Синий иней на свирели

Размер шрифта:   13
Синий иней на свирели

Моей неизменной и дорогой бете

Sulhy посвящается.

Если бы не ты…

1.

Тик-ток, тик-ток – мерно отстукивали колёса поезда на стыках рельс. И сердце Спиридона вторило им: «Так-так, так-так». Весенний шалый ветер врывался в теплушки через открытые двери, выметая из вагонов мусор, смрад от десятков давно не мытых мужских тел и мысли из головы Спиридона. И он улыбался, бездумно и радостно, провожая глазами деревушки и полустанки, мрачные хвойные леса и весёлые берёзовые рощи.

Война закончилась ещё в октябре, но домой Спиридон возвращался только сейчас, весной двадцать третьего года. Да и не домой он ехал, а в Рамуйск, небольшой уездный городок в самом сердце бывшей Российской империи, а сейчас – юной и весёлой, как эта ранняя весна, страны Советов. Но хоть и в самом сердце находился Рамуйск, а такой тьмутаракани было ещё поискать. Глухой медвежий угол. Дел там для молодого командира Красной армии найдётся немало. Контру душить, порядок наводить – короче, защищать отвоёванную кровью народную власть.

А домой, к родителям в деревню, – успеется ещё. Хоть и не был там, почитай, пять лет уже. Как ушёл на Гражданскую в восемнадцатом, так ни разу и не виделся со своими стариками. И сейчас – не поедет. Не готов. И думать об этом – тоже пока не хочет. Всё – потом.

А пока – шальной ветер в лицо и весна, прекрасная, как девушка. И предвкушение чего-то если не хорошего, то интересного и озорного. Как в сабельной атаке, когда от весёлого куража заходится сердце, готовое выпрыгнуть из груди, и голова пустая и гулкая, и только радостное «Ура-а-а!» одним стройным могучим кличем раздаётся из сотен глоток.

Спиридон откинул с лица отросший смоляной чуб и сам не заметил, как стал негромко напевать себе под нос:

– Наш паровоз, вперёд лети.

В Коммуне остановка.

Другого нет у нас пути —

В руках у нас винтовка!

А потом – и не под нос, а во всё горло. И товарищи, сидящие, свесив ноги из дверей вагона, рядом с ним, дружно подхватили задорный мотив, и звонкая революционная песня перекрыла и перестук колёс, и шум шального ветра.

***

В Рамуйск поезд прибыл ранним утром, когда солнце окрасило всё вокруг себя нежным розовым светом.

Спиридон спрыгнул на перрон, напоследок пожав не меньше двух десятков ладоней товарищей, с которыми делил последние несколько дней вагон теплушки, красноармейский паёк и хмельной дымный самогон, купленный во время недолгих остановок на железнодорожных станциях.

Оглядевшись по сторонам, Спиридон поморщился. Нехорош был Рамуйск весной одна тысяча девятьсот двадцать третьего года. Ох, нехорош!

Перрон был завален мусором, здание вокзала щерилось разбитыми стёклами, и ветер, который в дороге был весел и свеж, тут зло и самозабвенно гонял подсолнечную шелуху и обрывки серой бумаги. Дело даже не спасали жёлтые солнышки одуванчиков, пробившиеся сквозь щели между досками перрона, и молодые клейкие листочки на привокзальных тополях. Разруха и нищета встречали Спиридона, приветливо скалясь беззубыми ртами пустых окон и дверей лавочек и магазинов, где уже успели поживиться мародёры.

Прохожих на улицах в этот ранний час было мало. Хмуро шагали мастеровые, кутаясь в серые пыльные куртки. Прошмыгнула молочница с корзинкой, уставленной крынками молока. Несмотря на конец апреля, была она по самые брови повязана замызганным клетчатым платком. И непонятно сразу – то ли молодая баба, то ли старуха древняя.

Но Спиридон унынью, что навевал на него негостеприимный и пыльный Рамуйск, не поддался. Не на того напал, собачий потрох! Перед белогвардейцами не склонял Спиридон чубатой головы, и перед заштатным уездным городишкой не склонит!

Закинув за плечи походный мешок и поправив половчее лямки, зашагал Спиридон вдоль заколоченных крест-накрест досками витрин галантерейных магазинов и цирюлен прямиков в центр города, где располагался городской Совет и уездный исполком, куда и направила Советская власть командира Красной армии для работы и службы на благо молодой республики.

Пока он добрался до нужной улицы, пока нашёл бывший губернаторский дом, а ныне – уездный исполком, солнце уже поднялось высоко и припекало совсем по-летнему.

Он сдвинул холщёвую будёновку с двумя козырьками, которую в народе звали «Здравствуй и прощай», на затылок и вытер рукавом пот со лба.

Зайдя в прохладную гулкую приёмную, Спиридон на краткий миг не то чтобы оробел – немного растерялся: столько тут толпилось народу. Красноармейцы в гимнастёрках, матросы в бушлатах и бескозырках, комиссары в хрустких кожаных куртках, гражданские лица в пиджаках и даже дамочки в господских платьях.

Но не таков был Спиридон Павук, чтобы его надолго могла смутить толпа народа, пусть и довольно большая.

– Браток, – поймал он пробегающего мимо парня лет восемнадцати в ситцевой косоворотке и пиджаке явно с чужого плеча, – а где тут у вас продовольственный отдел?

Парень затормозил, мельком окинул Спиридона взглядом, поправил на носу съехавшие очки с одним треснутым стёклышком и, махнув рукой, ответил скороговоркой, безбожно при этом акая:

– Так на третьем этаже! Втарая дверь налево. Спросишь таварища Вечор.

И помчался дальше по своим, видимо, очень неотложным делам.

Спиридон поднялся по широкой мраморной лестнице с затоптанным красным ковром на третий этаж.

Народу тут толпилось нисколько не меньше.

Остановился возле двери, из-за которой раздавался стрёкот печатной машинки и хрипловатый женский голос, что-то диктующий громко и выразительно.

Спиридон решительно толкнул дверь и оказался в просторном кабинете с разномастными шкафами вдоль стен. Дверцы некоторых из них были раскрыты, и из них прямо на пол выползали кипы бумаг, некоторые – в серых картонных папках, другие – увязанные в стопки, а третьи – просто россыпью.

Тут же, прямо посреди комнаты, нашлись три стола, какие в прежние времена ставили в присутственных местах.

На одном из них стояла огромная пишущая машинка, на которой отчётливо читалось название: «Мерцедесъ». За столом сидела розовощёкая девица в белокурых кудряшках, выбивающихся из-под красной косынки. Она стрельнула голубым задорным глазом на Спиридона и смешно сморщила курносый носик, словно собиралась чихнуть.

Рядом со столом стояла высокая статная молодая женщина. Вот её девицей язык бы точно не повернулся назвать.

Спиридон окинул её опытным взглядом и с трудом сдержался, чтобы не цокнуть одобрительно. Повидал он таких вот мадамок-мадмуазелек до хрена и трошки. И в господских усадьбах, из которых они выкуривали контру, и в белогвардейских обозах, где эти мадамки совмещали роль сестры милосердия и полевой жены какого-нибудь золотопогонника чином не ниже подполковника. А раз даже довелось ему вот такую мадам княгиню увидеть не в платье и капоре, а в казацкой бурке и шароварах, и оказалась она ни много ни мало – атаманшей в банде анархистов.

Живой та княгиня им не далась – себе в рот выстрелила, когда поняла, что её карта бита.

Та, что стояла возле стола с пишущей машинкой, была из той же породы, что и застрелившаяся атаманша. Было то понятно и по горделиво вздёрнутой голове, и по абсолютно прямой спине, и по упрямому блеску тёмных, как переспелая вишня, глаз. А главное – по высокомерному, даже брезгливому выражению породистого лица.

Одета она была в короткую, всего до середины голени, серую юбку, чёрную блестящую кожаную куртку, перетянутую на тонкой талии офицерским ремнём и кипенно-белую шёлковую блузку. Тёмные, почти чёрные волосы, как ни странно, были не острижены по революционной моде, а заплетены в толстенную косу, уложенную на голове причудливой короной.

Всё это Спиридон заметил и оценил в мгновение ока, не зря же столько раз со своими разведчиками за линию фронта ходил. Наблюдательность – это первое, чему настоящий командир и боец учится на фронте. А если не научился, так долго и не проживёт.

Когда Спиридон открыл дверь, мадам (всё же – мадам, а не мадамка) с косой закончила диктовать какой-то документ:

– Член исполнительного комитета Рамуйского уезда, заведующая продовольственного отдела Вечор.

Она подняла глаза на Спиридона, недовольно сжала красивые губы в тонкую нитку и резко бросила:

– Что вам, товарищ? Мы заняты. Приём по личным вопросам по средам с десяти часов утра.

Спиридон вытянулся во фрунт и чеканно доложил, пряча в усы ухмылку:

– Спиридон Павук прибыл для прохождения службы и в целях укрепления Рамуйского уездного исполнительного комитета кадровыми военными.

И чётким движением выдернул из планшета мандат, подписанный самим Склянским.

Глаза у мадам немного потеплели, и она сухо улыбнулась, принимая из рук Спиридона мандат.

– Ну что же, помощь настоящих красных командиров нам не помешает. Я – Купава Вечор, заведующая продовольственного отдела. Можете звать меня товарищ Вечор.

Купава протянула Спиридону узкую ладонь с длинными ухоженными пальцами. Рукопожатие у неё было крепким, руки – холодными и сильными. А в глазах плескалось ледяное пламя революции.

2.

И закрутилась-завертелась гражданская жизнь Спиридона Павука. Правда, не совсем так, как он себе представлял на фронте, воюя с беляками и прочей контрой.

НЭП семимильными шагами двигался по стране Советов и весной двадцать третьего года окончательно пришёл и в Рамуйск. Город менялся как по мановению волшебной палочки или, скорее, скатерти-самобранки. Вот только месяц назад Спиридон шёл к уездному исполкому по главной улице, вдоль которой стояли заколоченные магазины и лавочки, а уже сегодня больше половины из них бойко торговали яркими ситцами и конфетами в бумажных обёртках.

И не знал Спиридон, радоваться ему таким переменам или нет… С одной стороны, сытость и благополучие, а с другой… За это ли он проливал кровь, свою и чужую, на Гражданской войне?!

Бесили его неимоверно прилизанные фальшивые приказчики и сытые нэпманы, которые вдруг явились на свет неизвестно откуда. Как чёртики из табакерки.

Спиридону даже казалось иногда, что именно эти лощённые хари он и видел, когда ещё до Великой Октябрьской Революции приезжал с родителями и братом в город за покупками. Словно и не было этих, напоённых смертями сотен бойцов, страшных лет.

Словно вынули всех этих «кушать подано» и пузатых Тит Титовичей из сундука времени, стряхнули нафталин с жилеток, причесали волосёнки, слегка побитые молью, и пустили обратно в обиход.

И невольно сжимались кулаки у Спиридона, и играли на скулах желваки от ненависти и несправедливости.

Эх! Поставил бы он их всех к стенке по законам военного времени, да закончилось то время… Пришло – новое, непонятное.

Товарищ Вечор, Купава, как мысленно звал её Спиридон, посмотрела на душевные муки своего нового сотрудника, покачала головой и вызвала Спиридона на откровенный разговор.

– Ты пойми, товарищ Павук, необходимо было послабление народу дать. Народ, он ведь как та кобыла: если её только хлестать да работать заставлять – околеет. Или того хуже – взбунтуется, как загнанная в угол крыса. А крыс этих сейчас развелось видимо-невидимо. Подожди, товарищ Павук, будет и на нашей улице праздник. И разберемся с нэпманами, как и с прочей контрой и попутчиками. – Она бросила на Спиридона испытующий взгляд, словно решая, что с ним делать, помедлила немного, а потом припечатала: – Вот что, товарищ Павук, давай-ка собирайся с обозом по деревням. Крестьяне на какие только ухищрения и подлости не идут, чтобы от продналога скрыться. А нам – народную милицию да детишек в детприёмниках кормить нечем. Нэпманы жируют, а ребятишки – от голода светятся. Да и сам видишь, что у тебя в пайке – шиш да ещё ни шиша. А кулаки и их прихвостни зерно прячут. Чтобы потом излишки продать за живые червонцы. Вот как раз твой боевой опыт там и сгодится. Много ещё недобитой контры в лесах прячется. Гибнут наши товарищи от бандитских ножей и обрезов.

Спиридон подумал и расплылся в довольной ухмылке:

– Дело говоришь, товарищ Купава! Только что ты меня всё Павук да Павук? Ещё Мизгирём назови. Зови просто – Спиридон.

В тёмных, глубоких глазах Купавы мелькнуло что-то странное, как искра какая пролетела, и непонятно было – к добру или худу. Но она улыбнулась чуть теплее, чем прежде, и кивнула:

– Хорошо, товарищ Спиридон. Одно дело делаем. Можно и по имени.

Почему-то этот разговор сильно согрел душу Спиридона. Да что греха таить – очень уж глянулась ему товарищ Вечор. Купава…

Сильная, красивая, с шалым огнём в омутах глаз…

Днём – не спускал с неё глаз Спиридон, а по ночам… Снилась она ему в ранний предрассветный час в таких снах, от которых организм его вёл себя совсем уж глупо, как у пацана, который и бабы в своей жизни ещё ни разу не нюхал.

Хотя Спиридону жаловаться на недостаток женского внимания не приходилась. Бабы и девки вниманием его не обделяли. Да хоть ту же серетаршу Купавы, Маришку, взять, которая стреляла на Спиридона глазёнками да зубы мыла в день знакомства. В первый же рабочий день прижал её изголодавшийся по женской ласке Спиридон между двумя шкафами, пока Купава отсутствовала по причине совещания в Совете народных депутатов, куда её вызвали как заведующую отделом. Маришка побрыкалась малость для приличия, да и сдалась на милость победителя. Прямо тут, в кабинете, и сдалась. И с тех пор сдавалась регулярно и с удовольствием. Как и Глаша, подавальщица из исполкомовского буфета, как и Шурочка, воспитательница из детприёмника, куда Спиридона послали разобраться с поставками продовольствия.

Но Купава – это было другое.

Маришка, знающая про свою начальницу больше всех остальных, с удовольствием и в подробностях рассказала Спиридону, что Купава – дочь какого-то Полесского шляхтича, не сильно богатого, но именитого. Где-то там, в веках, затерялась даже какая-то графская фамилия, с которой семья Купавы как-то там роднилась.

Купава с роднёй порвала ещё до революции на почве идеологических разногласий. Общалась только с младшей сестрой, которая сгинула во время гражданской.

Переехала Купава в Рамуйск совсем недавно, всего за три месяца до прибытия Спиридона. Приехала одна. Тут знакомств ни с кем не водила. Трепались про неё, что любовник у неё был из народных комиссаров, да какая-то чёрная кошка между ними пробежала, вот и сослали Купаву в эту глушь и тьмутаракань. Но сколько в том трёпе было правды, а сколько брехни, никто б не сказал.

Сама Купава о своей личной жизни не распространялась и ни с кем из мужчин Рамуйска тесной дружбы не водила.

Спиридон с какой-то болезненной жадностью выслушивал и выпытывал всё новые и новые подробности из жизни своей начальницы. Но больше ничего Маришка про «товарища Вечор» не знала. Пришлось довольствоваться крохами и сплетнями.

И не знал Спиридон, чего бы ему больше хотелось: чтобы Купава «пила свой стакан воды» с каждым встречным-поперечным или блюла себя как монашка.

В первом случае у Спиридона была надежда, что и он получит свой глоток из того стакана, но при этом он мучился бы дикой ревностью. А во втором – сможет ли он покорить сердце неприступной красавицы? Тот ещё вопрос.

С обозом он поехал с тайной надеждой. Думал, поездки по деревням помогут избавиться от наваждения, но не случилось… То ли от постоянного чувства опасности, то ли от предвкушения схватки с затаившимся врагом, но был Спиридон всё время в напряжении, как та натянутая струна или тетива в луке. Тронь – и сорвётся в немыслимом полёте.

Бешено стучало сердце, гоняя горячую густую кровь по жилам, хотелось вскочить на коня – и в сабельную атаку! Ну, или хотя бы на Купаву…

Спиридон зло щерился, кривя сухие от ветра и возбуждения губы, и выглядывал среди крестьянок вдов и солдаток помоложе да посмазливее. Те, изголодавшиеся в одиночестве, были на ласки щедры и молодому крепкому агенту исполкома в них не отказывали. Правда, это мало помогало.

Являлась к нему каждое утро Купава в разных образах, но всегда одинаково соблазнительная. И от этих снов зверел Спиридон с каждым днём всё сильнее. И очень жалел, что не поехала заведующая продовольственным отделом с ними в обозе.

Уж тут, на дне исполкомовской телеги, или на постое в деревнях, где они обычно ночевали на сеновалах, уломал бы Спиридон гордячку, как есть уломал. Ну, или хотя бы вдоволь поприжимался бы к крепкому горячему телу, словно невзначай скользя ладонью по круглым коленям или, чем чёрт не шутит, и под рубаху бы ладонь пробралась. Дорога-то тряская!

Так они и кочевали, захватывая нешироким кругом все близлежащие деревни.

И вот день на пятый, сидя у костра со своими товарищами и хлебая горячую, но почти пустую похлёбку, Спиридон услышал, как кто-то, кто – он и не понял в сумраке позднего вечера, сказал:

– Завтра в Берендеевку, а потом – домой.

Спиридон вздрогнул и очнулся от своих грёз.

Берендеевка… Его родная деревня. Там отец с матерью, к которым он так и не выбрался. Только письмо с дороги отправил, когда ещё в Рамуйск собирался.

Ну что же, завтра он с ними и свидится… Сколько не откладывал, а день этот всё-таки настал.

Спиридон зябко передёрнул плечами, запахнул бушлат и задумался. Ведь завтра придётся им всё рассказать… Только как в глаза посмотреть? Как объяснить всё?

Даже мысли о Купаве вылетели из головы. Первый раз за столько дней он думал не о товарище Вечор, а вспоминал то, о чём вспоминать совсем не хотел…

3.

Грех было жаловаться Спиридону на своих родителей. Хотя, что они не его родные отец с матерью, знал он, сколько себя помнил. А вот родных мать с отцом не помнил совсем.

Как немного постарше стал, «добрые» соседские бабы рассказали ему, что и не было никогда у него отца. В девках мать его родила, опозорила и себя, и всю свою семью. Да и ещё и не понятно от кого. Не был Спиридон похож ни на кого из деревенских парней. Старухи шептались, что от лешего мать его прижила. А вернее всего, от проезжа молодца. Потому-то и отказались забирать его к себе в дом бабка с дедом. Суровые они были, не простили дочери срама на всю деревню. И была бы Спиридону прямая дорога в приют сиротский, а уж выжил бы он там или нет – одному богу известно, если б не блаженные городские, что приехали по зову души и сердца в деревню. Она – детишек учить, он – мужиков да баб лечить. Как есть блаженные!

Над его приёмными родителями в деревне сначала смеялись, а потом как-то прониклись… Потому что хоть и чудаковатые они были, но беззлобные. Да и польза от них «обчеству» оказалась немалая. Казённое письмо прочитать, прошение написать, чирьи да лихоманку полечить…

А как кузнецовой жене городской «дохтур» разродиться помог, когда все бабки повивальные от неё отказались, да с того света и мать, и дитя вытянул, так и вовсе зауважали их крестьяне. То молока крынку принесут, то репы мешок.

Даже староста, строгий и грубый мужик, после того, как «учителка» подготовила его сына к Земскому реальному училищу и тот сдал все вступительные экзамены, распорядился им избу подправить и дров на зиму привозить исправно да сколько потребуется.

Жилось Спиридону у городских родителей неплохо. Не обижали его, не притесняли. Наравне со своим сыном Алёшкой воспитывали. Благо ровесники они были, одногодки. Даже бывало, что Алёшке чаще от родителей доставалось. Не пороли, конечно. Не заведено у них было детей бить. Но запросто могли запереть дома с нудным учебником по французскому языку или латыни вместо купанья на реке или похода в лес.

С Алёшкой они дружили, хорошо дружили, крепко, по-мужски. Друг другу спину прикрывали, шалости от родителей таили. А ведь разные совсем были, не похожие друг на друга. И внешностью и характером. Сам Спиридон, которого в ту пору окромя как Спирькой и не звал никто, был чернявый, крепкий, шумный. И Алёшка – со светлыми рыжеватыми патлами, которые на солнце выгорали почти добела, жилистый и молчаливый, только улыбался задумчиво. Рядом со Спирькой и не заметишь его. Только когда брал в руки дудочку или даже свистульку простую, преображался до неузнаваемости – такие трели выводил, что жаворонки заслушивались.

Шалости, за которые Алёшку заставляли французские глаголы зубрить, обычно затевал Спирька. А Алёшка до ума их доводил.

Хотя это взрослые говорили – шалость, а Алёшка называл их прожекты – Идеи.

Например, придумал Спиридон, что здорово было бы спуститься по реке вниз до самых порогов. А Алёшка – тут же на песке прутиком плот рисовал, да с парусом. Не из брёвен ведь, а почитай – из хвороста и жёрдочек. А держался тот плот на воде не хуже, чем из корабельных сосен.

До порогов они тогда не добрались. Раньше их перехватили. Мужики, выловившие их, от души всыпали им с Алёшкой хворостинами, не поглядели, что сыновья дохтура да учительки. А уж дома их, как водится, напоили-накормили да за латынь посадили.

В другой раз придумал Спирька взять материн зонтик да с конька крыши прыгать. Всё равно тот зонт уже никуда больше не годился. Выцвел, и спицы погнулись.

А Алёшка подумал, почесал свой облезлый от жаркого солнца нос и соорудил из старых мешков да ивовых прутьев тот же зонт, только огроменный. И сам же первый с крыши и сиганул. А Спирька не успел – отец раньше времени домой вернулся. И первый раз в жизни так орал на сыновей, что жилы на шее вздулись, а щёки покраснели, что твой буряк. А потом, неслыханное дело, Алёшку за ухо оттаскал.

А тот ничего, молчал, не плакал. И ни разу Спирьку не сдал. Не сказал, что тот зачинщик.

И в реальное потом вместе поступили, и в кружок нелегальный пошли вместе. И на фронт – вместе. И никогда не было такого, чтобы между ними кошка пробежала. Потому что – друзья навек. На крови они поклялись свою дружбу беречь.

Даже когда в пору вошли, то не ссорились из-за девчонок. Хотя бы потому, что разные им девки нравились.

Спиридону – девки да бабы постарше глянулись. Он как-то рано разобрался, что ему от женского пола надо. Поэтому одной зазнобы и не завел.

А Алёшке – Полька нравилась, дочка пекаря. Хохотушка и озорница. Только худая больно, не шли ей отцовские караваи впрок.

Впрочем, если бы Спиридон захотел… да постарался… любую бы уломал. Но обижать брата, ссориться с ним из-за юбки – не стал. Да и тоща та Полька была. Ухватить не за что.

Но Алёшку Спиридон в весёлый дом сводил. Он же ему друг, как-никак. А то и не узнал бы тот, пока не женился, что с девками делать надо. Алёшка сходить-то сходил разок, но больше вытащить его не удалось. Краснел да отнекивался.

Спиридон уж решил было, что не вышло у него ничего. Но Маруська, которая с Алёшкой в нумер уходила, сказала, вздохнув и мечтательно улыбнувшись:

– Хороший у тебя брат… Жаль, что не приводишь его больше.

А на вопрос о мужской состоятельности Алёшки только фыркнула:

– Всё нормально у него. Многие ещё бы и позавидовали.

Да… И на фронт они ушли вместе. А вернулся Спиридон – один. Потому и тянул он, не ехал в Берендеевку. Потому что – как в глаза родителям посмотреть? Как сказать: «Погиб ваш Алексей. Я своими глазами видел, да не спас». Ведь сын он им родной. А кровь, что ни говори, не вода…

Тот страшный день Спиридон не забудет никогда. Шли они маршем долго. Банду гнали, да никак нагнать не могли. Все притомились: и люди, и кони… Да что там притомились! Кони спотыкались, хлопцы с сёдел валились…

И вот, к ночи третьего дня, дошли они до господской усадьбы. Та, на удивление, выглядела вполне себе обжитой, даже с нарядными воздушными зановесочками на высоких чистых окнах и не вытоптанными клумбами за ровным невысоким заборчиком палисадника.

Кто ж знал, что ждёт их в той усадьбе…

Вспоминать было тяжело. Всю ту ночь, утро и день… Как в тумане, в кровавом тумане. Не мог даже мысленно Спиридон восстановить в памяти все события.

Помнил урывками. Вот они в тот дом вошли… Проверили – всё тихо да мирно. К ним двое вышли: конюх старый да жена его, кухарка. Клялись и божились, что одни во всём доме.

Вот спать хлопцы на ночлег устроились кто где. А что же дальше-то?! Как получилось, что разделились они в тот день, в ту проклятую ночь, хотя всегда вместе да рядом держались?! Не уберёг брата.

Какая белогвардейская падла в том доме пряталась, убила Алёшку, а потом сама в ночи скрылась?..

Нашли они его утром, когда уже собрались дальше в погоню за бандой. В дальней комнате лежал Алёшка, а поперёк лица – сабельный удар. До мозгов ему голову прорубили. А кто и почему – не знал никто.

Как бешеный метался по тому дому Спиридон в поисках того, кто брата порешил, но никаких следов не нашёл. И конюх с кухаркой исчезли, как и не было их.

Только на втором этаже спаленка чистенькая обнаружилась да кровать разобранная… По всем признакам – баба аль девка там ночевала, но где та девка – вызнать не у кого было.

Закопали они Алёшку под старой яблоней, дали залп из винтовок. Да надо было дальше двигаться, время-то поджимало.

Месяц Спиридон чёрный ходил, ни с кем не разговаривал. Его и не трогали, понимали. Алёшку в отряде любили, а командир их, из благородных, но идейный, и вовсе Лелем его звал, говорил, что тот своей свирелью и русалок плакать заставит.

Да… Вот какая-то русалка и погубила его, не иначе. За то, что Алёшка с ней не пошёл? Кто ж теперь узнает…

Родителям Спиридон тогда не написал ничего. Решил: вот вернётся – и сам всё расскажет. Не смог… А вот завтра придётся в глаза отцу с матерью глядеть да ответ держать. За сына их, Алексея.

Спиридон вынырнул из своих воспоминаний и огляделся: на востоке розовела полоска утренней зари. Он зябко передёрнул плечами и пошёл к костру, где уже возился кашевар – тот самый парнишка, которого Спиридон в первый день своей службы в исполкоме встретил. В очках, с треснутым стёклышком. Валеркой его звали.

Тот поднял на Спиридона глаза, близоруко сощурился и протянул ему котелок.

Спиридон удивлённо вскинул брови, но котелок механически взял. И тут же чуть не выронил – тот был обжигающе холодный.

– Ты глянь только, – с неподдельным изумлением протянул Валерка, – вода-то в котелке до дна промёрзла… А ночь-то тёплая была. И костёр рядом тлел…

4.

Обоз поднялся на пригорок, и в нескольких верстах показалась Берендеевка. Оставалось только переехать поле, через которое пыльной лентой тянулась дорога.

Спиридон смотрел на родную деревню, на серые, словно вросшие в землю избы и испытывал странные, болезненные чувства.

На грудь навалилось что-то тяжёлое, как тогда, в бою, когда конь под ним вдруг споткнулся, его странно повело боком, а потом – взрытая сотнями копыт земля начала стремительно приближаться. Спиридон не сразу сообразил, что произошло. Запаниковал, задёргался. Нога запуталась в стремени, и они рухнули с конём разом.

На несколько секунд Спиридон потерял сознание, а когда очнулся – бой гремел вокруг него, но сам он не мог двинуть ни ногой, ни рукой от неимоверной тяжести, навалившейся на его тело. Да и дышал он тогда с трудом. В глазах темнело, ему казалось, что он слышит хруст сломанных рёбер. Рядом рубились товарищи, а Спиридон задыхался под мёртвым конём и прощался с жизнью.

Но тогда всё обошлось: ни ног не переломал, ни шеи. И беляк его шашкой не достал. Он выбрался, выпутав ногу из стремени, и даже смог раздобыть нового коня, чтобы снова сходу ворваться в бой…

А вот сейчас… Мёртвый конь не давил на него своим телом, но дышать всё равно выходило с трудом.

Спиридон смотрел на приближающиеся дома и чувствовал, как по спине бежит тонкой струйкой ледяной пот. Зубы отстукивали нервную дробь, тело лихорадило, а голова стала тяжёлой и гулкой.

Обоз въехал в деревню, и в нос ударило запахом навоза и прелой соломы. Спиридон огляделся по сторонам. Улицы были странно пусты, только у крайней избы стояла привязанная к колышку худая коза, меланхолично жующая клок травы. Она проводила жёлтыми с горизонтальными зрачками глазами подводы и снова занялась жухлым кустиком лопуха.

Хотя… Почему странно-то? Мужики и бабы – кто в поле, кто в огороде. Самая пора же сейчас. Май месяц. Самый голодный для крестьянина, когда запасы уже подъели, а до нового урожая ещё далеко. Но голодный-то он голодный, а на полевые работы щедрый. Не зря про него говорят: день год кормит.

Телега, на которой ехал Спиридон, повернула к центру села, где в бывшей общественной избе располагался сельсовет.

– Стой! – Спиридон сам не узнал собственного голоса, словно это и не он окрикнул Валерку, а ворон столетний прокаркал.

Валерка поспешно натянул вожжи, упираясь ногами в передок телеги:

– Тпру, шалая!

Лошадь недовольно тряхнула головой и покосилась на них лиловым недобрым глазом.

Почему-то Спиридону стало не по себе от этого взгляда и оскаленной морды сивого мерина. Он даже прослушал, что ему выговаривает недовольный Валерка.

– Спиридон! Ты чего?! Сам велел остановиться, а сейчас сидишь – глазами хлопаешь и молчишь. Как не в себе будто… – Валерка пихнул его в бок острым костлявым локтем, и Спиридон словно очнулся.

Он ошалело огляделся по сторонам, словно только что вынырнул из тяжелого морока, сглотнул вязкую слюну и наконец-то вздохнул полной грудью. Тревога никуда не ушла, и сердце по-прежнему щемило от мыслей о предстоящей встрече с матерью и отцом, но дышать стало легче. И Спиридон даже улыбнулся жухлой, слабой улыбкой. Даже не улыбнулся, а так – пересохшие губы скривил.

– Вы езжайте прямиком к сельсовету. Старосту там найдите, узнайте там всё. Может, они уже и собрали всё для налога. Загрузим мешки да поедем. А нет, так пусть определяет нас на постой. Ему же дороже выйдет, – Спиридон порадовался, что смог сказать всё это спокойно, по-деловому.

Голос немного сипел, но звучал твёрдо.

Валерка озадаченно посмотрел на него:

– Так со старостами обычно ты сам разговариваешь… Чего это вдруг я?

Спиридон, совсем успокоившись, усмехнулся и хлопнул Валерку по плечу:

– Ничего, в этот раз ты поговоришь. А у меня дела тут… Надо мне в одно место зайти.

Он ловко спрыгнул с телеги и, не оборачиваясь, зашагал знакомой улицей на самый край деревни, к покосившейся старой избе, где жили деревенские фельдшер и учительница.

Но чем ближе он подходил к родному дому, тем медленнее и тяжелее шагал. А потом и вовсе остановился, не дойдя до него с десяток саженей.

Спиридон с болезненной жадностью разглядывал завалившийся плетень и старую, расколовшуюся крынку на нём. Небольшой дворик выглядел запущенным и неухоженным. Возле самого крыльца буйно разрослись крапива и лебеда.

Крохотный полисадничек, гордость матери, в прежние времена радовал разноцветными анютиными глазками и незабудками, а сейчас – не видно было ни одной клумбы. Только сныть ползла по серым рассохшимся брёвнам, пряча под собой маленькие подслеповатые окна. Да пахучая махровая сирень, подарок от них с Алёшкой на день ангела для мамы, пенилась малиновыми цветами.

Он помнил, как они привезли тогда из Рамуйска несколько тонких прутиков, как мама радовалась им, берегла от вездесущих коз…

А поди ж ты… Как разрослась-то теперь! А запах! Голова кружилась от этого аромата.

Спиридон прислонился плечом к морщинистому стволу старой берёзы, которая росла тут столько, сколько он себя помнил, и вздрогнул всем телом от пронзившего его холода. Словно не к дереву прислонился, а к чугунной болванке и не жарким майским днём, а в трескучий январский мороз.

Отпрянув, Спиридон с удивлением оглядел старую берёзу. И волосы зашевелились у него на затылке: шершавая, в складках кора вся блестела, покрытая толстым слоем инея. А молодые нежные листочки звенели тонкими льдинками, покачиваясь от лёгкого ветерка.

Спиридон тряхнул головой, отгоняя от себя наваждение. Какой иней?! К чертям собачьим! Жара и духота на улице!

Продолжить чтение