Дон Кихот Ламанчский. Том 2

Размер шрифта:   13
Дон Кихот Ламанчский. Том 2

Переводчик Алексей Борисович Козлов

Дизайнер обложки Алексей Борисович Козлов

© Мигель де Сервантес, 2025

© Алексей Борисович Козлов, перевод, 2025

© Алексей Борисович Козлов, дизайн обложки, 2025

ISBN 978-5-0067-9051-3 (т. 2)

ISBN 978-5-4498-4713-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Предисловие к Читателю

Видит Бог, и с какой радостью ты, должно быть, ждёшь сейчас, о, Препрославленнейший Читатель или любой бедный простолюдин, оглашения этого предисловия, полагая, что найдёшь в нем месть, ссору и оскорбления автора второго, поддельного, подковёрного и извращённейшего Дон Кихота, который, как говорится, зачат в Тордесильясе, а на свет выполз в Таррагоне! Ибо, поистине, я бы ни при каких обстоятельствах не доставил тебе такого удовольствия; поскольку даже если обиды и пробуждают гнев в самых тихих и богобоязненых сердцах, в моём случае это правило является исключением. Ты хотел бы, чтобы я отдал ему честь осла, наглеца, глупца или дерзкого мальчишки, и так бы его и назвал, но мне претит пускать в голову такую мысль – во что бы то ни стало покарать его за его грех и сожрать вместо горбушки, а там будь что будет. Что я не мог не почувствовать, и что поневоле по-настоящему задело меня, так это то, что он подметил мою старость и немощь, как будто это в моих силах было по мановению волшебной палочки остановить время, чтобы оно обошло меня стороной, или если бы моя слабость родилась в какой-нибудь таверне, за обоюдной кружкой вина и пьяным увечьем, а не в самом высоком событии, которое видели прошедшие века, нынешние и будущие, и каких никому не дано увидеть в грядущем. Если мои раны бросаются в глаза тому, кто на них смотрит, и не красят меня, они наверняка будут оценены, по крайней мере, в глазах тех, кто знает, где и как они были получены и знают, что солдат скорее выберет умереть в бою, чем остаться свободным, но спасаясь бегством; и это во мне так было всегда, и если бы сейчас мне предложили обрести невозможное и вернуть невозвратимое, я бы выбрал путь снова повторить тот удивительный поход, в котором я участвовал и получить свои раны, нежели остаться дома и не участвовать в нём. Звёзды, которые солдат демонстрирует на лице и груди, – это звёзды, которые ведут на небеса чести и желания заслуженной славы, и я должен был предупредить, что это понимание пришло ко мне не с седыми волосами, а с зрелостью, которая обычно приходит с опытом. Я также почувствовал, что он называет меня невежественным завистником и, как самому невежественному пеньку, объясняет мне, в чём было моё невежество; что на самом деле из двух видов засити, которые существуют, я знаю только одну – святую, благородную, одновременно благонамеренную и стойкую зависть, во всём устремлённую к добру и благу; и, поскольку это так, как есть, я не смогу найти в себе силы преследовать ни одного священника, и более того, если он вдобавок свил гнездо в Священном Трибунале, и если он сказал это от имени того, от кого, как ему кажется, он это сказал, он обманулся во всем и пребываети в заблуждении: ибо насамом деле я до глубины души влсхищаюсь его остроумием, восхищаюсь делами и непрерывными и добродетельными его занятиями. Но на самом деле я благодарен этому господину автору за то, что он сказал, что мои романы скорее сатирические, чем образцовые в назидании, но они на самом деле хороши, и не могли бы быть таковыми, если бы в них не было всего этого. Мне кажется, что ты, о дражайший мой читатель, не в меру расслабился, когда говоришь мне, что я слишком ограничен в своих мстительных порывах, и что чрезмерно сдержан в рамках своей скромности, и зная, что скорбящему, как правило, не воздаётся даже элементарного сочувствия, а как я вижу, огорчение у этого господина, несомненно, велико, потому что он даже кончиком своего кривого носа не осмеливается показаться в открытом поле и при ясном небе, прикрывая своё имя, притворяясь чужой родиной, как будто он совершил какое-то кровосмесительное преступление, предательство или ещё чего хуже против Его Величества. Если, конечно случайно, мой дорогойчитатель, ты познакомишься с ним поближе, скажи ему от меня, что я не в обиде, и что я хорошо знаю, что такое искушения дьявола, и что одно из величайших искушений дьявола – дать человеку понять, что он может написать и напечатать книгу, которая принесет ему столько же славы, сколько и денег, и сколько денег, столько и славы; и в подтверждение этого я хочу, чтобы ты в своем добром даре и благодати рассказал ему эту историю:

«Как-то раз в Севилье обретался один сумасшедший, который нёс самую смешную пургу и помешался на теме, до которой не дойдёт фантазия ни одного сумасшедшего в мире. И вот до чего додумался этот негодяй – было так, что он сделал из заострённой на конце тростниковой тростинки дудочку, и, когда он ловил в округе какую-нибудь собаку, неважно где, либо на улице или где-нибудь ещё, одной ногой он прихватывал её заднюю ногу, а другой рукой поднимал ее переднюю лапу, и, как только ему удавалось ухитриться, он вставлял дудочку в ту часть тела собаки, которая… и дуя в неё, он превращал пса в круглый шарик, типа мяча; и, если ему очень везло, он дважды хлопал того по животу и отпускал, говоря окружающим, которых всегда было до одури много: „Додумаются ли ваши милости, что теперь не составит труда даже собаку надуть?“»

Не подумает ли ваша милость теперь, что писать книгу – это лёгкая работа и писание не составит труда? Что ж… Если эта история ему не понравится, тысможешь рассказать ему, о, мой блвагосклонный и преданный друг читатель, другую историю, которая тоже о сумасшедшем и тоже о собаке:

«В Кордове жил да был ещё один сумасшедший, у которого был обычай, или лучше сказать пристрастие таскать на голове изрядный кусман мраморной плиты или увесистый булыжник, вывернутый из мостовой, и когда он натыкался на какую-нибудь неосторожную бродячую паршивую псину, он незаметно, медленно и тихо подкрадывался к ней и со страшным воей сбрасывал свой смертельный груз со своей головы. Представляете, как нравилось это собаке, когда она убегала от него, издавая лай и вой, и не могла останавиться, пробегая целых три улицы кряду. И как-то случилось так, что среди собак, на которых этот псих выгрузил груз, была одна собака с фермы, которую очень любил ее владелец. Пёс на секунду оборвал пение, потом истошно завыл, потому что каменюга ударила его прямо по голове, и испуганный пёс устроил такой концерт, что его истошное пение дошло до его хозяина, который недолго думая, схватил полный аршин и бросился на сумасшедшего, в результате чего так отходил его со всех сторон, чтоу того не осталось ни одной здоровой кости; и на каждой палке, которую доставалась сумасшедшему, было написано: «Собака-вор, с моей гончей так? Разве ты не видел, тварь, что это была моя гончая псина?» И, повторив ему имя гончей много раз, послал по полусмерти избитого сумасшедшего пинком восвояси. Безумец, наглядно получив такой изумительный урок, удалился, и более месяца не показывался на площади; по прошествии же этого времени он вернулся со своим изобретением и с ещё большим грузом на голове. Теперь он каждый раз тихохонько подкрадывался к очередной собаке и, внимательно оглядев ее, перетаптывался с места на место, и не решаясь швырнуть камень, всё время повторял:

«Это гончая! Может, не надо! Итак, воздержимся!»

В итоге всех собак, с которыми он отныне сталкивался, неважно, был ли это дог или дворняжка, он называл «гончими»; и поэтому камень в псину предпочитал не бросать…

Возможно, такая удача может случиться с этим историком: он не посмеет больше отпускать добычу своего остроумия в своих книгах, которые, будучи плохими, при том тяжелее камней. Скажите ему также, что как бы он мне ни грозил, что он лишит меня прибыли своей книгой, и я не получаю ни гроша, в свою очередь, эта угроза сама ничего не стоит, и что, соглашаясь облечься в знаменитую интермедию из Перенденги, эту обязательную закуску шалопаев, я отвечаю ему, что да здравствует Двадцать четвертое число, милорд, и Христос со всеми. Да здравствует великий граф Лемосский, чья хорошо известна христианская и человеколюбивая позиция, чья щедрость превозносима наделёнными, несмотря на все неудачи моего недолгого состояния, и он поддерживает меня, как может, и да здравствует величайшее милосердие самого просвещенного чела из Толедо, дона Бернардо де Сандоваля-и-Рохаса., и даже если бы в мире не было никаких типографий, и даже если бы они были напечатали против меня больше книг, чем букв в куплетах Минго Ревульго. Эти два принца, не требуя от меня ни лести, ни каких-либо других похвал и благодарностей, исключительно по своей доброте взяли на себя задачу оказать мне милость и благосклонность; и в этом я оказался более осчастливлен и богат, чем если бы удача обычным кривым путём привела меня на их вершину. Честь может быть и у бедного, но никак не у порочного; бедность может лишить благородства, задавить его, скрутить, но никак не избавить от него полностью; но поскольку добродетель проливает свет сквозь щели нищеты, шлёт лучи даже несмотря на лютую бедность низших, тот таким образом она становится достоянием высоких и благородных умов и добивается их уважения и почитания, и, следовательно, дарит благоприятствие всем сущим. И не говори никому и тем более мне ничего больше, любезный мой читатель. и я не хочу говорить тебе ничего больше, но предупреждаю тебя, чтобы ты учитывал, что эта вторая часть Дон Кихота, которую я предлагаю тебе, вырезана тем же мастером и из того же сукна, что и первая, и что в ней я даю тебе Дон Кихота живого, распятого и, наконец, мертвого и погребенного, дабы никому и в голову не пришло говорить, что он видел то-то и то-то, и никто никогда не осмелился предъявить ему новых свидетельств жизни героя, ибо прошлых больше чем нужно, а также достаточно того, что честный человек честно сообщил о его незаметных глупостях, не желая снова вникать в них: что изобилие деталей, даже хороших, заставляет праздных не ценить их, а нехватка деталей пусть плохих, но уместных, не может быть не оценена благодарными. Забудь, что я просил тебя подождать с Persiles, её я уже заканчиваю, и не торопи со второй частью «Галатеи»!

Автор

Посвящение Графу Лемосскому

Посылая Вашему Превосходительству на днях мои комедии, которые, насколько я помню, были скорее напечатаны, чем представлены на сцене, я сказал, что Дон Кихот вознамерился вдеться в шпоры, чтобы поспешить целовать руки Вашему Превосходительству. А теперь я смею утверждать, что он уже обул их и отправился в путь, и если он исполнит своё намеренье и доберётся-таки туда, куда нужно, я буду в полном восторге. Похоже, этим я окажу Вашему Превосходительству некоторую услугу, потому что Вы – главный из бесконечного множества просителей, умоляющих меня прислать мою книгу, чтобы избавиться от хамства и тошноты, вызванных «другим» Дон Кихотом, который, под именем второй части, переоделся в ворованные наряды и, стуча копытами, покатился по земному шару. Но тот, кто проявил наибольшее желание узреть сие чудо, так это, как ни странно, великий Китайский император, потому что месяц назад на китайском языке он написал мне письмо с просьбой или, лучше сказать, с требованием прислать Дон Кихота, потому что он вознамерился основать школу, в которой школяры будут читать на испанском языке, и он хотел, чтобы я написал ему книгу, по которой не стыдно учить кого угодно, и это должна быть история Дон Кихота. Вместе с тем он просил меня стать ректором такого колледжа. С трепетом я спросил курьера, не предоставило ли Его Величество для меня какой-нибудь материальной помощи. Он ответил мне, что даже и не думал об этом.

«Ну, брат, – ответил я ему, – тогда вы можете смело поспешить и вернуться в свой Китай, погоняя лошадей со скоростью десяти-двадцати миль в час, или приезжайте сами, потому что, что я не совсем здоров, чтобы отправиться в такое долгое, тяжкое и утомительное путешествие. Более того, что я совсем не здоров, у меня в кармане ныне так покати шаром, как ни у кого, и помимо императоров как таковых и кучи монархов, размазанных по всей поверхности планеты Земля, в Неаполе у меня есть единственный и великий граф Лемосский, который, не имея стольких высокопарных титулов и должностей в разных империях, колледжах и ректоратах, тем не менее поддерживает меня какой-никакой копеечкой, защищает меня и оказывает мне больше милостей, чем я вправе был когда-либо надеяться.

На этом я попрощался с китайским мандарином, прощаюсь и с Вами, и прощаясь, я клянусь преподнести Вашему Превосходительству труд «Персилес и Сигизмунда», книгу, которую я закончу месяца через четыре, Deo volente, книгу, которая окажется либо самой скверной среди книг, либо лучшей из когда-либо написанных на нашем славном языке, я имею в виду сочинения Persiles и Sigismunda. Это развлечение в чистом виде, и я говорю, что сожалею о том, что предположил самое плохое, потому что, по мнению моих друзей, её влияние должно доходить до предела возможного совершенства. Возвращайтесь же, Ваше Превосходительство, в том добром здравии, которого Вы желаете и заслуживаете; к тому времени «Persiles» уже будет готов и подан к столу, а я же – склонённый раб Вашего превосходительства, буду готов склониться ещё сильнее, чтобы поцеловать Вам руки.

Писано из Мадрида, в последний день октября тысяча шестьсот пятнадцатого года.Слуга Вашего Превосходительства, Мигель де Сервантес Сааведра.

Глава I

О том, что священник и брадобрей пережили с Дон Кихотом во время его хвори.

Сид Хамет Бененгали рассказывает во второй части этой Истории касательно «Третьего Выезда Дон Кихота», что священник и цирюльник почти месяц не показывались и не виделись с ним из-за того, что ему было совсем не до того, и им казалось, что не стоит напоминать ему о прошедших шашнях Но из этого вовсе не следует, что они перестали навещать его племянницу и её ключницу, препоручив болезного их заботам. Они должны были заботиться о нём, кормить его продуктами, полезными и приятными для сердца и мозга, откуда, по словам добросердечия и проистекало тлетворное злополучие всей его прискорбной затеи. Женщины же сказали, что они и так делали и будут делать это со всей возможной готовностью и тщанием, потому что увидели, что их господин иной раз уже на мгновение демонстрирует, что полностью находится в их власти и ещё более во власти здравых мыслей; чему они обе очень рады, так как им показалось, что они были правы, привезя его очарованным в карете для верховой езды на волах, как было рассказано в первой части этой столь же грандиозной истории, как и в ее последней главе.

И поэтому они твёрдо решили навестить его и дождаться его выздоровления, хотя вглубине души полагали его выздоровление почти невозможным, и согласились не прикасаться к нему даже мизинцем во время пешей процессии, чтобы не подвергать его опасности и не тревожить его раны, которые оставались такими свежими и болезненными.

Наконец, они навестили его и нашли сидящим на кровати, одетым в зелёную байковую накидк и красной толедской шапочке; и он был такой высохший и измождённый, что казался ожившей египетской мумией. Их очень хорошо приняли, при виде них Дон Кихот оживился, и они тут же спросили о здоровье мумии, а мумия очень рассудительно и даже не без изящества рассказала о себе, а они в свою осередь рассказали о себе. И таким образом в своих речах они подрулили к тому, чтобы обсудить Вселенский Разумом и человечные способы правления, исправляя языком злоупотребления человеческой породы и осуждая неизбежные перегибы и искажения, свойственные государству, реформируя один обычай и изгоняя другой, и попеременно каждый из трёх поочереди становился то новым новым Демиургом, то современным Ликургом или воскресшим Солоном, или всем вместе, и таким образом они обновили, перешили, перелицевали и облагородили до неузнаваемости Moderna Республика, которая выглядела теперь так, как будто её только что отмыли и поместили в кузницу, а из той груды металла, что бросили в горн, а достали совершенно другую. При этом Дон Кихот был столь осторожен во всех выссказываниях и вопросах, которых касался, что оба знатока безошибочно раскумекали, что он в полном порядке и находится в полном разумении.

Присутствовали при этом разговоре и племянница, и хозяйка, и они не уставали возносить славословия богу за то, что видят своего господина в таком добром расположении духа, но священник, изменив своё первоначальное намеренье, которое заключалось в том, чтобы не касаться рыцарских дел героя, хотел сделать все возможное, чтобы здоровье дона Дона улучшилось. Ложь это была или правда, да только шаг за шагом он стал приближаться к столичным делам и пересказывать некоторые новости, пришедшие со двора; и, среди прочего, он сказал, что, между прочим, что Турецкий Султан с мощной армадой вышел в море и даже уже где-то высадился и что неизвестно ни его планы, ни то, куда он должен был так быстро отплыть и где разразится эта буря; и повестовал про тот всеобщий страх, с которым мы теперь живём, принуждённые в который раз обратиться к оружию. Он поведал, что весь христианский мир ныне очень настроен на это, и Его Величество распорядился укрепить побережье Неаполя, Сицилию и остров Мальту надёжными войсками.

На это Дон Кихот ответил:

– Его Величество в данном случае поступил безошибочно, он поступил, как очень благоразумный и рачительный воин, он сделал всё своевременно, чтобы враг не застал его врасплох, однако же, если бы он не морочил голову и вовремя послушался моего совета, я посоветовал бы ему не забывать о профилактике, и дал бы такие дельные советы, о которой Его Величество, как это ни печально, должно быть, и не думал!

Едва священник и его напарник услышали это, как переглянулись и сказали в один момент, но про себя:

– Да поможет тебе Бог, бедный наш Дон Кихот! Нам сдаётся, что ты скатываетесь с высокой вершины своего безумия в бездонную пропасть своей простоты!

Но цирюльник, который ранее уже неоднократно высказывал ту же самую мысль, что и священник, спросил Дон Кихота, в чем заключались бы необходимые предосторожности для Дон Кихота, что в его понимании профилактика, и как, по его словам, она должна была осуществляться, ведь, возможно, это могли бы случиться всякие дурацкие нелепицы, которые составляют бесконечный список дерзких предупреждений, которые обычно преподносятся королям придворными лизоблюдами.

– Мои предложения, сеньор брадобрей, – надменно сказал Дон Кихот, – не могут быть нелепыми по определению! Но не вам понять, сударь, насколько они лепы! Не вам!

– Да я в принципе молчу, я ничего не говорю, я говорю это не потому, что потому… – смутился цирюльник, – а потому, что мне не надо повторять вам, что все или почти все самые благие намерения, преподносимые Вашему Величеству, или невозможны, или бессмысленны, или даже идут во вред королю и королевству!

– Ну, мой друг, – ответил Дон Кихот, – вы даёте! Они не невозможные и не глупые, не нелепые, а самые простые, самые рассправедливые, рассамые рассудительные и раскороткие, точнее, краткие и такие дельные-раздельные, какие только могут прийти в голову любому арбитру!

– Вашей милости не трудно говорить, сеньор Дон Кихот?

– Легко!

– Тогда не будете ли вы любезны поведать нам суть вашего проекта? – сказал священник.

– Я бы не хотел, – скривился Дон Кихот, – распинаться об этом здесь и сейчас, на Агоре, потому что не пройдёт и пары часов, как мои мысли улепетнут отсюда и сразу же достигнут ушей всяких двурушных советников и клешневиков- наушников, и благодарность и награду за мою работу, как всегда, получу отнюдь не я, а другие, чёрт бы их побрал! А мне в итоге достанутся одни оплеухи и пинки! Мне это надо?

– Ради всего святого, – сказал цирюльник, – я даю слово здесь и клянусь перед Богом не говорить того, что ваша милость не готова сказать ни королю, ни року, ни земному человеку, это клятву, которую я почерпнул из речей одного священника, который в предисловии сообщил королю о грабителе, который его ограбил на сотню дублонов и у которого вдобавок он украл мула и стащил его к себе домой.

– К счастью, я не знаком со всеми такими подобными историйками, – сказал Дон Кихот, – но я знаю, что эта клятва хорошая, дельная, поскольку мне известно, что сеньор Брадобрей – несомненно, хороший человек!

– Когда бы это и было не так, – сказал священник, – я готов ручаться за него, и утверждаю, что он останется нем, как рыба, и будь ему наградой тогда могила со всеми пенями и неустойками, если он лишться страха божьего и скажет хоть слово.

– И по вашей милости, кто же вам это сказал, господин священник? – сказал Дон Кихот, – А за вас самого кто может поручиться?

– Мой сан! – ответил священник, потупившись, и заморгав, – Я умею хранить секреты!

– Тело господне! – всплеснул руками Дон Кихот, -. Есть ли что-нибудь ещё более насущное и важное, кроме как приказать Его Величеству и публично объявить всем его глашатаям, чтобы все странствующие по Испании рыцари мгновенно собрались ко двору в назначенный день, и что, даже если бы их было всего каких-то жалких полдюжины, среди них мог бы проявиться такой, какого было бы достаточно, чтобы сокрушить всю силу любого турка? Ваши милости! Слушайте меня внимательно и поезжайте вслед за моими мыслями! Почему кому-то в новинку, ежели всего один странствующий рыцарь с лёту побеждает армию в двести тысяч человек, один перерезал двести тысяч глоток, как если бы все эти мерзавцы скопились и сгрудились в одном ущелье или были сделаны из упругих скачущих марципанов? Нет, в самом деле, признайтесь мне: сколько историй набито этими чудесами? Пусть рухнет на меня твердь небес, чего я не смел бы сказать никому другому, сообщаю, что жил бы паче сегодня знаменитый дон Бельянис или кто-то из неисчислимого рода Амадисов Галльских, и если бы кто-нибудь из них сегодня столкнулся с Турецким Султаном, не хотелось бы мне очутиться на его месте! Но чуйка меня не подведёт, Бог всё равно рано или поздно обратит свой взор с небес на землю и присмотрится к своему народу, и он-таки отыщет в каком-нибудь замшелом углу кого-нибудь, кто, если и не так брав и разнуздан, как прошлые странствующие рыцари, то, по крайней мере, не уступит им в душевной бодрости и наведёт кипешь в стане врагов! И Бог меня поймёт, и я смолкаю…

– Увы! Пусть меня прибьют скалкой, – в кулак сказала в этот момент племянница, холодея, – если мой дядюшка не намерен снова прикинуться странствующим рыцарем!..

На что сказал Дон Кихот:

– Не ждите иного, кроме как зреть, как я и умру странствующим рыцарем! И не невольте Турецкого Султана задумывать что угодно и выходить в море с каким угодно флотом, – я повторяю для слабослышащих – один Господь вменяет мне!

Тут оживился цирюльник и открыл рот:

– Милостивые государи! Проявите сущую милость и терпение и выслушайте одну прикольную историйку, которую я некогда слышал в Севилье, как мне кажется, нет ничего более уместного сейчас, чем эта историйка, да и невтерпёжь мне…

Дон Кихот мгновенно согласился, двое гостей переглянулись и состроили мину полного внимания, племянница присела, а Брадобрей принялся за рассказ.

– В Севилье, как вам всем известно, есть популярнейший сумасшедший дом, так вот, в то время одним из его постояльцев был человек, которого родственники засадили туда, потому что по их мнению он был настоящим безумцем. У него была научная степень лиценциата канонического права, он получил её в Осуне, однако, как полагали многие, это было всё равно, где бы он её не получил, ибо где бы он её не получил, даже в Саламанке, его положение психа от этого ничуть бы не поменялось. Посидев в этом медицинском узилище многие годы, этот умалишённый однажды прочухался, встрепенулся, пришёл в себя и на полном серьёзе решил, что он абсолютно здоровый человек. Осознав, где он находится, он тут же взлахматил шевелюру и принялся строчить письмо архиепископу, в коем, сказать по правде, в довольно здравом ключе, собрал все доводы и соображения, доказывающие, сколь несправедливо оказалось положение, в котором он пребывает и мается, ибо по милости божьей он уже-де давно осознаёт себя пришедшим в доброе здравие и полный разум, в то время как его ушлые родственники, запаявшие его в психушку лишь для того, чтобы лишить его наследства, продолжают держать его в этом мерзком узилище, укоренившись в своём преступном н запереть его в сумасшедшем доме до конца его дней, уверяя всех, что он, как настоящий сумасшедший, очень опасен для общества и окружающих. Известно, как любят жаловаться сумасшедшие и сколь бывают они убедительны в доказательстве своего здравого ума.. Этот человек принялся закидывать архиепископа своими слёзными посланиями, и так закидал его своими письмами, что архиепископ поневоле заинтересовался судьбой этого несчастного, решив про себя, что такие в высшей степени рассудительные и благоразумные письма не способен писать совершенно невменяемый пациент психиатрической клиники, и для разрешения своих сомнений в один момент он послал одного капеллана, чтобы тот прояснил ситуацию и выяснил у смотрителя, спросил, правда ли то, что писал ему этот лицензиат, и чтобы он также поговорил с сумасшедшим, и чтобы, если ему покажется, что он предстал перед судом, он вытащил его и освободил. Так сказал капеллан, и ритор сказал ему, что этот человек всё ещё довольно-таки ненормален, он сумасшедший, потому что, несмотря на то, что он много раз говорил как человек с большим здравомыслием и пониманием, он, в конце концов, сбивался на страшный бред и мог наделать столько ошибок и глупостей, которые во многих и многих отношениях соответствовали его первому благоразумию, как можно было надеяться, разговаривая с ним. Капеллан так и сделал и, оставшись глаз на глаз с сумасшедшим, разговаривал с ним час и более, и за все это время сумасшедший ни разу не высказал ни извращенной, ни безумной идеи, прежде он говорил так вдумчиво ивнимательно, что капеллан был вынужден поверить и признать, что сумасшедший находится полностью в здравом уме; и среди прочего, он ещё больше утвердился, что сумасшедший был в здравом уме, ибо тот сказал ему, что смотритель оклеветал его только для того, чтобы не потерять подарки, которые ему дарили его родственники, как только смотрителю доставалась очередная порция взяток, он сразу начинал лгать, как безумен и опасен его пациент, несмотря на смену настроения и периодические припадки здравомыслия, и что величайшим его несчастьем было богатство его имуществв, потому что, радуясь этому, его враги впадали в уныние и сомневались в милости, которую оказал ему Наш Господь, превратив его из зверя в человека. Наконец он подвёл дело тому, смотритель сущность преступная, подозрительная и родственникам не внушившая никакого доверия. родственники сами по себе – люди бессовестные, жадные и корястные, а самого себя представил настолько сдержанным и благородным, что капеллан решил взять его с собой, чтобы архиепископ увидел его и прикоснулся рукой к правде этого дела.

С этой благосклонной мыслью добрый капеллан попросил приказчика отдать одежду, в которой пришел лиценциат; и смотритель попросил капеллана хорошенько подумать, что он делает, потому что, без сомнения, лиценциат был безумен, как и прежде. Предостережения и сомнения ритора не поколебали решения капеллана, в своём решении увезти с собой лиценциата он остался твёрд и непреклонен. Смотритель, поскольку капеллан упирал на приказ архиепископа, вынужден был согласиться, и лиценциату сразу же ло выдано его старое платье, впрочем практически неношеное и весьма приличное по виду, отчего лиценциат, увидев себя не в старом, рваном халате, а в чём-то вполне приличном, сразу осознал себя краеугольным камнем здоровья и Мироздания, и испросил у капеллана в качестве величайшего одолжения позволить ему попрощаться со своими невменяемыми сокамерниками. Капеллан в ходе этой беседы сказал, что он тоже хотел бы пойти с лиценциатом и посмотреть на остальяных сумасшедших, которые ошивались в этом сумасшедшем доме. Они поднялись наверх, и с ними вместе – некоторые из присутствующих; и, когда лицензиат подошёл к клетке, в которой томился какой-то разъяренный сумасшедший, хотя в тот миг он был спокоен и тих, он сказал:

– Братец мой, слушай, не прислать ли тебе что-нибудь, когда я попаду домой! Ведь Богу по его бесконечной доброте и милости, и благодаря тому, что я не заслуживаю, чтобы он обратился ко мне со своим суждением, оказалось необходимо, чтобы я был уже всецело здоров и вменяем; из чего следует, что в отношении силы Божьей нет ничего невозможного. Возлагайте на Него свои самые великие надежды и упования, и верьте в Него, потому что, поскольку он вернул меня в моё прежнее состояние, он вселит здравый дух и в вас, если Вы Ему доверитесь сполна! Я позабочусь о том, чтобы прислать ему несколько вкусняшек, которые он так любит, и, во всяком случае, съешьте их, подобно тому. как я – человек, который через всё это прошёл, полагаю, что все наши безумства происходят от пустых желудков и сквозных ветров в голове. Мужайтесь, братья, и крепитесь, ибо упавший духом рушит своё здоровье и катится к смерти!

Все эти казуистические доводы лиценциата выслушал другой сумасшедший, находившийся в другой клетке, граничившей с клеткой бешеного, он вытянутым ухом то и дело прикладывался к железной решётке, пытаясь не пропустить ни одного слова, и, привстав со старой циновки, на которой он лежал, голый и покрытый какими-то гнилыми шкурами, громким голосом он завопил, спрашивая, кто тот, кому было дана привилегия вознамериться уйти отсель здоровым и вменяемым?

Лиценциат ответил:

– Я, брат, тот, кто уезжает! Мне больше незачем здесь торчать за милую душу, за что я бесконечно благодарен небесам, которые оказали мне такую великую милость и благоволение!

– Батюшки светы, да что вы говорите, лиценциат, воистину, дьявол водит вас за нос, желая погубить! – возразил безумец, – Успокойтесь и лучше сидите на месте, тогда вам не придется возвращаться в родные пенаты с извинениями и кислой мордой лица!

– Я знаю, что у меня всё хорошо, я в полном порядке! – ответил выпускник, мотая головой, как конь на выданье, – и мне незачем будет снова ходить по кабинетам голым!

– Это вы-то в порядке? – с сарказмом прокаркал безумец, – Ну… хорошо, будем погладеть, поглядим-увидим, ступайте с Богом, коллега, но я клянусь вам Юпитером, величие которого я представляю здесь, на земле, как его посланец, что только за этот грех, который сегодня совершает Севилья, выгнав вас из этого дома и посчитав вас вменяемыми, я должен понести в нём такое наказание, да сохранится память о нём во все века веков вечных, аминь! Разве ты не знаешь, ничтожный лиценциатишка, что я смогу это сделать, потому что, как я уже сказал, я – Юпитер Трисмегист, то есть Громовержец, у меня в руках жгучие, пронзающие твердь лучи, которыми я могу повелевать и обычно угрожаю смертным, разрушая их мир? Но я хочу наказать этот невежественный город только одним: не давать дождей ни в нём, ни во всей его округе, ни окрестностях в течение целых трёх лет, которые должны отсчитываться с того дня и момента, когда эта угроза была высказана впредь. Пусть слёзы тысяч младенцев будет единственной влагой, пролившейся на эту проклятую богом землю! Итак… Ты свободный, ты здоровый, ты вменяемый, а я сумасшедший, а я больной, а я связанный… Так что я думаю о дожде, и лучше повешусь, чем дам дождю пролиться!

К взвизгам, диким выкрикам и апокрифическим доводам сумасшедшего с испуганными глазами внимательно прислушивались все присутствующие, но наш лицензиат, повернувшись к нашему капеллану лицом и взяв его за руки, сказал следующее:

– Не печальтесь, милорд, и не слушайте того, что сказал этот сумасшедший, в смысле, что если он Юпитер, то Юпитер даст команду лишить всех дождя, то тогда я – Нептун, и ежели бы я хотел, чтобы шёл дождь, я, Нептун, отец и бог вод, морей и океанов, мог бы лить дождь столько раз, и в таком количестве, сколько захочу и сколько кому потребуется!

На что капеллан ответил:

– При всем при том, сэр Нептун, вам было бы нехорошо злить мистера Юпитера, это чревато большой сварой и мордобоем! Ваша милость пусть остаётся при своём мнении, давайте-ка в другой день, когда будет больше спокойствия, мы вернёмся к разговорам с вашей милостью и всё разложим по полочкам!

Ритор и присутствующие рассмеялись, и взрывами их смеха капеллан был наполовину убит, поскольку был недоволен этими вольными шутками и насмешками над святым.

Они бросились к лиценциату, его раздели догола, и он остался дома, и рассказ был закончен…

– Ну, вот какая история, господин цирюльник, – сказал Дон Кихот, – история, которую я, придя сюда трясущийся и едва живой, как скелет на иголках, не мог не рассказать вам! Ах, господин брадобрей, господин брадобрей, и как слеп тот, кто не видит свет сквозь ткань плащаницы! И возможно ли, что ваша милость не знает, что сравнения, которые следуют от шутки к прибаутке, от ценности к ценности, от красоты к красоте и от рода к роду, всегда ненавистны и неприемлемы? Я, господин цирюльник, не Нептун, бог вод, и я не стараюсь, чтобы кто-то считал меня благоразумным, если я им не являюсь и благоразумием не славен; я просто устал от того, что указываю миру на его ошибки, заключающуюся в том, что он сам не смог возродить те счастливейшие времена, когда орден ходячего рыцарства был чемпионом горы. Но наша порочная эпоха не заслуживает того, чтобы наслаждаться таким же благом, как в те времена, когда странствующие рыцари брали на себя ответственность и взваливали на свои плечи защиту королевств, покровительство чистым девицам, помощь сиротам и подопечным, наказание гордецов и облагодетельствование благородных, не говоря уже о презентах скромным. Чем больше рыцарей носит на своих плечах щёлка и парчи, тем больше у них штофов, багрянца и всяких приблуд и богатых тканей, из которых теперь шьются их одежды, и тем больше они трещат языками, чем кольчугой, больше нет рыцаря, который спал бы в полях, подчиняясь строгости небес, обвесившись всем своим оружием от пят до головы; и больше нет никого, кто, не вынимая ног из стремен, навсегда приклеился бы к своему копью, просто пытаясь, как говорится, обезглавить сон, как это делали прочие бродячие рыцари былых времён. Больше нет никого, кто, выйдя из этого леса, поднялся бы на ту гору и оттуда ступил бы на бесплодный и пустынный морской берег, чаще всего находящийся во власти бурных и изменчивых стихий, и, обнаружив на нём, на его берегу небольшое судно без вёсел, паруса, мачты или ещё чего, с бесстрашным сердцем ринулся бы на поиски невестьчего, бросился бы истошно на эту посудину, отдаваясь безжалостным волнам бездонного моря, которые норовят поднять человека до небес и уже опускают в бездну; и он, подставив грудь неудержимому порыву ветра, когда бы он ни разразился, находится на расстоянии трех с лишним тысяч лиг от того места, откуда он отправился, и, когда он попадает в далекую и неизвестную страну, с ним происходят вещи, достойные того, чтобы о них писали не на пергаментах, а на бронзе. Но, увы, везде всецело торжествует лень, попирая усердие, праздность пожирает остатки труда, порок гнобит добродетель, высокомерие препятствует храбрости и пустое разглагольствоание всовывает в ножны старое, доброе оружие, с которым жили и умирали в лучшие времена человечества, чья слава сияла только в эти золотые века и только в рыцарских походах. Если нет, скажи мне: кто честнее и храбрее знаменитого Амадиса Галльского? Кто сдержаннее Пальмерина Английского? Кто более сговорчив и ловок, чем Тирант Белый? Кто более галантен, чем Лисуарт Греческий? Кто более ловок и удачлив, чем Дон Бельянис? Кто более бесстрашен, чем Перион Галльский, или кто более опасен, чем Феликс Марк Гирканский, или кто более искренен, чем Эспландиан? Кто более отважен, чем дон Чиронгилио Фракийский? Кто более храбр, чем Родамонт? Кто более благоразумен, чем король-племянник? Кто более смел, чем Рейнальдос? Кто более непобедим, чем Рольдан? Кто более галантен и вежлив, чем Руджеро, о котором сегодня судят герцоги Феррарские, согласно Турпину в его Космографии? Все эти рыцари и многие другие, кого я мог бы назвать, господин священник, были странствующими рыцарями, светом и славой просвещённого рыцарства! Вот этих рыцарей или подобных им, я имел виду и хотел бы назвать, потому что они не за страх, а за совесть были готовы сражаться и зашищать Его Величество, да ещё бы избавили его от излишних расходов, а турецкому Султану осталось бы рвать на себе одежды и вырывать пейсы. Вот при этом всём я хочу оставаться в своем доме, потому что в свою кампанию меня капеллан не берет; и если ваш Юпитер, как сказал цирюльник, не ниспошлёт нам дождь, я готов помочь ему, и сам буду лить дождь, когда захочу. Я говорю это только лишь, что мистер Бритвенный Таз понимал, о чём я говорю.

– По правде говоря, сеньор Дон Кихот, – сказал цирюльник, – я сказал это не поэтому, и да поможет мне Бог, что мои намерения были слишком уж добрыми, и ваша милость не должна этого чувствовать.

– Могу я чувствовать или нет, – ответил Дон Кихот, – я сам решу!

На это священник сказал:

– Хорошо ещё, что до сих пор я почти не произнёс ни слова, и я не хотел бы остаться с сомнениями, которые грызут меня и терзают мою совесть, порожденные тем, что здесь сказал сеньор Дон Кихот.

– Еще кое – что, – ответил Дон Кихот, – разрешено господину священнику; и поэтому он может заявить о своей щепетильности, потому что не в его вкусе ходить со скрупулезной совестью.

– Что ж, с величайшим удовольствием, – ответил священник, – я заявляю, что мои сомнения заключаются в том, что я никоим образом не могу убедить себя в том, что вся эта бесконечная вереница странствующих рыцарей, о которых упоминал ваша милость, сеньор Дон Кихот, была кавалькадой настоящих и подлинных людей, людей из плоти и крови, реально жившими в этом мире; и прежде чем я соглашусь, что это были настоящие люди из плоти и крови, я готов предположить, что всё это выдумки, басни и ложь, и сны, рассказанные бодрствующими или, лучше сказать, полусонными людьми.

– Это ещё одна чрезвычайно распространённая ошибка, – ответил Дон Кихот, – Ошибка, в которую впали многие, кто не верит, что в мире когда-либо были такие потрясающие твердь рыцари; и я много раз, с разными людьми и по разным поводам, пытался выявить истину в этом почти повсеместно распространенном заблуждении; но, признаюсь, иногда у меня ничего не выходило. Мое намерение, да и другие, поддерживают его на плечах истины; что правда настолько правдива, что я готов сказать, что я своими собственными глазами видел Амадиса Галльского, человека высокого телосложения, белолицего, с буйно разросшейся бородищей, йо-хо-хо, аспидно-чёрной, с мягким и строгим взглядом, у него не было причин гневаться, он не спешил гневаться на кого-либо и готов был, внезапно разгневавшись, в мановение ока снести меня со своего пути и так, как я описал Амадиса, я мог бы, на мой взгляд, живописать и изобразить всех сколь угодно значимых странствующих рыцарей, которые фигурирует в историях и легендах, которые, исходя из моих представлений, что они были именно такими, какими их изображают в романах, и из подвигов, которые они совершили, и описаний условий, в которых они вынуждены были действовать, можно с полным основанием воссоздать их философию, их нрав и даже облик..

– Милорд Дон Кихот! Насколько большим, – спросил цирюльник, – по вашему мнению, по вашей милости, должен был быть великан Моргант?

– По поводу великанов, – ответил Дон Кихот, – существуют разные мнения, были ли они на свете; но Священное Писание, в котором не может не быть ни капли правды, показывает нам, что они были, в частности, пересказывая нам историю того филистимлянина из Голии, который был семи с половиной локтей ростом. высокий, что является чрезмерным ростом. Также на острове Сицилия были найдены берцовые кости и ключицы, такие большие, что их величие можно судить о том, что их владельцы были гигантами, и почти такие огромные, как башни, и что геометрия убирает сомнения в этой истине. Но, учитывая все это, я не смогу с уверенностью сказать, какого роста был Моргант, хотя я полагаю, что он, должно быть, был не очень высок; во что легко поверить, ведь в истории, где особо упоминается о его подвигах, часто упоминается, что он спал под крышей; и, поскольку он находил дом, где мог поместиться, конечно, его рост, разумеется. не был чрезмерным.

– Верно! – сказал священник.

Ему было приятно выслышивать подобные нелепицы и поэтому он спросил, что он думает об облике Рейнальдо де Монтальбана, дона Рольдана и Двенадцати других пэров Франции, поскольку все они были странствующими рыцарями.

– Про Рейнальдоса, – ответил Дон Кихот, – осмелюсь сказать, что он был широколиц, смугл, с бегающими и несколько выпученными глазками, слишком вспыльчивый и горячий, это был закопёрщик всяких скандалов, друг воров и разбойников. Что касаемо Роланда, или Ротоландо, или Орландо, как его называют во всех этих историях, я похож на него и утверждаю, что он был среднего роста, широкоплеч, несколько смугл, да, смугл лицом и рус бородкой, с волосатой грудью и угрожающим видом; не вдаваясь в подробности, вдобавок он был очень сдержан и… хорошо воспитан.

– Если Рольданд был всего лишь благородным, но неказистым силачом, как утверждает ваша милость, – возразил священник, – неудивительно, что госпожа Анжелика Прекрасная пренебрегала им и бросила его ради этого смазливого сморчка-мавра, который, должно быть, был бородатый ушлёпок с первым пушком на подбородке, н-да, и отдалась ему; и Адамар был счастлив тем, что не обращал внимания на вахластость своего поведения. В общем, кому что нравится… Мне же нравится грубость Ролданда…

– Эта Анжелика, сеньор кюре, – ответил Дон Кихот, – была испорченная, ветреная шлюха, капризная до плинтуса и невозможно взбалмошная, и слава о её ветрености давным давно опережает славные сплетни о её приснопамятной красоте. Она презирала всю эту шоблу и отвергла тысячу сеньоров, тысячу храбрецов и тысячу джентьменов и удовольствовалась этим соплежуем, бедной пассией, без роду, без племени, без имения и денег, этим мальчонкой-пажем,, у которого даже кликуха была «Педро Опущенный» и с которым никто, кроме кое-какой голытьбы не хотел знаться… Единственное, за что ему можно воздать, так это за дружбу, которую он сохранил к своему собутыльнику. Великий певец её красоты, знаменитый Ариосто, за то, что не осмелился или не захотел спеть о том, что случилось с этой дамой после её падения, что было, должно быть, не слишком поэтичным, а скорее ужасающе непристойным, разродился лишь словами:

  • Как на Китайский трон она пролезла,
  • Пусть возгласят другие, если честно…,

И, несомненно, что это было очень похоже на пророчество; ибо поэтов также называют vates, что значит – прорицатели. Взгляните на эту незыблемую истину, ибо здесь знаменитый андалузский поэт плакал и пел со слезами на глазах, а другой знаменитый и единственный кастильский поэт воспевал его красоту.

– Скажите мне, сеньор Дон Кихот, – — сказал тут цирюльник, – не было ли какого-нибудь поэта, который бы хоть как-то осмелился высмеять эту госпожу Анжелику, очутившись среди многих, кто ее хвалил?

– Я вполне допускаю, – ответил Дон Кихот, – что, если бы Сакрипант или Роланд были поэтами, они бы намылили холку такой девице; ибо это свойственно и естественно для поэтов, которых презирают и не принимают их притворяющиеся дамы – или не притворяющиеся, в сущности, те, кого они избрали дамами своих мыслей и чаяний – мстить дикими сатирами и поклупами (месть, кстати, недостойна благородных сердец), но до сих пордо меня не дошло ни одного позорного стиха против госпожи Анжелики, которая, как я полагаю, перевернула мир с ног на голову.

– Чудо чудное! – сказал священник.

И тут они услышали, что ключница и племянница, которые уже прекратили разговор и удалились во двор, громко перебрёхиваются во дворе, и все тогда поспешили на шум и крики.

Глава II

В которой рассказывается о замечательной склонности Санчо Пансы к перебранкам с племянницей и ключницей Дон Кихота и к других забавных вещах

История гласит, что голоса, которые услышали Дон Кихот, священник и цирюльник, принадлежали племяннице и ключнице, которые набросились на Санчо Пансу и орали на него, как вороны на зеркало, хотя он изо всех сил отбивался от них и пытался войти, чтобы увидеть Дон Кихота, а они преграждали путь и не пускали его в дверь:

– Что здесь нужно этому проходимцу и бродяге? Идите-ка ты своей дорогой, братец, это ведь ты, а не кто другой, развращаешь и портишь моего господина и таскаешь его по всяким злачным дырам!

На что Санчо отвечал:

– Проклятая ключница! Это ты совращала, заманивала и гоняла по разным злачным дебрям меня, а не вашего бедного господина, чтобы он потом потащил меня скитаться вместе с собой по белу свету, чертовка, ты попала пальцем в небо в своих коматозных измышлениях, он обманным путём вывел меня из моего дома, пообещав мне остров, который до самого Армагеддона будет пустовать – я до сих пор жду его!

– Провалиться тебе в ад вместе с премерзкими твоими островами, трижды проклятый Санчо! – — ответила племянница, – Проклятый Санчо! И что это такое за острова такие? Это что, ты их сожрать хочешь, лакомка ты эдакий, всё тебе жрать и жрать!

– Дело не в еде! – горячо возразил Санчо, – А в том, чтобы править и крутить вовсю четырьмя городами и вертеть четырьмя придворными алькальдами!

– При всем том, – сказала ключница, – ты не войдёшь сюда, мешок пороков, проказа на лапах, вместилище зла и козней! Иди и управляй своей хибарой, и паши свои камни, и перестань притворяться великой шишкой и обладателем островов!

Священник и цирюльник с большим удовольствием выслушивали перебранку этой троицы – всё это страшно потешало их, но Дон Кихот, опасаясь, что Санчо сорвётся и ляпнет какую-нибудь злую глупость, случайно коснётся моментов, которые бросят тень на его честь, преувеличенно громко позвал его и заставил обеих баб замолчать и впустить гостя. Санчо вошёл, священник и цирюльник стали прощаться с Дон Кихотом, на психическое здоровье которого они теперь окончательно махнули рукой, видя, насколько он погружён в свои безумные идеи и насколько сильны в нём коварные рыцарские замашки.

И вот священник сказал цирюльнику:

– Вы увидите, падре, как только мы успокоимся и меньше всего будем об этом думать, глазом не моргнёте, как идальго снова даст от нас дёру! И ищи -свищи тогда его в поле!

– А я и не сомневаюсь в этом! – ответил цирюльник, – Но я восхищаюсь не столько безумием нашего рыцаря, сколько простотой и я бы даже сказал, простодушием оруженосца, который так верит в свой Альматросский островок, что, я думаю, никакие самые страшные разочарования не прочистят его головы и не отрешат его от регулярных приступов безумия!

– Да помилует вас Бог! – сказал священник, – И давайте посмотрим правде в глаза: мы увидим, во что превратилась и к чему ведёт эта болтовня в устах такого рыцаря и такого оруженосца, так, что иной раз кажется, будто их обоих выковали из лучших бирюзовых соплей, и что здесь глупости господина без глупостей слуги уж точно не обходятся, а скорее всего глупость господина погоняет и возбуждает глупость слуги! Авантюризм одного и глупость другого питаются и живут друг другом, факт! И безумие обоих при этом не стоит и ломаного гроша!

– Так оно и есть, – согласился цирюльник, – и мне очень хотелось бы знать, чем теперь будут эти двое угощать нас?

– Я уверен, – ответил священник, – что племянница или ключница расскажут нам об этом чуть позже, потому что сейчас они не в том состоянии, чтобы прекратить этот бред!

Тем временем Дон Кихот заперся с Санчо в своих покоях и, оставшись с ним наедине, сказал, наклонившись:

– Мне очень тяжело, Санчо, потому что мне стало известно, что ты утверждал и не устаёшь утверждать, что будто бы я был тем, кто извлёк тебя из твоего гнезда, сорвал тебя с насиженных мест, лишил тебя твоих ящиков, лопат, вил и копёнок, и это зная, зная, что и я покинул родные пенаты и я не остался дома: вместе мы вышли, вместе мы пошли, и вместе мы совершили своё славное паломничество; одно и то же счастье и одна и та же судьба постигла нас обоих: но при этом я знаю – если бы тебя оставили в покое, ты бы остался дома. Однажды меня сотнями ударов наградили, а ты всего лишь летал, как птица на блошином одеяле, знай, у тебя было преимущество, которым я не обладаю!

– Это было оченно справедливо сказано, – ответил Санчо, – потому что, как говорит ваша милость, злоключения и несчастья приносят, уж не знаю чего больше странствующим рыцарям, чем их бедным оруженосцам…

– Ты обманулся, Санчо, – сказал Дон Кихот, – согласно этому, quando caput dolet… и так далее.

– Я не понимаю другого языка, кроме своего собственного! – ответил Санчо.

– Я имею в виду, – сказал Дон Кихот, – что, когда болит голова, то болят и все конечности, и поэтому, поскольку я твой господин и повелитель, попутно, я – твоя голова, а ты какая-то лучшая часть моего тела, не знаю уж, какая, во-первых, потому что ты мой слуга; и по этой причине зло, которое меня касается или будет касаться, – моё, но тебе должно быть больно, как и мне, когда больно тебе!

– Милорд Дон Кихот, а позвольте спросить, какой частью тела, которое обязано пострадать, когда страдает ваша голова, вы меня почитаете?

– Да не той, о которой ты всё время грезишь! – сказал Дон Кихот.

– Так и должно было быть, – горестно сказал Санчо, – но когда меня держали в качестве члена, моя голова находилась за решёткой и смотрела, как я парю в воздухе, не испытывая никакой боли; а поскольку члены обязаны болеть от головной боли, она должна была быть обязана…

– Не хочешь ли ты сказать, Санчо, – обиделся Дон Кихот, – что мне не было больно, когда тебя держали эти звери и когда тебя стали подбрасывать на дырявом блошином одеяле? И если ты так говоришь, то прекрати даже думать об этом, ибо я тогда испытывал больше боли в своей душе, чем ты в своём теле. Но давай оставим это в стороне до лучших времён, какие у нас скоро начнутся, где мы это изложим, разложим по полочкам, раскумекаем, растренькаем, распердолим и раскардашим и поставим финальную точку, и скажи мне, Санчо Амиго: что обо мне говорят в округе? Какого мнения обо мне придерживается какой-нибудь простолюдин, какого – идальго и какого – кабальеро? Что они говорят о моей храбрости, что твердят о моих подвигах и что вещают о моей непреклонной убийственной вежливости? Что это говорит о моем предположении воскресить и вернуть в мир давно забытый рыцарский орден и похеренные рыцарские нравы? Наконец, я хочу, Санчо, чтобы ты рассказал мне то, что об этом всём дошло до твоих ушей; и всё это должен мне пересказать, ничего не добавляя к познанному добру и не убирая ничего от потайного зла, ибо это священный долг верных вассалов – говорить своим господам только правду, правду и ещё раз правду, оставаясь всегда в своей собственной среде, как селёдка в рассоле, без того, чтобы хоть капля лести усиливала бы её, и свершись такое, и начни правда достигать ушей благородных королей в первородном виде, исправились бы нравы и тогда протёкшие века по сравнению с нашим Золотым веком никто бы не стал называть иначе, чем Железным. Воспользуйся же этим назиданием, Санчо, чтобы незаметно и благонамеренно вложить мне в уши правду о том, что ты узнал из того, что меня интересует больше всего!

– Я охотно сделаю это, мой господин мой, – ответил Санчо, – при условии, что ваша милость не рассердится на меня за то, что я скажу, потому что она хочет, чтобы я показал вам правду в шкурах и гульфиках, препарированной и смягчённой, а мне придётся явить вам эту правду нагишом, голяком и в совершенно непотребном виде, не облачая ни в какие одежды, кроме тех, в каких она завалилась ко мне со своими трэшовыми новостями.

– Я ни в коем случае не буду сердиться! – ответил Дон Кихот, – Ты вполне можешь, Санчо, говорить свободно и без обиняков.

– Ну, первое, что я хочу сказать, – сказал Санчо, – это то, что этот вульгарный народец по вашей милости все как один почитают вас с потолка до плинтуса, как у них считается, величайшим сумасшедшим в мире, безумцем, а меня – толстым, обрюзгшим придурком, чуть менее безумным, но тоже с вольтами и прибабахом! Идальго все наперебой твердят, что ваша милость, потеряв всякий разум и не сдерживая себя в своих причудливых эскападах, почла, что вашей милости мало просто числится рядовым идальго и посему ваша милость присобачила к своему имени приставку «Дон», хотя имущества у вас, честно говоря, шаром покати и с гулькин нос, и едва ли на заднем дворе разыщещь хотя бы две-три хорошие лозы, лошадь хромая, задница всегда в заплатах, а то и смотрит сквозь прорехи наружу, а земли – с ноготок, в общем – делишки обстоят довольно-таки так себе. Меж тем другие кабальеры стали говорить друг другу, что им нефиг якшаться с доном, которому пристало не то, что кафтан у собачницы чистить – пристало только наёмным конюхом ходить, чистить-блистить башмаки печной сажей и чёрные чулки белой или зелёной шёлковой ниткой штопать, зашивать.

– Это, – сказал Дон Кихот, – не имеет ко мне никакого отношения, потому что я всегда хорошо одет и никогда ничего не штопаю; хотя рвань – другое дело и тут всё возможно – подо мной всё ломается больше от оружия, чем от времени.

– Что касается, – продолжал Санчо, – храбрости, вежливости, подвигов и признания вашей милости, тут уж, простите, существуют разные мнения; одни говорят: «сумасшедший, но забавный жук»; другие: «храбрый, но несчастный жмот»; третьи: «вежливый, но дерзкий придурок»; и здесь все они расходятся во мнениях, где так много всего, и они уже так перемыли всем нам косточки, что ни от вашей милости, ни от меня не осталось ни единой здоровой шестерёнки!

– Послушай, Санчо, – сказал Дон Кихот, – где бы ни шлялась добродетель, и особенно, когда её удаётся достигнуть своих высших степенией и пределов, везде и всюду, её в высшей степени преследуют злые силы! Мало кто или, можно сказать, нет практически никого, если брать пример с высоких и славных мужей древности, возьмём к примеру Юлия Цезаря, он был оболган с ног до головы ещё при жизни, а уж после смерти – и говорить нечего, всех их оклеветали и залили вонючим дерьмом по самое небалуйся! Только я и ещё мало кто может отмыть теперь их славную, но заблёванную нечестивцами репутацию! Начнём с яйца! Юлий Цезарь, очень энергичный, невиданно благоразумный и храбрый воитель, отличался честолюбием и некоторой неухоженностью ни в одежде, ни в манерах. Александр, чьи подвиги принесли ему славу Великого, говорят, порой, и довольно часто был в отрубе, то есть в умате, в основном по причине дикого пьянства. О Геркулесе, о том, как много он работал, рассказывают, но в обычной жизни, как сообщают свидетели, он был весьма непристойным и докучливым типом. Настоящая обезьяна с низким лбом и повадками гамадрила! О доне Галаоре, брате Амадиса Галльского, ходят слухи, что он был более чем хохотушкой; когда он начинал хохотать по тому или иному поводу, остановить его было совершенно невозможно даже Папе Римскому со всеми его карликами и кардиналами, а о его брате известно, что он был плаксой и размазнёй, и плакал даже над случайно убитой им блохой. Итак, о Санчо, среди множества клевет, которые обрушиваются на добрых и честных людей, вполне может оказаться и та, что направлена на меня, в этом мире не стоит ничему удивляться, ты сам уже прекрасно сказал об этом!

– Вот оно, прикосновение, тело моего отца ожило! – повторил Санчо.

– Ну, что, есть у тебя ещё что-нибудь? – спросил Дон Кихот.

– Хвост ещё не оторван, ягодки ещё впереди! – сказал Санчо, – А до сих пор это были цветочки и завязи, но если ваша милость хочет знать всё, что есть о калошах, которыми в него кидаются всякие прохиндеи, я приведу одного типа сюда позже, и только он вам всё порасскажет, не пропуская ни крошки; что вчера вечером сюда вернулся сын Бартоломео Карраско, который учился в Саламанке, получил там степень бакалавра, и, когда я приветствовал его, он сказал мне, что история вашей милости уже опубликована в книге под названием «Приключения Гениального идальги Дон Кихота де ла Манча» и она доносит всякие небылицы обо мне, которого вывели под моим прежним именем Санчо Панса и сеньоре Дульсинее дель Тобосо – сеньорой Дульцинеей, а также о других вещах, которые мы познали, общаясь наедине, и о том, что я даже стал креститься, испугавшись, откуда всё это мог узнать историк, который их написал.

– Я уверяю тебя, Санчо, – сказал Дон Кихот, – что автором нашей истории, должно быть, был какой-нибудь очаровательный мудрец и кудесник; такие люди не скрывают ничего из того, что узнали и о чём хотят написать!

– И как же такое возможно? – сказал Санчо, – Если он был мудр и обаятелен, как вы говорите, то почему новоиспечённый бакалавр Самсон Карраско, которого так зовут, и о котором я говорю, автора этой истории назвал Сид Ахмет дель Баклажан! Бен Нахале?

– Это имя Мавританца! – ответил Дон Кихот.

– Так я и не сомневаюсь, – ответил Санчо, – потому что по большей част

Продолжить чтение