Соло для веника с оркестром

Размер шрифта:   13
Соло для веника с оркестром

СЕКУНДЫ БЕССМЕРТИЯ

Мне было два года. И было лето.

Вторая половина июля на севере. Время, когда дни еще жаркие, но солнце уже не пробивается из-под земли сразу после полуночи. Ночи темные, прошитые тоненькими голосами комаров и жемчужно-бисерной сетью высоких чистых звезд (в городе таких не бывает), густым запахом влаги от реки и маленького болотца за домом. И иван-чай еще сочный и яркий, не обметанный седыми мочалочками между цветов.

Я проснулась рано.

Солнце волной залило окна и билась в стекло одинокая маленькая муха. Бабушки рядом не было. Тикал будильник на полочке, разбавляя собой сонную тишину дома.

Я вылезла из-под одеяла, натянула на себя ситцевый сарафанчик и сандалии и вышла на крыльцо. Дверь в летнюю кухню была распахнута и доносилось оттуда позвякивание чугунной сковороды. Над крышей кухни струился и переливался полупрозрачный дымок – бабушка пекла мои любимые пышки с темным изюмом.

Мир вокруг дома был как утро в раю.

Трава около дощатой дорожки, протянувшейся от крыльца до летней кухни, была обсыпана круглыми хрусталиками росы. Ни шороха, ни малейшего ветерка. Среди пышных темных веток высоченных сосен тянулись медовые нити солнца. Из летней кухни пахло горячим семечковым маслом и пышками.

– Баба, дай пышку! – попросила я, заглянув в темный уют летней кухни.

– Погодь. Горячо ишшо, – ласково ответила она. Над ее головой висели ниточки с подсыхающими грибами, которые вчера собрали мои папа и мама.

– Дай! Я подую!

– На, – бабушка подцепила вилкой горячую пышку и дала ее мне, – Не обожгись.

Я вышла из летней кухни на дорожку, крепко держа вилку с насаженной на нее пышкой. Пахло изумительно.

Двор, обнятый солнцем, был пуст. Соседский пес Жук спал в своей будке, и спали родители и дедушка в доме, и спали соседи, и весь мир, кроме нас с бабушкой, еще спал. Все еще были молоды и живы. Я не знала тогда, что есть смерть, а значит, смерти не было совсем. Я была бессмертной.

Стоя на дорожке, я подула на пышку и осторожно откусила ее краешек. И меня вдруг пронзило острое, мгновенное, как молния, ощущение счастья.

Невозможно было просто стоять, невозможно было спокойно смотреть на это летнее утро, нужно было что-то сделать! И я сделала единственное, что могла: запрыгала на месте, как заводная игрушка. По-другому все это было ни пережить, ни выразить…

Я спрятала это воспоминание в себе, как драгоценный прозрачный камешек, и в самые тяжелые, мрачные дни разжимала мысленно ладонь и смотрела туда, в то утро. Оно было прекрасно. В нем было столько света и счастья! Сарафанчик, сандалии, пышка на вилке, лето. Толстенький шмель, спящий в цветке колокольчика. Роса на неподвижной траве.

И вечная жизнь в бесконечном ласковом мире.

БЕНЕФИС

Если вы не читали «Генерал Топтыгин» Некрасова, то не так уж много и потеряли. Все, что я могла сказать об этом стихотворении в свои три года, это что оно длинное. Долго видать Некрасов писал, старался. А слова все непонятные, и если бы бабушка Паша не объяснила мне, что это рассказ про медведя, прокатившегося в санях, я бы вообще ничего не поняла.

Но бабушка моя, Прасковья Ильинична, поэта Некрасова обожала, и других народных поэтов тоже, даже иностранных. Долгими зимними вечерами в селе Дутово, прочесывая овечью шерсть или сматывая в клубки пряжу, она наизусть читала мне вслух стихи. И «Вот моя деревня…», и про Топтыгина, и «Дядя Степа», и много еще чего, сейчас уже и не вспомню.

Тикал будильник, за стеной тихо молился дедушка Сагидулла, свет фонаря нежно струился сквозь ангельские перья изморози на окнах, и я сидела перед бабушкой на табуретке и смотрела, как она пряжу в клубки сматывает.

В середине у каждого клубка была погремушечка: свернутое кольцом высушенное горло тетерева, наполненное сухими горошинками. Потрясешь клубки, и каждый своим голосом отзывается, потому что горошинок туда насыпано неодинаково. И, пока руки работают, бабушкина память достает откуда-то разные стихи, как картинки. Сидишь, слушаешь бабушку, и представляешь. Будто телевизор в голове. А если слова непонятные, то у бабушки спросить можно, она объяснит.

И как-то так само получилось, что выучила я «Генерала Топтыгина» наизусть, от первой до последней строчки могла его без запинки рассказать. Если в дом приходили редкие гости, бабушка просила меня продекламировать это стихотворение. Гости ахали, качая головами, удивлялись и угощали меня то ириской, то леденцом, у кого что при себе в карманах было. Бабушка мной гордилась. А я чувствовала себя почти Левитаном: как они меня слушают, не шевелятся!

Но вот зима кончилась, а за ней и весна, и короткое северное лето, и запрыгала по деревьям белка-осень. Где прыгнет – там оранжево-красный, или желтый в пятнах, или коричневый лист останется, будто клочки рыжего меха. И приехали в Дутово родители, чтобы забрать и увезти меня в Ухту, а оттуда в Москву, а оттуда уже в город Шуя, где нам квартиру весной дали. В пятницу мама с бабушкой собирали вещи, деревенские продукты, ну и еще гостинцы для родни в Ухте и Москве, а в субботу рано утром мы были уже в аэропорту.

Дутовский аэропорт мне нравился. Маленький, деревянный, с огромной верандой под навесом и лесенкой, ведущей на второй этаж, куда таким как я залезать строго запрещалось. А на веранде длинные удобные скамейки со спинками. Можно встать на скамейку и смотреть через окно внутрь, в рабочее помещение слева от двери, где ничего интересного не было, или в буфет и зал ожидания справа от двери, где интересно было все. Особенно витрина буфета с вареными яйцами, печеньем, пирожками и шоколадками. А еще были в аэропорту на стенах большие глянцевые плакаты с белозубыми тетями в форменной одежде и белых перчаточках. И надписи: «Летайте самолетами Аэрофлота!» Только жаль, что ни одного ребенка моего возраста среди толпы в буфете не обнаружилось. Были спящий младенец и грустная школьница-подросток в очках.

Да, надо еще сказать, что вокруг здания аэропорта водились в безумном количестве маслята. Росли, как просыпанные на землю, куда не ступишь – гриб, а то и целая семейка. Поэтому взрослые, напившись чаю с пирожками в буфете, шли обычно в лесок с сумками и ножичками в руках, маслят в город набрать на ужин. От Дутова до Ухты лететь всего минут сорок, маслята не успевали испортиться.

И вот уже на буфет мне любоваться наскучило, и грибы собирать не хотелось, потому что нож не дали, а если маслята голыми руками собирать, то от скользкой шкурки грибов руки становились липкими и грязными, и мыть их было негде, а о пальто вытирать их не разрешалось. И маялась я на пустой веранде, не зная, чем себя занять. Выйти на летное поле камешки собирать? Скучно. Скакалки или куклы с собой не было, все в сумки упрятано. Правда, скучно. Вон и дедушка какой-то сидит на скамейке у двери, тоже скучает.

Я подошла к незнакомому дедушке и внезапно для себя завела вдруг «Генерала Топтыгина». Вдохновение на меня нашло. И не просто так рассказывала, а с выражением, и временами изображала то медведя, то смотрителя. Дед глядел на меня, приоткрыв рот, я даже краешки нижних зубов у него во рту видела:

– … и Топтыгина прогнал из саней дубиной,

А смотритель обругал ямщика скотиной!..

Закончив, я сделала реверанс и уставилась в бесцветные, как апрельский лед на реке, стариковские глаза. А он молча встал, да и ушел в буфет. Вот тебе раз. Ну и ладно. И я двинула на летное поле, засыпанное маленькими речными камешками.

Но дедуля вдруг окликнул меня со ступенек веранды: «Артистка, далеко собралась?» Артистка – это я, кто же еще. И, обернувшись, увидела я в одной руке старика огромное красное яблоко, а в другой плитку шоколада «Рот-фронт». Вручая подарки, он спросил, сколько же мне лет? Я ответила, что три года, и вгрызлась в яблоко. Вкусное, венгерское, я такие яблоки только на картинках видела. Старик что-то говорил, но мне было не интересно его слушать. К ахам и охам публики мы привычные, а такими вот гостинцами меня еще никто не баловал.

Доев яблоко, я отправилась в лесок за аэропортом, нашла родителей и отдала им шоколад. Вкусным делиться надо, как учил меня дед Сагидулла. Но про яблоко я им ничего не сказала, мой грех. Ничего, шоколадом обойдутся.

В АН-2 меня стошнило от качки, и все яблоко пропало зря, окончив свой путь в вонючем сером пакетике, как раз для таких дел и вручаемых пассажирам «Аэрофлота».

Зато память о яблоке осталась.

Переночевав у папиной двоюродной сестры в Ухте, на следующий день мы отправились на самолете в Москву, чтобы потом добираться до Шуи. Усевшись в мягкое кресло самолета, я сразу задремала, положив голову на колени папе, и всю дорогу проспала. Жалко, что на облака не полюбовалась.

Аэропорт Шереметьево показался мне огромным, как город. Народу миллионы. Чемоданы. Дети. Кто плачет, кто скачет. Взрослые все такие разные, и некоторые разговаривают непонятно как, наверно татары, как мой дедушка. А буфет! Это было что-то невероятное!

Сказочные пирожные, то с верхом из шоколада, то из чего-то белого, то из разноцветных розочек. Башни из шоколадных плиток. Кусочки хлеба, украшенные плоскими котлетками, а другие – прозрачными красными бусинами (папа сказал, что это икра), да полосочками сыра, да еще бог знает чем… Я прилипла носом к витрине и дышать забыла. Вот как люди-то живут, это вам не ириски с леденцами. А в глубине витрины треугольные пирамидки с подписью «Сливки». А подальше орехи грецкие и еще разные штуки, каким и названия нет.

Я сглатывала слюнки и терпела. Всего-то два раза дернула маму за подол зеленого крепдешинового пальто: «Мам! Купи пирожное-корзиночку!» Мама молчала, и я подумала, что, если она не сказала «нет», значит, купит.

Очередь быстро двигалась, и я, разглядывая вкусности, крабом ползла вдоль витрины за маминым пальто. Но когда пришло время покупать пирожное, мама сказала вдруг незнакомым голосом: «Чай с лимоном и бутерброд с бужениной, будьте добры». Я замерла. Какая бужина, зачем? Пирожное! И, дернув маму за рукав, задирая голову вверх, я собралась было громко высказать обиду, но, к ужасу своему, поняла, что ЭТО не мама. Чужая тетя, с морковного цвета губами и недобрыми глазами, непонятным образом оказавшаяся в мамином пальто, сказала брезгливо: «Тебе чего, девочка?».

Шок. Мама где?! Неужели, пока я таращилась на пирожные, она успела купить все что надо и ушла?

Отойдя от буфета, я хотела было зареветь, но увидела напротив еще одно мамино пальто. И в нем сидела еще одна тетя, тоже чужая. Но с двумя огромными сумками. Из левого бока большой красной сумки что-то кругло выпирало, будто яблоко, а небольшая коричневая сумка стояла строго и ровно. И я сразу подумала: там шоколад рядами уложен. «Рот-фронт».

Наораться успею, думала я, подбираясь к этой тете поближе, а венгерские яблоки и шоколадки скоро улетят неизвестно куда. И, встав напротив тети, я вытянулась в струнку, прижав ладошки к бедрам, и принялась читать наизусть «Генерала Топтыгина». А тетя вдруг вытащила из сумки газету «Труд» и отгородилась ею от меня. Она глухая, как бабка Брауниха из Дутова, подумала я, но продолжила читать стихотворение очень громко, почти в крик. Плохо слышит ведь человек, но так иногда бывает в жизни, что боженька за что-то людей увечьем наказывает.

Тетя сложила газету, тоскливо огляделась, потом посмотрела на свои наручные часики и поднесла к уху (точно глухая!), потом опять хмуро уставилась в газету. Меня она в упор не видела. Я стала в лицах показывать ямщика и медведя в санях, как тому дедушке, что в Дутовском аэропорту меня угощал. И краем глаза приценивалась к тетиным сумкам и прикидывала: сколько она даст мне за мое выступление, может целых два яблока? У неё же полно, не обеднеет от двух яблок-то, сумку потом легче тащить будет. И я даже представила себе, как яблоки отдам в этот раз родителям, а шоколад сама съем, всю плитку зараз.

Стихотворение кончилось. Тетя внимательно читала газету.

Я немного помолчала и, подойдя к глуховатой тете вплотную, едва не наступила на носок ее туфли. И принялась читать «Топтыгина» по новой, с начала.

Люди, сидевшие в соседних креслах и проходившие мимо, улыбались. Мальчик лет десяти даже остановился послушать, и еще одна бабушка остановилась ненадолго.

Я изображала медведя.

Тетя сложила газету и стала смотреть на меня. Я обрадовалась: подействовало!

Но тут стихотворение опять кончилось.

Тетя молчала и чего-то ждала. Чего ждать-то, недоумевала я, отдай мне положенное, и я пойду маму искать, зря старалась что ли? А ты читай свой «Труд» сколько хочешь. И тут меня осенило: наверно, не пошел ей Некрасов, вот в чем беда. И, разглядывая тетину сумку, я принялась рассказывать ей «Вересковый мед». Это стихотворение тете наверняка понравится:

– Из вереска напиток! Забыт давным-давно!

– Девочка, а где твои родители? – спросила вдруг тетя не к месту.

– Потерялись, – честно ответила я и продолжила – А был он слаще меда! Пьянее, чем вино! Его в котлах варили!

– Арина! Мы там с ног сбились, а она бенефис устроила, – налетел на меня папа и, подхватив на руки, сказал тете «извините!» и побежал в сторону выхода.

А яблоки-то, а шоколад?!

Я пыталась объяснить папе, что надо вернуться к тете, но он меня не слушал, бормотал «потом-потом» и бежал, стиснув меня в охапке.

Уже сидя в автобусе, отправлявшемся в Иваново, а потом в Шую, я подумала, что папа правду когда-то сказал, что пока человек делом занят, время незаметно бежит. Бродила бы я себе по Шереметьево в горе и слезах, искала бы родителей и наверняка еще хуже заблудилась бы. А так, в общем, нормально получилось: и сама была при деле, и тетю стихами порадовала.

Целых два раза успела.

ЧУЖОЕ СЧАСТЬЕ

Когда родители принесли Сережку из роддома, я не поняла, что происходит. Кулек, свернутый из детского одеяла и обмотанный синей ленточкой, завязанной бантом. Лежит на диване, шевелится. И родители с гостями вокруг толпятся, сюсюкают, улыбаются и маму поздравляют. Я тоже подошла к кульку и, откинув уголок, посмотрела – что там. Оказалось, младший брат.

Сережка мне не то, чтобы понравился или не понравился, а просто непривычно было, что он теперь у нас живет, и я не знала, как к нему относиться. Разматывать его, брать на руки или залезать к нему в кроватку мне не разрешали, но ведь относиться-то как-то надо было. И я это делала, как могла: трясла перед бессмысленным личиком брата погремушку, совала через прутики колыбели ему свой палец, который он тут же крепко хватал, трогала его лысенькую головенку, чтобы проверить – не вспотел ли. Когда он просыпался и кряхтел, я громко кричала: «Проснулся!», и меня хвалили. Один раз, когда он заснул, я громко закричала: «Заснул!», но меня отругали, и я не стала больше так делать. В общем, скучно с ним было. Спит да ест, да кричит во весь беззубый рот.

Я все это долго терпела, почти до Нового года. И с каждым днем меня все больше беспокоило вот что: над ним трясутся, как над хрустальной вазой, а про меня будто забыли. Игрушки убрала? Поела? Зубы почистила? Марш спать! Вот какие обидные слова, это справедливо разве? Ему и бутылочку поднесут, и оденут-разденут, и на руках постоянно носят, а когда описается или обкакается, так все делают вид, будто так и надо. Попробовала бы я в трусы накакать или написать.

Жизнь повернулась ко мне не то, чтобы спиной, а боком, думала я. Что в таких случаях учил меня делать папа? Действовать. И я объявила родителям ультиматум: или вы со мной, как с Сережкой, одинаково то есть, или я уйду от вас куда глаза глядят!

Мама не обратила на это внимания, ей некогда было: пеленки надо стирать-полоскать-гладить, да молоко кипятить, да еще что-то там свое делать, а папа остановился и спокойно посмотрел мне в глаза. Ты и вправду хочешь быть как он, точь-в-точь? Еще бы, сказала я. Ты, значит, думаешь, что ему хорошо, улыбнулся папа. А чего плохого-то, изумилась я, не жизнь, а рай: всё и все для тебя, а ты лежи себе да погукивай. Ну, пару раз улыбнуться можешь от избытка удовольствия, или покричать от скуки. Красота ведь.

Ладно, сказал папа, завтра воскресенье и мне на работу не надо, так что я устрою тебе рай по полной программе. Но, чур, договор: с утра и до вечера ты будешь все делать точно так же, как он. Выдержишь? Да что там выдерживать, пап, шутишь что ли? Ну, вот и договорились, ответил папа и хмыкнул себе под нос. Утром разберемся, подумала я с легкой тревогой. Не понравилось мне папино лицо в этот момент, но слово сказано, значит, дело должно быть сделано.

И вот наступило воскресенье, и прямо с утра началось.

Я встала как обычно и поплелась в ванную чистить зубы, но папа уложил меня обратно в кровать, заявив, что сейчас бутылочки с молоком принесет. И принес одну Сережке, а вторую мне. Я высосала теплое молоко быстрее брата, хотя язык под конец завтрака немножко побаливал, потому что дырка в резиновой соске была очень маленькой, и мне трудно было молоко из бутылочки высасывать. И не наелась я как-то, потому что без печенья или булочки завтрак просто размазался по желудку без следа.

– Пап, а булочку? Я есть хочу.

– Не разговаривать, – хмуро ответил папа, – он разговаривать не умеет. Можешь поплакать, я тебе еще молока принесу.

Хм, подумала я и сказала громко: «УА! Уаааа!», и получила вторую бутылочку с молоком, которую допивала, морщась: я же не пить, а есть хочу. Впрочем, ради того, чтобы тебя целый день на руках носили, и не такое стерпишь. А печенье я вечером съем, решила я, целую пачку. И, успокоившись, принялась ждать, пока меня оденут и на руках вынесут гулять.

Первой папа одевал меня. Осторожно натянул на мои ноги колготки (а я нарочно то сгибала, то выпрямляла ноги и дрыгала ими, но папа ласково и осторожно делал свое дело, и я была в восторге), и теплую кофту, и штаны, куртку, шапку и ботинки, все как положено. Потом принялся одевать Сережку. А мне стало жарко. Я затянула было: пааап…, но услышала в ответ: не разговаривать! Можешь поплакать, но это без толку, все равно пока Сережку не одену, на тебя не отвлекусь. Я замолчала и стала терпеливо потеть.

Наконец нас вынесли на улицу: сначала папа вынес меня и посадил на лавочку возле подъезда, потом он вернулся в квартиру и вытащил коляску для брата и большие плетеные из лозы санки для меня, а мама бережно вынесла закутанного в одеяло Сережку.

Разумеется, пока родители ходили наверх, я не сидела на скамейке, а как все нормальные люди, залезла в сугроб по уши и стала рыть в нем снежный туннель. Но папа вытащил меня из снега и уложил в санки на спину. Мама покатила вперед коляску с братом, а папа повез меня на санках, следом за ней. Лежать мне не хотелось, а хотелось сесть и ловить снежинки, и таращиться кругом. Но папа приказал лечь на спину, объяснив, что младенцы сидеть не умеют, а умеют только лежать и плакать, если что-то не нравится. Можешь поплакать, добавил он.

Плакать я не стала, глупо как-то. Лежа на спине, я смотрела в тяжелые облака, из которых медленно, как во сне, валили большие снежинки, таявшие у меня на лице, иногда облизывала губы и молчала. Полозья санок скрипко, рывками ползли по снегу, меня покачивало из стороны в сторону. А печенье съем не с молоком, а с чаем, думала я. И в чай – варенья побольше, три столовых ложки надо. И печенье вареньем намазать… И тут вдруг у меня невыносимо зачесалось за шиворотом, я аж подпрыгнула в санках и стала яростно шерудить варежкой по спине, пытаясь дотянуться до зудящего места. Но варежка мешала, и я стянула ее, и полезла пальцами под воротник пальто.

– Что такое? – спросил папа, обернувшись.

– Чешется, – ответила я, морщась и воюя с воротничком кофты.

– Нельзя! Ложись и терпи. Сережка чесаться не умеет, так что можешь поплакать. Лежать, я сказал!

Папа так сердито приказал мне лечь, что я тут же послушалась и чесотка моя прошла сама собой. Что за прогулка, думала я. В снегу бы поваляться, снежков налепить и покидать во что-нибудь, побегать кругами вокруг родителей с коляской, а еще лучше – отпроситься в гости к подружке, а они все пусть гуляют без меня.

У подружки, у Ленки, дома аквариум огроменный! Ванна целая. И чего там только нет: и рыбки, и улитки, и водоросли, нежно шевелящиеся в струе пузырьков, вырывающихся из шлема игрушечного водолаза. А водолаз стоит, наклонившись над маленьким сундучком, вкопанным в песок на дне аквариума. Крышка сундучка открыта и под ней поблескивают совсем крохотные монетки. Это Ленкин папа так кислородную трубку для рыб замаскировал. И еще сделал игрушечный пиратский кораблик, понарошку сломанный и уложенный на бок в другой стороне аквариума, рядом с нагревателем для воды.

В аквариум можно было смотреть целых пятнадцать минут подряд, и не надоедало, клянусь! Томные рыбки плавали над головой водолаза, равнодушно огибали мачты кораблика, иногда подплывали к стеклянной стенке и смотрели на нас с подружкой глупыми глазами. Стайки неонов шустро плавали туда-сюда мимо пучеглазых золотых рыбок с хвостами-вуалями и плоских полосатых скалярий…

Я все-таки заснула, и проснулась от того, что меня раздевали и тормошили. Раздевают – это хорошо, сквозь сон подумала я, и услышала вдруг мелодию из передачи «АБВГДейка», и сон как рукой сняло. Моя любимая передача! Там тетя-клоун, Ириской звать!

– Куда пошла? Лежать!

– Пап, там..

– Лежать, я сказал. Сережка телевизор не смотрит. Ложись на спину и жди, я сейчас молоко принесу.

– Опять молоко?!

– А он ничего другого есть не может, зубов нет. Ты же обещала быть как ОН.

– …!…

– А можешь поплакать. Кроме молока все равно ничего не дам, не положено.

И папа пошел в кухню, а я подумала: и правда поплакать что ли?

Это что за жизнь такая дурацкая совсем? Не то что варенье есть, к подружке сбегать или телек посмотреть, а даже почесаться нельзя по-человечески. И молоко это гадкое. Лежи себе, как полено, замотанное в тряпки, да в потолок смотри. «Можешь поплакать». Нет, меня так не проймешь, решила я и стиснула зубы. Выпью я ваше молоко, и еще добавки попрошу. И до вечера доживу, будьте спокойны, попрыгаете еще вокруг меня!

И я принялась ждать вечера.

После прогулки и молочного обеда нас с Сережкой опять уложили спать. Сколько можно спать, подумала я, ведь он в коляске выспался! Но от честного слова, данного мной папе, деваться было некуда, и я промолчала. Папа бережно и туго запеленал нас обоих – брата в пеленку, а меня в простыню, потому что для пеленки я была слишком длинная, ноги из нее торчали. В простыне я чувствовала себя похороненной заживо, но решила, что счастье быть любимым ребенком все-таки стоит тех мучений, которые мне сегодня предстоят еще. Боже, как это трудно: быть счастливой, кисло думала я, засыпая в тоске и ловя одним ухом звуки телепередачи, доносившиеся из зала. Там смешное что-то смотрят. Без меня.

Забывшись в неудобной простынной тесноте, я поплыла куда-то вместе с рыбами над мягким снегом, прилетевшим из прогулки и покрывшим дно аквариума, и мне хотелось выбраться из воды и стекла, но я не знала как, и не могла, и в туалет хотелось ужасно, а туалета в аквариуме нет, и что делать, и..

– Пап! – крикнула я, проснувшись, пытаясь шевелить затекшими руками и

ногами.

– Что? – спросил папа, прислонившись к косяку двери в детскую комнату, с

кружкой чая и бутербродом в руках.

– Я в туалет хочу!

– Под себя, – коротко и емко ответил папа.

И, спокойно повернувшись спиной ко мне, своей любимой Аринке, связанной по рукам и ногам проклятой простыней как египетская мумия, пошел себе обратно в зал, прихлебывая чай.

– Папа! Я «по большому» хочу! – заголосила я, уже не сдерживая слезы, всерьез.

– Под себя, – громко и равнодушно донеслось из зала, – Он под себя, и ты под себя. Все по-честному, как договаривались.

Тут мне край пришел.

Вывернув шею, я посмотрела на Сережку, сопящего в своей кроватке, и увидела мокрое пятно под его попкой, расплывшееся на пеленке. И поняла, что так жить нельзя. Какой там к черту рай, это издевательство над человеком!

– Паааааааппааааааа!

И меня таки выпустили из простыни. И умыли над раковиной в ванной комнате. И разрешили сходить в туалет, и печенья дали, и даже от телевизора не прогнали.

Боже, не дай мне стать младенцем, думала я, пялясь в телек и блаженствуя. Хочу – в снегу валяюсь, хочу – на скакалке в коридоре прыгаю, или в носу ковыряю, или рисую, и все что хочешь делаю сама! Как хорошо быть человеком, а не «кульком».

Часы на стене над телевизором показали 14:07.

Я даже полдня не выдержала «Сережкиного рая».

Вечером, вспомнив свои утренние мучения, я подошла к кроватке брата. Он смотрел в потолок, покряхтывал, шевелил губами, словно соску или грудь искал, и на маленьком его личике было выражение нечеловеческого, ненормального терпения и смирения. Как у Христа на бабушкиной иконе, подумала я. И пошла с кубиками играть.

У каждого свое счастье. И своя за него цена.

КРАСОТА

Красота требует жертв, это все знают. Но еще она требует смекалки, чтобы жертвой красоты не стала твоя собственная попа.

В первом классе на уроке труда учительница дала нам задание сшить нарукавники. То есть надо было измерить длину руки от чуть-выше-локтя до запястья, потом посчитать ширину этих будущих нарукавников, да плюс прибавить пару сантиметров на края, да раскроить, да вставить резиночки, да сшить вручную, да боже мой сколько времени и труда вложить в это дело.

Я пришла домой из школы, увидела в прихожей мамины модные сапоги с красивыми, блестящими, очень тонкими и мягкими матерчатыми голенищами, засунула в один сапог руку и поняла: вот оно, как раз. И отстригла ножницами голенища. Сверху резиночка в них уже была, с отстриженной стороны (так уж и быть) сделала я к ним еще по резиночке, и нарукавники получились просто восторг.

Конечно, я не знала тогда, что эти мамины сапоги стоили, как папина зарплата за месяц. И не насторожилась, когда на следующем уроке учительница, щеголявшая в точно таких же, как у мамы, сапогах, вытаращила глаза на мои нарукавники, и спросила: а мама знает? Моя тощая задница, после того как мама узнала и схватилась за ремень, болела три дня. И самое главное – я поняла из всей этой истории, что нельзя приносить в жертву красоте то, что дорого другому человеку.

А вот занавески – они общие, и значит, как бы вроде ничьи.

К чему это я? К другой истории про рукоделие.

Папа мой работал дирижером. То есть самым главным человеком на сцене, когда выступает оркестр. Он доверял мне и маме гладить рубашки, но у него был собственный рецепт для глажки брюк и пиджака, и не дай бог было кому-то прикоснуться к его костюму перед концертом!

Я знала папино трепетное отношение к костюму. Но тут, как назло, вышел фильм про мушкетеров, который мы смотрели всей семьей, даже моему младшему брату Сережке разрешили его смотреть.

Мушкетеры, это такие… Красивые. Усы, шпаги, шляпы, но самое главное – кружева! У них везде были кружева. И на воротниках, и на манжетах, и на платочках, а у одного даже под коленками были кружева! Папин концертный костюм в сравнении с костюмами мушкетеров выглядел сироткой. Надо было срочно с этим что-то делать.

На следующий день папе надо было встать в пять утра, он с оркестром должен был ехать выступать в Киров, поэтому вечером, пока родители собирали чемодан, я думала. Кружева! Где их взять? В магазине «Тысяча мелочей» они продавались, но у меня не было денег, чтобы их купить.

Были у нас кругленькие кружевные салфеточки ручной вязки, но они не годились, потому что кружева должны висеть бахромой из-под рукавов и штанин, как у мушкетеров, то есть должны быть длинные, из широкой ленты выкроенные. Где такие взять? Где-где…

Вон в детской висят занавески, а за ними тюль. А если отрезать немного снизу от тюля? Кто заметит, расстроится? Никто, решила я. И, дождавшись, когда Сережка уснул, я вытащила из шкафа наглаженный папин концертный костюм и разложила его на своей кровати. Потом взяла ножницы и аккуратно отрезала от нижней кромки тюля ровно двадцать сантиметров. В моих руках оказались две длинные кружевные лены. То, что надо.

Начала я с пиджака. Одну длинную кружевную ленту я разрезала пополам, потом присборила обе половинки и приложила к рукавам папиного пиджака. Красота. Надо только пришить. И я взялась шить. Ткань пиджака оказалась толстой, иголка с трудом пропихивалась через неё, я исколола себе все пальцы, пока пришивала кружево к пиджаку. К десяти часам вечера один рукав был готов. Получилось обалденно красиво, но для надежности я решила прошить еще раз. И тут мама, проходя мимо детской по коридору и увидев свет, строго приказала: спать немедленно! Катастрофа. Я успела накрыть папин пиджак одеялом, мама ничего не заметила, но – как же второй рукав пиджака? А брюки-то? И, достав из шкафа карманный фонарик, я залезла с головой под одеяло вместе с папиным пиджаком и стала шить.

К одиннадцати часам вечера и второй рукав был готов. Нежное тюлевое кружево было намертво, крест-накрест суровыми нитками-десятками пришито к папиному концертному пиджаку. Я даже надела его на себя, вытянув руки, и полюбовалась. Ну правда, красиво получилось. Теперь я должна отрезать штанины папиных брюк пониже колен и пришить кружева еще и к ним.

И тут я задумалась. Вообще-то, мушкетеры ходили в сапогах со шпорами. А у папы нет таких сапог, а есть начищенные ботинки. И носки. Я представила папу в штанах до колен, а под коленями белые кружева, как у мушкетеров, а под ними – белые ноги в черных волосках, и на щиколотках черные носки, и пониже – ботинки. Картинка получилась не очень. Надо папе сказать, чтобы сапоги со шпорами купил себе, подумала я. И почувствовала, что если сейчас же не лягу спать, то умру от усталости.

Время. Его почти всегда не хватает, чтобы сделать для любимого человека то, что сделать необходимо. И, повесив папин пиджак в шкаф, я легла спать. И, засыпая, очень жалела, что узнала про папину поездку только сегодня, а не пару дней назад.

Проснувшись утром, я отвела Сережку в садик, и пошла в школу, и вернулась из школы, и вечером забрала Сережку из садика, и при этом постоянно думала: а как там папа? Отбиваясь от дурака Курганова в школе, таща за руку Сережку через дорогу, жаря яичницу, я все время представляла себе, как мой прекрасный папа, самый главный человек на концерте, взмахивая руками в пиджаке, отделанном роскошными кружевами, тоже наверно думал сегодня обо мне…

Папа вернулся через два дня. Уставший, с легкой щетиной, пропахший автобусами, он чмокнул меня в щеку и дал шоколадку «Аленка». И я спросила: пап, а как тебе костюм?

Папа ласково погладил меня по макушке, улыбнулся и сказал: «Ээ… Ты молодец. Очень крепко всё пришила, не оторвать».

СДАЧА

Сухумский аэропорт поразил меня фонтаном, в котором плавали живые рыбки. Я такого нигде не видела. А еще я нигде не видела столько дядей с густыми черными усами. Пока родители получали багаж, я от скуки пыталась пересчитать всех усатых дядей, проходивших мимо меня, и громко разговаривающих на непонятном языке, но сбилась и бросила это дело. Впрочем, один усатый дядя из Сухуми запомнился мне на всю жизнь.

Родители каждое лето устраивались работать в какой-нибудь из пионерских лагерей-санаториев на море, чтобы мне и моему брату Сережке, как детям работников лагеря, путевки туда достались бесплатно. Сейчас я понимаю, что мама и папа почти восемь лет совсем не отдыхали из-за нас. Но тогда мне казалось совершенно нормальным, что в конце каждого мая мы уезжали на Черное, Каспийское или Азовское море всей семьей и возвращались в Коми АССР только к началу августа, и отправлялись в Дутово за грибами-ягодами и картошкой.

Пионерский лагерь был устроен в здании школы, мне такие не нравились. Но про все неудобства я готова была забыть, потому что такой невероятной природы, как в Грузии, я не видела ни в Краснодарском крае, ни в Дагестане, ни даже в Крыму. Казалось, что в землю можно воткнуть грабли, и они тут же заколосятся и лианами обрастут. А какая шикарная лужа была на заднем дворе этой школы-пионерлагеря, это же микро-Байкал! Только мутный. Зато лягушки в нем кишмя кишели, и каждый вечер под огромными звездами и луной выдавали такие концерты, что заслушаешься. А цикады и светлячки! А ежи, которые ловили возле этой лужи лягушек! Что там говорить, сами бы посмотрели. После долгой, ледяной Ухтинской зимы я почувствовала себя в Грузии как в раю. Жизнь просто выпирала и выпрыгивала отовсюду, только ловить успевай.

А кроме лужи меня радовало еще и то обстоятельство, что мне, как дочке работников лагеря, иногда удавалось попасть за его пределы не в школьном автобусе, на котором нас возили на пляж, а так, пешком. С родителями, разумеется. Но и на том спасибо.

Родители, выбираясь в город, занимались в основном беготней по магазинам. Это было самым увлекательным занятием взрослых в советские времена, и называлось оно «достать». Я не понимала, почему про купленную вещь взрослые говорили «достал». Что значит «достал», когда купил? Но я относилась к этой суете снисходительно, потому что в магазинах было душно и жарко, и меня на время «доставания» оставляли на улице, перед магазином. А на улице было много всякого интересного.

Один из ближайших магазинов мне особо полюбился тем, что возле него всегда стояла тележка с мороженым, за которой весело покрикивал улыбчивый усатый дядя в белых нарукавниках и белой кепочке. Очередь перед ним всегда была небольшая, он работал как фокусник, мгновенно принимая монетки, раздавая эскимо или пломбир, и при этом каждому улыбался, и шутил со всеми. Я в него прямо влюбилась, как в Мимино из кинофильма, но мама запретила мне даже подходить к тележке с мороженым. Зимой у меня часто бывали ангины, и мороженое было окончательно и бесповоротно зачислено в список злейших моих врагов на всю жизнь, хоть плачь.

Но один раз я решилась на обман, и, попросив у папы пятнадцать копеек якобы «на жвачку», подбежала к усачу в нарукавниках и попросила мороженое за двенадцать копеек. Он ласково улыбнулся мне, выдал мороженое и сказал мальчику, стоявшему за моей спиной: «Што тибе, дарагой?» Я топталась сбоку от тележки и ждала сдачу, но дядя про меня уже забыл. Тогда я решила напомнить о себе и тихо попросила три копейки. Он ответил, прижав руку к сердцу: «Ластачка, нету сдачи, завтра приходи!» и погремел перед моим носом картонной коробочкой с мелочью, среди которой действительно были только десятки, пятнадцати- и двадцатикопеечные монеты.

Вот досада, на эти три копейки я еще и газировки с сиропом из автомата напилась бы. Но что поделаешь, если сдачи и вправду нет. Ничего, завтра приду, думала я, кусками, жадно заглатывая мороженое. Я торопилась съесть его до того, как родители выйдут из магазина и застукают меня за этим грешным делом. Все у меня получилось как надо, и мир был прекрасен, и впереди было целое лето, и еще не одно (я надеялась!) мороженое.

Однако в следующий раз мама взяла меня с собой в город только через мучительно-долгих четыре дня, и ни на минуту не отпускала от себя, таская по магазинам за руку. Я всей душой рвалась к заветной тележке под белым зонтом, я тосковала, я капризничала, я получала подзатыльники, но все мои мучения были напрасными: до вожделенного мороженого я так и не добралась.

Еще через день папе понадобилось купить сандалии, и он прихватил в город и меня с собой, за компанию. И во второй раз я, облизывая верхушку мороженого, попросила сдачу. Но трех копеек в коробочке не было. Теперь мой убыток составлял уже шесть копеек. Если так дальше пойдет, уныло думала я, то дядя наверно разбогатеет, велосипед себе купит. Можно было бы попросить у папы ровно двенадцать копеек, но тогда пришлось бы признаваться, что тайком покупаю мороженое, а не жвачку, и объяснять про сдачу.

Еще через три дня история повторилась. Пятнадцать копеек и «сдачи нет!».

Да что же это творится! Я была в отчаянии. А как другие покупатели, позвольте узнать, они что, тоже без сдачи уходят? Мое возмущение было беспредельным. Я негодовала и придумывала продавцу мороженого наказания одно страшнее и нелепее другого, но нет у него сдачи, нет, и все тут!

За два дня до отъезда из Сухуми я опять стояла перед магазином и глядела, как счастливцы радуются жизни, отходя от заветной тележки кто с эскимо, кто с вафельным брикетиком, облизывая и кусая белое счастье. Нет справедливости в жизни, думала я, зажав в потном кулачке одну копейку, которую папа дал мне на газировку без сиропа. Зачем мне эта дурацкая копейка, скорбела я…

И как-то вдруг оказалось, что перед тележкой с мороженым стало пусто. Совсем никого, ни одного человека. И усач в кепке посмотрел на меня. И я на него. Если он вспомнил про свой долг в девять копеек, считала я в уме, да еще прибавить к этому мою копеечку, то все равно не получится мне мороженое, нужны три копейки, а не одна. И я стала смотреть в сторону и ждать родителей. Газировки без сиропа не хотелось. И вообще ничего не хотелось, а только в море искупаться. Или хотя бы лицо холодной водой умыть.

От асфальта шел жар, даже в густой тени деревьев все парило и плавилось, и солнце выжигало глаза, отражаясь в витринах. И совсем скоро мы будем трястись в поезде, где сначала будет гулять по купе влажная жара, и будут нам в вагоне-ресторане давать солянку в железных мисочках, а потом начнется средняя полоса, и будут пирожки и вареная картошка, посыпанная укропом, купленная у бабушек на случайных полустанках, и малосольные огурцы, и яблоки-груши, но мороженого там не будет.

Продолжить чтение