Диагноз: Апокалипсис

Пролог. Архитектор Лабиринта
Десять лет назад. Балтимор.
Ночь была больна. Ее рвало грозой, а молнии были похожи на нервный срыв небес. Дождь, плотный, как расплавленный свинец, пытался похоронить Университет Джонса Хопкинса под своей тяжестью, но готические шпили кампуса упрямо рвали саван туч, словно кости мертвого Левиафана.
Внутри, в башне, кабинет профессора Виктора Ланга был островком тишины в сердце этого библейского потопа. Здесь пахло не дождем, а вечностью: старой кожей фолиантов, остывшим кофе и холодной, как вакуум космоса, мыслью. Свет настольной лампы, единственное тепло в этом царстве интеллекта, выхватывал из полумрака два лица, разделенных массивным дубовым столом, похожим на жертвенный алтарь.
– Вы извращаете саму суть клятвы, которую мы даем, Грегори. Превращаете ее в фарс.
Голос профессора Ланга был лишен эмоций. Это был голос человека, который давно перестал разговаривать с людьми и вел диалог напрямую с идеями. Он смотрел не на своего студента, а на сложную, паутинообразную диаграмму на меловой доске, отражавшуюся в мокром оконном стекле и накладывавшуюся на страдающий город.
Грегори Хаус, тогда еще не знавший ни трости, ни викодина, но уже в совершенстве владевший скальпелем сарказма, качнулся на задних ножках стула. Движение было ленивым, почти оскорбительным.
– Клятва – лечить. Не вредить. Помогать, – протянул он, словно пробуя слова на вкус. – Я не вижу здесь пункта о том, что для предотвращения гипотетического пожара нужно сжечь дотла вполне реальный дом. То, что вы предлагаете, профессор, отдает серой. Это не медицина. Это алхимия. Попытка сотворить философский камень из чумы.
Ланг медленно повернул голову. Его глаза, бледные, как зимнее небо, казалось, видели не сетчатку Хауса, а саму структуру его ДНК, находя в ней лишь изъяны.
– Ты мыслишь, как ремесленник. Ты видишь болезнь как поломку, которую нужно починить. Я же вижу ее как несовершенный замысел, который нужно превзойти. Чтобы понять Бога, Грегори, недостаточно просто изучать его творения. Нужно попытаться понять Его замысел, превзойдя Его в жестокости и изяществе.
Он поднялся и подошел к доске. Его тень легла на диаграмму, и на мгновение показалось, что он сам стал частью этого чудовищного чертежа.
– Мы не сможем победить следующую чуму, когда она придет. Мы будем лишь считать трупы. Единственный способ победить Минотавра – это не ждать его в Лабиринте, построенном для него Критом. А построить для него свой собственный, более совершенный Лабиринт. Стать его архитектором. Понять его голод, его ярость, его природу. Изучить тьму, создав свою, еще более непроглядную.
– Вы говорите о чудовище, которое живет лишь в вашей голове, – голос Хауса стал тише, жестче. – И ради этой интеллектуальной игры вы готовы рискнуть вполне реальным миром. Что, если, изучив чертежи вашего идеального лабиринта, Минотавр не испугается, а восхитится? Что, если он сам станет архитектором, а вы дадите ему в руки все инструменты? Вы не Дедал, профессор. Вы откармливаете зверя, убеждая себя, что строите для него клетку.
Ланг подошел к окну и прижался ладонью к холодному, вибрирующему от раскатов грома стеклу.
– Наука требует жертв. Твоя проблема, Грегори, в том, что ты боишься созидания, потому что оно пахнет смертью. Ты предпочитаешь латать дыры, когда можно построить новый ковчег. Я готов говорить с бездной на ее языке.
– Язык бездны – это молчание, – отрезал Хаус, поднимаясь. Маска скуки слетела с него, обнажив холодную, пророческую усталость. – Вы хотите не говорить с ней. Вы хотите, чтобы она заговорила вашим голосом.
Он направился к двери, но на пороге остановился. Комнату пронзила вспышка молнии, и на мгновение Хаус увидел в отражении в стекле не Ланга, а себя, стоящего рядом с ним, и оба они были частью диаграммы на доске.
– Когда ваш Минотавр вырвется на свободу, Дедал, – его голос был почти шепотом, – не удивляйтесь, что первым, кого он сожрет, будет его собственный создатель. Просто потому, что он будет пахнуть домом.
Дверь бесшумно закрылась.
Виктор Ланг остался один. Он не обернулся. Он смотрел на свое отражение, наложенное на схему и на тонущий в дожде город. На его лице не было ни страха, ни сомнения. Лишь тихое, жуткое удовлетворение архитектора, стоящего перед совершенным чертежом.
А за окном плакали небеса, оплакивая мир, который еще не знал, что его Лабиринт уже построен.
Глава 1. Джон Доу под Дождём
Конвейер страданий в приемном отделении Принстон-Плейнсборо работал без перебоев, выплевывая диагнозы с монотонностью заводского станка. Дождь за окнами был лишь аккомпанементом для этой симфонии кашля и уныния. Доктор Грегори Хаус, прислонившись к стене, слушал ее с выражением человека, которого заставляют в сотый раз пересматривать плохой фильм.
– Следующий!
В смотровую вошел парень, чье имя, как выяснилось из пустой медицинской карты, было Эдди Руссо. Он был соткан из той же серой, промозглой материи, что и этот день.
– Жар, слабость, кашель, – констатировал Хаус, листая планшет. – Либо вы мой сотый гриппозный пациент за сегодня, либо вы решили украсть симптомы у предыдущих девяноста девяти. Что-то еще, что отличает вас от этой серой массы?
– Сыпь… – просипел Эдди, с трудом поднимая рукав.
Хаус бросил на его предплечье взгляд, который длился не дольше удара сердца. Едва заметная лиловая паутина под кожей.
– Ливедо. Очаровательно. Ваше тело решило, что простой болезни ему мало, и добавило немного абстрактного экспрессионизма. Это реакция на вирус. Или на холод. Или на вашу паршивую жизнь. Выписываем тамифлю. Постарайтесь не умереть от чего-нибудь более интересного по пути домой.
Он вышел, не дожидаясь ответа. Пациент был закрыт. Страница перевернута. Эдди Руссо, получив рецепт, побрел к выходу и растворился в дожде, став просто еще одним случаем в статистике.
Прошло два часа. Или, может быть, вечность.
Двери приемного отделения распахнулись. Не со скрипом, не с грохотом. Они открылись в полной тишине, впуская внутрь нечто, что заставило сам воздух в комнате застыть.
На каталке, которую медленно ввозили парамедики, лежал «Джон Доу».
Хаус, направлявшийся к своему кабинету, остановился. Он не обернулся. Он почувствовал это спиной. Изменение давления. Сдвиг в атмосфере. Как будто в комнату внесли объект с собственной гравитацией.
Он медленно повернулся.
Мужчину на каталке нашли в его собственном доме в пригороде. Полиция предположила инсульт. Но то, что видел Хаус, не было инсультом. Это было… произведением искусства. Его кожа была покрыта узорами – симметричными, фрактальными, цвета глубокой воды, – которые, казалось, светились изнутри. Это не было симптомом. Это был язык.
Хаус пошел навстречу каталке. Люди молча расступались. Он был единственным, кто двигался в этом застывшем мире.
– Кто это? – его голос был тихим, почти благоговейным.
– Джон Доу, – ответил парамедик, тоже понизив голос. – Мотель «Сент-Джудс». Соседи вызвали полицию.
Хаус наклонился над телом. Он вдыхал эту загадку. Он видел перед собой не хаос болезни, а строгий, безжалостный порядок. Чей-то замысел.
– В реанимацию, – приказал он. И его голос разбил оцепенение. – Форман, в его номер мотеля. Забери оттуда все, вплоть до воздуха, которым он дышал. Тауб, токсикология. Забудьте стандартную панель. Ищите то, что не оставляет следов. Ищите подпись призрака. Тринадцатая, Катнер – он ваш. Сохраните мне этот холст в целости. Художник еще не закончил свою картину.
Он пошел за каталкой, и весь остальной мир – приемное отделение, десятки пациентов с их банальными недугами, дождь за окном – перестал для него существовать. Все это стало лишь размытым, неважным фоном для единственного, что имело значение.
Для этого шедевра.
Для этой идеальной, невозможной загадки.
***
Прошло шесть часов. Время в Принстон-Плейнсборо остановилось. Оно не текло, а сочилось, как кровь из глубокой раны. «Джон Доу», лежащий в реанимации, был эпицентром этой стагнации. Его тело было черной дырой, поглощавшей все их теории и не дававшей ничего взамен.
Доска Хауса оставалась пустой. Это было личное оскорбление.
Форман вернулся из мотеля «Сент–Джудс» – места, которое, казалось, было построено из липкого отчаяния и дешевого виски.
– Номер 113. Ничего, – доложил он. – Управляющий – ходячий сборник человеческих пороков, но ничего полезного не сказал. Джон Смит. Наличные. Два дня. На тумбочке – «Метаморфозы» Овидия. Полиция забрала. Все.
Хаус промолчал. Он подошел к стеклянной стене бокса. Он смотрел на пациента, и странное, почти забытое чувство шевельнулось в глубине его сознания. Что-то в очертаниях высокого лба, в линии подбородка, скрытой отеком… Как мотив, который никак не можешь вспомнить. Он тряхнул головой, отгоняя наваждение. Это был просто шум в сигнале.
– Мы ищем не там, – сказал он, поворачиваясь к команде. – Враг не снаружи. Он внутри.
Он решительно вошел в бокс. Надев перчатки, он начал свой собственный, ритуальный осмотр. Он игнорировал мониторы, читая саму плоть. Провел пальцем по лиловой, фрактальной сыпи. Холодная, как мрамор.
– Это не сыпь, – пробормотал он. – Это карта его сосудистой системы. Болезнь не поражает сосуды. Она их обрисовывает.
Он поднял руку пациента, приложил пальцы к запястью.
– Пульса почти нет, – констатировала Тринадцатая, стоявшая рядом.
– Именно, – глаза Хауса загорелись холодным огнем триумфа. – «Болезнь отсутствия пульса». Артериит Такаясу.
Слова прозвучали как приговор и как ответ одновременно. Элегантный, чистый диагноз, рожденный из хаоса.
– Это объясняет все, – продолжил он, его мысль набирала скорость. – Воспаление аорты, отсутствие пульса, визуализация сосудов на коже, полиорганная недостаточность из-за ишемии.
– Но кома? Такаясу не бьет по мозгу так быстро, – возразил Форман.
– Сам по себе – нет, – согласился Хаус, и на его лице появилась усмешка человека, ставящего шах и мат. – Но представьте, что наш «Джон Смит» лечился. Агрессивно. Иммуносупрессорами. Он выключил свою армию, чтобы остановить бунт. И в этот момент в его беззащитный город вошел враг. Любой. Банальный пневмококк. Для его организма это было равносильно ядерному удару.
Он выпрямился, сбросив перчатки в урну. Уверенность вернулась к нему.
– Мы ищем не одну болезнь. Мы ищем две. Основную – Такаясу. И вторичную – инфекцию-убийцу. Проверьте его кровь на С-реактивный белок и СОЭ, ищите маркеры васкулита. И прогоните посевы на все известные патогены. Найдите мне того солдата, который взял штурмом этот пустой замок.
Команда, зараженная его уверенностью, бросилась исполнять приказы. Впервые за сутки у них был четкий план. Был враг, которого можно было найти и убить.
Хаус бросил последний взгляд на пациента. На лицо, которое на мгновение показалось ему знакомым. Но теперь он видел в нем лишь подтверждение своей блестящей теории. Он развернулся и пошел к доске, чтобы, наконец, написать на ней первый, единственно верный, как ему казалось, диагноз.
Он был гением. Он был профессионалом. И он только что, своими собственными руками, повернул ключ не в той двери, заведя всех еще глубже в лабиринт.
***
Прошли сутки. Потом еще двенадцать часов. Время в Принстон-Плейнборо сгустилось, превратившись в вязкую, холодную субстанцию. Дождь за окнами сменился мелкой, унылой изморосью, которая, казалось, проникала сквозь стены, оседая инеем на душах.
Теория Хауса, такая блестящая и логичная, разбивалась о глухую стену отрицательных результатов. Лаборатория работала без остановки, прогоняя образцы «Джона Доу» через все мыслимые и немыслимые тесты. Они искали экзотические грибки, редкие бактерии, агрессивные вирусы, которые могли бы атаковать беззащитный организм.
Ничего.
Пациент был стерилен. Пугающе, невозможно стерилен.
– Это бессмыслица, – Форман бросил на стол очередную распечатку с отрицательными результатами. Его лицо осунулось, под глазами залегли тени. – Мы проверили его на все, от кокцидиоидомикоза до лептоспироза. Его кровь чище, чем у новорожденного. Теория оппортунистической инфекции мертва.
Доска в кабинете Хауса, еще вчера бывшая полем для триумфальной стратегии, теперь выглядела как карта проигранного сражения. Десятки перечеркнутых диагнозов. И один большой, жирный вопросительный знак в центре.
Хаус молчал. Он сидел в своем кресле, подбрасывая мячик. Но в его движениях не было обычной ленивой самоувереннности. Была сжатая, как пружина, ярость. Загадка не просто не поддавалась. Она издевалась над ним.
В кабинет тихо вошел Уилсон. Он принес с собой запах внешнего мира и две чашки кофе.
– Похоже, у вас тут вечеринка, и никто не веселится, – сказал он, ставя одну чашку на стол Хауса. – Я слышал, твой «Джон Смит» рвет на куски все учебники по диагностике.
– Он не рвет. Он сжигает их, а потом танцует на пепле, – проворчал Хаус, ловя мячик. – Он – идеальный пациент. Никаких симптомов, кроме одного – он умирает.
Уилсон сел в кресло напротив.
– Знаешь, вся эта история с мотелем, анонимностью, редкой болезнью… напомнила мне одного человека.
Хаус не отреагировал. Он был слишком погружен в собственное поражение.
– Моего старого преподавателя из Джонса Хопкинса, – продолжил Уилсон, словно разговаривая сам с собой. – Виктора Ланга. Гений. Абсолютный гений. Но всегда был… на своей волне. Одержим идеей, что современная медицина – это штопанье дыр на саване, в то время как нужно перекроить саму ткань бытия.
Имя прозвучало в комнате и растворилось, не оставив следа. Хаус не поднял головы. Десять лет – достаточный срок, чтобы похоронить призрак так глубоко, что даже его имя перестает что-либо значить.
– Он всегда говорил о лабиринтах, – Уилсон задумчиво размешивал сахар в своем кофе. – Что каждая болезнь – это лабиринт, а врач – это Тесей. Но чтобы победить Минотавра, нужно не просто идти по нити. Нужно понять замысел архитектора. Он был блестящим, но, по-моему, в последние годы немного свихнулся.
– Все гении немного свихнулись, – буркнул Хаус. – Это побочный эффект. Как тошнота при химиотерапии.
Он встал. Ему нужно было снова увидеть пациента. Снова посмотреть в лицо своему провалу.
***
Ночь. Больница погрузилась в тяжелый, липкий сон, и в этой тишине писк аппаратов в реанимационном боксе звучал, как метроном, отсчитывающий последние секунды мира. Хаус стоял у стеклянной стены. Он не был просто врачом, потерпевшим неудачу. Он был шахматистом, проигравшим партию невидимому противнику, который делал ходы, нарушающие все законы логики.
На его доске – карте проигранной войны – были перечеркнуты все диагнозы.
Теория про артериит Такаясу, такая красивая и элегантная, умерла мучительной смертью. Маркеры воспаления были в норме. Более того, детальное УЗИ сосудов не показало никаких признаков васкулита. «Болезни отсутствия пульса» не было.
Теория про оппортунистическую инфекцию была не просто мертва – она была посмешищем. Десятки посевов крови, ликвора, тканей – все возвращалось стерильным.
Теория отравления, к которой они вернулись в отчаянии, тоже была тупиком. Токсикологический скрининг, который Тауб провел трижды, используя самые передовые методики, был чист. Ни металлов, ни ядов, ни экзотических токсинов.
Хаус перевел взгляд на свой стол. Там, под светом настольной лампы, лежал тонкий титановый браслет, единственная вещь, слишком хорошо спрятанная в его одежде. Он холодно поблескивал, как насмешка. Хаус взял его, повертел в пальцах. Гравировка «Артериит Такаясу» теперь казалась не ключом, а издевательством, строчкой из плохого романа. Кто и зачем оставил эту ложь? Сам пациент, в отчаянной попытке сбить со следа преследователей? Или те, кто загнал его сюда, подбросили эту фальшивку, чтобы превратить расследование в фарс? Он бросил браслет обратно на стол. Металл глухо щелкнул о дерево. Еще одна дверь, которая вела в никуда.
Хаус вошел в бокс. Стерильный холод. Запах озона. Он подошел к койке и всмотрелся в одутловатое, чужое лицо. Он снова почувствовал это – укол узнавания, тень воспоминания. Но теперь, после разговора с Уилсоном, это ощущение было острее. Лабиринты… Архитекторы…
– Кто ты? – прошептал он в тишину. – Ты не просто загадка. Ты – насмешка. Ты – комната, у которой нет ни дверей, ни окон.
Он стоял так долго, что время, казалось, остановилось. Он вслушивался в тишину, в писк мониторов, в собственное дыхание. Он ждал ответа.
И он его получил.
Это не был шепот. Это не было слово. Из горла пациента, сквозь трубку аппарата ИВЛ, вырвался едва слышный, горловой звук. Ритмичный. Два коротких хрипа, один длинный. Снова и снова.
Хр-хр… хррр…
Хр-хр… хррр…
Это было похоже на помехи. На предсмертный бред. Любой другой врач списал бы это на агонию.
Но Хаус был не любым врачом. Он был дешифровщиком.
Он замер, вслушиваясь. Это был не хаос. Это был ритм. Код. Он достал телефон и включил диктофон.
Хр-хр… хррр…
Он наклонился ниже.
– Говори, – прошептал он. – Говори со мной, архитектор.
Пациент затих. Глаза его под веками дрогнули и замерли. Ритм прекратился.
Хаус вышел из палаты, не глядя на медсестер, которые с удивлением смотрели на него. Он заперся в своем кабинете. Он снова и снова проигрывал запись.
Хр-хр… хррр…
Это была Азбука Морзе.
Он открыл переводчик на компьютере. Короткий, короткий, длинный. Буква «U».
Он вслушивался дальше. Может, там было что-то еще? Нет. Только этот бесконечный, повторяющийся сигнал.
U. U. U.
Что это могло значить? Инициалы? Код? Предупреждение?
Он сидел в тишине, глядя на эту одну-единственную букву, вырванную из глубин комы. Это не был ответ. Это был вопрос, сформулированный на языке умирающего бога. Это была первая ниточка. Тонкая, почти невидимая. Но это была нить.
И Хаус понял, что он больше не может позволить себе роскошь лечить симптомы.
Ему нужно было взломать код. Ему нужно было понять язык архитектора.
Глава 2. Первые Капли Чумы
Глория считала себя ветераном. Сорок лет в траншеях приемного отделения Принстон-Плейнсборо научили ее тому, что смерть и страдание – это просто работа. Рутина. Она видела жертв автокатастроф, которые были похожи на мешки с битыми костями. Видела младенцев, синих от недостатка воздуха. Видела стариков, чей последний вздох был похож на шелест сухих листьев. Она научилась не чувствовать. Она была механизмом. Эффективным, смазанным, безотказным.
Но в последние три дня механизм начал ржаветь.
Это началось не с паники. Паника – шумная, крикливая эмоция. А это было тихим. Оно пришло с новым звуком – едва заметным диссонансом в привычной симфонии больничной боли. С новым запахом – сладковатым, почти цветочным, который она иногда улавливала у самых тяжелых пациентов. С новым светом – или, скорее, его отсутствием – в глазах умирающих.
Она стояла у каталки 50-летнего бухгалтера, Мартина Фридмана. Он поступил два часа назад с жалобами на тошноту и слабость. Стандартный случай. Но сейчас его кожа наливалась жутким, восковым цветом старого пергамента. Он не стонал. Он не жаловался. Он просто лежал, глядя на свои руки, которые на глазах превращались в нечто чужое.
– Мои руки, – прошептал он, и в его голосе было не удивление, а откровение. – Они желтые. Как осенние листья.
Глория проверяла его капельницу, и ее собственные, привычные движения казались ей кощунственными в этой тишине. Она знала, что печень Фридмана распадается с такой скоростью, что этого не могло быть. Это нарушало законы биологии. Она чувствовала себя так, будто наблюдает за тем, как камень падает не вниз, а вверх.
Она пошла дальше, вглубь коридора, который превратился в реку из стонущих тел. Вот 20-летняя студентка, Сара. Ее привезли с мигренью. Теперь она сидела, прислонившись к стене, и ее губы беззвучно шевелились. Она смотрела прямо перед собой, не видя ничего. Ее мать, стоявшая на коленях рядом, пыталась поймать ее взгляд.
– Сара, детка, это я, мама! Посмотри на меня!
Но Сара ее не видела. Она была далеко. Она была в мире, где вместо лиц были формулы. Глория слышала обрывки ее шепота. «…Ацетилсалициловая кислота… C₉H₈O₄… ковалентная связь…» Ее мозг, атакованный невидимым врагом, в предсмертной агонии выбрасывал из себя последнее, что в нем осталось – знания.
Дальше – семья Лоуренсов. Отец, мать, сын. Их привезли вчера, всех троих свалил жестокий кашель. Теперь они лежали в соседних боксах, и их дыхание стало частью архитектуры этого места. Глория слышала его даже с другого конца коридора. Это был не просто кашель. Это был звук, с которым легкие превращаются в мокрую, рваную ткань. Каждый вдох был борьбой. Каждый выдох – поражением. И самое страшное было то, что они кашляли в унисон. Словно невидимый дирижер управлял их агонией.
Глория остановилась посреди коридора. Она закрыла глаза. Она хотела услышать привычные звуки больницы: писк мониторов, шаги, голоса. Но она слышала только это. Тихий шепот студентки, читающей формулы. Желтеющего бухгалтера, говорящего о листьях. И ритмичный, тройной кашель семьи Лоуренсов.
Это была не болезнь. Это была месса. Жуткая, извращенная литургия, где каждый умирал по-своему, но все вместе они пели одну и ту же песнь – песнь конца.
Она нашла Кадди в ее кабинете, в тихой гавани цифр и отчетов.
– Доктор, – Глория не знала, как облечь это в слова. – Вам нужно пойти со мной.
Кадди подняла уставшие глаза.
– Что случилось, Глория? Еще одна нехватка коек?
– Нет, – ответила Глория, и ее голос был твердым, как у пророка. – Случилось то, для чего у нас нет ни коек, ни названий. Это… урожай. Будто кто-то ходит по рядам и собирает самые спелые плоды. И я не знаю, кто будет следующим.
Кадди хотела возразить. Хотела найти рациональное объяснение. Но она посмотрела в глаза Глории, в глаза женщины, которая сорок лет смотрела в лицо смерти, и увидела там не страх.
Она увидела там уверенность.
И это было страшнее всего.
***
Для доктора Реми Хэдли страх всегда имел четкую форму. Форму двойной спирали ДНК, в которой, как мина замедленного действия, тикал генетический приговор ее матери. Всю свою жизнь она была часовым, прислушивающимся к тишине собственного тела, ожидая услышать этот роковой щелчок. Болезнь Хантингтона была ее личным Минотавром, ждущим в лабиринте ее будущего.
Но то, что происходило сейчас, не было похоже на знакомого монстра. Это было нечто иное. Бесформенное. Безымянное. И оттого – бесконечно более страшное.
Это началось с мелочей. С микроскопических сбоев в безупречной системе ее разума. Она могла стоять посреди лаборатории, держа в руке пипетку, и на целую, вечную секунду забыть, для чего она здесь. Слово, которое она знала всю жизнь, вдруг испарялось с языка, оставляя после себя лишь пустоту. Это были не просто провалы в памяти. Это были дыры в ткани ее личности.
Потом начались сбои в теле. Мелкая, почти невидимая дрожь в пальцах левой руки. Она смотрела на них, приказывая остановиться, но они жили своей, отдельной жизнью. Иногда, поднимая чашку с кофе, она вдруг на мгновение переставала чувствовать ее вес, и горячая жидкость проливалась на халат.
Она работала по ночам, когда лаборатория пустела. Она стала собственным пациентом, своей главной загадкой. Она взяла у себя кровь, ее руки двигались на автомате, пока разум с холодным ужасом наблюдал со стороны. Она провела генетический тест. Самый полный, самый точный. Она ждала результатов, не дыша. Не потому что боялась подтверждения. А потому что боялась его отсутствия.
Ответ пришел на экран ее компьютера в три часа ночи, в мертвой тишине больницы.
«Экспансия CAG-повторов в гене HTT не выявлена».
Это был не Хантингтон.
Она сидела в темноте, освещенная лишь холодным светом монитора. Облегчения не было. Была лишь бездна. Ее монстр, ее Минотавр, с которым она прожила всю жизнь, оказался иллюзией. А настоящий зверь, тот, что сейчас грыз ее изнутри, был ей незнаком.
Она подошла к большому зеркалу в женской раздевалке. Она включила свет. Лампы зашипели, и из полумрака на нее посмотрела незнакомка. Бледная, с темными кругами под глазами. В ее взгляде был страх, который она не узнавала.
Она медленно подняла руку, как будто та весила тонну. Она коснулась запястья. Там, на бледной коже, расцвел узор. Крошечная, изящная сеть лиловых капилляров, похожая на иней. Она провела по нему пальцем. Узор был холодным, неживым. И в его фрактальной, противоестественной симметрии было что-то знакомое.
Ее взгляд метнулся от запястья к своему отражению в зеркале, а потом, в памяти, к другому образу. К телу «Джона Доу», лежащему на каталке. К его коже, покрытой такими же, но огромными, разросшимися узорами.
И она поняла.
Это не было вторжением. Это было… слиянием. Что-то, что жило в нем, теперь жило и в ней. Оно не разрушало ее. Оно прорастало сквозь нее, как плющ сквозь трещины в статуе. Оно использовало ее генетический страх перед неврологией, ее скрытые слабости, чтобы создать свой уникальный, персональный шедевр ужаса.
Она отшатнулась от зеркала. Ее дыхание срывалось. Она посмотрела на свои руки. На свои пальцы, которые так точно управлялись с микроскопом и пробирками. Но теперь они были не ее. Они были инструментами. Инструментами чего-то другого.
Она была не просто больна.
Она стала инкубатором. Лабораторией. Идеальной средой для сотворения нового, неизвестного вида кошмара.
***
Кабинет доктора Хауса превратился в штаб проигранной войны. Воздух был наэлектризован от бессонницы, кофеина и тихого, интеллектуального отчаяния. Доска, стены, даже стеклянные перегородки были покрыты медицинскими картами, распечатками анализов, графиками и диаграммами. Это была отчаянная попытка наложить сетку логики на реальность, которая, казалось, сошла с ума.
Хаус не отгораживался от хаоса. Он погрузился в него с головой, пытаясь найти тот единственный, объединяющий паттерн. Он работал с яростью человека, пытающегося собрать воедино разбитое зеркало, каждый осколок которого отражал свою, искаженную версию кошмара.
– Это бессмыслица! – прорычал он, швыряя на стол папку. – Бухгалтер с печеночной недостаточностью, студентка с афазией, семья с ARDS! Нет никакой связи! Возраст, пол, район проживания, группа крови – ничего! Это не эпидемия. Это, мать его, божественное проклятие, ниспосланное в алфавитном порядке!
Его команда была так же измотана. Они разделили город на сектора, составили карты контактов, проанализировали пробы воды и воздуха. Они искали токсин, загрязнитель, источник. Но источника не было. Казалось, болезнь рождается спонтанно, из самого воздуха.
В центре этого урагана данных, как тихий, неподвижный глаз бури, лежал «Архитектор». Он был отдельной, неразрешимой проблемой. Его уникальные, симметричные симптомы не совпадали ни с одним из сотен других случаев. Он был аномалией внутри аномалии.
– Они не связаны, – твердил Форман, указывая на два разных списка на доске. – Здесь, – он обвел группу «эпидемия», – мы имеем дело с агрессивным, полиморфным патогеном. А здесь, – его палец остановился на имени «Джон Доу», – с чем-то совершенно другим. С какой-то формой нейротоксина или генетического сбоя. Пытаться связать их – это как искать общую причину для автокатастрофы и падения метеорита.
Хаус слушал его, но его разум был в другом месте. Он был зациклен на последнем сообщении «Архитектора».
Хр-хр… хррр…
«U».
Он не мог отбросить эту загадку. Он чувствовал, инстинктом хищника, что это не просто еще один фрагмент пазла. Это был ключ к шифру, который объяснял все. Но он не мог найти замок.
– Оставь их, – бросил он Форману. – Ты прав. Это разные войны. Вы – занимайтесь пехотой. Я буду допрашивать их генерала.
Это не было высокомерием. Это было отчаянием. Он разделил проблему, потому что не мог охватить ее целиком.
Вечером к нему пришла Кадди. Она не стала говорить о переполненных моргах и нехватке аппаратов ИВЛ. Она знала, что цифры его больше не трогают.
– Реми, – тихо сказала она. – Тринадцатая. Сегодня утром она проводила люмбальную пункцию. И промахнулась. Трижды. Она никогда не промахивается.
Хаус замер. Его пальцы, подбрасывавшие мячик, сжались в кулак.
– Усталость, – отрезал он, не глядя на нее.
– У нее тремор в левой руке, Грегори, – продолжила Кадди. – И афазия. Вчера она не могла вспомнить слово «скальпель».
Он молчал. В тишине кабинета было слышно, как гудят лампы.
– Это тот же шум, что и снаружи, – наконец сказал он, но в его голосе уже не было прежней уверенности. – Просто еще одна случайная, жестокая вспышка.
– А что, если это не шум? – спросила Кадди. – Что, если все это – одна песня? И «Архитектор», и сотни людей в коридорах, и Тринадцатая. А мы просто слышим разные ее части и не можем понять мелодию.
Она ушла, оставив его одного с этой мыслью. Мыслью, такой же чудовищной и невозможной, как сама болезнь. Он посмотрел на свою доску. На два разных списка, на две разные войны.
А что, если это не две войны?
Что, если это одна? И они уже проигрывают ее на всех фронтах, потому что даже не поняли, кто их враг?
Он подошел к стеклянной стене, за которой умирали люди. Он посмотрел на хаос. И впервые за все это время он почувствовал не интеллектуальный азарт.
Он почувствовал страх. Страх того, что враг, которого они ищут, не просто умен.
Он невидим.
***
Эрик Форман верил в данные. В его мире у каждой болезни, у каждой эпидемии был свой почерк, своя математика. Скорость распространения, инкубационный период, демографический профиль жертв – это были переменные в уравнении, которое всегда имело решение. Нужно было просто собрать достаточно данных.
Последние 48 часов он не спал. Он превратил один из конференц-залов в военный штаб. Стены были увешаны картами Принстона, испещренными цветными флажками. Каждый флажок – новый случай. Красный – респираторная форма. Синий – неврологическая. Желтый – печеночная.
Карта напоминала абстрактную картину, бессмысленную и яростную. Флажки появлялись без всякой логики. Не было кластеров. Не было эпицентра. В одном и том же доме могли жить два человека: один умирал в агонии, а второй был абсолютно здоров. Болезнь не распространялась от человека к человеку, как грипп. Она, казалось, просто материализовалась из воздуха в случайных точках.
– Это не работает, – сказал он Таубу, который помогал ему вносить новые данные. Тауб выглядел как призрак – бледный, с запавшими глазами, но его руки, наклеивающие новые флажки на карту, были на удивление твердыми.
– Может, мы ищем не тот источник? – предположил Тауб, отступая от карты. – Не биологический. Может, это что-то в воде? Или в еде? Какая-то партия продуктов с токсином.
Они потратили шесть часов, проверяя эту теорию. Они подняли все накладные городских супермаркетов, сверили поставки, опросили семьи жертв. Ничего. Одни ели органические овощи, другие – дешевые консервы. Одни пили бутилированную воду, другие – из-под крана. Никакой связи.
Форман сидел, уставившись на карту. Он чувствовал, как его мир, построенный на логике и порядке, рушится. Его опыт, его знания, полученные в CDC, – все это было бесполезно против врага, который не играл ни по каким правилам.
– Мы задаем не те вопросы, – сказал он, скорее себе, чем Таубу.
Он подошел к другой стене, где висели фотографии жертв. Он начал вглядываться в их лица, читать их краткие биографии. Учительница музыки. Водитель-дальнобойщик. Программист. Библиотекарь. Что их объединяло?
Ничего.
И в то же время…
Он вдруг заметил странную, почти мистическую деталь. Учительница музыки, страдавшая астмой, умерла от жесточайшей пневмонии. Водитель, у которого в анамнезе были две черепно-мозговые травмы, – от отека мозга. Программист, лечившийся от гепатита B в юности, – от отказа печени.
– Тауб, – позвал он, и в его голосе прозвучала новая, пугающая нота. – Принеси мне полные, подробные истории болезней первых двадцати жертв. Не краткие выжимки. Все. Каждую простуду, каждую прививку, каждый перелом.
Он еще не знал, что ищет. Но он чувствовал, что стоит на пороге чего-то. Чего-то настолько чудовищного, что его разум отказывался это принять. Он думал, что составляет карту эпидемии. А на самом деле, он, сам того не зная, начал составлять карту чьего-то крайне жестокого, извращённого замысла.
Он чувствовал себя картографом, которого попросили нарисовать карту нового, неизвестного континента, но вместо земли под ногами он нащупывал лишь холодную, пульсирующую плоть чего-то живого.
***
Крис Тауб не верил в безличный хаос. Он верил в человеческие секреты. За каждой катастрофой, учил его опыт, всегда стояла тайна, которую кто-то отчаянно пытался скрыть.
Лоуренс Катнер, напротив, верил в невероятное. Для него отсутствие логики было не тупиком, а приглашением к поиску новой, более причудливой логики.
Эта пара – скептик и мечтатель – вела свою собственную войну, роясь не в медицинских картах, а в мусоре чужих жизней.
– Забудь о симптомах, – сказал Тауб Катнеру, когда они сидели в пустой ординаторской, пахнущей холодным кофе и бессонницей. – Симптомы – это дым. Ищи поджигателя.
Они начали с самого начала, с того, что Форман счел статистической погрешностью – с пожилой женщины, Агнес Миллер, умершей от «скоротечной пневмонии» за день до того, как ад разверзся. Официально ее случай не был связан с эпидемией.
– А что, если был? – предположил Катнер. – Что, если она – трещина в плотине, которую никто не заметил?
Они начали копать. Тауб, используя свои таланты, получил доступ к ее банковским счетам, истории браузера, телефонным звонкам. Катнер, обаятельный и простодушный, говорил с ее соседями, почтальоном, продавцом из углового магазина.
Портрет, который они нарисовали, был портретом одиночества. Но в нем были две аномалии. Первая – серия странных звонков с заблокированных номеров за месяц до ее смерти. Вторая, которую раскопал Катнер, была еще более странной. Соседка вспомнила, что Агнес в последние недели стала одержима чистотой. Она постоянно мыла окна, заказывала промышленные фильтры для воды и воздуха.
– Она говорила, что воздух в городе стал «грязным», – рассказала соседка. – Что она чувствует в нем что-то. Мы думали, это просто старческая паранойя.
– Паранойя? Или она что-то знала? – пробормотал Тауб. Он пробил компании, поставлявшие фильтры. Одна из них, «Bio-Gen Purifiers», была крошечной фирмой с одним сотрудником и без реального адреса. Фикцией.
– Итак, – сказал Катнер, и его глаза загорелись. – У нас есть пожилая женщина, которая внезапно начинает бояться воздуха. Ей звонят с секретных номеров. А потом она умирает от болезни, поражающей легкие. Что, если она была случайным свидетелем?
– Свидетелем чего? – спросил Тауб.
– Выброса. – Катнер вскочил. – Где-то в городе есть лаборатория. Частная, секретная. Они работают с какой-то дрянью. Произошла утечка. Небольшая. Агнес Миллер жила рядом, она стала первой жертвой. А теперь они пытаются скрыть это, создав еще десятки, сотни «случайных» очагов по всему городу, чтобы замаскировать первоначальный источник. Распыляют вирус с дронов, через вентиляцию в метро… как угодно!
Теория была дикой. Но она была логичной. Она объясняла географический хаос. Она объясняла паранойю первой жертвы.
Они принесли ее Хаусу. Он выслушал их, не перебивая, его лицо было непроницаемым.
– Заговор. Распыление вируса с дронов. Прекрасно, – сказал он, когда они закончили. – Звучит как сценарий для фильма, в котором снялся бы Николас Кейдж. Но у вашей стройной теории есть одна проблема.
Он повернулся к доске.
– Зачем? Если у вас произошла утечка, и вы хотите ее скрыть, вы не устраиваете чуму по всему городу. Вы изолируете и сжигаете первоначальный очаг. Вы не разбрасываете улики. Вы их уничтожаете. Ваша теория не просто нелогична. Она глупа.
Тауб и Катнер сникли.
– Но, – продолжил Хаус, и в его голосе появилась новая нотка, – мне нравится направление вашей мысли. Вы единственные, кто ищет не «что», а «кого». Вы ищете замысел. Ваша теория – бред, но это структурированный, организованный бред. А это значит, что вы, в отличие от Формана, который пытается сосчитать капли в океане, по крайней мере, поняли, что мы имеем дело с дождем, который кто-то включил намеренно.
Он посмотрел на них, и его взгляд был острым, как скальпель.
– Забудьте про дроны. Это для идиотов. Ищите деньги. Ищите мотив. Кто выигрывает от того, что целый город превращается в гигантскую чашку Петри? Ищите вашу подставную фирму «Bio-Gen Purifiers». Ищите, кому она принадлежит. Копайте. И когда докопаетесь до Австралии, продолжайте копать.
Он выгнал их, но он дал им нечто большее, чем одобрение. Он дал им новое направление. Он отсек глупую часть их теории, но оставил ее ядро – идею о злом умысле.
Тауб и Катнер вышли из кабинета, обескураженные и в то же время воодушевленные. Их охота на призраков только что получила благословение главного экзорциста больницы. Они еще не знали, что ложный след, на который они напали, был не тупиком.
Это была одна из многих, искусно проложенных дорог, ведущих в самый центр лабиринта.
***
Конференц-зал, который Форман превратил в свой штаб, стал похож на мозг, умирающий от перегрузки. Карты, графики, фотографии, отчеты – все это было не информацией, а белым шумом, визуальным криком отчаяния. Форман сидел в центре этого хаоса, глядя в одну точку на экране своего ноутбука. Он не спал уже шестьдесят часов, и реальность для него истончилась, стала похожа на пергамент. Но он нашел. Среди тысяч бессмысленных переменных он нашел одну константу. Одну-единственную.
Он ворвался в кабинет Хауса без стука.
В кабинете было все его расколотое на части королевство. Хаус, как безумный король, сидел у своей доски, на которой была лишь одна буква «U». Тауб и Катнер, вернувшиеся с очередной бесплодной вылазки, спорили в углу о подставных фирмах и теориях заговора. А у окна, бледная как призрак, стояла Тринадцатая, пытаясь скрыть дрожь в левой руке.
– Это не хаос, – выдохнул Форман. Все обернулись. Его голос был странно спокоен, и от этого спокойствия веяло безумием. – У него есть ритм.
Он подключил свой ноутбук к главному экрану. На нем появился график. Простая, элегантная кривая, показывающая время от появления первого выраженного симптома до наступления критического состояния у сотни разных пациентов.
– Гепатит. Энцефалит. Пневмония. У них у всех разные болезни. Но они все умирают с одной и той же скоростью, – сказал Форман, указывая на почти идеальную линию. – Семьдесят два часа. Плюс-минус полтора процента. С математической, безжалостной, неестественной точностью.
Тишина в кабинете стала абсолютной. Теория заговора Тауба и Катнера, до этого казавшаяся бредом, вдруг обрела страшный вес. Случайная эпидемия не могла быть такой точной. Это была не природа. Это был механизм. Часовой механизм, заведенный чьей-то рукой.
– Подпись, – прошептал Тауб. – Это как подпись серийного убийцы.
Хаус медленно встал. Он подошел к экрану. Он смотрел не на график. Он слушал его. Он слышал этот ритм. Ритм, который был до ужаса похож на тот, что он слышал в предсмертном хрипе своего «Архитектора».
И в этот момент его разум взорвался.
Все осколки разбитого зеркала, которые он так долго пытался собрать, вдруг сами собой сложились в единую картину.
– Нет, – сказал он, и его голос был едва слышен. – Это не подпись убийцы. Это подпись архитектора.
Он бросился к своей доске. Он схватил маркер.
– Вы все идиоты! Я идиот! Мы пытались решить две разные загадки! – кричал он, лихорадочно рисуя на доске. – Но это одна загадка! Одна!
Он нарисовал два круга. В одном написал «АРХИТЕКТОР. ИДЕАЛЬНАЯ СИММЕТРИЯ». В другом – «ЭПИДЕМИЯ. ИДЕАЛЬНЫЙ ХАОС». И соединил их стрелой.
– Вы не понимаете? Это не две разные болезни! Это одна и та же мелодия, сыгранная на разных инструментах! Наш «Джон Доу» – это чистый сигнал! Идеально здоровый организм, который вирус атаковал по всем фронтам сразу, потому что не нашел ни одной слабости! Он показал нам всю партитуру целиком! А все остальные… – он обвел рукой, указывая на воображаемый город за стеной, – …это тот же сигнал, но пропущенный через фильтры их генетических дефектов, их старых болезней, их личных демонов!
Он повернулся к ним. Его глаза горели.
– Этот вирус – не оружие! Он хуже! Он, мать его, – диагност! Он находит трещину в вашей душе и бьет именно туда! Поэтому бухгалтер умирает от отказа печени, а студентка-отличница – от энцефалита! Он не убивает вас. Он заставляет вас убить самого себя!
Осознание обрушилось на них, как тонна кирпичей. Весь хаос, вся бессмыслица последних дней вдруг обрела стройную, чудовищную, дьявольскую логику.
Именно в этот момент, в пик этого ужасающего прозрения, Тринадцатая, стоявшая у окна, издала тихий, сдавленный стон.
Она покачнулась. Ее лицо исказилось от боли и удивления.
– Я… я не могу… – прошептала она.
Она посмотрела на свою левую руку, которая вдруг начала сама собой сгибаться и разгибаться в жутком, неконтролируемом спазме. Хорея. Классический симптом Хантингтона.
Она подняла на Хауса глаза, полные ужаса. Она хотела что-то сказать, но вместо слов из ее горла вырвался лишь нечленораздельный звук. Афазия.
Вирус, дремавший в ней, услышал ее самый большой страх. И он сыграл на нем, как на скрипке.
Она рухнула на пол.
Кошмар перестал быть теорией на доске. Он обрел имя. Он обрел лицо. И он только что нанес свой удар в самом сердце их комнаты.
Минотавр перестал дышать в спину. Он взял их за горло.
Глава 3. Остров Проклятых
Падение Тринадцатой было звуком захлопнувшейся двери. Они не сразу это поняли. Первые несколько минут были наполнены контролируемым хаосом – тем, что врачи умеют лучше всего. Катнер и Тауб бросились к ней. Форман отдавал четкие, резкие приказы, его голос был скальпелем, отсекающим панику. Хаус стоял в стороне, его лицо было непроницаемой маской, но в глазах плескался ледяной огонь. Он смотрел, как они укладывают ее на импровизированную кушетку, как подключают датчики. Он видел не свою коллегу. Он видел перед собой новое уравнение. Более сложное. Более личное. Бесконечно более важное.
Осознание пришло, когда Форман, закончив первичный осмотр, попытался вызвать реанимационную бригаду. Он нажал кнопку на селекторе.
Тишина.
Он нажал снова.
– Связь не работает, – глухо сказал он.
Тауб достал свой мобильный.
– Нет сети. Совсем.
Они посмотрели друг на друга. И холод, до этого бывший лишь метафорой, стал физическим. Он пополз по спине, забираясь под халаты.
– Кадди, – сказал Хаус.
Они бросились в ее кабинет. Она сидела за своим столом, бледная, глядя на несколько экранов одновременно. На одном – помехи. На другом – короткое сообщение, повторяющееся снова и снова: «СВЯЗЬ ОГРАНИЧЕНА. ПРОТОКОЛ «ЭГИДА». ОСТАВАЙТЕСЬ НА МЕСТАХ».
– Что такое «Эгида»? – спросил Тауб.
– Это протокол CDC высшего уровня, – ответила Кадди, не отрывая взгляда от экрана. – Он активируется при угрозе биотерроризма. Он полностью отрезает очаг заражения от внешнего мира. Никакой связи. Никакой информации. Никакого выхода.
– Они заперли нас, – прошептал Катнер.
– Они не просто заперли нас, – сказал Хаус, подходя к окну. – Они стерли нас.
Он указал на улицу. Двор больницы, еще час назад полный машин «Скорой помощи» и паникующих людей, был пуст. Абсолютно пуст. По периметру, на расстоянии ста метров, стояли армейские грузовики без опознавательных знаков. Не солдаты. Не полиция. Люди в черной униформе, с лицами, скрытыми за темными стеклами шлемов.
– Кто это? – спросил Форман.
– Это те, кого вызывают, когда CDC уже не справляется, – ответил Хаус. – Это «чистильщики». Они здесь не для того, чтобы нас спасать. Они здесь для того, чтобы, если мы не найдем решение, сжечь этот остров дотла вместе со всеми, кто на нем находится.
Атмосфера в кабинете стала удушающей. Они были не просто в карантине. Они были в могиле, в которую еще не начали кидать землю. Их мир сузился до этих нескольких этажей. Их время было ограничено не только скоростью вируса, но и терпением людей в черном за окном.
Они перенесли Тринадцатую в изолированный бокс, тот самый, что был рядом с «Архитектором». Теперь у них было два эпицентра, разделенных стеклом. Живой и мертвеющий. Ученик и создатель. Она лежала, подключенная к аппаратам, ее тело сотрясали мелкие судороги. Вирус, получив доступ к ее страхам, теперь играл с ее нервной системой, как кошка с мышью.
Команда собралась в диагностическом кабинете. Шок прошел. На его месте была холодная, свинцовая ярость.
– Тауб, Катнер, – голос Хауса был как щелчок кнута. – Ваша теория заговора. Она больше не бред. Она – наша единственная рабочая версия. Утечка. Корпорация, заметающая следы.
– Но кто? – спросил Тауб. – Наша фирма-пустышка «Bio-Gen» никуда не ведет.
– Значит, копайте глубже! – рявкнул Хаус. – Взломайте все, что сможете. Налоговую, патентное бюро, серверы Пентагона, если понадобится! Ищите не имя. Ищите паттерн. Ищите другие такие же фирмы-пустышки. Ищите того, кто платит за всю эту тишину.
– А мы? – спросил Форман.
Хаус повернулся к нему.
– А мы займемся самым главным. Мы должны понять замысел архитектора. Он создал этот лабиринт. Значит, он знает из него выход. Антидот. Противоядие. Где-то в его работе, в его прошлом, в его умирающем мозгу есть ключ.
Он посмотрел на стеклянную стену, за которой лежали два его пациента.
– И у нас очень мало времени, чтобы его найти. Потому что монстр больше не ждет в центре лабиринта. Он уже здесь. Он сидит с нами в одной комнате. И он очень, очень голоден.
***
Осознание того, что они заперты, было не похоже на удар. Оно было похоже на медленное погружение в ледяную воду. Воздух в кабинете Кадди стал разреженным, трудным для дыхания. Протокол «Эгида». Два слова, которые превратили больницу в саркофаг.
Катнер, движимый не надеждой, а инстинктом загнанного в угол зверя, бросился к ближайшему компьютеру.
– Внутренняя сеть, – пробормотал он, его пальцы уже летали над клавиатурой. – Они не могли ее отключить. Мы должны видеть, что происходит.
Он обошел защиту администратора с легкостью, рожденной отчаянием. На главном экране, как окна в ад, вспыхнула мозаика из десятков беззвучных изображений с камер наблюдения.
Первое, что они увидели, был главный коридор первого этажа.
Он больше не был коридором.
Он стал рекой. Медленной, густой, почти неподвижной рекой из каталок, поставленных так плотно, что между ними едва мог протиснуться человек. Каталки стояли в три, а местами, у поворотов, и в четыре ряда. На них лежали люди. Не пациенты. Просто тела. Некоторые были накрыты простынями, некоторые нет. Они лежали в странных, застывших позах, глядя в потолок невидящими глазами.
Посреди этой реки, по узким протокам, двигались те, кто еще был жив. Врачи и медсестры. Их движения были медленными, почти ритуальными. Никакой спешки. Никакой паники. Это было похоже на замедленную съемку кошмара. Вот медсестра, которую Тауб смутно узнавал, наклоняется к каталке. Она не проверяет капельницу. Она просто закрывает глаза лежащему человеку. Потом выпрямляется. И идет дальше.
Форман смотрел, не отрываясь, на эту картину. Он, человек протоколов и систем, видел перед собой абсолютный коллапс системы. Это было не отделение неотложной помощи. Это был сортировочный пункт, где сортировать уже было некого.
– Переключи, – тихо сказала Кадди. Ее голос был хриплым.
Катнер переключил на камеру в приемном отделении.
Оно было пустым. Двери, ведущие на улицу, были забаррикадированы изнутри горой из каталок, стульев и медицинских шкафов. У этой баррикады, как часовые у ворот осажденной крепости, стояли два охранника. Они смотрели на стеклянные двери, за которыми, под дождем, виднелись темные, неподвижные силуэты. Люди, которых не пустили внутрь.
– Они запечатали вход, – прошептал Тауб. – Они запечатали вход, чтобы умереть в одиночестве.
Никто не произнес ни слова. Они просто смотрели. Они видели не просто переполненную больницу. Они видели цивилизацию в миниатюре, которая, столкнувшись с непостижимым ужасом, начала пожирать саму себя. Она не боролась. Она просто… останавливалась.
Хаус стоял позади всех, его лицо было непроницаемым. Он не видел хаоса. Он видел порядок. Другой, чужеродный порядок, который накладывался на их привычный мир, как погребальный саван. Он еще не знал, кто автор этого порядка. Но он видел его почерк. Безжалостный. Элегантный. Совершенный.
Он ничего не сказал. Он просто смотрел, и в его мозгу, впервые за все это время, зародилось подозрение. Подозрение настолько чудовищное, что он сам испугался его. Подозрение, что «Архитектор» в реанимации и этот ужас в коридорах – это не две разные проблемы.
Это одно и то же.
– Дальше, – голос Кадди был едва слышен, но в нем была сталь. Она заставляла себя смотреть. Заставляла их всех быть свидетелями.
Палец Катнера завис над списком камер. Он колебался, словно боялся того, что они могут увидеть. Потом нажал.
«Столовая для персонала. Зона А».
Изображение на экране сменилось. На мгновение они не поняли, на что смотрят. Это была знакомая, залитая светом комната, где они сотни раз пили кофе и жаловались на жизнь. Но теперь она была другой. Преображенной.
Столы, за которыми они обедали, были сдвинуты в длинные, ровные ряды, как в пиршественном зале средневекового замка. Они были накрыты белоснежными простынями, которые свисали до самого пола. Но под простынями были не тарелки. Под ними угадывались неподвижные, вытянутые формы.
Тела.
Десятки тел, аккуратно уложенных на столах, как главное блюдо на жутком, безмолвном пиру. Проходы между столами были заставлены штабелями черных мешков, сложенных с геометрической точностью.
В дальнем конце зала, у панорамного окна, за которым лил дождь, двигались две фигуры в белых защитных костюмах. Они работали без суеты, с методичностью складских рабочих, принимающих товар. Один сверялся с планшетом. Другой крепил бирку на лодыжку тела, лежащего на ближайшем столе. Их движения были лишены эмоций. Это была не трагедия. Это была логистика.
– Морг переполнен уже два дня, – глухо сказал Форман, словно зачитывая сводку с фронта. – Они начали использовать холодильники для продуктов. Теперь, видимо, и они закончились.
Хаус молча смотрел на экран. Он видел не просто переполненный морг. Он видел извращенную символику. Место, предназначенное для поддержания жизни, стало хранилищем смерти. Пища для живых стала постаментом для мертвых. В этом был черный, чудовищный юмор. Почерк художника, который не просто убивал, но и наслаждался аранжировкой.
– Кто… кто это делает? – спросил Катнер, его голос дрожал. – Кто их сюда приносит?
– Волонтеры, – ответил Тауб, который тоже, видимо, уже знал больше, чем говорил. – Те, кто еще может ходить. Медбратья, охранники, даже несколько врачей. Они называют это «службой последнего долга».
Они смотрели, как две фигуры в белом заканчивают свою работу. Они выключили свет и вышли, плотно закрыв за собой дверь. Столовая погрузилась в полумрак. И в этом полумраке, под белыми саванами, застыл безмолвный пир теней. Последний ужин Принстон-Плейнсборо.
Палец Катнера завис над списком камер. Он колебался, словно боялся того, что они могут увидеть. Потом нажал.
«Детское отделение. Игровая комната».
Изображение сменилось. На экране появилась комната, которая была квинтэссенцией надежды. Стены, раскрашенные яркими, веселыми жирафами и слонами. Маленькие столики и стульчики. Коробки, полные кубиков и плюшевых зверей. Место, созданное для смеха.
Но смеха не было.
Комната была пуста. Стерильно, неестественно пуста. Как будто из нее вырезали не только детей, но и саму память о них.
А потом камера, медленно поворачиваясь, показала дальний угол.
Там, на полу, прислонившись спиной к стене, на которой был нарисован улыбающийся лев, сидела медсестра. Мария. Ей было двадцать пять, и ее свадьба должна была состояться через месяц.
Она сидела, обхватив руками колени, и ее плечи мелко, беззвучно содрогались. Она не рыдала. Она плакала так, как плачут, когда слез уже не осталось. Тихо, изнутри, всем своим существом.
Рядом с ней на полу лежал раскрытый альбом для рисования. Яркие, детские, неумелые рисунки. Солнышки. Домики. Человечки, держащиеся за руки.
Ее рука медленно, почти непроизвольно, потянулась к альбому. Она провела пальцем по одному из рисунков. По маленькой, неуклюжей фигурке с золотыми волосами и криво нарисованной короной.
– Лили, – прошептала Кадди, узнав рисунок. Она знала эту девочку. Семилетняя Лили, с лейкемией. Мария была ее любимой медсестрой.
Мария убрала руку от рисунка. Она медленно, почти нежно, закрыла альбом. Потом она так же медленно подтянула колени к груди и уронила на них голову. Ее тело сотрясалось в беззвучных, глубоких рыданиях.
Форман посмотрел на время в углу экрана. Потом на часы на своей руке.
– Она умерла полчаса назад, – глухо сказал он. Он только что подписал ее свидетельство о смерти.
Они поняли. Мария не просто плакала. Она пришла сюда, в их общий, счастливый мир, чтобы попрощаться. Она сидела на том самом месте, где еще вчера они вместе рисовали это солнце.
Она была не просто медсестрой, оплакивающей пациентку. Она была матерью, оплакивающей всех детей мира. Она была женщиной, чье собственное будущее – свадьба, семья, дети – только что было стерто ластиком этой чумы. Она плакала не о том, что было. Она плакала о том, чего уже никогда не будет.
Она сидела одна, в центре этого яркого, красочного мавзолея надежды, и ее тихое, одинокое горе было страшнее всех криков и стонов, которые они слышали до этого.
Хаус молча смотрел на экран. Он видел не просто сломленную горем девушку. Он видел точку, в которой математика эпидемии, все их графики и теории, превращаются в чистую, неразбавленную трагедию. Это был тот самый «человеческий фактор», который он так презирал, и который сейчас бил по нему с силой кувалды.
Он молча подошел к терминалу и выключил экраны.
– Хватит, – сказал он. И в его голосе не было ни сарказма, ни злости. Только бесконечная, холодная, как космос, пустота. – Мы все видели.
Комната погрузилась в тишину. Но теперь это была не просто тишина. Это была тишина, наполненная образами. Рекой мертвецов. Пиром теней. И беззвучным плачем в пустой игровой комнате.
Минотавр не просто дышал им в спину.
Он уже давно сожрал их мир. Они просто еще не поняли, что живут в его чреве.
***
Тишина, воцарившаяся после того, как Хаус выключил экраны, была тяжелее гранита. Они сидели в полумраке диагностического кабинета, и каждый был один на один с образами, выжженными в его сознании. Река мертвецов. Пир теней. Беззвучный плач в пустой игровой комнате. Это было дно.
Первым, кто пошевелился, был Тауб. Он медленно поднялся, подошел к кофейному аппарату и налил себе чашку черной, как смола, жидкости.
– Итак, – сказал он, и его голос, обычно полный иронии, был ровным и деловым. – Они хотят нас похоронить. Вопрос в том, позволим ли мы им это.
Это было все, что требовалось. Пружина разжалась.
– Тауб, Катнер, – голос Хауса разрезал тишину, как скальпель. Он уже стоял у доски, и на его лице была маска холодной, сфокусированной ярости. – Ваша теория заговора. Утечка. Корпорация. Она больше не бред. Она – наша единственная рабочая гипотеза.
– Но наша зацепка, «Bio-Gen Purifiers», оказалась тупиком, – возразил Катнер. – Она зарегистрирована на бездомного, который умер пять лет назад.
– Значит, вы плохо копали! – рявкнул Хаус. – Вы ищете одну фирму. Одну. А нужно искать сеть! Паутину! Если кто-то достаточно умен, чтобы создать такое, – он неопределенно махнул рукой в сторону коридора, – он не оставит одну ниточку. Он сплетет тысячу! Ищите не имя. Ищите паттерн. Взломайте налоговую базу данных. Ищите другие такие же фирмы-пустышки, зарегистрированные в тот же день, тем же нотариусом. Ищите компании, получающие странные гранты от благотворительных фондов, связанных с агрохимией или логистикой. Ищите деньги, которые не пахнут, но оставляют след!