Инкогнито

Размер шрифта:   13

Инкогнито

Не так давно в редакцию зашел мужчина лет где-то около сорока и предложил опубликовать свои записки, с одним только непременным условием: ни за что не раскрывать его инкогнито. Записки по содержанию своему были довольно интересными, но весьма сухими и, пожалуй, слишком схематичными. Потом ещё несколько раз мы подолгу беседовали с автором, он пересказал множество живых деталей, связанных с предметом описания. Тогда я решил заново переписать его труд, насытив подробностями устных рассказов. Дал прочитать главному герою, и он заверил меня, что здесь всё правда.

Кувшинки

Палата №2

«Скорая помощь» везла меня неизвестно куда. Когда усаживали в машину, сказали только: «Всё узнаешь». Поскольку моего желания ехать никто не спрашивал, можно было догадываться о маршруте, но ещё была надежда на то, что я ошибаюсь в своих предположениях. Я был в жеваной больничной пижаме на голое тело, сверху – чудовищное деми-пальто, которое, казалось, только вчера с покойника сняли..

Машина остановилась, дверь снаружи отомкнули и первое, что я увидел, выйдя на воздух, было здание из белого кирпича с решетками на окнах. Меня сопровождали двое и когда я невольно на несколько секунд остановился у входа, взглянув на решетки, услышал бесцеремонное: «Иди, иди…» Пришлось переступить порог, за которым начинался другой мир, неведомый и страшный. Сомнений теперь уже не было, я в дурдоме. Первое отделение Вологодской областной психиатрической больницы. Кувшиново.

***

Это было 20 лет назад. С тех пор прошла целая жизнь. Жизнь нормальная, пристойная, можно даже сказать респектабельная. Но даже сегодня я морально не готов к тому, чтобы поставить свою фамилию под этими заметками.

Человек может рассказать о том, что сидел в тюрьме или лечился на наркологии, или даже у венеролога, и будет вправе надеяться на человеческое к себе отношение. Гуманно настроенные слушатели просто подумают: «С каждым может случиться». Но если вы были в психушке, рассказывать об этом нельзя никогда, никому и ни при каких обстоятельствах. Ведь и вор, и алкаш, и сифилитик – люди в обществе пусть и не особо уважаемые, однако, все они будут считаться «нормальными». А бывший пациент психушки отличается от них тем, что он «ненормальный». Его, возможно, не будут презирать, над ним, наверное, даже не станут смеяться и никакого общественного порицания он на себе не понесет. Но его как бы запишут в совсем иную категорию, в разряд людей неполноценных. Даже, может быть, и не запишут, и внимания не обратят на его признание – не всем до нас дело. Но рассекреченный «ненормальный» всё-таки будет постоянно вздрагивать от мысли о том, что теперь на него уже как-то по другому смотрят, как-то не очень доверяют и даже, вроде бы, опасаются.

И сейчас, когда я об этом рассказываю, поневоле вздрагиваю от мысли о том, что моё инкогнито будет раскрыто. И всё-таки я должен об этом поведать, потому что считаю важным провести и утвердить одну простую мысль: подавляющее большинство тех, кто лежал в Кувшинове – вполне нормальные люди, во всяком случае в том смысле, в каком их считают ненормальными. И люди напрасно не знают, что от дурдома любого из них отделяет куда более тонкая грань, чем от «тюрьмы и от сумы».

***

Даже сейчас я не хочу вспоминать о том, какие обстоятельства одели меня в казенную пижаму и запихали в психовозку. Мой подбородок тогда только что познакомился с бритвой, и шла в жизни какая-то черная полоса. А последней каплей была любовь – ненужная, неразумная, неудачная. Я навалял дурака, хотя не проявил ни какой агрессии, никому не сделал зла. Но в качестве дурака начали валять уже меня. Решили, что мне не хреново было бы «обследоваться». Это деликатное слово прикрывало фактическое лишение свободы.

Сейчас человека запрещено помещать в психушку без его согласия кроме тех случаев, когда он опасен для себя и окружающих. Тогда человека спокойно запирали в психушке, не интересуясь его мнением на сей счет, то есть лишали свободы безо всякого приговора суда.

***

Настоящих сумасшедших на первом отделении не сказать, чтобы вовсе не было. Они только составляли меньшую часть пациентов и группировались в основном во второй палате. И ведь надо же было так случиться, что я попал именно в неё. Кажется, в других палатах тогда не было мест. Так уж вышло, что мои худшие представления о дурдоме тут же оправдались в полной мере.

Вторая палата была самой большой, коек, кажется десятка полтора. Двери отсутствовали, и всё пространство палаты постоянно простреливалось взглядами из коридора. Ночью ни минуту не выключался свет. Короче, живи и радуйся. Когда я впервые сюда зашёл, душу охватило мертвенное оцепенение. Лег на койку и уставился в потолок, намереваясь пролежать таким образом вплоть до освобождения.

Днем в палате, на моё счастье, было почти пусто. Но вот ко мне ни шатко, ни валко направился первый встреченный мною «шизик». Бритый налысо, он уже начал обрастать щетиной, совершенно одинаковой и на щеках и на макушке. По лицу его бродило выражение, очень свойственное здешним местам и почти непередаваемое: этакая смесь из виноватости, безразличия и выпендряжа. Шизик напевал: «Давно мы дома не были, давно мы водки не пили…». Приблизившись ко мне, он протянул только что прикуренную газетную самокрутку и по-простому сказал: «Покури». Курить действительно очень сильно хотелось. Я молча взял самокрутку и начал так же лежа с наслаждением затягиваться. Я как будто не понимал, что вообще-то нахожусь в палате, да и к тому же здесь не дом отдыха. Шизик или хотел меня подставить, или и сам вообще ничего не понимал. А мне всё было по-фиг. Пронесло, не засекли.

Через какое-то время в палату заглянул бородатый санитар, по-видимому, не терпевший праздности, и сержантским тоном сказал мне: «Сходи-ка, вымой коридор». В другой больнице я был бы, конечно, шокирован тем, что меня не просят, а приказывают, разом низводя до уровня поломойки. Но здесь я за какой-то час настолько слился с мыслью о своём полном бесправии, что сразу же молча и безропотно поплелся на задание.

Исполнив это дело, я опять завалился на койку, а вскоре в палату снова заглянул санитар, с кастрюлей, полной яблок. Местные старожилы наперебой, по-детски начали оспаривать друг у друга право заполучить вожделенный фрукт, однако, санитар, «суровый, но справедливый» подошел ко мне и, протянув пару худосочных экземпляров, изрек для остальных: «Парень пол мыл». В жизни моей мне потом ни разу не доводилось есть ничего горше этих яблок. Это была награда самому правильному и положительному дурачку.

Во второй палате не позволялось иметь ничего своего, да и действительно большинство её обитателей вряд ли могли бы разумно распорядиться самым элементарным имуществом. Если кому-то приносили продуктовые передачки, их сдавали санитарам, а дурачки время от времени получали по прянику. Курева у этой клиентуры тоже, соответственно никогда не было. Они постоянно «стреляли», а новички, ещё не успевшие освоиться, просто не знали, как от них отделаться.

У меня первые дни курева тоже не было, и даже если изредка угощали сигаретой, покурить всё равно не удавалось. Только зайдешь в курилку и успеешь пару раз затянуться, тут же подходит «шизик» с каким-то мучительным выражением лица и резко, отрывисто говорит: «Дай закурить!» «У меня одна» «Оставь!», так же резко говорит он и тут же подносит руку к моему лицу, готовясь принять «оставленное». Сигарета была только прикурена, но терпеть эту руку у своего лица было чрезвычайно противно, а отогнать его я боялся. Набросится ещё с кулаками, дурачок всё-таки. Я отдавал почти целую штуку и уходил, как побитый пёс.

Позже, недели через две, я понял, что ситуации тут никакой нет, всё просто, как карандаш. Я закуривал, подходил всё тот же «шизик» со своим резким: «Дай закурить!», а я совершенно спокойно и хладнокровно отвечал: «Пошёл в задницу». И побитым псом отходил теперь уже он, не будучи ни сколько агрессивен и опасен. Я, конечно, оставлял ему пару затяжек, но рядом со мной он стоять уже не смел.

Но так стало только недели через две, то есть через целую вечность. А пока лишь начиналось моё вживание в странный и причудливый мир, который федотовские офицеры, частенько бывшие здесь, прозвали «Дом отдыха «Кувшинки»».

Тоже люди

Если человек, переживший тяжелое душевное потрясение, помимо своей воли, попадает в психушку, его ждет ещё одно потрясение, может быть, тяжелее и мучительнее первого. Здесь хорошие бытовые условия, нормальное питание, нет никаких особых издевательств, но здесь каждая мелочь на каждом шагу напоминает пациенту о том, что он теперь сопричислен к «ненормальным», над которым все «нормальные» так любят потешаться.

Какая, казалось бы, мелочь – в столовой нет вилок, пользоваться ими запрещено. А в голове моментально проносится: я теперь в одной кампании с теми, кому даже колющие предметы давать нельзя. Считается, стало быть, что ума у нас меньше, чем у детишек в детском саду.

Подходит в коридоре медсестра, недовольная тем, что я промедлил со сдачей какого-то анализа, и говорит: «Ведь чем раньше обследуемся, тем раньше лечиться начнем». Она всего лишь хотела сказать, что в моих же интересах побыстрее сдать анализы, но я слышу в её словах другое: уверенность в том, что я душевнобольной, поскольку она не сомневается в том, что вскоре «лечиться начнем». И я смотрю на медсестру, как Верещагин на Абдулу: дескать, воля здесь твоя, но мы пока ещё тоже люди.

Мне очень не повезло, что я попал в психушку в пятницу. До первой встречи с врачом со всей неизбежностью предстояло провести здесь три ночи. Всё это время я пребывал в кромешном ужасе, однако, успокаивала абсолютная уверенность, что только поговорю с врачом и меня тут же отсюда выпустят. Ведь очевидно же, что я не сумасшедший. Оказалось, что всё сложнее.

А вечером под окном местные мальчишки кричали: «Эй, дурачки…», и заливались при этом жизнерадостным здоровым смехом. Раз в ответ на это один из моих соседей по палате заметил, грустно улыбнувшись: «Это ведь у них всё от родителей идёт…»

Однажды до меня донесся обрывок разговора между санитаром и посетительницей, которая пришла к больному. Настаивая на том, чтобы увидеть своего родственника немедленно, она очень наивно и забавно это мотивировала: «Он нормальный…» Дама, как и те пацаны, видимо, ни сколько не сомневались, что здесь держат только идиотов, а её родственник – единственное исключение. Санитар вроде бы даже обиделся за своих: «А здесь почти все нормальные, ненормальных всего-то человек пять».

Он говорил сущую правду, эти явно сумасшедшие «человек пять» были явлением здесь исключительным, однако, настолько заметным, что во многом определяли местный микроклимат, создавая специфическую дурдомовскую эмоциональную атмосферу.

Самым впечатляющим был дурачок Коля, совершенно неопределенного возраста, но, думаю, скорее молодой. Лицо его было бессмысленным, страшным, с полной утратой человеческого образа. Коля почти ничего не говорил, только изредка издавал какие-то нечленораздельные звуки, которые, может, кто-нибудь и понимал, но я ни разу не разобрал ни слова. И совсем уж отвратительный вид придавало ему то, что его руки и шея были сплошь покрыты ожогами от потушенных о кожу сигарет.

В курилке он всегда стоял очень тихо, затягиваясь подаренным кем-нибудь хапчиком, и никто не обращал на него внимание. Но неожиданно курилка оглашалась душераздирающим воплем, все глаза сразу устремлялись на Колю, который мучительно прижимал горящий окурок к шее. Через несколько секунд он стрелой вылетал из курилки.

Что происходило в его помутненном сознании, и было ли у него какое-нибудь сознание вообще? Отчего ему так надо было жечь себя и самому же орать от боли? Настоящие сумасшедшие живут в каком-то своём мире, который с нашим миром вообще никак не пересекается, а потому ответить на эти вопросы не сможет никто и никогда.

Из-за Коли я однажды чуть не поссорился с одним очень умным мужиком, Серегой, который стал в психушке моим лучшим товарищем. Ему пришла в голову причуда – сфотографировать Колю на память. Надо было видеть, как отреагировало на это предложение наше несчастное бессловесное существо. Коля на удивление вполне понял, что значит «сфотографироваться» и, позируя перед объективом, встал в какую-то невероятную причудливую позу, которая, очевидно, казалась ему вершиной элегантности. Невозможно было смотреть на это без смеха, но и смех не получался, потому что стало больно.

Через час я сказал Сереге.

– На хрена ты это затеял? Очень тебе такая «память» нужна?

– Понимал бы… Тут нет ничего, интереснее Коли.

Я обиделся, обвиненный в «непонимании» и ответил цитатой из Томаса Манна:

– Уважение к болезни – это причуда, которая бесчестит человеческий разум.

Тогда Серега лениво оборвал разговор:

– Нахватался ты верхушек…

Сейчас я, кажется, понял, что меня тогда огорчило. Колю невозможно было воспринимать, как человека, потому что он не проявлял никаких человеческих свойств. Говорю «невозможно воспринимать», потому что на самом-то деле он, может быть и являл собой «человека по-своему», и даже весьма глубокого. Но мир его был недоступен нам, мы не могли смотреть на него, как на товарища, и значит отнюдь не в этом качестве Серега его фотографировал. Запечатлеть его можно было только, как забавную зверюшку, но в этом-то как раз и вылезало серегино высокомерие, упакованное в прозрачную обертку дружеского расположения.

***

Каждому известно множество анекдотов о том, как сумасшедшие представляют себя разными знаменитостями. Из таких у нас был только один – «муж Аллы Пугачевой». Напомню, что это было в те времена, когда Киркоров видел Пугачеву только сидя на горшке перед телевизором, а поклонникам Аллы Борисовны ничего доподлинно не было известно о её мужьях. Этот «муж Пугачевой» очень любил петь и действительно обладал сильным голосом, отсюда, видимо, и его бзик.

Хотя запомнился он не своим «семейным положением», а тем, как предлагал «выпить на халяву»: «Сядь спокойно, расслабь левое колено и станешь совершенно пьяным». Полагаю, сам он умел достигать такого эффекта, а иначе зачем и трепаться было.

Помню, как однажды услышал в конце длинного коридора за поворотом какой-то сильный дребезг, шум, возню, а вскоре увидел, как два санитара бесславно тащат по коридору «мужа Пугачевой» с заломленными за спину руками. Оказывается, он открыл окно и пытался выбить ногами решетку. Тоска по воле, обострение болезни, срыв…

Ещё был молодой парень, имени которого не помню. В его лице угадывались некогда присущие ему человеческие свойства, но весь его облик был обессмыслен болезнью: мутные глаза, вечно полуоткрытый рот и висящие слюни. Про него говорили, что всего лишь несколько лет назад он был курсантом мореходного училища. В те годы мореходка считалась одним из самых престижных учебных заведений, надо было иметь ума палату, чтобы туда поступить. Что случилось с курсантом, что за страшная история? Никто не знал, во всяком случае из тех, у кого я спрашивал. Хотелось угадать за его безумием что-то романтическое, на него все смотрели с особым сочувствием.

Однажды на отделение привезли старичка, говорившего только две фразы: «на фиг – на фиг» и «есть-есть на фиг». Первая означала у него «нет», а вторая – «да». Причем никаких «фигов» он, конечно, не признавал, употребляя несколько иное слово, заставлявшее сворачиваться в трубочку нежные уши медсестер. Всю информацию медсестрам приходилось выуживать из него через эти звукосочетания: перебирая последовательно варианты ответов, а старичок всё твердил: «На фиг – на фиг». Но вот при очередном варианте его лицо озарялось тихой улыбкой, и он радостно заключал: «Есть-есть на фиг». Сестрам приходилось терпеть его матерщину, тут уж было не до стыдливости.

А больше я даже и не помню явных сумасшедших на первом отделении. Остальные были такого рода больными, психические отклонения которых почти никак не проявлялись. Можно было неделями общаться с ними, недоумевая, зачем их здесь держат?

Позднее, общаясь с психиатром, я узнал, что две трети психиатрических диагнозов никак не связаны с повреждением интеллекта.

Дурдомовские легенды

По дурдому бродило множество легенд и передавались они по старинному принципу: «За что купил, за то и продаю». Но считалось как бы даже неприличным сомневаться в их правдивости. Такое сомнение многие здешние старожилы расценили бы буквально как наезд на своё основное право – право на сострадание. Ведь легенды были очень жалостливые и в основном живописали местные «кошмары».

Рассказывали, например, такую историю. Попал мужик в психушку и держали его здесь год за годом. Постепенно он так обжился на отделении, что дурдом стал для него воистину родным домом. Так прошло 20 лет. И вот вызывает его врач и говорит:

– Мы вас выписываем.

– То есть как это «выписываем»? – недоумевает дурдомовский старожил, кажется, вообще не понимающий значения этого слова.

– Очень просто, выписываем. Вы здоровы, мы вас вылечили.

– Меня нельзя выписывать! – со слезами и в кромешном ужасе только что не просит дурдомовец.

– Отчего же нельзя? – как бы недоумевает врач. – Здесь больница, а вы совершенно здоровы.

Но бедолаге кажется, что говорить «здоров» и «вылечили», значит просто издеваться над ним и ничего более. Разве его здесь лечили? Его просто держали здесь и держали так долго, что теперь у него на свободе ни кола, ни двора, ни родных, ни друзей, ни профессии, ни работы. А самое главное – полностью утрачены элементарные навыки заботы о самом себе. Ведь 20 лет на всем готовом.

И всё-таки его выписали, по совершенно непонятной причине, как бы «по сокращению штатов». В первый же день вольной жизни бедолага повесился.

Не поручусь за подлинность этого сюжета, но во всяком случае, он весьма характерен и содержит некоторые вполне реальные детали, а иначе бы его здесь и не пересказывали.

Бегал по отделению мужичонка, лет где-то под 50: маленький, юркий, кудрявый, с очень деловой физиономией. Звали его Пашкой, он был верным и надежным помощником всех санитаров и медсестер. А ещё он был легендой первого отделения, натуральным подтверждением того, что здесь хорошо живется.

Насчет Пашки врачи много лет назад решили, что «таких уже не лечат» и присудили отправить его в дом инвалидов, поскольку здесь всё-таки больница, то есть обиталище для имеющих надежду на выздоровление (Иногда в психушке вспоминают об этом с исключительно трогательной неожиданностью) Однако, из дома инвалидов Пашка вскоре сбежал и никому не ведомыми тропами, преодолев огромное расстояние, пришел обратно на первое отделение. Его снова отправили в кампанию инвалидов, он опять прибежал на отделение. Так поэкспериментировали до трех раз, да и плюнули, разрешив ему остаться здесь, как доказавшему глубочайшую любовь и преданность родным кувшиновским пенатам.

Рассказываю эту историю именно, как легенду, поскольку ничем не могу её подтвердить. Однако сам Пашка был вполне реальным и даже весьма активным: то бежит с ведром за кормешкой, то тащит узлы с грязным постельным бельём, то держит в процедурной резинку, пережимающую руку больного, когда медсестра делает внутривенный укол. Если бы вам довелось встретить такого мужичонку где-нибудь в обычной больнице, и в голову не пришло бы, что он ненормальный. Ну, может быть, немного со странностями, но и не более того. А психушка буквально принуждала во всякой странности видеть болезнь. Так и смотрели друг на друга.

Так же по психушке бродили легенды в стиле «жестоких романсов», отражающие некоторую озлобленность на медиков. Злиться было неразумно, каждый своё дело делает. Однако, высказав эту мысль в дурдомовской курилке, вполне можно было заполучить в ответ обиженную фразу: «Ты ж не знаешь ни хрена, тебе и в голову не придёт, что они творят». И начинали «просвещать».

Видишь, говорят, вон того мужика? А ты знаешь, почему он сюда попал? С женой этого мужика спит ихний сосед, а у соседа лучший друг – наш доктор. Вот сосед и попросил своего друга доктора упрятать на время в психушку мужа любовницы, чтобы им своими делами беспрепятственно позаниматься.

Не говорю, что я совершенно этому не верю. Не утверждаю, что такое было абсолютно невозможно, но мне всё же не очень нравились подобные вещи. Уж очень подлыми выглядели доктора. Получалось, что весь мир – дурдом, а по молодости верить в это не хочется.

Кстати, сюжет «жестокого романса» вешали именно на того врача, который меня сюда упек, по моему суждению, без достаточных оснований. Но тут было совсем другое. В моем случае у него не могло быть никакого личного интереса. Он, самое большое, перестраховался, хотя и с крайне неприятными для меня последствиями.

Но пусть и не был доктор ни в чем виноват, а легенды всё же бродили, и в них отражалась живая человеческая боль. Боль бесправных людей, бессрочно лишенных свободы. А боль ищет виноватых.

Много последнее время говорят про «карательную психиатрию». Ничего не могу ни подтвердить, ни опровергнуть. Лично мне не довелось встретить в психушке ни одного диссидента, не иначе, как их держали на других отделениях.

Однажды, впрочем, до меня донеслись обрывки крика из соседней палаты. Перевозбужденный солдат срочной службы орал врачу: «Если я виноват, пусть меня отправят на гауптвахту, а здесь мне делать не чего». Врач ледяным тоном ответила ему: «Здесь хуже, чем гауптвахта, здесь психбольница».

Думаю, что врачиха порядком подраспустилась, если позволила себе публично говорить такие вещи. Если «хуже, чем гауптвахта», значит здесь не лечат, а наказывают. Эта мысль, видимо, была вполне естественной для психиатра, но ни разу более я не сталкивался с выплесками подобного цинизма.

Продолжить чтение