Колобок. Место где меня ждали

Я помню то утро, когда меня слепили, хотя у теста нет памяти в обычном смысле и у круга нет углов, за которые можно было бы зафиксировать время; но я помню запах, потому что запах – это тоже язык, и он сказал мне: ты родишься там, где будет тепло, и первое, что ты узнаешь о мире, будет не взгляд, не слово и даже не прикосновение, а дыхание печи, медленное и равномерное, как шаги ночного сторожа вокруг маленькой деревни. Старуха держала меня на ладонях, как держат что-то смешное и любимое, – чуточку стыдясь этой любви и всё же уже не в силах отказать себе в ней, а старик при этом шевелил губами, считая воображаемые монеты, которые они сэкономили на сегодняшнем обеде, и я услышал в его счёте улыбку, очень тихую, вроде той, что бывает у человека, который вдруг заметил, что в конце пути есть ещё один поворот, и он не ведёт в пропасть. Печь – как маленькое солнце – втягивала воздух и выдыхала жар, и мне казалось, что я плыву по неведомой реке, и у этой реки нет берегов, а есть лишь тёплые волны, и каждая волна шепчет: не бойся, ты – лёгкий, пока ты ещё не остыл, ты – податливый, пока ты ещё не стал своим собственным телом. Старуха гладкой ладонью делала меня круглым, и я понял, что круглость – это не форма, а обещание дороги, потому что круг не имеет начала и конца, а значит, где бы ты ни был, ты всегда рядом с отправной точкой и в то же время всегда далёк от неё, как звезда далека от своей первой искры.
Они посадили меня на подоконник – на границу света и тени, жизни и ожидания, – и я лежал, глядя в окно, а мир снаружи был похож на тетрадный лист в узкую линейку: поле, тропинка, изгородь, лес. Я ещё не умел смотреть, но уже умел видеть: в щербинках на деревяшке было записано, как тут живут ветра, как они приходят с холмов и уносят с собой запахи; в пылинках, медленно танцующих перед стеклом, было записано, что мир не спит даже в самую сонную минуту; в морщинке у глаза старика было записано, что человек всегда надеется, даже когда говорит, что не надеется.
Старуха разговаривала со мной, как разговаривают с котёнком или с луком на грядке: она называла меня ласково и просила не убегать, хотя ещё не решила, съест меня или оставит до вечера, и я услышал в её голосе не запрет, а просьбу о дружбе; она говорила: у нас мало хлеба, но в сердце должно быть много места, иначе мы задохнёмся, и я кивнул изнутри своего ещё мягкого теста, как кивают земля и небо, когда соглашаются с дождём. Я высох, я стал упругим, я почувствовал пределы – как чувствует своё крыло птица, только что вышедшая из яйца, и понял, что пределы не заключают, а дают направление, потому что если бы я не был круглым, я бы не покатился, и если бы я не имел корочки, мир бы меня разобрал на крошки и не узнал бы меня как «меня».
Вечером пришла прохлада, и я услышал, как тянется к окну лес, он тянется не руками и не ветвями – он тянется тишиной, и эта тишина трогает стекло, как трогают лоб ребёнка, когда хотят убедиться, что он не жаркий. Я подумал: если я останусь, меня съедят, потому что так устроена любовь, у которой мало хлеба; а если я уйду, возможно, меня тоже съедят, но в этом будет другое – в этом будет дорога, и дорога сделает меня не только едой, но и вопросом. И я перекатился к форточке и почувствовал, как мир чуть-чуть накренился навстречу мне, – возможно, это просто сквозняк, но я предпочёл подумать, что так улыбнулась судьба. Я прыгнул, и это был мой первый полёт, хотя я не птица и не пилот, и всё же я понял, что полёт – это не свойство крыльев, а согласие с риском, и воздух подхватил меня, как подхватывают маленький шарик, который сорвался с ниточки.
Земля встретила меня мягко, как встречает слишком смелого ребёнка, который соскочил с подоконника: сначала испуг – «упал», потом тихая гордость – «встал». Трава шуршала, как бумага, на которой кто-то пишет письмо, и я катился, оставляя за собой едва заметную бороздку, а эта бороздка была похожа на строку, и я подумал, что если б у меня был карандаш, я бы записал в ней: я ушёл не потому, что меня не любят, а потому, что хочу узнать, что такое любовь там, где она не знает слова «надо».
На опушке меня встретил Заяц. Он был белый, как незапечатанное письмо зимой, и глаза у него были огромные, словно в них отражался весь лес плюс кусочек неба на всякий случай. Он посмотрел на меня и сказал без всякой злости: ты похож на солнце, которое упало и не обожгло траву; куда ты так спешишь, маленький круглый? Я ответил, что я не спешу, я просто иду тем способом, который мне дан, и если бы мне были даны ноги, я бы шёл шагами, но мне даны вращение и любопытство. Заяц засмеялся, как смеются те, кто торопится и поэтому давно разучился смеяться громко, и тихий его смех был похож на то, как ветер пытается свистеть, да у него это выходит неуклюже.
Он сказал: я всю жизнь бегу, потому что за мной бегут, и когда я останавливаюсь, тишина догоняет меня и спрашивает: ну, что, живой? и я снова бегу, чтобы не отвечать. А ты не боишься, что тебя съедят? Я сказал: боюсь, потому что любой, кто родился тёплым, боится стать чужим теплом; но я понимаю, что страх – это не страж, а предупреждение, и если прислушаться к нему, можно выбрать красивую тропинку вместо короткой. Заяц приблизился и спросил чуть тише: а что ты ищешь? Я сказал: место, где меня не едят; не потому, что я слишком ценен для еды, а потому что там, где не едят, слушают дольше одной минуты. Заяц кивнул – кивком, который был почти прыжком: иди к реке, она рассказывает всем одно и то же, но каждый слышит в ней своё; у меня нет времени слушать, у меня есть дела, у меня всегда есть дела.
Я пожелал ему доброй дороги, хотя знал, что его дорога – это бег по окружности страха, и покатился дальше, и у меня внутри осталась маленькая белая тишина его вопроса, будто в мою корочку вложили перышко. Река была не широка, но очень уверена в своём пути, и она говорила обо всём сразу: о глади, которая кажется покоем, и о глубине, которая кажется молчанием, и о камнях, которые умеют ждать веками и всё же скользят, когда им шепчет течение. Я остановился на песке, и тёплые зернышки стали липнуть к моей стороне, как липнут к слову новые смыслы, когда оно слишком долго лежит на солнце. Вода спросила меня не человеческим голосом – у воды нет голоса, у воды есть рисунок, – и в этом рисунке было: ты круглый и лёгкий, зачем тебе берег, если ты создан для дороги?
Я сказал: дорога не только вперёд, дорога ещё и внутрь; я хочу узнать, что внутри у того, кто катится всегда по поверхности. Вода улыбнулась волной у моих ног и сказала: внутрь – это значит вглубь, а ты боишься глубины, потому что в ней нельзя катиться, в ней можно только доверять. Я задумался и впервые почувствовал тяжесть, очень лёгкую тяжесть, как пыльное пальто, которое кто-то повесил мне на плечи: это было знание, что на любой дороге есть мосты, а мосты появляются там, где кто-то согласился перестать быть только собой.
Я пересёк реку по бревну – оно скрипело, как старый стол, на котором писали важные письма, – и на другом берегу меня ждал Волк. Его глаза не были злые; они были голодные, то есть честные, – и в этой честности было что-то похожее на уважение к самой жизни. Он сказал: я вижу, ты маленький, ты годишься мне в еду; мир устроен просто, как пасть: то, что входит, становится частью меня, то, что не входит, остаётся снаружи. Почему я должен слушать тебя дольше одной минуты, если через минуту ты можешь стать моей силой? Я ответил: сила не в том, чтобы в тебя вошло много; сила в том, чтобы ты мог удержать то, что вошло, не разрушив его до неузнаваемости.