Обет Ирены

Размер шрифта:   13
Обет Ирены

Глава 1. Тихий май

В мае тридцать девятого года в Польше отчаянно, до головокружения, пахло сиренью. Ее тяжелые, влажные от утренней росы гроздья свешивались через каждый забор, нагло лезли в распахнутые окна домов в Радоме, и казалось, сам воздух был густо настоян на этом сладком, терпком аромате.

Семнадцатилетней Ирене Гут этот запах пьянил голову, обещая, что это лето будет бесконечным, а жизнь – долгой, ясной и непременно счастливой.

Война была чем-то далеким, почти нереальным. Она шуршала газетными страницами, которые с утра до вечера читал отец, и его брови сходились в глубокую, тревожную складку. Она изредка врывалась в разговоры взрослых на кухне коротким, как выстрел, словом «Гданьск», но тут же тонула в материнском «Тише, тише, не при детях».

Для Ирены и ее четырех младших сестер война была абстракцией из учебников истории, чем-то вроде походов Наполеона. А настоящая, подлинная жизнь – вот она: в теплом ветре, путающем ее русую косу, в строгих конспектах по анатомии и в великой мечте о белоснежном, хрустящем халате и десятках спасенных жизней.

– Ирена, детка, опять за книжками? – Мама вошла в комнату, неся стопку свежевыглаженного белья, пахнущего солнцем и лавандой. Она с укоризной посмотрела на гору учебников. – Отдохнула бы. Вон, Янина тебя уже трижды звала, в мяч играть.

– Мам, я почти закончила, – Ирена оторвалась от схемы кровеносной системы человека, нарисованной так подробно, что казалась живой. – Мне нужно это знать лучше всех. Врач, он как сапер, не имеет права на ошибку.

– Ты еще не врач, а только медсестра, – мягко улыбнулась мама. – И слава Богу, не сапер. Твое сердце слишком близко ко всему, дочка. Ты каждую чужую боль как свою чувствуешь. Так и сгореть недолго.

– А по-другому нельзя, мама. Если не чувствовать, то зачем тогда все это? – Ирена обвела рукой свои книги. – Я буду лучшей. Поступлю в Варшаву, выучусь на хирурга.

Мама вздохнула, ее улыбка стала немного грустной. Она подошла и погладила дочь по голове.

– Дай Бог, чтобы твои навыки пригодились только для того, чтобы лечить детские ссадины да простуду у стариков. И чтобы сердце твое не узнало настоящей боли.

Вечером за большим семейным столом разговор снова зашел о тревожном. Отец, Станислав Гут, человек основательный, инженер, привыкший верить фактам, а не слухам, был мрачнее тучи.

– В «Варшавском курьере» пишут, что немецкие войска концентрируются у границы, – сказал он, не глядя ни на кого, а словно обращаясь к своей тарелке с картошкой. – Говорят об учениях. Какие могут быть учения в мае? Чехословаки тоже обещали мир. И где теперь Чехословакия?

– Станислав, прошу тебя, не за столом, – попросила мама. – Девочки слушают.

– И пусть слушают! – неожиданно жестко ответил отец, стукнув вилкой по краю тарелки. – Они должны знать, что мир – это не только платья для танцев и запах сирени. Мир стоит на пороховой бочке, а фитиль уже зажжен. Ирена, ты старшая. Ты должна понимать.

– Папа, но ведь Англия и Франция за нас заступятся, – неуверенно произнесла Ирена, повторяя то, что слышала от подруг в училище. – У нас есть гарантии. Мы их союзники.

Отец горько усмехнулся.

– Гарантии, дочка, это клочок бумаги. А у них – танки. Тысячи танков. Просто помни одно: что бы ни случилось, мы – поляки. И мы должны помогать друг другу. Слышишь? Всем, кто в беде. Не спрашивая ни веры, ни фамилии.

Его слова повисли в тишине. Младшие сестры испуганно замолчали, а Ирена почувствовала, как по спине пробежал холодок, несмотря на теплую майскую духоту.

На следующий день, идя в училище, она старалась отогнать от себя эти мысли. Город жил своей обычной жизнью. Скрипели телеги, пахли свежей выпечкой маленькие пекарни, а на углу, у своей скобяной лавки, стоял, как всегда, пан Розенберг, протирая очки кусочком замши. Его седая, ухоженная бородка смешно тряслась, когда он улыбался.

– Панна Ирена! Доброго вам утречка! – проскрипел он своим добродушным голосом. – Как успехи у будущего светила медицины?

– Доброе утро, пан Розенберг, – улыбнулась Ирена. – Стараюсь, как могу.

– Это хорошо, это правильно, – он заговорщицки подмигнул и протянул ей завернутую в бумажку карамельку. – Вот, для ясности ума. Сейчас всем нам нужна ясность ума.

– Спасибо, – Ирена взяла конфету. – А почему вы так говорите? Что-то случилось?

Лицо старика на миг стало серьезным, морщины вокруг глаз углубились. Он огляделся по сторонам, словно боясь, что их подслушают.

– Случилось, деточка. Время такое случилось. Тревожное. Мой двоюродный брат из Лодзи пишет… – он махнул рукой. – Пишет, что там все чаще появляются молодые люди, которые кричат обидные слова в адрес таких, как я. А полиция… полиция смотрит в другую сторону. Говорят, это просто хулиганы. Но я помню рассказы деда о погромах. Они тоже начинались с обидных слов и «просто хулиганов».

Он снова замолчал, и Ирене стало не по себе от тоски в его глазах.

– Но ты не думай об этом, – спохватился он, снова натянув на лицо улыбку. – Ты беги, учись. Твое дело – жизни спасать. Самая благородная работа на земле.

Ирена пошла дальше, разворачивая липкую карамельку. Мир был все таким же прочным и незыблемым. Прочным, как булыжная мостовая, как стены старого костела, как рукопожатие пана Розенберга. Казалось, ничто не могло его разрушить.

Но что-то уже треснуло. Что-то надломилось в самой сердцевине этого мира. Иногда над городом пролетали самолеты – не свои, с черными, хищными крестами на крыльях.

Они летели низко, нагло, с оглушительным ревом, и от их утробного рокота замирало сердце и начинали лаять собаки. Взрослые замолкали и провожали их долгими, тяжелыми взглядами. А потом спешно уводили детей с улицы.

Вечером, возвращаясь домой после занятий, Ирена остановилась у витрины модного магазина. В гладком, прохладном стекле отражалась девушка с русой косой и ясными, полными света глазами. Она улыбалась своему отражению, своим мыслям, этому теплому майскому вечеру.

И вдруг на одно неуловимое, страшное мгновение ей показалось, что из глубины стекла на нее смотрит кто-то другой. Незнакомая, измученная женщина с такими же глазами, но в них не было ни света, ни юности. Ничего. Только стылая, серая пустота и такая вселенская боль, которую, казалось, не выдержит ни одно человеческое сердце.

У женщины были запавшие щеки, потрескавшиеся губы, а ее волосы, когда-то русые, выглядели тусклыми и безжизненными, как пакля. Она смотрела не на Ирену, а сквозь нее, в какую-то черную бездну, которую видела только она одна. И на ее предплечье, на рукаве поношенного платья, Ирена разглядела какой-то номер, вытатуированный синими чернилами.

Ирена вскрикнула и отшатнулась, прижав руки к груди. Сердце колотилось, как пойманная птица.

Морок исчез. В витрине снова была она – семнадцатилетняя, испуганная девчонка в простом ситцевом платье. Но холодное, липкое чувство необъяснимого ужаса уже проникло в кровь. Она побежала домой, не разбирая дороги, почти сбивая с ног прохожих.

Дома она заперлась в своей комнате и бросилась на кровать. Она лежала, уткнувшись лицом в подушку, и дрожала всем телом. Кто это был? Что это было? Глупое видение? Игра света и тени? Но почему тогда так страшно? Почему этот образ – образ женщины с мертвыми глазами и номером на руке – стоял перед ней так отчетливо, словно фотография?

Она лежала долго, пока сумерки не сгустились за окном. В открытое окно вместе с ночной прохладой вливался густой, приторно-сладкий аромат сирени. И сейчас он казался Ирене не запахом счастья, а тяжелым, удушливым запахом беды. Запахом прощания. Последней мирной сирени тридцать девятого года.

Глава 2. Небо в огне

Сирень отцвела, и на смену ей пришел густой, медовый запах липы. Лето тридцать девятого года выдалось жарким и душным, словно природа затаила дыхание перед грозой. Тревога, что тонкой паутинкой опутала город в мае, к концу августа превратилась в тугую, звенящую струну.

Газеты больше не шептали, они кричали заголовками о Данцигском коридоре, об ультиматумах и мобилизации. Слово «война» перестало быть призраком – оно сидело за каждым столом, заглядывало в каждое окно.

Но люди, по своей природе, до последнего цепляются за надежду. Женщины варили сливовое варенье, мужчины обсуждали будущий урожай, а Ирена, сдав экзамены, с головой ушла в практику в городской больнице.

Белые халаты, запах карболки, тихие стоны пациентов – это был ее мир, упорядоченный и понятный. Здесь у каждой боли была причина, а у каждой болезни – латинское название. Здесь она чувствовала себя на своем месте. Ее руки, тонкие и проворные, уже научились без промаха делать уколы и накладывать тугие, аккуратные повязки.

Старый доктор Новак, седой и ворчливый, все чаще доверял ей ассистировать на небольших операциях и одобрительно крякал, глядя на ее работу.

– Из тебя выйдет толк, Гут, – говорил он, снимая очки и протирая их. – У тебя сердце и руки на месте. Главное, чтобы тебе не пришлось зашивать раны, которые наносит не скальпель, а осколок.

– Это тишина перед бурей, Мария. Перед самой страшной бурей в нашей жизни.Последний вечер августа был тихим и теплым. Семья сидела на веранде, спасаясь от духоты. Младшие сестры ловили светлячков в банку, создавая свой маленький, пульсирующий фонарик. Отец молча курил, глядя на темнеющее небо. – Завтра первое сентября, – сказала мама. – Девочкам в школу. Я погладила им блузки. – Пойдут ли они в эту школу… – глухо произнес отец. – Станислав! – одернула его мама. – Не надо. Посмотри, какой вечер. Тихий.

Ирена сидела рядом, обняв колени. Она смотрела на огонек отцовской папиросы, на банку со светлячками, на силуэты сестер и чувствовала, как внутри все сжимается от неясного, холодного предчувствия.

Ей хотелось запомнить этот миг навсегда: этот запах ночных цветов, этот тихий скрип кресла-качалки, это хрупкое, ускользающее мгновение мира.

Она не знала, что запоминает его в последний раз.

Гроза грянула на рассвете. Ее разбудил не будильник, а низкий, нарастающий гул, от которого задрожали стекла в окнах. Гул рос, превращаясь в оглушительный рев, и дом содрогнулся от близкого взрыва. Потом еще одного. И еще. Мама вбежала в комнату, ее лицо было белым, как полотно.

– Ирена, вставай! Девочки! В подвал, быстро!

Они спускались по скрипучей лестнице в холодный, пахнущий землей и картошкой подвал, а земля над головой ходила ходуном. Младшие сестры плакали, прижимаясь к матери. Отец стоял у входа, сжимая в руках старое охотничье ружье, его лицо было серым и постаревшим на десять лет.

– Это война, – сказал он просто.

Когда грохот немного стих, Ирена выскользнула на улицу. То, что она увидела, не было похоже на ее родной город. Небо было черным от дыма. Улица была засыпана битым стеклом и кирпичом. На месте пекарни, где еще вчера пахло свежим хлебом, зияла дымящаяся воронка. Люди бежали, кричали, тащили за собой детей и узлы с пожитками. Хаос был абсолютным.

– Мама, я давала клятву! Я медсестра! – выкрикнула Ирена, высвобождаясь. – Я вернусь! Обещаю!– Мне нужно в больницу! – крикнула она родителям. – Там раненые! Я нужна там! – Ирена, не смей! Это безумие! – кричала мама, пытаясь удержать ее.

Она бежала по улицам, которые превратились в ад. Она видела то, чего никогда не должна видеть семнадцатилетняя девушка. Она видела смерть. Вот лежит старик, придавленный рухнувшим балконом. Вот плачет маленький мальчик над телом своей матери. А вот… вот лежит пан Розенберг.

Он лежал у развороченной витрины своей лавки, среди рассыпанных гвоздей и замков, и его седая бородка была окрашена кровью.

Ирена застыла, не в силах дышать. Мир, который казался ей таким прочным, рухнул. Булыжная мостовая, стены костела, рукопожатие пана Розенберга – все это оказалось хрупким, как стекло.

Чей-то стон вернул ее к реальности. Недалеко от нее лежал молодой солдат, его нога была неестественно вывернута, а из бедра толчками била темная кровь. Люди пробегали мимо, обезумевшие от страха. Ирена на миг замерла. Страх сковал ее ледяными тисками.

Но потом она увидела его глаза – глаза испуганного мальчишки, который прощался с жизнью. И что-то внутри нее переключилось. Девушка, боявшаяся вида крови в учебниках, исчезла. На ее месте появилась медсестра.

– Держись, солдат, держись, – говорила она, сама не зная, откуда берутся эти спокойные, уверенные слова. – Сейчас мы это остановим.Она подбежала к нему, разорвала свою нижнюю юбку на полосы.

Ее руки работали быстро и точно, словно сами по себе. Она вспомнила все, чему учил ее доктор Новак. Наложить жгут выше раны. Тугая повязка. Не терять времени. Когда она закончила, кровь почти остановилась. Солдат смотрел на нее с благодарностью и удивлением.

Больница была переполнена. Раненых несли и несли, их клали прямо на пол в коридорах. Стоны, крики, запах крови и антисептиков смешались в один чудовищный коктейль. Ирена работала без отдыха, без еды, без сна. Она забыла о времени, о страхе, о себе. Она делала перевязки, ставила уколы, ассистировала доктору Новаку у операционного стола, который был залит кровью. Она видела страшные раны, видела, как умирают люди, но не позволяла себе плакать или падать в обморок.

Ее сердце, которое, как боялась мама, «слишком близко ко всему», превратилось в твердый, холодный комок, который просто гнал кровь и заставлял ее двигаться.

К вечеру в город вошли немцы.

– Я останусь. Я слишком стар, чтобы бегать. А семья… иди к своей семье, попрощайся. И уходи немедленно.А на следующий день пришел приказ: всем польским военнослужащим и медперсоналу эвакуироваться на восток. Армия отступала, чтобы перегруппироваться. – Ты должна идти с ними, Гут, – сказал ей доктор Новак. Его лицо было изможденным. – Здесь тебе оставаться нельзя. Ты в списках медперсонала. Иди. Может, выживешь. – А вы? А моя семья? – прошептала Ирена.

Но добраться до дома она не смогла. Улицы были перекрыты немецкими патрулями. Она видела, как они выгоняют людей из домов, как грубо толкают стариков. Она поняла, что если пойдет туда, то уже не вырвется. Обещание, данное матери, она не сдержала.

С горечью и отчаянием она присоединилась к колонне отступающих. Вместе с горсткой солдат и несколькими врачами она пошла на восток, прочь от своего дома, прочь от своей семьи, прочь от своей прошлой жизни.

Она шла по пыльной, разбитой дороге, а за спиной оставался ее город, над которым в багровом закатном небе висело огромное зарево пожаров. Небо было в огне. И в этом огне сгорало ее детство.

Глава 3. Чужие сапоги

Дорога на восток была не дорогой, а рекой человеческого горя. Она текла, разливалась по полям, застревала в лесах, и не было ей ни конца, ни края. По ней брели беженцы с худыми узлами за спиной, в которых уместилась вся их прошлая жизнь.

Шли измученные, почерневшие от пыли и пороха солдаты, тащили раненых на самодельных носилках. Иногда над этой рекой проносились с воем немецкие самолеты, и тогда все бросались в придорожные канавы, вжимаясь в землю, молясь всем богам, которых знали.

А потом поднимались, отряхивались, находили тех, кому уже не суждено было встать, и шли дальше.

Ирена шла вместе со всеми. Она уже не помнила, какой сегодня день. Время спрессовалось в одно сплошное «надо идти». Ее туфли, в которых она выбежала из дома, давно развалились. Она обмотала ноги тряпками, и каждый шаг отдавался тупой болью. Голод стал привычным состоянием, таким же, как усталость.

Они ели то, что удавалось найти в брошенных деревнях – несколько картофелин, горсть кислой алычи. Но самым страшным был не голод и не боль в ногах. Самым страшным была пустота внутри. Она оторвалась от своей семьи, от своего мира, и теперь была лишь щепкой в этом мутном, страшном потоке.

Их маленький отряд – трое врачей, несколько медсестер и десяток уцелевших солдат – держался вместе. Старшим был майор Ковальский, высокий, худой мужчина с седыми висками и глазами, в которых застыла вековая скорбь. Он старался поддерживать дисциплину, но с каждым днем это удавалось все хуже. Люди были на пределе.

– Нужно уходить с дороги, – сказал он однажды вечером, когда они остановились на привал у опушки леса. – Немцы нас просто перестреляют с воздуха, как куропаток. Уйдем в лес. Там переждем, сориентируемся. Должны же наши где-то перегруппироваться.

Лес встретил их тишиной и прохладой. После пыльной, раскаленной дороги это казалось раем. Они углубились в чащу и разбили лагерь у небольшого ручья. Солдаты выставили посты, а Ирена вместе с другими медиками занялась ранеными. Среди них был совсем молодой паренек, почти мальчик, по имени Янек. Осколок попал ему в плечо, рана воспалилась, и он горел в лихорадке.

– Я учил тебя медицине в мирное время, – вздохнул Михальский. – А на войне другие законы. Здесь главный закон – выжить самому. Запомни это, девочка. Жалость и сострадание – это роскошь, которую мы больше не можем себе позволить. Они убьют тебя быстрее пули.Ирена промывала ему рану отваром из коры, который посоветовал один из врачей, старый доктор Михальский. Михальский был циником и пессимистом. Он видел слишком много войн и смертей, чтобы во что-то верить. – Припарки, отвары… – ворчал он, наблюдая за Иреной. – Все это мертвому припарки, деточка. Ему нужен пенициллин, а у нас нет даже йода. Ты просто продлеваешь его мучения. – Неправда, – тихо, но твердо ответила Ирена, не поднимая головы. – Пока человек дышит, за него нужно бороться. Вы же сами меня этому учили.

– Тише, лежи, – сказала Ирена, и комок подступил к горлу. – Все будет хорошо. Ты поправишься и вернешься домой.Ирена ничего не ответила. Она смочила тряпку в холодной воде ручья и приложила ко лбу Янека. Он открыл глаза, мутные от жара, и попытался улыбнуться. – Спасибо, сестричка… – прошептал он. – Вы как ангел…

Она говорила это, а сама думала о своей семье. Где они? Живы ли? В подвале? Или их тоже выгнали на эту страшную дорогу? Обещание, данное матери – «Я вернусь!» – жгло ее огнем.

Ночью она сидела у догорающего костра, прислушиваясь к звукам леса. Где-то ухнула сова, треснула сухая ветка. Впервые за много дней у нее появилось время подумать. И от этих мыслей становилось только страшнее. Что дальше? Куда они идут? И есть ли вообще то место, куда можно прийти?

Внезапно тишину нарушил треск веток. Часовой на посту вскрикнул и замолчал. Майор Ковальский вскочил, хватаясь за пистолет.

– К оружию!

Но было поздно. Из темноты выступили тени. Много теней. Они окружили лагерь. Это были не немцы. На их пилотках горели красные звезды.

– Бросай оружие, паны! – раздался гортанный голос с сильным акцентом. – Война для вас кончилась. Красная Армия пришла вас освобождать.

Несколько секунд поляки стояли в ошеломленном молчании. Русские? Союзники? Спасение?

– Слава Богу… – прошептал кто-то.

Майор Ковальский медленно опустил пистолет.

– Мы – солдаты польской армии, – сказал он, выходя вперед. – Мы отступали под натиском немцев. Мы ваши союзники.

Красноармеец, видимо, командир, подошел ближе. Он был коренастым, широкоскулым, от него пахло махоркой и потом. Он усмехнулся, обнажив ряд стальных зубов.

– Были союзнички, да все вышли. Нет больше вашей Польши, пан майор. И армии вашей нет. Есть только враги трудового народа. А вы, паны офицеры, – главные враги.

Солдаты с красными звездами начали грубо разоружать поляков. Они забирали не только винтовки, но и часы, зажигалки, сапоги. Когда один из польских офицеров попытался возразить, его с силой ударили прикладом в лицо.

Ирена смотрела на это с ледяным ужасом. Это были не освободители. Это были такие же захватчики. Только говорили они на похожем языке. Она увидела, как несколько солдат направились к ней и другим медсестрам.

Их глаза были масляными, а ухмылки – грязными. Доктор Михальский попытался их остановить.

– Не трогайте их! Это медицинский персонал!

Его отшвырнули в сторону. Ирена поняла, что сейчас произойдет. Она видела это в глазах подходившего к ней солдата. Это был взгляд хищника, учуявшего беззащитную жертву.

Она закричала.

Ее потащили вглубь леса, подальше от костра. Она отбивалась, царапалась, кусалась, но ее силы были ничтожны по сравнению с грубой силой нескольких мужчин. Последнее, что она помнила – это боль, разрывающая ее на части, грязные, вонючие руки, зажимающие ей рот, и смех. Животный, торжествующий смех. А потом сознание милосердно покинуло ее, погрузив в черную, бездонную тьму.

Очнулась она от холода. Она лежала на влажной земле, одна. Ее одежда была разорвана, тело было одной сплошной раной. Где-то далеко слышались голоса, но она не могла разобрать слов.

Девушка, которая мечтала стать хирургом, которая верила в добро и сострадание, умерла в этом лесу. Осталось только тело, которое дрожало от боли и унижения.

Она не знала, сколько пролежала так. Может быть, час. Может быть, вечность. Потом ее нашли. Какие-то солдаты подняли ее, что-то говорили, но она не понимала.

Ее привезли в какой-то дом, где на скорую руку был развернут советский полевой госпиталь. Женщина-врач в военной форме бегло осмотрела ее, брезгливо скривив губы.

– Жива. Работать сможет. Отправьте ее на кухню, картошку чистить.

Так для Ирены начался новый плен. Плен, который был, может быть, страшнее немецкого. Она больше не была медсестрой. Она была бесправной рабыней, одной из многих польских девушек, которых заставляли работать на победителей. Она чистила картошку, мыла полы, стирала кровавые бинты. Она молчала. Она научилась не смотреть людям в глаза, не плакать, не чувствовать.

Ее сердце, которое когда-то было «слишком близко ко всему», превратилось в камень. Так было легче. Так было не так больно.

Единственное, что осталось у нее от прошлой жизни – это видение. Иногда, когда она терла грязный пол или опускала руки в ледяную воду, она видела в отражении на мокрых досках ту самую женщину из витрины.

Женщину с мертвыми глазами. Теперь Ирена знала, кто это. Это была она сама.

Глава 4. Обет у расстрельной ямы

Время в советском госпитале в Тернополе перестало существовать. Оно превратилось в вязкую, серую массу, состоящую из бесконечной чистки картошки, мытья грязных полов и стирки бинтов, слипшихся от крови и гноя.

Дни сливались в один нескончаемый, унизительный кошмар. Ирена двигалась, как автомат. Вставала до рассвета, ложилась затемно, падая на жесткие нары и проваливаясь в сон без сновидений.

Она научилась быть невидимой, смотреть в пол, не отвечать на грубость и не реагировать на сальные шутки охранников. Девушка, которая мечтала стать хирургом, умерла в том осеннем лесу. Осталась только оболочка, рабочие руки и пустота внутри.

Ее медицинские знания стали ее проклятием. Она видела страдания раненых, слышала их стоны по ночам. По одному лишь виду повязки или запаху, идущему от раны, она могла поставить диагноз.

Она знала, что вот этому парню с раздробленной ногой грозит гангрена, а тому, что тихо кашляет кровью в углу, осталось жить несколько дней.

Она знала, что им можно было бы помочь, если бы были нужные лекарства, если бы кто-то проявил хоть каплю заботы. Но здесь человеческая жизнь не стоила ничего. Раненых было слишком много, и они были лишь расходным материалом.

Женщина-врач, та самая, что отправила ее на кухню, иногда сталкивалась с ней в коридоре. Она смотрела на Ирену с холодным презрением.

– Что уставилась, полячка? – цедила она сквозь зубы. – Работай давай. Не на курорте.

Ирена опускала глаза и шла дальше. Она никого не ненавидела. Она ничего не чувствовала. Ее сердце, которое когда-то было «слишком близко ко всему», превратилось в камень. Так было легче выжить.

Зима сорокового года была лютой. В бараке, где они спали, стены покрывались инеем. Еды стало еще меньше. Иногда, дочищая котел после солдатской похлебки, ей удавалось соскрести со дна несколько разваренных картофелин. Это был пир.

Она видела, как люди вокруг слабели, умирали от голода, болезней и отчаяния. Но ее это не трогало. Она просто наблюдала, как бесстрастный зритель.

Продолжить чтение