Визит к архивариусу. Исторический роман в двух книгах

ЛЕВ АСКЕРОВ
В руках у вас ХХ век. Разумеется, не весь. Никому не удержать и никому не поднять его тяжких гроздей, напитанных трагедиями и восторгами жизни…
Люди станут толковать его, как им угодно. И они будут их правдой.
Только в архиве небес, а таковой, конечно же, имеется, мы найдём его полную, без купюр, версию…
ВИЗИТ К АРХИВАРИУСУ
(Исторический роман в двух книгах)
Книга первая. Часть вторая
Баку
ПОСВЯЩАЮ ПАМЯТИ , СОЗДАННОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВОМ, ВЕЛИЧАЙШЕГО ЧУДА – КНИГЕ.
АВТОР
Что было, то и теперь есть,
И что будет, то уже было;
И Бог воззовёт прошедшее.
И сказал я в сердце своём:
«праведного и нечестивого будет судить Бог;
Потому что время для всякой вещи
И суд над всяким делам там»…
(Из книги Екклесиаста или Проповедника)
Не вместить ХХ век и в тысячах тысячестраничных книг. Не охватить его и нашим, полным амбиций, умозрением. Не хватит для него и памяти компьютера, который мы никогда не научим слышать и воспроизводить голоса душ наших, потому что сами не можем делать этого…
Автор же предлагаемого романа смеет надеяться, что три его героя – Балаш Агаларов, по прозвищу Рыбий бог, проживший от звонка до звонка всё столетие, Ефим Коган, одолевший его первую половину, и эмигрант Семён Мишиев, переживший оставшуюся половину века – донесут до вас суть минувшего. Ведь по тем страничкам их судеб, помещённых ныне Архивариусом в свою неохватную умозрением сокровищницу, ему удалось пробежать не только их глазами, а глазами ещё и тех, кто, так или иначе, был связан с их жизнями. Тех, кого никогда и никто не вспомнит, и тех, кто оставил глубокие следы в памяти людей. Они-то, последние, и тогда были на слуху и сейчас поминаются историками и исследователями.
Это Владимир Ленин, Иосиф Сталин, Лев Троцкий и их сотоварищи, Григорий Распутин, Симон Петлюра и Нестор Махно, Генрих Ягода, Лаврентий Берия и Андрей Вышинский, Никита Хрущёв и Мир Джафар Багиров, Вели Ахундов и Гейдар Алиев…
Это Трумэн, Рейган и Буш-старший, Уильям Кейси и Ким Филби…
Это Александр Блок, Фредерико Гарсия Лорка и Эрнест Хемингуэй, Максим Горький и Сергей Есенин, Микаил Мушфиг и Самед Вургун…
Их нет. Они ушли. А в небытие ли?..
На этот вопрос, перевернув последнюю страницу этого романа, вы ответите сами.
ЛЕВ АСКЕРОВ
П А Х А Н Ы
(Книга первая. Часть вторая)
Собрание сочиненй в девяти томах
Том 6.
Глава десятая
С А П С А Н
Школа Щеголя. Надзиратель Троцкий. Поединок.
1.
С месяц Ефим исправно ходил в школу. Учитель словесности Андриян Сидорович, фамилию которого он сейчас никак не мог вспомнить, прямо-таки влюбился в него. Везде и всюду, в глаза и за глаза, если речь заходила о нем, всегда говорил: «Коган – гениальный паренек». Даже в полицейской управе сказал. Это когда Фиму задержали по совершенному им дерзейшему ограблению. О том самом о чём долго судачила вся Одесса. Тогда Андриян Сидорович добился приема у начальника управы и заявил: «Парня строго наказывать нельзя. У гениев, а Коган именно таков, бывают непонятные нам, обычным людям, вывихи…»
Словесник искренне верил тому, что говорил. Ефим поразил его на диспуте, в котором школьный богослов отец Иеремей, рассуждал о грехах творимых людьми, клеймил их и утверждал: «Все зло миру приносят они и происходит это от их неразумения, рукоположенного дьяволом». Андриян с Иеремеем по этому поводу схлестнулись. Петухами набрасывались друг на друга. И тут, воспользовавшись тем, что богослов от пёрха в горле, вызванного яростью, закашлялся, Ефим спокойно, в наступившую тишину, бросил:
– В словах Андрияна Сидоровича правды больше.
– Какой правды?! – побагровел отец Иеремей.
– Правильной… Мудрой…– веско произнес он.
– Что ты можешь знать о мудрости?! – вскипел священник.
– Я…немного. А вот всемирно известный мыслитель Востока, поэт Омар Хайям намного больше многих и многих. Обо всем, о чем вы сейчас спорите, он сказал всего в четырех строчках…
Мы с тобою – добыча, а мир – западня.
Вечный ловчий нас травит, к могиле гоня.
Сам во всем виноват, что случается в мире,
А в грехах обвиняют тебя и меня.
Вскинув глаза к потолку, Ефим повторил: «Сам во всем виноват, что случается в мире». И усаживаясь на место, негромко, но довольно четко, делая акцент на каждом слове, произнес:
– Мир в такой же зависимости от наших поступков, как и наши поступки зависят от него…
Класс замер вроде струны, которую настройщик натянул до критического предела, И она не выдержала. Брызжа слюнями отца Иеремея, струна взорвалась истерическим воплем.
– Нехристь! Только нехристь мог написать такое!.. И только иуды-фарисеи вроде Когана говорили подобное господу нашему Иисусу…
Но его уже никто не слушал. Он был посрамлен. Уничтожен.
В тот достопамятный день учитель словесности говорил с Фимой, как с ровней и даже проводил его до самого дома, хотя ему это было совсем не по дороге. Им обоим было интересно друг с другом. И не стояла между ними холодная и непробиваемая чужачка – разница в возрасте. То есть, то самое время, разделяющее людей между собой роковым непониманием… Когану, как-никак, шел шестнадцатый год, а Андрияну тридцатый…
Учитель провожал его не без цели. Больно уж ему хотелось на денек-другой заполучить сборничек Хайяма.
Муся порхала из комнаты в кухню и назад. Такой окрыленной Фима не видел ее с тех пор, как пропал отец. Еще бы! Ее сын, вместе со свои школьным педагогом, как два приятеля сидят в их тесной гостиной за чашечками приготовленного ею кофе и ведут умный разговор о бытие, о Боге, о человечестве. Ей не важно было зарываться в их беседу. Важно, что мальчик ее совсем не из пропащих, как чешут языками на лимане. Ишь, как бойко и по-дружески говорит он с учителем. Тот его поправляет, над чем-то добродушно посмеивается, иногда соглашается, а иногда, чему-то поразившись, спрашивает: «Откуда ты это знаешь?»
– Так он у меня, знаете, сколько книжек начитал?! – не удержавшись, вмешивается она. – Не какие-то там, а взрослые книжки.
– Это видно невооруженным глазом,– стягивая, впившиеся в переносицу, щёчки пенсне, кивает Андриян Сидорович. – Но вот, что я вам скажу Мария Борисовна. Читают многие, а вот критически подходить к тому, что вычитали, проанализировать и составить свое, не внушаемое со стороны мнение, не каждый может. Так появляется широта мышления. Так, скажу вам, рождается мировоззрение. Признаться, сегодня, ваш Ефим, меня, прямо-таки, наповал сразил…
Он стал рассказывать о состоявшемся диспуте. И вспыхнула потемневшая было бирюза материнских глаз. Как она радовалась и, как он был рад за нее… Но он же, именно он, стал виновником того, что они опять потускнели. Почти навсегда.
Засиделись они тогда допоздна. Возвращаться на другой конец Одессы, причем ночной, страшной, как лезвие ножа, было опасно. Он-то, Фима, хорошо это знал, а учитель словесности, витавший в розовых эмоциях философии, не отдавал себе в этом отчета.
– Ма, я провожу Андриана Сидоровича.
– Ни в коем случае! – заартачился педагог.
– Не вздумайте отказываться. Здесь у нас не просто. А Фимочку тут знает каждая собака… Спокойней будет и нам и вам,– сказала мама.
Через несколько домов из кромешной тьмы дорогу им заступило несколько корявых силуэтов.
– Куда шкандыбите, мать вашу?! – прохрипел один из них.
Приостановившись и, на всякий случай, заслонив в камень напрягшегося от испуга Андрияна, Фима спросил:
– Борзой, это ты?
– Неужто, Сапсанчик? – не без удивления и радушности, откликнулся тот же голос с хрипотцой.
– Не, не я… Богдыхан китайский,– зло пыхнул Фима.
– А мы за тобой как раз,– обрадовано сообщил один из силуэтов.
– Что так?
– Пахан зовет,– хрипнул Борзой.
– Провожу гостя… Моего школьного учителя… И сам приду…
– Далеко ему?
Заикаясь, Андриян назвал адрес.
– Ух, ты! Далековато! – матюгнулся хриплый силуэт, а потом приказным тоном, произнес:
– Оставь его. Сам допехает. Щеголь ждать не любит.
– Борзой, не выгибай из себя бугра! – шагнув на голос, жестко осадил Ефим.– На разборке пахан возьмет мою сторону. Нельзя оставлять добрых к нам людей на чужих дорогах.
– А что делать? – спасовал Борзой.
– Лошадник с вами? – спросил Ефим.
– Здесь я, Сапсанчик,– подал голос один из двух, незаметно пристроившихся у них за спиной.
– Где твоя пара гнедых, Юрок?– спросил он.
– Неподалеку. Попёхали! – пригласил Лошадник.
– Ну вот, Андриян Сидорович, вас сейчас доставят в самом лучшем на лимане экипаже,– взяв под руку дрожащего всем телом словесника, пообещал Ефим.
– А вы, господин Коган? – простучали его зубы.
– У нас с ребятами вечеринка. Правда, Борзой?
– Да, вечеринка,– глухо и со значением, хорошо понятным компании, добавил:
– Очень, может быть, красненьким побалуемся.
– Много на себя берешь, Борзой. О том, что это разборка посторонним знать не обязательно… Пахан не любит пустобрехов…
– А я чего?.. Я ничего…– промямлил Хриплый.
Сапсанчик ходил в любимчиках Щеголя, а потому, услышав неосторожно вырвавшееся о «красненьком» при чужаке, он может его наказать. И так в последнее время он как-то не по-хорошему поглядывал на него.
– Юрок, доведешь учителя до самой двери,– подсаживая Андрияна в коляску, попросил Ефим.
Клячи тронулись с места.
– До завтра, Андриян Сидорович! – крикнул он вслед им и, пройдя мимо Борзова с ребятами, походя бросил:
– Что стоите? Пошли в кабак за «красненьким». Так ведь, Борзой?
Завидев Ефима, Щеголь, чуть прижав его к себе, кивком головы указал на пустующее против него место.
– Не хватит ли отсиживаться, Сапсанчик? – подвинув в его сторону тарелку с какой-то снедью, спросил он.
– Как скажешь Щеголь.
Его ответ пахану явно понравился.
– Ты правильный парень,– похвалил он.
– Поэтому красненького хочешь сцедить с меня? – не без ехидства ввернул Ефим.
– Откуда такой фальшивый ветер? – задвигал желваками Артамончик.
– Борзой намекал.
– Сейчас с него самого ребятки сливают красненькое. Это он сучил про всех околоточному. Захар от него узнал, кто обул Глашку Похиль.
– А я ломал голову…
– То моя забота, а не твоя. От тебя уже месяц ни одной копейки в кассу не пришло.
– Наверстаю.
– Посмотрим.
– Просьба есть.
– Валяй,– насторожился Щеголь.
– Перекинь меня из порта в околоток Ваньки Плющенко.
Пахан округлил глаза.
– Удивил! Ей-ей, удивил! Там же ловить нечего. Никакого навара.
– Будет! Да такой, что захлебнешься.
– Пацан ты и есть пацан! Не люблю пустобрехства…
– А ты послушай, Леонид Петрович. Послушай и вникни…
– Поучи, поучи меня. Ты еще Сапсаненок, – царапая иронией паренька, пытался отмахнуться Артамончик.
Однако, ничто и никто остановить Ефима не мог.
– Не зря же я отдыхал… Есть задумка. Верное дело…
И неторопливо, вынимая из рукавов один за другим, загодя заготовленные козыри, рассказал какой барыш сулит этот, считавшийся пустым околоток.
У Артамончика отвисла челюсть. Такое ему и в голову не приходило. Никому не приходило. Ведь все было перед глазами. А сопляк разглядел.
– Сказывается – гладко…
– И также сладится,– перехватив мысль пахана, перебивает он.
– Тут надо подумать. Хорошо продумать.
– Я уже подумал,– наклоняясь через стол к Щеголю горячо прошептал он, – Уже кое-что наживил…
Стукнув тростью об пол пахан заставил умолкнуть его..
– Подумать – одно, а продумать – другое. Давай завтра, на свежую голову покумекаем над моим и твоим «кое-что», – отрезал Артамончик и давая понять, что разговор окончен, поманил к себе человека.
– Тогда я пойду? – робко спросил он.
– Валяй! – цвикнул губами Щеголь.
Фима было поднялся, но тут же снова сел.
– Тебе еще что-то, Сапсанчик? – оторвавшись от хлебаемых им с нарочитой увлеченностью щей, вскидывается пахан.
– Неуж-то, так вкусно? – озорно глядя на него, интересуется Ефим.
– Хочешь, принесут и тебе.
– Нет.
– А что хочешь?
– Верни Хайяма!..
Отпираться от того, что обнимая Фиму, он снял из-под его ремня книжицу, Артамончик не стал.
– Когда заметил?
– Сейчас. Когда встал…
– Поздновато. Поздновато…– увещевающе, попенял пахан.
– Лучше поздно, чем никогда.
– Поздно и есть никогда, дорогой Сапсанчик.
– Не мни уши, мастер. Верни, пожалуйста.
– Задарма не отдам! Выкупи! – смеется Щеголь.
Все поняв, Ефим тоже рассмеялся и задал ему тот же вопрос:
– Когда заметил?
– Признаюсь… Не сразу… Молодец!
Похвала Щеголя, самого Щеголя, короля всех щипачей мира, каковым его считали в Одессе, стоила дороже ордена Андрея Первозванного. И он выложил на стол туго набитый ассигнациями лопатник1 Артамончика.
– Хромой! – позвал Щеголь все время вертевшегося возле них парня.– Книжонку, что я передал тебе, отдай Сапсанчику.
Тут же вытащив ее из-под рубахи, Хромой протянул ее Ефиму и хотел было отойти, но Леонид Петрович остановил его.
– Подойди, Гошенька,– ласково позвал он.
Хромой послушно вплотную приблизился к Артамончику и наклонил голову.
– Гоша, ты со всеми нашими корешами будешь работать с Сапсанчиком в околотке Ваньки Плющенко. Понял?! – вполголоса, но так, чтобы слышал Фима, сказал Щеголь.
Гоша от столь неожиданной новости даже бровью не повел. Кивнул и все.
– Сегодня знать ребяткам об этом не обязательно. Сапсанчик предлагает интересное дельце. Сейчас, мы с тобой наедине перетрем, продумаем, а завтра вместе прорисуем, как его ставить… Ты же,– Щеголь зыркнул из-под бровей на Фиму,– выложишь нам на стол свое «кое-что»… Теперь ступай.
Это же надо! Не дожидаясь завтрашней встречи, пахан уже сейчас, сию минуту, придал ему в подчинение всех корешей и обозначил в своей шайке его высокий статус. Из-за него, 15-летнего пацана, потеснил не кого-нибудь, а самого Гошу Хромого, имевшего за спиной одну тюремную ходку и, ходившего у Артамончика в заместителях.
И тогда, на ночной дороге, возвращаясь домой со сходнячка, Фима в первый раз, так, словно вдруг очнувшись ото сна, явственно ощутил, что не он сам по себе и по своей воле идет по дороге, а что его кто-то ведет. Он только передвигает ногами. Не он хозяин пути своего, а некий поводырь. Некий всадник, что не на нем, а в нем. В нем он думает за него, и в нем он смотрит из него и выбирает дорогу ему. И шпорами бьет не по бокам, и не дерёт удилами щеки. Его шпоры и удила погоняют душу его…
Смысл той загадочной странности, обнаруженной им в себе, то, как будто прояснялся, то снова безнадежно увязал в непостижимой бессмыслице. Ни себя, ни поводыря в себе понять было невозможно. Хотя пытался. Видит Бог, пытался. И в сырых подвалах Одесских тюрем… И когда пропадал в остроге Поганом… И когда благоденствовал в действующей при ЧК Одесской таможне, куда его, как верного делу революции товарища, ярко проявившего себя в подполье, назначили начальником…
И сейчас, выживая здесь, на Соловецкой каторге, созданной его же товарищами по партии и ими же туда брошенного…
Постарались ребятки. По революционному постарались. Ни одна тварь бы не посмела ерепениться, если бы у царя были такие тюрьмы и легавые.
«Будь они прокляты на века вместе с теми, кто их породил»,– со злости отодрав зубами шерсть тулупа, сплюнул Умыч.
…Что же это за сила, двигавшая им по жизни, как пешку по доске? От белого поля к черному и наоборот. Да разве только им? Нет таких, кто бы не чувствовал ее в себе. И вряд ли найдется такой кто смог противостоять ей. Поступать так, как хочется ему, а не ей. Он, Ефим Коган, не смог, хотя этого поводыря в себе он почувствовал довольно рано. На сходнячке в «Тихом гроте», куда в окружении корешей, он шел с твердым намерением сказать Щеголю: «Баста, Леня! Я выхожу из ватаги!…» – а вместо этого дал слово с лихвой покрыть, набежавший за ним должок в кассу общага.
Что его дернуло?! Язык молол вопреки ему, но его голосом, который он слышал как бы со стороны. Слышал, понимал и, как не странно, не очень-то противился ему. Совсем не из-за боязни, что с ним расправятся, как с Борзым. Уходить из шайки считалось не менее вопиющим предательством. Нет, не по этой причине. Больно уж обожгли его мамины слезы в околотке и еще то, что он любил учиться. Нет, не школу с ее занудными уроками. А учиться тому, что любил. Тому, что его захватывало. Тому, что вело к сладчайшему из вещей – людской славе. Чтобы ему вслед с восхищением и завистью шептали: «Он тот самый Коган Ефим Наумович…»
Вспыхнуло в нем это после того, как тетя Фаина прочла им с Яшей о Гвидоне, а потом очкарик Лейба еще больше распалил этот робко загоревшийся в нем примусок. Своей дотошной страстью все услышанное или прочитанное им толковать по-своему, и, удивительным образом, вывернув наизнанку, перевернуть. То ли с головы на ноги, то ли с ног на голову.
После трагической гибели отца, Фима, почти год с лишним, жил у Бронштейнов. В одной комнате с неистовым Лейбой, который, с утра и перед сном, внушал: «Ты должен знать, понимать и уметь все так, что помогло бы тебе облокотиться на мир, как на стол!..»
У всех в груди свой примусок, а в примусочке том керосинчик. Но не всем, отнюдь, не всем выпадают на долю те спичечки, что запаляют его…
Фимин же примусок пылал прямо-таки – черт возьми! Может быть, поэтому, зачарованный, рассказываемой Одессой невероятными историями о похождениях знаменитейшего на всю Россию их горожанина, вора-карманника Леньке Щеголе, который запросто ходил по их улицам, Фиме захотелось обучиться его волшебному искусству и стать лучше него. Он сам отыскал Щеголя и напросился к нему в ученики.
Этот худощавый, стройный дядька, похожий на Дерибасовского форсуна в клетчатом, английского покроя пиджаке, с крапчатыми крыльями бабочки у кадыка, брючках в полоску и лакированных штиблетах, совсем не походил на великого вора Леньку Щеголя. Поигрывая необыкновенной красоты тростью, он шел так, словно рядом никого не было. Себе в удовольствие. И хотя ростом он был невысок, казалось, что он смотрит на всех поверх голов… Подавив робость Фима, наконец, решился окликнуть его.
– Дядя Леня!..
Смеющиеся карие глаза Щеголя обволокли его ласковым теплом.
– Слушаю, мальчуган.
– Один момент на разговор, разрешите? – стараясь выразиться по-взрослому и уважительно, попросил он.
На губах готовых прыснуть смехом, под носом у Леньки, как в кавказском танце, заджигитовали усики.
– Можно и побольше одного момента, молодой человек,– согласился великий Щеголь. – Ты уже третий день пятки мне давишь.
Смотри-ка, удивился Фима, заметил, а виду не подавал.
– Брось глазеть на меня, как на чудо,– сказал он и пригласил присесть на, стоявшую под платаном, пустую скамейку.
– Ну?! Я весь на слуху,– пробегая длинными пальцами по трости, положенной им на колени, произнес Щеголь.
– Я хочу быть вашим учеником! – выпалил он.
– О! Ты, пацан, стало быть, обознался.
– Нет!– вскрикнул Фима.– Вы великий мастер. Вы – Щеголь…
– Я Леонид Петрович Артамончик… Ни в математических, ни в ботанических и ни в каких других науках покорный ваш слуга не преуспел… А чему ты хочешь учиться? Могу порекомендовать. У меня среди школьных педагогов есть хорошие знакомства…
– Я хочу научиться тому, что вы, Леонид Петрович, делаете лучше всех в мире.
– Интересно… Что же я такого делаю? – жестко сощурившись, он с любопытством посмотрел на него.
Сказать: «Научите меня мастерски лазить по карманам» – могло его покоробить и не понравиться, подумал Фима, а с губ его само собой сорвалось то, что надо.
– Искусству фокусов… С людьми.
Судя по реакции Щеголя, он попал в точку. Ответ явно пришелся ему по душе.
– Как зовут тебя, пацан?.. Чей ты?..
– Ефим Коган. Живу на Дальнем лимане. С матерью… Отца нет. Утонул…
– Жаль,– посочувствовал он, а затем, внимательно вглядываясь в Фиму, спросил:
– Папашу как звали?
– Наум…
– Стоп!.. Не сын ли ты Умы Флотоводца?
– Вы его знали?
– Встречались,– уклончиво ответил Артамончик и, мягко положив ладонь ему на макушку, спросил:
– Сколько годков тебе?
– Двенадцать.
– Тебе надо ходить в настоящую школу…
– Я и хожу. Хорошо учусь
– Не перебивай,– клюнул тростью Щеголь.– Выучись на моряка. Иди по стопам отца. Моряцкое дело – чистое дело.
– Не хочу я зависеть от моря!
– Интересно! – дернулся Артамончик.– Котелок твой варит… Оригинально варит… Однако, неправильно… У всех свое море… Наше, где кручусь я и норовишь ты, – черное. Нет, не то, что взяло твоего папашу. Воды того, где упокоился он, даже самые грязные на вид, в сравнении с теми, в каких мы ловим свою рыбку, чище слезы младенца… В наших водах нет ни совести, ни жалости! Так что, мальчуган, иди своей дорогой.
– Я хочу эту дорогу! – вскочил со скамейки Ефим. – Я хочу стать таким же большим мастером, как вы!
Щеголь вздохнул и, постукивая тростью по штиблетам, медленно, как сквозь дрему, произнес:
– Ты еще мал… Поэтому, что бы и как бы я сейчас тебе не вдалбливал, просвистит оно мимо ушей твоих… Учит людей не слово, которое предрекает, а беда, которую оно предрекало…
– Постараюсь, чтобы все беды просвистели мимо меня,– вскинул голову Фима.
– Я тоже старался,– скривил губы Артамончик. – Да, вот… Впрочем,– махнул он рукой и встал с места.
– Лучше сыну Умы Флотоводца завязаться на меня, чем на кого другого,– озвучил он свои мысли и добавил:
– Что ж, пацан, приходи завтра к кабаку «Тихий грот»,– и неприветливо, сквозь зубы, уточнил:
– Ровно в полдень.
И стал Ленька Щеголь его крестным отцом в воровском семействе Одессы. Он же нарек его Сапсанчиком.
Тем не менее, при всем уважении к нему, Ефим все-таки намерен был ему объявить о выходе из ватаги. Вместо этого же тот наездник, что сидит внутри каждого из людей и правит ими, решил по-своему. Давно решил Он даже знает точно когда. На одной из школьных переменок.
Да, так оно и было.
Бегать со всеми ему не хотелось. Он подошел к окну и незаметно для себя засмотрелся на суету у гостиницы, что находилась через улицу. К ее фасаду один за другим подъезжали экипажи с прибывшими из загранки пассажирами. Ему известен был и пароход, что доставил их в Одессу. Не зря же ошивался в порту. Шустря там, он, конечно, знал, что они, эти хорошо упакованные путешественники и коммерсанты, коих он с корешами там пощипывал, разъезжаются по гостиницам, а вот, как они в них устраиваются – не знал. Его это не интересовало. Теперь же из окна школьного коридора он увидел и это. Изнуренные морской качкой многие из них спешили в гостиницы, чтобы придти в себя, а потом отправиться дальше. Он, как завороженный смотрел на подъезжавшие к фасаду гостиницы конные упряжи, забитые сундуками, чемоданами и узлами. Те из прибывших, что работали на Привоз, свою поклажу сразу грузили на фургоны, заранее дожидавшие их, у самого причала. Ни к ним, к этим фургонам, ни к тем, кого они встречали, мальчики Щеголя не имели права прикасаться. Запрещалось. Они находились под охраной хозяина Привоза, пахана главарей Одесских воров, дяди Шуры Козыря. Он с любого мог спросить так, что врагу не пожелать…
Вслед за колясками с подкатывающими, сюда, налегке, пассажирами, затем подъезжали повозки с их добром. К ним выходила гостиничная обслуга и затаскивала все во внутрь. Очевидно, в складские помещения. Грузчики работали с ленцой и повозки, дожидаясь очереди, выстраивались одна за другой, чуть ли, не до конца улицы. Скучающие возницы собирались в трактире, где попивали пивко и краем глаза посматривали за доверенной им поклажей… И вот в этот самый момент Фимин наездник прошептал ему его же голосом: «Здесь поживиться – раз плюнуть! Бери не хочу!.. »
Прилежный ученик Ефим Коган стал отмахиваться от него, как черт от ладана. А Наездник все теребил и теребил своим коварным, полным соблазнительности, шепотком. Фиме даже слышалось, как, по уже состоявшемуся фарту, он потирает руки. «Это здесь, не в лучшей гостинице, а каково в дорогих на Дерибасовской и Ришельевской?! Там точняком такая же сутолока… Проверить надо… – сладко зудел Наездник – У них побогаче… Умыкнешь и ходи себе в королях…» Наездника заткнул колокольчик, оповещавший школяров о конце перемены. Но на уроке ему припомнилось: по вечеру, как раз к концу занятий, в порту ошвартуется «Глория».
«Марсель… Генуя… Афины… Стамбул…» – сказочно выпевал он, перечисляя порты, в которых «Глория» забивала товарами свои бездонные трюмы и расселяла по каютам богатую живность с толстенными лопатниками за пазухой.
После занятий ноги сами понесли его к лучшим Одесским отелям. Не ему, а Наезднику захотелось посмотреть каково там. У их роскошных фасадов творилось то же самое. Грузчики работали с той же нерасторопностью и хозяева фургонов с поклажей, дожидаясь своей очереди, зевая, равнодушно поглядывали в их сторону.
«Здесь можно попотрошить,– подсказывал Наездник, – и можно по пути…»
И то же самое, рисуя перед Щеголем, пальцем по столу, Фима показывал, как это сделать.
И Артамончик, переглянувшись с Гошей, дал добро.
2.
Начали они не с отелей. Надо было опробовать еще на подступах к ним, неподалеку от порта, когда, груженые сундуками и узлами, фургоны уходили от причала в город. Шли они порознь друг от друга без какой-либо охраны, а, главное, по пустырю. Ночью на нем тьма-тьмущая и безлюдье. Не то, что днем. Днем он просматривался издалека и по нему ходил разный люд. А вот ночью, стелющуюся по пустырю грунтовку, и то, что делается на ней, даже, при самой яркой луне, не разглядеть. Зыбкие контуры двигающихся упряжей и все. Больше ничего и никого. Пеших, что направлялись в порт и уходили из него, почти не было. Они шли стороной по проселку, урезающему путь к городу. В безлунную же ночь на дороге мгла такая, что даже лошади пробираются по ней на ощупь. Все это Фима с ребятами высмотрел загодя…
Лучшего времени для дела, чем это, с промозглым моросящим дождем, и быть не могло. И двухпалубный итальяшка «Колизеум» с трюмами по горлышко напичканными товарами и, измотанными качкой, их хозяевами, ошвартовавшийся в десятом часу вечера стал лучшим подарком этой ночи.
Витька Плут вместе с Лехой Крутошеем шныряли по пирсу и оттуда, выбрав фургон, условленным помигиванием ламп просемафорили: «Возок вышел. Встречайте». И сами, покачивая лампами, шли вслед за ним. Чтобы предупредить, если в его кильватере окажется кто из посторонних, а потом помочь перегружать добро на телегу Лошадника. Фима же вместе с Гошей Хромым, Петькой Косым, Юрком Лошадником и Васьком, прозванным Комодом из-за похожести на него, сидели, притаившись в придорожных валунах. Заметив очертания тяжко переваливающегося с бока на бок фургона, Комод пошел к обочине дороги, куда еще днем положил суковатый дрын. Как только возок поравнялся с ним, он сунул его меж спицами заднего колеса… Смачно хрястнули спицы. Лошади, недовольно фыркнув, остановились. Возница от толчка повалился на бок и, матерясь, пытался содрать с себя широченную, укрывавшую его от дождя, рогожу.. Комод обрушил ему на голову кулак и вместе с подбежавшим Гошей «обули» ее в дерюжный мешок. Взяв под уздцы лошадей, Юрок повел их к своей телеге…
Три сундука и ящики, набитые серебряной и фарфоровой посудой и семь ящиков с бутылками французского коньяка были до чертиков тяжелыми. В сравнении с ними, тюки с чемоданами казались легкими, но, как потом оказалось, самыми ценными. В них ребята находили коробочки с золотыми украшениями, усыпанными драгоценными камушками, бриллиантовые сережки, нитки крупного жемчуга, шубы, мужские костюмы, нарядные женские платья, дамское шелковое белье. В общем, все, что барышники забирали подчистую и почти не торгуясь… Все это они увидели потом. А тогда, в стороне от дороги, в кромешной тьме, на ветру, да под дождем, им изрядно пришлось попотеть. Перекладывать из фургона в телегу Лошадника, а затем из телеги в шаланды. От напряга кишки из задницы лезли. Хотелось все бросить. Пораздербанить, понахватать, что поценнее и полегче и уносить ноги. Косой, Плут и Торопыжка уже было бросились драть один из тюков.
– Вы что, одурели?! – оттягивая от него Плута, заорал Фима.
– Да пошел ты!.. Возьмем свое и уйдем,– продолжая рвать ткань упаковки, окрысился Косой.
Не вмешайся Хромой, так бы оно и пошло.
– Я те возьму, падло! – крикнул он и, сиганув с фургона, мощным пинком сшиб с ног Косого, хрястнул кулаком в морду, обернувшегося к нему Плута и крутнулся к третьему. А того и след простыл.
– Куда, шакаленок?! – свирепо глядя на отбежавшего Торопыжку, сплюнул он и приказал:
– Всем грузить! Убью!..
…С Сапсанчиком, то есть, с ним, с Ефимом, только-только назначенным верховодить ими, они могли позволить себе не считаться, а вот с Гошей Хромым не посмели бы. С ним шутки плохи. Воткнет перышко под пятое ребрышко и вся нидолга. На его руках не один мокряк. Да еще в глазах у всех стояла недавняя разборка в трактире, когда на разговор с паханом привели Сапсанчика, а вперед ногами вынесли Борзова. Это Хромой саданул ему финкой в сердце. Одним ударом порешил…
Трусливый Торопыжка с перепугу, откуда только взялись у него силенки, поднял вдруг этот неохватный тюк и один, на подкашивающихся ножонках, сделал несколько шагов к телеге и ловко закинул его в кузов.
– Вот! – удивляясь самому себе победно вытаращился он на Хромова.
Работа пошла побыстрее. Обобранный фургон, со связанным кучером, Лошадник повел к городу, а его телегу с добром ребята поволокли на берег, к поджидавшим их шаландам. Все, как и рассчитывали, уместилось на трех лодках.
– Ну, с Богом, к маяку! – усевшись за весла одной из них облегченно выдохнул Комод.
– Нет! Не туда! – резко возразил Ефим.
– А куда? – растеряно спросил Торопыжка.
– В другое место,– ответил он.
– Ты что, Сапсанчик, уху ел или того…оху ел? – грязно выругавшись, надвинулся на него Косой.
Такое Фима спустить не мог. Не должен был спускать. Но на кону стояло дело. Его дело.
Он должен был сдержаться. Косой не мог знать, что обговоренное место, где решено было припрятать награбленное, вдруг поменялось. И поменялось им, Сапсанчиком, чуть ли не в последнюю минуту.
– Мы же решили…– начал было Комод.
– Решаю здесь я! – резко оборвал его Ефим.
– Да кто ты такой!? – бросившись на него, прошипел Косой.
Прямой удар правой в оскаленную морду, свалил набегавшего Косого на земь…
Этот вопрос из всех, что возникал, когда разрабатывался план- В какое время? Где и как брать фургон? – был самым заковыристым. Где и как решили быстро и спокойно, а вот по поводу местечка, куда следовало оттаранить похищенное, чтобы легавые со старта не накрыли украденного, разгорелся спор. Сначала думали сховать все неподалеку, в домике шкипера Азима, за которым, в его отсутствии, присматривал Ефим.
– К нему не надо, Щеголь,– возразил Фима.
Все обалдело уставились на него…
– Что, так, Сапсанчик? Ключи ведь от хаты турка у тебя,– нахмурился пахан.
– Так-то оно так. Но там мы сможем спалиться.
Артамончик дернулся и всем телом, повернувшись к нему, молча ждал объяснений. И Фима ждать себя не заставил.
– Легавые рыскать будут по всему поселку. И как бы нам того не хотелось заваляться и к шкиперу. Не обойдут. Знают, он со своей шхуной ушел на Стамбул. Церемониться не станут. Обшмоняют… Это первое,– сказал он и умолк.
– Есть и второе? – остро зыркая по опущенной голове юноши, поинтересовался пахан.
– Да, – не поднимая головы подтвердил Ефим. – Околоточный Погорелов знает, что я присматриваю за домом турка. А я у него, по милости Борзого, на кукане…
– Херня! Он наш! Правда Щеголь? – перебивает Фиму Косой.
Задумчиво постукивая тростью по штиблетам, Артамончик отзывается не сразу.
– Не херня, Петруша… Не-ет! – наконец вытягивает он.– Какой бы свой не был, он-таки легавый. Сапсанчик прав. Нужно место понадежнее.
И ребята заспорили. Что только не предлагалось. Ничего не подходило.
– А что, ребятки, есть такое место! – неожиданно пропищал Торопыжка.
– Ну! Ну! – обернулся к нему Щеголь.
– Маяк!.. Возле него каменные развалины… Под ними здоровенное подвалище… Людей мало…
– Место хорошее. Знаю я его,– сказал Комод.– Но туда добираться через рыбацкий поселок. Людишки в нем спят чутко. Наколемся на чьи-нибудь зенки и… амба!
– Зачем через поселок, Васек? – мотнул головой Плут.– Лучше морем, на лодках. Обогнем косу и все, мы – там, прямо у тех развалин.
– Умно,– поддержал Щеголь и, красноречиво посмотрев на Хромова и Сапсанчика, распорядился:
– Осмотритесь, проверьте. Потом будем решать.
Проверили в тот же день. Ничего не скажешь место хорошее. Но не легло оно Фиме на душу. Видимо это читалось и по его лицу, когда ребята, докладывая Артамончику, вперебивку говорили о том, что лучшего схрона для ворованного и быть не может.
– Смотрю ты что-то куксишься? – остановив взгляд на Фиме, сказал Щеголь.
– Подвал, что надо… Но…– пожав плечами и, морща лоб над тем, как объяснить, что его не устраивает, он умолк.
– Что «но»?.. Что не нравится?.. Сейчас надо говорить. Потом будет поздно.
– Глаза там есть, Щеголь. Развалины у обслуги маяка прямо на ладони… Пацанва там мельтишит. Играют в казаки-разбойники. Сам там бегал… Кто-нибудь да засечет….
Возмущенный гвалт ребят не дал ему закончить.
– Ша! – рявкнул Щеголь.
И кагал затих.
– Допустим…– продолжал он в наступившей тишине. – Допустим ты прав.. Мы согласимся. Тогда, будь добр, предложи что другое. Получше. Есть оно у тебя?
– Нет,– понурился он.
– Так что трепешься?! – взвизгнул Косой.
Ефим не без ярости процедил:
– Пока нет!
– Что ж,– возвысил голос пахан,– когда подыщешь, тогда и решим… Пока же на дело готовьте развалины.
До последнего все думали, что награбленное повезут к маяку. Все так думали. Все, кроме Ефима. Не лежала душа его к тому месту. Не лежала и все. Но ничего лучшего найти взамен не удавалось. Что-то неподдающееся логике говорило ему: «Только не туда»… Позже он этому чувству доверял больше, нежели самым, казалось бы, разумным и железным аргументам. И если надо было принимать какое-то решение, он слушал его, свой внутренний голос. И делал все так, как говорил он. Тот, что сидел в нем. И выходило, как надо, хотя по всем правилам расклада оно было, как не надо. Человек думает, что он действует, как думает. Вздор несусветный! Он действует по разумению того, кто в нем сидит. Человек, вроде школяра, пишет жизнь свою под диктовку того, кто начитывается её изнутри.
Так оно и есть. Никто и ничто не сможет теперь переубедить его в обратном. Ефим много раз убеждался в этом. Именно он, тот диктовальщик подсказал ему тогда то нужное место, где следовало припрятать умыкнутое добро.
В тот вечер, помнится, он возвращался из «Тихого грота» домой и морщился, посасывая палец, который он наколол вилкой. Ранка на вид была незаметной, но, сволочь, ныла хуже зубной боли. «Нарывать будет», – подумал он и вспомнил, как однажды на заброшенном киржиме, что полузатопленным стоял неподадёку от пирса, куда приставали суда, он на рассохшей доске его палубы, всадил себе в подошву занозу. Щепку вытащил, а рана болела точно также, как сейчас палец, а потом превратилась в большущий нарыв. Из-за него он несколько дней прыгал по дому на одной ноге.
«Нарывать будет», – снова подумал он и… его осенило.
Киржим! Он то, что нужно. У всех под самым носом. Прямо в порту. Никому и в голову не придет шмонять его. На него уже давно никто не обращает внимание. Рухлядь она и есть рухлядь. После того, как на том киржиме, облюбованном местной пацанвой для купания, утонуло несколько ребятишек, портовое начальство приказало никого к нему не допускать. Киржим всегда был пуст и мирно гнил под боком могучих причалов. Но добротно сколоченный он не сдавался ни штормам, ни чревоточинам. И еще в его чреве притаился просторный и пригодный для схрона трюм. Правда немного сыроват. Так вещи то хранится в нем будут недолго. И оттуда легче всего и без всяких подозрений можно было вывозить их на берег. Со стороны все будут думать, что к берегу возращаются на своих шаландах рыбаки. Это их обычная дорога: в море – на улов, с моря – с уловом. Все их лодчонки идут мимо киржима.
В один миг он представил себе, как они доставят туда краденое и, как будут вывозить его оттуда. «Это местечко то, что нужно», – отходя от столбняка, сказал он себе и вместо того, чтобы идти домой, побежал к берегу. Запрыгнув в один из яликов Ефим, ориентируясь на огни какого-то громадного судна недавно ошвартовавшегося в порту, изо всех сил налегая на весла, погреб к невидимому в темноте киржиму.
Ялик прошел у самого борта, прибывшего парохода и никто из палубных матросов, и никто с причала, где шла обычная при разгрузке колготня, не обратили на него внимания. А еще минут через десять Ефим уже взбегал на киржим. Нырнув в знакомый ему трюмок, он чиркнул спичкой. Все было также, как и в то время, когда здесь ему в голую подошву вонзилась гнилая щепа. Ничего не изменилось. Походив еще немного Ефим снова запрыгнул в ялик и поспешил к берегу. Ему надо было успеть в «Тихий грот» чтобы поговорить с Артамончиком. Он знал, ребята там сегодня не задержатся. Завтра на ночь всем идти на дело. Щеголь наверняка погонит их отдыхать. Погонит и сам может уйти. Надо его застать. Обязательно надо обговорить с ним. Только по его распоряжению можно будет заменить маяк на утопленницу-баржу.
Артамончик, сидевший за своим столиком, в глубине трактира, лицом ко входу, завидев Сапсанчика, аж, поперхнулся.
– Фимок нарисовался. Что-то случилось, – прокашлял он Хромому, окунувшему толстые губы в пивную пену.
– Да, больно взъерошенный,– с неохотой ставя бокал на стол, подтвердил тот.
– Давно не виделись, – указывая Фиме на стул, криво усмехнулся Щеголь.
Ефим угукнул и сразу, вполголоса, быстро, горячо, но довольно толково изложил зачем пожаловал.
– Повтори,– не въехав в суть, потребовал Хромой.
Трость Щеголя звонко стукнула по ножке стол.
– Не надо! Я все понял. А ты, Гошенька, не кобенься. Если не вклинился – вклинишься на месте. Дуй прямо сейчас вместе с Сапсаном к тому утопленнику. Посмотри потроха его своими глазам.
– Полночь же, Леня,– жалобно выкатил глаза Хромой.
– Самое время, Гошенька. Самое время… Ночь, особенно ненастная ночь, маманя вору. А нынче она – маманин поцелуй. Тишь, гладь и фонарь в небе… Разглядишь. Два глаза хорошо, а четыре лучше… Бегите!
Не успели они отойти от «Тихого грота», как выскочивший из трактира человек крикнул, чтобы Хромой вернулся назад.
– Щеголь сказал на минутку… А ты, Сапсанчик, погодь здесь.
Артамончик перехватил Гошу прямо на входе.
– Если место понравится – решай все от моего имени… И, главное, не допусти базара… Косой с Комодом зуб скалят на него. Задираются. Им не нравится, что я поставил его старшим. Он, конечно, не спасует перед ними, но дело может швахнуться. Про утопленную баржу он хорошо придумал. Малец с башкой… Знай, Гошенька, Сапсанчик в ответе за все дело, а ты в ответе за то, чтобы не допустить там кипиша. Ты мои глаза, уши и кулак. Понял?.. Ступай.
Утопленник Гоше понравился.
– У всех под носом – это хорошо… Никто не рюхнет… И еще хорошо, что ближе, чем к маяку,– загребая веслами, выдыхал он.
Уже на берегу, привязывая ялик к штырю, он, как бы походя, предупредил:
– Завтра, пока не свалим товар в шаланду, о том, что мы поменяли место схрона, корешам – ни звука.
– Поэтому Щеголь подзывал тебя к себе? – вместо ответа и своего согласия, догадался он.
А сейчас, когда Фима ударом левой прямой посадил, задравшегося на него Косого, на задницу, Гоши рядом не было. Он стоял за лошадьми, объясняя Шуре Крутошею где Юрок будет дожидаться своей телеги и не мог видеть завязавшейся потасовки. Он ее услышал. Вцепившись друг в друга, Сапсанчик с Косым, во всю глотку матюгаясь, катались по мокрому песку.
Гоша сразу все понял. В несколько прыжков, оказавшись рядом с дерущимися, он ловко изловив за ноги Петьку, отшвырнул его в сторону и сел ему на грудь.
– Мать твою, второй глаз выколю! Понял?..
– Пусть бугра из себя не строит… Ишь, «решаю здесь я! В другое место поедем».– передразнил он. – Кто он такой?! Сявка пернатая…
Хромой, приподняв за плечи, лежащего под ним Косого, пару раз стукнул его затылком о песок.
– Мозги вышибу, подлюга! Делай, что он говорит.
Оставив полуоглаушенного Косого, лежащим на земле, Гоша запрыгнул в шаланду и сев рядом с Сапсанчиком, тихо шепнул: «Командуй!»
– Грести за нами! Не отставать! Идем к порту, на затопленный киржим! – распорядился он и едва слышно произнес:
– Спасибо, Гоша.
– Да ладно. Главное, ты не свалял труса… Тебе от него досталось? – спросил он.
– Что ты?! Это ему я вломил. Первым же ударом свалил. Думал уже не полезет и пошел к лодке. А он, гад, напал сзади.
– Нельзя поворачиваться спиной к тому с кем схлестнулся. Особливо с нашим братом. Надо добивать. Надо ломать. Не сделаешь – поздно будет жалеть. Не успеешь понять что к чему, как окажешься под полою архангела Михаила. Имей ввиду! – поучал его Хромов.
Фима вспомнил его напутствие через год с небольшим. В тюрьме. Когда по коридору два дюжих надзирателя волокли по полу бездыханное тело Гоши. Его порешил картежный шулер, которого Гоша пинками вышиб из-за стола. Тот очухался и сзади, когда Хромов этого не ждал, сунул ему финку под левую лопатку. Недоглядел Гоша. Недоглядел…
Их замели на девятом по счету налете. Не на портовом пустыре, не на киржиме, а у той самой гостинице, что стояла напротив той самой школы, где Фиме пришла идея чистить, приходящие из порта, подводы с заморским добром.
Ему тогда повезло. Накануне, дома, помогая матери вешать занавеси на окно, он свалился с табуретки и здорово ушиб лодыжку. Утром она вспухла до того, что ему едва-едва удалось допрыгать до места сбора. Увидев такое, Щеголь велел ему оставаться на хате, куда ребята должны были пригнать краденный фургон. То что бралось у порта вывозилось на киржим, а то, что уводилось от гостиниц, пригонялось в один из глухих дворов. Он пустовал и внешне выглядел заброшенным. Его предложил Косой. Когда то в нем жили Петькины дед с бабкой.
Очень и очень недурственное местечко. Равно, как и киржим, выбор которого Косой и остальные, по началу, приняли в штыки. Это потому, что они корячились, готовя развалины под маяком, а Фима, не предупредив их, переиграл. Задетым за живое им подумалось, что Сапсанчик, выдвинутый на первые роли, стал выпендриваться. Однако, обида в пух и прах разлетелась на следующий день, после дела.
Как только полиция обнаружила выпотрошенный фургон со связанным возницей, уже через час легавые заявились к маяку и шныряли в развалинах. Никому в голову не могло придти, что награбленное не где-то в городе, а в самом порту, в двух шагах от причалов.
Такого навара, какой принес этот первый налет, Щеголю, чья биография, изобиловала разными громкими делами, брать еще не приходилось. А тут пацан, фраер фраером, в один присест придумал и выдал на лапу 143 тысячи рубликов. Чистоганом!..
Спустя месяц, когда все поуспокоилось, они ещё раз вышли на пустырь. Теперь уже двумя группами. Одну возглавлял сам Артамончик, а другую Хромой и он, Сапсанчик. Увели два фургона. Весь товар Щеголь сбыл оптом за двести штук…
И тут за ними началась охота. Фургоны теперь из порта шли группами и под охраной. Она доводила их до городских улиц, а затем возвращалась обратно за другими подводами, дожидавшимися их на причале. У гостиниц возницы чувствовали себя в безопасности. Дожидаясь очереди, когда грузчики подойдут к их повозкам, они забегали в находящийся рядом духанчик, чтобы согреться и пропустить один-два стопарика водочки… Ребятам же только это и надо было. И почти на глазах расслабившихся возниц уходили их подводы по Одесским закоулкам к дому умерших предков Петруши Косого.
Легавые никак не могли напасть на их след. Скорее всего не очень то и старались. Никому не хотелось за не понюх табака подставляться под керогазы и финки бандюганов. «Сами виноваты!.. Не ротозейничайте!..» – винили они обобранных бедолаг.
Такая реакция полицейских добропорядочных одесситов приводила в негодование. Охочий до жареного «Одесский листок» разражался одной за другой злыми публикациями, призывавшими власти принять меры и оградить уважаемых купцов от разбойничьих набегов. После каждой из них легавые срывались, как с цепи, а через денек-другой затихали. Это продолжалось до тех пор, пока Сапсанчикова шайка, по невероятной случайности, не увела фургон, набитый гобеленами, предназначенными для царского двора. Сами налетчики узнали об этом утром следующего дня, когда вышел очередной номер «Одесского листка».
ДЕРЗОСТЬ, ПОЗОРЯЩАЯ ОДЕССУ
Потворство полицейских бандитам, грабящих купеческие подводы с товарами, привезенным ими из-за рубежа, дошло до того, что минувшей ночью, на Дерибасовской, у известной всем гостиницы, воры, на глазах у всех, угнали фургон с гобеленами редчайшей работы. Гобелены приобретались в Англии и Париже для дворцов Его Величества Российского императора.
Купец первой гильдии Корней Заворыкин, которому двор заказал приобретение гобеленов, вынужден был разбудить губернатора, чтобы сообщить о неслыханной дерзости.
Полицмейстер г-н Плевако к челобитной г-на Заворыкина отнесся наплевательски. Он даже не снизошел выйти к уважаемому негоцианту, а через лакея направил его к дежурному полицейского департамента. Хорошо, если, как обычно нам, он ему не сказал: «Сам виноват! Не ротозейничай!»
Мы льстим себя надеждой, что странная снисходительность к грабителям г-на полицмейстера Одессы, не имеет под собой корысти.
Вместе с тем, одесситы нисколько не сомневаются в никчемности г-на Плевако и, пользуясь страницей нашей газеты, приносят свое, всеподданнейшее, глубочайшее извинение семье Императора.
Грязная молва о нас достигла ныне Санкт-Петербурга. Доколе бандитствующей публике пачкать доброе имя Одессы? Этот наш вопрос мы адресуем его превосходительству Губернатору.
Степан РЫЖАК
Плевако вышмыгнул из приемной губернатора, как кот, которому под хвост мазнули скипидаром. И началась охота. Настоящая охота.
От губернатора полицмейстер погнал кучера на Привоз, к Козырю. Догадаться о том, что они терли между собой, было не трудно. Тем более, что сразу после отъезда Плевако к норе Козыря стали сходиться паханы медвежатников, домушников, шулеров…
– Уже все здесь, Шура. Давай к базару,– обращаясь к Козырю, попросил Ключник.
– Погоди, Савва, нет Щеголя.
– Если в городе – придет. Семеро одного не ждут.
В знак согласия Козырь развел руками, мол, как знаешь.
– Разговор будет коротким,– окинув разом притихший сходняк, начал он.– Вы уже знаете у нас обули царя. Пришлых не было. Взяли свои. Ребятки, кажись, серьезные…
– Серьезные, Козырь! Серьезные… Они этим делом давно наводят шорох,– почесывая шею, поддерживает Гриша-домушник и, испытующе глядя, на Козыря, вворачивает:
– Я думал не без твоего ведома.
Предположение пахана домушников Козырь пропускает мимо ушей. О том чьи люди потрошат фургоны он, разумеется, знал. Все товары потом проходили через барыг Привоза. Но то, что знал он, совсем не обязательно было знать другим.
– В общем, други мои, базар в том, что губернатор, через своего пса Плевако, просит вернуть царево шмотье… Шарите?.. Просит…
Обычно смешливый картежный шулер Треф, способный превратить самые бедовые разборки в смех, облокотившись на спинку стула, не без тревожности произнес:
– Да-а-а, братва. Тут промашки быть не должно. На кону воровская честь.
– Во-вот! Надобно найти и вернуть,– твердо проговорил Козырь.
– Обязательно вернём! – звонко выкрикнул кто-то от двери, на пороге которой, картинно поигрывая тростью, стоял объявившийся Щеголь.
– Вот и весь базар, братва,– произнес Козырь и, прощаясь, каждому в отдельности говорил: «Жду вестей».
Но он лукавил. Возглас Артомончика – «Обязательно вернём!» – прозвучал для него малиновым звоном. Гобелены нашлись.
– Ей-ей, Козырь, Сапсанчик с Хромым знать не знали, что уводят.
– Опять Сапсанчик. Ты мне хоть покаж этого пацана… Я его совсем мальцом видел. Здесь, на Привозе. Ума всегда таскал его с собой.
– Теперь его не узнаешь. Парню пошел 17-й годок. В отца вымахал. И силенкой, и казанком.
– Щедро варит его казанок. Ты как-нибудь приведи его.
– Приведу… С одним условием. Не прибирай под руку свою.
– Побачимо, братишка. Побачимо,– смеясь он подталкивал его к выходу.– Сучи ножонками, Леня. Отдавай царю царево.
В тот же день, вернее, в поздний вечер, а еще точнее в заполночь, Плевако докладывал:
– Ваше превосходительство, гобелены найдены! Все в целости и сохранности.
– И воры?– не без издевки, спросил губернатор.
– Их тоже отыщем. Есть хорошие наметочки.
– Отыщи, голубчик. Очень уж дерзят,– распорядился он и поинтересовался, как вышли на ворованное.
– Случайно, ваше превосходительство. В конце Ришельевской, у конюшен графа Новодворского, околоточный Мищенко наткнулся на подозрительную телегу с поклажей. Полюбопытствовал и… ахнул.
Мищенко наткнулся на гобелены, отнюдь, не случайно. О той телеге ему напел подосланный Комодом пацаненок.
В такую случайность мог поверить разве идиот. И Плевако заставил околоточного доставить мальчонку в управу. Надавав бедолаге затрещин с пинками, легавые вызнали кто сказал ему где стоит та бесхозная подвода.
– Васька Лебедев шепнул,– вырыдал избитый малец.
– Вот как?! – вскричал Мищенко.– Ну и поганец!
Стоявший все это время в отдалении Плевако поманил околоточного к себе.
– Вижу, ты знаешь этого Ваську.
– Знамо дело. Мелкий Дерибассовский щипачок. Кликуха – Комод. Он да другой такой же обормот Петька Косой всё в душу мне лезут. Презенты подносят, угождают, подпаивают…
– Откуда у них деньги?
–Да-к, я сам удивляюсь.
– Что удивляешься?! Деньги из чужих карманов, а ты их не ловишь! – искоса посмотрев на горько всхлипывающего пацаненка, сердито бросил полицмейстер. – Безвинного мальчугана мне привел.
Подойдя к плачущему ребенку, Плевако ласково потрепал его по голове, вытащил из кармана кителя серебряную монетку и вложил в его дрожащую ладошку.
– Вот тебе полтинничек за то, что показал телегу. Спасибо… А этому дяденьке,– он с напускным гневом посмотрел на полицейского, что бил его,– я руки оборву… Если бы не этот постреленок,– гремел Плевако,– мы ни за что не нашли бы украденного добра… Беги домой. Ты герой.
После того, как мальчик ушел, полицмейстер приказал околоточному зайти к нему в кабинет.
– Слушай меня внимательно, Мищенко. Не подавай виду, что ты знаешь, кто навел на телегу. Продолжай принимать от этих щипачей презенты, выпивать с ними и показывать, что ты в доску их человек… А сам слушай, мотай все на ус. Все интересное будешь докладывать лично мне. Понял?
С того дня за Комодом и Косым Плевако зарядил и сексотов. Но именно с того дня Щеголь велел на время забыть о налетах на фургоны. При всем правильном его решении, оно, тем не менее, имело и другую сторону. Отрицательную. Ребятишки загуляли. Денег много. Соблазнов еще больше. Косой, Комод, Плут и Крутошей с Торопыжкой, выпендривались перед девками. В лучших кабаках Одессы устраивали дикие гульбища с мордобоями и битьем посуды. Полицейские их уводили, а через часик-другой, по чьей-то команде, отпускали. Они уверены были, что дело решали ассигнации, которые они щедро совали в карманы легавых. Им невдомек было, что в ангелах хранителях у них ходили филеры Плевако. Он не спускал с них глаз нисколько не сомневаясь, что рано или поздно они выйдут на свою, оставленную ими тропочку… Деньги в конце концов кончаются, а аппетит жить с таким размахом становится зверским… То, что они имели отношение к тем дерзким грабежам, говорил и тот факт, что уже два с лишним месяца ни один фургон ни на дороге из порта, ни у гостиниц никто не уводил.
Внешнее спокойствие полиции обмануло и Артамончика. И снова собрав в «Тихом гроте» свою молодую шайку, он спросил:
– Не пора ли, ребятки, к мирским делам нашим возвращаться?
– Еще как пора! – взвизгнул Косой.
– Мы уже все на мели,– поддержал его Плут.
Все, затаившись, ждали решения пахана.
– Ну что, Сапсанчик, готовь дичь,– положив руку на Фимино плечо, сказал он и, цвикнув уголком рта, добавил:
– Выбери упитанную, но без царских вензелей. Не фраернись.
– Леонид Петрович, давай дождемся Гошу. Мне с ним сподручней. К послезавтрому обещал подъехать. Он у себя, в деревне. Мы там с ним контавались. Ставили его родителям дом.
– Как скажешь, Сапсанчик,– согласился Щеголь.
Все началось складываться неудачно. С вечера перед налетом. Сначала прибежал Плут и сообщил, что легавые замели Юрку Лошадника.
– Взяли на кармане. Только что,– задыхаясь, сообщил он. – Теперь мы без кучера.
– Обойдемся,– после некоторого раздумья сказал Ефим.– Умыкнем вместе с фургоном. За вожжи сядет Гоша. Он закоулки знает не хуже Юрка. Сразу погоним к схрону. Перекладывать ничего не будем.
– Вот это здорово! – воскликнул Комод. – А то кишки роняешь пока перекладываешь.
Только ребята ушли, мать крикнула помочь ей прибить гардины для занавесей. Он это сделал да спрыгнул неудачно. Вывернул лодыжку. Утром ступня вспухла и на нее невозможно было наступать. Пришлось нанимать коляску, чтобы доехать до домишки предков Косого, где собирались кореши. На всякий случай он сошел довольно далеко от места сбора и, от боли, скрежеща зубами, шкандылябил к Косому на одной ноге.
Не надо было в тот день идти на дело. Как чувствовал: не надо было. Их там ждали. Наверняка пасли. Глаз не спускали ни с Косого, ни с Комода. И план Плевако сработал.
Всех взяли на выкраденном фургоне. Как говорится, с поличным. Не отвертишься. Удалось бежать только Гоше Хромову. Молодец, не растерялся. Кулаками да финкой пробился к проходному двору и был таков. Он сначала предупредил о провале Щеголя, а потом пришел к схрону, где их дожидался Сапсанчик.
– Нам с тобой, Фима, домой нельзя. Ребят так калечить станут, что, хочешь-не хочешь они покажут на нас.
– Здесь тоже оставаться нельзя.
– Нельзя,– согласился Гоша.– Думаю, время, чтобы здесь прибраться и смыться, у нас пока есть. Вряд ли они сразу покажут на это местечко.
Тут Хромов ошибся. Под сапогами легавых Косой раскололся почти сразу. Полицейские ворвались в самый момент, когда Фима с Гошей уже было собрались уходить. Кто-то из них саданул по больной Фиминой щиколотки и он, дико закричав, потерял сознание. Очнулся в тюремном лазарете. Хотел подняться, но фельдшер не позволил.
– Лежать! – строго прикрикнул он, обвязывая ступню мокрым желтым бинтом.
«Гипс»,– догадался Фима.
– Здорово они тебя. Ноженьку то твою они того… Сломали,– посочувствовал фельдшер, полагая, что это ему сделали легавые.
Не зря он так подумал. Тело его было сплошь в гематомах. Несколько дней писил кровью. Мерзавцы били по почкам.
Первая отсидка… Она самая страшная. Другой мир. Другая жизнь. Ее начинаешь здесь сызнова. Надо по другому ставить себя. Кулаком, ножом и вероломством. Чтобы выжить, надо чтобы уважали. А чтобы уважали, надо было чтобы боялись… В общем почти также, как и в том мире, за тюремной стеной. Только откровенней, грубей и безжалостней. Здесь все в наготу. Не то, что там, за воротами тюрьмы. Там игра – «Мы на воле», а здесь – «Жизнь в тюрьме». Хотя разницы, по сути, никакой. Игра одна – правила другие.
И там, в тюрьме, ему особенно стала понятна странность Щеголя – модный костюмчик, барские манеры, пахучий одеколон, элегантная тросточка. Иллюзия того, что он в игре – «Вольный на воле».
Трудно вписываться из иллюзии одной жизни в другую. Тем более, к той что знал лишь понаслышке. Особенно в первый раз. Потом устаканивается. Это потом. Ему же повезло с самого начала. Во-первых, потому, что его тюремное крещение началось не с камеры, где своенравие сидельцев могло стоить новичку достоинства, а с лазарета. Во-вторых, он нежданно-негаданно оказался под покровительством старшего тюремного надзирателя Пейхвуса Троцкого, авторитет которого был выше чем у кума. Его в глаза и за глаза уважительно называли Петром Александровичем.. Он считался с понятиями братвы и братва, в свою очередь, считалась с его словом. И офицеры, какого бы они ранга не были, не перечили заключенным, если те говорили: «Так сказал Петр Александрович…» или «Так велел Троцкий»… Он, как говаривали, был паханом тюремщиков. Здесь все держалось на нем. Все челобитные сидельцев решал не кум, а он.
Ефим узнал об этом от фельдшера и от лежащих рядом с ним заключенных.
– Ребятки, ребятки! – натягивая на себя халат, вбежал фельдшер. – Сейчас к нам пожалуют Петр Саныч. Если какие жалобы, лучше скажите сейчас мне.
– Не бзди, Лукашкин! – успокоил его, страдающий чехоткой вор-домушник Пантелей.
– Кто это? Начальник? – поинтересовался Ефим.
– Нет,– поспешно проговорил Лукашкин и добавил:
– Но его слово, что слово начальника. Острее секиры.
Коган вопросительно посмотрел на Пантюху.
– Что зыришь?! – сердито сказал Пантелей.– Так оно и есть. Он человек понятий. Нашенских понятий. Блюдет их правду… За него наш брат горой…
Досказать Пантюхе, каков этот Петр Александрович, не удалось. По коридору, мимо обрешеченных стекол палаты изолятора, двое зеков тянули на брезентовом полотне окровавленное тело какого-то мужчины. Мотнувшаяся, от встряски, голова покойного повернулась лицом к окнам палаты. И Ефим обмер. Это был Гоша.
Его затащили в соседнюю комнату. Брошенное зекам тело Хромова глухо стукнулось об пол. Здесь, в этом помещении изолятора, официально удостоверялся факт смерти и описывалась ее причина.
– Мать вашу! Не бревно ведь! – хлестнул матом, вошедший вслед за зеками, здоровенный мужичище.
– Сорвалось, Петр Саныч. Не нарочно,– проблеял один из зеков.
Оставляя без внимания подобострастно прозвучавшее оправдание, тот же голос, уже мягче, обращаясь, видимо, к Лукошкину, распорядился, чтобы тот осмотрел покойного и составил надлежащий документ.
– Рана колотая… Глубокая… Ножевая… Нанесена в область сердца… Со спины…– елозя на четвереньках у трупа, докладывал фельдшер.
– Мне не надо! На бумаге пиши! Сделай, пока я здесь,– проворчал голос и распахнул дверь в палату.
– Здравья желаем, Петр Александрович,– вразнобой, не дожидаясь его приветствия, поздоровались с ним болящие.
– Желаю здравствовать, души волчьи, души заблудшие и души хворые! – добродушно пророкотал он и, поглаживая свисавшие до самого подбородка густые усы, спросил:
– Что нового, Пантюха?
– У нас прибавление, Петр Саныч.
– Знаю… Коган Ефим Наумович,– взглянув на Ефима, проговорил он и, вдруг, нахмурился
– Ты плачешь?!
Фима кивнул.
– А-а-а, по своему подельнику? – догадавшись, протянул Троцкий.
– Он был мне другом,– всхлипнул Ефим.
– За друга всплакнуть не зазор,– присаживаясь к нему на кровать, проговорил старший надзиратель.– Это по-человечески. Не так ли, Пантюха?
– Святое дело, Петр Саныч.
– Но… Ты знаешь… Когда шел сюда, я думал увидеть волчару, за которого Козырь и Щеголь мазу держат.
– Неуж-то! – встрепенулся Пантелей, воззрившись на Ефима, как на диковинку.
– Ей-ей! – кивнулТроцкий.– А он еще волчонок.
– Покалеченный,– дополняет Пантелей.
– Волки не плачут, Фима. Они – воят. Сила бесова, сидящая в них, задирает им голову к небу, раскрывает пасть, а из нее вой. Откуда он и почему, знаешь?.. Думаешь из утробы ихней?.. Нет, мальчик, нет! Это, выворачивая волка наизнанку, ноет душа его. Что ей неймется? Чего она хочет? То ведомо лишь Господу Богу нашему.
Эта философская тирада главного надзирателя Одесской тюрьмы навсегда запомнилась Когану и выработала в нем принципы отношений к заключенным, которые и снискали ему непререкаемый авторитет в пёстрой публике зеков и всех тюремных служак…
…Троцкий относился к сидельцам, как к людям с заблудшими душами. Старался не пинать, а понять. А поняв, решал – пинать или миловать.
«Если бы люди могли слышать друг друга, не было бы Соловков. Во всяком случае, их было бы меньше,– пряча лицо от встречного жгучего ветра, под ворот тулупа, думал Коган. – Но, не могут они этого. Не могут и все. Отцы не слышат детей. Дети отцов. А что уж говорить о чужих друг другу людях?.. Слышать – не значит слушать ухом. Слышать – значит понять. Понять не умом, а нервом души. Такое дано лишь единицам. И Пейхвус Троцкий был, как раз, из них».
Он удивил его и запомнился. И находясь здесь, в СЛОНе, в роли надзирателя, старался походить на него. «Старался»,– хмыкнул он в овчину. Когда делаешь это сознательно, мало что получается. Оно должно быть в человеке. От небес. В Петре Александровиче оно имелось.
Сейчас, на торфянике, с Гундосом он поступил так, как поступил бы Троцкий. С тем мерзавцем, что по подлому, со спины, убил Гошу, он не церемонился.
Коган зажмурился, чтобы лучше припомнить все это и как-то сам по себе в нем возник, запомнившийся ему на всю жизнь, голос здоровающегося с заключенными Троцкого: «Здравия вам, заблудшие души волчьи!» Он всегда так здоровался.
Ефим улыбнулся. И его снова унесло в тюремный лазарет Одесской тюрьмы. Она, пожалуй, была самым сильным впечатлением его жизни. Как первая любовь. Отрава и мед. Такое не забывается. Ее невозможно забыть…
3.
Над ним здоровенный мужичище с черным полумесяцем усов и добрыми, на выкате, глазами. Меж толстых губ его, двигающихся в такт произносимым им фразам, мерцала белая полоска крупных зубов. Хотя по штату они должны были быть в зверюшном оскале. Как никак, надзиратель. Причем, главный. Сам он был в штате, да душа за штатом.
Продолжая излагать свое философское понимание людей и жизни, Троцкий, глядя в себя, чему-то улыбался и уже не отвлеченно, а вполне конкретно, то ли выговаривал ему, то ли журил.
– Леонтию, мальчик мой,– мерцая белизной зубов, двигались его губы,– если ценить, как ценят на воле – не повезло.
– Леонтию?! – прошептал Фима.
– Да, да! Твоему деду. Он друг мне… Мы с ним с утра пили кофию…
– Он знает?
– Удивляюсь тебе, Фима. Очень удивляюсь. Вся Одесса знает.
Коган прикусил губу. Троцкий решил, что от стыда. Но то было не так. Не прикуси губы, он, наверняка, ляпнул бы, что старик Леонтий не дед ему. Это вряд ли понравилось бы его другу. А главное, это было бы несправедливо по отношению к старикам Бронштейнам. Они относились к нему, как к родному их внуку, Яше. И неспроста, узнав об его аресте от нагрянувших в дом с обыском легавых, мама бросилась не к кому-нибудь, а к Бронштейнам. Не дед ли Леонтий отбивал его от портового околоточного?!
– Так вот, Фимочка, по аршину, коим отмеряют людей на воле, Леонтию не повезло. Сначала сюда, в тюряжку, угодил сын его братика Додика, Лейба, а теперь вот и внучок. Один по политике, другой по воровству. И он и ты…– Петр Александрович сплел пальцы рук,.– ягодки одного поля. Те же воры. Дорога у вас разная, а промысел один. Разная у вас дичь. То бишь, цель… Он и иже с ним, хотят взять лабаз и стать лабазниками, а тебе с твоими корешами, достаточно того, чтобы из того лабаза спереть мешок, а то и больше. Вам все время по терниям шагать, а им, если подфартит и они умыкнут то, чего хотят, в золоте купаться и таких, как ты, вязать теми же терниями, бывших хозяев лабаза…
– Петр Саныч, у меня все готово! – перебив заумные разглагольствования Троцкого, из соседней комнаты крикнул фельдшер.
– Жди! – фыркнул Троцкий и, вновь собрав разбежавшиеся мысли, проскрипел:
– Императорский лабаз вам никогда не разворовать. А Лейбушке с его подельниками, того лабаза, как ушей своих, не видать … Хотя,– хмыкнул он,– чем черт не шутит!.. Тогда аршин людской Леонтию станет по чести,– и, по-отечески, хлопнув его по щеке, надзиратель, кряхтя, поднялся с места.
Кровать облегченно вздохнула.
– Но… То будет аршин Лейбы, но не твой… Ты понял? – уже через плечо, не глядя на него, произнес он.
Коган кивнул. Слукавил, конечно. Ничего из того мудреного, он не понял. Это потом, на каторге, в Сибири, Шофман расставил всё на свои места. А тогда он думал о лежавшем в соседней комнате, мертвом Гоше.
– Кто его, Петр Александрович? – спросил Ефим.
– Фармазонщик,– ответил надзиратель и вдруг, резко обернувшись, спросил:
– Посчитаться хочешь?
– Хотелось бы.
– Ты это брось! С него хватит. Я наказал. Надавал по хайлу и в карцер спровадил…
Сказал и вышел вон.
Из палаты, всё что происходило в коридоре, было слышно и видно.
– При осмотре тела Хромова Георгия Самойловича установлено…– зачитывал Лукашкин.
– Что установлено и без тебя, лекаря, мне ясно! Что там с новеньким?.. Коганом.
– Наложен гипс. Побои обработаны. Температуры нет… Завтра велено в камеру отписать.
– Я тебе отпишу!– взорвался надзиратель. – Изувеченного мальчишку в камеру?! Кто велел?
– Начальство,– произнес упавшим голосом Лукашкин.
– Я – начальство! Держать его здесь до суда! Ясно?.. Он не ходячий! Ясно?.. Дознаватели пусть приходят сюда! Ясно?.. Я так сказал! Ясно?..
– Так точно, Петр Александрович!
– А вы что чурбанами стоите?! – накинулся он на приволокших Гошу зеков. – Забирайте. Несите в нашу часовенку. Помогите отцу Никандру обмыть убиенного.
– Могилку нам копать? – спросил один из зеков.
– Нет, царю Додону! – рявкнул Троцкий.
– Петр Александрович! – не выдержав, выкрикнул Ефим.– У него родители есть.
– Вот как?! – отозвался надзиратель.– Тогда отец Никандр пусть отдаст его им в руки.
– Так он скажет: не положено,– возразил тот же зек.
– Поучи меня! Поучи! – отрубил Троцкий.– Покойный осужден не был. Ежели Никандр станет ерепениться, скажете: так сказал я. Ясно?! Ступайте.
Фразы – «Так сказал…» или «Так велел Петр Александрович» – в тюрьме были законом. И он выполнялся неукоснительно. Месяца два спустя, перед самым судом, Коган воспользовался ими.
Узнав, что Троцкий выехал во Владимир ставить в этап группу Одесских уголовников, он, пришедшему в лазарет старшему офицеру, не моргнув глазом, соврал:
– Перед отъездом Петр Александрович решил перевести меня в камеру.
– В какую?
Это имело значение. Каждая из них заполнялась в строгом соответствии с тактикой тюремного руководства. Коган назвал ту, в какой сидел Гошин убийца.
Сидельцы встретили его на редкость радушно. Были наслышаны и с самого первого дня, как вся банда Сапсанчика оказалась на киче, по всем камерам пошли малявы Козыря и Щеголя – «Принять с уважением». Более надежной охранной грамоты и быть не могло.
Представившись сокамерникам и, как подобает, разместившись, Ефим, через камерного Алешку попросил помочь пошептаться со Смотрящим. Смотрящий отреагировал на его просьбу тотчас же и не через Алешку, а сам.
– Милости прошу, Сапсанчик!– отозвался он из-за занавески, отгораживающий его угол от остальных.
Говорили они долго. И судя потому, как их тени на ткани занавеси пожали друг другу руки, разговор закончился обоюдным согласием. Фима вернулся к себе на койку, а в щели, не до конца задернутой занавески, видно было, что улегся и Смотрящий. Подавляя зевок, он протяжно произнес: «Эх, ма! Была не была!» Кому это относилось, что оно значило и имело ли оно отношение к их базару с Сапсанчиком, стало понятно потом. Немного полежав, Смотрящий кликнул своего Алешку. Потолковав с ним, он вяло выдавив: «Валяй», отпустил его. «Блажит от скуки», – подумала камера. А Алешка, как ни в чем не бывало, занялся своими делами. Где-то под вечер один из зеков, до этого слонявшийся по камере, подошел к Когану и тихо прошептал: «Смотрящий передал саксон»,– и сунул ему под плечо финку. А потом, его сосед по нарам, наклонившись к нему так, чтобы все слышали, попенял:
– Ты что, Сапсанчик, ненакемарился в лазарете? Давай вставай, перекинемся в картишки.
Ефим уговаривать себя не заставил.
Все шло как и расписывалось за занавесом хозяина хаты. Уложив переданный ему саксон вдоль руки, он боковым зрением смотрел на стол, за который, толкая друг друга усаживались азартные сокамерники и ждал нужной реплики. И она прозвучала.
– Эй, профессор!– без тени иронии крикнул один из сидельцев, обращаясь к Фармазону, – Ходь сюда! Покажи класс нашему новому корешку. Он, гутарят, тоже большой мастер.
– Да! Да! – подхватили подученные Алешкой и остальные.
– Посмотрим, какой он мастер,– заглотнул наживку Гошин убийца.
Фима только этого и ждал. Пропустив его мимо себя, он обхватил его сзади и приставив острие саксона к сердцу, с силой толкнул Фармазона к стене. Рукоять финки, ткнувшись затылочком в каменную кладку, вошла в его тело, как в кусок масла. Все произошло в одно мгновение. Фармазон ничего не успел и сообразить. Он обмяк и с разинутым ртом, соскользнув с уже не удерживающих его рук Сапсанчика, рухнул на пол. Камера обмерла. Всего лишь на секунду. А Ефиму она показалась долгой предолгой.
– Самоубийство!.. Самоубийство!..– выскочив из-за стола, всполошено и очень естественно завопил Алешка.
Тут же отдернулась штора Смотрящего.
– Что случилось? – сдвинув брови, выпалил он.
– Борька Фармазон кончил себя,– изображая ужас, подмигнул Алешка.
Смотрящий полоснул по оторопевшим сидельцам острым взглядом.
– Так это?
– Так оно и было!.. Вот те крест!..– вразнобой заюлила хата.
– Почему? – сердито бросил Смотрящий.
– Почему?! Почему?!..– с показной грубоватостью ответил Алешка – Шо, не знаешь, Борькин арбуз был того… Порченым… Ни с того, ни с сего возьми да бухни: «Если продую – порежу себя. Сукой буду порежу!..» Уверен был в выигрыше. Ведь у него, все знают, что ни карта в колоде, то туз. Однако, что-то не сплелось… Продул!
– Остановить то можно было,– как заправский дознаватель, наседал Смотрящий.
– Да случилось то в момент. Приставил финяк к стенке и лег грудью на лезвие. Никто и очухаться не успел,– сказал Алешка.
Смотрящий шагнул к убиенному.
– Не мешай, Сапсанчик!– отстраняя со своего пути застывшего в столбняке Ефима, недовольно буркнул он.– Ступай на нары! Не мешай.
И Коган послушно, сомнамбулой опустился на нары. Он никак не мог поверить, что сделал это. Убил человека… Как он того не хотел, глаза сами смотрели в сторону лежащего трупа и наклонившегося над ним Смотрящего.
– Значит, Фармазон приставил рукоять саксона к стене. К какому месту? Покажите! – продолжал вести следствие Смотрящий.
– Вот сюда,– показал на стенку Алешка.
– Понятно… Этой рукой? Правой? – присев перед Борькой Фармазоном на корточки, уточнял он, а потом, взяв еще теплое запястье бездыханного тела и сжал его пальцы на рукояти финки.
– Этой!.. Этой!.. – закудахтали сидельцы.
Сделав это, он поднялся и негромко, но четко и жестко, выговаривая каждое слово, произнес:
– Говорите, как мне говорили!.. Теперь барабаньте. Зовите вертухаев.
Проведенное расследование подтвердило факт самоубийства. Ни к кому претензий не было.
На следующий день после «самоубийства» Фармазона, состоялся суд над пойманными Потрошителями фургонов. Сапсанчику по малолетству дали два года тюремного заключения. Но кича к нему, как к малолетке, не относилась. Она то знала, кто и за что поставил на перо Фармазона. Прознал и Троцкий. Для него кича была открытой книгой. Он долго с ним не разговаривал. Делал вид, что не замечает. Фиме от этого было не по себе. Он понимал почему и искал случая поговорить и объясниться с Петром Александровичем. И такой случай представился. После внеочередного, устроенного Троцким, свидания с матушкой. Он же, Петр Александрович и сопровождал его назад, в камеру.
– Дядя Петя,– приостановившись, обратился он к нему.
Надзиратель не дал ему больше и пикнуть. Схватив его за шиворот и, повернув к себе лицом, прошипел:
– Я убийцам не дядя! Ясно?!
– Какой я убийца?
Троцкий придавил его к стене.
– Наружностью – нет. Шерстка гладкая, чистая. При мамочке – агнец. Знала бы она, что сердце агнца ее в щетине… Ты человекоубийца!
– Он друга зарезал. Единственного сына в семье… Какой он человек?
– Что ты знаешь?.. Что, скажи, ведомо за нашу жизнь?.. Она никому неведома кроме Него,– Троцкий вздернул палец к потолку.– Он дает жизнь. С понятием дает. А ты ножом по его понятию… Саксоном – в Бога! Как ты мог?!
– А что Борька Фармазон не то же сделал?
– Он это сделал по страсти. А ты бесстрастно. Обдуманно. Страстями управляет Господь, а мыслями – Бес… Смертью Хромова Господь пожалел всю твою бандитскую шайку. Вы все валили на него, твоего друга Гошу. Покойники стыда не имут. Им все равно. С них взял Господь. Это был Божий умысел. А твой?! Неужто он выше! У тебя одно решение – порешить. Оно самое легкое. У Господа решений много и таких, что грешнику небо покажется в овчинку. – Ты стал оружием дьявола. Живым оружием. Ты теперь бесов Алешка.
– По страстям и дела, и грехи вяжутся,– потеряно озирая Троцкого, бурчит Ефим.
– Нет, по глупой гордыне человека, считающего свое разумение правильней Божьего.
– Но он, дядя Петя, мирится и с такими. Они же его твари.
– Не мирится! Уготавливает! – пропуская мимо ушей его обращение «дядя Петя» вдохновенно восклицает он.– И возмездие, и добро от Него неминуемо воздадутся. Оно готовится Им, исподволь, хитроумно, наперед годов и веков. И проводится оно – добро и зло – руками Алешек дьявола. Руками таких, как ты и ваш Лейба, почитающий выше Торы и Библии умствования еврейского мозгляка Маркса. Тот самый, чтокоторый тоже, в свое время, был тоже уготован на дальние задумки Господа…
– Кто он, этот Маркс? Лейба мне о нем ничего не говорил,– дернул губами Ефим.
– Дьявольская смуть, а он, твой Лейба, ее Алешка.
– Ничего я о нем не слышал.
– Эх, Фима, Фима! Что мы слышим и что мы знаем? И знаем ли мы то, что слышим и видим?.. – миролюбиво говорит Троцкий и, роясь в своих мыслях, задумчиво добавляет:
– Жизнь порядком своим, что тюрьма. Есть камеры. В ней Смотрящие. У Смотрящих Алешки. Все они ходят под Кумом. Кум знает: в каждом из них смутьян. И знает, что Алешки хотят стать Смотрящими. Смотрящие – Кумами. И знает он, что он не сам по себе… – надзиратель хмыкает и, криво усмехаясь, подталкивает его к дверям камеры и, щелкая ключом, почти в самое ухо выдыхает:
– Запомни, Фима. Алешки тоже тщатся прыгнуть выше, но их ценят по мере нужности. Умён тот, кто может делать так, чтобы быть всегда нужным.
Два года. Два года неволи. Годы самой трудной начальной школы воров с уроками карцеров, мордобоев, отточкой своего ремесла и освоением смежных профессий. Ее забыть невозможно. Ее помнишь, как первый свой трах. У него он случился в кустах олеандра, за «Тихим гротом». С Цилей Рубинер. Красивой, всегда хмельной и всегда охочей. Она вывела Фиму из трактира и, положив его дрожавшую руку себе на пышную задницу, подвела к олеандрам. Он помнит, как его колотило. Он и представить не мог, как это можно залезть под подол… Стыдно ведь… Циля сама, как-то незаметно, его же руками сделала это. Он с минуту трепыхался на ней. Всего с минуту и… затих.
– Кончил? – спросила она.
А он ничего не ответил.
– У тебя это первый раз?
Он опять смолчал
– Неужто, не понравилось?– мягко отвалив его от себя, спросила она.
– Ядовито пахнет олеандр,– буркнул он и с полуопущенными брюками скакнул за куст.
Ему хотелось плакать…
Женщин с тех пор у него было много, но всегда после траха он явственно ощущал в себе ядовитый до тошноты запах красных цветов олеандра.
В камере пахло похуже. Но он привык. Со временем даже и не замечал его. Все дурное, если оно каждый день, становится нормой. На воле нет под носом параши и есть чистая простынь, а остальное все также. Тот же кулак, те же интриги и нож в спину.
Из того, что было, память греет только хорошее Его за два года было немного. Всего пара вещей. Необычная философия Пейхвуса и еще одно событие, происшедшее за день до окончания срока заключения. Тюремные авторитеты аттестовали его, как правильного и конкретного кореша.
Начальная школа воров выпускала в свободную жизнь своего отличника. Такой аттестации удостаивались далеко не все. Выведенная оценка передавалась на волю. Она дорогого стоила: поддержки пахана, держащего воровской общаг и право из мелкой блатовни сколачивать свою собственную ватажку.
Никто, кроме матери, у ворот его не ждал.
– Из рук в руки, Маняша, передаю его тебе,– подводя к ней Ефима, сказал Петр Александрович.– Сказать: «следи за ним!» – могу. Но… Поможет ли?
Почесав затылок, Троцкий глубокомысленно проговорил:
– Дети наши, хотя из чресел наших – не наши дети. Они нам даются. Как и мы в свое время были дадены папкам и мамкам своим. Мы все оттуда с расписанной для нас судьбой. Мы не можем не делать того, что делаем… Так что, Маняша, будь крепка сердцем.
Ефиму хотелось обнять и его. Но ему ни в коем случае нельзя было делать этого. Заподло!
Петр Александрович понимает это. Он по-отечески хлопает его по спине и возвращается назад. Кивая на закрывающейся за ним створ обитых стальным листом тюремных ворот, Коган, приложив губы к седым волосам матери, семенящей у него под мышкой, шепчет:
– Он умный мужик.
– Заумный,– не сводя влюбленных глаз с сына, бездумно соглашается она.
Однако, «заумный» Пейхвус смотрел, как в сказочное всевидящее блюдечко с катящимся в нем яблочком. Ровно через 13 месяцев день в день, Ефим был поставлен на этап в Сибирь. Мать собачонкой трусила поодаль колонны. Потом она выбилась из сил и отстала.
Как он ее любил. И как он ее мучил. Как не родной. Нет, Пейхвус не заумничал, когда после первой его отсидки, у тюремных ворот говорил: «Дети наши, хотя из чресел наших – не наши дети»…
Он теперь шагает в колонне слушателей высшей школы воров. А завязалась эта стежка к этому сибирскому этапу в те же первые дни его выхода из тюрьмы. Завязалась, как он сейчас понимает и, как это бывает, исподволь.
Дома ждала его протопленная банька, роскошный фиш и купленная мамой дорогущая бутылка французского коньяка. Она в деньгах не нуждалась. Раз, а то два раза в месяц их приносил ей сам Щеголь.
Мама неотрывно смотрела на него, как он ест и пьет и что-то без умолку говорила и говорила. О стариках Бронштейнах. Как запутался в политике их Лейба. О Блюмкиных. Об успехах в учебе Яшки. О соседях… И не единым словом о себе. Какого ей было без него.
– Ма, ты о себе… О себе… Не обижал ли кто?.. Не болела ли?..
– Нечего о себе. Никто не обижал. Не хворала… Леонид Петрович очень помогал. Да, кстати, неделю назад он уехал по важным делам в Киев.
«Ясно по каким. На гастроли»,– догадался Ефим.
– Привет тебе передавал. Просил не обижаться, что не встретил.
« Там, у тюрьмы, он вряд ли бы меня встречал. Дожидался бы здесь или в своей норе», – подумал Ефим.
– И еще вот что!
Мама подбежала к комоду.
– Тебе презент от него. Два шикарных костюмчика, четыре рубашки, несколько галстуков и еще парочка итальянских штиблетиков твоего номера. Сказал, что ты уже джентельмен и тебе надо соответствовать…
« Так оно и есть. Джентельмен удачи»,– усмехнулся он про себя.
Теперь он был в долгу. И не в малом. Придется отрабатывать. Это его не пугало. Вернет с верхушкой. Лишь бы хорошее дело придумать. Не идти же в огород Пахомыча. Щипать по мелочи теперь не к лицу. Коль драть, так королеву. Если не удастся придумать, придется ждать Щеголя.
– Ма, страсть, как спать хочется. После баньки и царской еды разморило.
– Идем, родненький. Идем, постелю тебе.
– Утро вечера мудренее,– бухнувшись в кровать, выдохнул он.
– Конечно, сынок,– не догадываясь, что он имел ввиду, подтвердила она.
Проснулся он по тюремной привычке очень рано. Стал примерять, оставленные Щеголем презенты.
– Боже! – неожиданно оказавшаяся в дверях, всплеснула руками мать.– Все, как на тебя пошито. Прямо маркиз из Парижа.
Позавтракав, он снова повертелся у зеркала, а затем, крикнув матери, что пойдет прошвырнется, вышел на околицу.
– Сынок, погоди! Когда ждать?
– К обеду, мамочка.
Он не решил еще куда пойдет. Выбирать, собственно, было не из чего. Артамончик на гастролях. «Тихий грот» поутру пуст. Там трактирные шныри сейчас выметают из настежь открытого зева, рвотный смрад, оставшийся от упившихся клиентов. Оставалось одно – проитись по центру. В тюрьме он не раз, с сожалением. вспоминал, что на воле ему редко приходилось гулять там. Сейчас – пожалуйста.
Он посмотрел на форсливое, сверкающее лаком ландо, стоявшее на другой стороне улицы. Шикарное ландо. «Ну, как, Сапсанчик, прокатимся?» – спросил он себя, роясь в карманах в поисках денег. Их не оказалось. «Придется нам с тобой, Сапсанчик, пешочком, – улыбнулся он себе.– По пути и денежку добудем».
И ноги сами свернули его на Привоз. Самое промысловое место. Особенно сейчас, с утра.
Среди множества, стоявших там разных конных упряжей – от фиакров, ландо до сельских телег он наметанным взглядом сразу же остановился на богатой, с вычурным резным кузовом, карете. К ней, толкая перед собой коляску с жалобно визжащими подшипниками под тяжестью двух ящиков с фруктами и двух громадных плетеных корзин с различной снедью, шел горбун. Из тех бедолаг, кто здесь, за мелочевку подносил товары и торговцам, и покупателям. Перед ним, покачивая одетыми в шелка бедрами, шествовала довольно привлекательная, с надменной статью, молодая женщина. Возница, спрыгнув с козлов кареты стал помогать горбуну укладывать закупленное добро. А хозяйка, открыв дверцу кареты, пыталась сесть в нее. Ефим только и ждал этого момента. Подбежав к ней, он с неподражаемой светской галантностью, бархатно пророкотав – «Простите, сударыня»– мягко, подхватив под руки, подсадил ее.
– Как вы любезны,– благодарно улыбнулась она.
– Рад был услужить,– поклонился он и удалился.
Он прошел уже два торговых ряда, как со стороны той кареты, до него донеслись дикие крики. Ефим покачал головой и у мужика, что, смеясь, шел оттуда, спросил:
– Неужто кого там зарезали?
– Не зарезали. Срезали… У жены фабриканта Лукашки Альбанова радикюль с ассигнациями срезали. Понабежали фараоны.
– О-о-о! – протянул Коган.– Ты смотри, что творится? У самого Альбанова.
– Да не убудет с них,– недовольно смерив взглядом Фимин костюмчик со штиблетами, сердито проскрипел мужик.
– Что вы такое говорите, господин хороший? – увещевающе, вслед ему бросил Фима и, едва сдерживая смех, под нос себе прыснул: «У них-таки убыло, а нам-таки прибыло».
– Посмотри, каков, а!? – с трудом сдерживая рвущийся изнутри хохот, выкрутив на лице гримасу негодования, приглашал он к осуждению подскочившего к нему приказчика лавки, возле которой он остановился.
– Злобна тварь! – соглашается приказчик.– Не обращайте внимания.
– Ну как можно? – продолжая ерничать, Ефим нежно поглаживал спрятанный под пиджаком тугой, как бедра фабрикантши Альбановой лопатник, называемый почему-то радикюлем.
– Вас, я вижу, что-то заинтересовало, – выписывая ножонками кренделя, приказчик готовился перечислять имеющийся у него товар.
– Подбери мне троечку. Такую, чтоб сердце грело.
– От зависти в обморок упадут! – пообещал тот и, нырнув в тесный ряд висящих костюмов, извлек из глубины вешалку с ярко оранжевым в синюю полосочку костюмом-тройкой.
– Только вчера завезли! Писк! Парижане с ума сходят!
– Дрянь! Безвкусица! – кривится Коган и с жестью в голосе спрашивает:
– Что, я похож на французского петуха?
– Простите! Ради Бога, простите! В спешке снял не то…
Приказчик снова нырнул в тесную шеренгу костюмов и тут же выскочил с другой троечкой. Не такой уже петушиной. Ефим одобрительно хмыкнув, направился к примерочной кабине. Приказчик лебезливыми мелкими шажками влетел туда первым и, повесив костюм на крючок, со словами – «Пожалуйте, сударь» – выскочил вон. Никакая троечка Фиму не интересовала. Ему нужно было укромное местечко, чтобы без посторонних глаз порыться в добытом радикюльчике… Вдвое свернутая пачка ассигнаций. Одна сторублевка, пятнадцать четвертаков, шесть червонцев, четыре пескаря, четыре купюры по рублю и жменя серебра. «460 рубликов. Неплохо»,– засовывая их во внутренний карман своего пиджака, подмигнул он своему отражению в зеркале. С боку, ребром лежала длинная, обтянутая черным бархатом, коробочка. На ней, золотым тиснением красовалась корона и загогулистые буквы какого-то английского торгового Дома. В ней оказался золотой, с двумя крупными бриллиантами, браслет для мужских наручных часов… В одном из кармашков были пара сережек с сапфирами обрамленными бриллиантами и колечко с россыпью бирюзы в брызгах мелких бриллиантов… Все это он тоже рассовал по карманам. Остальное – женские вещички, пудреницу, фигуристый флакончик духов и прочую красивую дребедень, трогать не стал. Оставил в радикюле, а вот избавляться от него не поднималась рука.
Нежная кожа этого женского лопатника фабрикантши Альбановой, которым он с ходу овладел, источала божественный дух. Будь он хоть каплю похожим на запах ядовитого цветка олеандра, Фима бы его выбросил. Заткнув его себе за спину, под ремень, он еще раз придирчиво стал осматривать себя в зеркало.
– О! Кого я вижу! Такой редкий гостюшко. Какими судьбами, Мартын Азарыч! – донесся полный деревянного восторга голос приказчика и Фима решил не спешить с выходом на свет.
– Не говори, Пашенька. Не говори,– тонко пропищал тот, кого приказчик называл Мартыном Азарычем.
Если бы Паша не назвал его по имени отчеству Ефим решил бы, что в лавку вошла женщина.
– Одну богатую сучонку обокрали, а нас всех на уши поставили. Дескать, ищите того, кого она не видела. Вот бегаем по Привозу, – пожаловался он.
– Сучонку говоришь? – резко выйдя из-за ширмы, строго спросил Коган
Мартын Азарыч смутился. Прикид и начальственная осанка, объявившегося перед ним незнакомца его явно напугал. А Ефим, не дожидаясь реакции писклявого полицейского, обращаясь к продавцу, приказным тоном, указав на примерочную, произнес:
– Убери! Не повкусу!.. Ты мне дамского подбери… Банный халат… Золотого окраса. Пару платьев… Строговатых. Не дешевку!.. Выходное,– перечислил он и стал уточнять:
– Женщина сорока лет. Светлая. Большие голубые глаза.
Ефим описывал мать. Она заслуживала подарка от своего непутевого сына. Альбановские сережки и колечко, при всей их красоте, он решил не дарить. Все-таки с чужой женщины. Да и мало ли что? Вдруг, кто увидит… Здесь же, на Привозе, в ювелирке, купит ей кулон с массивною золотой цепочкой. Или еще что получше. А сейчас, чтобы платья для нее были впору и понравились, он стал описывать Пашке-приказчику ее комплекцию.
– Ростом она…– Коган посмотрел на полицейского,– точь-в-точь, как господин городовой. Только не такая тучная. Половина Мартына Азарыча… Так ведь вас величают? – держа фасон, спросил он полицейского, опрометчиво назвавшего жену уважаемого Одесского фабриканта сучонкой.
– Так точно, ваше благородие! – шаркнул палашом по голенищу городовой.
«Что значит, внешний вид! Ай, да, Леонид Петрович! Ай, да Щеголь!» – восхищенно подумал Коган об учителе и уже уверенней, с барской требовательностью, зыркнул на приказчика.
– Понял! – поймав резкий взгляд Ефима, засуетился Паша.– Сию секунду. Останетесь довольными.
– Хотелось бы! – буркнул он.
Приказчик крутился юлой. Выкладывал лучшее, что было у него. Выбирая из пестрого вороха, что могло понравиться матери, Коган краем глаза держал пыхтевшего городового.
– Каково вам, Мартын Азарыч? – советовался он, показывая на ту или иную вещь.
Делал он это не без умысла. Возникла одна шальная мыслишка. Куражиться, так куражиться. Нужен удобный момент.
Велев лавочнику завернуть выбранное, он, наконец, поинтересовался ценой.
– Пять рубликов с полтиной,– исподлобья, глядя на Ефима, объявил он.
– Вот как?! Не много ли набрасываешь?
Приказчик замер. Глаза его посуровели. Бывало к нему заходили и не такие хлюсты – бары барами, а как доходило до расплаты денег у них не оказывалось.
– Товар-с дорогой. Добротный-с… Стоит того-с…
– Накидываешь, накидываешь,– настаивал Ефим, а потом, великодушно хлопнув приказчика по плечу, добавил:
– Старательность тоже стоит денег.
И картинно вытащив из внутреннего кармана ассигнации, вынул червонец и небрежно бросил на прилавок.
– Мелочь возьми за труды,– забирая четыре рубля, разрешил он.
– Премного благодарен-с. Заходите еще-с,– сучил ножонками приказчик.
– С покупкой,– одышливо, тоже собираясь уходить, проговорил городовой.
– Спасибо, Мартын Азарыч, – надменно бросил он и тут поймал тот самый нужный момент для его шаловливой мыслишки.
Приобняв тяжело дышащее тело городового, он, по-свойски, с заговорщицкой благожелательностью, произнес:
– А знаешь, Мартын Азарыч, ты чертовски прав. Унизительно и позорно из-за одной богатой сучонки гонять полицейских, как шавок по Привозу.
– Ваша правда, ваше благородие,– засветился городовой.
И в этот самый миг Ефим ловко подвесил на эфес палаша полицейского пустой радикюльчик той самой богатой сучонки. Толстяк и не рюхнул.
«Куражиться, так куражиться»,– сказал про себя Коган и, взяв у радостно подпрыгивающего возле них приказчика сверток с подарками для мамы, чинно зашагал к воротам, рядом с которыми сорвал фарт. Приказчик юркнул в лавку к доставшемуся ему полтиннику, а Мартын Азарыч, позой сыскного песика рысцой припустился в противоположную сторону.
На каждом шагу Ефим замечал пробегающие по нему глаза озадаченных поиском легавых. Они задевали его, но тут же отскакивали. Его импозантная наружность снимала с него всякие подозрения.
От них он ушел. А вот от пацанов хозяина Привоза – не удалось. Оказывается удачный щипок Ефима рикошетом коснулся и дяди Шуры Козыря. Полицейские заявились к нему с претензиями. Мол, твои обштопали жену фабриканта Альбанова, друга самого Плевако.
– Если не залетный – вернем,– пообещал Козырь и распорядился призвать двух смотрящих, под которыми ходили, промышлявшие под крышей Привоза, щипачи.
Шутки с Козырем никто шутить не осмеливался. Ему выкладывалось все, как перед святым образом. За крысятничество могли свернуть шею.
Прибежавшие на его зов божились самыми отборными клятвами, что они к случившемуся никакого отношения не имеют.
– Верю,– сказал дядя Шура и сумрачно, не глядя на них, приказал:
– Еще раз прошерстите. Может, кто из залетных?
Через несколько минут один из смтрящих вернулся вновь.
– Ну что?– вперился в него Козырь
– Тут такое дело…
– Давай без мути! – осадил его он.
– Один из моих пацанов говорит, что видел Сапсанчика…
– Он! Вот он-то и мог! – вспыхнул глазами дядя Шура.
– Он же кичманит.
– Вчера вышел,– уверенно сказал Козырь.– Давайте его сюда. Аккуратно. Скажите: дядя Шура Козырь зовет. Не ослушается.
У самых ворот худощавый, блатовитого вида паренек, дернув за сверток, процедил:
– Не в свой огород приперся, кореш.
Ефим отреагировал мгновенно. Вцепившись свободной рукой ему в кадык, он придавил его к какой-то лавке и, стукнув лбом в переносицу, прошипел:
– Ты кого, сявка вошная, козлом назвал?
– Не говорил я такого,– опешив от наскока, выдавил паренек.
– В огород ходят козлы… Понял?
– Не гоношись, Сапсанчик,– осторожно коснувшись его спины, сказал кто-то сзади.
– Тебе то что? – уже сообразив, что его узнали, оборачивается он.
– Нас Козырь послал за тобой. Зовет.
– Дядя Шура? – переспрашивает он.
– Ага.
Отпуская парня, Ефим назидательно сказал:
– Держи, пацан, ботало на привязи с мозгой. За неосторожный треп, найдется кто вырвет ботало вместе с ливером. Усек?..
– Усек,– откашливается тот.
Тогда то Коган в очную познакомился с паханом паханов Одессы дядей Шурой Козырем. Тот и другой хорошо были наслышаны друг о друге. Мало кого допускавший в свой хоровод хозяин Привоза как-то просил Щеголя подвести к нему этого пацанчика. Не удалось. Не потому, что Леха Артамончик побаивался, что Козырь заберет под свою лапу пацана, приносящего ему в обилие хрустов. Правда такое опасение было. Но не эта причина помешала Щеголю представить Сапсанчика Козырю. Просто вскоре после той просьбы фараоны замели всю Сапсанчикову шайку.
В комнате, куда ребята завели Ефима, никого не было. Один из тех, кто сопровождал его, отдернул занавеску, за которой находилось не окно, а дверь. В неё тоон робко постучал:
– Кто?! – отозвались из-за двери.
– Дядя Шура, мы привели Сапсанчика.
– Подождите. У меня разговор,– бросили оттуда.
Ждать пришлось чуть-ли не с полчаса. Наконец, дверь распахнулась и худенький, невысокий, кареглазый мужчина с проседью в мелких негритосских кудрях, быстрым шагом подошел к Ефиму. Отдающий холодком взгляд Козыря обшмонял его с ног до головы.
– Костью – отец, но вылитый мать,– сказал он и, упреждая удивление, проговорил:
– Я знал Уму. Настоящий был мужик. Конкретный. И Машу знаю… Красавица!..– и тут же без всякой паузы, сердито потребовал:
– Где твой хап?
Ответ Сапсанчика огорошил Козыря.
– У городового. Приказчик Пашка называл его Мартыном Азарычем.
– Как это?! – дернулся дядя Шура.
И Ефим рассказал, как повесил на палаш срезанный у фабрикантши Альбановой ридикюль. Стоявшие рядом пацаны слушали его с откровенным восхищением, обдавая его, приятной теплотой их зависти. Козырь же с каждым словом его мрачнел и темнел. Заходившие по его лицу желваки придавили восторг смеющихся корешей.
– Вон отсюда! – рыкнул на них Козырь.
И они остались один на один. Фиме сразу же стало не по себе. Глаза Козыря превратились в две острые ледышки, что резали его жалом саксона.
– Смотрю, понтишь…
– Понимаю, дядя Шура,– уважительно перебивает он.– Не умно. Хотелось покуражиться. Там, на киче, соскучился по живому делу.
Козырю явно понравилась критическая самооценка парня.
– Да, мальчик, ты тут попал впросак. Альбанов мой подельник. Я уж не говорю о том, что женушка его биксует с Плевако… Понимаю, в чужом садочке трудно разобраться, с какого деревца хап брать.
Дядь Шура, я первый день на воле. Киль на мели. В кармане ни копья.. Не фраер же, чтобы не прокрутиться? – оправдывался он.
Набежавший было на глаза Козыря ледок, тепло заискрился.
– Такое, мальчик мой, – после некоторого раздумья сказал дядя Шура.– мог сделать Сапсанчик, а ты, мил-друг, уже не Сапсанчик. Ты – Сапсан. Не чета другим. Думать надо.
В знак согласия с выговором Коган виновато понурился.
– Чем наварился то? – спросил дядя Шура.
– Вот! – и Ефим выложил из карманов все чем одарил его лопатничек фабрикантши.
Последним Коган вытащил бархатную коробочку с золотым браслетом с двумя ослепительно яркими горошинами бриллиантов.
– Если не возражаете, дядя Шура, это лично вам.
Козырь рассмеялся.
– Она купила его в моей ювелирной лавке.. Для мужа… Что ж, верну его. С одолжением.
– Остальное тоже вернете?
– Здесь все? – вместо ответа спросил он.
– Обижаете, дядя Шура.
– Ну-ну, без обид… А что в свертке?
– Маме подарки купил.
– Молодец! Хвалю!
– Там не хватает шести рубликов.
– Ерунда…
– Хотел ей еще что-нибудь из рыженького приобрести. Да тут вы позвали.
– Возьми это,– отодвинув от купюр сережки и колечко, предложил он.
– Нет, дядя Шур. Я хочу новое. Не ношенное.
– Вор-чистоплюй,– добродушно проворчал Козырь и, взяв из денег сотенную купюру, протянул ему.
– Тебе за труды. Чтобы киль на мели не скребся. И еще… Зайди в мой рыжак. От моего имени скажи приказчику, чтобы он подобрал лучший кулон с золотой цепью. Поднесешь мамаше и скажешь: дядя Шура поздравляет с выходом сына на свободу… Понял?
Фима кивнул.
– Теперь, Сапсан, о деле. Будешь со мной работать или станешь ждать Артамончика, а дожидаючись пощипывать по мелочи, чтобы снова килем да в грунт?
– Думал я об этом. Работать с вами любой вор сочтет за честь. Но… Ведь обижу Петровича.
– С Щеголем я улажу.
– Кто бы сомневался,– развел руками Коган.
– Ну что еще мешает? Выкладывай, не жмись.
Ефим действительно никак не мог подыскать слов, чтобы не задев самолюбия могущественного пахана, сказать, что он хочет.
– Не хочу размениваться на гривны,– наконец, решился он… Драть, так королеву. Вы понимаете меня, дядя Шура?
Глаза Козыря вновь превратились в холодные лезвия саксона.
– Кто сказал, что я предложу тебе шушеру? Мелочовка дядю Шуру не устраивает. Дяде Шуре нужен воротила. А как и чем ему там ворочать меня будет волновать от количества хруста, которые положат сюда,– он бьет ладонью по ассигнациям.
– Вы правильно меня поняли.
– Я всегда понимаю, как нужно,– поднятой ладонью остановил он его. – Я отдаю тебе всю контрабанду с правильными ребятками. Что-то стало уходить мимо Привоза. Много рвет Валерьян-барышник… Знаешь такого?
– Слышал.
– Теснит, паскуда, наш промысел. То есть, отныне твой промысел. Он раньше нас влез в него… Валерьян теперь твоя заноза… Решай без мокряка… Но…
Закончить мысль ему не удалось. Дверь, что находилась за занавеской приоткрылась и из нее донесся увещевающее-жалобный и очень знакомый Ефиму голос.
– Шура джан, ты совсем забыл меня. Я уходить должен.
Козырь с досадой хлопнул себя по ляжке.
– Сорок бочек извинений, капитан! – отозвался он и, схватив за руку Когана, потянул за собой. – Очень кстати. Пошли, представлю ему тебя – нового Смотрящего.
– А до меня кто был?
– Я сам… Два арбуза мне еще удержать в руках под силу, а дюжину – не слажу.
Комната оказалась вдвое больше той, где они с Козырем перетирали дело. И была богато обставлена.Человек, что позвал пахана, стоял к ним спиной у напольных часов Мозера.
– Нет худа без добра, капитан. Знаю, спешишь… Вот хочу свести тебя с моим новым смотрящим за всю контрабанду в Одессе.
И вдруг умолк. Моряк и Ефим смотрели друг на друга так, словно их обоих оглушило громом.
– Бах-хо! Фима, ты?! – просипел капитан.
– Азимушка! – воскликнул Коган, подбегая к шкиперу, о котором часто вспоминал и думал, что он со своей шхуной промышляет где-нибудь на Босфоре.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – ошарашено глядя на них, всплеснул руками Козырь.– А я хотел вас познакомить.
– Зачем, Шура? Мы давно друг друга знаем. Он брат мне младший,– утирая, выступившие слезы, говорил Азим.
– Нет, капитан, погоди. Как брат тебе он может быть младшим. По делу же теперь он старший. Вместо меня будет вести всю контрабанду… Зовут его Сапсан.
– Бах-хо! – снова выкрикнул он.– Еще лучше! Наш атаман будешь… Помнишь, Фима ты вырвал у меня отцовскую зюйдвестку и убежал… Я за тобой следил. Ты залез под кулаз…
– Помню, Азим. Я все помню.
Такой же возглас – «Бах-хо!» – звучавший, как клич дикого племени Африки, издавал и Рахимка- Басурман, когда чему-то удивлялся. Поэтому Фима иногда называл его Туземцем. Рахимка не обижался, как не обижался и на кликуху Басурман. Он был добрейшим, с редкой для людей, собачьей преданностью. Мухи не обидит, а если уж кому захотелось бы посягнуть на честь и достоинство его или друга его, то берегись. Ни огонь, ни вода не остановят. Один к одному характер шкипера Азима. И язык их был схожим, хотя Азим был чистокровным Стамбульским турком, а Рахимка из Баку, местных жителей которого называли кавказскими татарами. Сейчас их называют трудно выговариваемым словом – азербайджанцы.
Басурман,стало быть, был азербайджанцем, а шкипер шхуны «Дан улдузу» турком.
Были… Был… Как страшны эти слова.
4.
Азима застрелили у него на глазах.
Они с двумя битком набитыми контрабандой барками ошвартовались на хитром причале, устроенным Коганом неподалеку от маяка. Он находился далеко от посторонних глаз, и всё и всегда там было шито-крыто. А тут, ничего не подозревая, они сами бросили чалки в руки поджидавших их таможенников и фараонов.
Такое не забывается.
Азим понял все сразу. Выскочив из рубки, он крикнул: «Засада, ребятки!» сходу свалил, оказавшимся у него в руках ломиком, одну из набегавших на него теней под ноги второй и, пригнувшись, выбежал к корме, где находился Коган.
– Тикать надо, Фима! Их, как тараканов…
И тут началась пальба. Плечо словно ужалила оса. Азим, стоявший лицом к нему и спиной к стрелявшим, вскрикнув – «Бах-хо!», обмяк и повалился на него.
Ломик, коим шкипер отоварил легавого, звякнув, упал им под ноги.
– Убили меня, Фима,– цепляясь ему за плечи, как-то по-детски пожаловался он.
– Не может быть,– глядя из-за плеча шкипера на окружавших их легавых невпопад сказал он.
– Стоять! Не двигаться! – орали, подбегавшие к ним фараоны.
Их трое. Выставленные ими дула винтарей тыкались у его лица.
– В кармане наган… Убей их,– из последних сил расправляя плечи, шепчет шкипер.
И он это сделал. Нащупав в его кармане рукоять нагана, он не вынимая его, прямо оттуда, нажимал на курок. Тот из фараонов, что маячил ближе всех, схватившись за пах, взвыл так, что стоявшие с ним рядом, не поняв в чем дело, на какую-то секунду оторопело уставились на него. Воспользовавшись заминкой, Фима толкнул безжизненное тело Азима на них и уже с наганом наголо, выстрелив в лицо другого силуэта, сиганул за борт. С барка его видно не было. Темь, хоть глаза выколи…
– Сапсан! Стой, гад! Я знаю – это ты! Все равно выловим,– бегая по корме вне себя от злости, что упустил самого главного, чуть ли не до рвоты истошествовал таможенный начальник Гопанюк.
Выплыл он неподалеку. По баркам, с факелами в руках, бегали фараоны…
Взяли всё. Взяли всех. Взяли врасплох. И еще убили Азима. Если бы он не стоял спиной к ним из него бы тоже сделали дуршлаг. И не ушел бы, если бы не Азим. Он успел шепнуть: «Наган в кармане»…
Плечо, ужаленное свинцовой осой, плевалось кровью, а стоило пошевелиться, как, задетая осою кость острыми осколками впивалось прямо в сердце. Боль до потери сознания. Но надо было вставать. Вставать и бежать. Рассчитаться, а потом умирать. Он знал, кто навел на них. Кроме барышника Валерьяна никто этого сделать не мог.
«К нему,– заставляя себя подняться, скрипел он зубами.– Сейчас же… Пока не ждет. Тоже врасплох гниду… И порвать…»
Козырь был прав. Валерьян владел львиной долей контрабандного промысла Одессы. На него работало почти 80 процентов контрабандистов. А Фима принял от дяди Шуры два судна, таскавших для него запрещенные таможней товары. Шхуну Азима и барк грека Кости Кичиджи.
Надо было сломать Валерьянов фарт. Козырю это не удалось, а Фима это сделал. Может, дядя Шура это и сделал бы, но кто удержит два арбуза в одной руке?
Подвернулся случай и Сапсан его не упустил. Ставка оказалась удачной.
Сначала Фима попытался договориться с самими контрабандистами. Думал перебить ценой. Не получилось. Валерьян платил им по потолку. Завышать – овчинка не стоила выделки. Никакого барыша.
Узнав о тайных переговорах, с работавшими на него людьми, Валерьян в один из вечеров зашел в «Тихий грот», в который раньше и носа не совал. Очевидно для того, чтобы увидеться с Коганом, где тот, по примеру Щеголя, всегда ужинал. Ефим, завидев вошедшего в трактир Валерьяна, напрягся, хотя сделал вид, что не замечает его.
– Сапсану мой приветик с кисточкой,– дружелюбно поздоровался тот, подойдя к его столу.
– С той же кисточкой и вам мой приветик… Присаживайтесь,– пригласил он.
Дождавшись, когда барышник усядется, Ефим, улыбаясь, заметил:
– Смотрю, не в свой шалман забрели. Случайно небось?
– Нет, не случайно. Захотелось встретиться с человеком, который не случайно в чужой шалман стал захаживать.
– Стало быть, в точку попали,– поняв намек Валерьяна, хохотнул Коган.
– Зачем, Сапсан?
– Дело, Валерьян. Только дело. Оно куражит…
– Ей-ей, я уважаю тебя. Оставь. Тебе меня не одолеть… Молод еще.
– Молодость – это азарт, Валерьян. Не могу без азарта,– дурашливо, по-мальчишески, подмигнул он.
– Надо понимать, ты объявляешь мне войну?
– Боже упаси! Никакой войны!
– Так что же?
– Поединок.
– Дуэль, что ли? – рассмеялся Валерьян.– Ни керогазом, ни саксоном я не владею.
– Не такой, дорогой Валерьян. Деловой поединок, – протянув ему пятерню для пожатия, уточнил Ефим.
Барышник задумался.
– Ты еще мальчик, Сапсан… Самоуверенность плохое качество… Впрочем, вольному воля,– скривив улыбку, он, в знак согласия, бьет его в протянутую ему пятерню.– Ведь пожалеешь.
На том они и попрощались. В знак глубокого уважения к старшему по возрасту сопернику, Фима проводил его до дверей.
В том поединке первым выпад сделал Валерьян. Ударил коварно и чувствительно. Одним простеньким ударом Валерьян лишил его половины полученного от Козыря хозяйства.. Барк Кости Кичиджи перешел под руку соперника. Сказать об этом дяде Шуре – значило скулить из лужи. Нельзя ронять себя. Надо было отвечать, а ответить было нечем. Переманивание он уже пробовал. Другого хода, поизощренней, и такого, чтобы наповал, ничего, кроме как порешить барышника, в голову не приходило. Саксоном в бок и дело в шляпе. Но дядя Шура предупреждал: «Без мокряка». А так хотелось. Особенно после того, как Валерьян, вместе с Костей Кичиджи и другими верными ему капитанами, снова, явившись в трактир «Тихий грот», с порога, на весь зал крикнул:
– Привет вам с кисточкой, Ефим Наумович.
Какого труда ему стоило сдержаться, знал только Господь. Выкрутив улыбку, он поднял над головой фужер с «Мадерой».
– Цыплят по осени считают, Валерьян Казимирович.
В «Тихом гроте» все всё поняли. Завсегдатаи шалмана наверняка подумали, что поговорка Сапсана со смыслом и у него есть чем ответить барышнику, но сам то Коган знал, что это пустышка. Ничего, кроме бравады, за ней не стоит. Ничего такого, чтобы раз и навсегда, расквасило спесь с самодовольной рожи Валерьяна Казимировича, ни в голове, ни за пазухой у Ефима не было. Кроме мокряка ничего в голову не приходило.
Осенило его в ту же ночь, когда нагруженный по горло водкой и вином, на выходе из «Тихого грота», он нос к носу столкнулся с Торопыжкой. Ему сразу припомнился их первый набег на фургон, поддержавшего его Гошу Хромова и Торопыжку. Тот, испугавшись тогда Гошиных кулаков, поднял вдвое больше него тяжеленный тюк. Он единственный, кого не повязали в том последнем их деле у гостиницы. То ли он в нем не участвовал, то ли сумел смыться. На дознаниях никто его имени тоже не называл. И все эти годы, что ребята парились на нарах, Торопыжка бегал на свободе.
Все ведь шло хорошо, тоскливо вспоминая то время, думал Ефим, пока они сдуру не взяли царских гобеленов… И тут, словно, что вспыхнуло. Он, аж, забыл, где находится. Коган, воочию, прямо-таки, вживую увидел картину того, как он сделает Валерьяна…
Вернул его к жизни Торопыжка.
– Сапсанчик, подкинь малость, поиздержался,– проканючил он.
Сунув Торопыжке мятую рублевку, он приказал ему сбегать за Плутом, которого Фима привлек к своему новому делу.
– Скажи, Сапсан ждет у себя дома.
План созрел в один миг. Три рисковых хода и Валерьяна больше никогда не будет на его пути. Перво-наперво надо было взять фургон с императорским шмотьем. Они нередко шли в Питер через Одессу. Ящики и тюки, предназначенных царствующей семье, после того, давнего случая, когда Сапсанчик сотоварищи, умыкнули гобелены, теперь штамповались большим красным двуглавым орлом. Знак острастки. Трогать нельзя. Впрочем, за пару лет, что банда Сапсанчика парилась на нарах, налеты на повозки прекратились. О них даже подзабыли. Никто фургоны не сопровождал и не охранял. Надо было проследить, когда какое судно доставит поклажу с заветной меткой и там, на том же пустыре, взять его. Не все. Один-два ящика… Потом их подсунуть во двор к Валерьяну. Так, чтобы он не рюхнул и так, чтобы в ту ночь его видели в порту.
– Впиндюрить ему товар мы еще сможем. Позыркаем и найдем как. А вот подгадать, чтобы он в то самое время оказался в порту, вряд ли сможем, – сказал Плут.
– Проще простого, Витек. Помнишь киржим? Так к нему каждую ночь причаливают суда с контрабандой для Казимирыча. Устроим там шухер. Возьмем на абордаж. Мол, было ваше, стало наше… Они, конечно же, пошлют гонца к Валерьяну.
– Он, как миленький примчится,– подхватывает Плут.
– Именно. Но как только он будет подъезжать, ребята по знаку должны похапать кто что сможет и смыться оттуда… И, наконец, третий ход. Тут тоже надо быть осторожней. По хитрому кому-нибудь проговориться или Пахомычу или Ваньки Плющенко… Тому и другому захочется в мутном кипише поймать свой фарт.
– Найдем, как это сделать.
– Проворачивать все дело будешь ты, Витек… Я – в тени. Сколько надо пацанов, столько их у тебя и будет. Что, как и где, – базар только со мной. Ни с кем другим ни полслова. О нашей задумке знаем ты, я и дядя Шура…
– Козырь?.. Сам?.. – встрепенулся Плут.
Ефим красноречиво усмехнулся. Он нарочно вставил имя Козыря. Плут мог быть не уверен в Фимином авторитете, но ослушаться или что-то сделать не так, он вряд ли осмелиться, зная, кто стоит за этим делом. Размажут.
Козырь не знал о разработанном Сапсаном плане-трехходовки, который он, любитель шахмат, позже назовет киндерматом. Зато до него докатился слушок о том, что Валерьяну удалось купить с потрохами владельца барка Костю Кичиджи, уверявшего Александра Самсоновича в вечной преданности ему. Это его задело. И вшивость грека и наглость барыги. Задело его и то, что Сапсан не доложил ему о случившемся. И ему казалось, что Сапсану не справиться с Валерьяном…
От Сапсана не капало уже целых две недели. Надо было разбираться. «Не мешало бы поддать жару Фимке»,– думал он, собираясь в ближайшее воскресение поговорить с ним начистоту и послал одного из пацанов предупредить его об этом. Какого же было его удивление, когда его посыльный вернулся с покоробившим его известием. Сапсана в городе нет. В шалмане сказали уехал в какую-то деревню, к каким-то Хромовым, чтобы отметить годовщину смерти их сына Гоши, который был ему закадычным другом.
«Ах. Ты стервец! Ну, погоди! Вернешься стружку сниму. Бражничает будто у него все путем» – кипел Козырь.
А утром вся Одесса стояла на ушах. Обокрали царя. Увели с фургона два ящика с баснословно дорогими вещами, приобретенными в Египте. Воров не испугали даже красные гербы, что были на тех ящиках.
Ближе к вечеру Одесса, вкусно причмокивая, смаковала другую новость. Царя обокрал известный в городе барышник Валерьян Казимирович Бальцер. Ящики нашли под соломой в его сарае, где он держал скотину.
«Тут что-то не так,– думал о случившемся Козырь. – Зачем надо было Бальцеру зариться на царево добро? Что ему не хватало?»
Ответы на эти вопросы он получил ночью, когда уже готовился ко сну. В неурочный час к нему вдруг заявился Сапсан. Не на Привоз, где он обычно принимал людей, а домой, чего он страсть, как не любил.
– Совсем охамел?! Нагулялся?! – взорвавшись, схватил он Ефима за грудки.
А тот, наглец, смеялся.
– Не вели казнить Александр Самсонович. Вели слово молвить,– откровенно и заразительно хохоча, просил он.– Никуда я не уезжал. Я был в трактире, когда приходил ваш пацан. Дело, которое я проворачивал уже закрутилось и ему сказали то, что сказали…
– Наплевать мне на твои дела…
– Не скажите, дядя Шура,– остановил он его и, не позволяя больше ему брызгаться кипятком, рассказал о том, чем он все эти дни занимался.
– Теперь нужна ваша помощь. И вся контрабанда Одессы у нас в руках.
– Какая тут еще нужна помощь? Валерьян со своим хороводом в баранках… Что еще нужно?!
– Так-то оно так, да не помешало бы с месяцок-другой помурыжить их на нарах… Может через Альбанова надавите на Плевако?.. Дело ведь серьезное. Обокрал самого императора всея Руси,– прыснул Фима.
Козырь продолжал держать сердито сдвинутые брови. Хотя в груди уже так не клокотало. Верней клокотало, но от хорошей новости. Он все понял. «Этот наглец,– ласково подумал он,– сделал то, до чего он не додумался, тягаясь с Валерьяном». Но давать волю обволакивающим сердце эмоциям, нельзя было по авторитету… Не глядя на стоявшего рядом парня, он опустился в кресло, почесал о его спинку зудящие лопатки и, через сжатые губы, почти шепотом, высвистел:
– Матюша!
Дверь тотчас же распахнулась.
Это был преданный ему Алешка, много лет служивший Козырю и охранником, и домоправителем, и заплечных дел мастером. Он свирепо смотрел на Ефима, дожидаясь команды хозяина.
– Матюша, принеси нам коньячку, икорочки. В общем, сам знаешь. Тут,– указывая Когану на свободное кресло,– нам с Сапсаном надо отметить кое-что…
К ужасу контрабандистов у киржима, где обычно они останавливались, их никто не ждал. Такого прежде не случалось. Прежде все шло без сучка и задоринки. Люди Валерьяна в ночь их прихода прямо на палубе рассчитывались за весь привезенный товар и моментально разгружали. Береговая охрана делала вид, что ничего не видит. Ночь до рассвета ими была продана Казимирычу. Они занимались охраной судов контрабандистов до того, как забрезжит рассвет. Если какой из транспортов не успевал разгружаться и оказывался в поле зрения береговой охраны – их ловили и всё, вплоть до судна, конфисковывали в пользу казны. Правда такое происходило редко и, в основном, с дикарями, то есть с теми, у кого не было договоренностей с хозяевами времени от полуночи до рассвета.
Приставшие к киржиму, не дождавшись Валерьяновых скупщиков, уходили дрейфовать в море, чтобы вернуться в следующую ночь. За два дня скопилось девять суденышек разного калибра, бегавшие от порта в открытое море. К ним никто не подходил и ничего у них не покупал. Единственная шхуна турка Азима, призраком скользнув мимо порта к маяку, вскоре вышла оттуда явно облегченной и, как ни в чем не бывало, встала на прикол у центральной пристани. Смотрите, дескать, я чистый и честный негоциант. Ушлые капитаны быстро сообразили, что в Одесском лимане новый хозяин со своим, хорошо известным им причалом, что находился в изножии маяка. И принадлежал он Сапсану, который совсем недавно упрашивал их работать с ним. А они ему отказывали. Иногда, грубо. После такого соваться к нему напрямую никто не решался. Лицо – не подошва. Пришли к Азиму. В меру пофасонив и, как надо, напугав их тем, что Сапсан подыскал других клиентов, турок, наконец, сн изошел и пообещал, что сегодня же устроит с ним встречу.
– Знаете кабак «Тихий грот»… К обеду в 12 часов будьте там, – твердо сказал он.
– Как же, Азим?! Нам сейчас уходить в море, чтобы не сцапали, – всполошился старший из них.
– Зачем в море, ребята? Идите под маяк, к его причалу. Там вас никто не тронет. Ни днем, ни ночью… Это вам не Валерьян-барышник. Это – Сапсан.
…Капитанов в «Тихом гроте» ждал обильный стол. Сапсан принимал их с дружелюбием, какого они не ожидали. С каждым здоровался за руку, по-свойски хлопал по плечу, шутил…
– Человеки! Наливайте! Всем по полной! – приказал он, стоявшим на изготове, кельнерам.
Ему налили последним. Демонстративно отставив от себя, наполненную до краев рюмку. он встал и негромко, четко выговаривая каждое слово, произнес:
– Господа, морские волки! Я готов работать с вами. Знаю, Валерьян вас не обижал. Не станем обижать и мы. Ценник, установленный им, который вас устраивал, останется прежним.
Стол одобрительно прогудел.
– Но у нас одно твердое условие. Каждый месяц, начиная с этого дня, каждый из вас обязан будет моему доверенному лицу,– Ефим приобнял, сидящего по правую руку от него Азима,– платить по сто рублей… Выданная им расписка станет охранной грамотой от любопытной одесской береговой охраны и таможни. Мой причал для вас Христова пазуха.. Понятно?!
Капитаны, размышляя и прикидывая, молча переглядывались. Такого у них с Валерьяном не было. Он не гарантировал им безопасность. А тут предлагается щит.
– Мы давно просили Казимирыча об этом,– сказал старший из капитанов.
– А уважаемый Сапсан без ваших просьб вам это дает,– широко улыбается Азим.
– Однако, есть еще одно, господа хорошие,– с тяжеловатой холодноватостью, оглядывая собравшихся, продолжал Ефим.– Так как нам пришлось солидно поиздержаться, чтобы достичь такой договоренности с властями, первый сегодняшний взнос обойдется вам в полтораста рублей… Кто согласен и готов работать со мной на таких условиях, прошу вместе со мной поднять свои фужеры…
Пересчитывая, получаемые деньги от выстроившихся к нему в ряд взносчиков, Азим по нескольку раз переспрашивал их фамилии и названия судов, что ходят под их началом и добросовестно вписывал все это в большую амбарную книгу. Затем, записанное, он громко, чтобы удостовериться в точности продиктованного, повторял и говорил, что документ получит по выгрузке товара и, не поднимая головы, звал следующего.
– Капитан барка «Смелый» Кичиджи,– бросив к рукам Азима купюры, произнес подошедший.
– А-а, Костусь,– улыбнулся Азим.– Тебе не ко мне… Ефим Наумович,– кликнул он Когана, – ты хотел отдельно поговорить со «Смелым».
– Да! Хорошо напомнил… У меня, Константин, к тебе особый базар. Когда разойдутся все, подходи ко мне.
Ефим выходил из трактира в окружении гусями гоготавших хмельных капитанов. Вспрыгнув на фаэтон, где его поджидал Азим, он толкнул в плечо возницу. Лошади тронулись.
– Сапсан! А я? – крикнул Кичиджи.
– Давай полезай к нам,– пригласил он.
И капитан «Смелого» на ходу подсел к ним.
– Ты опять чуть не запамятовал,– попенял он Ефиму.
– На Привоз, Сапсан? – спросил фаэтонщик.
– Туда, милый. Туда.
– На Привоз я ни ногой! – пытаясь соскочить, сказал Кичиджи.
– Поедешь! – ухватив за шиворот, Азим усадил его рядом с собой.
– Не рыпайся, Костян. Сиди смирно. С тобой побазарить хочет твой друг Козырь.
… – Мы к вам с сюрпризом, Александр Самсонович… Точней с двумя… Вот первый,– подтолкнув Кичиджи, объявил Ефим.
Глаза Козыря ожелезнились. Выматерившись, он с гадливостью процедил:
– Харкота! Иуда! Вон с глаз моих.
– Прости меня, Соломоныч,– всхлипнул Кичиджи.
– Я не Господь. Он прощает… И знаешь почему?.. Потому, что Он пишет нашу жизнь. Христос о тринадцатом своем апостоле знал загодя. А я человек. Я не мог этого знать. Я верил тебе. Считал тебя другом… Нет блага тебе под моим началом!.. Я так решаю потому, что так,– Козырь ткнул пальцем в потолок,– Он написал во мне!.. Сгинь!.. Матюша! – позвал он своего верного Алешку.– Вытри эту харкоту отсюда! – распорядился он и, зная, что Матвей скор на руку, уточнил:
– Пусть живет.
Когда за ними закрылась дверь, Козырь буркнув – «Как писано ему Оттуда» – поинтересовался о втором сюрпризе.
Ефим красноречиво посмотрел на Азима и тот, понятливо кивнув, выложил на стол кипу ассигнаций.
– Здесь 2600 рубликов. Подписались все.
– Восемнадцать, – подсчитав в уме, поправил Козырь.
– Да, те, кто присутствовал,– подтвердил Коган.– Потом подтянуться и другие.
– Тыщонку сейчас же оттарань береговому псу Тольке Мазепову. Ждет.
– Не мало, дядя Шура?
– Да ты что, Фимок?! Это его годовое жалование.
Потом подумав, сказал:
– Можешь сотенку накинуть, чтобы подкидывал своему собачьему хороводу.
По дороге к Мазепову, Азим вдруг сказал:
– Слушай, Фима. Из головы у меня не выходят слова Соломоныча.
– Об Иуде?
– Ага.
– Меня они тоже проняли. Если подумать, мы в самом деле живем по писанному Им Оттуда.
– Прав, прав был Соломоныч, когда говорил, что Иса заранее знал об Иуде…
* * *
Боль выворачивала наизнанку. Рана плевалась кровью. Голова шла кругом и тошнило. «Из-за потери крови»,– догадывался он. И еще он плакал. И от этой, по-живому раздирающей его раны, и от отчаяния, что не сможет ответить ни за себя, ни за Азима. С кого спрашивать он, конечно же, знал. Удар нанес Валерьян. Подлец, бил насмерть. Винтарями береговых псов. Он напустил их.
«Боже, ты же знаешь, я хотел без мокряка!» – выцедил он.
Ведь убить его Фима мог, как раз плюнуть. И тоже не своими руками. На той же самой киче, куда он своим хитроумным выпадом смог загнать его. Одно слово и саксоны, сидящих там на нарах пацанов, искрошили бы Бальцера в лапшу. Надо было это сделать. Нельзя щадить того, с кем воюешь. Будешь потом кусать локти. Жалеть. Как он сейчас.
«Нет, мразь, я убью тебя!» – скрипнув, от накатившейся боли и злобы, зубами, он стал искать, спасший его на барке Азимов наган. Его нигде не было. Он, вероятно, выронил его на палубе, когда прыгал за борт.
«Дурак! – матерно ругнул себя Ефим.– Когда не везет, хоть раком встань, ничего не выйдет».
Не знал он тогда, что с этим как раз то ему и повезло. Наган скатился прямо к телу его хозяина. И дознаватели решили, что двух солдат береговой охраны завалил шкипер.
Превозмогая боль, Ефим заставил себя подняться и, закусив губу, затрусил к своему тайнику. В нём, вместе с пачками деньги лежал и керогаз с коробкой маслят. Он падал и вставал. Он шел на злобе. Она глушила боль.. Ему нужен был керогаз. Ему надо было добраться до Валерьяна….
Бальцер вышел из тюрьмы с месяц назад. И ему сразу поперло с картой. К его фарту сменился шеф береговых псов. Мазепова отправили на ту же должность не то в Батум, не то в Туапсе. И псарем береговых назначили его заместителя Евсея Вербицкого, который до печенок ненавидел Когана. Не столько потому, что ему ничего не перепадало, столько потому, что Ефим однажды имел неосторожность выбросить Евсея из шалмана «Тихого грота».
Заявившись туда, тот по-хозяйски усевшись напротив, просил приплачивать и ему. Может Коган и согласился бы, но как можно было со своим уставом качать права в чужом монастыре? Был бы поуважительней – другое дело.
Став шефом он в первые же дни замутил все отлаженное Коганом дело. Пришлось идти к нему на поклон.
– А-а, Сапсан! – завидев его в своей приемной не без злорадства и надменно, с нескрываемой неприязнью и нарочито громко, возгласил:
– С таким, как ты, мог связаться только такой подонок, как Мазепа. Я с тобой ничего общего не имел и иметь не хочу. Бросай свой промысел. Пора наводить порядок!
– Давай поговорим, Евсей,– миролюбиво попросил Коган.
– Для кого Евсей, а для тебя, ворюга, ваше благородие Евсей Корнеевич…
– Не зарывайся, Евсей,– побледнев, проскрипел он.
– Что?! – взревел Вербицкий. – Ты угрожаешь государевой службе?! Вон отсюда! Выпроводите этого бандюгана отсюда,– приказал он, сбежавшимся на ор солдатам.
Никто из них, правда, не посмел даже коснуться его. Кто из них не знал Сапсана? С ним такие шутки не хиляют…
В тот же вечер Ефим всем, кто работал с ним, передал, что временно им придется приставать только по ночам и к другому причалу, который им устроен был за мысом, в двух километрах от маяка, куда обычно заходила контрабандистская шушера. Их она устраивала. Мелководье для их шаланд опасности не представляло, а вот судам покрупнее туда свободно не зайти. Особенно по темну. Чтобы не сесть на мель, они бросали якорь подальше от берега и к ним за товаром приходилось добираться на лодках…
Потом Ефиму донесли, что Вербицкого видели в компании с Казимирычем. Это его насторожило. А тут неожиданно Когана позвал к себе Козырь и сказал, что послезавтра, в ночь, он должен принять одну шхуну.
– Итальянская братва гонит сюда в большом количестве уворованное добро. Надо принять,– приказал он.
– Дядя Шура, неудачное время. Меня, судя по всему, обложили, как волка.
– Кто?
– Вербицкий с Бальцером. Они съякшались…
– О Валерьяне не думай. А Вербицкому заткнет глотку Плевако. Как посадил он его на это место, так и сковырнет. В той шхуне Плевако тоже заинтересован.
– Своим я велю подходить к шушерской заводи… Мой пирс день и ночь под наблюдением береговых.
– Придумаем что-нибудь. Дело чести,– успокоил Козырь.
– Как мы их узнаем, – вздохнул Ефим..
– Это главное. Лампой рисуйте три креста. Ответ – тот же.
– Что делать, ребятки? – сидя с Азимом и Торопыжкой в кубрике шхуны турка, спрашивал он их совета. – Как ее провести? Если их посудина размером такая же миниатюрная, как у Азима, она может сесть на мель, не доходя до шушерской заводи.
– Слов нет – сядет. Итальяшки все пузатые, как беременные бабы. Неуклюжие, – соглашается шкипер.
– Нам негоже харей в лужу макаться. Братва заморская не поймет.
– Им надо было нас предупредить пораньше,– резонно заметил Плут.
– Умник нашелся,– проворчал Ефим.– Козырю самому сообщили только сегодня.. Гонец припоздал.
– Он припоздал, а нам отдуваться,– фыркнул Торопыжка.
– Валек, обсуждать поздно. Надо думать и действовать,– проговорил Азим.
Он же и надумал
– Возьмем пару барок и сгрузим итальяшек в море.
– А сами где?– спросил Торопыжка.– В Шушерской?
– А мы… Правда это рискованно, ребятки. Но может сработать…
Коган с Торопыжкой уставились на замолкнувшего вдруг турка.
– Не тяни, Азимушка,– просит Ефим
– Ошвартуемся к киржиму! Там нас никто ждать не будет!
Объяснять к какому киржиму Когану не надо было. Разве мог он забыть киржим своего первого триумфа?
– Точно! – вертанулся на табурете Торопыжка.– К тому самому, твоему, Сапсан! Помнишь?
– Он у них на примете. Им потом пользовался Валерьян…
– В том-то все и дело, Фима! Уже больше года баржа сирота сиротой. Без присмотра. На нее никто не обращает внимание.
– Хорошо! Была не была! Мы с Азимом сгружаем на барки итальянское добро, а ты, Валёк, будешь ждать нас на киржиме.. В случае опасности подашь полундру.
На том и порешили.
Сигнала: «Полундра!» от Торопыжки не было. Будь что, не он, так Азимка услышали бы. Уши их топырились на фигурку, стоявшего на барже Валька. «А может это был не он?– забирая из тайника керогаз, мелькнуло у Ефима.– Или же солдаты тыкали ему стволом в спину, чтобы он молчал».
Прежде чем направиться в усадьбу Бальцера, Ефим свистнул Плута, который жил от нее за два дома.
– Это ты, Сапсан?– облокотившись на забор, спросил он.
– Я, Витек… Я…
– Что с тобой? Ты в крови что ли?..
– Продырявили… Убили кажется,– проговорил он и подумал: «Ты смотри, говорю, как Азим… Неужели убили?..»
– Давай ко мне.
– Нет, я к Валерьяну…
Быстро, сбивчиво, но понятно рассказав, что произошло, он на какое-то мгновение потеряв равновесие, ткнулся лбом в грудь Плута.
– Нет, я тебя такова никуда не пущу. Ты же на ногах не стоишь..
– Заткнись! – стукнув его головой в грудь, простонал он. – Слушай меня. Беги к Козырю… Расскажи все… Он знает, что делать.
– А ты?
– Беги, говорю! Слышишь!?! Немедля!.. Я к Валерьяну.
То и дело, оглядываясь на Когана, Плут кинулся в сторону города.
– Быстрей, быстрей,– шептал он ему вслед.
Вызывать Бальцера из дома не пришлось. Несмотря на поздний час, он сидел на веранде и с кем-то бражничал. Едва держась на ногах, Ефим подошел поближе. Напротив Бальцера, лицом к нему сидел… Торопыжка. Увидев его он, разинув рот оцепенело уставился на него. Валерьян обернулся и Ефим, целясь ему в голову, раз, другой и третий нажимал на спусковой крючок. Торопыжка бросился бежать.
– Иуда, стой! – крикнул он, выстрелив в его вихляющуюся спину.
Больше Ефим ничего не помнил. Очнулся он в знакомом ему тюремном изоляторе.
– Очухался, убийца? – спросил его, маячавший в туман силуэт.
«Так это Троцкий»,– вяло подумал он и снова впал в беспамятство.
Несколько дней, не приходя в сознание, бредил. То, как вспоминали ему кричал: «Азимушка не умирай!»… То на все лады божась, колотил себя здоровой рукой по груди, горячо, с надрывом убеждал: «Дядя Шура, нет моей вины… Скажи итальянцам»…
Его подсознание знало, итальянцам наплевать, как пропал их товар. Главное у них теперь к Одесской братве тяжелая предъява…
Когда он стал соображать где он и почему, Ефим первым делом попросил фельдшера позвать к себе Троцкого. Узнав о его просьбе, Петр Александрович пришел тотчас же. И опять вместо приветствия беззлобно проворчал:
– Очухался душегубец.
– Петр Александрович,– зашептал он,– заклинаю вас сделайте одно одолжение. По гроб жизни буду благодарен.
– Ну и нахал ты, Сапсан. Ты и так по макушку в моих одолжениях и еще просишь… Ну давай, валяй.
– Сходите на Привоз…
– К Соломонычу что ли?
– Он из-за меня, но не по моей вине, сейчас по уши в дерьме.
– Да-к, Фима, ты уж всей тюрьме этим законопатил уши. Орал в бреду… Просил Козыря простить тебя… И еще говорил, что ты спросил с Иуды. Назвал этого Иуду Торопыжкой.
– Неужели? – опешил Коган.
– Откуда же, спрашивается, знаю я?
– Ну и ну! Наверное лишнего наворотил.
– Все, что выбалтывалось, слово в слово, передавалось мне. А я слово в слово передавал тому, к кому ты меня посылаешь.
– И что? – опираясь на локти, приподнимается он.
– Что, что?! Тебе от него малява. Третий день ношу… бери..
«У нас все сладилось. Плут-молодец. Правда Матюша ему отвалял за неурочное беспокойство, но он не в обиде. Пожар погасил одним Плевком. В ту же ночь. Кореши из Аппенин в хорошем наваре. И мы не в накладе…»
Ефим таинственно усмехнулся. Он понял зачем Соломоныч «Плевок» написал с большой буквы. И продолжал читать дальше.
«… Иуду Бог наказал. Кто-то там у барыги керогазом замаслячил ему в хребет. Теперь ему костылять всю жизнь…
Привет от Артамончика. Тебя – уважают. К.»
– Слава Богу! Гора с плеч,– облегченно вздохнул Коган.
– Не поминай имя Господа в суе,– оборвал его надзиратель.– Не Божьим промыслом занимаешься… Душегубы не в чести у Господа.
– Петр Александрович, один умный человек говорил мне, что Бог прощает всех потому, что все приходят от Него и все делается по Его предписанию. По букве, писанной его десницей.
– Не богохульствуй, бандюга,– остановил он его и что удивительно не сел на своего конька по кличке Философ. Просто встал и сказав – «выздоравливай. Тебе нужны будут силенки. Через месяц-другой – на этап. В Сибирь мачеху»,– и ушел.
Поправка шла быстро. Свое дело сделали домашние харчи и медикаменты. Их приносила мама. Она могла его видеть когда хотела. Такого никому не дозволялось. Все Петр Александрович и, конечно же, хрусты, кои мама через него передавала хозяину кичи. Ни в деньгах, ни в продуктах она не нуждалась. То и другое ей шло теперь от Козыря. А однажды, когда рана уже затянулась в изолятор прибежал вертухай от самого начальника тюрьмы и приказал ему следовать за ним. Ничего хорошего это сулить не могло. Сердце екнуло так, словно кто ударил в него, как в рынду. «Наверное, что случилось с мамой,– решил он.– Иначе с чего бы?»
– Куда топаем, служивый,– спросил он вертухая.
– К Куму в кабинет. Уже пришли. Проходи,– постучав в дверь, он подтолкнул его в спину.
Готовясь к самому худшему, Ефим, набрав полную грудь воздуха, нырнул в открытый проем…
В кабинете начальника тюрьмы, у открытого окна, улыбаясь, стояли Артамончик и Козырь. Со своей знакомой на всю Одессу шикарной тростью Щеголь стукнул его по бедру и, как слепой, ощупывая незнакомый предмет холеной ладонью обвел его чуть ли с головы до ног.
– Соломоныч, так Сапсанчик мой, оказывается, на самом деле, жив-здоров.
– Нет, Леха, не Сапсанчик – Сапсан,– тепло наблюдая за обнявшимися товарищами, поправил Артамончика дядя Шура.
– Конечно Сапсан! Настоящий Сапсан! – поедая глазами своего ученика, говорил он.
А ему, Ефиму, не видевшего Артамончика со дня первой своей отсидки, показалось, что он как-то спал с лица, стал меньше ростом и очень сухощавым. Скорее худым. Он это ему заметил.
– Ерунда! Это потому, что ты, Фимок, вымахал,– внес ясность он.
Леня лукавил. Ефим возмужал – само собой, а вот, то что Щеголь был безнадежно болен никому об этом известно не было. Его тихо и давно точила изнутри чехотка.
– Загулял ты в Киеве, Леонид Петрович.
– Может еще и продолжал бы гулять…– начал было Козырь, но Артамончик перебил.
– Не говори Соломоныч! – согласился он. – Если бы мне один из наших корешей не притаранил печального известия…
– Что за известие? – озабоченно спросил Ефим.
– О тебе, Сапсан. О тебе… Дескать, замочили тебя…
Говорили они с полдня. Если бы не дела и не хозяин тюрьмы, прервавший их беседу, они говорили бы и говорили. Он узнал о похождениях Щеголя в Харькове, Киеве, Москве и Питере. Узнал, что Соломоныч весь контрабандный промысел возложил на Плута…
Все сложилось хорошо. Правда было бы еще лучше, будь он на воле. Здесь – худо, но не тяжко. Мучило ожидание этапа и еще изводил его один и тот же видившийся им сон. Снился Азим. Он укорял его за то, что оставил его легавым и не схоронил по правоверным мусульманским обычаям. Ефим просил у него прощения и всегда просыпался от явственно звучавшего в нем Азимова возгласа – «Бах-хо!»
В одно из свиданий с Плутом он попросил его сходить в татарскую мечеть, чтобы мола прочитал молитву за упокой души раба Божья Азима.
– Ты, Витек, крымский татарин. У вас одна, кажись, вера. Ты с ним общался на своем языке. Он тебя понимал… Вот фамилии его я не помню…
– Аллах души знает в лицо, а не по фамилиям,– уверенно сказал Плут и в тот же день выполнил его просьбу.
И что удивительно в ту же ночь Азим впервые за много снов светло улыбался и что-то по-своему, горячо и благодарно лопотал
Ну как после такого не поверить, что Он есть. Что мы все откуда-то Оттуда от Него? И сны наши, и жизнь наша не от мира сего, а от мира Его. И просьбы наши, и молитвы – не пустое, не самообман и, уж, подавно, не дурман для народа, как утверждают большевики. Тут они ошибаются… «Идиот! Ты же сам большевик…» – высунувшись из-под тулупа, кривится он. «Ну и что? Все равно ошибаются»,– говорит он себе и, толкнув под зад возницу, спрашивает:
– Ты коммунист?
– А як же, Умыч? То бишь, был… Исключили.
– В Бога веруешь?
– Как можно?! – с хитрой настороженностью, покосившись на Когана, говорит он. – Опий он и есть опий, как говорил товарищ Ленин… Бог придумка богатеев. Все от нас зависит. От людёв… Посмотри, Умыч, на Лариошку Троицкого. Большой человек в церкви был. Много молитв знает. И что? Бог его слышит? Нет. Бог видит, как он мается? Нет!.. Как червяк под ногами елозит.
«Церковников я тоже не люблю,– не отвечая вознице, думает он.– Многие из них фарисеи. Кормятся тем, что, в угоду властям, врут от Его имени. Навидался… В языке колоколов церковных больше Бога, чем в языках рясоносцев… Бога больше в том, кого жизнь больше бьет. И Илларион, наверное, сейчас гораздо святее, нежели в те времена, когда в одеяньях богатых алилуйствовал в церковных приходах… Колокол звучит по Божьи, потому, что звонарь выбивает из его чугунного нутра, настоящие, понимаемые небом, звуки. В человеке так звучит душа. Она знает язык Бога. И хорошо, когда знание это не надо из нее выбивать»…
И тут его вдруг пронзила неожиданная мысль. Раньше она и в голову ему не приходила. Раньше она в нем возникнуть и не могла. Что он раньше знал о жизни? Да ничего!..
Надо выбивать! Надо, чтобы человек поверил в Него. Как это могут не понимать большевики?! Разрушая храмы, превращая церкви в лошадиные стойла, издеваясь над илларионами и, топча тех, кто верует, а веруют, если не дураки, почти все, они тем самым еще больше укрепляют людей в высшую силу небес. Им кажется, что они выбивают мракобесие, а на самом деле, от их ударов, в душах человеческих появляется настоящий ее голос. Голос понимаемый Господом… Они тем самым, не понимая того, будят Бога в них.
«И хорошо, что не понимают», – бурчит он в овчину, а вслух, снова толкнув возницу в спину, спрашивает:
– За что тебя исключили из партии?
– С ребятками, гамузем, барыньку молоденькую отымели. Прихватили добра, которого ее буржуйская семейка на нашей кровушке нажила… Не мы первые, не мы последние такое делали. А тут оказалось, она сродственница работника английского посольства… Такой хай подняли!.. И меня, солдата революции, до самых печенок большевика, командира боевого краснофлотского взвода, присудили в Соловки. Здесь хоть,Умыч, заслуги мои оценили. Не поставили на одну ногу с каэрами. Опредилили в бугры…
– Понятно,– взмахом руки, прекращая его излияния, Ефим снова окунулся головой в согретый дыханием теплый мех тулупа…
«Он дерьмо похуже меня,– брезгливо скривился Коган.– Хотя плохое или хорошее –дерьмо оно и есть дерьмо. Я хоть каюсь, а он – нисколько. Наверное, – успокоил он себя,– в душе моей больше Бога».
Глава одиннадцатая
Зебра жизни
На этапе. Дар Спирина. Заживо утопленные.
1.
За несколько дней до этапа он, наконец, решился рассказать матери о своем тайнике. Чтобы легче было отыскать его, он начертил подробную схему, как к нему добраться.
– Он здесь,– ткнув пальцем в жирно обведенный им кружок, Ефим добавил:
– Ма, там 26 тысяч…
– Состояние,– захлопала она глазами.
– Возьми и держи при себе,– сказал он, невольно любуясь ее длинными, как персидские опахала, ресницами.
– Не возьму,– воспользовавшись заминкой, всплеснула она руками. – Краденое впрок не пойдет.
– Мамуля, родненькая, деньги не краденые. От коммерции скопленные. Если коммерция воровство, то все государевы люди – воры.
– А разве не так? – неожиданно вырвалось у ней.
Ефим расхохотался. Мать смутилась. Ясно, ляпнула не подумав. Тюремные поборы государевых людей порядком достали ее. Хорошо Соломоныч каждую неделю подсылал ей деньжат и продуктов. Других, у кого не было денег, солдаты гнали взашей, подальше от тюрьмы.
– Так, мамуля! Так! Не в бровь, а в глаз, – восторженно потирал он руки.– Самая лучшая коммерция – государевы законы. Кто служит им, у тех каждый день хапок. И никакого ответа… Моя коммерция – контрабанда. Мой рисковый промысел очень хорошо кормит государевых людишек. Мои хрусты им бельма лепят, чтобы они не видели, что я делаю… А вертухаи тюремные живут на таких, как ты.
– Полно, полно, сынок. Не сыпь соль на рану.
– Хорошо, маменька. Хорошо… Послушай меня, не перебивая. Все хрусты держи дома. Трать как угодно. Да вряд ли придется что брать оттуда. С головой хватит и того, что будут приносить тебе Соломоныч, Артамончик и Витька татарин…
– Совестно как-то брать у них…
– Бери смело. Это моя доля от поставленного мной дела…
Мать в знак согласия тряхнула головой.
– Слушай дальше… Тыщонки три принесешь мне. Дорога дальняя. Понадобятся.
– А остальные?
– Трать, как хочешь. Перестрой дом… А что останется – пригодятся, когда вернусь.
– Три тыщи деньги большие Фимочка. Убить могут за них.
– Эх, ма! Убить могут везде и за что угодно. Даже за черствый сухарик… А деньга такая штука в тюрьме, что вытянет из любой передряги. Она всегда пригодится.
– Дай-то Бог, сынуля,– и упав ему на грудь, горячо заплакала. – У меня кроме тебя , Фимок, никого нет… Береги себя. Возвращайся.
Этап уходил спозоранок. Утро раздраженно звякало кандалами. Их было 33. Воры, убийцы, мошенники… Из-за ворот, пред которыми они стояли, тревожным шелестом листвы доносились тихие голоса, поджидавшей их там родни. Наверное, среди них и его мать. Не усидит. Придет.
Они попращались еще вчера. Устроил Петр Александрович. И он же отобрал у ней все деньги, которые она принесла и еще устроил ему за это нагоняй.
– Ты что, совсем сдурел? В дороге все может быть. Конвой голодный, аки псы. Прибьют и скажут: «сбечь хотел», – передразнил он гипотетического конвоира… Дам тебе размененную на мелочовку полсотни… С головой хватит… Остальные дам позже. В Рязани. Там я встречать буду вас. Где-то через месяц там будете… Сейчас поведут к Ростову. Там вас пополнят другими жиганами. Потом они с Троцким уговаривали матушку завтра к отправке не приходить.
– Солдаты, Машенька,– убеждал Троцкий,– будут гнать всех от колонны. Это тебе нужно?
Мать вяло соглашалась. Но разве что ее сможет удержать? Она – там
Она долго шла вслед за ними. Шла и плакала.
Выбившись из сил, она села на единственный, чудом оказавшийся у дороги валун. Маленькая, одинокая и единственная… Как он ее любил! И, как мучил!..
Если бы… Если бы можно было вернуть все. Но ничего нельзя вернуть назад. Ничто не поправимо. Он остался бы тем же. И дорога была бы та же. И тот же камень у дороги… Нет, ничего изменить нельзя. Все свыше. Все по написанному Им… Дураки, коммунисты. Бога в каэры опредилили. Вместо того, чтобы быть с ним… Глубже оседая в тулуп, кусал он губы…
К исходу недели в Юзовке, на берегу реки Кальмиус, где они встали на ночевку, к ним примкнул этап из Ростова. Конвой называл их ордой дикушей.
Параллельно понуро бредущему этапу, с тощею котомкой за плечами, прижимая к груди девчушку и волоча за ручонку пацаненка, брела женщина. И у них была дальняя дорога. И было им по пути. И женщина знала, что рядом с колонной им будет безопасней. Как никак, не одни. Если что могла кликнуть конную стражу. Да и душегубцы на душегубцев не очень-то походили. Ласково переговаривались с ней и пытались говорить с мальчонкой, а тот им не отвечал и все хныкал, да хныкал.
«Тяжело ей. Тяжелей чем нам,– думал Ефим.– Что цепи наши? Железо оно и есть железо. Вот детишки… Они потяжелее любых цепей. Живые души. Крохи. Они еще не понимают, как ей тяжело. Долго, очень долго еще они этого не будут понимать. Может, никогда и не поймут. И хорошо если поймут, когда она будет жива… Мать не бросит их. Умрет, но не бросит… Даже став взрослыми, когда больно нам и страшно и, когда в предсмертии, мы все кричим: «Мама!». Мы зовем ее, как зовем Господа».
…К горлу подступил ком. И брызнули огнем глаза. Не от встречного ветра Богом проклятых Соловков. Лицо было под плотной овчиной тулупа. Ему припомнился недавно прочитанный им в Москве стих незнакомого ему поэта Дмитрия Кедрина.
Казак полюбил девушку, а она сказала ему, что ей «полюбится тот, кто матери сердце ей в дар принесет».
«Я пепел его настою на хмелю,
Настоя напьюсь и тебя полюблю!»
Казак с того дня замолчал, захмурел,
Борща не хлебал, саламаты не ел.
Клинком разрубил он у матери грудь
И с ношей заветной отправился в путь:
Он сердце ее на цветном рушнике
Коханой приносит в косматой руке.
В пути у него помутилось в глазах,
Всходя на крылечко, споткнулся казак.
И матери сердце, упав на порог,
Спросило его: «Не ушибся, сынок?»
Он, Сапсан, знавший чертовы зубы и медные трубы, прочитав его,
заплакал. Там о матери всего пара строчек, но таких, что сердце в клочья.
…Тогда на Юзовке он не знал ни этого поэта, ни этих его жгучих строчек. Он думал о маме. Он жалел эту женщину с детишками. И вдруг его, как оглушило.
– Бах-хо! – слышит он возглас Азима.
Он резко оборачивается. Нет, это не Азим. Это тоже чернявый, с такими же, как у шкипера усами и накаленными углями глаз. Он смотрит вперед. Ефим невольно бросает взгляд туда же. Гигантского роста мужичище с широченным плечами, из влившегося в Одесский этап Ростовской колонны, на которого невозможно было не обратить внимание, каким-то образом, дотянувшись к женщине, взял у ней мальчонка и усадил себе на шею. Пацаненок заверещал еще пуще. Мать всполошенно крикнув – «Отпусти, окаянный!» – подбежала ближе. Воспользовавшись этим гигант подхватил и ее с девчушкой.
– Не ори,– прогудел он пароходом,– Умаялась ведь. Понесу немного.
По колонне побежала волна беззлобных смешков и подначек.
И некая волшебная сила откатила Ефима далеко-далеко назад. К его малолетству. Отец также, забросив его на шею, шел к берегу. Мама пыталась отнять его. А отец подхватыва и ее. Она также дрыгала ногами, но уже без тревоги и весело звенела, чтобы он отпустил их…
И этот мужик, один к одному, походил на отца. Только у папы на голове пышно вились черные кольца волос, а у этого рыжие.
– Господин урядник! – окликнул вперди шагавшего конника, один из стражников.– Спирин охальничает.
Урядник оценив представшую картину, сразу все понял.
– Пущай… Баба с ребятенками устала… Токмо ты, Бурлак, не забижай их, – разрешил он и снова направил лошадь во главу колонны.
– Не забижу,– гуднул Бурлак.
А мальчик все плакал да плакал.
– Мать, шо он у тебя никак не угомонится? – спрашивает женщину Спирин.
– Голоден он,– говорит она.
– Эва! – жалостливо тянет Спирин и, задрав голову, прогудел:
– Кандальные! У кого шо есть подкиньте дитятям.
Колонна засуетилась. И пошли по рядам черствые корочки. Больше ничего и ни у кого не было. А у Когана имелось кое-что получше. Что значит хрусты. Хрусты они везде хрусты… Тот конвоир, что пожаловался на гиганта, в эту ночевку, у реки, получил полтинник, чтобы тот в ближайшей Юзовской лавчонке купил что-нибудь съестное. Обрадованный щедростью каторожника он принес ему бутылку кваса, булку хлеба и кругляк ливерной колбасы.
– Тебя, случаем, не Азим зовут? – спросил он того, кто выкрикнул «Бах-хо!».
– Ёх, Аgа Rehim,– сказал он на чужом наречии, хотя по-русски говорил не хуже русских.
– Рахим, значит,– сообразил Коган.
– Можно и так,– согласился Басурман.
– Кличка есть? – поинтересовался Ефим.
– Нет,– недовольно поморщился он.
Очевидно, русскоязычный этап об этом его много раз спрашивал. И вопрос и ответ на него он знал наизусть.
– Меня зовут Ефим,– протянув руку Рахимке, назвался он.– Кличка – Сапсан.
– Это кто Сапсан? – пробасил над ними, приотставшийся Спирин.
– Я Бурлак,– назвался гигант и, внимательно посмотрев на него, добавил:
– Мне говорили о тебе.
– Кто?
– Весточка была,– уклончиво ответил тот.
«Сапсан… Сапсан…» – зашушукались в колонне.
Все стало ясно. Блатная братия получила малявы от Одесских паханов. Наверняка отписали, что он упокоил двух легавых и в большом уважении у воров.
– Рахим,– обратился он к смугляку,– тебе удобней будет. Вынь из переметки моей хлеба, колбаски и кваску… От Одесской братвы детишкам и матери,– громко объявил он.
Черствые корочки хлеба, что мальчонка жадно посасывал, он поспешно сунул за рубашонку и ринулся на белую булку… Бурлак с помощью Рахимки и Ефима ссадил их на обочину. Улучив момент Коган сунул в одеяльце крошки рублевку…
…Этап дикушей из Юга Петр Александрович перехватил у самого Нижнего Новгорода. Он опередил его на целую неделю. Многих из того конвоя, что дожидались там южан, Троцкий знал в лицо. А стоявший над ним ротмистр, по фамилии Чубайс, оказался его давнишним приятелем, с которым он не раз и не два пивал белого винца. После того, как южан пристегнули к основному этапу Троцкий сунув Чубайсу четвертную купюру, попросил его приглядывать за его непутевым племянником Коганом.
Эти 25 рублей, обеспечивших Когану благоволение ротмистра, через несколько дней сослужили еще лучшую службу. Не будь ее и тех хрустов, что Петр Александрович втихаря передал Ефиму, Бурлака захоронили бы еще тогда, там, в глухом бездорожьи под Муромом. Без отходной и креста на могильном холмике.
На ночевке, в перелеске под самым Муромом его укусила змея. Ужалила за икру, когда со сна переворачиваясь, он придавил ее к земле. Он дико вскрикнул. Вскочил на ноги и увидев уползающую гадюку сразу все понял. Ступней здоровой ноги он наступил ей на голову, а затем ухватив за извивающийся хвост, несколько раз двинул ее о ствол березы.
– Что с тобой, Даня? – еще как следует не проснувшись, спросил Коган.
– Пропал я, Сапсан. Гадюка жальнула.
– Куда?
– Вот! – задрав брючину, показал он на укушенную икру.
– Не бзди, Бурлак. Не пропадешь,– снимая с себя брючный ремень успокоил его Ефим.
Ему вспомнилось, как в одну из ночей у Бронштейнов Лейба рассказывал о каком-то знаменитом путешественнике, осмелившегося в одиночку перейти пустыню Сахару. Его возле колодца, который, среди песков, вырыли бедуины, укусила не какая-то там лесная гадюка, а самая страшная – кобра. Впилась в руку. После ее укуса человек умирал в течение пяти минут и в страшных муках. Путешественник не растерялся. Затянув ремнем предплечье, чтобы кровь с ядом не пошла к сердцу и мозгу, он ножом разрезал место укуса и стал высасывать и сплевывать вместе с кровью смертельную отраву. И хорошо колодец был полон воды. Он пил ее и рвал. Пил и рвал… Вода не позволяла яду свернуть кровь. Яд, однако, делал свое страшное дело. Смельчак потерял сознание… Очнулся он в том же месте, но уже под тенью бедуинского шатра. Провидение распорядилось так, что они, кочевники пустыни, как раз на верблюдах своих подошли к колодцу. И они-то по своим, известным им методам, вмешались в схватку со смертью, которую вел организм человека. Хлопотавший над ним древний старик, оказавшийся бедуинским лекарем, потом, когда путешественник пошел на поправку, сказал ему: «Ты, чужестранец, наверное, хороший человек. Аллах посмотрел в глаза твои и ты по его велению сделал то, что спасло тебе жизнь… Иначе, ты в лучшем случае остался бы без руки, а в худшем стал бы ты добычей койотов»…
Ефим вспомнив тот рассказ Лейбы, стал действовать так же, как тот смельчак-путешественник. Затянув ремень выше колена, он стал вопить: «Дайте ножа!» Кто-то стал звать конвоиров. Нож мог быть только у них. Но он чудесным образом оказался у Рахимки. Тому, кто звал стражников, он, на своем татарском, прошипел – «Кяс сясини». Тот его понял лишь потому, что Рахимка показывал ему жестом , закрыть себе рот. Фима резанул укус сверху вниз и зубами впился в мякоть Даниной икры. Он высасывал зараженную кровь и отплевывал ее в траву.
– Воды! – отплевываясь командовал он.– Ему нужна вода.
Хорошо этап стоял у ручья… И тут набежала охрана. Один из солдат, выхватив тряпицей из догоравшего костра, уголь и приложил его к разрезанной ране.
Бурлак ревел, как раненый медведь. Вся колонна, оцепенев смотрела на Бурлака и на кровавый подбородок Ефима.. Те, кто не знал что случилось, думали, что Сапсан задрался с Бурлаком… Прибежавший на шум ротмистр сначала молча понаблюдал, а потом, топнув сапожищем, заорал:
– Что раззявились?!.. Этап – в движение!.. Ему ничем не поможешь… Пусть подыхает… Господь покарал душегуба… В движение! Пшел! – сверкал глазами Чубайс.
– Не оставляйте, родимые,– жалобно простонал Даня.
– Не трепыхайся! Лежи!.– приказал ему Ефим и бросив:
– Сейчас улажу! – кинулся к ротмистру.
– Ваше благородие…
– Шо, тебе? Топай в строй…
– Не берите грех на душу. Человек все-таки… Не по православному оставлять без помощи.
– Слушай, паскудник,– вздыбился Чубайс.– Я тебе и так поблажки делаю. Петька-жид червонец дал за тебя,– не моргнув глазом соврал ротмистр. Щас его нет. Что хош могу с тобой сделать,– вплотную подойдя к нему процедил он.
– Вашему благородию, Петр Александрович дал червонец… Так я даю ещё столько же.
Ротмистр разинул рот.
– Откель такие деньжища у тебя?
– Ведь мы идем на Уваровку?
Чубайс кивнул.
– Там они дожидаются меня,– твердо проговорил Ефим.
Конечно же, он хитрил. Если полезть сейчас в свою заначку, ротмистр отберет все до копейки.
Чубайс задумался и, поверив Ефиму, сказал:
– У вас, у жидов, везде жидовня.
Коган изобразил улыбку, мол, начальник, ты все правильно понял.
– Смотри, Сапсан, обманешь… Шкуру спущу!
– Не обману, ваше благородие.
– Потащишь его сам. До Уваровки 23 версты. Ведь сдохнет по дороге.
– Если помрет все равно расплачусь.
– А то! – возвысил голос ротмистр. И вдруг, мерзко осклабившись, попросил:
– А ну скажи «тридцать три»…
Ефим понял, чего хочет эта дрянь и нарочито грубо програссировал.
Чубайс довольно расхохотался. Потом, подозвав к себе одного из солдат, приказал ему конвоировать умирающего Бурлака и Когана.
– Глаз с них не спускать. А как тот отдаст Богу душу, погонишь этого одного,– распорядился ротмистр.
Ткнув шпорой в бок лошади Чубайс поскакал в голову звенящей кандалами колонны.
– Ваше благородие,– крикнул ему в след Коган,– как придете, вышлите нам
навстречу фельдшера…
Дорога шла вдоль ручья, бегущего в сторону Уварово. Холодная, чистая водица.
– Пей, Бурлак! – поднося к его губам, до краёв наполненную кружку, просил он.
Даня брезгливо морщится и мотает головой.
– Пей! Не вороти мордой! – отбрасывая в сторону его, схожую с лопатой, ладонь, требует он.
–Тошнит от неё, Сапсан, – уворачиваясь от кружки, стонет он.
– Вот и хорошо, что тошнит. Она гонит из тебя отраву. Блевотиной гонит… Увидишь, полегчает. Только много-много надо пить…
Великое творенье Божье – это вода. Волшебная. Если бы не она, Спирину вряд ли удалось бы выкарабкаться… Он ею и поил его и приводил в чувство. Когда Бурлак был в сознании, Ефиму легче было двигаться с ним. Худо-бедно он мог передвигаться. А тащить бесчувственную гору человеческой плоти было тяжко. Солдат, подлец, шел сзади и еще понукал. Приходя в сознание Спирин, задыхаясь, просил не бросать его на околение.
– Сапсан, милай, не оставь меня. Во веки веков рабом твоим буду,– дребезжал его бас.
– Не оставлю,– скрипя зубами, обещал он и, кряхтя, шаг за шагом, держа на закорках гиганта, упрямо шел вперед.
Веселая речушка, березки, рябины… Под ногами черничка, над головой зелёные шатры, где-то кукует кукушка… Райские кущи. А ему в этих кущах рая -адова дорога. В 23 версты. Мог бы, мог бы он, конечно, оставить этого беспомощного гиганта и идти налегке. Тем более, внутренний голос, подколодною змеей, гаденько нашоптовывал: «Кто он тебе? Что зубы крошишь?» Внушал, гад, по бесовски, и все настойчивей, и убедительней. А он пёр и пёр и гнал, бесов шепоток, куда подальше. Он знал, что делает. И делал это осмысленно. Не Бурлака он выволакивал из лап смерти, а человека, похожего на отца, гибель которого он видел во сне и никак, и ничем не мог помочь ему…
Теперь не сон. Теперь все наяву. И этот человек, как две капли воды похожий на отца. Та же осанка исполина. Те же локоны в кольцо. Только они уже не черные. Они пожелтели. Так от времени желтеет бумага… И еще, светящиеся во сне золотом папины глаза… Они смотрели на него… Они звали… До сих пор смотрят и зовут…
* * *
«Не брошу… Не брошу»,– скребя зубами ворс тулупа, шепчет он.
И ожесточенно сплевывая прилипшие к языку волосы овчины, он приоткрывает ворот тулупа и, встречный ветер, лютых Соловков саксоном полосует его по лицу.
« Эх, мать твою, жизнь! Ты все равно прекрасна! Хотя дороги твои выложены камнями из преисподни. И они, эти камни, кажутся даже очень милыми. Не в тот момент, когда тяжко, а по прошествии времени, когда смотришь на них со стороны, издалека… Бурлак… Бурлак…» – снова убирая голову в тулуп, вздыхает он.
* * *
По приходу колонны в Уваровку ротмистр, скорее из-за обещанных ему денег, чем из гуманных соображений попросил местного полицмейстера выслать на встречу им лекаря, сказав ему, что там под присмотром конвоира, идут два головореза, одного из которых укусила лесная гадюка.
Лекарь, вместе с одним из солдат, приданных ему ротмистром, вышел на них под самый вечер. Он оказался из ссыльных и не каким-то там фельдшеришкой, а самым, что ни на есть, настоящим доктором. То ли он был из народников, покушавшихся на царя, то ли еще из какой-то неугодной Государю политической бражки. Сослали его сюда еще года два назад. Ушлый мужичишка уваровский полицмейстер поселил его на своем подворье, чтобы тот пользовал его домачадцев. И еще он подложил под него местную кралю, которая вскоре от него понесла. Теперь у доктора здесь семья, хозяйство…
– Не бедствую, но и не жирую,– осматривая Спирина делился он с Коганом.
Сунув Бурлаку под мышку градусник, он сел на камень и поинтересовался откуда их гонят.
– Меня из Одессы,– сказал Ефим.
– Вы одессит?
– Само собой…
– Что вы говорите?! Жена моя из Одессы… Может знаете?
– Наверное… Из чьих она будет?
– Соболевские… Из семьи врачей… Может слышали?
– А как же! Большие специалисты по родам.
– Да, гинекологи, акушеры… Жаль Еве не придется встретиться с земляком…
«Ну вот,– подумал Коган,– теперь как-то можно будет объяснить Чубайсу, как у него оказались деньги. Он поверит… Не зря же он говорил: «У вас, у жидов, везде жидовня».
– Больной тоже одессит? – полюбопытствовал врач.
– Нет. Скорее всего ростовчанин… Их гнали оттуда.
– Кукишь, ростовчанин! – крикнул стоявший поодаль стражник.
Коган и доктор, как по команде, обернулись к нему.
– Он – убивец. Из таежных бродяг. По тундрам разбойничает…Его нанял один самарский пахан, мол, сходи в Ростов да посчитайся с купцом-греком, что надул наших корешей… Пошел и посчитался. Зарезал и греку и его лавочника. Сразу обоих… Глянь доктор какие у него молотилы.
– Того самого пахана случайно кличка не Батый?
– Он самый. Откель знаешь,– вскинулся конвоир.
– Откель… Откель…– передразнил его доктор.– Я сам из Самары. Все серьезные люди до самой Астрахани знают такого… Лечил я его… Сам росточком небольшой, а голосом и хваткой – дикий лев.
– Лечил? – насторожился солдат.
– Что тут удивительного? Я доктор. Столбовой дворянин. Лечил и градоначальника Самары и генерал-губернатора… Да и здесь пользую самого губернатора, его семью, всю власть и всех людишек… И вот этого, как ты говоришь, убивца, – вынимая из под мышки Спирина термометр, говорит доктор.
– Температура то высокая,– цвикает он губами.– Так оно и должно быть… Укус то, когда случился? – спросил он Ефима.
– Сегодня перед рассветом.
– А вы молодец… Все правильно сделали… Кстати, как зовут вас?
– Ефим.
– Фамилия и имя батюшки имеются? – зыркнул он из-под густых бровей.
Коган назвался.
– Беленький Николай Иванович,– трясет он его за кандалы и добавляет:
– Вы, Ефим Наумович, спасли человека… Жить будет. Организм у него могучий. Переборет. Правда, рану глубокую сделали. Но это пустяк… Ему как можно меньше нужно двигаться и дня три нужен покой.
– Сколько осталось до села, Николай Иванович? – поинтересовался Коган.
– Три версты с небольшим.
Коган в изнеможении опускается на ствол поваленного дерева.
– У меня уже нет сил тащить его на себе,– признался Ефим.
– Как?! – вскочил на ноги Беленький.– Вы в кандалах всю дорогу тащили его один?!
– Да, господин доктор,– уронив голову на грудь говорит он.
– А он? – встопорщившись ежом, доктор накидывается на конвоира. – Ты знаешь, что будет с твоим ротмистром и тобой, если я доложу об этом губернатору? Сами в кандалах пойдете по тракту. Министерство внутренних дел недавно прислало циркуляр, где нас всех, медицинских работников, обязывают, чтобы заключенные на трактах не мерли от болезней и несчастных случаев. Чтобы все доходили до места назначения. А о тех, кто будет препятствовать этому докладывать губернаторам и лично министру.
«Ай, да, Беленький! Ай, да враль», – усмехался про себя Ефим и с удовольствием смотрел на явно перетрухнувших солдат.
– Куда, кстати, гонят вас? – спрашивает у Ефима Беленький.
Ефим пожимает плечами.
– В острог Поганый,– говорит, пришедший вместе с доктором, конвоир.
– О! – восклицает Николай Иванович.– Поганый особенно отмечается в циркуляре министра. Там на разработках людей не хватает. А ты, солдат, хотел загубить двух таких сильных мужиков.
– Что приказано было, то и делал,– огрызнулся конвоир.
– Значит, господин ротмистр приказал, чтобы они по дороге умерли? – ехидно заглядывая ему в лицо, вставил Беленький.
– Нет, от него я такого приказа не получал,– пролепетал тот.
– Так слушайте мой приказ! Сделать носилки и осторожно нести больного в село! Действуйте!
И солдаты беспрекословно подчинились. Коган с Беленьким шли вслед за ними.
– Вы, Николай Иванович, действительно столбовой дворянин?
– Да что вы! Я из разночинцев. Для вчерашних крепостных,– он глазами стрельнул в спины солдат-конвоиров, несущих Бурлака,– столбовой дворянин бьет без промаха… Образование получил, а из бедности не выполз. Да еще имел неосторожность связаться с бакунинцами.
– С циркуляром министра тоже придумали?
Доктор с трудом подавил, рвущийся с губ, смешок.
Циркуляры, господин Коган, приходят едва ли не каждый день. Один другого дурней. Их никто не читает. Очень уж заумствуют столичные мундиры… Так в одном из них предписывалось, чтобы колонна каторожников, проходя через губернские города, должна демонстрировать парадный шаг.
– Представляю, как бы я и, укушенный гадюкой, Спирин прошли бы таким шагом. Например, по Самаре,– прыснул Коган.
Доверительный разговор с Беленьким, который проникся к нему симпатией, натолкнул его на довольно шальную мысль. Вернее план. По-быстрому прокрутив его в голове, он, после недолгой паузы, приступил к его осуществлению
– Вы сказали ему нужен покой? – начал он.
– Больному? – уточнил врач.– Три дня, как пить дать.
– Не выйдет. Завтра же снова погонят…
– Да, у этапа свой график движения, – соглашается Николай Иванович
– Бывает же, что колонна на денек-другой задерживается.
– Бывало,– говорит доктор.– Только не в нашем Уварово. Не тот населенный пункт. Команде может и хотелось бы подзадержаться, а вас то, кандальных, куда девать? Как таковых специальных мест не имеется.
– Ну что это за трудности, Николай Иванович? Еще тепло. Можно где-нибудь в поле.
– Ради одного каторожника, какой бы он больной не был, ротмистр на такое не пойдет… Придется ему вставать в строй.
– Не выдержит.
– Что поделаешь,– разводит руками Беленький.
– Так сделайте что-нибудь. Вы же врач. Помогите,– гнул свое Ефим.
– Вот, Николай Иванович, возьмите. Здесь сотня.
– Сто рублей?! – замерев на месте, выдохнул он.
С опаской глядя на солдат, Ефим кивнул.
– Ну что вы, Коган? Как можно? Ведь вам…
– Там они мне вряд ли сгодятся,– опередил он Беленького. – А вам, чтобы наступить на горло бедности своей, очень к месту.
– Не в бровь, а в глаз. Здесь – это деньжищи… – говорит Беленький и, забирая купюру, обещает что-нибудь придумать…
Слово свое он сдержал. Да еще как..
Полроты вместе с ротмистром уже с ночи стали хвататься за животы и срамными нежданчиками пачкали исподнее белье. Чубайс, которого уваровский полицмейстер поместил у себя в доме, вонючею жижей извозюкал всю хозяйскую постель.
– Рези… Страшные рези в животе… И понос, – жаловался доктору, согнувшийся в дугу ротмистр.
– Воду из речки пили? – спросил доктор.
– Пока шли досюда – пили. Духота ведь.
–То то, я смотрю, весь ваш личный состав мается той же немочью… Глаз не дали сомкнуть,– проворчал доктор.
– Николай Иванович, что это за напасть такая,– зажимая от вони ноздри, спрашивает полицмейстер.
– Признаки брюшного тифа… А может, дизентерия.
– Неужто брюшняк! – вскрикнул хозяин дома.
– Надо проверить… Анализы провести… Они проводятся в губернской клинике. Дня три придется ждать результатов… Поэтому, этапу придется на пару деньков задержаться,– говорит Беленький и, обращаясь к Чубайсу, категорически заявляет:
– Как врач я, согласно циркуляру министерства полиции и здравоохранения, не имею права в таком состоянии дать разрешение на дальнейшее продвижение колонны… Дабы брюшной тиф и дизентерия, дай Бог, чтобы это были не они, могут вызвать страшную эпидемию… Вам, ротмистр, придется весь этап разместить подальше от Уварово. Чтобы не было контактов с жителями…
Беленький сделал больше, чем обещал. Этап под Уварово простоял целых пять дней.
С Беленьким Ефиму никогда больше встречаться не доводилось. А вот услышать довелось. И не от кого-нибудь, а от Бурлака. Он съездил в Уварово, однако семью доктора там не застал. Беленького с семьей, как кулацкую контру, уваровские большевики пустили в расход. Вместе с женой, двумя сыновьями и дочерью. Беленькие имели свой дом, пять коров, три лошади и разную птичью живность.
«Богатеем был доктор наш… Мироедом. И мы с ним по-большевистски… К стенке» – говорила мне шобла уваровская, рассказывал Спирин.
– Дурачье! Все поразворовали, пожгли. Лавок нет. Харчей нет. Жрать нечего… А они в умат пьяные.
– Как ты там оказался? С чего тебя туда понесло? – стукнул он по столу.
– Чо кипятишься, Фимок? Все путем было. Вел я себя нормально. По большевистски… Правильные речухи толкал.
– Стало быть, заехал в Уварово, чтобы язык почесать?
– Ну, нет же, Фимок. Не злись ты ради Бога… Хотел сказать ему «Спасибо». Подбросить кое-что. Ить, как-никак, помог тебе выцарапать меня из могилы,– съежившись под взглядом Когана с робкой тихостью, словно оправдываясь, говорил он.
А Ефим не злился. Ему таким, недовольным манером, хотелось вызнать не напортачил ли он что там. Вдруг прибил кого за доктора и теперь его разыскивают. Как он понял, ничего такого там не произошло. Все было путем. И он успокоился.
С стороны было забавно смотреть на сцену их беседы. Громадный, на две головы выше и на два плеча шире Когана, Бурлак сидел перед ним осенним воробышком. Всех и на каторге, и здесь, в Одессе, удивляло их отношения. «Слон боится моську»,– посмеивались люди. Но, то было не так.
…Коган крепко-крепко зажмурился. Глаза щипнула слеза, подкатившая от сжавшегося, как от ожога, сердца.
Не в боязни тут было дело. Совсем не в боязни. А в его редчайшем даре быть благодарным. Уникальном даре. Даре избранных. Таких, единицы. В остальном человечестве вместо него – червяк интереса.
Благодарность – не чувство. Чувство штука проходящая. Что хлеб с пылу-жару, сначала дурманит и насыщает, а потом черствеет и плесневеет. Благодарность – это пульс души. Это оголенный нерв долга. Долга Господу, давшему тебе жизнь. Не имеет значения какую. Хоть разово, но он одарил тебя благом жить. Без всякого подколодного интереса…
Но миром правят те, у кого душа не бьется таким пульсом. У них нет такого нерва. Те, у кого он имеется, для них разменная монета. Подручный материал для достижения своих интересов. Они считаются сильными, а те, что с пульсом благодарности – слабыми. Но благодаря именно им жизнь-таки воспринимается чудом. Божественным чудом.
Слон не боялся, а любил моську… Хотя моська бывало злобно обтявкивала его. Такое часто случалось в остроге, когда Сапсану приходилось заменять отсутствующих по каким-то причинам и Шофмана, и Заворыкина, обучавших грамоте каторожников. Лучше всех учеба удавалась Басурману. Он быстро выучился бегло читать и хорошо писал. Бурлак читал тоже неплохо, а вот с письмом у него никак не ладилось
– Осел копытом лучше след оставит, чем Спирин ручкой на бумаге,– в клочья разрывая лист и бросая обрывки на спину послушно согнувшегося гиганта, кричал Коган и заставлял его снова и снова все переписывать.
И тот покорно подчинялся.
Услышав однажды столь яркий педагогический перл Сапсана, Заворыкин, подоспевший к самому разгару урока, не выдержав, оборвал его.
– Товарищ Коган, дальше занятие поведу я. Вы свободны.
Пыхтя самоваром, Ефим прошел в дальний угол барака. А несколько минут спустя, до него донесся восторженный голос Заворыкина.
– О! Какой ты молодец, Спирин. Хорошо получается… Будет еще лучше, если ты кисть руки будешь держать свободней…. Она у тебя напряженная… У тебя в руках ручка, а не топор… Ничего. Это пройдет… Главное, грамотно пишешь…