Когда, случается, кто-нибудь, проникнувшись жалостью к Наденьке, говорит Валерке: «Что же ты так неуважительно к ней, глянь, она вся высохла по тебе», Валерка, сплюнув сквозь зубы и состроив на мальчишеской, с мягким жёлтым пушком вместо усов над губой, физиономии презрительную гримасу, отвечает: «Нужна она мне, фронтовая. Они, небось, думают, что война им всё спишет. Ничего не спишет. С них после войны спросится».
Но все, однако, понимают, что он говорит так не потому, что убеждён в правоте своих слов, а лишь подражая своему наставнику, старшине Гриценко, который уж действительно от всего сердца убеждён, что все фронтовички распутные бабы.
– Сколько баб пропадает, ай-яй-яй, – искренне сокрушается Гриценко. – Ну кто их после войны замуж возьмёт? Кому будут они нужны, военные эти самые? Надька, к примеру, наша?
Впрочем, ни юный Валерка, ни умудрённый житейским опытом старшина Гриценко не решались высказывать подобные соображения о фронтовых женщинах вообще и о Наденьке Веткиной в частности при командире. Им обоим было хорошо известно, что капитан Терентьев нетерпим к цинизму, пошлости, к грязным недомолвкам и столь же многозначительным жеребячьим ржаньям, то есть ко всему тому, что для людей, подобных старшине Гриценко, служит откровенной мерой их отношения к военной женщине.
Всё это оскорбляет и злит Терентьева. Когда кто-либо высказывается при нём так, как умеет высказываться старшина Гриценко, он морщится, словно от зубной боли, и, по обыкновению не выдержав, негодующе блестя цыганскими глазами, говорит, что только мерзавцы могут так грязно отзываться о женщине, что эти люди прежде всего сами не уважают себя, что за душой у них нет ничего святого.
К маленькой, бесстрашной Наденьке Веткиной капитан Терентьев относится по-братски, с нежной, несколько снисходительной и покровительственной заботливостью. Он всякий раз беспокоится, когда она покидает КП, отправляясь в траншеи переднего края, хотя, по обычаю, и не показывает своих чувств.
Всем, однако, хорошо известно, что обидеть Надю капитан никому не позволит.
Володя Терентьев был женат. А женился он за две недели до начала войны, сразу же после выпуска из кавалерийского училища. В кармане его гимнастёрки хранится фотография, на которой запечатлён юный командир с двумя кубиками в петлицах гимнастёрки, в лихо сдвинутой на бок кавалерийской фуражке. Он по поясу и плечам затянут ремнями, при кобуре, свистке, шашке и шпорах. Об руку с ним, победоносно вздёрнув остренький носик, стоит завитая барашком его жена Юля. Командир смотрит с фотографии, мужественно насупив брови, а жена его глядит на мир задорно и вызывающе, как бы говоря: полюбуйтесь, какой великий воин попал в моё полное, безоговорочное подчинение.
Впрочем, никакого подчинения, как казалось Володе, не было. Прежде чем пойти в загс, Володя изложил будущей жене свои взгляды на семью и брак таким образом:
– В основе всей нашей жизни должны лежать дружба, доверие друг к другу и уважение. У нас всё должно быть общим, нашим, ничего отдельного, ни моего, ни твоего. Ну, например, денег.
– А как же быть с платьями и вообще… – глядя на Володю невинными, доверчивыми глазами, спросила Юля.
Володя откашлялся.
– В определённом смысле они твои, конечно, но вообще должны считаться нашими, – несколько обескураженный её вопросом, принялся объяснять он. – Ты, конечно, спросишь почему. Я тебе отвечу: потому что покупать их будем на наши деньги. Ты понимаешь – на наши, а не отдельно на твои. А так платья, конечно, будут твои. Я же не стану их носить. Ты понимаешь мою мысль?
– Понимаю, – сказала Юля.
– Ты согласна со мной?
– Согласна, Вовочка, конечно, согласна. Я и сама так мечтала, – с ханжеским восторгом воскликнула Юля, которой очень хотелось выйти замуж за Володю Терентьева.
Восклицая так, Юля слукавила. Ни о чём подобном она никогда и не думала и согласилась с мнением Володи потому, что боялась упустить удобный случай (очередной выпуск кавалерийского училища). Наивно-доверчивый, бесхитростный, прямодушный, Володя Терентьев был неплохим кандидатом в женихи. Тем более что, по мнению Юли, он был очень симпатичным. «Пусть пока мечтает, – думала она. – Когда я стану его женой, всё будет по-моему». Замужество и отъезд с молодым командиром в какой-нибудь военный гарнизон считалось у девчат маленького заштатного городка очень выгодным. Познакомившись с курсантом в городском парке, такая девушка терпеливо ждала его аттестации и, сыграв весёлую свадьбу, без всякого сожаления покидала родные пенаты важной, счастливой командиршей. Юле тоже до смерти хотелось стать женой командира и вкусить прелести новой, неведомой жизни.
Однако ни в какой гарнизон она не попала. Чета молодых Терентьевых успела лишь добраться до Володиных родителей, где намеревалась провести положенный молодому командиру отпуск, как нагрянула война. Юля поспешила домой, к папе и маме, а Володя укатил в Белоруссию, где квартировал кавалерийский полк, в котором ему надлежало принять пулемётный взвод.
Полк он догнал на марше, скоро стал участником сражения с немцами, был ранен, эвакуирован в госпиталь, а по выздоровлении назначен в формировавшийся невдалеке от Москвы отдельный пулемётно-артиллерийский батальон укрепрайона.
В этом батальоне его и застала весна 1945 года в должности командира роты, в чине капитана, с тремя орденами и медалью «За отвагу» на груди.
Честный, чистоплотный, искренний, он, разумеется, не мог допустить мысли, что Юля нисколько не любит его, даже больше – неверна ему. Он часто и обстоятельно описывал ей свою фронтовую жизнь и с нетерпением ждал её редких, нисколько не обстоятельных, легкомысленно сочинённых ответов. Впрочем, он не замечал той небрежности, с какой Юля писала ему. Каждое слово, выведенное её рукой, приобретало для слепо влюблённого Володи понятное только одному ему, очень торжественное, нежное значение.
Он был в восторге от своей жены, и все, кому в роте доводилось видеть её фотографию, отзывались о ней тоже восторженно, даже старшина Гриценко и Валерка. А Надя Веткина сказала, что она наверняка киноартистка. По своей душевной простоте девушка полагала, что все красивые женщины гениальны и непременно должны сниматься в кино. Жена командира показалась ей удивительно красивой и умной.
Капитана Терентьева этот Наденькин отзыв до того умилил и растрогал, что ему стоило величайших усилий принудить себя сказать правду, что жена его самая обыкновенная девушка из служащих и живёт в маленьком тихом городке, расположенном в такой глубине России, что туда за всю войну не осмелился залететь ни один фашистский самолет.
А как приятно было бы солгать в этом случае. Даже не солгать, а просто промолчать, сделав вид, что не расслышал Наденькиного замечания. Какое удовольствие принесла бы ему эта маленькая ложь! Если бы даже на минуту поверить самому и тем дать повод другим поверить, что его жена киноактриса. Пусть и не очень знаменитая. Но он даже в этом случае не мог отступить от правды, покривить душой.
Валерка Лопатин, получив завтрак и успев побраниться с каптенармусом, который, как казалось настырному и дотошному Валерке, не долил в его флягу водки, уступил наконец очередь телефонистам и разведчикам. Прицепив флягу к поясу, сунув под мышку свёрток с печеньем, табаком, консервами, маслом и сахаром, взяв в руки четыре котелка, он направился к подвалу.
– Ты бы ещё в зубы прихватил чего-нибудь, – сказал вслед ему подошедший в это время к кухням капитан Терентьев.
Валерка оглянулся, засмеялся, сверкнув крепкими крупными зубами, которыми и в самом деле можно было бы удержать немалую тяжесть, даже котелок с макаронами, и скрылся в подвале.
Предприимчивый, отчаянный Валерка обожал своего командира и ради него был готов совершать самые невероятные поступки. Но порою Валерку ставило в тупик отношение капитана к этим его сногсшибательным выходкам. Другие офицеры, рассуждал Валерка, знай они, что всё это сделано ради них, только поощряли бы его искренние, бескорыстные порывы.
Но капитан Терентьев смотрел на всё, что ни старался сделать ради него Валерка, своим, терентьевским, взглядом, и результат, стало быть, всегда получался для Валерки самым неожиданным.
Однажды, это было прошлой весной, рота совершала длительный, трудный марш. Противник, бросая технику и снаряжение, валом катил на новые, усовершенствованные рубежи, чтобы хоть там задержать наступление наших войск. На преследование его были брошены танковые, мотомеханизированные и кавалерийские соединения, и малоподвижные укрепрайоновцы безнадёжно отстали.
По-бурлацки накинув лямки на плечи, одни из них тянули волокуши со станковыми пулемётами, санки с патронными цинками и ящиками; другие, подоткнув под ремень полы шинелей, то и дело хватались за постромки, чтобы помочь усталым лошадям вытаскивать орудия из снежного месива, взбитого траками прошедших танков, тягачей и бронетранспортеров; третьи гнулись под тяжестью миномётных плит, стволов и противотанковых ружей.
Вдобавок ко всему, как назло, пошёл дождь, сильно и вдруг потеплело, дороги всего лишь за сутки стали непролазными, и старшина Гриценко где-то далеко и беспомощно увяз со своим санным обозом.
А в обозе было всего вдоволь: снарядов, мин, хлеба, сахара, мяса, крупы.
Из-за распутицы вышло так, что рота за целый день марша не получила ни крошки. Поздно вечером встали на привал в покинутой жителями деревне. Капитан Терентьев был очень огорчён, что рота не накормлена, и зол на старшину. Так страшно, жестоко зол, что, появись сейчас перед ним Гриценко, Терентьев, кажется, залепил бы ему пощёчину. На КП собрались офицеры. Молча, уныло докуривали последние крохи табака, слушали попискивание рации, радист налаживал связь со штабом батальона, находившегося неведомо где. И тут Валерка, тихонько тронув капитана Терентьева за рукав, заговорщически поманил его за дверь.
– Что ты ещё? – недовольно спросил Терентьев, однако нехотя вылез из-за стола, на котором была разостлана карта и коптила самодельная лампа: её Валерка всюду таскал с собою в вещевом мешке.
Вышли в соседнюю комнату.
– Вот, – торжественным шёпотом проговорил Валерка, плотно прикрыв дверь и для верности подперев её спиною. – Поешьте, а я покараулю.
И с этими словами он извлёк из противогазной сумки, висевшей на плече, флягу и три великолепных сухаря.
– Это что такое? – удивился капитан.
– Энзе, – с гордостью, самодовольно ответил ординарец.
Терентьев понянчил на ладони флягу.
– Водка?
– Она самая. – Валерка загордился пуще прежнего.
– Где взял? – Терентьев нахмурил брови.
– Моя. Я же не пью. Для вас собрал. Семьсот граммов.
– Ладно. Пускай так. А сухари?
– Старшина, как тронулись в поход, выдал на всякий случай, чтобы вас подкормить.
– Много?
– Ешьте, ешьте, вам хватит, – великодушно ответил щедрый Валерка.
– Я спрашиваю – сколько? – повысил голос капитан.
– Восемь штук. Самые отборные.
– Давай сюда все.
Валерка суетливо схватился за сумку, передёрнул её с бока на живот и, ещё не догадываясь, для чего понадобились командиру сухари, отдал их Терентьеву.
– Пошли, – сурово сказал командир.
Отстранив Валерку, он решительно распахнул дверь.
– Вот, – сказал он, кладя сухари и флягу на стол. – Сейчас буду всех вас кормить и поить. По манерке водки и по куску сухаря на рот. Поскольку рядовой Лопатин не пьёт, а он мой ординарец, то его порция водки переходит ко мне. Не возражаешь? – спросил он у Валерки.
– Н-нет, – сказал Валерка, с ужасом думая: «Сейчас все мои сухари сожрут за милую душу. Вон как вытаращились на них. И никому ведь не придёт в голову, что мне как пить дать попадёт за это от старшины. “Растяпа, – скажет старшина. – Я тебя чему учил? Я тебя учил накормить командира: хоть бы к чёрту на рога попадёте с ним, командир и там должен быть накормлен. Ай-яй-яй. Какой же ты есть ординарец?” Вот как нацелились, словно волки».
Тем временем капитан Терентьев разломил каждый сухарь на две доли и, отвинтив крышку фляги, налил в ту крышку водки.
– Подходи по очереди, не толпясь. Командир первого пулемётного взвода, получай… Командир батареи, причащайся…
Капитан Терентьев повеселел, стал дурачиться. Повеселели заодно с ним и те, что находились в этот час в комнате. Чёрт возьми! Дело ведь было не в глотке водки и не в куске сухаря, а в чём-то другом, более значительном и важном, чего никто из присутствовавших не мог и не стремился объяснить себе. Просто людям стало весело, мигом исчезло угнетавшее их уныние, и пусть теперь всё идет прахом, можно хоть сейчас вновь подниматься в поход по весенней распутице, опять на все сорок километров, дать бы ещё только солдатам по такому вот ломтю сухаря, по манерке водки, да чтоб увидели они таким вот своего командира.
Все задвигались, загомонили, перебивая и почти не слушая друг друга. В комнате стало шумно, а капитан Терентьев знай покрикивал:
– Командир взвода ПТО – получай, телефонист – получай, радист – получай, рядовой Лопатин… Ты чего невесел? – спросил он у переминавшегося с ноги на ногу рядом с ним Валерки. – Жалко сухарей?
Валерка вздохнул, потупясь.
– Ну, – настаивал командир. – Говори, жалко?
Валерка и на этот раз только вздохнул.
– Забирай свою порцию, – усмехнулся Терентьев, – а вот эту отнесёшь часовому. Постой, – остановил он уже повернувшегося было Валерку. – А где твой противогаз?
– А я его, ещё когда двинулись в поход, выбросил, – беспечно сказал Валерка.
– То есть как выбросил? – нахмурился капитан. – Боевое снаряжение выбросил?
– Сухари не в чем было нести.
– Та-ак, – угрожающе протянул командир.
В комнате наступила тишина.
– Ну вот, – Терентьев постучал кулаком по столу, – чтобы противогаз у тебя был. Иначе пойдёшь в штрафную роту.
– Будет, – сказал Валерка дрогнувшим от обиды голосом. – В бою добуду.
– Иди, – махнул рукой Терентьев и обратился к офицерам: – Сейчас же проверить у бойцов наличие противогазов и доложить… – он посмотрел на часы, откинув обшлаг гимнастёрки, – в двадцать…
Тут дверь распахнулась, и на пороге, нетерпеливо постукивая кнутом по голенищу облепленного грязью сапога, встал Гриценко, огляделся, увидел капитана, поправил на боку сумку и, приложив руку к шапке, хрипло рявкнул:
– Прибыл!
– Всем обозом? – быстро и радостно спросил Терентьев, вмиг забыв о том, что ещё минуту назад был неимоверно зол на старшину.
– Никак нет. Одними санями. Четыре лошади впряг и прибыл.
– Что привёз?
– Хлеб, сахар, табак, сало, консервы и гороховый концентрат, – загибая пальцы и вопросительно глядя в потолок, перечислил старшина.
– В чём же солдаты будут варить твой концентрат? – спросил капитан.
– Найдут. В котелках сварят. Нашему солдату только дай что сварить, а в чём варить, он враз сообразит. – Старшина обернулся к взводным, прохрипел: – Давайте, товарищи командиры, присылайте людей. У меня время не ждёт, обратно надо торопиться.
– Где голос потерял? – спросил Терентьев, когда офицеры, толпясь и подталкивая друг друга в дверях, покинули комнату.
– Много, видно, на лошадей да на ездовых орал, вот и осип, – признался Гриценко. И тут же беспечно заверил: – Пройдёт, на то я и старшина. – И пристально посмотрел на Валерку.
Тот сразу понял его взгляд и обиженно отозвался:
– Как же, накормишь его! Он все сухари и всю мою водку роздал.
– Вот растяпа! – всплеснул руками Гриценко. – Я тебя как учил? Хоть у чёрта на рогах…
– И ещё добавь, – сказал Терентьев, – что тебе будет, если ты не найдёшь противогаз.
– А, это пустое, товарищ командир, – заступился за Валерку старшина. – Осмелюсь доложить, противогаз мы найдём. В бою их до чёртовой матери наберётся, этих противогазов.
– Да я уж и говорил, – сказал ему Валерка.
Старшина по-отечески похлопал ординарца по спине и направился к выходу.
Валерка, воспрянув духом, с благодарностью посмотрел вслед своему наставнику.
Противогаз они, как и обещал Валерка командиру, добыли в первом же бою, через неделю.
– Пошевеливайтесь, пошевеливайтесь, – ворчит старшина Гриценко на телефонистов и разведчиков. – Никак проснуться не можете. Ползаете возле кухни, словно воши, а мне надо успеть ещё целую роту накормить.
Старшина говорил неправду. Он уже накормил и артиллеристов, и миномётчиков, и теперь оставалось раздать завтрак лишь четырём пулемётным взводам да пэтээровцам, рассредоточенным с их длинными ружьями между пулемётчиками по всему переднему краю, занимаемому ротой. К тому же, если учесть, что во взводах, стоявших отдельными гарнизонами по высоткам, насчитывалось всего по десять – двенадцать человек, то, стало быть, накормить их для старшины не стоило никакого труда.
Но вот налили последнюю кружку чаю, захлопнули, завинтили крышки кухонь, ездовые разобрали вожжи, повара вскочили рядом с ними на облучки, старшина и каптенармус поспешно повалились животами на тронувшуюся повозку, и повозка, запряжённая парой гнедых ротных ветеранов, управляемых самым вежливым в батальоне солдатом, а следом за ней обе одноконные кухни покатили со двора и скрылись в сумраке предутреннего часа.
Капитан Терентиев постоял в опустевшем дворе, послушал стук удаляющихся колес, и этот безобидно-мирный стук в тишине взволновал его, и он ясно, отчётливо вспомнил, как мальчишкой, точно в такие же свежие, предвещающие большой солнечный день, несущие для тебя предчувствие необыкновенного, светлого праздника, утра любил возить на просыхающие поля навоз, шибко катить оттуда, с полей, порожняком по мягкому проселку, подпрыгивая и сладко трясясь на дощечке, положенной поперёк телеги, вымазанной и пропахшей коровьим навозом и прелой соломой.
О, какими счастливыми, ни с чем не сравнимыми были эти весенние времена с душисто и густо парящей землёй, с высоким тёплым небом, мягким ветерком и победным звоном жаворонка над Володиной головой. В такие дни как бы обновлялось всё его существо от макушки до пяток, прибывало силы, беспредельной и беспечной веры в то, что всем его желаниям легко сбыться, что всё будет хорошо, отлично, и он очень много успеет сделать столь же необыкновенного, радостного, удивительного и доброго на земле.
Так было с ним каждую весну, такое ощущение охватило его и сейчас, в это раннее утро последнего военного апреля, когда всем уже ясно, что до полного разгрома врага осталось очень немного, быть может, всего несколько дней, что победа, к которой так трудно и долго шли, совсем рядом.
Давно смолк, растаял в тумане стук колёс, и как бы на смену ему, чтобы вернуть Терентьева к действительности, уже дважды, глухо, сердито, длинными очередями, простучал тяжёлый немецкий пулемёт, потом опять всё стихло, а капитан Терентьев продолжал стоять посреди двора, улыбаясь охватившим его мыслям.
Светало. Из подвала выглянул Валерка.
– Товарищ капитан, вас к телефону, да и завтрак стынет.
Звонил командир батальона майор Неверов, очень строгий и взыскательный начальник. Он слыл педантом и вдобавок к этому человеком, не понимающим шуток. Очевидно, поэтому он улыбался чрезвычайно редко и то так, словно всякий раз совершал болезненное усилие, с великим трудом на какую-то долю секунды растягивая в подобие улыбки тонкие, злые губы. Словом, майор Неверов был прямой противоположностью подвижному и легко поддающемуся настроению капитану Терентьеву. Неверов был невозмутимо спокоен во всех обстоятельствах и казался много старше Терентьева, хотя разница в возрасте у них была довольно невелика – всего четыре года. Одно лишь являлось для них общим, чего не надо было занимать им друг у друга: храбрость. Только капитан Терентьев был храбр лихо, с бойкой мальчишеской дерзостью, с азартом, и она, эта его храбрость, всегда была красива и всем бросалась в глаза; а майор Неверов и здесь оставался самим собой и всё свершал с таким завидным равнодушием, неторопливостью и спокойствием, словно то, что происходило вокруг, не имело к нему никакого отношения, и это не он, к примеру, а кто-то другой не торопясь идёт под вражеским огнём, словно на прогулке. Замечено было также, что за всю войну он ни разу ни на кого не накричал, даже объявляя строжайшие взыскания, ни разу не повысил голоса, но также никого и не похлопал дружески по плечу.
Неверова уважали, Терентьева любили.
– Ну, как там у тебя? – спросил майор, услышав голос Терентьева.
Терентьев доложил: люди накормлены, боеприпасы подвезены с вечера, сорокапятимиллиметровые пушки выдвинуты на новые позиции, дивизионки и миномёты будут вести огонь со старых огневых, цели для всех уточнены и указаны.
– Сверь часы, – сказал Неверов.
Капитан Терентьев взглянул на циферблат часов, сказал, сколько они показывают.
– Правильно, – раздался бесстрастный голос Неверова. – Сигнал знаешь?
– Знаю.
– О твоём выступлении я распоряжусь особо. Без моего приказа не трогаться, ясно?
– Ясно.
– У меня всё.
Капитан Терентьев облегчённо вздохнул и передал трубку телефонисту. Он всегда чувствовал себя, как говорят, не в своей тарелке, когда приходилось даже по телефону разговаривать с комбатом.
– Валерка, – весело и грубовато крикнул он, вновь обретая прежнее состояние. – Давай завтрак!
Это был отличный завтрак. Особенно после доброй стопки водки.
Неделю назад старшина Гриценко наткнулся на немецкий продовольственный склад, и, пока про этот склад пронюхали дивизионные интенданты и поставили к нему охрану, ловкий Гриценко успел нагрузить продуктами четыре повозки. С того времени обеды в роте стали вариться без нормы, как бог на душу положит, абы погуще да пожирней. Вот и сегодня: чего было больше заложено в котёл ротными поварами – мяса или макарон, – не разобрать.
«А по котелку, пожалуй, никто и не одолеет, – подумал капитан, принимаясь за завтрак. – Впрочем, он никому и не даст по котелку, – мысленно усмехнулся Володя, – знаю я его, хитреца».
Не успел капитан подумать так о своём старшине, как ступеньки дробно и весело простучали – топ-топ-топ – и в подвал сбежала Надя Веткина.
– Здравствуйте, доброе утро, – звонко и весело крикнула она, стягивая через голову висевшую на плече брезентовую санитарную сумку с большим белым кругом и красным крестом на боковой крышке.
И все, кроме Валерки, при виде её оживились и откликнулись приветливыми голосами. Обрадовался приходу Наденьки и Володя Терентьев. Однако, скрывая от людей это своё чувство, по обыкновению стыдясь его, он спросил, нахмуря брови и небрежно взглянув на Надю:
– Как там?
Надя кинула на нары сумку, пилотку, тряхнула коротко, по-мальчишески подстриженной головой и, широко, беспечно взмахнув руками, ответила:
– А чего, товарищ капитан, как всегда. – При этом она искоса, быстро и счастливо глянула на Валерку.
– Садись завтракать. Валерка, дай ложку! – Терентьев чуть отодвинул от себя котелок, приглашая Надю присесть напротив него на нары.
– У неё своя есть, – ответил ординарец. – Не барыня.
– Ну! – прикрикнул Терентьев.
– Нет, нет, – трепетно и поспешно заступилась за Валерку Надя. – Я уже поела у старшины, спасибо. А ложка у меня своя.
Но Валерка, перестав есть и обиженно насупясь, уже положил свою ложку возле командирского котелка, демонстративно вытерев её перед этим не особенно чистым, но не так уж и грязным для постояльцев блиндажей и землянок передового края вафельным полотенцем.
– Не надо, Валерик, ешь сам, – ещё поспешнее воскликнула Надя и, схватив ложку, умоляюще, со слезами на глазах, глядела то на командира, то на ординарца.
– А! – с досадою произнёс Терентьев, отрешённо махнув рукой, как бы говоря: делайте что хотите, мне с этой минуты окончательно наплевать на вас.
Надя так и поняла его и, с благодарностью улыбнувшись ему, возвратила ложку Валерке, обиженно глядевшему в сторону.
После этого она села рядом с капитаном на нары и, болтая ногами в широких голенищах кирзовых сапог, стала рассказывать о том, как солдат Ефимов из первого взвода задремал на посту и спросонья, ни с того ни с сего принялся палить из винтовки по своим тылам.
Солдат Ефимов, двадцатилетний малый, прибыл в роту с пополнением год назад и за это время сумел дважды побывать на лечении в ближних полевых госпиталях и возвратиться оттуда с двумя красными ленточками на груди, выдаваемыми за лёгкие ранения.
Это был неповоротливый, бестолковый, всегда не выспавшийся молодой человек, от которого можно было ожидать всего, что угодно и что неугодно, кроме нехитрых, но правильных и здравых солдатских поступков.
Одному только богу было известно, как он поведёт себя в ту или иную минуту, какое вдруг, даже к своему собственному удивлению, выкинет коленце. И тем не менее на груди его сияла медаль «За отвагу», которую, как известно, получали самые смелые и находчивые солдаты.
К таким солдатам Ефимов не имел никакого отношения, и командир взвода решался ставить его на ночной пост только в крайних случаях, когда иного выхода не было. В напряжённейшие для передовой часы, ночью, Ефимов обычно безмятежно похрапывал в углу землянки. Находился он в должности подносчика патронов к станковому пулемёту.
Первый раз Ефимова ранило так. Был тихий солнечный полдень. Ефимов стоял на посту, наблюдая из своей траншеи за окопами противника. Рядом с ним, на открытой огневой площадке, замаскированный плащ-палаткой (чтобы не отсвечивало солнце), стоял заряженный станковый пулемёт, а чуть ниже, в стенке окопа, в нише, лежали гранаты Ф-1 и РГД. Ефимова, по всей видимости, разморило на солнцепёке, и он, позёвывая, скуки ради взял в руку одну из гранат, повертел-покрутил её и услышал, как вскорости в гранате что-то щёлкнуло. Теперь её нужно было поскорее бросать подальше от себя, ещё секунда-другая – и граната взорвётся. Но Ефимов, не имевший понятия о том, как обращаться с такими гранатами, сделал всё по-своему. Класть гранату обратно в нишу он побоялся (как-никак всё-таки в ней что-то щёлкнуло), а сунул её к пулемёту под плащ-палатку и как ни в чём не бывало вновь занял наблюдательный пост.
Результат этой наивной забавы был таков: изрешечённая осколками плащ-палатка, пробитый в десяти местах кожух и погнутый взрывом щиток максима.
А сам виновник забавы оказался раненным в ягодицу всего лишь одним-разъединым, величиной в пуговицу от нательной рубахи, осколком. Героя тут же отправили в госпиталь, и все, в том числе и капитан Терентьев, облегчённо вздохнули: солдаты, как правило, очень редко возвращаются из госпиталей в свои прежние части.
Но не прошло и двух недель, как однажды утром перед ошеломлённым капитаном Терентьевым уже стоял отдохнувший, словно в санатории, Ефимов и, оттопырив толстую нижнюю губу, покорно ждал своей участи. На груди его выстиранной и выглаженной гимнастёрки алела первая ленточка за ранение.
– Чёрт знает что, – брезгливо морщась, сказал Терентьев. – Идите к себе во взвод. – И стал ждать, что будет дальше с этим безалаберным солдатом.
А ждать пришлось недолго: месяц.
Опять было жарко, солнечно и тихо. И опять Ефимов наблюдал за вражескими позициями. За весь этот знойный день, как уверяют очевидцы, со стороны противника был сделан всего лишь один выстрел из ротного миномёта. Но выпущенная из этого орудия мина разорвалась всё-таки не где-нибудь, а невдалеке от несчастного служаки Ефимова, и ещё меньший, чем в прошлый раз, осколочек угодил многострадальному бедняге в щёку. Но опять же не просто так, как бы он угодил другому солдату, а исключительно по-ефимовски, с выкрутасом: влетел в разинутый рот, не задев при этом ни зубов, ни языка.
Надя напихала Ефимову полный рот ваты и заверила капитана Терентьева, что теперь-то уж солдата отправят в дальний госпиталь, откуда ему попасть обратно в свою роту будет немыслимо.
Но прошло ещё две недели, и Ефимов как ни в чём не бывало предстал перед капитаном уже с двумя ленточками на груди. А несколько дней спустя командир дивизии, в оперативном подчинении которого находился артпульбат, прибыл, сопровождаемый адъютантом и автоматчиками, на передний край, попал в роту Терентьева, увидел лихого молодца с двумя ленточками за ранение и вскричал:
– Орёл! Дважды ранен и не награждён? Поч-че-му? – И строго посмотрел на Терентьева.
Капитан попытался было объяснить, в чём тут дело, но было поздно. Адъютант, по приказу комдива, уже извлёк из коробки медаль «За отвагу» и протянул генералу, а тот торжественно приколол её к груди бравого молодца Ефимова.
И вот теперь этот Ефимов ни с того ни с сего поднял стрельбу по своим тылам и, как рассказывает Надя, очень при этом испугался.
Надя рассказывает, упёршись ладонями в край нар и покачиваясь из стороны в сторону. Милое лицо её с веснушками на переносице весело и беспечно. Рассказывая, она то и дело украдкой поглядывает на Валерку, и капитану Терентьеву, да и другим людям, присутствующим в это время в подвале, совершенно ясно, что и рассказывает, и покачивается, и улыбается она исключительно ради этого невнимательного к ней парня.
Валерка, повернувшись к Наде спиной, моет посуду, демонстративно гремя ложками и котелками.
А время идёт.
Пока в подвале завтракали и пили чай, наступило полное утро.
Как всегда в такие часы, напрочь замирает перестрелка и становится так тихо, что у людей возникает ощущение, будто никакой воины нет и можно подняться в полный рост над окопами, траншеями, ходами сообщения, огневыми площадками, дзотами да и идти куда тебе вздумается, куда твои глаза глядят, хоть на проволочные заграждения, и никто в тебя не выстрелит, и ты не упадёшь, уже ничего не понимая и никогда не узнав, что будет потом, после тебя, после того, как ты мгновенно перестанешь существовать – дышать, думать, горевать и радоваться.
А время идёт.
В подвале появляется новое лицо – представитель штаба батальона, начальник химической службы, а попросту начхим, старший лейтенант Навруцкий, маленький человек с покатыми плечами, с большим печальным греческим носом и робко и доверчиво поглядывающими на людей сквозь толстые стёкла очков глазами. Говорят, в институте, где он работал до мобилизации в армию, его считали очень способным, с большим будущим молодым специалистом. Однако к военной службе он совершенно неприспособлен: даже не может правильно отдать честь, заправить под ремень гимнастёрку. Пилотка на его голове сидит чёрт знает как: натянута на самые уши.
Капитан Терентьев относился к старшему лейтенанту Навруцкому, своему ровеснику, с таким чувством, в котором смешивались и досада, и едва сдерживаемое раздражение, и жалость, и ещё нечто такое, что словами и не объяснишь, но что очень точно характеризует полнейшее превосходство одного человека над другим.
Если бы, по мнению Терентьева, Навруцкого вдруг демобилизовали, то была бы совершена одна из самых величайших справедливостей на земле. Право же, думалось Володе, Навруцкий больше пользы принёс бы отечеству, находясь в тылу.
Навруцкий пребывал на фронте больше года, но так и не привык ни к своим офицерским погонам, ни к самой войне. Про него среди офицеров батальона ходило много смешных и нелепых историй, и только два человека не смеялись над ним: майор Неверов и капитан Терентьев. Неверов не смеялся потому, что не умел, а Володя потому, что жалел Навруцкого. Ему всегда становилось жалко нелепых и беспомощных людей.
Только Навруцкий появился в батальоне, над ним стали потешаться, и однажды Терентьев собственными глазами видел, как среди кустов, в нахлобученной пилотке, с выбившейся из-под ремня гимнастёркой, со съехавшей на живот кобурой револьвера, пробирался на четвереньках (это должно было изображать передвижение по-пластунски) начхим Навруцкий. Чуть позади него шагал ухмыляющийся во всю физиономию заместитель Терентьева, старший лейтенант, забубённая головушка Васька Симагин. Он изредка постреливал в небо из автомата. Симагин ходил в штаб, и оттуда с ним увязался начальник химслужбы. Не доходя метров сто до КП роты, Васька, потехи ради, вдруг выстрелил из автомата и дико заорал:
– Ложись!
– Что это? – спросил Навруцкий, покорно плюхнувшись рядом с ним в траву.
– Здесь всё простреливается, как есть со всех сторон, – соврал Васька. – Давай теперь впереди по-пластунски, а я на всякий случай буду прикрывать твоё продвижение.
И Навруцкий, доверившись ему, пополз как умел на четвереньках, а Симагин поднялся, стряхнул с колен травинки и пошёл чуть сзади, постреливая из автомата.
Терентьев случайно наткнулся на них, и лицо у него стало такое, что даже забубённая головушка струсил и воровато огляделся по сторонам. Однако прятаться было поздно и негде.
Навруцкий поднялся не сразу. Сперва он сел на пятки и тщательно, не спеша протёр очки. Потом, водрузив их на пос, поглядел на Терентьева добрыми глазами и сказал:
– Ну вот, я и прибыл к вам. Здравствуй. Очень рад видеть тебя.
– Здравствуй. Проходи в блиндаж. А ты, – он ткнул пальцем в сторону Симагина, – останься. Слушай, – яростным шёпотом сказал Терентьев, подойдя вплотную к своему заместителю и удостоверясь, что их никто не может услышать, – если я ещё раз увижу такое унизительное издевательство над человеком, то я…
– Да ладно, ладно, чего ты. Чёрт с ним, – поспешил ретироваться Симагин, подняв вверх ладони и пятясь. – Я думал тебя повеселить, а ты уж вон что – издевательство…
«Зачем он сейчас-то сюда притащился, – с досадой и раздражением думал Терентьев, пожимая руку Навруцкого. – Неужели в штабе не понимают, что он мне только обуза. Ведь бой же будет. Это не симагинские штучки-шуточки. Человек ведь может погибнуть ни за что ни про что, за здорово живёшь. Ну куда бы мне его деть? А ведь надо непременно определить куда-нибудь, где побезопаснее и потише. К миномётчикам разве».
– Слушай, старший лейтенант, – сказал он, – ты окажешь нам неоценимую услугу, если во время наступления, как только мы тронемся вперёд, понимаешь…
– Он всё понимает, – сказал Симагин.
– Понимаю, – сказал Навруцкий.
– Вот в это время будешь представителем в миномётном взводе, не возражаешь?
– Почему я должен возражать, если это надо для дела? – пожал плечами Навруцкий.
– Ну вот и славно, – обрадовался Терентьев.
– Его бы лучше к старшине в обоз определить, – не унимался Симагин. – Вот он бы там попредставлял.
– Ладно тебе, – отмахнулся Терентьев и поглядел на часы.
Это были великолепные спортивные часы с чёрным циферблатом, фосфоресцирующими стрелками и цифрами, не боящиеся ни воды, ни ударов. Володя очень гордился этими часами. Их подарил ему начальник укрепрайона, старый генерал, когда вручал первый орден.
До начала боя оставалось пять минут. Через пять минут в небе разорвётся бризантный снаряд. Это послужит сигналом тридцатиминутному артиллерийскому и авиационному штурму переднего края немцев. Потом огонь орудий, миномётов и авиации перенесётся в глубь фашистской обороны, по переднему краю продолжат бить беглым огнём только пушки прямой наводки, а стрелковые батальоны пойдут справа и слева от роты Терентьева на штурм немецкого укреплённого узла.
Одному из батальонов надо будет преодолеть противотанковый ров, а другому – заболоченный кустарник и чистенький сосновый лесок. Потом они навалятся с двух сторон на укреплённый узел немцев, расположенный перед ротой Терентьева, и раздавят его дружно, враз.
После этого, по разработанному в штабе полка и утверждённому штабами дивизии и армии плану, батальоны вновь расходятся вправо и влево, чтобы штурмовать другие немецкие укреплённые узлы обороны. Однако делают они это лишь после того, как согласно тому же плану, разработанному полковыми штабистами, на занятый плацдарм вступит тяжёлая, малоподвижная, но обладающая большой огневой мощью рота Терентьева. По плану она должна предоставить батальонам свободу действий, прикрывая их своим огнём и отражая возможные контратаки немцев в тыл или во фланги батальонам. Одним словом, с выходом роты Терентьева батальоны получали тактический простор и неограниченную свободу действий.
Планом было предусмотрено и учтено (как это, впрочем, бывает и в иных планах) решительно всё, кроме тех незначительных и мелких, на первый взгляд, подробностей и случайностей, которые при всём усердии штабных офицеров учесть совершенно невозможно, но которые неизбежно возникают в ходе боевых действий и порою ставят всё с ног на голову.
Итак, до начала движения ещё ночью занявших исходные рубежи батальонов оставалось тридцать пять минут.
– Пойдёмте посмотрим, послушаем, – сказал Терентьев и впереди всех лёгкими, пружинящими шагами, чувствуя силу, молодость, свободную радость во всём теле, поднялся по обшарпанным ступеням подвала и выбежал во двор.
Следом за ним поднялись и другие офицеры.
На улице было так ясно, солнечно, тепло и тихо, как бывает только весенним погожим утром.
Навруцкий, стоя рядом с Терентьевым и стараясь казаться тоже очень отчаянным, храбрым человеком, принялся с деланной неторопливостью протирать трясущимися пальцами очки. Дело в том, что он впервые за всю свою военную деятельность принимал непосредственное участие в наступлении.
– Ну, – сказал Терентьев, посмотрев на циферблат часов, – ну, – повторил он, уже глядя в небо, и тут же, словно повинуясь его требованию, там, в лазоревой голубизне, возник фиолетовый шарф разрыва, а следом за ним и сам звук разрыва, и чуть позднее – выстрел, где-то сзади, за спинами офицеров.
И сразу по всему переднему краю загудело, засвистело, заухало, и почувствовалось, как затряслась под ногами земля, и эта тряска ощутилась ещё сильнее, когда низко, тройками, прошли ревущие штурмовики и весь передний край немцев окутался пылью и дымом разрывов.
Они ещё немного постояли, сгрудившись и слушая и видя, что там, у немцев, делается сейчас.
Скоро противник начал отстреливаться, торопливо и беспорядочно, и когда один из снарядов взорвался во дворе, обсыпав офицеров комьями грязи, Терентьев, отряхиваясь, сказал:
– Пошли в укрытие. – И Навруцкий очень заторопился и как-то радостно засуетился при этих словах, но никто не обратил, казалось, на его поведение никакого внимания, только один Симагин засмеялся, и все, не спеша и не толпясь, степенно последовали вслед за скатившимся по каменным ступенькам Навруцким в подвал.
Сидели на нарах, курили, прислушивались к гулу канонады. Иногда подвал вдруг вздрагивал, будто в ознобе, и за шиворот находившимся в нём людям сыпалась земля. Это неподалёку разрывался шальной ответный немецкий снаряд.
Но вот наконец над головой всё стихло. Стало быть, артиллерийская подготовка завершена, в дело вступили стрелковые батальоны и пошли на штурм немецких позиций.
«Теперь ещё немного, и наступит наш черёд», – думал Терентьев. И несмотря на то, что давно уже было предусмотрено и распределено, в каком порядке выступят пулемётные взводы, когда поднимутся миномётчики и снимутся с позиций дивизионки, несмотря на то, что оставалось лишь ждать своего часа, Терентьева, как всегда с ним бывало в подобных обстоятельствах, охватило острое беспокойство. Он нахмурился. Ему вспомнилось, что накануне звонил начальник штаба батальона и между прочим сказал: «Береги людей. Это же последние дни, понимаешь?» Он это понимал. Но как можно было всех их уберечь от несчастья, увечий и, быть может, от самой смерти? Кто ему скажет – как? А он любил их всех, включая незадачливого солдата Ефимова. И как ему самому хочется, чтобы все они дожили до победы!
А время шло.
Вот уже больше часа минуло, как тронулись стрелковые батальоны, а Терентьеву никаких приказаний не поступило. Он взял у телефониста трубку и позвонил в первый взвод, стоявший в центре обороны, несколько выдвинутый, вроде боевого охранения, вперёд. От этого взвода до немцев было ближе всего.
– Как там противник? – спросил он у командира взвода.
– Нормально. Постреливает, – ответил тот.
– А наши?
– Да их сам чёрт не разберёт, что они там делают.
Терентьев вернул трубку солдату.
А на переднем крае тем временем происходило вот что.
Тридцатиминутный шквал артиллерийского, миномётного и бомбового огня, который всё по тем же, старательно, со всеми подробностями разработанным в штабах полка, дивизии и армии планам должен был подавить, уничтожить, разнести вдребезги все находившиеся в зоне этого шквала немецкие блиндажи, доты, дзоты, наблюдательные и командные пункты, огневые площадки пулемётов, миномётные и артиллерийские батареи, на самом деле был очень мощным шквалом. Артиллеристы, миномётчики и лётчики-штурмовики сделали своё дело, привели немцев в смятение, разрушили и блиндажи и НП, разогнали или убили и ранили прислугу миномётных пушечных батарей. Но всего этого казалось недостаточно. Когда орудийный гул смолк и в точно указанное время в действие вступила пехота, противник успел прийти в себя, оправиться от замешательства и паники, и многие из тех огневых точек, дотов и дзотов, которые по плану должны были быть стёрты с лица земли, ожили, и противник встретил наступающих сильным огневым заслоном.
Вот почему к назначенному штабными офицерами сроку укреплённый немецкий узел не был взят и рота капитана Терентьева не вступила в него.
Батальон, шедший справа, не смог преодолеть простреливаемый немецкими пулемётами противотанковый ров. Роты вынуждены были залечь на подступах, растеряв при этом все подручные средства, изготовленные для форсирования рва, и неся большие потери убитыми и ранеными. Сам комбат, адъютант батальона и несколько других офицеров были ранены и эвакуированы в тыл. Командование батальоном принял один из командиров роты, спешно пытаясь привести в порядок расстроенные подразделения.
Тот батальон, который наступал слева и должен был, соответственно плану, легко преодолеть заболоченный кустарник и сосновый лесок, встретил вдруг искусно заминированные завалы и протоптался возле них не положенное ему на это время.
Когда завалы были разминированы и солдаты стали выбегать из насквозь просвечиваемого утренним солнцем леска на опушку, им во фланг ударили тяжёлые крупнокалиберные пулемёты, и немцы, успевшие к тому времени разгадать намерения нашего командования, бросили против этого батальона в контратаку довольно крупные силы автоматчиков. Это не было предусмотрено планом. И хотя контратакующих удалось остановить и заставить их залечь, батальон, однако, из леса к назначенному сроку так и не выбрался.
Следовательно, всё пока выходило не так, как предполагалось.
Тем не менее план должен был быть выполнен во что бы то ни стало, поскольку он являлся хотя и небольшим, но всё же определённым звеном в цепи общего продвижения наших войск в глубь Германии. Поэтому, когда истекли все сроки, из штаба армии – в штаб дивизии, из штаба дивизии – в штаб полка, из штаба полка – в батальоны полетел грозный запрос: почему до сих пор не занят укреплённый узел немцев, именуемый в плане площадкой Фридлянд? Почему батальоны топчутся на исходных рубежах и не атакуют?
Командующий армией во время разговора по телефону с командиром дивизии как бы между прочим заметил, что его дивизия уже несколько раз являла собой пример неуверенного поведения, если встречала даже малозначительное сопротивление немцев.
Командир дивизии, старый, с больной печенью генерал, не остался в долгу и накричал, в свою очередь, на командира полка, что тот срамит боевую славу дивизии и что, если в течение тридцати минут от него не поступит донесения о взятии площадки Фридлянд, он будет отстранен от командования полком.
Однако какими бы ироничными или грозными ни были переговоры высших начальников и запросы штабов, батальоны по-прежнему никак не могли выполнить своей задачи. Один из них безуспешно топтался возле противотанкового рва, а другой, вместо того чтобы давно уже быть на площадке Фридлянд, вынужден был отражать яростные контратаки немцев на опушке леса.
Так прошло ещё около часа. И вдруг из батальона, который никак не мог выбраться из леса, поступило донесение: батальон ворвался в траншеи площадки Фридлянд, ведёт рукопашный бой, немцы бегут, захвачены пленные, трофеи.
Это донесение, вызвавшее в штабе полка всеобщее облегчение, незамедлительно было передано в дивизию, а из дивизии – в армию.
– Наконец-то, – сказал командующий армией, когда ему доложили о взятии площадки Фридлянд. – Передайте, чтобы поспешили с выполнением дальнейших задач. Скажите, чтобы впредь не задерживали общего продвижения. Укрепрайону немедленно занять площадку Фридлянд.
Вот как развивались события в то памятное солнечное апрельское утро, когда в подвале разрушенного помещичьего дома, в котором томился от безделья Терентьев со своими людьми, зазуммерил телефон и связист, подув по привычке в трубку, поспешил отозваться:
– «Скала» слушает. «Скала» слушает.
Все тотчас насторожились. Было ясно – звонили с КП батальона.
Терентьев взял трубку.
– Ты ещё на месте? – услышал он равнодушный голос майора Неверова.
– На месте, – вздохнул Терентьев.
– Почему?
– Потому что на площадке Фридлянд всё ещё находятся немцы.
– Там нет уже немцев, – твёрдо и убеждённо возразил Неверов.
– Это неправда, – горячо запротестовал Володя. – Я недавно запрашивал Краснова. Он сказал, что немец на месте, как всегда. Стреляет помаленьку.
– «Помаленьку», – передразнил Неверов. – Ты лучше сам выберись из своей норы и посмотри, а то совсем заспался: полчаса уже прошло, как наши стоят перед тобой вместо немцев.
– Но это неверно, – волнуясь, настаивал на своем Терентьев.
Он принялся объяснять комбату, что действительно только что в третий раз говорил по телефону с командиром первого взвода лейтенантом Красновым и тот вновь подтвердил, что враги на месте.
– Подожди, не трещи, словно сорока, – по обыкновению не спеша, нисколько не повышая голоса и в то же время властно прервал его торопливые и страстные объяснения Неверов. – О том, что площадка Фридлянд занята нашими подразделениями, я должен был в первую очередь узнать от тебя, а получается, как это ни странно, что узнаю из штаба армии. Вы там что, спите все в своём бункере или в домино режетесь, вместо того чтобы следить, как положено, за боем?
– Не спим и не режемся, а ждём вашего приказа. – Терентьев начал злиться.
– Мы потом об этом с тобой ещё поговорим, – всё тем же невозмутимо-ровным голосом сказал Неверов. – А теперь слушай мой приказ и выполняй: немедленно вступить всей ротой на площадку Фридлянд и занять, согласно ранее данным указаниям, круговую оборону. О выполнении задачи доложишь по рации в одиннадцать ноль-ноль.
– Но там немцы! – закричал Терентьев. – Вы понимаете – там немцы!
– Там нет немцев. Сколько раз тебе говорить? Там наши войска, не бойся. Об этом даже командующий армией знает, только ты под носом у себя ничего не видишь. Выполняй приказ. А не выполнишь – пеняй на себя. – Он помолчал. – За невыполнение знаешь что бывает?
– Знаю.
– Тогда у меня всё. Бывай здоров и пошевеливайся.
Терентьев отдал трубку телефонисту, подпёр разгорячённую голову кулаками и, посвистывая (он всегда это делал, если соображал что-нибудь), задумался. В голову ползли чёрт знает какие отвратительные мысли.
– Ну, что он наговорил? – прервал его размышления Симагин.
Терентьев глянул на него, потом на свои часы.
– Приказано вступить в Фридлянд. Через сорок минут доложить.
– Он что, очумел? – Симагин тоже задумался, сдвинул пилотку на самые глаза, всей пятернёй почесал затылок и, что-то, видимо, придумав, оживился.
– Ну-ка, вызови мне Краснова, – сказал он телефонисту.
Лейтенант Краснов, круглолицый, румяный весёлый малый, и кудрявый озорной старший лейтенант Васька Симагин были такими верными друзьями, про которых обычно говорят, что их водой не разольёшь. Прежде всего они оба очень любили, как говорил Симагин, подзаняться прекрасным полом. Стоило роте попасть в какой-нибудь населённый пункт, не покинутый жителями, и задержаться в этом пункте хотя бы на один вечер, как дружки, в мгновение ока сориентировавшись, уже резвились на посиделках или степенно распивали чаи в гостях у стосковавшихся по мужской ласке вдовушек. Попробовали они было «подзаняться» и с Наденькой, но, сразу же получив решительный отпор, махнули на неё рукой. Симагин сказал, что она нисколько не смыслит в жизни, так как ещё малолеток.
– Здорово! – кричал теперь Симагин в трубку своему закадычному дружку. – Как жизнь?
– Здорово! – обрадованно орал в ответ Краснов. – Что долго не заходил?
– Сегодня приду. Как немцы?
– Сидят на месте.
– Ты точно знаешь?
– Сейчас только обстреляли из пулемёта.
– Не врёшь?
– Как перед святой Марией.
Терентьев, прислушиваясь к вопросам, задаваемым Симагиным, и ещё не зная, что отвечает ему Краснов, вдруг подумал: а быть может, на площадке Фридлянд в самом деле наши? Ах, если бы так оно и было! Если бы майор Неверов оказался прав, если бы Краснов сейчас подтвердил его правоту! Всё бы разом встало на своё место, и ни к чему было бы так волноваться, и какая тяжесть свалилась бы с плеч долой!
– Бой был? – спрашивал меж тем Симагин. – Что значит – нормально? Говори точнее. Справа? Слева? Был давно, а сейчас никакого боя и всё тихо? Ну бывай. Всё тихо, – повторил он, поглядев на Терентьева. – И немцы, заразы, на месте.
Терентьев не ответил. Он глядел на часы. На дёргающуюся по кругу циферблата секундную стрелку. Нахмурясь, он лихорадочно думал, как ему поступить.
Положение, в котором он вдруг очутился, было ужасным. Ему предстояло выполнить явно ошибочный приказ, повести роту на расстрел. Да, на расстрел. Только так, в полный рост, можно было двинуться на площадку Фридлянд со станковыми пулемётами, патронными коробками и цинками, миномётными плитами и стволами, ящиками с минами, с дивизионными и противотанковыми пушками.
Рота обрекалась на бессмысленную гибель. Погибнет, конечно, и он, Володя Терентьев. Но ради чего должны гибнуть люди в эти последние весенние дни войны и должен погибнуть он вместе с ними? Впрочем, будет хуже, если он останется в живых. Не кто-нибудь другой, не Симагин, не Неверов, а он, Терентьев, станет держать ответ за бессмысленную гибель роты. К нему, разумеется, отнесутся со всей строгостью военных законов. Его сразу же разжалуют в солдаты, предадут суду, а там – непременно отправят в штрафной батальон. И этот позор, этот ужас падёт на его голову в то самое время, когда до окончания войны осталось всего, быть может, несколько дней, неделя! Когда ещё немного, и он встретился бы с женой, которую так любит и ради которой готов сделать невесть что. Боже мой, конечно же, бессмысленную гибель людей ему никто не простит. Но это ещё не все. Это не главное. Страшнее то, что он сам никогда не простит себе этого. Вот что важнее и страшнее всего: сам не простит себе.
Но как же быть? Как поступить ему сейчас?
Ясно одно: он не может, не имеет права не выполнить приказ старшего начальника. Приказы не подлежат обсуждению. Следовательно, через сорок минут, нет, уже меньше – через тридцать четыре минуты, если ему суждено остаться за это время в живых, он обязан доложить майору Неверову, своему непосредственному начальнику, о том, что рота… Что – рота? Вступит на площадку Фридлянд? Но он не имеет права делать этого: вести людей на верную, бессмысленную смерть. Не имеет права и никогда этого не сделает, и приказ начальника не будет в таком случае для него оправданием. Он не поднимет роту и не поведёт её, совершенно не приспособленную к наступательному бою, на вражеские пулемёты, чтобы немцы делали с его ротой всё, что им захочется. Но, таким образом, он не выполнит приказа старшего начальника. А за это его всё равно ждёт военно-полевой суд, разжалование в рядовые и отправка в штрафники. Кто-кто, а он-то прекрасно знает, что майор Неверов так и поступит: с тем же завидным спокойствием и хладнокровием, с каким не однажды представлял Володю к правительственным наградам, теперь, не колеблясь ни секунды, отдаст его под трибунал.
Но как же быть ему в таком случае? Скорее надо решать, Володя, скорее. Время бежит. Гляди, осталось всего тридцать минут. Ах, если бы ему сейчас дали хотя бы взвод автоматчиков! Как бы лихо они метнулись на вражеские окопы! Но что об этом думать. Нет у него автоматчиков. И негде взять. Надо позабыть про автоматчиков, выкинуть из головы. Требуется выполнить приказ. Ты обязан его выполнить, а не можешь. Вот что сейчас главное – обязан, а не имеешь права.
В подвале было тихо. Все с тревогой и надеждой смотрели на Терентьева, который один должен был решить, как и что делать им. Ждали его последнего слова Симагин, Валерка, Надя, Навруцкий, командир батареи, командир взвода ПТР, военфельдшер, телефонисты, артиллерийские разведчики.
Но вот он наконец поднялся из-за стола. И сказал несколько устало, печально и в то же время очень решительно:
– Ладно. – И вздохнул. – Мы идём выполнять приказ, – тут помолчал, оглядел всех присутствующих, – вдвоем с Валеркой. Слушай внимательно, Симагин. Ты остаёшься за меня. Если немцев там нет, если там наши, тебе об этом сообщит Валерка. Поднимай роту, как намечено. Понял?
– Есть, – сказал Симагин. – Сделаем.
– Ну, а если немцы там… – Терентьев опять помолчал, опять поглядел на всех отрешённым и усталым взглядом. – Доложишь о том, что я выполняю приказ. Одним словом, не поминайте лихом. Вот так. – Он одёрнул гимнастёрку, расправил её под ремнем, застегнул пуговку воротника и, уже обращаясь к ординарцу, сказал: – Забирай побольше гранат.
– Я сейчас, – засуетился побледневший ординарец.
– Не мельтеши ты, – сказал Терентьев, принимая от него автомат и засовывая в карманы брюк и вешая на поясной ремень гранаты. – Знатный будет кегельбан. Ты слышал такие стихи? Пошли.
Все поднялись следом за ними во двор, даже дежурный телефонист, и долго, в тягостном молчании смотрели вслед.
А на улице было солнечно, тихо, тепло и не слышалось никаких выстрелов – ни автоматных, ни пулемётных, ни орудийных, и стороннему человеку показалось бы, что ничего удивительного и трагичного нет в том, как скорым шагом уходят в сторону переднего края два человека с автоматами на плечах: командир роты и его ординарец. Ведь, по сути говоря, вот так уходили они отсюда на передний край за эти десять дней не один раз. Уходили и возвращались. И тем не менее в том, что они уходили сейчас, был уже совсем иной, чем обычно, тревожный и значительный смысл.
– Пошли, – неопределённо сказал Симагин.
Навруцкий снял очки и начал старательно протирать их полой гимнастёрки. Он был сентиментален, этот добрый, доверчиво, без разбора льнувший ко всем людям парень. А Надя, отчаянно помотав головой, жалобно вскрикнув, закусив губу, убежала в подвал.
Тёплый весенний денёк разгорался и в том русском городке, который был расположен в лесной глухомани, и до него, даже в самые ненастные для нас дни, когда немцы стояли под Москвой, не долетало ни одного фашистского самолета. В этом городке некогда узнавал кавалерийскую науку стройный, чернобровый курсантик Володя Терентьев, а сейчас жила-поживала горячо им любимая супруга Юленька – курносая, бойкая дамочка.
Городок был старинный, с собором и купеческими лабазами на главной площади, улицы имел широкие, просторные, дома – почти сплошь деревянные – утопали в садах и палисадниках. Жили здесь степенно, неторопливо, любили по вечерам пить чай с черносливом и монпасье, а по воскресеньям – сидеть возле калиток на лавочках и обсуждать всякие происшествия.
В начале войны тишина городка была встревожена мобилизацией в армию, а позднее – приездом эвакуированных. Кроме того, две городские школы заняли под госпитали, а на окраине, в наспех сооружённых корпусах, разместился, задымил железными, на растяжках, трубами механосборочный завод. Он только назывался так, для конспирации, а на самом деле в его цехах создавались батальонные и полковые миномёты, мины для них, противопехотные и противотанковые гранаты и ещё кое-что посложнее.
Поселились временные жильцы – ленинградка с двумя ребятишками – и в доме Володиной жены. Юля, встретив будущих жильцов возле калитки, вдруг, подбоченясь, заартачилась: дом, мол, принадлежит фронтовикам, её муж и отец воюют, она сама, в конце концов, сотрудник милиции, и никто не имеет права вселять в этот дом посторонних людей. Однако мать её, тётка Дарья, так глянула на дочь, что Юля сразу прикусила язык. Ни слова ей не сказав, тётка Дарья взяла на одну руку худенькую испуганную девочку, тесно прижала её к пышной груди, другой рукой подхватила увязанный ремнями чемодан и грузно поднялась на крыльцо, пинком распахнув дверь. Следом за ней вошла ленинградка, мальчик и после всех – злая, но молчаливая Юля.
Эвакуированные и теперь всё ещё жили у них, хотя блокаду с Ленинграда давно уже сняли и можно было бы свободно уезжать домой. Однако ленинградка не спешила возвращаться: ехать было некуда и не к кому. Жилище их разбомбили фашисты, а от главы семьи, фронтовика, не было ни слуху ни духу.
Жиличка, не в пример Юленьке, была сдержанна, малословна, работала на механосборочном, растила детей и терпеливо ждала вестей от мужа. Она исступлённо не верила в то, что он убит, попал в плен или пропал без вести, просто думала, что никак не может их найти, и настойчиво писала запросы во все газеты, на радио, знакомым и в Бугуруслан.
У Юленьки был совсем другой – весёлый характер. К тому же беспокоиться ей было нечего, Володя писал, как говорят, без устали, без передыху и всё время объяснялся в любви.
Нынче было воскресенье, ни Юленька, ни ленинградка не работали и, попив чаю, вышли посидеть на лавочке. Юленька томилась и млела: весенние запахи возбуждающе действовали на неё. Глядя в голубое безоблачное небо, поправив на высокой, красивой шее газовую косынку, она задумчиво, нараспев сказала:
– Мне один майор из госпиталя предлагает с ним жить, – и смутно, загадочно улыбнулась. – Симпатичный такой дядечка, пожилой.
– Ну и что же ты? – спросила ленинградка.
– Не знаю. Ещё не решила что. Как бы ты посоветовала мне?
– Я плохая тебе в этом советчица.
– Потому что бесчувственная. У тебя нет никакого чувства. Ведь весна, пойми, и проходят годы.
– У тебя муж. Он такие письма пишет тебе!
– Муж от меня никуда не уйдёт. Он вот у меня где, – с этими словами Юленька показала ленинградке энергично сжатый кулачок. – А потом, ещё война идёт и ничего не известно.
– Юлька, не бесись, – сказала тётка Дарья, стоявшая на крыльце и слушавшая весь этот разговор. – В кого ты такая взбалмошная да бесстыдная?
– В вас, – огрызнулась Юленька.
– Цыть! – закричала тётка Дарья. – Такого мужа, как Володя, на руках должна носить, а она вона что выдумала, бессовестница!
– Это он меня будет носить, учтите.
– Вот я напишу ему, чтоб знал, какая у него жена, – не унималась тётка Дарья.
– Не испугаете, он меня вон как любит. Вчера в письме так и выразился: слепну от любви к тебе и горю надеждой, что мы скоро увидимся.
– Вот я раскрою ему глаза!
– Не посмеете, мамочка, – засмеялась Юленька и, поднявшись, сладко потянувшись, зажмурилась: – Ах как хочется, чтобы кто-нибудь обнял покрепче, чтобы косточки хрустнули, – и пошла вдоль улицы.
А капитан Терентьев и рядовой Лопатин в это время пришли в первый взвод. Командир взвода лейтенант Краснов и ещё четверо солдат были в траншее, остальные семеро спали в блиндаже после ночного дежурства. Об этом лейтенант Краснов с обычной своей добродушной улыбкой на таком румяном лице, что румянцу позавидовала бы любая красавица, и доложил капитану. Рядом с Красновым стоял увалень Ефимов. Он тоже приветливо ухмылялся.
– Как немец? – озабоченно спросил Терентьев, пройдя мимо них, не заметив их улыбок и выглянув из-за бруствера.
– А что ему, – пожал плечами Краснов. – Наши где-то застряли, сами видите, бой совсем захирел, а немец постреливает помаленьку. Очень редко. Как всегда. Вы всё-таки поостерегайтесь, – добавил он, видя, что капитан чуть не по пояс высунулся из окопа.
Окоп был отрыт по гребню высотки. Перед яростно сощуренными глазами Терентьева открылся пологий спуск в лощину, такой же пологий подъём на другую высотку, где чётко обозначился длинный коричневый бугор немецкого бруствера.
– Вот что, – сказал Терентьев, вглядываясь в немецкий бруствер и даже не обернувшись к стоявшему за его спиной Краснову. – Мы с Валеркой поползём туда. Есть сведения, что немец ушёл.
– Никуда он не ушёл. Только недавно стрелял. Я же говорил. А потом… – Улыбка мгновенно исчезла с лица Краснова. Перестал ухмыляться и Ефимов.
– Вот так, – сухо прервал его Терентьев. – Приказано идти вперёд. Следите за нами. В случае чего прикройте нас пулемётами. Остальное знает Симагин. Сейчас же приведи взвод в боевую готовность.
– Ясно, – озабоченно сказал Краснов, направляясь к блиндажу.
– Валерка, за мной, – скомандовал Терентьев и, перекинув автомат за спину, поплотнее надвинул на лоб каску, подтянулся на руках и перевалился через бруствер.
И вот они оказались вдвоём – командир и ординарец – на ничейной земле, между своими и немецкими окопами, и медленно, осторожно, распластавшись на влажном, отогретом солнышком суглинке, поползли, всё дальше и дальше удаляясь от своих траншей.
Вдруг вдалеке, слева, возле леса послышалась частая суматошная трескотня автоматов и усталый, нестройный крик: «А-а-а-а!» «Наши пошли в атаку», – догадался Терентьев, не переставая ползти. Там же ударили тяжёлые немецкие пулемёты, захлестнувшие своим собачьим лаем и этот нестройный усталый солдатский вопль и треск автоматов. Терентьев с досады даже выругался.
Кругом опять всё стихло.
А Терентьев с Валеркой, благополучно миновав лощину, тем временем стали медленно вползать на взгорок, всё ближе и ближе к немецкому брустверу, из-за которого, как казалось Терентьеву, быть может, давно уже следят за ними вражеские наблюдатели и лишь выжидают, когда будет всего удобнее расстрелять отчаянных лазутчиков одним коротким лаем пулемёта.
Так или примерно так подумалось Терентьеву, и он, тут же охваченный чувством мгновенного смертельного страха, ткнулся головой в землю.
Замер подле него и Валерка.
Терентьев лежал, плотно прижавшись к земле всем телом от лба до ступней, умоляя себя двинуться вперёд хоть на сантиметр, понимая, что если он не заставит себя сделать это сейчас, сию минуту, то все погибнут и он ничего не сможет сделать с собой и поползёт обратно. «Ну же, ну, подними голову и – вперёд. Ещё немного вперёд…»
А до траншеи осталось чуть более пятидесяти метров. Терентьев, остановясь и сделав Валерке знак, чтобы тот лёг рядом с ним, опять с досадой пожалел, что нет с ним сейчас автоматчиков. Действительно, один только взвод автоматчиков, отчаянный рывок – и они в траншее. А там попробуй возьми наших. Хрен возьмёшь!
Но теперь как ему быть? Не пойти ли на дерзость? Если нет автоматчиков, есть восемь ручных пулемётов. Это, конечно, не одно и то же, но когда нет автоматчиков, есть знаменитые дегтярёвские «ручники». И при них шестнадцать человек. А в придачу – он с Валеркой. Если ворваться с ручными пулемётами и тут же подтянуть максимы от Краснова, потом из других взводов, а следом за ними – миномёты, пушки на прямую наводку, на картечь!
Как же он раньше не подумал об этом! Надо было решить всё это раньше, раньше!.. Но ведь ещё не поздно и теперь?
И он поступил так, как подсказывали ему его совесть, честь, отчаяние и безвыходность положения.
– Слушай внимательно, – зашептал он Валерке, не отрывая лихорадочно блестевших тёмных глаз от немецкого бруствера. – Выкладывай все свои гранаты, ползи назад, передай приказ: все ручные пулемёты немедленно сюда, ко мне. Скажешь, как только ворвёмся в траншеи, чтобы на катках, бегом, прикатили сюда максимы от Краснова, а следом чтобы снимали станковые пулемёты других взводов и пэтээровцев, и сам Симагин чтобы тоже сюда. Ясно?
– Ясно, – прошептал Валерка, выкладывая из карманов гранаты.
– Ступай.
Валерка попятился, но Терентьев, даже не оглянувшись, понял, что он ещё тут, никуда не уполз.
– Ступай, мать твою так, – зло прошептал он, не оглядываясь. – Выполняй приказ.
И только тогда Валерка исчез.
А он остался один.
«Видят они меня или не видят? – думал он о немцах, удобнее раскладывая возле себя на земле гранаты. Расстегнув кобуру, вытащил пистолет и положил его тоже под руку, рядом с автоматом. – Но если они решили взять меня живым и только поэтому не стреляют в меня, то у них наверняка ничего не выйдет. У меня десять гранат, автомат с полным диском, пистолет. А это не страшно. В конце концов приказ есть приказ. Я ушёл вперёд, выполняя этот приказ, и им не удастся взять меня живым. Но добрался ли Валерка до Краснова? Сейчас будет восемь ручных пулемётов, рванёмся и – там… А почему у них так тихо? Быть может, они всё-таки ушли? Они часто так делают: вдруг снимаются и уходят». И только он так подумал, как у него возникло жгучее, нетерпеливое желание подняться в полный рост и…
Что было бы вслед за этим, он не знал. Просто хотел подняться, распрямить плечи и заорать со всей великой своей юной радостью: «О-го-го!»
Откуда ему было знать, что в траншее сейчас не было ни одного немца?
Дело в том, что противник давно уже разгадал манёвр наших подразделений и, поняв, что наши хотят взять площадку Фридлянд с флангов, бросил все свои силы на оборону противотанкового рва и в контратаки против батальона, имевшего задачу ворваться на площадку со стороны леса. Ради этого немцы дерзко оголили траншею, находившуюся против роты Терентьева, оставив в ней лишь отделение пулемётчиков во главе с фельдфебелем. Эти-то пулемётчики, переходя с места на место, и постреливали изредка в сторону наших боевых порядков, создавая видимость насыщенности траншеи людьми.
В то время как Терентьев с Валеркой подбирались к траншее, ежесекундно ожидая, что немцы вот-вот расстреляют их, всё отделение, возглавляемое фельдфебелем, проголодавшись, беспечно завтракало в блиндаже.
Кругом по-прежнему всё было покойно – ни выстрела, ни взрыва. Радостный апрельский день разгорался во всю свою силу. Солнце так припекало, что у Терентьева вспотела голова под каской, и, сдвинув её на затылок, он вытер рукавом гимнастёрки пот со лба. Земля, в которую он давно уже ткнулся носом и к которой прижался всем телом, тепло и густо пахла настоем яростно пробивающихся на волю трав.
Но вот сзади него послышался шорох, пыхтение. И не успел он оглянуться, как рядом с ним уже лежал Валерка.
– Всё в порядке, – прошептал ординарец.
Терентьев оглянулся и увидел, как лощиной, один за другим, ползут к нему пулемётчики.
Не прошло и минуты, как все они уже расположились слева и справа от него.
Среди приползших был и бравый солдат Ефимов.
А тем временем положение резко изменилось. Прежде всего немцы успели подтянуть резервы и к тем солдатам, которые были оставлены во главе с фельдфебелем в траншеях напротив роты Терентьева, которые беспечно завтракали в блиндаже и с которыми легко можно было бы справиться терентьевским пулемётчикам, случись это десятью – пятнадцатью минутами раньше, теперь скорым шагом спешил на помощь целый взвод автоматчиков.
Автоматчики были уже недалеко. Всего минутах в десяти ходьбы. А если бегом, то и того меньше.
Но было и другое, не менее важное обстоятельство. В тот момент, когда к Терентьеву, лежавшему невдалеке от немецких траншей, подползли вызванные им пулемётчики, на командный пункт роты позвонил майор Неверов и отменил приказ о вступлении роты на площадку Фридлянд. Симагину было сказано, что рота должна оставаться на прежних позициях и ждать дальнейших распоряжений комбата.
Причиной для этого нового распоряжения явилось вот что. Батальон, пытавшийся атаковать укреплённый узел немцев слева, вынужден был, как уже нам известно, отражать немецкие контратаки и не мог продвинуться дальше лесной опушки. А из штаба и с командного пункта полка то и дело запрашивали обстановку, требовали, умоляли, просили атаковать и атаковать и как можно скорее ворваться на площадку Фридлянд, которая к тому времени всем ужасно осточертела. Одним словом, от командования этого батальона требовали хотя бы с опозданием выполнить так отлично, казалось, с учётом самых мельчайших подробностей разработанную штабом полка задачу, оказавшуюся на деле сложной и трудной.
Все эти нетерпеливые запросы, строгие приказы, мольбы, беспрерывно летевшие по радиоволне и телефонным проводам из штаба и с КП полка в батальон, вконец издёргали и адъютанта батальона, и самого комбата, и других оставшихся ещё в строю офицеров. Однако все отлично понимали, что для того, чтобы избавиться от этого нервозного, суматошного состояния, надо было в самом деле как можно скорее занять площадку Фридлянд. Поэтому совершенно естественно, что, когда одна из рот, отражая контратаки немцев и сама атакуя, сбилась в сторону от своего основного направления и ворвалась в находившийся неподалёку от леса и слабо обороняемый немцами небольшой хуторок, командир роты, уставший от беспрестанного многочасового боя, впопыхах принял этот хуторок за площадку Фридлянд и поспешил донести в батальон, что его рота наконец-то выполнила свою задачу.
Командир батальона, ошалевший от этого боя не меньше, чем командир роты, поспешил послать это донесение в полк, полк – в дивизию. Когда же в батальоне разобрались в обстановке и поняли совершенную ими ошибку, было уже поздно. О том, что этот батальон уже ведёт бой на площадке Фридлянд, знал командующий армией.
Попробовали нажать на немцев и, как говорят, хотя бы задним числом теперь ворваться на площадку. Попробовали раз, попробовали два, но ничего не получилось. Немцы держались стойко и успешно отражали все атаки. Третья попытка была предпринята в то самое время, когда капитан Терентьев и Валерка Лопатин подбирались лощиной к немецким траншеям и до их слуха донеслась со стороны леса автоматная и пулемётная стрельба. Но и эта попытка не увенчалась успехом. Тогда-то комбат, матерясь и сгорая от стыда, приказал адъютанту батальона послать в полк донесение о том, что площадку Фридлянд занять не удалось, взят всего лишь хутор, находящийся невдалеке от площадки и принятый впопыхах за самоё площадку.
Из полка эта стыдливая депеша последовала своим чередом в дивизию, из дивизии – в армию, а уж после этого из штаба армии позвонили майору Неверову и сказали, что первоначальный приказ о выступлении одной из его рот на площадку Фридлянд отменяется и надо ждать новых указаний.
Но было уже поздно. В тот самый момент, когда майор Неверов передавал этот приказ Симагину, капитан Терентьев с группой ручных пулемётчиков ворвался в немецкие траншеи.
Поначалу всё складывалось отличнейшим образом, поскольку траншеи оказались пустыми. Терентьевские ребята ворвались в траншеи молча, без единого выстрела. Разом, по взмаху руки капитана, вскочили и не то что пробежали, а как бы на крыльях пролетели пятьдесят метров, отделявшие их от немецкого бруствера.
И только тут они дали о себе знать. Блиндаж, из которого до их слуха донёсся немецкий говор, они забросали гранатами. Других немцев нигде не было видно, и победа казалась удивительно лёгкой. Но не успели они разбежаться по ходам сообщения, осмотреть все блиндажи, дзоты и огневые площадки, как пришлось ввязаться в бой с подоспевшим резервом немецких автоматчиков.
А этот бой уже был тяжёлым. Немцы навалились, топая сапожищами, с автоматной трескотней, с отчаянным оглашенным воем, и поэтому казалось, что несть им числа. Сразу пошли в дело гранаты, и Терентьев пожалел, что немало гранат, разложенных на земле, так и осталось там, где он недавно лежал, дожидаясь возвращения Валерки с пулемётчиками.
Стреляли и кидались гранатами наугад, и поначалу разобраться, что к чему, не было никакой возможности. Для Терентьева оставалось ясным лишь одно: им удалось зацепиться за первую траншею. Немецкие автоматчики, разбежавшись по боковым ходам сообщения, рвались к этой траншее, стремясь выбить из неё терентьевских молодцов. И боковых ходов было множество, и немцы заблудились в них, как и терентьевские пулемётчики, поскольку и те и другие оказались здесь новичками. В этих-то ходах сообщения и завязался настоящий бой.
«Ну, ввязались», – оставшись в главной траншее один, успел с весёлой злостью подумать капитан, как вдруг из-за поворота выскочил немец. Встреча для обоих оказалась настолько неожиданной, что они, отпрянув друг от друга, прижались спинами к стенкам окопа. Их разделяло всего пять-шесть шагов. Терентьев успел увидеть рыжую щетину на усталом лице тяжело дышавшего солдата, тёмный зрачок наведённого на него оружия и уже вскинул руку с пистолетом, подумав: «Вот оно», однако выстрелить не успел – ноги немца подкосились, он стал оседать и тяжело рухнул на дно траншеи. Капитан оглянулся. Сзади с трофейным «вальтером» в руке стояла Наденька Веткина.
– Ты откуда тут взялась? – закричал капитан. – Тебя кто звал сюда?
Рядом была дверь блиндажа. Терентьев ногой распахнул её. Блиндаж был пуст.
– Марш в укрытие! – крикнул он.
Надя не тронулась с места.
– Я кому сказал! – Он зло схватил её за плечо, больно толкнул к двери, но Наденька успела вцепиться пальцами в его гимнастёрку и увлечь Володю за собой.
Так они очутились вдвоём в просторном немецком блиндаже.
Надя торопливо скинула через голову лямку санитарной сумки, бросила её на нары, ловко распахнула, и не успел Терентьев моргнуть, как девушка, ни слова не сказав, уже разрезала ножницами рукав его гимнастёрки.
Только тут он заметил, что рукав потемнел от крови, а лишь только заметил кровь, сразу почувствовал, как заныла рука.
– Это ты его? – хрипло спросил Володя.
– Я. – Надя туго перетянула его руку бинтом.
– Успел всё-таки, зараза, выстрелить, – поморщился Володя.
– Ничего. В мякоть, – сказала Надя.
– Да это наплевать. Просто я говорю – успел.
По траншее затопали чьи-то ноги.
– Товарищ капитан! Товарищ капитан! – услышали они встревоженный голос Валерки.
– Здесь командир, – крикнула Надя. – Валера, здесь мы!
Валерка ввалился в блиндаж, тяжело дыша, уселся на пороге, поставив автомат меж ног. Каска его съехала на левое ухо, гимнастёрка выбилась из-под ремня. Он посмотрел сияющими глазами на Терентьева и от радости, что нашёл наконец капитана, заухмылялся.
– Прибыли станковые пулемёты, – доложил он. – А я уж испугался, что потерял вас. Ну и заваруха была. Такая заваруха! Да вас ранило? – Только теперь он увидел и разрезанный, тёмный от крови рукав гимнастёрки, и бинт на руке командира. Лицо его приняло озабоченное выражение.
– Зацепило малость, – небрежно сказал Терентьев. – Чепуха.
По тому, что прекратилась стрельба, по тому, как беспечно держал себя Валерка, Терентьев понял: победа пока за нами.
– Немцы побиты, – сказал Валерка, как бы угадав его мысли. – Есть пленные.
– Давай лети к Симагину. Скажешь, чтобы срочно тащили сюда рацию, телефон, катили сорокапятки. Миномёты – в лощину. Дивизионкам стоять на месте, держать нас под огнём. Вызов огня на себя – три красных ракеты. Живо!
Валерка одёрнул гимнастёрку, поправил каску на голове и выскочил из блиндажа.
Капитан Терентьев вышел следом за ним в траншею. Навстречу спешил, широко улыбаясь, лейтенант Краснов. Сзади него шагали командиры других пулемётных взводов, пэтээровец и, к великому удивлению Терентьева, начхим Навруцкий.
– Я же просил тебя остаться с миномётчиками, – рассерженно сказал Терентьев. – Какого чёрта ты не выполнил моей просьбы?
– Видишь ли, – мягко заговорил Навруцкий, доверчиво глядя снизу вверх на капитана, – я подумал, что, вероятно, смогу быть здесь более полезным. Ведь миномётчики в конце концов всё равно скоро прибудут сюда.
– Прибудут, прибудут, – раздражённо сказал Терентьев. – Иди в блиндаж. Там Веткина. Оба ждите меня там. В этом блиндаже будет КП роты. Если без меня явится Симагин, пусть развёртывает связь и докладывает комбату, что мы приказ выполнили. Площадка Фридлянд нами занята.
– Но был уже другой приказ, – возразил Навруцкий.
– Я не знаю других приказов, – перебил его Терентьев и, взобравшись на бруствер, обратился к командирам взводов, вылезшим следом за ним из траншеи, указывая, кому, где и как лучше занять позиции, чтобы можно было отбиваться от врага с трёх сторон.
Отсюда, с бруствера, была хорошо видна вся площадка с её хитроумно придуманными и с немецкой тщательной старательностью выполненными ходами сообщения, блиндажами, перекрытиями, наблюдательными пунктами и открытыми огневыми точками.
Высота, по гребню которой дугою изгибалась главная траншея, господствовала над местностью. Хорошо и далеко было видно окрест: и бывшие терентьевские позиции с развалинами помещичьей усадьбы вдалеке, и противотанковый ров, и сосновый лес слева, а если глядеть вперёд – другая лощина, куда, извиваясь по всем правилам фортификационной науки, спускались четыре траншеи. Туда, к лощине, ушли два пулемётных взвода и все пэтээровцы. С той стороны можно было ждать танков. Два других взвода разворачивались вправо и влево.
Это была самая настоящая площадка, почти квадратная, метров четыреста в ту и в другую стороны. Оборонять её с таким небольшим количеством людей, каким располагал Терентьев, было трудно. Он даже не предполагал, что тут так много всего понастроено и понарыто и что она такая большая. Опять, как всегда впрочем, надо было положиться только на огневую мощь роты.
«Устоим? – спросил сам себя Терентьев, сев на бруствер. Опираясь о него здоровой рукой, бережно держа на весу раненую руку, он осторожно съехал в траншею. – Если навалятся, устоим. – И тут же добавил: – Надо. Надо устоять».
У старшины Гриценко, хозяйство которого расположилось табором под стеной кирпичного забора, рядом с КП роты, всё шло своим обычным чередом. В землянке, очень светлой и просторной, с широкими нарами, застланными, как и на командном пункте, пуховыми перинами, пыхтел над ведомостями писарь; оружейный и артиллерийский мастера сообща чинили ротный миномёт; каптенармус отвешивал продукты для обеда, а Рогожин, как раз над их головами, чистил своих гнедых коней. Повара давно уже вымыли котлы, съездили к колодцу, залили их свежей водой и уже принялись разводить в топках огонь. Сам Гриценко козырем прохаживался по двору с невозмутимым видом, хотя какое-то ноющее, навязчивое беспокойство всё больше и больше охватывало его. Подчиняясь этому странному для него чувству, он всё время напряжённо прислушивался и отмечал про себя малейшие звуковые изменения, происходившие на переднем крае. Впрочем, положением на переднем крае были обеспокоены решительно все, хотя, как и старшина, никто не показывал виду. Всем им было известно, что сперва капитан и Валерка вдвоём уползли к немецким траншеям, потом туда же, к капитану, срочно были переброшены все ручные пулемёты. Вслед за этим с площадки Фридлянд некоторое время доносились пулемётные и автоматные очереди, взрывы гранат, и вдруг всё разом стихло. Что теперь там делается и живы ли наши – ни сам старшина, ни его подчинённые не знали. Наконец старшина не выдержал и отправился на КП за точными сведениями.
И вовремя. Оттуда за ним уже спешил посыльный.
У входа в подвал стоял старший лейтенант Симагин и покрикивал на телефонистов, навешивавших на плечи друг другу катушки с кабелем и телефонные аппараты.
– Живо, живо, – торопил Симагин.
А в это время мимо помещичьей усадьбы артиллеристы бегом, на руках, прокатили сорокапятимиллиметровые пушки, впереди них, с распахнутым воротом гимнастёрки, сдвинув на затылок фуражку, бежал командир взвода.
– Вот что, старшина, – сказал Симагин, глядя вслед артиллеристам, – сейчас же подбрось им повозку снарядов. Бронебойных и на картечь. Мы все уходим туда. – Он энергично махнул рукой в сторону площадки Фридлянд. – Ты пока оставайся на месте. Держи наготове боеприпасы.
– Как с обедом? – спросил Гриценко.
– Командир сказал как, – ответил Симагин.
– Слушаюсь.
– Ну, будь здоров, – сказал Симагин и, перебравшись через груду кирпичей, скорым шагом направился в сторону передовой. Следом за ним перелезли через эту груду артиллерийские разведчики, радист с рацией за спиной, обвешанные со всех сторон катушками и аппаратами телефонисты.
Старшина глядел им вслед, и что-то вдруг больно сжало ему сердце. Уходили последние. Подвал опустел. И впервые за все эти дни он спустился в этот подвал молча, без демонстративного грохота сапог и без сквернословия. Зажёг фонарик, оглядел подвал цепким хозяйским глазом, проверяя, не забыли ли чего-нибудь числящегося за ротой второпях покинувшие подвал люди. Потом он так же бесшумно, на цыпочках, выбрался наружу, на солнечное тепло, и, когда подходил к своему биваку, мимо него, сгибаясь под плитами, стволами и ящиками с минами, протрусили миномётчики. Их командир, как и артиллерист, шагавший с распахнутым воротом гимнастёрки, крикнул, не останавливаясь:
– Подбрось огурцов.
– Сделаем. Ни пуха вам ни пера, – крикнул в ответ Гриценко.
Повара, возившиеся возле кухонь, ездовые, чистившие лошадей, даже те, кто был занят своими делами в блиндаже и вышел на улицу, услышав голос своего начальника, теперь вопросительно глядели на него.
– Две повозки запрягать живо! – таким же повелительным голосом, каким только что кричал на телефонистов Симагин, завопил Гриценко. – Рогожин под снаряды, Жуков под мины. Давай все на погрузку.
Табор пришёл в движение.
Рогожин кинул скребницу под передок повозки и засуетился возле лошадей. Они были в хомутах, и завести их в дышло, накинуть постромки на вальки и завожжать было делом двух минут. А мастера-оружейники, писарь и каптенармус уже тащили ящики со снарядами, и Гриценко лично проверял на них маркировку, чтобы на повозку были уложены только бронебойные и картечь. Бронебойные против танков, картечь – против пехоты.
– Ну, трогай, – махнул наконец рукой Гриценко, и Рогожин, шевельнув вожжами, чмокнув губами, словно целуясь, прикрикнул:
– Но, милые! – И лошади, навалившись плечами в хомуты, дружно тронули с места и рысью покатили в сторону переднего края. Следом за Рогожиным тронулась и вторая повозка.
Гриценко глядел им вслед тем же тревожным взглядом, каким провожал Симагина. Теперь и вовсе мало людей оставалось в тылу. Только его кухни да батарея дивизионных пушек, притаившаяся за дальними, позади старшины, холмами.
Сколько времени простоял он так, охваченный тревогой и беспокойством за судьбу тех, что ушли на площадку Фридлянд, трудно сказать. Быть может, каких-нибудь две минуты, быть может, и все четверть часа. Вот уж и повозки, чуть помешкав, перекатили через наши окопы, найдя, видно, перелаз, сделанный артиллеристами, как вдруг поднялась неистовая канонада и всё там, на площадке, окуталось пылью и дымом разрывов.
По площадке Фридлянд била немецкая артиллерия.
На переднем крае к этому времени возникла та самая странная путаница, которая всегда сопутствует непредвиденно затянувшимся боевым действиям, нарушающим предварительные расчёты. Батальоны, так долго и безрезультатно атаковавшие площадку Фридлянд, то есть противотанковый ров и лесную опушку, как только стало известно, что одна из рот майора Неверова вступила на эту площадку, получили приказ выполнять дальнейшие свои задачи: развернувшись вправо и влево, блокировать и подавить другие опорные пункты немецкой обороны.
Немецкое же командование было взбешено, считая, что русские каким-то образом перехитрили их, обвели вокруг пальца, захватив площадку Фридлянд так неожиданно, дерзко и быстро, что никто и опомниться не успел. А тут ещё подлило масла в огонь донесение о том, что подразделения русских, атаковавшие площадку Фридлянд со стороны противотанкового рва и леса и так блестяще вот уже в течение нескольких часов сдерживаемые огнём тяжёлых пулемётов и контратаками егерей, вдруг развернулись чуть ли не на сто восемьдесят градусов с явным намерением блокировать и захватить опорные немецкие пункты, расположенные южнее и севернее площадки Фридлянд.
Немцы отдали приказ: после пятнадцатиминутного артиллерийского налёта всем подразделениям, отражавшим фланговые атаки русских, немедля, при поддержке резервной полуроты автоматчиков и пяти танков, атаковать площадку Фридлянд и во что бы то ни стало, ценою любых потерь, выбить русских с площадки.
Капитан Терентьев тем временем принял все необходимые меры предосторожности. Пулемётные взводы заняли указанные им позиции, спешно оборудовали открытые огневые площадки (немецкие дзоты были обращены в противоположные стороны и для новой обороны не годились), пристрелялись по ориентирам, установив фланкирующие и кинжальные огни. В центре встали на прямую наводку противотанковые пушки, а в блиндаж, который Терентьев занял под КП и из которого Наденька, засучив рукава гимнастёрки, уже выкинула за порог кучу мусора, тряпья и фашистских газет, ввалился, сопровождаемый телефонистами и разведчиками, забубённая головушка Симагин.
– Собственной персоной, в сопровождении верных мюридов, – доложил он, по обычаю дурачась от избытка сил и молодости.
Тут же, перейдя на серьёзный тон, сообщил: миномётчики снялись со старых позиций и вот-вот встанут в лощине, старшине приказано подбросить снаряды к пушкам ПТО.
– Ранило? – заботливо спросил он, кивнув на забинтованную руку капитана.
– Чепуха, – поморщился Терентьев. Почему-то каждый, кто ни приходил на КП, считал своим долгом осведомиться о ранении, будто Володя мог так просто, за здорово живёшь, забавы ради, окровавить и разорвать рукав гимнастёрки и забинтовать руку.
Радист уже вывел на крышу блиндажа антенну, телефонисты установили коммутатор и побежали, разматывая провода с катушек, по взводам, как вдруг рядом с блиндажом ухнуло раз, другой, а потом пошло остервенело рвать землю, грохотать, визжать осколками, вонять фосфором.
– Началось! – сказал Терентьев и крикнул вбежавшему в блиндаж радисту, чтобы тот скорее связался с дивизионками.
– Кто у нас в центре? – спросил Симагин.
Терентьев объяснил, как расположены пулемётные взводы. В центре стоял Краснов.
– Я пойду к нему, если не возражаешь, – сказал обеспокоенно Симагин.
– Иди. Поторопи связистов. Возьми с собой разведчиков.
– Пусть они лучше останутся с тобой. В резерве. Они всё равно там ни к чему. – Симагин рассовал по карманам гранаты, проверил автоматный диск.
– Ладно, – сказал Терентьев, подумав, что Симагин прав: подступы к новому переднему краю роты всё равно не были пристреляны дивизионками.
Грохот разрывов усилился.
Симагин взялся за ручку двери, подмигнул сидевшему на нарах в углу блиндажа Навруцкому:
– Пойдём со мной, начхим, там будет веселее.
– Я… Пожалуйста. – Навруцкий вскочил, торопливо стал оправлять под ремнём гимнастёрку.
– Да ладно, сиди, нечего тебе там делать, – сказал Терентьев.
– Ну, бывайте здоровы, – и Симагин, рывком распахнув дверь, ловко выскочил в траншею.
– Может быть, мне, как представителю штаба, следовало быть действительно там, куда ушёл старший лейтенант, – рассудительно заговорил, откашлявшись, Навруцкий.
Он всеми силами старался быть спокойным. Это было невыносимо для него – очутиться в столь ужасных условиях. Он первый раз попал в такую переделку. Нервы его были напряжены до предела. Если бы не было рядом с ним этих, как казалось ему, совершенно невозмутимых людей, с ним могла бы приключиться истерика. Он едва сдерживал себя.
– Сиди ты, представитель, – насмешливо сказал Терентьев. – Отвечать мне ещё за тебя. Как там, есть связь? – обратился он к телефонисту.
Тот, надувая щёки, словно разводя самовар, начал торопливо фукать в трубку и скороговоркой забормотал:
– Я «Скала», я «Скала», «Волга», «Кама», «Ока», «Дунай», отвечайте, я «Скала»…
Однако взводы пока молчали.
– Дивизионки на волне, – сказал радист.
– Отлично. Передай комбату, пусть держит площадку под прицелом. Сигналы прежние: три красные.
Прибежал командир миномётного взвода, огненно-рыжий и такой же молодой, как и все офицеры роты.
– Фу, черт, – проговорил он, сняв с головы каску и вытирая ладонью потный лоб. – Бьёт, зараза, по всей площадке, кажется, живого места не найти.
– А всё-таки пробрался, – сказал Терентьев.
– Так ведь то кажется. Глазам страшно, а ноги своё делают. Насилу нашёл вас. Хорошо ещё, Симагин встретился, указал, куда топать.
Терентьев показал ему на карте, где расположены взводы.
– Я живо пристреляюсь, – пообещал миномётчик. – Только бы они заткнулись. – Он кивнул в сторону двери.
– Если что, откроешь огонь по площадке. Три красные ракеты. Тут-то у тебя давно пристреляно.
– Ещё чего.
– Всякое может быть, – спокойно сказал Терентьев. – Отступать мы не умеем. Так?
– Там лошадей убило, – сказал миномётчик, чтобы переменить разговор. – И ездового Рогожина.
– Где? – вскричал Терентьев, и они выбежали в траншею.
– Сюда, – позвал миномётчик.
Невдалеке от блиндажа валялись убитые гнедые кони, опрокинутая повозка, а возле неё, прислонившись спиной к колесу, запрокинув голову, сидел солдат Рогожин. Тот самый Рогожин, который несколько часов назад, на рассвете, так хорошо, согласно беседовал с Володей Терентьевым и обещал без остановки докатить на своих гнедых ветеранах, если прикажет капитан, хоть до самой Москвы. А теперь вот не стало ни ветеранов, ни самого Рогожина. И случилось всё это удивительно просто, походя: сгрузив снаряды, Рогожин погнал обратно, стараясь поскорее вырваться из-под артобстрела, но не успел – немецкий фугас разорвался перед самыми лошадиными мордами.
Вскоре артналёт прекратился. Миномётчик, сопровождаемый телефонистом, притянувшим на КП вслед за ним провода, убежал к своему взводу. Терентьев был ещё в траншее, когда справа и слева застучали, захлёбываясь в ярости, пулемёты.
Володя вбежал в блиндаж. Связь уже действовала со всеми взводами. Даже с артиллеристами, вставшими на прямую наводку. Отовсюду сообщили, что немцы атакуют. Повторялся маневр, не удавшийся нашим батальонам: теперь одна группа немцев пыталась ворваться на площадку Фридлянд со стороны противотанкового рва, другая – со стороны леса.
– Навруцкий, – сказал Терентьев, – останешься здесь для связи. Я буду у артиллеристов. Валерка, разведчики, за мной!
Автомат теперь был ему в обузу. Что он мог сделать с автоматом одной рукой? Володя оставил автомат начхиму.
– В случае чего будешь отстреливаться.
– Я пожалуйста, с великим удовольствием, – залепетал Навруцкий. – Но куда же вы вдруг уходите и оставляете нас втроём?
– А я? – спросила Надя.
– Прошу прощения…
– Не бойся, не бойся, – ободрил его Терентьев. – Всё будет хорошо. И ребята у тебя вон какие. Да и сам ты не промах.
– Я понимаю, но…
Но Терентьев был уже за дверью.
Пробежав по траншее метров сто, они выбрались на бруствер как раз возле артиллерийских позиций. В строю осталась лишь одна пушка. Вторая, задрав колеса, валялась неподалёку.
– Ты зачем? – крикнул Терентьеву командир взвода таким резким, повелительным голосом, словно не капитан, а он был тут старшим начальником.
– Ладно, – отмахнулся Терентьев. – Отсюда виднее.
И действительно, с артиллерийских позиций было прекрасно видно всё кругом. И то, что делается справа, и слева, и там, где стоял Краснов.
Подле ног командира взвода, стоявшего, сдвинув на затылок каску и с распахнутым воротом гимнастёрки, как и тогда, когда он бежал впереди пушек мимо старшины, притулившись к телефонному аппарату, лежал связист.
– Передай на КП, что я здесь, – сказал ему Терентьев.
– Слушаюсь, – буркнул связист.
Пока ничего особенного будто бы не случилось. И всё же в том, что происходило на переднем крае, Терентьев каким-то особым чутьём опытного воина почувствовал – случится. Он почувствовал это по тому, как стреляли наши и стреляли немцы. И в самом деле, прошло лишь несколько минут – и всё разом изменилось. Вот уж телефонист протягивает трубку Терентьеву.
– Вас, товарищ капитан.
Говорил Навруцкий.
– Видите ли, капитан, – услышал Володя его взволнованный голос, – мне сейчас позвонил Краснов и попросил у меня помощи. Но он, на мой взгляд, странный человек. Где я могу её взять? А на него, по всей видимости…
– У меня её тоже нет, – поспешно перебил его Терентьев. – Где Симагин?
– Он уже у Краснова.
– Передай им, чтобы держались. Я буду следить за ними. Где Надя?
– Она ушла вслед за вами. Позвонили из третьего взвода о том, что у них есть раненые, и она, очевидно, отправилась туда. Во всяком случае я так полагаю, что она именно так и поступила.
– Как настроение?
– Мы очень хорошо себя чувствуем. – Он помолчал. – Честное слово.
– Верю. – Терентьев вернул трубку телефонисту.
А у Краснова и вправду дела были очень плачевны. Самого лейтенанта ранило в голову, и повязка давно уже не только намокла, но даже одеревенела от засохшей крови. Два пулемёта вышли из строя, раненые солдаты укрылись в блиндаже, убитых оттащили в сторону. Лишь один Ефимов был здоров и невредим. Так они вдвоём и воевали тут: раненый лейтенант и неторопливый, не задетый даже маленьким осколочком солдат. И какое это было счастье, когда возле них вдруг оказался Симагин.
– Идёт война народная! – заорал он, вставая рядом с Красновым.
– Ух ты, друг, – обрадовался тот.
– Я же сказал, что приду.
Немцы наседали. Стоило накрыть их пулемётным огнем, положить на землю, как они вновь вскакивали и, горланя, подбегали ближе и ближе.
Всего этого не знал Терентьев. Не знал он и того, что в других взводах было не лучше. Справа всё беспокойнее и настойчивее слышался треск автоматов, длинные пулемётные очереди. Начали ухать и гранаты. Значит, немцы были от наших траншей метрах в двадцати, не больше.
И вдруг Терентьев увидел, как несколько немцев один за другим прыгнули в красновский окоп.
– Валерка, разведчики! – закричал он. – Вперёд, к Краснову. Выбить немцев!
Их было не так уж много. Они просочились, когда Краснов перезаряжал пулемёт. Он тут же опять начал стрелять, чтобы положить тех, которые были перед траншеей, а Симагин и Ефимов схватились врукопашную с теми, кто успел прорваться в окоп. Ефимов, озверев, действовал карабином, ухватив его за ствол. При каждом взмахе он дико, по-разбойничьи, взвизгивал:
– И-их!
– Давай, глуши! – кричал Симагин, сидя верхом на немце и лупя его по лицу гранатой. – Отрабатывай медаль!
Как раз в это время на помощь к ним прибежали Валерка с разведчиками. Разведчики были, как на подбор, рослые и все с ножами в руках.
Теперь Терентьев мог не опасаться за этот участок. Но не успел он облегчённо вздохнуть, как рядом с ним закричал артиллерийский офицер:
– На картечь!
И капитан, обернувшись, увидел, что слева к ним бежит большая толпа немцев. Пушка тут же ударила, а Терентьев, упав на колени, выхватил у телефониста трубку и тоже, как и артиллерист, закричал:
– Передать дивизионкам и миномётам: огонь на меня!
И наступил полдень. Как раз то самое время, когда на передний край обычно привозили обед. Старшина Гриценко, помня свой утренний разговор с капитаном, не осмелился и теперь изменить установленный в роте порядок. Отправив термосы с борщом и кашей на батарею дивизионок, он самолично, подгоняемый всё тем же тревожным нетерпением, покатил с кухнями, распространявшими вокруг запах густого борща и дымка не потухших в топках головешек, к переднему краю.
Старшина Гриценко сидел на облучке рядом с ездовым мрачнее тучи. Не вернулся Рогожин, и старшина прекрасно понимал, что причиной этому могло послужить лишь одно и самое страшное: гибель солдата. Но старшина не знал, что случилось вообще с ротой, живы ли они там, на этой трижды проклятой площадке?
Миномётчики тоже ничего толком не знали. Лишь одно объяснили они встревоженному старшине: командир вызвал огонь на себя, стреляли пятнадцать минут беспрерывно и только что прекратили стрельбу, поскольку на площадку, прямо с грузовиков, ушла целая рота автоматчиков и оттуда был подан сигнал двумя зелёными ракетами об окончании огненного налёта. Связи с КП не было. То ли перебило кабель, то ли блиндаж, в котором размещался командный пункт роты, был разрушен. Кто подавал сигнал об окончании стрельбы – наши ли, автоматчики ли – тоже было неизвестно. Ракеты у всех одинаковые.
И Гриценко решил немедленно всё разведать сам. Оставив поваров возле миномётного взвода, он скорым шагом отправился на площадку.
Первые, кого он встретил по пути, были Валерка и Наденька. Они шли обнявшись, очень медленно, словно на прогулке, и кто кого из них поддерживал, Гриценко долго не мог понять. Лишь поравнявшись, он увидел, что Валерка вовсе ослаб, бледен, что у него пробита голова, разорвана гимнастёрка, что глаза его утомлённо, словно у курицы, прикрыты веками и что, если бы не крепкие, нежные руки Наденьки, обнимавшие его за талию, он бы наверняка свалился и не встал.
– Где тебя так разукрасило? – спросил Гриценко.
– В рукопашной, – ответила Наденька за Валерку.
– А командир?
Валерка с огромным усилием приподнял веки, взглянул на старшину, попробовал улыбнуться, но лишь тяжко вздохнул.
– Там, – сказала Наденька. – Там.
– Дойдёте? Тут миномётчики недалеко.
– Дойдём. Мы дойдём. – Наденька такими умоляющими глазами посмотрела на старшину, словно боялась, что тот и в самом деле сейчас отберёт у неё Валерку. Гриценко только рукой махнул и зашагал дальше.
Прогнали мимо пленных немцев. Они трусили, испуганно озираясь по сторонам. Солдат, конвоирующий их, не был знаком старшине. «Из автоматчиков, должно», – подумал он.
Потом старшина увидел Рогожина и его гнедых коней. Гриценко стянул с головы свою щегольскую фуражку и долго стоял, потупясь, над ездовым.
– Так я и знал, – проговорил наконец Гриценко. – Что я теперь бабе его писать буду, мать твою за ногу. Эх! – И, натянув фуражку на голову, тронулся дальше.
Его окликнули:
– Старшина!
На огневой позиции сорокапяток стояли, ухмыляясь, артиллерийский офицер, Краснов, Симагин, начхим Навруцкий, бравый солдат Ефимов и разведчики. Больше всего поразил старшину вид начхима. Гимнастёрка его теперь была аккуратно заправлена, ремень туго перетягивал талию, а пилотка сидела на его голове лихо, набекрень, как у Симагина.
– Не узнал, что ли? – спросил Симагин.
– Черти драповые, – проговорил старшина, и слёзы навернулись на глаза ему.
– Жрать хочется, старшина, – сказал Ефимов.
– А тебе только бы пожрать, – засмеялся старшина. – Сейчас, ребята вы мои, сейчас всех накормлю. Вы мне только командира…
– А вон, – Симагин кивком головы указал в сторону блиндажа, над которым торчал штырь радиоантенны.
– …и тогда я страшно испугался, – продолжал, очевидно прерванный приходом старшины, рассказ Навруцкий.
– Только дураку страшно не бывает, – ободрил его Симагин.
– Но я сейчас только понял, что такое настоящий бой.
– Поздновато, конечно, но ничего, – вновь одобрительно отозвался Симагин.
– И я стал как будто другим. Вам, вероятно, не понять моего чувства, но…
Старшина спрыгнул в траншею и, вытянувшись в распахнутых дверях блиндажа, радостно рявкнул во всю глотку:
– Здравия желаю, товарищ командир!
– Тьфу ты, чёрт, – вздрогнув, обернулся и засмеялся Терентьев. – Напугал как.
Он сидел за столом и писал жене письмо. Письмо заканчивалось так: «Милая моя! Война кончается, остался прямо пустяк, считаные дни. Немцы бегут, бросают оружие, сдаются в плен, мы едва успеваем следом за ними. Сегодня утром наши части прорвали их оборону, наверно последнюю, и теперь, когда я пишу тебе это письмо, кругом стоит такая тишина, что даже в ушах звенит от неё и голова идёт кругом. Скоро увидимся, не тоскуй, не скучай…»
– Слушай, – обратился он к старшине, заклеивая конверт. – Убитых похоронить со всеми почестями в братской могиле, раненых отправить в госпиталь, здоровых накормить. Обед готов?
– Так точно, как было вами приказано ещё утром. Ранило?
– Да ну вас всех к чёрту! Вот привязались! Пустяк это. Ты давай гляди в оба, сейчас комбат приедет разбираться, почему я его последний приказ не выполнил. Оказывается, нам совсем и не надо было врываться на эту чёртову площадку. Придётся теперь ответ держать.
– Ничего, авось обойдётся, – обнадежил старшина.
– Я тоже так думаю. Не впервой.
А в это время майор Неверов, действительно собравшийся ехать в роту Терентьева, говорил своим ровным, бесстрастным, лишённым по обыкновению каких-либо интонаций голосом стоявшему перед ним начальнику штаба:
– Я с ним поговорю насчёт этого самоуправства. Больно самостоятелен стал. А вы представьте к правительственной награде всех офицеров, сержантов и солдат, отличившихся в этом бою. Самого Терентьева – к ордену боевого Красного Знамени.
Гарнизон «Уголка»
Он ещё не знал, что видит командира батальона первый и последний раз.
– Лейтенант Ревуцкий прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы в должности командира стрелкового взвода вверенного вам батальона, – доложил он очень громко, чётко, одним дыхом, без запиночки, да ещё лихо прищёлкнул при этом каблуками кирзовых сапожищ, да ещё молодецки, по-ефрейторски, вскинул к виску правую ладонь.
– Ах, какой отчаянный, бравый офицер прибыл в наше распоряжение, – сказал тот, кто сидел за столом и к кому обратился Ревуцкий, от макушки до пяток наполненный волнительной важностью торжественного, как ему казалось, момента.
Тот, перед кем, вытянувшись в струнку, так страстно прокричал слова своего рапорта юный лейтенант, в самом деле был комбатом, пожилым, усталым, лысым капитаном. Он крутил в пальцах остро отточенный карандаш, а перед ним на столе лежала большая, как скатерть, карта города, и он одновременно с жалостью и завистью, устало улыбаясь, щурясь, поглядел на незнакомого офицера, так красиво, словно на парад, одетого во всё новенькое, с иголочки.
– А звать-то как вас, лейтенант Ревуцкий?
– Василием Павловичем.
– Васей-Васильком? Какое весёлое имя, подумать только! – Капитан, рассматривая Ревуцкого, заулыбался ещё шире и добрее. – Ах ты, Вася-Василёк, – ласково проговорил он и крикнул, устремив свой взор в глубь подвала: – Старший адъютант, куда мы направим Василия Павловича Ревуцкого?
– В третью роту, товарищ капитан.
– Вот, слышали? Желаю успеха.
И только капитан проговорил эти слова, как всё в подвале, душно и густо пропахшем дрянным табаком, бензиновой гарью что есть силы чадящих самодельных ламп-коптилок, мышами, кислой прелью мокрых, развешанных возле горящей печки-«буржуйки» портянок, – всё в этом подвале пришло в движение и разом неузнаваемо изменилось. Тревожно зазуммерили телефоны, закричали, забубнили в трубки телефонисты, вбежал встревоженного вида сержант, ещё от порога протягивая капитану мелко исписанный листок бумаги, а следом за ним быстро, размашисто прошёл по подвалу артиллерийский офицер, и, пока комбат читал вручённую ему сержантом депешу, артиллерист стоял возле лейтенанта Ревуцкого, весь пребывая в нетерпеливом ожидании. К столу подошёл старший адъютант батальона, комбат как раз в это время кончил читать, кинул депешу на стол, а старший адъютант батальона, склонясь над картой, ткнул в неё пальцем и сказал: