Пока город спит: страшные «сказки»

Пролог
Когда город спит, никто не знает, о чём шепчутся стены. Трещины на потолке, звук воды в батарее, чей-то кашель за стеной – всё это вплетается в чужие истории, которые никто не записывает. Здесь не рассказывают сказок детям – здесь взрослые учатся выживать в темноте. И боятся не чудовищ, а звонка среди ночи: «Вас вызывают…», «Ваш долг…», «У нас нет…»
Ты живёшь и думаешь, что всё просто: утром – работа, вечером – усталость, ночью – мысли о завтрашнем дне. Но однажды тень в коридоре становится чуть длиннее, а чужой голос – слишком знакомым. Здесь страх не выглядит как дикий волк – он пахнет дешевым спиртом, коммунальной кухней, невыплаченной зарплатой, невозвращённым долгом. И никто уже не верит, что сказка может закончиться хорошо – потому что страшное стало привычным.
Эти истории не рассказывают специально – их слышишь между делом: в очереди за хлебом, на скамейке у подъезда, в общественном транспорте. Люди не любят делиться болью – но всегда найдётся тот, кто сорвётся, засмеётся не в тему, выложит всю подноготную или просто посмотрит в сторону так, что всё станет ясно без слов.
Кто-то скажет: «Не было этого, выдумал!» Пусть так. Кто-то узнает себя – и отвернётся. Или дочитав до конца – поймёт: чужая беда всегда рядом.
В этих «сказках» нет ни одной настоящей сказки – только люди, забывшие мечтать, и дворы, где днём играют дети, а ночью доживают взрослые. Окна, в которых так долго не горел свет, что кажется – и не загорится больше никогда.
Герои вымышлены, совпадения случайны. Но если вдруг узнаешь себя – значит, эта история уже давно стучится к тебе в окно.
Когда город спит, страшные «сказки» шепчут друг другу взрослые. Послушай – возможно, одна из них уже твоя.
1. Тихий уголок
Каждое утро начиналось одинаково: за окном – белый, нескончаемый снег, воздух в подъезде холодный, ступени, на которых остались следы чьих-то ботинок, и тяжёлое молчание взрослых. Марина шла, держа за руку сына, придерживала шарф, чтобы не развязался узел. Пальцы немели, ботинки скользили по утрамбованному льду, а за каждым углом – только ветер да редкий свет фонаря.
Город просыпался нехотя: редкие автобусы, окна с жёлтым светом, чёрные силуэты у подъездов. По утрам, когда мороз хрустел на лестнице, все как будто шли в садик по привычке, потому что так надо – чтобы потом можно было хоть немного выдохнуть, оставить ребёнка за дверью, а самому исчезнуть в суете большого города.
Детский сад встречал привычным запахом – влажный воздух, сладковатая манная каша, хлорка и сырость зимних курток. В раздевалке было тесно – у скамеек толклись малыши, путали шарфы и варежки, а взрослые спешили – на работу или домой, лишь бы уйти от снега и чужих глаз.
Иногда двери приоткрывались, и в раздевалку задувало ледяным сквозняком, тогда дети начинали жаловаться хором: кто на тесноту, кто на чужие рукавицы, кто на то, что мама не поцеловала на прощанье. В такие минуты нянечка только хмурилась, а родители, спеша уйти, не замечали, как малыши остаются с этим хором неудобств и обид.
– Снимай куртку, – устало сказала Марина, помогая сыну расстегнуть молнию. – Варежки не забудь положить в рукав, чтобы не потерять.
В углу, где всегда тянуло холодом, сидела нянечка. Она листала газету и иногда бросала взгляд на детей, чтобы никто не устроил драку в раздевалке. Над дверью висели пожелтевшие поделки: солнце из ватных дисков, снеговики с кривыми улыбками. За ними – плесень в трещинах побелки.
Всё здесь держалось на скотче и привычке: облупленная краска, заклеенные окна, батареи, что едва тёплые зимой и текут весной. Про ремонт говорили годами, но к этим разговорам привыкли, словно к сквознякам. И воспитатели, и родители уже не ждали перемен – просто старались дожить до весны, до отпуска, до очередной отсрочки.
Один из малышей капризничал, не желая расставаться с шарфом, другой зарыдал: его снова обманули с обещанием забрать пораньше – всё это сливалось в привычный фон, на который никто не обращал внимания.
Когда дверь за спиной захлопнулась, Марина на секунду замирала в коридоре: становилось вдруг особенно тихо, будто весь садик затаил дыхание – и в этой тишине что-то было не так, как в детстве. Что-то, незаметное, пока не посмотришь очень внимательно.
Две мамы переговаривались шёпотом, уже на пороге, пока собирались уходить:
– Опять синяки на ногах… Я думала, дома, а она говорит – в садике бегала.
– А у моего вчера губа разбита – никто не объяснил, как…
Когда последние взрослые вышли за дверь, в раздевалке повисла глухая, вязкая тишина. Только в дальнем углу сопел в кулак самый маленький.
Воспитательница на мгновение задержала взгляд на закрытой двери, словно что-то собиралась сказать, но тут же опустила глаза в тетрадь.
Внутри группы началась своя жизнь.
Дети шлёпали по линолеуму, взрослые расходились по делам, а в коридоре, среди скомканных шарфиков, оставалась только неуловимая, тягучая тишина.
В группе с утра стоял полумрак – солнечный свет почти не попадал сквозь занавески, а под батареей валялись засохшие листья и чей-то носок. На стене – старые рисунки, многие потемнели, некоторые – порваны.
Воспитательница ловила взглядом только самых шумных, остальным – привычное равнодушие. В углу один мальчик размазывал слёзы по лицу, пока мама махала из дверей: «Я скоро, играй, не плачь». Девочка пыталась снять с себя шарф, который зацепился за пуговицу, другой ребёнок уже успел поскользнуться и упасть, тихо всхлипнув, но никто не обернулся.
– Что опять случилось? – лениво спросила воспитательница, не поднимая глаз от бумаг.
– Ничего… – протянул мальчик, быстро вытирая лицо рукавом.
Постепенно группа наполнялась шумом: крик, стук, шуршание одежды, капли снега на полу. Воспитательница вытерла руки о халат, бросила взгляд в сторону двери, где только что исчез последний родитель. Плечи у неё были сутулые, а под глазами темнели круги – будто ночь опять была беспокойной.
Постояв у окна, она перевела взгляд на детей, которые уже толпились в углу, ковыряясь в коробке с игрушками, и с каким-то утомлённым равнодушием хлопнула в ладоши:
– Всё, кто готов – идём играть, – голос её был натренирован звучать громко, но за этим слышалась усталость. – Остальные не мешайте.
Воспитательница оглядела группу – взгляд задерживался лишь на самых беспокойных, остальных будто не замечала. Она тяжело опустилась на стул у стены, взяла в руки тетрадь и принялась листать страницы, изредка поднимая глаза на детей.
В полумраке малыши разбредались по углам: одни шли к конструктору, другие – к окну, а двое забрались под стол, чтобы шептаться.
Воспитательница листала тетрадь, иногда бросая через плечо замечание:
– Артём, не шуми. Лена, не трогай чужие карандаши, свои есть.
– А можно пить?
– Вон там, кружку возьми. Только не разлей, а то потом опять я убирать буду.
Мальчик сник, неловко сжал в руках кружку – она была ещё тёплая от утреннего чая.
Под столом поскрипывал старый конструктор, в углу щёлкал выключатель – снова моргнула лампа, на стене задрожали тени.
В коридоре слышался голос нянечки:
– Все на горшки! Быстро, потом гулять пойдём.
Дети нехотя выстраивались вдоль стены. Воспитательница смахнула рукой крошки со стола:
– Кто не успеет, гулять не пойдёт.
У Лёши – самого младшего – опять были синяки на руках, но никто не спрашивал почему.
Воспитательница скользнула взглядом по рукам Лёши – взгляд короткий, острый, но тут же отвернулась, будто не заметила ничего особенного.
Когда пришло время гулять, воспитательница торопливо помогала завязывать шарфы:
– Узлы не развязывайте! Варежки наденьте! Не бегите в коридор!
Весь этот ритуал – натянуть штаны, застегнуть куртки, найти свой шарф – повторялся каждый день, как заклинание против скуки и холода. В раздевалке было душно, дети толкались, кто-то капризничал:
– Я не хочу гулять!
– Замолчи, все идут!
Дежурная нянечка раздражённо откинула тряпку:
– Опять снег натопчете!
За окном двор был белый и ослепительный. Город словно замер в тишине, только редкий автобус глухо проносился по улице, оставляя за собой синий шлейф дыма.
На площадке дети сразу разбились на группы: бросались снегом, пытались кататься с ледяной горки, самые маленькие копались у деревянного домика, ловя капли с крыши.
Воспитательница стояла чуть в стороне, сжав руки в карманах, изредка окликая самых шумных:
– Только не лезьте за забор! На горку не толкаться!
Няня пошла курить за угол – все об этом знали, но делали вид, что не замечают.
В этот день снег был особенно липким. Дети лепили комки, смеялись, один из малышей визжал – ему попал снег за шиворот.
– Не кидайся снегом! – крикнула воспитательница, не отрываясь от телефона.
Вдоль забора валялись забытые ведёрки, лопатка с облупленной краской.
За верандой, где всегда было чуть темнее, девочка копалась в сугробе.
Солнце медленно выходило из-за облаков, свет ложился на снег, слепил глаза.
А взрослые обсуждали что-то у входа, дети кричали – всё, как всегда.
После прогулки раздевалка наполнялась влажным запахом снега и голосами. Варежки валялись под скамейками, застёжки на куртках упорно не слушались – всё повторялось изо дня в день.
Девочка с косичками упала прямо на пол и, не поднимаясь, зарыдала:
– Я опять упала! Снова больно…!
Воспитательница устало смотрела на детей, в коридоре толкались остальные, кто-то тянул руку к батарее – "горячо!".
– Осторожнее! – прикрикнула она, – сейчас набьёте себе шишек!
В этот момент няня, третий раз помогая снять кому-то комбинезон, вдруг зло выдохнула:
– Да тут хоть ангела поставь, всё равно кто-нибудь да упадёт!
– Ты бы лучше за детьми смотрела, – не выдержала воспитательница, – у меня одной глаза, что ли?
– Сама смотри, я тут и так за двоих работаю! – буркнула няня, не оборачиваясь.
На секунду в раздевалке стало чуть тише: кто-то испугался резких голосов взрослых, кто-то наоборот, только сильнее заплакал.
Воспитательница, уставившись в окно, повторяла механически:
– Быстрее, быстрее, сейчас обед! Не копайтесь, всем мыть руки!
За дверью слышался глухой спор: нянечка бурчала, что дети опять натоптали, а в кладовке закончились тряпки.
Кто-то из детей с тоской заглядывал на кухню, где уже разливали суп.
Всё, как всегда: одни потеряли варежку, другие жалуются на холод, третьи запутались в своей одежде.
Но никто из взрослых не приглядывался: воспитательница устало гнала всех к столу, няня ругалась из коридора за грязь, а на детские жалобы и вопросы просто не хватало ни сил, ни желания отвечать.
– Я не буду есть! – возмущалась Лена, но воспитательница устало отвечала:
– Все будут, потом мультик включу.
В группе, пока взрослые спорили у двери, дети переговаривались шёпотом:
– Мама сказала, если ещё раз приду с синяком, в другой садик переведёт.
– А меня вчера наказали – не дали на горку пойти, только потому что носки промокли.
На стене – криво повешенный термометр: ртуть едва поднималась до «двадцати», а окно опять промерзло так, что на стекле выросли снежные узоры. На батарее сушились варежки, над батареей висел рисунок с порванным уголком.
После обеда дети ложились на дневной сон.
Перед сном малыши часто тянули время – кто-то просил попить, кто-то требовал рассказать сказку или просто держать за руку, пока не уснёт. Но руки у взрослых были заняты: одна меняла простыни, другая вытирала стол. Поэтому дети учились засыпать сами – слушая, как тихо шуршит под подушкой «домовой», о котором рассказывали старшие.
Воспитательница и нянечка шептались в коридоре – одна жаловалась на зарплату, вторая ворчала, что опять пришлось брать смену вместо заболевшего.
– Надо бы лампу новую, – говорила няня, – уже третий день моргает, да всем всё равно.
– Да тут всем всё равно, – тихо смеялась воспитательница, – пока совсем что-нибудь не случится…
Из-под кровати выглядывал мячик, кто-то сопел в углу, кто-то тихонько плакал в подушку, но взрослые не оборачивались.
После дневного сна в группе снова начиналась привычная суета: дети капризничали, не хотели одеваться. Воспитательница, устало глядя на часы, напоминала – «Поторопитесь, родители ждут!»
Вечерний свет пробивался через мутные окна, стены тянулись синими тенями. Мальчик, у которого утром были синяки на руках, теперь сидел в углу, ковыряя носком старый ковёр. Девочка из-под стола прятала порванную куклу – «Мама ругать не будет, если не заметит».
Родители приходили постепенно, будто неохотно возвращаясь в этот микромир тягучей усталости. В раздевалке – запах мокрого снега, приглушённые голоса. Варежки, шарфы, игрушки – здесь всегда что-то забывают.
Воспитательница медленно закрыла дневник, натянула пуховик, на секунду прислушалась к детским голосам – и, как всегда, устало выдохнула: «Всё, до завтра».
Когда последние дети и взрослые покинули садик, в группе осталось только жёлтое пятно лампы на стене, да тень старого шкафа, похожая на огромного, сутулого домового.
Так проходил ещё один обычный день в «тихом уголке». И никто не знал, что тревога внутри каждого – и у детей, и у взрослых – уже стала частью здешней жизни.
На следующий день всё повторялось почти дословно: утро, раздевалка, скучные разговоры, затхлый воздух. Но теперь Марина уже не останавливалась в коридоре – она, как и другие, спешила уйти, чтобы не слышать, как кто-то снова плачет в раздевалке, прося маму забрать пораньше.
В группе с утра стояла привычная полутень, только сегодня воздух был тяжелее обычного. Дети, притихшие и смурные, возились с игрушками, спорили из-за конструктора, кто-то тихо скулил в углу, уткнувшись в подушку.
Воспитательница зашла позже – с покрасневшими глазами, с привычной усталостью во всём теле, будто ночь была без сна. На столе осталась вчерашняя крошка, на окне – свежий иней.
– Игрушки на место! – её голос с утра был резким, но больше в нём слышалась не злость, а пустота.
В группе никто особо не слушал – одни строили башню из кубиков, другие тихо дёргали друг друга за рукава, третьи просто сидели у батареи и смотрели, как по стеклу ползут капли. Лена, та самая тихая, сегодня сидела отдельно, прижимая к себе куклу без руки.
– Можно домой?.. – спросила она едва слышно.
– Все домой захотели! – буркнула воспитательница, даже не посмотрев.
В коридоре мялась няня, жаловалась сменщице, что опять «наследили» в прихожей, а уборка – «только на мне одной, как всегда». Через стену доносились ленивые голоса про «зарплаты, которые не платят вовремя», и «болеющих детей».
Когда пришло время на горшки, воспитательница выдохнула:
– Не шумим, быстро строимся, кто не успеет – на улицу не выйдет!
Дети волоклись по коридору цепочкой. С одной стороны, хныкали, с другой – толкались в дверях. Мальчик с разбитой губой сидел в углу и молчал.
На прогулке малыши разбрелись по двору: снежки летят в спины и лица, шарфы всё время сползают с плеч, варежки теряются уже через пять минут. Воспитательница стояла у крыльца, уткнувшись в телефон, изредка бросая:
– Не бегайте! Не лезьте за домик!
Няня пошла курить за угол – все об этом знали, только никто не удивлялся.
Сегодня ветер был особенно злющий, снег лип к рукавам. За верандой опять копалась Лена, в другой стороне мальчишки спорили из-за лопатки.
– Опять подерутся, – пробурчала воспитательница себе под нос, не отрываясь от экрана.
Когда на улице стало совсем холодно, воспитательница позвала всех обратно. В раздевалке началась привычная суматоха. Шапки валялись под скамейками, куртки путались в рукавах, у батареи крутился малыш, пытаясь согреть ладони.
– Быстрее! Сейчас обед остынет! – подгоняла няня.
Тишину за столом нарушали только цоканье ложек и вялые движения рук – казалось, даже еда уставала вместе с детьми.
Когда солнце садилось, а в группе становилось особенно тихо, дети почему-то начинали шептаться не только о садике, но и о том, что ждёт их дома.
– А у тебя домовой игрушки забирал? – спросила вдруг Лена у мальчика постарше, пока они собирали разбросанные кубики.
– Нет… Но бабушка говорит, если не прибирать, он может не только в садике забрать, но и домой прийти.
– Прямо домой?
– Ага. Даже ночью. У Кати однажды слоник пропал – она плакала, а бабушка сказала: сама виновата, не убрала игрушки.
– А если спрятать игрушку под подушку, он не найдёт? – спросил малыш помладше.
– Всё равно найдёт. Он такой – если решит забрать, заберёт. Только лучше порядок держать, тогда не тронет.
– А у меня одна кукла сама потерялась. Мама сказала – это домовой забрал, потому что я ругалась и не хотела убирать в комнате, – тихо добавила девочка, прижимая к себе мишку.
– Надо всё складывать, – твёрдо сказал мальчик. – Иначе потом ни одной игрушки не останется.
Дети смотрели в сторону окна, где вечерние тени уже начали сливаться с углами комнаты. И никто не знал, что страшнее – домовой в садике или тот, что может прийти домой, если забыть навести порядок и перестать слушаться взрослых.
Вечером родители забирали детей почти молча – усталость была во всех жестах, никто не спрашивал ни про синяки, ни про ссадины. Марина, забирая сына, кивнула воспитательнице и ничего не сказала.
В группе к вечеру остались только жёлтый свет лампы, забытая игрушка под шкафом и мокрые варежки на батарее.
Кто-то из малышей, собирая свои вещи, прошептал:
– Домовой опять ночью придёт…
Но никто не слушал.
Всё той же вязкой зимой за окном медленно гас свет в окнах, с улицы доносился глухой лай, на стекле медленно намерзал очередной узор. В этом садике дни тянулись один за другим – похожие друг на друга, будто их нарочно кто-то складывал в длинную, бесконечную ленту.
Утро снова встречало холодом и запахом манной каши. Всё те же очереди у скамеек, тот же сумбур – день не отличался от вчерашнего.
После дневного сна дети, ещё не проснувшись до конца, нехотя тянулись к вешалкам. Все вяло суетились, ища одежду, а в раздевалке становилось всё теснее и жарче. Няня ворчала про мокрые шапки, воспитательница устало подгоняла:
– Быстрее, быстрее, сейчас опоздаем на улицу! Кто не успеет – останется в группе!
Все, как всегда, вывалились во двор гурьбой. Ветер гнал по площадке снежную пыль, дети тут же разбежались: одни к ледяной горке, другие в домик, кто-то остался возле крыльца. Лена с подругой лепили комочки из грязного снега, мальчики спорили, кто займёт качели первым.
Воспитательница стоя у входа и кутаясь в пуховик, иногда окликала самых разбегающихся:
– За ворота не ходить! На горке не толкаться! Игрушки не терять!
Няня снова ушла «на минутку» – покурить за угол, как и всегда.
На площадке всё было привычно. Возня, смех, крики – за этим мало кто замечал, что сегодня снег лип сильнее обычного, и ветер пробирал сильнее.
Прошло словно бы очень много времени, когда воспитательница, наконец, скомандовала:
– Всё, заходим! Сейчас холодно, быстро раздеваемся, мыть руки!
Она привычно пересчитывала всех по головам, смотрела, кто уже успел сбросить ботинки и шапку…
– Один, два, три… десять, одиннадцать…
И нахмурилась.
– Где Серёжа? – спросила уже громче.
Дети переглянулись, кто-то пожал плечами, другие даже не услышали – раздавался привычный гул, капли падали с варежек, доносились голоса:
– У меня пуговица оторвалась!
– А у меня варежка пропала!
Воспитательница выглянула в коридор, растерянно оглядела пустые вешалки, потом надела пальто, накинула платок, быстро обулась и вышла на улицу – взгляд цеплялся за детскую площадку, за домик, за сугробы. Серёжи нигде не было.
– Вы не видели Серёжу? – спросила она у нянечки, та, пожав плечами, вышла за ней.
Вместе они обошли площадку, заглянули за сарай, за сугробы, где обычно дети прятались. И только возле деревянного домика, в самом углу, заметили неровный след на снегу и шарф, перекинутый через железный поручень.
– Серёжа… – голос у воспитательницы дрогнул.
Мальчик лежал на боку, лицо его было белое, шарф туго затянут.
В этот момент всё замедлилось: нянечка побежала за телефоном, дети сбились в кучу у окна, некоторые заплакал, остальные замерли – никто не понимал до конца, что случилось, но все уже чувствовали: теперь в этом садике что-то навсегда сломалось.
Воспитательница дрожащими руками сняла шарф, пыталась привести мальчика в чувство, няня звонила в скорую.
В группе воцарилась звенящая тишина. Мальчики и девочки смотрели на взрослую растерянность – и никто не осмеливался нарушить её ни словом, ни движением.
Когда родителей стали вызывать по одному, все молчали.
Вечером, уже дома, Марина впервые за долгое время не смогла ни о чём расспрашивать сына. В голове крутились только два слова: «Не досчитались…».
В подъезде, на лестничной площадке, кто-то вполголоса говорил в телефон, другие обсуждали между собой:
– Да что там говорить, у всех садики такие. Зарплаты копейки, вот и работают абы как.
– Ну да, а дети при чём?
– Все виноваты, но никто не виноват… – шёпотом подытожил кто-то на лестнице. – Вот только дети ни при чём.
Остальные промолчали, и разговор быстро затих.
После того дня детский сад закрыли – на несколько дней, может, на неделю. По коридорам ходили строгие женщины в тёмных пальто, приезжали люди с блокнотами, изредка появлялись чужие, непривычные лица. Дети остались дома, и даже взрослые теперь говорили тише, не обсуждали происшествие в голос, а только шептались между собой на кухнях.
В это же время воспитательница, сидя на кухне в темноте, думала, что теперь её тоже никто не слушает: ни заведующая, ни родители, ни даже собственная совесть. Она перебирала в голове, что можно было сделать иначе – но в этом списке не было конца.
Позже, когда шли разборки, заведующая только кивала: «Никто не виноват лично, все просто устали, не справились, у всех такое случается…».
Когда, наконец, садик снова открылся, всё было не так, как прежде. Родители держали детей за руку чуть крепче, воспитательница долго молчала, глядя в окно, а няня стала строже следить за порядком и проверять замки на калитке. Но главное – это ощущение тишины: никто не спорил, не бегал по коридорам, даже самые шумные мальчики играли почти беззвучно.
В группе осталось одно пустое место – никто не предлагал сесть туда, даже игрушки, которые раньше лежали там, дети старались складывать на полку аккуратно, не оставлять лишнего, будто боялись разбудить того, кто мог притаиться в пустом углу. Даже самые шумные теперь играли тише – и когда взрослые смотрели на этот угол, каждый чувствовал внутри пустоту, как от невыносимого, невидимого провала.
Воспитательница почти не подходила к детям – будто её голос мог оборвать хрупкое равновесие. Иногда, вечером, она задерживала взгляд на пустом месте у окна, и казалось: вот там, в этой тени, может исчезнуть любой, если только отвернёшься.
Родители встречались взглядами в коридоре, но никто не решался заговорить первым. Однажды Марина поймала себя на том, что специально не смотрит на воспитательницу – не потому что винит, а потому что боится услышать ответ на свой невысказанный вопрос.
В группе дети сидели по углам, Лена прижимала к себе куклу так крепко, будто только это могло спасти от беды. Марина, забирая сына вечером, смотрела на воспитательницу – та встречала взгляд, но не находила слов, только устало кивала.
А в углу, среди забытых кубиков, кто-то шептал:
– Домовой забрал… Потому что никто не смотрел.
Вечерами этот шёпот возвращался к детям во сне: иным мерещилось, что игрушки двигаются сами, другим – что за шкафом кто-то шуршит. Теперь каждый раз, уходя домой, дети оборачивались – вдруг кто-то остался в углу, в тени, и теперь будет ждать, пока взрослые снова не отвернутся.
Иногда, перед сном, кто-то из детей просил:
– Давай уберём игрушки… Просто на всякий случай.
В каждом углу теперь будто жила тревога: стоило только отвернуться, и она могла забрать любого, попавшего под руку.
2. Множество путей
Лето в Петербург всегда приходит внезапно, как чужое письмо, упавшее в почтовый ящик: ты уже забыл, что вообще ждёшь чего-то хорошего, а тут вдруг – солнце, как на юге, и запах липы, и окно на кухне не закрывается даже ночью, потому что воздух – подарок, не надышишься за год.
В такую редкую неделю в доме Артёма всё меняется: будильник не нужен, потому что свет сам бьёт в веки ещё до семи, и, если бы не Лена, которая дышит рядом так громко и ровно, что кажется – за окном море, он бы мог подумать, что проснулся не в своей жизни, а где-то на каникулах, в чужой юности.
В такие утра воздух кажется плотным, насыщенным чужими голосами: с самого раннего утра во дворе хлопает дверь, соседка с третьего этажа кидает мусорный пакет прямо из окна, кричит что-то мужу. Под окнами уже хлопают машины, кто-то спешит к метро, кто-то выгуливает собаку и уговаривает её не бежать за голубями. На лестнице скрипит тележка – бабка с первого этажа снова едет за хлебом и ворчит на весь подъезд.
Артём слышит всё это сквозь полудрёму, и ему странно спокойно – как будто этот гул и есть доказательство жизни: пока вокруг хлопают двери, сосед ругается за перегородкой и пахнет свежим хлебом снизу – значит, всё идёт правильно, ничего не случилось.
В такие дни вспоминаются детали, о которых обычно не думаешь: плитка у лифта тёплая от солнца, на стекле отпечатки детских ладошек, в подъезде пахнет кофе, и даже ржавчина на почтовых ящиках кажется почти уютной.
Он не открывает глаза сразу – слушает, как в квартире гуляет воздух, как Томас, их полосатый кот, стучит хвостом по полу, проверяя, кто первым сдастся и встанет. Иногда Артёму кажется: если он задержится в этой паузе ещё минуту – всё обнулится, и день не начнётся вовсе, и все эти простые вещи, что рядом, исчезнут в каком-то нелепом сне.
Лена спит на спине, чуть разомкнув губы, и во сне держит его за палец, будто боится отпустить. У неё привычка – в самую жару уходить в сон с головой, и Артём всегда удивляется, как она не задыхается под двумя одеялами. Иногда он гладит её по плечу – медленно, чтобы не разбудить, просто чтобы вспомнить: вот она, рядом, жива, не где-то, а здесь.
Однажды он сдается, медленно выбирается из-под её руки и идёт на кухню – босиком, чтобы не скрипеть половицами (впрочем, увы, если половицы скрипят, то им всё равно – босиком ты или в тапках). Томас уже ждёт, прыгает на стул, смотрит обвиняюще – как только коты умеют.
– Я понял, понял. Сейчас будет, – шепчет Артём.
Старая турка, молотый кофе из мешочка с зажимом, ложка сахара для Лены, соль на кончике ножа, чтобы не убежал. Вода закипает – всё кажется вечным, пока не прозвенит будильник.
Он смотрит в окно: двор ещё сонный, дворник в яркой жилетке поливает дорожку из шланга, у магазина внизу уже очередь – кто-то за хлебом, кто-то просто так, поболтать.
Хлеб вчерашний, но если намазать толстым слоем масла, Лена скажет, что ничего не заметила.
Пахнет почему-то детством – не летом даже, а тем июнем, где он ещё мальчишка, и никто не знает, что потом всё станет иначе.
Лена появляется на пороге кухни, как во сне, но смотрит сразу строго:
– Почему меня не разбудил? – голос хриплый, чуть недовольный, но не по-настоящему.
– Ты так спала, что я не рискнул. И вообще, ты полночи что-то листала, слышал, экран светился, – улыбается Артём, не глядя на неё.
– Я искала вчерашний заказ… и комментарии читала, – фыркает Лена, садится на табурет. – И всё равно не помню, о чём они.
Томас, уловив момент, тут же прыгает ей на колени, довольно урчит.
– У тебя он всегда на коленях, – ворчит Артём, – точно любит больше меня.
– Нет, он просто знает, кто у нас слабое звено. Я слишком мягкая для него.
– Для меня тоже, – чуть тише говорит он, отрезая хлеб.
Лена тянется за кружкой, не попадает, зевает в кулак.
– В следующий раз разбуди меня всё-таки… Даже если кофе не готов.
Лена уходит на минуту в ванную, а Артём быстро убирает крошки со стола – знает, что она не любит начинать день с бардака, но всё равно забывает насыпать Томасу корм, и кот смотрит на него с укоризной – прямо как Лена, только молча.
Возвращается Лена, смотрит строго:
– Ты, как всегда, обещаешь, но потом забываешь, – говорит она, но в голосе больше привычного ворчания, чем упрёка.
Артём улыбается, пожимает плечами – он давно сдался в этих мелочах.
– Помнишь, как ты первый раз потерял мои ключи? – вдруг спрашивает Лена, и голос у неё становится мягким, почти тёплым.
Артём сразу вспоминает первый месяц в новой квартире: коробки повсюду, запах свежей краски, неразобранные вещи и постоянная путаница с ключами – то терялись, то вдруг находились в самых неожиданных местах.
– Я тогда всерьёз думал, ты меня выгонишь, – смеётся он, вспоминая, как искал ключи в грязном подъезде и чуть не поругался с соседкой.
– А я боялась, что ты просто уйдёшь и больше не вернёшься, – отвечает Лена, уже не смеясь, а как говорят люди, слишком хорошо знающие друг друга. Они давно не боятся быть смешными.
Между ними на секунду возникает тёплая пауза – которая бывает только у много переживших вместе.
Томас в это время обходит их по кругу, трётся о ноги, словно тоже вспоминает что-то своё – и утро снова становится чуть тише, чуть ближе к тем самым дням, когда всё только начиналось.
– Вот уж не знаю, – усмехается Артём, – ты в первые пять минут всегда меня пугаешь.
– Потому что в первые пять минут ты особенно бесишь, – улыбается она в ответ, уже чуть теплее.
Они завтракают молча, каждый греется в своей тишине. Лена ест быстро, параллельно что-то читает в телефоне – новости, какие-то переписки, иногда бросает короткий взгляд в окно, словно беспокоится: не опоздать бы. Артём машинально наблюдает, ловит взгляд на том, как у неё слиплись волосы, как она морщится с первым глотком кофе.
– Кофе сегодня горчит, – говорит она небрежно.
– Значит, будешь бодрая, – улыбается Артём.
Томас прыгает на подоконник, мяукает, требовательно смотрит в чашку Лены.
– Этот мошенник, – вздыхает Лена. – Опять думает, что ему что-то перепадёт.
– Он, как и я, на всё надеется, – отзывается Артём, кивает на булочку.
Она отламывает маленький кусок, кидает коту, потом смотрит на Артёма, улыбается:
– Не забудь сегодня купить хлеба.
– Уже отметил в голове.
– Вот только не забудь, а то я тебя знаю.
Они снова замолкают, завтракают. Ни одной фразы – «про жизнь», ни одной мысли – «про случай».
Просто утро обычных людей, не подозревающих, что любое следующее может стать последним.
Они собираются на работу: Лена долго ищет ключи, забывает, куда положила зонт, ворчит на погоду («вот увидишь, дождь всё равно пойдёт к обеду»).
Перед выходом Артём хватает её за руку, прижимает к себе, долго не отпускает.
– Позвони, когда доедешь, – говорит он.
– Конечно, – улыбается Лена. – И ты мне.
Когда она уходит, в квартире как будто тускнеет свет.
Артём слушает, как хлопает входная дверь, как Томас устраивается на подоконнике, ловит первую тень от дерева во дворе и только тогда понимает – утро закончилось, и день уже начался.
Он выходит следом и идёт к машине, бросает сумку на пассажирское сиденье, включает радио – прогноз погоды, кто-то поёт летнюю песню, город звучит как обещание.
На перекрёстке привычная пробка – всё те же лица за рулём, кто-то сигналит без толку, кто-то залип в телефон. Дети на самокатах проносятся у самого бордюра, у девушки из соседнего авто орёт радио, водитель обругал другого через стекло – привычная, как воздух, суета.
Артём ловит себя на том, что просто ждёт, когда загорится зелёный, а мысли где-то далеко: вспоминает, закрыл ли дверь, напоминает себе купить хлеба. Всё идёт своим чередом – ни зла, ни особой радости, просто утро, в котором нет ничего удивительного.
Зажигается зелёный.
Он чуть мешкает – задумался, поиграл пальцами по рулю, отвлёкся на радио.
Сзади кто-то коротко сигналит – «ну давай же, поехали!»
И тут – резко, поперек, на красный – на огромной скорости вылетает тёмная иномарка.
Она проносится перед самыми машинами, все, кто стояли впереди, рефлекторно жмут на тормоза, доносится ругательство.
Артём вжимается в сиденье – только что он мог поехать, буквально на секунду раньше, и тогда всё бы оборвалось, – но теперь просто смотрит вслед уносящейся машине, и его пальцы холодеют.
Сердце отбивает короткую дробь, потом стихает. Остальные машины трогаются, кто-то ещё сигналит. Всё приходит в привычное движение, как будто ничего не было.
Он едет дальше, будто ничего не случилось, но внутри – легкая дрожь, немой вопрос: «А если бы не задумался?..»
В том мире Артём не вернулся домой. Лена весь день ждала его сообщения – «добрался, купил хлеб» – но телефон молчал. Вечером она пересматривала фотографии, перезванивала друзьям, в квартире становилось всё тише. Томас долго сидел у двери, потом ушёл в пустую комнату. В другой реальности никто не ответил Паше «Для Лены», багет так и остался на полке. У Миши закончился рабочий день – но никто не напомнил про встречу в обед. На кухонном столе осталась булочка, которой так никто и не коснулся. В этот день мир для кого-то стал необратимо другим.
В офисе страховой фирмы «Северная гарантия» всё как всегда: в коридоре пахнет вчерашним кофе и бумагой, кто-то шумит у копировального аппарата, из переговорки доносятся тихая ругань – не работает принтер, не сходится отчёт, не туда положили документ.
Артём входит, здороваясь вполголоса. Михаил машет рукой из-за экрана, не отрываясь от своего отчёта.
– Привет.
– Привет, – бросает Артём, бросает сумку под стол, садится.
Несколько секунд просто сидит, щёлкая мышкой, будто ждёт, когда тело догонит мысли.
Всё идёт своим чередом: коллеги спорят, кто сегодня последний зайдёт к начальнику, кто опять забыл что-то скинуть на почту, кто принес с утра кекс и не признался.
Жалуются на новый чай – «опять дешевый, как из автомата», или ругают кондиционер и рассказывают о пробках.
Артём слушает, но сам весь ещё в дороге – утренний светофор крутится в голове, как застрявший фильм: вот он замешкался, чуть не поехал первым, вот на красный пронеслась та тёмная машина.
«Каждое утро народ так летит… – думает он, – а ведь мог бы и не доехать. Просто минус одна жизнь – и всё. Лена бы ждала смс, кот бы ходил у двери, здесь никто сразу и не заметил…»
Он вдруг замечает, что держит кружку обеими руками, слишком крепко. Ставит её на стол чуть шумнее обычного, – и тут же возвращается в поток.
Михаил спрашивает про отчёт, Вера спорит про отпуск, в углу кто-то делится «гениальной» шуткой.
У каждого своя развилка. Миша жалуется: если бы не задержался на утро, попал бы в пробку и не увидел, как у метро парень помог бабушке донести сумки. Вера перебирает билеты: в прошлом году хотела улететь в Сочи, но передумала в последний момент – теперь говорит, что именно тогда всё пошло иначе.
Секретарша Лиля пишет что-то на салфетке, потом рвёт её на части, улыбается Артёму:
– Видел бы ты, как моя дочка сегодня впервые сказала «мама».
Такие моменты обычно не замечают, но иногда именно из них строится память – «а вот если бы я не опоздала на автобус», «если бы не пропустил звонок».
В столовой тоже всё как обычно:
– Котлеты сегодня ещё хуже, – говорит Лариса.
– Не может быть хуже, – смеётся Миша.
Кто-то стучит ложкой и пересчитывает дни до отпуска, кто-то молчит, глядя в окно.
В обед обсуждают, куда поедут в августе, хотя все знают – снова никуда.
Артём шутит вполголоса:
– Я, между прочим, сегодня бессмертный.
– Ты всегда так говоришь, – отмахивается Вера.
– Но сегодня – особенно, – отвечает он почти без улыбки.
Они смеются – коротко, не по-настоящему, просто чтобы не молчать.
День катится дальше: письма, бумаги, звонки, кто-то ушёл пораньше. К вечеру солнце бьёт в окно, на столе тает пятно света, снова доносится ругань на кондиционер.
Всё держится на этих мелких привычках, ритуалах – на уверенности, что завтра все будут на местах.
Иногда, глядя в окно или просто останавливаясь у кофемашины, Артём ловит себя на странной мысли: ведь каждый день – миллионы вероятностей, когда всё может оборваться. Не только утренний перекрёсток: поезд в метро, ступенька на лестнице, упавший с крыши кирпич, чья-то небрежность на улице, неудачная ссора, резкая боль, случайная новость, чужой страх.
И, может быть, именно в этой повторяемости – самое настоящее, хрупкое счастье: не ждать перемен, а просто быть здесь, среди своих людей, знать, что сегодня всё идёт своим чередом.
Иногда всё кажется такой мелочью: один неверный шаг, одна задержка, чей-то взгляд – и день пошёл бы иначе. Но всё это обычно не видно: всё растворяется в шуме дня. Ты не знаешь, сколько раз случай протянул тебе руку, а сколько – промолчал.
Обычно об этом не думаешь. Но после такого утра начинаешь ощущать: у каждого – свои невидимые перекрёстки, и никогда не знаешь, какой из них станет последним.
И всё равно – живёшь дальше, как будто ничего не было.
В этом мире Артём не пришёл на работу. Его стол так и остался пустым, никто не стал перебирать бумаги – просто затерялся один день, и никто не спросил, куда он делся.
К вечеру Лариса вылила его остывший чай. Михаил первым вышел из офиса, даже не вспомнив, кого ждал утром у турникета. Вечером все разошлись – просто стало чуть тише.
Вечером Артём встречает Лену у метро. Она приходит чуть раньше, спешит навстречу, прижимается первой.
– Пойдём, – говорит она. – Только не домой. Просто погуляем, ладно?
Они идут к Малой Неве, садятся на лавку ближе к воде. Ветер чуть колышет траву, рядом визжат дети, кто-то смеётся, над городом низкие облака и рассеянный свет.
Лена берёт два мороженых, даёт одно ему. Ест быстро, слизывает капли, чтобы не испачкать платье, Артём улыбается – наблюдает за тающим у нее на носу белым пятном.
Молчат – каждому хватает просто быть рядом. Иногда она смотрит в воду, он – на неё, и всё кажется почти невозможным: этот свет, этот вечер, её ладонь в его руке.
– Ты знаешь, у меня сегодня чуть сердце не остановилось, – вдруг говорит Артём, почти шёпотом, будто не хочет спугнуть вечер.
– Что случилось? – Лена поворачивается, внимательно смотрит.
Он коротко рассказывает про утро, светофор, машину, миг, когда всё могло кончиться. Без подробностей – не хочется пугать.
Лена не перебивает, просто слушает, крепко держит его за руку, будто от этого зависит что-то ещё.
– Всё хорошо, – наконец говорит она. Не в утешение – просто как факт, как дыхание рядом.
– Всё хорошо, – повторяет он, чувствуя тепло, текущее от ее ладони.
Сидят молча, потом долго гуляют вдоль воды, оба держат друг друга за руку, словно другая ладонь – единственная гарантия, что день не оборвётся прямо сейчас.
Когда возвращаются домой, на улице уже сумерки, скамейки пустые, вдали, на детской площадке, дети доигрывают в догонялки.
Он задерживается у подъезда – смотрит, как свет ложится на окна, как Лена машет из кухни, зовёт ужинать.
В этот момент особенно ясно: жизнь – это иногда возможность просто ещё немного постоять, не торопиться никуда, не ждать ничего особенного.
И весь смысл дня вдруг оказывается в том, чтобы просто дойти до конца, чтобы остаться вместе.
В другой реальности, в тот же миг выбора, тормоза не сработали.
Где-то этот вечер не случился. Лена шла домой одна, притворяясь, что не спешит.
На платформе было шумно, но она не слышала ни голосов, ни шагов – просто шла сквозь толпу, забывая, зачем идти быстрее.
Никто не встречал её у метро, не держал за руку, не предлагал мороженое.
Она дошла к Малой Неве, села на пустую лавку, долго смотрела на воду – и впервые не знала, что делать дальше.
Вечер стал длиннее и глуше, чем обычно, город казался тем же, только куда тише.
Когда стемнело, Лена медленно возвращалась домой: ключи в кармане были тяжёлыми, как камень, а улица стала вдвое длиннее.
В квартире – сквозняк треплет занавески, рука не находит чужого плеча.
Телефон молчит. Кот скребёт в дверь, никто не подаёт еды.
В булочной Паша отдал багет другому, на работе у Миши остался пустой соседний стул, никто не спорил о страховке и не шутил в обед.
Она долго сидела у окна, не включая свет, и впервые за долгое время не ждала, что кто-то скажет: «Я буду жить вечно».
В этот раз всё оборвалось утром, а вечер оказался пустым.
Но здесь, в этой реальности, всё продолжается.
Артём просыпается – Лена рядом, Томас дремлет на подоконнике.
Чашки на месте, хлеб ломается с тихим хрустом, в телефоне неотвеченный будильник.
На кухне пахнет кофе, Лена морщится:
– Опять багет вчерашний.
– Лучше старое, чем никакое, – отвечает он, усмехаясь.
Город дышит липой, булочная встречает теми же лицами. Паша подаёт пакет:
– Для Лены?
– Для Лены.
В офисе всё по-старому.
Михаил мельком спрашивает:
– Ну что, живой?
Артём кивает:
– Пока да.
Этого «пока» достаточно, чтобы улыбнуться.
День катится дальше, как и сотни таких: работа, разговоры ни о чём, одни спорят, другие шутят, кто-то просто молчит. Всё идёт, как идёт.
Вечером Лена пишет: «Люблю. Береги себя».
Он смотрит на экран, читает раз за разом.
Отвечает только: «Ок».
Артём идёт домой, слышит её голос на кухне, Томас гоняется за солнечным пятном на стене.
Где-то – всё оборвалось.
Но здесь, сейчас, – всё по-прежнему.
За ужином Лена рассказывает о новой коллеге: «Представляешь, она каждый день звонит мужу в обед – просто чтобы узнать, как он там. Говорит, боится, что однажды не возьмёт трубку».
Артём отвечает:
– Главное – не забывать звонить, даже если всё хорошо.
Они смеются, но оба знают – в этих маленьких ритуалах есть что-то, что держит их вместе сильнее, чем слова.
Томас ворчит, выпрашивает кусочек курицы, Лена бросает ему, и кот делает вид, что не заметил – гордый.
После ужина Артём долго не выключает свет в кухне – просто смотрит на Ленины тетради, на стаканы на столе, на чашку с надписью «лучший день».
Это обычный вечер, но в нём столько спокойствия, что кажется – больше и не нужно.
Иногда Артёму кажется, что всё это уже было: хлеб, кофе, Лена рядом, Томас у миски, шум воды за окном, смешной голос Миши, случайный вечер у Малой Невы.
Иногда кажется, что этот день никогда не заканчивался, а просто расходился разными тропинками, где-то срывался, где-то длился ещё немного.
Он не думает о других мирах.
У него есть эта жизнь – только эта.
В ней всё хрупко, всё странно и случайно, всё – здесь и сейчас.
Где-то, в несчётных ветвях, всё идёт иначе: кто-то живёт без него, кто-то не встречал Лену, кто-то молчит у окна в другой квартире.
Иногда достаточно одного возвращения домой, чтобы понять: всё главное уже случилось, пока кто-то просто есть рядом – дышит, ждёт, шумит на кухне, ставит чайник, говорит «ну где же ты».
Но здесь он идёт домой, и в каждом шаге – то самое маленькое счастье, о котором не пишут и не говорят. Оно просто случается, пока кто-то ждёт тебя на кухне.
И это, пожалуй, – самое важное чудо.
3. Тень парка
Начало 2000-х, Пермь
Парк не всегда был местом чужих теней. Когда мне было лет десять, он казался бесконечным: зелёные аллеи тянулись куда-то за горизонт, между липами стояли качели, а запах сирени висел в воздухе – густой, сладкий, будто город выдыхал только свет и спокойствие.
Иногда нам с друзьями казалось, что за самой дальней аллеей, там, где начинаются старые тополя, прячется что-то совсем другое, не такое светлое. Мы играли в прятки до темноты, и в какой-то момент каждый из нас хотя бы раз терялся среди деревьев: вокруг – голоса, смех, а у тебя внутри холодная пустота. Однажды вечером я потерялась – осталась одна, никто не отозвался, когда я звала, и казалось, что парк стал вдруг чужим, огромным, со странными шорохами в кустах и чёрными провалами между деревьями. Тогда я впервые испугалась по-настоящему: спряталась за кустом сирени и ждала, пока меня найдут. Никто из взрослых не пришёл, меня нашёл только соседский мальчишка. Потом мы долго шли молча, и вдруг я поняла: даже в самом светлом месте бывает по-настоящему страшно. После этого случая я постоянно замечала в парке тень – не страшную, не злобную, а просто чужую, словно кто-то наблюдает, но не вмешивается.
Летом тут всегда было многолюдно. На аллеях продавали мороженое в мягких вафельных стаканчиках, возле пруда дети кормили уток черствым хлебом, смеялись, когда те неловко выпрашивали добавку. В июне парк наполнялся гулом голосов, скрипели качели и карусели, взрослые вытаскивали пледы и устраивали настоящие пикники прямо на траве. Всё было наполнено каким-то бесконечным теплом, мягким шумом, неторопливой радостью.
По выходным обязательно устраивали ярмарки: свежая клубника, домашний пирог, бабушки спорили о цене укропа, дети тянули родителей к палатке с игрушками. Даже самые тихие уголки парка были согреты жизнью: парочки прятались за деревьями с первой любовью, музыканты репетировали аккорды на гитаре, были те, кто просто лежал в тени, щурясь на солнце сквозь листву.
В такие дни казалось, что лето в этом парке не закончится никогда. Легко было забыть про уроки, про город за оградой, про тревоги и взрослые разговоры. Здесь всегда кто-то смеялся, находились потерянные ключи, а любая пропажа становилась поводом для доброй истории – с поисками, приключениями и счастливым концом.
Тогда никто не думал о страхе. Даже байки про лешего рассказывали больше ради смеха – на спор, ночью, когда кто-то боялся идти через заросли, а друзья дразнили и подбадривали. Лето убаюкивало, красота вокруг казалась вечной, и, если что-то случалось – обязательно всё заканчивалось хорошо.
Сейчас мне до сих пор трудно поверить, что с этим местом что-то не так.
Даже лёжа в постели, я всё ещё хочу верить: всё то, что было раньше – радость, голоса, солнечные пятна на асфальте – по-прежнему где-то здесь. Просто прячется за июльским светом.
Я лежу, прислушиваясь к дыханию Андрея и к шуму города за окном, и ловлю себя на странном ощущении: будто детство никуда не ушло, а только растворилось в утренней прохладе. Ещё кажется – стоит шагнуть во двор, и за первым поворотом снова будут друзья, мороженое, парк без страха и памяти.
Но время не движется назад. Каждое летнее утро теперь отдаёт не только свежестью, но и тревогой – о парке, о городе, о тех, кто жил со мной под этим солнцем и верил, что мир большой и безопасный.
Мы с Андреем просыпаемся вместе, лениво, как бывает только летом.
Его рука у меня на поясе, щека уткнулась в плечо.
Я чуть шевелюсь – он тут же подтягивает меня ближе:
– Ещё пять минут, – бормочет сквозь сон.
Но солнце уже касается стены, а во дворе под окнами хлопает дверь подъезда и звонко лает чей-то пёс. Я осторожно выбираюсь из-под одеяла, натягиваю его рубашку и иду на кухню. Открываю окно – запускаю в дом июльский воздух, полный свежести и запаха листвы.
Через минуту Андрей появляется в дверях, не торопясь, чуть зажмурившись от света:
– Доброе утро.
– Доброе, – улыбаюсь. – Ты опять ночью всё одеяло на себя перетянул.
– Так холодно было, – оправдывается он, привычно трёт плечо и сразу ставит чайник.
– Сейчас будет чай, а потом, может, ещё успеем полениться.
Я смеюсь. Всё привычно: чай, бутерброды, короткий взгляд – как подтверждение: да, всё по-прежнему.
И тут начинает вибрировать телефон. Звонок из редакции – только рано утром и только если что-то случилось. Я смотрю на Андрея, беру трубку:
– Да, слушаю.
– Марин, привет, это Лена. Ты уже встала?
– Да, только что. Что случилось?
– В Балатовском парке ЧП. Сегодня рано утром, стая собак напала на девочку – она выгуливала свою собаку у пруда. Собаку загрызли, девочка тяжело пострадала, сейчас в больнице, мать в истерике, полиция оцепила часть парка, журналистов почти не пускают, но своих обещали провести.
Я напрягаюсь, остатки сна исчезают.
– Какая часть парка?
– У самого пруда, рядом с новой детской площадкой. Тебе нужно взять комментарии у полицейских, если получится – у матери, фотографии обязательно. Только аккуратно, не дави, и, Марин, без жести в тексте, понятно?
– Поняла, выезжаю.
Я кладу трубку. Андрей уже смотрит настороженно:
– Опять Балатовский?
– Да. Нападение собак рано утром, девочка жива, но серьёзно пострадала.
Он не спорит, только помогает мне найти блокнот, фотоаппарат, деньги на проезд.
– Позвони, как закончишь, хорошо?
– Конечно.
Я целую его в щёку, собираю волосы в хвост.
На секунду замираю в прихожей, глядя на чашку, которую не успела допить. Только что этот чай был частью утра, а теперь – чужой, оставшийся «по ту сторону» тревоги.
Свет в окне вдруг кажется холодным, будто за ним уже начинается совсем другой день.
Накидываю сумку на плечо, выхожу в светлый двор, где всё выглядит по-старому. Но внутри уже подкрадывается тревога – почти неуловимая, как слабый озноб.
Пока иду к остановке, стараюсь не думать о том, что с каждым шагом внутри всё сильнее сжимается невидимая пружина.
Я выхожу во двор – Пермь летом будто ленится просыпаться. Пока иду к остановке, замечаю всё то, что делает этот город по-настоящему живым и близким: пыльные клумбы у подъезда, голубятник на углу, булочную с молочными дверями. На балконах кто-то уже хлопочет с бельём, на лавке лениво тянется кошка, у скейт-площадки мальчишки пробуют новые трюки.
Каждая ступенька, каждый фасад словно шепчет: здесь всё по-старому, всё спокойно.
Но внутри эта привычная картина кажется чуть перекошенной. Будто я уже смотрю на город с другой стороны, через тонкую плёнку тревоги.
Лето, как прежде, наполнено светом, но теперь всё это счастье – как будто на расстоянии вытянутой руки.
В этот момент особенно остро понимаешь, как хочется верить в простые вещи: в тепло улиц, в свой двор, и что этот день не принесёт ничего страшного.
Но за поворотом парк встречает меня иначе.
Вроде всё знакомо: под липами дышится легче, гравий приятно шуршит под ногами, пруд блестит тускло.
Утки хлопочут, женщины выгуливают собак, дети несутся по дорожкам, пахнет сладкой ватой и приторным лимонадом.
Всё, как прежде.
Но теперь этот парк разделён на «до» и «после»: где-то рядом ленточка, чужая боль, и слишком много тени в самом светлом дне.
Всё, что происходит вокруг, будто специально пытается притвориться обычным днём. Женщины ведут собак по солнечным дорожкам, у ларька мальчишка в панаме испачкал пальцы мороженым, подростки бегут наперегонки мимо клумбы, и только ленточка, натянутая в стороне, напоминает, что сегодня утро другое.
Я медленно иду вглубь, почти не дыша – странно бояться чужого несчастья, когда на аллеях столько солнца и голосов.
Там, в полутени, где дорожка уходит в сторону от пруда, – высокие заросли кустов. Полиция работает тихо, ни криков, ни суеты – просто будничная тяжесть в движениях и взглядах. У самой ленточки стоит женщина – на ней мятое платье, руки обнимают себя, как будто так легче остаться на ногах. Это не мать пострадавшей: ту уже давно увезли со «скорой». Может быть, соседка или просто свидетель, оказавшаяся здесь слишком рано. Лицо у неё растерянное и уставшее, взгляд – как у человека, видевшего слишком много для такого утра. Я сразу понимаю, что запомню этот взгляд – он теперь всегда будет напоминать о сегодняшнем дне.
– Вам сюда нельзя, – кто-то из молодых полицейских смотрит с подозрением. Я показываю пресс-карту, стараюсь говорить тише обычного.
– Я просто задам несколько вопросов, – почти извиняюсь.
Он кивает на старшего, который стоит ближе к кустам. Я жду, пока он закончит короткий разговор с женщиной, затем подхожу. В его голосе нет ни удивления, ни сочувствия – только привычная, будничная усталость.
– Что хотели? – спрашивает он, едва взглянув в мою сторону.
Я показываю пресс-карту.
– Я из «Городских новостей», можно немного информации для заметки?
Он тяжело вздыхает, не особо стараясь быть вежливым:
– Девочка жива. Стая разогнана. Больше ничего не скажу. «Несчастный случай», пишите как обычно.
– Мать?
– В больнице с дочерью.
– Могу поговорить с кем-нибудь из свидетелей?
Он смотрит мимо, пожимает плечами:
– Поговорите с кем получится. Только без подробностей, сами понимаете.
Я киваю. Записываю в блокнот: «Нападение собак, 6:30, травмы, собака погибла, девочка жива. Несчастный случай».
Смотрю на место происшествия, на тропинку, где когда-то сама ходила короткой дорогой к пруду, и почему-то чувствую холод, который не проходит даже под июльским солнцем.
Делаю несколько снимков: примятая трава, кусок поводка в грязи, следы на земле, пластиковый стакан у ограждения, одинокая перчатка. Всё это – детали, которые завтра сотрут, но сегодня они кажутся важнее самого дня.
Фотографируя эти следы, вдруг чувствую, как камера становится слишком тяжёлой, а пальцы будто не мои – холодные и неловкие.
Женщина в платье вдруг садится на корточки у скамейки, прикрывает лицо руками. Рядом проходит парень с рюкзаком, делает вид, что ничего не видит, а девочка лет десяти бросает взгляд и сразу цепляется за руку отца.
Я стою немного в стороне и думаю – сколько раз ещё этот парк будет делать вид, что всё по-прежнему?
И сколько раз я сама поверю, что за этим спокойствием не скрывается ничего страшного?
Наверное, это и есть взросление.
Когда боишься уже не темноты, а того, что страх так и останется с тобой.
Утром в редакции пахнет кофе, разогретым пластиком и старой бумагой. Кто-то уже налил себе кофе, в коридоре стучат каблуки, на столе коробка с плюшками – Надя притащила «просто так, для настроения».
Здесь всегда шумно, но по-домашнему: стоит лёгкий гул голосов, люди жалуются на утренние пробки, смеются над чужими шутками. Всё это фоном –будто жизнь внутри редакции не прерывается ни на минуту, даже если за окнами сегодня случилось то, что не умещается в обычные слова.
Я сажусь за свой стол, раздвигаю бумаги – между заметками про летние фестивали и баннерами рекламы снова валяются старые фотографии, записи на полях, билеты в кино и мятый пресс-релиз, который давно пора выбросить.
Открываю блокнот, вытаскиваю карту фотоаппарата: на экране пустые качели, кровь на траве, лента в тени кустов, обрывок поводка и билетик на автобус, упавший прямо в лужу.
Всё это – настоящее, но почему-то кажется чужим, словно эти вещи не могут быть связаны ни с летом, ни со мной.
Пытаюсь начать писать заметку:
«Вчера в Балатовском парке на ребёнка напала стая собак. Девочка госпитализирована, состояние тяжёлое, полиция проводит проверку, свидетели говорят…»
Останавливаюсь. Слова не идут, рука не слушается. Будто пишу не про жизнь, а про чью-то тень, чужую историю, в которую никто не хочет заглядывать глубже.
Всё, что пишу, кажется предательством – слишком ровно, слишком официально, будто так и должно быть.
Стираю строчку, пишу снова, пробую быть «корректной», «официальной», но чем суше текст, тем сильнее ощущение, что теряю что-то важное – саму правду, саму боль.
Начальница проходит мимо, бросает через плечо:
– Марин, только без лишней драмы, ясно? Просто «несчастный случай», у нас дети газеты читают.
Я киваю, делаю вид, что всё понятно.
В обед все, как всегда, собираются на кухне: спорят, обсуждают новую моду, ремонт набережной и конечно, событие в парке.
– Я своих детей не пускаю больше в этот парк, – говорит Вика, наливая себе чай.
– Да везде так, – отзывается Таня. – Просто у нас это слишком на виду, у других про это молчат.
– Всё равно страшно, – тихо говорит кто-то с дальнего стола.
Я улыбаюсь, поддакиваю, не спорю. Страх всегда шире любого происшествия.
Порой мне кажется, что мы давно привыкли не замечать свой страх – просто делаем вид, будто умеем жить дальше, даже когда в самом центре города становится темно.
После обеда сажусь за статью снова. Пальцы по-прежнему не слушаются, экран компьютера кажется холодным.
Перечитываю первую строчку – «Вчера в парке на ребёнка напала стая собак…»
И вдруг ловлю себя на мысли: не знаю, как теперь возвращаться домой, снова смеяться над чьими-то шутками или покупать плюшки «просто так».
Пишу сухо, аккуратно. Без лишних подробностей:
«Полиция просит соблюдать осторожность, администрация обещает провести проверку, родители предупреждены».
Знаю, что никто не запомнит ни имени, ни утра, ни этих качелей.
Стираю строчку, записываю в блокнот: «Парк. Лето. Страх. Всё по кругу».
Вечером город будто сбрасывает жару и тревогу. В окнах загорается мягкий свет. Из подъезда пахнет чужими ужинами и легкой прохладой.
Я захожу домой, Андрей уже ждёт, выглядывает из кухни с кружкой в руке.
– Ну что, как там? – говорит почти шёпотом. – Выглядишь усталой.
Я сбрасываю сандалии, кидаю рюкзак на банкетку у двери, прохожу к нему. Андрей целует меня в лоб, отступает, чтобы налить чай.
– Опять парк, да? – спрашивает тихо.
– Да, – я сажусь за стол, обнимаю кружку ладонями. – Утром там… собаки напали на девочку. Она выгуливала свою собаку, рано, в районе пруда. Самого нападения я не видела, конечно, – уже всё было оцеплено, полиция, журналистов почти не пускали. Но… Мать в больнице с дочкой, все на взводе. А в парке – будто ничего не случилось. Люди гуляют, дети катаются, а рядом эта лента…
Андрей кивает – слушает внимательно, не перебивает.
– Тяжело это всё, – говорю, глядя в чашку. – Чувствуешь себя чужой, как будто только ты замечаешь, что тут что‑то не так. Все остальные делают вид, что всё по‑старому.
– Может, так им проще, – вздыхает Андрей, – если каждый раз всерьёз задумываться о плохом, можно и с ума сойти.
Я улыбаюсь, уткнувшись в плечо:
– А ещё сегодня начальница заставила писать «без драмы», «несчастный случай». Я весь день крутила одну и ту же фразу, а она всё равно не казалась настоящей.
Мы говорим о чём‑то постороннем: кто кого смешнее разыграл в редакции, что на обед было у Вики, как спорили о чём‑то глупом. На мгновение я забываю про парк, про ленту, про тревогу – всё кажется обычным, настоящим.
Позже, когда Андрей засыпает первым, я долго хожу по квартире. Слышу, как в коридоре хлопает дверь, как по двору стучат каблуки, как за стеной кто‑то поёт. Всё кажется мирным, но тревога после парка будто не уходит – застревает внутри, в самом воздухе, в отражении тёмного окна.
В выходные Андрей вытаскивает меня из дома «просто так, для настроения».
Мы идём в парк, который днём живёт своей, шумной и радостной жизнью. Уже у входа слышны гудки электромобилей и весёлый перебор мелодии на карусели – где‑то вдалеке пищит пластмассовый паровозик, а рядом с билетной кассой спорят дети, кто будет кататься первым.
Возле ларька очередь: народ покупает сладкую вату, девушка держит за руку малыша, чтобы не убежал прямо на дорожку. Андрей шутит, что в такую жару надо бы запускать «ледяные горки», но сам стоит терпеливо, выбирая мороженое.
В стороне мальчишки пробуют выиграть мягкую игрушку – бросают кольца на бутылки, мимо летит чей-то резиновый мяч, мама зовёт дочку покататься на лебедях.
Я невольно улыбаюсь: детство, оказывается, никуда не ушло – просто теперь смотришь на него чуть со стороны.
За деревьями слышна музыка, кто-то фальшиво играет на гитаре, а на другой аллее – очередь на «Солнышко», дети визжат от восторга, но через секунду притихают, когда аттракцион начинает вращаться быстрее.
Мы садимся на скамейку под деревьями, делимся мороженым, смотрим, как мимо проходят семьи, спорящие о сдаче, кто-то наспех вытирает ребёнку губы после сладкой ваты.
Андрей рассказывает, как в детстве уронил в пруд свой мячик, я вспоминаю, как боялась кататься на цепочной карусели, но каждый раз всё равно покупала билет.
В такие минуты особенно остро чувствуешь: всё настоящее – вот оно, здесь, в солнце, в смехе, в очередях за билетами.
Но даже в этом шуме есть какой-то «просвет» – секунда, когда музыка смолкает, и становится слишком тихо. Я смотрю на дальние дорожки – там, где летом всё ещё прохладно в тени, где трава чуть гуще, чем на солнце, а люди проходят быстро, не задерживаясь. Кажется, что за весёлым шумом здесь всегда что-то скрывается, но никто не хочет смотреть в ту сторону слишком долго.
Я спрашиваю Андрея совсем тихо:
– Всё-таки… почему здесь всё это происходит?
Он долго не отвечает, смотрит на детскую карусель:
– Может, потому что здесь все делают вид, что ничего не видят…
Я держу его за руку. Мы идём дальше – среди смеха, криков, музыки и солнца, и всё равно в самом центре праздника есть тревога, которую не спрятать ни за одним билетиком, ни за самой звонкой песней.
Прошло несколько дней – парк снова зажил своей обычной жизнью: смех на аллеях, работающие карусели, запах сахарной ваты. Даже кажется, само лето забыло про тревогу, которая недавно жила здесь в каждом взгляде. Только на дальних тропинках трава до сих пор не поднялась – место не отпустило того утра, словно земля сама помнит чужую боль.
А потом – очередная новость. В редакции коротко бросили: «Мальчик пропал. Опять Балатовский».
В этот раз меня попросили не просто «отразить сводку» – мама мальчика сама позвонила в редакцию, просила: напишите статью, вдруг кто-то видел, вдруг хоть кто-то поможет.
Мы договорились встретиться в парке.
Когда я пришла, мать уже ждала, сидела на краю аллеи, неподвижно, будто приросла к лавке. Она не поднимала головы, только время от времени теребила пальцами листок с фотографией сына.
Вид у неё был такой, будто она за ночь постарела лет на десять: глубокие тени под глазами, запавшие щёки, губы всё время в неуверенном движении, как у человека, который пытается шептать, но слова не складываются. Пальцы исцарапанные – видно, срывала заусенцы в беспамятстве, на запястье болтался браслет с детской подвеской, сделанной явно ребёнком – пластмассовый слонёнок облупился, оставив белую царапину на боку.
Иногда она кидала взгляд вдоль дорожки, где играли дети, – и её глаза становились мутными, словно видела не то, что происходит вокруг, а что-то только ей ведомое. Сидела, не сводя глаз с дорожки, сжавшись в комок, будто сама стала частью этой скамейки.
Вокруг лето шло своим чередом: люди продолжали смеяться у карусели, дети спорили у палатки с мороженым, женщины обсуждали новость дня. Но теперь, если всмотреться, на каждом третьем столбе – объявление с фотографией мальчика. «Пропал. Был одет в зелёную футболку, рюкзак, рост такой-то…»
Бумага кое-где оторвалась или промокла после недавнего дождя, но новые объявления появлялись снова – будто не давали парку забыть.
Я сама, перебирая блокнот, невольно замечала, как даже дети, пробегая мимо, косились на эти листки, а взрослые ускоряли шаг, стараясь не читать лишний раз.
Мы разговаривали тихо, почти шёпотом:
– Он не мог сам уйти, – сказала она, показывая снимок. – Я не знаю, почему всё это случилось… Но, может быть, если напишете, кто-то откликнется?
Несколько раз она срывалась – то резко вскакивала, чтобы поправить плакат, то вновь садилась, словно ноги подламывались. Казалось, она уже перестала надеяться, но не могла позволить себе уйти – в каждом её движении жила немая просьба: «Заметьте меня, помогите, посмотрите, может, вы что-то знаете».
Я пообещала сделать всё, что смогу. Полиция приезжала в парк утром: они опрашивали сотрудников, прохожих, пытались восстановить маршрут мальчика. Теперь – уже только редкая патрульная машина на дороге, и всё.
Когда мы закончили разговор, я отошла от лавки и услышала, как у ларька женщины перешёптываются:
– Да это место проклятое… В прошлом году ведь тоже мальчишка пропал, нашли только осенью, и то случайно.
Лето двигалось к концу, и город учился не вспоминать. Только некоторые дети теперь обходили стороной ту самую тропу за прудом, а взрослые начинали говорить: «Туда не ходи, там болотина… Там всякое случается».
Плакаты с фотографией мальчика быстро блекли, с них облезала бумага, но мать всё равно приходила туда каждый вечер. Она не разговаривала ни с кем, только смотрела на дорожку, будто ждала – сейчас он выйдет, и всё закончится. Она сидела там упрямо, будто её присутствие могло повернуть время назад.
Через месяц его нашли – случайно, за тополями, в болотистой низине, где никто обычно не гуляет. Грибник увидел, что‑то странное в высокой траве. Полиция быстро оцепила место, журналистов не подпускали.
В газетах написали коротко: «Тело найдено, обстоятельства уточняются». Подробностей никто не рассказывал, но по городу разошлось сразу: «Всё, надежды не осталось».
Я пришла туда позже, когда убрали все ленты и следы. Осталась только тишина, затхлый запах воды, клочок грязной ткани на ветке.
Возле ларька женщины опять шептались:
– Видишь, там, где болото, всегда кто‑то пропадает. Леший забирает.
В тот вечер дома я долго смотрела в потолок, перебирая в памяти детали – улыбку матери на скамейке, блеклый плакат, полицейские записки. Поняла вдруг: хуже самой неизвестности только момент, когда правда становится явью – когда даже город старается забыть, чтобы не заболеть этим страхом.
Скамейка, где она ждала, теперь пустовала даже в самые тёплые вечера. Прохожие невольно выбирали другую, как будто чужое горе ещё оставалось здесь – незаметным пятном на гладком дереве.
Иногда кажется: только трава помнит, что было – всё остальное лето снова улыбается, играет, шумит. Но стоит пройти по той самой тропе, и внутри возникает знакомый холод: здесь ещё недавно искали мальчика, а теперь играют дети – будто ничего не случилось.
Я понимаю, что боюсь не собак. Не лешего. А самого этого места. Его привычки хранить чужие следы и каждый раз притворяться, что ничего не произошло.
Через месяц – самое страшное. Поздний вечер, звонок из редакции.
В трубке голос начальницы – ровный, но даже он звучит тише обычного:
– Марин, опять парк. На этот раз серьёзно. Только без лишних подробностей. «Тяжкое преступление против личности».
Я еду на место почти на автомате – маршрут выучен, но каждый раз сердце сжимается сильнее. Парк ночью совсем другой: тени становятся вязкими, густыми, фонари заканчиваются уже у центральной аллеи, дальше – разбитая тропинка, глухая канава, ни одного светлого пятна, только чёрные провалы между кустами. Здесь всегда было темно, и даже в детстве нас пугали этим углом: «Вечером туда не ходи, мало ли кто выйдет из кустов». Когда-то обещали положить асфальт, провести освещение – никто так и не сделал, и теперь тень здесь будто не просто часть пейзажа, а что-то живое, терпеливо ждущее.
За оградой мигает синий маячок. Лента натянута наспех, трава влажная, липкая, на ней – пятно, которое не смоет ни один ливень. Воздух пахнет болотом и железом, сырость пробирает сквозь одежду. Рядом, в сырой траве, раскрытая сумка –вещи раскиданы по земле: книги, ключи на резинке, студенческий билет, всё перемешано с грязью. На земле – крошечная серёжка с розовым стеклом, на обочине – одна белая туфля.
Оперативник бросает короткий взгляд, в его голосе нет ничего, кроме усталости и глухой злости:
– Девушка. Молодая. После учёбы шла домой, часто срезала дорогу через эти кусты. Нападение произошло быстро – ни криков, ни свидетелей. Нашли случайно, собаку выгуливали. Всё, больше ничего не скажу. В газете – только факты.
Он замолкает, отводит взгляд, словно сам боится подробностей. Тишина становится липкой, вязкой, как пролитое молоко. В воздухе стоит густой запах сырости – от него мурашки бегут по спине. Никто не поднимает глаз, полиция говорит коротко, между собой – вполголоса.
Слышно, как кто-то хрипло кашляет, как щёлкает фотоаппарат, – но даже техника будто боится зафиксировать то, что здесь случилось.
Я стою немного в стороне, записываю в блокнот: «неосвещённая тропа, заросли, сломанный столб освещения, серёжка, темнота, ни людей, ни камер, разорванное платье, синяки, кровь…» Внутри холодеет – всё кажется чужим, будто не город, а чья-то старая страшилка, в которую вписали ещё одно имя. Даже воздух здесь другой – тяжёлый, наполненный чужой болью.
На обочине следователь что-то накрывает брезентом. Я не вижу лица, только мелькает пластиковый пакет и рукав в крови. На траве видны глубокие следы от каблуков, в грязи – вмятина, будто кто-то с силой вдавил ногу в землю. Всё вокруг разбросано и неестественно, вещи словно сами пытались спастись, вырваться наружу.
Я не спрашиваю подробностей – они как будто висят в воздухе: полиция шепчет, женщины в форме отводят глаза, мужчины говорят только обмолвками. Я слышу только фразу на грани шёпота:
– …жестоко. Очень.
Возвращаюсь домой уже ночью – квартира встречает тишиной. Я долго не могу включить свет, сижу в коридоре, слушаю, как за окном редкая машина уходит в пустоту улицы. Руки дрожат, пальцы плохо слушаются. В ванной держу руки под водой – будто можно смыть не только усталость, но и всё, что впиталось за это лето.
Андрей приходит ко мне, садится рядом, обнимает, молчит – только его рука на моей спине возвращает тепло.
– Ты не обязана всё это тащить, – шепчет он, – никто не обязан…
Я только сильнее сжимаю его руку – до боли, до онемения. Хочется верить, что это хоть немного помогает – но на самом деле просто страшно отпускать.
– А если не я, то кто?
На следующий день статья складывается сама собой – коротко, без лишнего:
«Смерть в Балатовском парке. Причина устанавливается. Полиция просит соблюдать осторожность, не гулять в неосвещённых частях парка».
Я перечитываю её и понимаю: за этими строчками спрятано не только это происшествие, а целое лето, которое не стало ни светлее, ни проще.
Август сминается, будто кто-то торопится вырвать у лета последние тёплые дни: то душная жара, то хлёсткий дождь, то короткая темнота перед рассветом. В последний тёплый вечер Андрей зовёт гулять: покупаем горячие пирожки, смеёмся над чем-то глупым, не смотрим в сторону того самого парка.
Город снова кажется безопасным, светлым и тёплым. Но я знаю – за этим светом всегда прячется чужой страх, боль, которую не смоет ни один дождь, память, что живет в траве и в людях.
На скамейке бабушка учит внука:
– Леший живёт там, где люди забывают друг о друге.
Я слушаю и думаю: может, леший – это мы сами, когда слишком долго не смотрим друг другу в глаза, когда делаем вид, что ничего не случилось, и город учится не помнить, чтобы не заболеть чужой бедой.
В газете мою статью печатают мелко, между объявлениями о работе и погодой. Мама звонит утром:
– Как работа?
– Всё хорошо, мама. Просто лето заканчивается.
Но внутри меня останется этот парк – его свет, его тень, его память о тех, кого не ждут, о тех, кого нельзя забывать. Я возвращаюсь домой вечером. Весь парк за окном живёт прежней жизнью: дети всё так же катаются у пруда на велосипедах, смеются у ларька, качели скрипят, как в детстве.
Только я знаю – под этой тихой поверхностью всегда что-то остаётся.
Часто ведь проще сказать – «леший», «тёмное место», «нечистая сила», – чем признать: всё это мы устроили сами.
Собаки нападают не из-за злого духа. Люди их выбросили и били, им не оставили места в городе – и за ними никто не смотрит.
Девушка погибла не потому что «лес мстит», а просто никто не позаботился о тропинке, не поставил фонарь, не повесил камеру.
Мальчик исчез – потому что в большом старом парке всегда найдётся место, где можно затеряться, до тех пор, пока уже станут бессмысленны поиски.
Тени здесь умеют ждать долго.
Они не торопятся.
Знают, что, в конце концов, найдётся тот, кто останется один.
Мы ещё придумываем себе страшилки про лешего и тёмные углы – чтобы не признавать простого: чудовище давно живёт среди нас. Оно прячется в равнодушии, в каждом, кто прошёл мимо, в каждом, кто решил: «пусть будет, как будет».
Вот итог этого лета, итог города, итог страшной сказки.
Страшные сказки заканчиваются только на бумаге. В городе они никогда не уходят – просто каждый раз возвращаются под новым именем.
4. Безликие
Каждое утро – как новое испытание, хотя Яна уже почти не ждала перемен.
Просыпаешься, чтобы снова примерять на себя чужие лица: открыть телефон – пролистать ленту – «идеальные» везде, даже в рекламе корма для кошек.
Лента в телефоне живёт своей жизнью: тикток-шорты, сторис с «разоблачениями» косметологов, туториалы «до/после» с призывом – «не нравится нос – меняй, укол в губы – это уже как маникюр». Одинаковые танцы, фильтры, голосовые советы от незнакомых девушек с одинаковыми профилями. Везде: «главное – не бояться перемен», «лучше быть красивой, чем правильной».
В подъезде – всё та же афиша: «Омоложение. Быстро. Недорого. Гарантия». С утра мать говорит усталым голосом, не отрываясь от чая:
– Ты бы хоть волосы убрала… Да что ты такая, вечно мрачная?
В институте подруги уже не просто красят ресницы – у одной «новый подбородок», у другой «нос после ринопластики», третья сделала «лицо по подписке». Всё обсуждается легко и беззаботно, как покупка нового ноутбука:
– А чего ты боишься? Не больно, серьёзно, у меня уже третья процедура. Хочешь, свожу к своему доктору?
Внутри у Яны всё сжимается от стыда и зависти – не к их губам или скулам, а к этой лёгкости быть «правильной», не сомневаться, не бояться.
Мама возится на кухне, кидает взгляд на Яну, которая зависает в телефоне:
– Ты чего такая? Опять на этих накрашенных смотришь? Яна, ну зачем тебе это… Не думала, может, не всё, что делают подруги, тебе подойдёт?
Яна бурчит что-то неразборчивое, прячет телефон. Мама, помедлив, садится напротив:
– Раньше всё по-другому было, я понимаю, у вас свои порядки… Но ты у меня и так красивая. Ты это знаешь?
Яна пожимает плечами, но в её голосе – упрямство:
– Мам, ты ничего не понимаешь. Ты же видишь, все уже сделали. Иначе никто не замечает. Даже на работу без этого не возьмут…
Мама вздыхает, не настаивает, но видно, что тревожится и не одобряет происходящее.
Яна не спорит. Вечером снова лента: видео про «секретные техники омоложения», реклама нового салона, фотографии «до/после» – на всех снимках будто одно и то же лицо, только макияж разный. В подъезде пахнет чужими духами, на ступеньках забытый листок – «Только у нас – самая безопасная коррекция!». Подписи ручкой: номер телефона, «работаем без выходных».
Иногда Яна ловит себя на том, что завидует не внешности, а смелости: решиться, перестать быть «собой», наконец-то понравиться и другим, и себе – даже если за это придётся что-то потерять.
Она вспоминает, как в седьмом классе вела дневник, где на первой странице записала: «Надо быть собой – всегда». Тогда она верила, что «быть собой» – это и есть главная смелость. После первого обидного прозвища и первой неудачной стрижки уверенность быстро испарилась. А сейчас казалось, что любая девочка из ленты сильнее и красивее её в тысячу раз.
Листая Тикток, натыкается на флешмобы: «Покажи себя до процедур – и после», «день с новым лицом», «как изменились мои губы за год». Под каждым видео – тысячи лайков, комментарии: «молодец, не бойся, все так делают». От этого становится только хуже: кажется, что не решиться – значит, быть «отстающей».
В институте новая мода – делать селфи в холле на втором этаже, где свет самый мягкий. Там собираются «те самые», с новыми губами и скулами, смеются громко, хором. Остальные просто проходят мимо, но в их глазах – то ли зависть, то ли страх.
Подруга, Саша, как-то вечером пишет:
– Ну, ты реально тормоз. Сейчас все делают, а ты что, особенная? Будешь ходить с этим носом до старости?
Яна стирает сообщение, но рука дрожит – на секунду ей кажется, что уже невозможно быть «не как все».
Иногда мама, занятая своими мыслями, бросает между делом:
– Ты бы почаще с девчонками виделась… А то всё дома да дома.
Но Яна только уходит к себе и долго смотрит в окно, где за стеклом пустые дворы, размытые лица прохожих, одинаковый свет.
В подъезде – обычная суета: кто-то торопится на работу, кто-то тащит сумки, кто-то просто здоровается сквозь зубы. Иногда Яна замечает незнакомое лицо в лифте или на лестнице – кажется, раньше его не было, но теперь все так похожи, что уже не разобраться.
А утром снова учёба, привычная дорога, телефон в руке – всё, как у всех.
И однажды это «как у всех» начинает давить особенно остро.
Лента в телефоне только добавляет масла в огонь: «Сделай и ты. Измени себя. Получи новую жизнь».
Вечером она не выдерживает и пишет Саше: «А ты правда не боялась? Это больно? У тебя правда всё получилось?»
Саша отвечает быстро, будто ждала этого вопроса:
«Не бойся. Сейчас все так делают. Сходишь – сама поймёшь, зачем тянуть. Я тебя запишу, если хочешь».
Яна долго смотрит на сообщение, стирает, потом снова пишет «давай».
В эту ночь она долго не спит – мысленно перебирает все доводы «за» и «против», пытается убедить себя, что ничего страшного не случится, что она просто чуть‑чуть попробует, а потом всё вернётся на круги своя.
Ночью ей снился странный сон: будто она идёт по коридору школы, а на стенах – фотографии одноклассниц. У всех – одинаковые лица, с правильными скулами, ровными носами, глянцевыми губами. Она ищет себя, но не может узнать, а когда подходит к зеркалу, видит только размытое пятно – как на фотографии, если дёрнуть камеру. Она просыпается с холодом в груди, будто кто-то чужой только что прошёл по её комнате.
Но утром Саша уже сбрасывает адрес и голосовое:
– Я договорилась, завтра вечером пойдём. Ты не передумаешь? Обещай.
И только тогда, впервые за долгое время, у Яны появляется то самое чувство: страх, будто она уже стоит на пороге, из-за которого нельзя будет вернуться.
Саша скидывает адрес, голосовое: «Это вообще не салон, а почти семейное место. К ней все идут, кто нормально хочет – без дурацких очередей и цен. Делает быстро, аккуратно, никого не облапошила. Я три раза была – вообще ничего не болит».
Яна долго колеблется: перечитывает сообщения от Саши, гуглит отзывы, снова и снова смотрит фотографии «до/после», слушает голосовые – будто в каждой детали можно найти для себя оправдание.
Большинство комментариев привычные: «Мастер – золотые руки», «Лицо преобразилось», «Очень уютно, всё стерильно». Но попадаются и странные, короткие фразы: «Не могу объяснить, но после неё – будто легче становится. Спасибо».
Внутри что-то скребёт, но гораздо сильнее другое – страх остаться не такой, как все. Страх застрять в «старом» лице, когда никто не задерживает взгляд.
Первый визит – это не отдельный день, а целая неделя подготовки. Придумать причину, чтобы уйти вечером. Проверить деньги, сложить в потайной карман. Не глядеть в глаза маме, когда выходишь из квартиры, будто идёшь не на обычную встречу, а навстречу чему-то запретному.
Адрес – старая панелька на краю района, третий этаж, длинный коридор с ковром, изношенным до дыр, как в детстве у бабушки. У двери – никакой вывески, просто аккуратный коврик, пахнет лавандой и чем-то резким, вроде медицинского спирта.
Открывает женщина лет сорока, с гладкими волосами и невыразительным лицом.
– Заходи, разувайся. Ты по записи? – голос у неё ровный, почти механический.
В квартире чисто, но всё немного чужое: старый сервант с фарфоровыми фигурками, белая кушетка под окном, круглый столик с инструментами и разноцветными коробочками.
– Садись, не волнуйся, – женщина улыбается, и улыбка у неё очень правильная, будто прочерчена по линейке. – Всё быстро.
Саша уже здесь, машет из угла, на лице свежие следы – почти не видно, но Яна замечает: кожа возле губ странно блестит, как пластик на новых куклах.
– Не бойся, она волшебница, – шепчет Саша. – Я после первой процедуры вообще другим человеком стала.
Пальцы дрожали, ногти впивались в кожу на ладонях. Яна старалась держать руки на коленях – только бы никто не заметил, как она нервничает. Воздух в комнате казался вязким и густым, Яна пыталась улыбаться, но мурашки бежали по коже, холод пробирал до спины.
Женщина посмотрела в глаза, Яна на секунду почувствовала себя прозрачной – будто все её страхи и желания сейчас на поверхности.
Мастерица ловко готовит шприц, говорит что-то про «современный препарат», объясняет, что всё стерильно. Слова звучат где-то на фоне: главное – не передумать, дождаться конца, ведь отступать уже поздно. Дрожь сменяется острым нетерпением, когда игла вот-вот коснётся кожи.
– Ты точно хочешь? – спрашивает мастер, и на секунду смотрит так внимательно, что Яна чувствует, будто её раздевают до костей.
– Да, – говорит Яна. Голос сделался чужой.
Укол – это действительно не больно, скорее, щекотно.
Запах спирта, холод по щеке, тонкая игла – и вдруг кажется, что в комнате стало меньше воздуха, стены чуть подрагивают.
– Всё, – мастерица улыбается, – через несколько дней увидишь разницу.
После процедуры Яна не сразу выходит на улицу – сидит у зеркала, ищет перемены. Вроде всё то же самое, но взгляд чуть ярче, скулы будто ровнее.
– Вот увидишь, – говорит Саша, – скоро все заметят.
Главное – не рассказывай маме, – шепчет она. – А то расстроится, будет мозг выносить, зачем тебе это?
На обратном пути домой Яна чувствует: в теле живёт тревога, похожая на предвкушение и стыд сразу. На лестнице встречается с соседкой – та смотрит рассеянно, будто впервые видит Яну.
Дома всё по-прежнему: мама что-то режет на кухне, за окном темнеет.
Яна смотрит в зеркало – и впервые за долгое время улыбается. Почти по-настоящему.
Всё оказалось гораздо легче, чем Яна ожидала.
Решение принято – и будто никаких преград больше нет: только следы отёка на щеках и напряжённое, странно радостное ожидание.
Утром Яна просыпается с ощущением, будто совершила что-то важное – даже если внешне почти ничего не изменилось. На щеках лёгкая отёчность, под глазами чуть светлее, взгляд – яснее. Она вертит головой перед зеркалом, щурится, ловит отражение – не понимает, стало ли лучше, или просто так хочется думать.
Всё по-прежнему, но внутри поселилось странное ожидание чуда: вот-вот что-то изменится, и мир, наконец, ответит взаимностью.
В институте всё идёт своим чередом. Никто не бросается с восторгом, не раздаёт комплиментов. Но среди потока лиц подруга, с которой раньше только здоровались, вдруг смотрит чуть дольше, улыбается неуверенно:
– Ты что-то сделала?
– Нет, ничего, – отвечает Яна, и почему-то становится неловко – хочется смеяться и плакать одновременно.
Дома мама почти ничего не замечает. Только вечером, мельком, будто сама себе, говорит:
– Ты сегодня хорошо выглядишь. Погода, что ли, повлияла?
Вечером Саша пишет:
– Главное – не трогай лицо, пусть привыкнет. Потом вообще забудешь, что что-то меняла.
Первые дни проходят в странном напряжении: заметят – не заметят? Поймут? Спросят?
Кажется, даже свет в аудитории другой. Иногда в её сторону будто смотрят чуть внимательнее, чуть мягче, а может, просто хочется так думать.
Через неделю в общем чате появляется новая фотография: Яна, Саша и ещё несколько девчонок.
– Классная фотка, – пишет кто-то в чате, – прям команда мечты.
Потом Саша предлагает:
– А хочешь подбородок чуть поправить? Или губы. Сейчас это вообще не больно. Тем более, вместе дешевле.
Яна долго смотрит на своё фото: по одной стороне лица – едва заметная тень, как будто улыбка застряла не там, где должна.
В Нельзяграме появляются новые сторис: кто-то отмечает «любимую клинику», снимает рилсы в кресле у мастера, делится промокодом для подписчиков. Иногда Саша кидает ей ссылки: «посмотри, как она круто сделала скулы – нам бы так». Яна пересматривает короткие ролики: одни и те же движения, одни и те же улыбки.
Каждая новая процедура – как шаг по ступенькам: всё выше, туда, где все довольны, и никто не спорит.
В Тиктоке всё чаще попадаются советы «быть уверенной», «сделать себя с нуля». В Нельзяграме – марафоны красоты, розыгрыши на бесплатные уколы, разборы «ошибок прошлого лица». Мир вокруг сливается в бесконечную ленту одинаковых лиц, где только лайки и подписчики решают, кто достоин быть замеченным.
Иногда мама смотрит внимательнее:
– У тебя на лице что-то новое? Не болит?
– Всё нормально, просто устала, – отвечает Яна, и тут же пишет Саше:
– Когда следующая запись?
В группе всё чаще обсуждают новые процедуры и делятся советами. Кто-то показывает свежие губы, кто-то хвастается, что «почти не болело», обсуждают, у кого лучший результат, кто «у мастера» уже не первый раз.
Яна смотрит на свою фотографию, и внутри – странное чувство: всё идёт, как обещали, вроде бы ничего особенного, но хочется ещё.
Саша тут же пишет:
– Я опять записалась, на следующую неделю. Пойдём вместе?
Яна не раздумывает, отвечает сразу:
– Конечно, давай.
Она снова ловит себя на том, что ждёт перемен, проверяет отражение в лифте, делает десятки новых фото в телефоне – всё ещё кажется, что самое главное только начинается.