Нежить

Размер шрифта:   13

Глава 1. Ведьмина дочь

– Уж годков пять минуло… Аккурат под зиму, в первые морозы, померла ведьма. Молодая еще была, а вот поди ж ты – усохла. Ну дак че, жалко что ль? Такого добра чего жалеть.

Баба с круглым лицом прихлебнула пустого чая из чашки, придвинула гостю поближе угощенье из черемухового варенья и хлебных шариков. Поймала взгляд собеседника, фыркнула недовольно.

– А нечего потому что простых людей чураться. А то ишь какая, голову свою чернявую держала высоко, в глаза мужикам глядела, со жрецом на равных говорила. С бабами с нашими всегда свысока, все через губу. Не любили ее, и правильно. Туда ей и дорога. Жалко только, что приплод с собой не забрала. Девку родила от залетного. Ей, почитай, уж годов пять.

– И где дочь ее сейчас? – спросил гость.

– Та у лубочников в семье осталась. Жребий тянули, кто девку заберет, да никто не…

– Где живут? – перебил гость.

– Дак тут, рядом совсем, третья изба от поворота, там приметите, мимо не пройдете. А пошто она вам? А…

До бабы только сейчас дошло, что случайный ее гость – вовсе даже не случайный.

Приехал ведьму, бывшую полюбовницу, навестить, а тут про приплод свой узнал. Как раз за пяток лет назад люди от князя приезжали, срочно черный корень в их лесах искали. С местными княжьи люди особо не сходились, потому в лицо баба сразу и не признала папашку-то. Ну дак что, нехай забирает. Лубочникам эта девка – лишний рот. А год не прям чтобы сытый был. Одно слово – село, а так-то деревня деревней на границе древних лесов.

Гость поднялся. Высокий, осанка, выправка… Военный. Одет добротно, лет сорока на вид. Точно, он и есть – ведьмина зазноба. И с ведьмовой девкой сходство вроде есть, ежели сбоку глядеть.

– Проводить, чай? – спросила баба, по-птичьи боком посмотрев на гостя.

– Нет… Завтра утром сам схожу.

– Ну дак и правильно. Неча по улицам нынче шастать. Ночь сегодня не наша, не человека. Нежитева пора.

– Нежитева? – переспросил гость, глядя в черное, затянутое пузырчатым стеклом окошко. Сквозь него была видна только узенькая полоска света, а дальше все тонуло в черноте такой жуткой, что, казалось, за этим окном и нет ничего.

Зашумело вдруг там, снаружи. Ветер? Послышался смех. Вдруг – раз! – залопотало что-то в печной трубе, заохало почти по-человечьи, застучали со всего размаху ставни по стенам.

– Ишь, разгулялись! Еще утром ставенки все позакрывала, а этиотперли, – с досадой сказала баба, – теперь всю ночь стук да стук!

– И не страшно?

– Дак а что бояться? В доме-то никто не тронет. Ужо через порог не переступят. До утра буянить будут, но это еще ничо. Завтра самая страсть начнется. Убывной недели последний день. Вы уж, гость хороший, завтра по свету вернитесь, ежели тут еще заночевать вздумаете. Как стемнеет, я вам дверей не отопру, как ни просите, и никто не отопрет. Дураков нету. Да и долго на улице в затемках не протянете. Нежить не отпустит. Вон годка с два назад охотник приблудился, тока мешок евойный нашли и шапку меховую, а сам-то сгинул.

Гость кивнул. Те, кто на приграничье живет, всегда с нежитью якшаются. Это в больших городах от нечисти избавляются, а тут леса, луга, реки, природа особенная, древняя… Поди, всех, кто тут водится, не отловишь.

Еще один удар ставни о стену был таким громким, что гость вздрогнул. Баба же была привычная, поморщилась только.

– Вы воску кусок возьмите, а то спать не дадут, поганые.

Да, привычные тут к такому люди. А с воском в ушах и впрямь спалось крепко.

..Наутро хозяйка, замотавшись в пуховый платок чуть ли не целиком, пошла провожать своего гостя к лубочникам. Любопытно ей было. Благо, еще и идти недалеко, замерзнуть не успеешь.

Изба лубочников, большая, богатая, пестрела вырезанными из дерева узорами. На высокой крыше гордо сидел деревянный кочет. В подворье шумел скот, переминаясь от мороза в стойлах, пахло мякиной, навозом и чем-то еще острым, химическим.

– Краски делают для картинок своих, – пояснила баба.

Гость кивнул. Лубочники – народ особый. Типография до отдаленных уголков страны неохотно добирается, вот бытовые картинки и пользуются спросом. Там и толстые генералы, и барыни с замотанными в шелк волосами, и тонкие восточные красавицы, и пестрые коровы на полях, и груши на осеннем дереве… В общем, все, чему только может радоваться простая душа народа. Тут, в этом крошечном селе, в последнем оплоте человека перед древними лесами, народ радоваться умел. Веселые праздники, шумные застолья вскладчину, ярмарка раз в луну, на которой торговали тем, что из древних лесов добывали. Дружно жили тут люди, не бедствовали особо, правда, и долгожителей среди них много не было из-за близости леса. Впрочем, платить приходится за все. И за плодородную землю, и за сладкую рыбку в местных озерах, и за целебный мед, который задорого покупают суеверные купцы, стараясь побыстрей унести отсюда ноги. Слава у этих мест дурная, ничего уж тут не попишешь.

А ничего, живут люди. Вон, дети в глубине дома визжат, хохочут. Лубочники с младенчества по уши в красках. Значит, и девочка…

В семействе лубочников было светло, тепло, уютно и дружно. Старательно выводили что-то простыми грифелями дети – сытые, ухоженные. Бабки стряпали на кухне – оттуда шел крепкий мясной запах. Заляпанные красками половицы были покрыты яркими ковриками из суконной пряжи, которую делали тут же. А стены все были в приклеенных на них картинках. С основном детских, порой корявеньких, но выполненных с большой старательностью.

«Значит, и ее дочери тут тоже картинки есть», – подумал гость, скользя взглядом по стенам. Своей дочерью ее он называть пока не спешил. Мало ли с кем его зазноба гуляла. Девка она была огненная. То, что ведьму он без ее на то согласия взял, уже как-то из памяти истерлось. Потом-то она сама в руки шла, сама ластилась, все в глаза его заглядывала, забрать с собой просила. Малахольная…

– ..да вот, за этой пришел. Отец он ейный, – услышал гость обрывок разговора. И заметил, с какой радостью выдохнула хозяйка дома.

– Да пущай забирает. В хлеву она, – дернула плечом женщина. – Сын проводит. Э, Проха! Сподмогни!

Мальчишка поспешно вскочил из-за стола.

– Вы за этой пришли, да? Вы батя ее, да? – спросил мальчик, жадно разглядывая гостя.

– Проха, а ну, цыц! – прикрикнула на него баба, и мальчишка надул губы. Не привык, чтобы его одергивали.

– Она у коз сидит, там теплее, – не очень охотно сказал мальчишка, накинул тулупчик сверху и проводил гостя к небольшому хлеву. Толкнул ногой дверь.

Гость вслед за мальчишкой вошел в темный хлев, пригнув голову. Пахло скотом, сеном. В углу стояла грубо сложенная наподобие колодца печурка, которая едва давала тепло. За сторогом, где кучковались и шумели козы, лежал небольшой стог сена.

– Тама она. Тока сама не вылезет. Ща, – сказал мальчишка и схватил вилы, стоящие в углу, тыльным концом ткнул несколько раз в сухую траву.

Послышался тихий всхлип.

– Вон она, – азартно сказал мальчишка, ухватил за тонкую грязную ручонку и выдернул девчушку из сена, как морковку с грядки. – А ну, стой!

Она послушалась. Встала ровно, даже не убрала волосы с лица, которые мешали ей смотреть.

Маленькая такая… Черные волосы все в колтунах, в соломе. Мордашка грязная, замурзанная, тряпье на ней не скрывает синяков и ссадин. Нос полон соплей, вон, шмыгает чаще, чем дышит. И пахнет…

– Мда… – сказал гость, не сдержавшись при виде жалкого зрелища. – Как звать тебя?

– А она не говорит, – сказал мальчишка.

Гость еще раз задумчиво посмотрел на девчонку. И надо ли ввязываться в это все? «Да не моя она! Мало ли с кем местная травница путалась?»

Гость молча вышел из тесного хлева. С удовольствием вдохнул морозный воздух.

И спустя четверть часа его в проклятом селе уже не было. Нечего ему тут делать. Он княжий человек, служба не ждет, благо, что отряд по чистому совпадению неподалеку, всего в полудне пути, от приграничного села оказался. Вот и сорвался служивый ведьму проведать, вспомнил, как она его привечала, и не сдержался. А она, ишь, померла. Ну, все под светлыми богами ходят, а что ведьму к рукам прибрали, так это, может, и хорошо. Бедовые они, это все знают. И приплод у них бедовый. Ну его, к светлым богам. И к темным.

***

– От этой даже собственный отец отказался.

– Ну дак чему тут удивляться? Гнилое семя.

– Ведьминое отродье!

Слухи по деревне разлетаются, как споры ядовитого гриба, которые травят все, до чего дотянутся. И спасения от них нет никакого. Отрежь всем людям языки – будут сплетничать жестами. Отрежь руки – и тут найдут способ перемыть кости соседу. Будут пяткой выстукивать сплетни, слушать с жадным интересом в глазах.

– Ха, ведьмина дочка даже бате своему не нужна! Вот умора! – вторили дети взрослым.

– А пойдем на нее посмотрим! Она такая страшная, от нее даже ее мамаша отказалась бы, если бы не померла.

Толпа детей полезла в хлев.

Девчушка сидела у сторога, опершись на него спиной. Она перебирала пальчиками сено, выискивая травинки покрасивее и аккуратно складывала их в рядок.

Услышала детей, вскочила, травинки свои в стог поскорее сунула.

– А давайте ее к стойлу привяжем! – предложил сын пекаря, брезгливо разглядывая девчушку. – Небось, доярка ее сослепу за козу примет, вот смеху-то!

– Да! Да!

Веревка быстро захлестнулась вокруг тоненькой шейки.

– А ну, пшла! – кричал кто-то из детей, натягивая веревку.

Но девчушка неожиданно дала отпор. Схватилась за веревку пальчиками, уперлась ногами в деревянную перегородку.

– Ишь, не хочет, – удивленно сказал кто-то.

– Нешта! Тащи ее!

И веревку дернули изо всех сил. Много ли нужно ребенку, который весит не больше чугунного горшка?

Девочка упала на присыпанный соломой пол, ударившись лицом. Из носа хлынула кровь.

– А ну, неча в хлеву озорничать! Вот я на вас управу найду! Батьке скажу – ужо он вам отсыплет на орехи! – послышался голос старой лубочницы, которая чуток раньше, до затемок, явилась на дойку.

Дети кинулись врассыпную.

Веревка распушенным концом легла рядом с девочкой, которая вытирала кровь с лица тыльной стороной ладони.

– Ох, беда, – качнула головой старая доярка.

Но сказала она так не потому, что сердца ее коснулась жалость. Кого жалеть-то? Эту чтоль?

Старая доярка боялась, как бы дети в своих играх не зашли слишком уж далеко. Есть у них строгий наказ ведьмину дочь не трогать, да разве уследишь?

Ежели ведьмину дочь дети убьют, то беда будет. И самим детям с клеймом убивца ходить придется, и нечисть в лесах совсем с ума посходит. Когда мать этой померла, до первой луны в лес выйти было нельзя или на болота, и к озерам было не пробраться. Не пускал лес. Стоял темной стеной. И это еще ведьма своей смертью почила. А ежели ее убить, то хоть вообще дом оставляй – все одно покоя не дадут. Ведьмы-то, известно, светлым богам не служат.

– Да хоть бы померла уж сама, – в сердцах сказала доярка, задавая козам корма и привычно кидая чёрствый покусанный хлеб и подгнившую с одного края луковицу на стог сена – постоянное пристанище дочери ведьмы.

Девочка пугливо схватила хлеб и принялась быстро жевать. Кровь темнела под носом уродливым пятном.

– Ишь, ни пискнула даже. Хоть бы слезинку проронила, а то все равно как не человек, а нечисть дохлая, – качнула головой доярка. И тут же застыла от внезапной, такой привлекательной мысли…

Сегодня ночь особая. Последний день убывной недели. Как солнце зайдет, ни одной живой души на улице будет не видать. Псов в дома забирают на эту ночь, коты сами на улицу не ходят, забиваются под лавки и сидят там до рассвета.

Нечисть в эту ночь в силе, да в такой, что им человека смять ничего не стоит. А то и сожрать не побрезгуют. Девку ведьмову тоже на эту ночь забирали в дом, жалели. А что, если и не жалеть?

Авось нечисть или сожрет, или с собой в лес утащит, а?

И не будет больше ведьмовское отродье их объедать, да и деток от греха подальше…

Значит, решено.

После дойки доярка поспешила в дом, закрутилась в делах. А там и «забыла» забрать в дом из хлева ведьмину дочку, и двери запереть «забыла». А потом уж поздно было на улицу выходить – на село опустились затемки.

Глава 2. Убывной недели последняя ночь

Как только потемнело небо, взвился вверх мерцающий снег, покорный злой, неестественной воле. Поднялся над землей серебряной взвесью и застыл прямо в воздухе, сияя на морозе. Красиво. Красиво и жутко.

Заскрипел от многочисленных шагов снег, только вот следов на нем не оставалось. Если нечисть того не желает, она ничего после себя не оставит. А пожелает – будут на снегу и отпечатки маленьких женских стоп, и копыт, слишком маленьких для лошадиных, и лап со здоровенными когтями, и хвостов. В эту ночь мавок, русалок, навий, бесов, оборотных всяческих и моровых тянет к живым. Тянет так, что не могут они противиться. Ходят они меж теплых домов, скребутся в окна, в двери, воют в дымоходы. Пожирают человечьи дары, давятся пустым хлебом с мякиной, а потом кутят, веселятся, чтобы прогнать из давно прогнивших сердец гнев и боль. Да только не прогоняется она.

Если живой человек на улице окажется, то без жалости завлекут его, удавят, утащат в леса и в болота, разорвут, сожрут. Сегодня только их ночь, и людям лучше тихо сидеть по домам.

В тысячах замерших в воздухе снежинок мелькали тени, слипались воедино и распадались вновь. Заухало, захохотало, заныло на улице. Зачавкало у калиток дарами деревенских жителей – для нечисти пекли особые хлебы из мякины и замороженной в ледниках лебеды, давали сахару и кислых осенних яблок. Мясное не давали – от плоти и крови нечисть в эту ночь совсем дурела. Люди готовились, огораживали от нечисти хлева, рисовали солью по снегу, золой крапивной и полынной по стенам, чтобы скот сохранить. А то нечисть до мяса охоча, особенно в такую ночь.

Это в обычные деньки лешему можно и куриных яиц поднести, русалкам ради речного жемчугу – утиные перья и сердца, полуденным, чтоб не трогали в жатву, – высушенные косточки. А сейчас – нет. Ни приведи светлые боги, хоть капля крови где капнет. Благо, животные в эту ночь тоже чуяли опасность – ни одна корова не телилась, ни один птенчик не вылуплялся. Сидели тихонько, тряслись от испуга. Все природные ритмы замирали на время для того, чтобы дать тем, кто не жив и не мертв, причину дальше топтаться полусгнившими ногами на этом свете.

Под звёздным ясным небом в снежной взвеси плясали они, долбились в двери, визжали в бессильной злобе и такой же бессильной безумной радости. Прыгали по крышам, плевали на пороги. И искали живую душу, до которой так лакомо добраться.

Помнится, годка так с два назад беда случилась: охотник из неместных заплутал. Хотя, скорее, даже не заплутал, а голодные до человечины лешаки его вывели куда надо. Тот, обрадованный, мол, спасся, на дым из печных труб дошел, но даже до первой избы не добрался. Сколько же крови было на снегу поутру! Нежить тогда совсем с ума посходила, людям покоя не давала до самого сенокоса. Почему об этом не подумала тетка-лубочница, оставляя раненую девчонку вне дома, неясно. Может, понадеялась на авось, а может, думала, что ведьмина дочка и не человек вовсе.

В последнюю ночь убывной недели нежить сильная. Кровь, мясо для них – не только пища, это еще и сила, мощь. Энергия, если угодно. И ребенка с запекшейся на лице кровью они найдут быстро.

Плач ребенка первой услышала моровая дева. Из черной тени появилась она – стройная, красивая, холодная. Взметнулся снег выше, на уровень голых ветвей деревьев, расчищая ей путь.

Невысокая, нагая, шла она к хлеву, четко отпечатывая маленькие голые стопы на морозном снегу, красиво приподнимая обнаженные бедра при каждом своем шаге. Ее черные, покрытые изморозью волосы сияли – снег не таял от ее тепла, да и откуда давно мертвым взять тепло? Только из живой чужой крови, до которой сейчас так лакомо добраться.

– Аииии! – завистливо завизжало со всех сторон. Многочисленные тени сплелись в одну, пересекли ей путь, но она взмахнула рукой, и чернота с визгами и проклятиями кинулась врассыпную, не посмев даже коснуться ворот хлева. Моровая дева пока сильна была, сильней всех других, потому нежитью стала совсем недавно, всего-то каких-то лет пятьдесят назад. А с нечистью так: чем она старше, тем слабее становится. Всему на свете приходит пора исчезать.

Тонкая девичья рука легла на ворота хлева, качнула их. Хорошая древесина покрылась плесенью, гнилью, размокла, осыпалась в труху.

Моровая дева зашла в хлев, повернула голову на стог сена, из которого доносился тихий детский плач.

Кончики ее тонких пальцев заострились, лицо вытянулось, изменилось, и ничего человеческого в нем больше и не осталось.

Моровая дева, влекомая жаждой тепла и крови, протянула к ребенку руку, коснулась спутанных волос…

Тихий всхлип маленького человеческого существа был наполнен такой болью, что ничему уже не удивляющаяся моровая дева замешкалась.

Тоненькое тело, укутанное в жёсткую тряпку, тряслось от холода – в последнюю убывающую ночь всегда очень морозно. Испачканное в крови и грязи личико распухло от слез.

Девочка, ощутив чужое присутствие, вся сжалась, и быстро, мельком, глянула на пришедшую. Глянула – и замерла с широко раскрытыми глазами.

Взгляды нежити и человека встретились. И моровая деву вдруг, сама не понимая, что делает, мягко коснулась ладонью головы девочки. То ли не до конца угасшая еще память моровой девы, то ли привычное движение рук, не успевших отвыкнуть от того, что детей нужно не убивать, а гладить – кто ведает, в чем причина ее внезапной ласки?

Моровая дева медленно провела по сбившимся в колтуны волосам. Ребенок, как мышка, почти не дышал, скукожившись под тряпицей.

Моровая дева вдруг запела, глядя глазами с мутной радужкой в блестящие глаза ребенка. Голос у нее был приглушенный, но мягкий, мелодичный.

–Ты не бойся снов

Из глухих лесов

Там покой, тишина –

Крепче нету сна.

Если кто придет,

Из глухих лесов

На двери твоей

Ты открой засов…

Моровая дева вдруг замолчала, опустила голову. Тонкие руки бессильно упали вдоль тела. Она отвернулась от ребенка, растерянным взглядом оглядела хлев, будто стараясь вспомнить, как она тут оказалась. И вдруг отшатнулась.

Потому что девочка взяла ладонь моровой девы в свои маленькие ручки и крепко сжала. А потом и вовсе бережно погладила ее холодную мертвую кисть.

– Не уходи, тетя, – жалобно попросила она и вдруг вскочила порывисто, вскарабкалась на стог сена, обняла моровую деву за шею.

– А спой еще, – шепнула она и прижалась к холодной мертвой щеке.

И моровая дева вдруг порывисто обхватила руками ребенка, прижала к нагой груди. В мутных глазах появился блеск, вовсе нежити не свойственный.

– Ты не бойся снов

Из глухих лесов…

Спустя полминуты девочка уже крепко спала, доверчиво положив головку на белое холодное плечо моровой девы.

А та до рассвета охраняла ее сон. И пела, бесконечно пела две строчки колыбельной, силилась вспомнить продолжение, но все никак не могла.

Если бы кто-то в эту пору вышел бы на улицу, он бы до конца дней своих не забыл бы замершую в воздухе взвесь сверкающего снега, визжащие тени, мелькающие то тут, то там, и две постоянно повторяющиеся строчки одной и той же песенки, доносящиеся до самого рассвета из хлева.

Глава 3. Полуденница

На покос девочек не берут. Хлеба да молока мужикам пацанята приносят. А девок нет, не пускают. Берегут.

Ходит потому что по полям полуденница. Мальчишек не трогает, не нравятся они ей. А девчушек забирает, только отвернешься – глядь, и нету. Уж сколько материнских слез пролито было! Да разве ж с полуденницей совладать? Да еще и с такой сильной? Не договоришься с ней, не подкупишь молочком с маслицем, трижды через плечо не поплюешь на нее. Нет, ну это можно, конечно, но толку-то? Это вам не домашняя нежить, это посерьезней будет.

Последний раз, года с четыре назад, помнится, Маркина дочь, одного из старост внучка, без пригляда в поле ушла. Васильков в тот год было немеряно, аж синело в глазах от них. Вот при ней взрослые и говорили, что красота на полях, как будто море. Много ли девчонке надо? Ушла в поле, чтобы море посмотреть, и нашли потом только белую ленту с волос да с десяток выжженных следов. Маленьких, как от женской стопы, и аж земля обугленная была.

Хотели тогда позвать из большого города кого, писали князю. Даже приехал от князя человек. Только не сделал ничего. Посмотрел на следы, плечами пожал, мол, один он с такой полуденной девой не справится, ждите подмогу.

Вот и ждут уже который год. Где князь – и где они? Их поселение самое крайнее к старым лесам. Тут хочешь – не хочешь, а с нежитью уживаться приходится, договариваться. А то в лес не выйдешь, на речку не сходишь. Пропадешь, сгинешь. И никакие жрецы светлых богов не спасут.

Но это ладно. Люди смирились со всем, главное – правила соблюдать. Если в поле в дневную жару не спать и детей туда не пускать, то вроде оно как и жить можно. Не тронет полуденница. Появится, над колосьями полетает да и уберется восвояси.

Так и жили: вроде как в страхе, а вроде как и привычно за много лет стало. А то и полезно порой с нечистью договориться. И за дитем малым домовик присмотрит, и полевики за стадом приглядят, буйного быка осадят или еще что. В хозяйстве польза, как-никак. Всех-то что под одну гребенку грести? Нечисть и полезная бывает.

Правда, в некоторые дома нечисть не заходит. К жрецу, например, местному, ну тут понятно почему. В храме светлым богам молятся, туда нежить подобраться никогда не сможет. К старой Марве еще, потому что больно уж она не любит всякую погать нечистую, полынью весь дом провоняла. К семье Никорихи тоже не ходят, потому что те все ученые, такие занудные, что от них без всяких кикимор молоко киснет. И к лубочникам. Те то, может, и рады были бы, чтобы домовик за детьми приглядел или за молоком, чтоб не сбежало – семья-то большая. Но как ведьмина дочка в семье появилась, ушла вся нечисть. Как и не было ее.

Лето. Покос уже. А с той зимы уже полгодка-то прошло.

Тогда, в убывной недели последний день, когда тетка-лубочница пришла в хлев наутро, много чего случилось.

Во-первых, сам хлев превратился в трухлявую гниль. Забор тоже – труха трухой, а добротный был забор, пару годков назад свежий ставили.

Во-вторых, на всех тропинках у дома и под окнами следы женских босых ног были. И копыт еще следы рядом. И царапины длинные на дереве прямо у ставенок, как от когтей.

А в-третьих, целехонька была ведьминская дочка. Никто не тронул ее в убывной недели последний день. Спала в стоге сена, во сне посапывала и хлюпала сопливым носом.

Тетка-лубочница перепугалась чуть ли не насмерть: виданное ли дело – живым остаться в такую ночь на улице! А она вот осталась, и ни царапинки не получила, проклятая девка.

После этого житье дочки ведьмовой стало чуть полегче. Дети стали обходить ее стороной, взрослые тоже. Боялись. Из-за этого даже кормить стали лучше, объедки со столов не свиньям уходили, как раньше, а ей. Старые, потрепанные до дыр лапоточки ей еще отдали, одежку дырявую поменяли и одеяло на вате в хлев бросили. Не из милосердия, конечно.

Считали деревенские, что девка с нечистью той ночью сговорилась. И не просто так считали: по белому снегу каждое утро находили следы женских ног у хлева, и следы эти уходили в лес и там исчезали. Как знать, кто к ведьминой дочке по ночам приходит? Лучше уж и не обижать ее. А вдруг как аукнется потом?

И правда, обижали теперь мало. Не замечали, скорее. Но злых слов сквозь зубы доставалось вдоволь.

А еще и дочь ведьмина на новых харчах вдруг округлела чуть, подтянулась. Даже (невиданное дело!) заговорила с дояркой и попросила кадушку с водой. Та чуть не упала на толстый зад: ни одного слова не слышала от поганой девчонки, а она – ишь – не немая! И кадушку ей еще подавай!

Но все же воды поставила. Из страха, конечно.

А поганая ведьмина дочь вдруг умываться принялась, волосы заплетать, как взрослая. Тряпочки свои стирала даже. И видно стало, что девчонка красивая – залюбуешься. От матери лучшее взяла. Кожа у нее была белая, как сливки, волосы – шелковые, черные. Губы ну чисто брусничины, и глазища – ведьмовские глазища-омуты – которые до беды доведут. Блестят, черные, аж зрачка не видно. Не как у обычных людей благочестивых, карего там цвета – бычьего, или серого, как таль. Нет, черные у ведьминской дочери глаза, нечеловеческие.

За то ненавидели ее еще сильнее. И еще сильнее боялись.

Ненавидишь, а не избавишься. Обидишь ту, кто ходит из леса и за девкой приглядывает, а потом в лес не зайдешь. Нечисть очень плохо переносит обиды. Иди-ка, попробуй лешего не умаслить, как на охоту идешь. Или русалкам бусин не кинь в озеро. Посмотришь, что будет, только не жалуйся потом. Если, конечно, еще будет, чем жаловаться.

..В то лето жарь стояла страшная. Как раз самое жнивье, зерно уже из колосьев высыпает, а работать невмочь, тяжко. Еще и полуденная девка пуще прежнего распоясалась. Раньше только в самый зной летала над полем, а теперь чуть ли не до затемок носится взад-вперед, не дает людям работать. Отвадить ее по-своему люди не пытались: куда им-то, если городской княжий человек ничего сделать не мог? Так и терпели. Ждали, пока жарь спадет.

В то утро особенно жарко было. Обычно перед рассветом и с часа полтора после утренняя прохлада давала поработать, а тут даже ночь не приносила холодка. Маялся народ. Скотина, едва живая, стояла в излучье почти пересохшей реки, жадно надувала бока мутной водой. Люди головы заматывали во влажные тряпки, работали на поле рука к руке, насколько это было возможно с серпами. Делали так для того, чтобы, если кому плохо станет, сразу же с полей вынести и положить в тень, водой отпоить. Часто бегать до тени приходилось.

А полуденница уже с самого утра кружила. Ее неясная фигура появлялась то тут, то там, опадала от редкого ветерка, но поднималась вновь. Если присмотреться, то можно было различить ее иссохшее тело, замотанное в белую ткань (хоронили в этих краях в белом), черные провалы вместо глаз и обнаженные десна со сгнившими зубами. Порой полуденница преображалась, выглядела как девица, но свой истинный человеческий облик никогда не возвращала. Не помнила его, потому становилась то юной девчонкой с русыми косами, то зрелой темноволосой красавицей.

Вот и сейчас над полем таяла и снова появлялась фигурка девушки с русой косой. Раз совсем близко подлетела – даже ямочку на загорелой щеке можно было увидеть.

Жрец, который тут же, на полях со всеми с серпом ходил, пальцы надо лбом в круг сцепил, забормотал молитву. Толку-то от молитвы… Губы послушно бормотали заученные слова, но полуденнице, видимо, никак не мешали. Она вдруг придвинулась ближе. Так близко, как к людям никогда не подходила.

– Уходите! Бегом с полей! – крикнул вдруг жрец, через круг из сцепленных пальцев посмотрев прямо на мертвячку. – Спечет вас дотла, сильна!

И правда. Если сквозь круг посмотреть, видно было, как расходится от нее в разные стороны неровное марево. А в глазницах пылает злым, красным. И кожа покрывается пятнами ожогов, а потом болтается на костях.

Народ жнеца не сразу послушал, оттого и поплатился.

Первые три бабоньки, которые рядком шли, попадали вдруг с истошными воплями прямо в ниву. На их лицах запузырились ожоги.

Вот тогда-то народ и послушал: ломанулся с полей, серпы побросал прямо на землю. Жрец бы тоже помчался – он сам по себе трусоватым мужичком был – только ногу подвернул о брошенный серп, за рукоять запнулся. Хорошо так подвернул, лодыжка распухла сразу и посинела. В другой раз жреца бы вытащил народ, дотащил бы до дома, да слишком уж перепуганные все были: свою бы шкуру спасти.

А полуденная дева уже совсем близко была. По коже жреца скользко вился пот. Лицо краснело, зудела кожа. Сердце не справлялось с жаром, билось быстро, не давая как следует дыхание перевести, хотя и воздух так горяч, что обжигает при вдохе. И тишина. И раскаленное солнце над жнивьем. И синее небо.

Жрец уже приготовился отдавать богам душу – ощущал почему-то, что в этот раз мертвячка его не пощадит. И правда.

Вот она. Стоит уже прямо перед ним, шагах в семи. Глядит.

Жрец никогда так близко полуденных духов не видел. Хотя и сейчас глядеть невмочь, а глаз отвести не выходит. От страха? Мертвячка в облике девушки молодой. Личико смуглое, глаза карие, раскосые, русая коса выгоревшая и косынка на голове белая. Жрец почувствовал, как прилипает к обожженной спине ткань рубахи.

Вместе с тем было понятно, что девушка явно не человек. Она не двигалась, как люди: не моргала, не дышала, не прищелкивала пальцами, не притоптывала на месте, как делала бы это девица с молодой быстрой кровью. Полуденная дева была неподвижна. И страшна.

– Доченьку мою украл, – вдруг отчетливо сказала она, с ненавистью посмотрев на жреца. В ее карих глазах полыхнуло красным, жарким, и жрец заскулил, чувствуя нестерпимую боль в руке. Скосил глаза. Ожог тянулся от локтя до запястья.

– Я не крал, – прошептал он вспухшими, растрескавшимися от жара губами. Но полуденная не слышала.

– Верни доченьку мою, – сказала она и подошла ближе. От ее босых ног сворачивалась от жара трава.

– Верну! Верну! Завтра же верну! – завизжал вдруг жрец. Может, понадеялся, что пробьется к разуму мертвой души. Может, выгадать хотел хоть минутку, чтобы отползти подальше от нее – мертвой, неупокоенной, страшной.

Полыхнуло белым огнем. Миг – и вместо русоволосой девицы повисла над полем высокая фигура с иссушенной кожей, с провалами вместо глаз, в которых жадно полыхало пламя. Склонила голову и вдруг исчезла, будто бы и не было никакой полуденной девы. Сразу спал неестественный жар, на солнце набежала быстрая тучка, подарив долгожданную тень.

Жрец, поскуливая от боли, пополз с полей. Он помогал себе здоровой рукой и ногой, но все равно быстро ползти не мог.

Только четверть часа спустя он оказался на меже, от которой до людей было совсем близко. И вот тогда, за полминуты до спасения, снова обдало его обожжённое лицо жаром. Вместе с жаром осели, как ожоги, в его голове слова: «Верни доченьку завтра, как обещал, а не то не есть тебе хлеба, не испить воды, не выпустить крови, не лечь ни на землю, ни в землю».

Не есть хлеба… Не выпустить крови и не лечь в землю… Слова древней клятвы просочились в скученное болью сознание жреца, и о боли как-то даже позабылось на миг. Несмотря на ожоги, дрожь пробрала жреца до костей. Сам того не желая, он завтра же станет клятвопреступником и навлечет на себя древнее проклятие. Не любила сама природа этих мест нарушенных обещаний и карала жестоко, забирая чрево и кровь и не даря покоя после смерти. Даже в землю тех, кто клятву нарушал, зарыть не удавалось: отторгала их земля, и гнили они под небом, а потом страдали неприкаянными, привязавшись навеки к собственному праху.

Жрец, сидя на меже, завыл, как дикое животное. «Эк полуденная-то лютует», – подумали в деревне, поскорее закрывая ставни и прячась в тени. Невдомек им было, что так страшно может выть человек.

Глава 4. Клятвопреступник

Бледный, как будто молоко водой разбавили, жрец сидел на лавке и нервно щипал бороду. Распухшие, растрескавшиеся от жара губы шептали защитные слова, но это было скорее так, по привычке. Не помогают защитные слова от местной нечисти. Может, слабеньких каких отпугнут на часок, только толку-то? Снова явятся, пошугаются по углам, а потом и вовсе осмелеют, привыкнут. И тогда хоть сколько защитных слов не скажи – не спрячутся. Будут глядеть в лицо круглыми насмешливыми глазами. Такая тут всегда нечисть непуганая была. Только горькие травы полевые их гонят – те, которые огонь не берет, вроде полыни, иван-чая, чемерицы. И домов светлых еще боятся, жреческих. Ну это понятно почему.

Хотя теперь и по храму будут шастать, проклятые. Потому что жрец клятвопреступником скоро станет из-за того, что мертвячке пообещал того, чего дать ни за что не сможет. Хоть сейчас помирай ложись, чтобы не томиться в ожидании жуткой кончины.

Слушок быстро пролетел, по всем двум сотням с лишним домов. И от каждого человечек пошел – справиться, узнать, что к чему, а то и помочь чем.

– Василь, лошадку мою бери, уезжай! Ужо быстрая! Никакая полуденная не догонит! – говорил жрецу Ярем Тит, моргая круглыми, как у домовика, глазами.

– Не поможет, полуденная с него клятву взяла, – шикнула на него загорелая дородная баба, известная на всю округу своими пряными хлебами.

– А как жо за клятва такая? Та самая штоле? – удивился Тит. – Когда мертвяков земля не принимает?

Баба-хлебница угрюмо кивнула.

Ярем Тит охнул, закрыл рот грубой ладонью. Когда земля мертвяков не принимает – это страшное дело. Тут нужно князю писать, и как можно быстрее.

Жена жреца, круглолицая Марфа, вытирала слезы, которые катились будто бы сами по себе. Она порой быстро вытирала их рукавом, но они снова набегали. Страшно это – быть женою клятвопреступника, а еще страшнее за него самого. И не отмолить никак. Нету такого способа, чтобы расплаты за клятву нарушенную не получить.

Но вела Марфа себя достойно, как и положено хорошей жене. Обмыла раны, перебинтовала ожоги, предварительно покрыв их мазью. Кто-то чаю поставил, кто-то хлебов принес с вареньем, другие помогли скотину обиходить… Дружные тут люди, сплачиваются, когда беда настает. Только не до людей сейчас было жрецу и его жене. Им бы поплакать вдоволь, попрощаться, помолиться, князю отписать. Для того, во-первых, чтобы жреца нового назначили, а то нечисть совсем распоясается, как прознает, что на нее совсем никакой управы в селе не осталось. А во-вторых, чтобы мертвого клятвопреступника забрали – таких нельзя было ни похоронить, ни сжечь, ни утопить, поэтому и нужно было власть вмешивать.

То, что клятва непременно будет нарушена, это как пить дать: каждый знал, что жрец от страха пообещал полуденной дитя ее на другой день привести. А это дело совсем невозможное.

Смеркалось. И жрец, и жена его совсем сникли, едва уже говорить могли.

– Нешта, пошли, робята. Может, и придумаем чаго? – тихо говорил старый дед Матвей, выталкивая потихоньку из жреческого дома сочувствующих. – Пущай одни побудут.

И правда. Народ с тягостными мыслями разошелся по домам, к тому же и день уже кончился, солнце закатится вот-вот.

Дед Матвей, один из старост из семьи тех самых лубочников, жрецу и его жене заботливо заварил чаю и тоже домой заторопился. По ночам никто в своем уме без надобности по улицам не шастал.

В избе лубочников горел свет. Тут всегда было ярко, ярче, чем у остальных: чтобы картинки рисовать, много света надо, да и уютнее с ним, спокойнее как-то. Свет выбивался из-за закрытых на ночь ставенок радостными полосками.

Дед Матвей перевел дыхание, скачущие мысли успокоились, приразжались когтистые лапы у сердца. Дома покой, дома хорошо.

Начались вечерние хлопоты. Бабы-лубочницы в это время детей укладывают и потом стариков обхаживают: ставят вечерний чай особый, на целебных травах заваренный, меда, вареница, хлебных шариков раскладывают, а потом и сами садятся, беседуют. Сегодня вот грустные все беседы, о жреце да судьбине его. Грустные, а все равно: в свету, в тепле, в семье.

Дед Матвей, как старшина семьи, сидел на почетном месте, прямо напротив окна. Сидел, пил чай травяной и вдруг вскочил, к окну подошел. Причудилась ему за окном фигурка и глаз любопытный, который в щелку между закрытыми ставенками подглядывает. Нечисть, чтоль, какая?

Дед Матвей дернул на себя незапертую еще на ночь дверь, прищурил подслеповатые глаза. Почудилось ему шевеление какое-то прямо у окна, будто бы фигурка маленькая к нему прилипла и смотрит внутрь дома. И смеется еще тихонько так. Интересно ей, что ли?

Дед Матвей соединил кольцом указательный и большой палец и сквозь получившийся круг посмотрел на того, кто возится. Мало ли, вдруг нечисть какая в дом ломится? Шугануть бы.

Но это точно была не нечисть, потому что силуэт в кругу из пальцев никак не поменялся.

– А ну! – прикрикнул дед Матвей, и маленькая фигурка, перестав подглядывать в щелку на ставенке, испуганно обернулась.

Дед Матвей плюнул на землю от досады.

Это была всего лишь ведьмова дочка. Голову в плечи втянула, съежилась, а сама на него глядит, и глаза огромные, темные, так и сверкают, так и горят.

– А ну! Пшла! – крикнул дед Матвей громче, и девчонка отбежала от дома. Ее маленькая фигурка растворилась в темноте. Щелкнула калитка хлева, где ведьмина дочка жила.

– И чтоб больше к дому не подходила! Ишь!

Дед Матвей посмотрел в сторону хлева, скривился. Спалить бы его, да и дело с концом. Ведьмы – они хуже нечисти, и приплод у них порченый. Это каждый знает. Девку ведьмину бы в лес отвести, чтоб волки сожрали, иль притопить потихой, да только последствий страшно.

Конечно, и сами местные к нечисти на поклон ходят и молоко да сенной хлеб домовикам-банникам оставляют. Но это же не такое, как с ведьмами, это совсем другое, это для выживания надо, чтоб быт себе облегчить. А ведьмы с нечистью для удовольствия, потому что они природы одной, богомерзкой. Оттого и в храм не ходят, тяжко им там.

Ведьмы с нечистью для удовольствия…

Дед Матвей вдруг остановился, пораженный мыслью. А что, если… Тут же подхватил с крыльца полынный веник, чтобы от нечисти отбиться, если по дороге пристанет. И прытко помчался обратно к жреческому дому. Чтобы, значит, мыслью своей поделиться. Даже и не слышал, как домашние вслед за ним высыпали на улицу и кричали ему чего-то, а потом за ним побежали: испугались, что у деда падучая какая или сглазил кто.

– Стой, дедушка!

– Охолонь!

– К жрецу, малята! – крикнул, задыхаясь от быстрого бега, дед, и они все вместе припустили к жреческому дому.

– Девку… Девку ведьмину полуденной-то отдайте… – запыхавшись, затараторил он, едва ему перепуганные жрец с женой открыли дверь.

Марфа охнула, закрыла рот рукой. Жрец посмотрел на старика непонимающе, нахмурился. Он сейчас трудно понимал слова.

Мужики-лубочники, что вслед за дедом бежали, были посообразительнее. Переговариваться начали, плечами пожимать.

– Проходите, проходите, – вдруг ласково заговорила Марфа. Она-то неглупая женщина, тоже все поняла сразу. С надеждой блеснули потухшие было глаза.

– Так она не полуденной дочка, – сказал наконец жрец.

– Авось? Полуденная-то мертвая давно, может, и обознается, примет девку за свою. А ежели примет, то и клятва, почитай, не нарушена.

– Не могу… Душа детская невинная, – сказал вдруг удивительную вещь жрец. Видимо, совсем у него рассудок помутился.

– Ты что… ты что, миленький, говоришь такое… Она ж ведьмина… – зашептала Марфа, цепляясь за мужнин рукав побелевшими пальцами.

– Эко ты сказанул. Душа невинная! – хохотнул кто-то из лубочников. – К ней из леса кажную ночь нежить шляется.

– Следы потом у дома находим. Ужо и полынь вешали, и чемерицей каждую ночь поливаем, а толку нету. Так и шастает, так и шастает. Ввечеру из дому не выйдешь.

– Ведьмину дочь жалеешь? А себя-то, можа, тоже пожалеть надобно?

– Клятвопреступником стать и век покоя не ведать – да заради чего?

– Что ж ты, муж мой, миленький мой, меня не жалеешь…

Жрец смотрел на людей, которые наперебой убеждали его в правильности такой жертвы. На тихо плачущую жену, которая гладила его по руке, как ребеночка, сама даже не понимала, чего делает. На кривящихся при словах о ведьминой дочке лубочников.

И таяло, с каждой секундочкой таяло его желание «душу невинную» защитить. И впрямь, она ведьмина дочка. Мать мертва, люди ее боятся. Никто его не осудит, даже наоборот – радоваться будут, если полуденная девку с собой заберет.

Страшно это – клятвопреступником стать. Уж всяко страшнее, чем «душу невинную» отдать нечисти на откуп.

На том и порешили.

***

Она ни словечка не сказала.

Ни когда выводили ее из хлева, ни когда купали – впервые в жизни – душистым мылом, ни когда заплетали ленты в черные волоса, ни когда накормили вдоволь хорошей едой, а не обкусанной да траченой. Смотрела только на людей удивленными глазенками и порой втягивала голову в плечи, когда возле нее руками махали.

– Ишь, в ведьмовую породу, – шуршали только недовольно женщины, которые ее для полуденницы готовили.

И правда, девочка красивая была, как с картинки лубочной. В мать-красавицу породой. За такой бы, если бы не от матери-ведьмы пошла, очередь женихов из самой столицы бы стояла, а то и князь себе в третьи-четвертые жены забрал.

– Нехорошая то красота, – поджимала губы толстая доярка-лубочница. – Сгинуть ей надо, пока в сок не вошла.

– Правда твоя, – соглашались с ней.

А девочка покорно поднимала руки, когда на нее надевали голубенькое платьице из старых, отношенных, но приличных.

– Босая пойдет?

– А что ж ей сделается? Полуденной, почитай, все равно. Ей до полей дойти, а там уж…

Лубочница махнула рукой.

Девочка снова вжала голову в плечи. Боялась, что ударят.

– Ишь, шуганая! Нешта, девка, пора.

И лубочница грубо схватила ее за плечо, вывела за калитку.

Там уже ждали.

Глава 5. Жертва

Жрец стоял, опираясь на палку – ходить он пока мог с трудом. На бледном лице пятнами краснели ожоги. Рядом с ним жена Марфа – держит под локоток, что-то шепчет ласково на ухо. Он ей отвечает.

– А ежели не возьмет ее полуденная, то делай как говорено, – слышат лубочницы тихие слова жреца.

– Сделаю, миленький, только возьмет она ее, возьмет, и домой вместе пойдем, миленький мой…

Жалко лубочникам жреца, и Марфу жалко.

– Вот, готовы мы.

И девочку вперед в спину подталкивают.

– Вот с ним в поля пойдешь, поняла? – сказал дед Матвей, который тоже тут стоял. Да что говорить – вместе со жрецом тут вся деревня собралась, провожать, да и для поддержки. Чтоб, если что не так пойдет, Марфу одну не оставить.

Жрец посмотрел на девочку, которая смирно стояла, глядя в землю. Посмотрел – и отвернулся. Обожженные, воспаленные глаза защипало. Задергались растрескавшиеся губы.

– Нет.. нет, – прошептал он, и Марфа тут же заплакала, вцепилась в мужнино платье, зашептала сквозь слезы на ухо. Только и слышно было: «Миленький, миленький…».

Успокаивающе загалдел народ.

И жрец с по-прежнему дергающимися губами подошел, хромая, к девочке и протянул ей руку.

– Пойдем со мной на поле? – охрипшим голосом спросил он.

«Если скажет «нет», если убежит, я не пойду», – решил для себя жрец.

Девочка посмотрела своими черными глазами сначала на жреца, потом на протянутую ладонь. Посмотрела – и вложила свою маленькую ручку в его.

Сердце в груди жреца подскочило до самого горла, застучало в висках. «Не хочу, не хочу, – думал он. – Не надо!»

Но детская рука уже доверчиво лежала в его руке. А над полями угадывалась фигура полуденницы, плавающая над жнивьем в раскаленном с самого утра воздухе.

Ничего изменить уже было нельзя.

Осталось вести ребенка на смерть – страшную смерть от руки неупокоенной нежити.

– Я сам пойду, тут оставайтесь, нечего вам смотреть, – сказал жрец, быстро, неловко поцеловал свою бледную жену, нелепо держа ее за запястье свободной рукой. А потом пошел, хромая, туда, в поля, где мерцал белый силуэт.

Жара сушила обожженное лицо, щипала его, и даже охлаждающие мази и широкополая шляпа не спасали. Дергала болью раненая нога, сочились сукровицей губы. Но сильнее всего болело в груди: сердце дергалось как бешеное.

Они шли в одном темпе: хромающий на обе ноги жрец и маленькая босая девочка в голубом платьице с тоненькой полосочкой рюшей по краю. Платьице ей очень нравилось, и она все смотрела на белые сборочки-складочки, трогала их пальцами. Ткань была мягкая, нежная, и ей было в новинку касаться ее.

– Нравится? – хрипло спросил жрец, просто чтобы не идти в мучительной тишине под шум сухой, ломающейся под ногами сухой травы.

Девочка перевела на жреца взгляд и кивнула, даже два раза.

«Она дура совсем, ничего не понимает, с головой у нее плохо. И не говорит совсем. Скудоумная она, боюсь, как бы доме беда от нее не случилось. Одно слово – порченое семя», – вспомнил он слова Марьяны, одной из лубочниц. Вспомнил – и скривился так, что обожженная губа лопнула. Потекла кровь.

«Как же, скудоумная», – подумал жрец, разглядывая девочку, которая завороженно перебирала пальчиками светлую ткань. Свернет рюшечку – развернет, свернет – развернет. С шагу сбивается, на дорогу не смотрит совсем, дергает только ногой, как на камень наступит или на острую сухую траву. Но за руку его крепко держит. Не отпускает.

В груди что-то совсем разболелось, и жрец обожженной рукой потер ее, морщась от тупого боя сердца.

Поля были совсем рядом. Шагов двадцать – и начнется межа. А сразу за межой уже ждет полуденная своей платы. Приняла облик человечий, стоит над колосьями, смотрит неживыми глазами, не моргает, не дышит.

Жрец в эту секунду тоже хотел бы не дышать. Вокруг полуденницы полыхало жаром. Она приблизилась к самому краю межи, туда, где горели ярким синим васильки. Приблизилась и стояла, ждала. В ее мертвых глазах полыхало алым.

Они остановились совсем рядом. Девочка все разглядывала свое платье, а жрец держал ее за руку, смотрел в мертвые глаза жуткой нежити, и что-то лопалось, ломалось с хрустом в его душе.

«Нет, – подумал он, переводя взгляд с мертвячки на черноволосую головку. – Нет, не могу, не надо…».

И он сделал шаг назад. Маленький шажок.

Второй шаг должен быть уверенней, шире, и жрец собрался его уже сделать, но девочка, до этого покорная, вдруг вырвала свою руку из его ладони, побежала вперед, на край межи.

– Стой! Вернись! – крикнул жрец.

Девочка же потянулась за васильком, с трудом дернула за непослушный стебель. Раз, другой. Обернулась испуганно – жрец почти бежал к ней. Крепкий стебель не поддался, и василек был выдернут с корнем.

– Пойдем обратно, пойдем домой, – сказал жрец, протягивая руку.

Продолжить чтение