Сестры Шред

Размер шрифта:   13
Сестры Шред

Betsy Lerner

SHRED SISTERS

Перевод с английского Александра Яковлева

Дизайн обложки Виктории Лебедевой

Copyright © 2024 by Betsy Lerner

All rights reserved.

© Яковлев А., перевод на русский язык, 2025

© Оформление. ООО «Издательство АЗБУКА», 2025 Азбука®

* * *

Посвящается памяти Джорджа Арнетта Ходжмана (1959–2019)

Эту историю я могла бы начать так: «Вид у Оливии был умопомрачительный».

Или так: «Много лет я была уверена, что Олли виновата во всех бедах нашей семьи».

Или: «Никто не будет любить тебя больше и не причинит тебе больше боли, чем родная сестра».

Часть I

Рыбок не кормить

1

Мне было страшно будить отца. Он спал на диване в своей комнатке; коричневые кожаные туфли устроились рядом на ворсистом ковре, друг на друге, как кролики.

«Надеюсь, Эми, это действительно что-то серьезное…»

Обычно отец не называл меня полным именем – Эм или Эйм, а еще Эйкорн[1], Пышка и Зайка.

К тому моменту, когда он дошел до Олли, она была вся в крови.

Минутой раньше сестра прыгала на диване, как на батуте, и звала меня попрыгать вместе. Толстые пружинистые подушки со свистом подбрасывали ее к самому потолку, а она касалась его рукой или изображала бросок баскетбольного мяча в корзину. Но не рассчитала силы в боковом броске и врезалась в панорамное окно за диваном. На миг воцарилась тишина, а потом окно превратилось в град осколков, который обрушился на Олли. Она помотала головой, и стекла полетели в разные стороны, как вода из садовой дождевалки. Олли застыла на месте, боясь пошевелиться. По рубашке и штанам расплывались кровавые пятна.

Отец велел мне вызвать скорую помощь и успокаивающе сказал Олли своим уверенным низким голосом:

– Все будет хорошо, родная. Не шевелись.

Олли не двинулась ни на миллиметр, понимая, что осколки стекла могут вонзиться в нее еще глубже. Она даже говорить не могла от шока. Впоследствии сестра шутила, что была похожа на огромный использованный тампон, но в тот момент чувство юмора ей изменило. Мама тогда уехала с подругами в круиз по фьордам. Рекламная брошюрка, на которой она записала все контактные номера, лежала на кухонном столике – на случай, если понадобится срочно связаться. Пока ждали скорую, я предложила позвонить маме, но отец не разрешил:

– Пусть развлекается.

Приехала бригада. Женщина-фельдшер и медбрат на миг застыли при виде Олли.

– Ого, – произнесла фельдшер.

– Ни хрена себе! – воскликнул парень и торопливо добавил: – Пардон.

Потом он стал разрезать рубашку на спине Олли, а женщина поддерживала сестру под мышки. Олли, как обычно, была без лифчика, и папа вышел из комнаты. Женщина держала ее, а парень вынимал стекла. Когда Олли укладывали на носилки, она не издала ни звука. Женщина накрыла ее белой простыней, и в местах порезов проступили красные пятна – поначалу бледные, потом – все ярче. Олли застонала, и ей сделали укол. Я хотела залезть в машину скорой помощи, но мужчина отстранил меня и закрыл дверцу. Папа завел свой автомобиль и велел мне остаться присмотреть за домом.

Я взяла метлу и совок с вертикальной ручкой, с которыми играла в уборщицу кинотеатра. Разбросав мусор по полу, я начинала убираться, жалуясь воображаемым билетерам на неряшливых зрителей и заляпанные полы. Теперь передо мной стояла более сложная задача. Пол и диван были усыпаны осколками стекла разной величины, от крупных до мелкой пыли. Я решила использовать пылесос. Мама очень гордилась своим новым «Электролюксом». Она проходилась по всему дому, а он катился за ней на колесиках, как такса на поводке. Пылесос справился со стеклянной пылью, но от крупных осколков шланг его судорожно задергался, а потом из решетки сзади вырвался клуб черного дыма, и в комнате запахло горелой пластмассой.

Я попыталась дозвониться в больницу, но не смогла. Приближались сумерки, и меня охватил страх. Ну вот, опять я оказалась в массовке какого-то фильма-катастрофы, который моя сестра сочинила, сама же его поставила и снялась в главной роли. Она сейчас, наверное, истекает кровью, а мама разыгрывает очередную партию в бридж на фоне величественных фьордов. Мне хотелось позвонить матери, но я понимала, что отец прав. Дело не в том, что ей нужно дать отдохнуть, а в том, что она сделает только хуже.

Вечером папа вернулся из больницы. Рукав у него был в крови. Он крепко обнял меня и сказал, что Олли поправится; порезы кровоточили сильно, но оказались в основном поверхностными. Я расплакалась, и он еще раз обнял меня и сказал, чтобы я не волновалась. Я чуть не выпалила: «Почему ты не позвонил, как ты мог оставить меня одну?» Но хотелось, чтобы папа думал, что я больше беспокоюсь о сестре, чем о себе. Потом он добавил, что ему нужно подкрепиться. «Подкрепиться» у него означало бар «У Чака», чистый мартини с оливками и недожаренный портерхаус.

В баре «У Чака» мне нравилось, стоя в очереди за салатами, наблюдать, по-честному ли люди себе накладывают. Сама я демонстративно выкладывала себе подходящими для того щипцами справедливую порцию из каждого контейнера. А Олли одними и теми же щипцами наваливала в свою тарелку гору капустного салата, затем щедро добавляла оливок и посыпала все это горой сухариков. Это не было преступлением, но именно это я в ней терпеть не могла. Как и многое другое.

Когда официант принял у нас заказ, отец в двух словах отчитался. Сказал, что Олли оставили на ночь в больнице, дали ей какое-то сильное обезболивающее. Вызывали для консультации пластического хирурга. Тот сообщил, что больше всего пострадала спина, но шрамы останутся минимальные.

«Ты очень красивая девочка, – сказал хирург Олли. – И везучая».

На следующий день Олли вернулась домой. Она разрешила мне намазать ей заживляющей мазью самые большие раны на спине. Я аккуратно выдавила на каждый порез по червячку мази.

– Пошустрее можно?

Олли считала меня «тормозом» и копушей. Даже полусонная от обезболивающих, она меня подгоняла.

Через пять дней вернулась мама. Отец к тому времени оплатил установку новых стекол и профессиональную чистку ковра и дивана. «Вот, все как новенькое», – оценил он результаты. Хотя я была уверена, что мама сразу что-нибудь заметит. Но она приехала очень довольная поездкой и тем, что выиграла турнир, и первым делом показала свой кубок, а затем занялась раздачей подарков. Папе досталась бейсболка с надписью «Фьорды», а мне – футболка с принтом «Я ♥ фьорды». После этого сумка с подарками, казалось, опустела, но мама порылась в ней, выудила маленького, меньше ладошки, белого медведя из кварца и вручила его Олли – та собирала коллекцию сувенирных медвежат.

Эта традиция родилась раньше меня. Олли влюбилась в белых медведей, едва увидев их впервые в Бронксском зоопарке. Она с восторгом смотрела, как они там плавают, греются на солнышке и подбрасывают носом большой красный мяч. Ни уговоры, ни подкуп, ни принуждение не помогли – родители так и не смогли оттащить Олли от вольера. Легенда гласит, что им пришлось смотреть на медведей, пока зоопарк не закрылся. Уже в три года Олли демонстрировала властный характер, и родители, обожавшие свою доченьку, всегда уступали. Впоследствии ее называли исключительно «волевой», «упорной» и даже «упрямой».

В конце концов мама сложила пазл, обнаружив улики: убитый пылесос, окровавленная марля в мусорной корзинке Олли, найденный в почте больничный счет – и сделала выводы. Папа, оправдываясь, уверял, что происшествие было пустяковым. Когда через несколько лет Олли стала куда-то пропадать по ночам, он начал винить себя в том, что пытался скрыть от мамы этот случай. Ведь уже тогда, задолго до настоящих проблем, Олли заигрывалась, не знала меры. Хирург, оказывается, говорил ему, что Олли даже очень повезло: если бы один из осколков в шее вошел чуть глубже, она могла умереть.

А тогда в баре «У Чака», поужинав, отец заказал десерт – фирменный шоколадный торт с глазурью – и две вилки. «Угощайтесь, голубки», – подмигнул официант, поставив торт на стол. Отец поднес кусок ко рту – и вдруг весь затрясся. Я отвернулась, чтобы не видеть того, что вот-вот могло случиться; я никогда не видела отца плачущим. Через несколько секунд он справился с собой, вытер лицо платком и извинился за срыв. Нелегкий выдался денек.

– Олли будет наказана? – спросила я.

– Нашла о чем думать! – Отец смотрел на меня с недоумением и неприязнью. Виноватой вдруг стала я. Сестра, пробив собой стекло, оказалась неуязвимой, как Гудини. Отец сердито ткнул вилкой в торт.

Казалось, весь мир был создан лишь для того, чтобы подпитывать наше с Оливией соперничество. Мы боролись за право сидеть в большом кресле у телевизора и за пульт. Мы спорили за место у иллюминатора в самолете и у прохода в кинотеатре. За переднее пассажирское сиденье в машине бороться было бесполезно: как младшая сестра, я была обречена до конца жизни сидеть сзади. На переднее даже мама не претендовала. Мы спорили из-за собаки, которой у нас не было: какой она должна быть породы, как ее назвать, кого из нас она будет сильнее любить. Если Олли казалось, что моя порция еды больше, она меняла местами тарелки. Мы даже дрались – кулаками, ногами, таскали друг друга за волосы. Но гораздо больнее были оскорбления; она дразнила меня так, что до сих пор обидно. Она называла меня лузершей, ничтожеством, ходячим выкидышем. А еще – подлизой, ябедой, учительской собачкой. По ее мнению, я была скучной, серой, занудной посредственностью. Олли знала, что я отличница, но она имела в виду не оценки. Она считала, что у меня нет харизмы, нет таланта.

Моя первая мучительница искусно скрывала свои атаки от родительских глаз. Когда мы ссорились, родители всегда говорили: нам все равно, кто начал, сами разберитесь. А что там было разбираться, если это она слопала мой десерт, оставила мои любимые фломастеры лежать без колпачков, чтобы они засохли, и обезглавила моих кукол? Каждый год в мой день рождения она отпихивала меня от торта и сама задувала свечи. Родители со смехом журили ее: «Ну Олли!!!» Отец заново зажигал свечи, но теперь уже я отказывалась задувать их и загадывать желание. Маленькие восковые столбики растекались по торту, меня ругали за упрямство, и опять я была плохой, хотя это Олли оттолкнула меня и украла мое желание.

Во время одного из обысков, которые я иногда проводила в комнате родителей, я наткнулась на завалившуюся за мамин письменный стол папку-гармошку. На отделении «А» роскошным маминым почерком с вычурными завитушками было написано мое полное имя: Эми Клэр Шред. Внутри оказался целый архив. Мое свидетельство социального страхования с числами, разделенными черточками, как в азбуке Морзе. Мое свидетельство о рождении с указанием времени появления на свет – шесть утра – и веса – пять фунтов восемь унций[2]. Врачи сказали родителям, что будь во мне на одну унцию меньше – и меня положили бы в инкубатор. Грелась бы в микроволновке, как гамбургер, говорил отец, и этот образ потом превратился в прозвище Пышка. Тем более что я так толком и не выросла: всего пять футов в высоту и сто фунтов веса[3]. Когда я жаловалась на свои размеры, мама в утешение говорила, что лучшие вещи присылают в маленьких коробочках. Но я-то знала, что лучшие вещи присылают в больших упаковках, и все они достаются моей сестре.

Там же я нашла свой табель успеваемости за начальную школу. Развернув его, я полюбовалась на стройную колонку отличных оценок на правой стороне. Споткнулась я на разделе личностного развития и социальных навыков. Несправедливо и обидно до слез. Я страстно мечтала проявить себя, но была тем самым тощим, нескладным, очкастым солдатом, которого убивают в первой же перестрелке в каждом фильме про войну. Меня оттесняли от столиков в кафе; я держалась в сторонке на игровой площадке. Про меня написали, что я социально ограниченный интроверт.

Я заглянула в секцию на букву «О» и обнаружила отчеты об успеваемости Олли, перехваченные резинкой. Просмотрев все, я убедилась, что ее оценки были ужасными. Даже по основам здоровья! Воспылав негодованием младшей сестры, я побежала к маме. Вот оно, у меня на руках: доказательство, что Олли пользуется незаслуженной любовью! Но мама отругала меня за шпионаж и сказала, что успеваемость сестры меня не касается. Как могла моя мать, так требовательно относившаяся ко мне, мириться с ее плохими отметками?

В старших классах стало очевидно, что у Олли проблемы с вниманием. Ее мозг работал хаотично, как пинбольный автомат. Она не могла ни дочитать книгу, ни дописать сочинение. Не воспринимала ни карты, ни указатели. И тесты она сдавала так же, как ориентировалась в окружающей обстановке – интуитивно. Когда я пожаловалась на несправедливость таких двойных стандартов по отношению к нам, мать добила меня жестокой фразой: «А кто обещал, что жизнь будет справедливой?»

Когда мы учились в шестом классе, у одного нашего одноклассника обнаружили лейкемию. Он играл на кларнете в духовом оркестре, и я помню, каким маленьким он казался на параде: форменная шапка, как у игрушечного солдатика, все время съезжала на лоб. За несколько месяцев его тело исхудало, кожа стала зеленовато-серой, а потом он исчез. В память о нем наш класс посадил дерево. На посвященной этому церемонии школьный дворник пел под гитару фальцетом «Where Have All the Flowers Gone»[4]. Он был в белой рубашке, синем жилете и своих обычных уборщицких брюках. Мы до этого знать не знали, что он играет на гитаре и поет, и было как-то чудно́.

В тот же вечер я постучала в дверь комнаты Олли.

– Войдите.

За несколько дней до того она уходила на тренировку по легкой атлетике, а я порылась в ее комоде и нашла пачку таблеток.

– Ты что, болеешь? – начала я разговор.

– О чем ты? – раздраженно спросила она в ответ.

– Я нашла у тебя таблетки, – созналась я.

– Какие таблетки?

– Те, что в комоде.

– Что ты делала в моей комнате? – Олли ухватила меня за шею.

Я замешкалась с ответом. Я не умела лгать, как она. У меня была скорее другая проблема: я говорила слишком много правды. Отвечая на любой вопрос, я говорила намного больше, чем требовалось. Сестру и это раздражало. Иногда и маму тоже. «Милая, давай уже, закругляйся», – повторяла она в таких случаях. Или: «Эми, переходи к делу, пожалуйста». Тогда я пробовала молчать или отвечать коротко и односложно; но моего терпения хватало ненадолго.

У меня не было никаких оснований заходить в комнату Олли, не говоря уж о том, чтобы рыться в ее комоде. Я знала, что мне грозит наказание, долгое и унизительное. И все-таки я шпионила за сестрой и изучала ее. Меня интересовали самые мелкие подробности ее жизни: серебряное колечко на среднем пальце ноги, черный лак для ногтей и то, как она может говорить, чистя при этом зубы зубной нитью. В старших классах Олли всегда первой узнавала о новых направлениях в моде и в музыке. Она разбиралась в итальянских режиссерах и французских сигаретах. Она вела дневник в большой общей тетради. Летом сестра носила панаму, а зимой берет. Она часто включала песню Дэвида Боуи Heroes[5] – так, словно это был ее личный гимн.

– Не смей лазить в моих шмотках! – Оливия продолжала держать меня за шею. – Поняла?

– Ты не умираешь? – спросила я, вырываясь. У меня из головы не выходил покойный одноклассник.

– Да с какого перепугу?

– Эти таблетки…

– О господи! – Оливия рухнула обратно на кровать. – Какая же ты идиотка…

Мама начала замечать проблемы с Олли во время обычной поездки на машине домой от зубного врача. На многие годы этот день стал для нее датой, когда моя сестра «преобразилась». Олли тогда было пятнадцать, мне одиннадцать. Это было примерно через год после того, как она врезалась в окно, и, по моему скромному мнению, преобразилась она еще раньше. Она давно начала нарушать главные правила семьи Шред: не убирала за собой посуду, не застилала постель, не выносила мусор. Она не смотрела вместе с нами любимые семейные телепередачи, а в одиночестве слушала музыку в своей подвальной комнате. До того мы с сестрой считали подвальный этаж, где водились пауки и мыши и отвратительно пахло серой, подземным миром, полным ужасов. Я не могла понять, почему она перебралась в это нежилое помещение, притащив туда с чердака затхлый матрас. Олли устроила себе там логово, этакую психоделическую пещеру, покрасив стены в черный цвет и установив ультрафиолетовую лампу, от которой белые пятна начинали зловеще светиться.

– Это мой дом, а в черный цвет стены не красят! – возмутилась мать, увидев, что она натворила.

– Это моя комната, в какой хочу, в такой и крашу! – заорала Олли в ответ.

Она стала капризной, у нее болели зубы от манипуляций ортодонта. Брекеты скоро должны были снять, но она не упускала возможности выставить свои страдания напоказ. Хотя она была одной из тех редких на Земле девочек, чью красоту брекеты не портили. Мне вскоре предстояло носить свои, и уж меня-то точно ждали прозвища типа Железный Рот, Рельсы и Плоскогубцы. Будучи от природы более терпеливой, я решила не есть в школе. Один мальчик из нашего класса, Роджер Коффин, ел в брекетах яичный салат и стал мишенью для насмешек. И не только для насмешек – главный задира в классе Рикки Теста во время игры в «Четыре угла» подхватил мяч и запустил его, как пушечное ядро, в грудь Роджеру. Тот упал спиной на цемент и долго не вставал. Мальчики на площадке смеялись, и девочки, стоявшие там полукругом, тоже. Прошло несколько секунд, а Роджер все не шевелился. Тогда я совершила, наверное, последний смелый поступок в своей жизни: подошла проверить, жив ли он. Отдышавшись, он сел, затем вскочил на ноги. Заметив меня рядом, он произнес громко, чтобы все слышали: «Поешь говна, Шред!» Потом побежал к парковке и скрылся в лесу.

По дороге домой от ортодонта Олли снова заговорила о выступлении Эрика Клэптона в большом концертном зале. Несколько месяцев с того момента, как билеты поступили в продажу, она донимала мать просьбами отпустить ее на это шоу. Мама держалась стойко: это исключено. Но в тот день как раз должен был состояться концерт, и Олли не отставала.

– Все мои друзья идут… – ныла она.

– Да хоть царица Савская пусть идет, мне все равно, – отвечала мать.

– Он выступит в Нью-Хейвене всего один раз…

– Сегодня в школе выпускной вечер.

– Ну и что?

– С выпускных вечеров не уходят на концерты.

– Ты хоть знаешь, кто такой Эрик Клэптон?

– Все, я сказала!

И вот тогда у Олли вырвалось:

– Хер ты мне помешаешь!

Никогда это запретное бранное слово не звучало раньше в нашей семье. Мама резко свернула на обочину и велела Олли выйти из машины.

– Что-что?

– Вылезай!

– И что, мне пешком домой идти?

До дома оставалось не больше мили, но раньше мама не совершала таких неожиданных поступков; она стиснула руль руками.

– Оливия, выходи.

– Ты что, серьезно?

Олли принялась массировать свой больной рот, очевидно, надеясь разжалобить маму, но при этом внутренне перестраивалась. Она привыкла добиваться своего, вопрос был только в том, чтобы найти правильный подход. Отца она могла победить, лишь слегка надувшись; но с мамой такой номер не проходил. Мама считала, что люди слишком балуют Олли, многое прощают ей за красоту. Действительно, Олли рано научилась управлять окружающими. В супермаркете незнакомые люди умилялись малышке с голубыми глазами и светлыми локонами, сидевшей в продуктовой тележке, и сюсюкали с ней. Кассир в банке угощал ее леденцами, мужчина в обувном магазине скручивал для нее из длинных тонких воздушных шаров разных животных. Позже, когда мы ездили в Нью-Йорк на концерт или в музей, люди принимали ее за популярную актрису. Как-то раз один мужчина дал маме свою визитку и сказал, что может устроить Олли на работу моделью. Кроме того, мама считала, что Олли слишком просто даются победы. Когда та в старшей школе начала заниматься бегом, она легко преодолевала препятствия и побеждала в гонках; она была тем героем-победителем, которого триумфально несут на плечах товарищи по команде.

– Оливия, быстрей!

– Ну, хорошо… – произнесла Олли.

Она не торопясь вылезла из машины и хлопнула дверцей. Закатное солнце красиво освещало ее силуэт. Мне была хорошо знакома эта ее поза: плечи вперед, руки на пояс. Не добившись своего, Олли всегда делала вид, будто вовсе и не хотела этого. Ее невозможно было победить.

Я тут же прыгнула на переднее сиденье, нажала на все кнопки, открыла и закрыла бардачок, включила прикуриватель. Тогда мамино раздражение обратилось на меня.

– Что ты так обрадовалась?

То был знак, и совсем не вопросительный. Прикуриватель выскочил, и я протянула к нему руку.

– Не трожь! – рявкнула мать. Но я уже вытащила эту штуковину, ее наконечник светился красным, напоминая Марс. – Верни на место, пока не обожглась!

Олли тогда так и не попала на концерт, но в тот день она в последний раз смирилась с отказом. После этого она начала уходить из дома тайком и, увидев, как это просто, уже не останавливалась.

2

Олли терпеть не могла загородный клуб «Раннинг Брук». Ей не нравились там ни еда, ни дресс-код, ни завсегдатаи, которых она считала лицемерными снобами. Прежде чем раз и навсегда отказаться туда ездить, она поучаствовала в соревнованиях по плаванию, ежегодно проводившихся в клубе в День труда. В вольном стиле и баттерфляе ей не было равных, она рассекала воду как дельфин. Победители имели право сколько угодно есть в летней закусочной, готовившейся к закрытию. Как сейчас помню: Олли стоит у прилавка в полотенце, свободно повязанном на бедрах, с ее волнистых волос стекает вода, а она заказывает поочередно все, что есть в меню, пробует и отдает собравшимся вокруг детям; те ее боготворили.

Мне нравились все эти ритуалы, связанные с поездкой в клуб и начинавшиеся уже на полукруглой подъездной дорожке: старшеклассник в белоснежной рубашке подходил, чтобы припарковать нашу машину, и папа совал ему в руку доллар так естественно, словно передавал эстафетную палочку. Интерьер клуба напоминал круизный лайнер с леерами, поручнями и круглыми иллюминаторами. Детям брали безалкогольные коктейли и мороженое в фигурных чашках в форме тюльпанов. Вечер воскресенья наша семья проводила вместе; обычно мы сидели за столиком с видом на площадку для гольфа – изумрудное одеяло, постепенно таявшее в сумерках.

Избавившись наконец от брекетов, Олли снизошла до участия в этом семейном мероприятии. Мама шутливо приглашала ее поехать и похвастаться новой улыбкой, но Олли это не интересовало. Она согласилась, только чтобы порадовать нашего папу. Почти каждую неделю он играл в клубе в гольф и в карты, и ему было очень приятно показать своих «девчонок».

В тот вечер в одном из редких порывов сестринской любви Олли предложила мне вместе сходить в дамскую комнату. Там пахло розой и цитрусовыми, а на столике были выложены всякие женские аксессуары, в том числе корзинка с тампонами и прокладками, которые меня смущали: такие личные вещи, а лежат совершенно открыто. Олли любила хулиганить в дамской комнате: трясти аэрозольными баллончиками и рисовать лаком для волос граффити на зеркалах. Или обливалась духами, пшикая резиновыми грушами на флаконах так энергично, словно мерила себе давление. Один раз она запела во весь голос «I Feel Pretty»[6] из «Вестсайдской истории» и начала неистово хлопать дверями кабинок. Потом вошла какая-то женщина, и мы обе покатились со смеху. Ради таких моментов стоило жить!

А тогда, не дойдя до дамской комнаты, она задержалась у двери с табличкой «Вход запрещен». Мы, наверное, сто раз проходили мимо нее, но теперь Олли взялась за ручку: дверь оказалась не заперта.

– Давай заглянем, – шепнула она. Но я не смогла сделать и шага. – Как хочешь! – И Олли исчезла за дверью. Она никогда не давала второго шанса.

Я дошла до туалетной комнаты и подождала там, глядя на женщин, которые подкрашивали губы и поправляли прически перед зеркалом. «Почему я не пошла с Олли?» – спрашивала я себя. В самом деле, что страшного может быть там, за этой дверью?

К моему облегчению, когда я вернулась в кафе, Олли уже сидела за общим столом. Ее не забросили на далекую планету и не затолкали в багажник автомобиля. Младший официант, наливая воду нам в стаканы, бросил что-то Олли на колени, но она схватила это так быстро, что я не успела подсмотреть. У меня не было доступа в мир сестры. Она была смелой и безрассудной. Она спала голой, а я – в пижаме поверх белья. Она двумя пальцами расковыривала авокадо и отправляла мякоть в рот. Олли бесстрашно ныряла со скалы в водохранилище, могла вскочить на лошадь и умчаться в лес. Олли была та еще девчонка. Пацанка, сорвиголова и все такое. Вот только тогда еще никто не понимал, что она вообще без тормозов.

Когда мы ехали домой, Олли показала мне подарок того парня: кольцо, сделанное из старинной вилки. Дверь оказалась служебным входом на кухню, и Олли похвасталась, что целовалась с тем официантом в холодильной камере. Парень скоро начал названивать на наш домашний телефон, но Олли не отвечала на его звонки, хотя колечко носила на указательном пальце. Многим оно понравилось, и все очень удивлялись, узнав, что оно сделано из вилки. Позже стало известно, что парень бросил колледж по причине депрессии, а еще через несколько месяцев повесился в том самом холодильнике. О его самоубийстве много говорили, и когда это известие дошло до нашей семьи, я думала, что Олли сильно расстроится, но на нее, судя по всему, это не произвело никакого впечатления.

К седьмому классу за мной окончательно закрепился статус изгоя. Одноклассники словно сговорились летом явиться в школу в джинсах, а вместо ланч-боксов принести бумажные пакеты. А я в тот день надела фиолетовое платье с белыми колготками и готовилась шикануть ланч-боксом с картинками из «Затерянных в космосе». Поняв, что выгляжу на общем фоне как маленькая, я прибежала из школы домой с ревом и, срывая обложки с учебников, кричала маме:

– Мне нужны коричневые бумажные пакеты! Мне нужны джинсы! В них весь класс ходит!

– Зайка, – ответила мать, – я же учила тебя не быть конформисткой.

Следовать за толпой, быть «овцой» она считала самым отвратительным на свете. Так поступали немцы, говорила она в качестве пояснения. Но я не собиралась отправлять евреев на тот свет, я всего лишь хотела вписаться в коллектив. Я слишком поздно поняла, что моим главным преступлением в глазах одноклассников было то, что я поднимала руку на уроке слишком часто, отвечала слишком уверенно и всегда правильно. По-моему, даже учителям надоело вызывать меня в ситуациях, когда больше никто не изъявлял желания ответить. Некоторые мальчики, проходя мимо меня в коридоре, тянули руку вверх, изображая рьяного ученика, и издавали при этом звуки шимпанзе: «у-у, у-у, у-у!». Но я же никогда так не делала. Я поднимала руку прямо вверх на сгибе локтя и чинно помахивала ею, чуть согнув ладонь чашечкой, давая учителю знак без всяких звуковых эффектов. Когда я жаловалась дома маме, та отвечала: «Всезнаек никто не любит».

В седьмом и восьмом классах моим убежищем стала библиотека. Библиотекарша мисс Брин откладывала для меня книги: биографии Ньютона и Кеплера, теоремы и головоломки. В день выпускного я принесла ей подарок. Мисс Брин захотела открыть его при мне и пригласила меня в свой кабинет. После того как один из учителей физкультуры приставал в подсобке к футболистке, кабинеты учителей были для нас запретной зоной, но мисс Брин настаивала:

– Только попрощаемся!

У нее в кабинете стоял диван, покрытый бордовым бархатом, а стены были увешаны фотографиями ее кумиров: Иоганна Гутенберга, Томаса Эдисона, братьев Райт, Альберта Эйнштейна. Мисс Брин, как и я, любила науку, и ей, по ее собственному признанию, трудно приходилось в школьные годы; она узнала себя во мне. Она с гордостью сообщила, что теперь у нее есть собственная квартира, с микроволновкой и холодильником, который выдает лед прямо из дверки. Потом она призналась, что у нее есть мужчина, он на двадцать лет старше; как, по-моему, плохо ли это? Я понятия не имела, что ей ответить.

Мисс Брин была полной противоположностью моей матери: та открывала подарки неторопливо, разглядывала их, по-птичьи наклоняя голову в разные стороны, словно решала, понравится ли ей червячок. Мисс Брин сразу же сорвала ленту и разорвала упаковку. Увидев стопку платочков, она захлопала в ладоши и прижала их к груди.

– Я их обожаю. Спасибо!

Затем она обняла меня так крепко, что застежка ее джинсового комбинезона врезалась мне в щеку. Потом мисс Брин попросила меня подождать минутку: она тоже для меня кое-что приготовила. Подарок оказался книгой, явно наспех завернутой в бумагу.

– Открывай скорей! – Мисс Брин опустилась на диван. Бумага развернулась единым куском, как оригами.

Книга называлась «Как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей». Человек на обложке, Дейл Карнеги, своими коротко стриженными волосами и очками в узкой проволочной оправе напомнил мне доктора Менгеле, а идея показалась абсурдной. Влиять на людей? Я не могла никого заставить хотя бы посидеть со мной за одним столом в школьной столовой. Мое доверие к мисс Брин было подорвано; я поняла, что она, как и моя мать, считает меня недоделанной.

* * *

Играть в бридж я научилась летом между средней и старшей школой, наблюдая по понедельникам, как играет мама. Я помогала ей устанавливать карточный стол на тонких ножках, насыпать конфеты в хрустальные вазы и аккуратно выкладывать на красивое блюдо торт от Entenmann’s. У бриджа свой язык и своя логика, и я быстро разобралась в правилах. Потом мама узнала, что в местном колледже есть свой бридж-клуб, и я стала играть там по субботам. Студенты колледжа поначалу сомневались, стоит ли меня принимать, но увидев, как хорошо я играю, они даже принялись соревноваться за право поиграть со мной. Мне бы хотелось такого отношения и от сестры, но игра с Олли всегда заканчивалась плохо. Если я начинала выигрывать, она жульничала, меняла правила или уходила, подчас как бы нечаянно опрокинув столик и оставив меня собирать карты с пола.

Когда наша команда участвовала в первенстве штата по бриджу, который проходил в конференц-центре в Хартфорде, я встретила там много ровесников, интересовавшихся математикой и вообще наукой. Я надеялась, что мы все будем на равных, но иерархия выстроилась быстро. На вершине пирамиды был мальчик по имени Кинг. Большинство ребят пили пиво, а он потягивал бренди из серебряной фляжки, которую держал в заднем кармане джинсов. У него были черные волосы до плеч с вдовьим мыском на лбу, и от этого он был похож на британца. Он носил пыльник и кожаные перчатки без пальцев, даже за столом для бриджа. Я здорово запала на него тогда.

На второй день соревнований Кинг позвал меня прогуляться. Мы поднялись по лестнице с черного хода. Снизу доносился лязг кастрюль и подносов на кухне и запах жареной рыбы.

– Сьюзен – богатая сучка, – сообщил Кинг. Все знали, что они с Сьюзен год назад перепихнулись, но сейчас она от него бегает. Он достал из кармана куртки пакетик M&M’s с арахисом.

– Она вроде довольно умная. – Понятия не имею, почему я за нее вступилась.

– А-а, строит из себя недотрогу… – Он подбросил вверх конфетку и поймал ее ртом. – Все равно у меня есть другая подружка.

Потом Кинг сказал, что психиатр прописал ему препарат от гиперактивности, но большая часть таблеток отправляются прямиком в унитаз.

– Спасибо, конечно, но мне еще нужен мой мозг… – Он объяснил, что умеет определять, какие карты у кого на руках, без телепатии и рентгена, просто потому, что быстро просчитывает варианты. А лекарство ему мешает. Я никак не могла оторвать взгляд от его колена, торчавшего из дыры в джинсах.

Кинг бросил мне конфетку M&M’s, и я подпрыгнула за ней, как тюлень за куском рыбы. Драже попало мне в лицо, отскочило и упало на пол.

– Надо вот так, Шред, – усмехнулся Кинг и взял меня за голову своими огромными руками. Ощущения были настолько сильными, что я не выдержала и дернулась назад.

– Ого, спокойно, девочка, – произнес он, словно я была жеребенком, которого он пытался укротить. – Расслабься.

Он откинул мне голову назад, как это делала сотрудница салона красоты перед мытьем волос, и я почувствовала, как мое горло беззащитно обнажилось.

– Фокус в том, чтобы не спускать глаз с конфеты. – Кинг бросил мне еще одну, и я снова дернула головой. На этот раз драже попало мне в ухо и скатилось вниз по лестнице. Внезапно настроение у Кинга переменилось, он сунул пакет обратно в карман и собрался уходить. Мне ужасно хотелось, чтобы он дал мне еще один шанс. Было ощущение, что я упустила какую-то возможность, которая дается раз в жизни, хотя я не представляла себе, в чем она заключалась. В тот же вечер я подсмотрела, как Кинг и Сьюзен целовались в коридоре.

Олли появилась в гостиной в черных форменных сапогах, зашнурованных до колен, и изящном желтом сарафанчике с узором из крошечных ромашек. Мы собирались отметить мамин сорок первый день рождения в китайском ресторане «Золотая дверь», куда ходили по особым случаям.

– Это что такое?

– Это «Док Мартенс»!

– Какие-то фашистские сапоги!

– Ну мам!

– Ты не пойдешь в этом в ресторан!

В то время Олли начала закупаться в «Гудвил» и комиссионных магазинах. Она раздобыла в «Армии спасения» замшевую куртку с бахромой, по которой мне нравилось проводить пальцами. Когда мама сказала, что подержанная одежда – удел малоимущих, Олли тут же обвинила ее в презрении к беднякам. «Я не презираю бедных; как ты можешь так говорить? – искренне удивилась мама. – Просто не понимаю, зачем покупать подержанную одежду, если можешь купить новую».

– Где ты их взяла? – продолжила она допрос.

– Подруга дала.

– Что за подруга?

– Из спортклуба.

Я почти не сомневалась, что Олли стащила эти сапоги в магазине. Где-то за месяц до этого она завела меня в свою комнату, сняла куртку и показала две пластинки, засунутые сзади под джинсы. Олли ужасно гордилась тем, что смогла их пронести.

– Ты не боишься, что тебя поймают? – удивилась я.

– Нет, это драйв!

– А камеры наблюдения?

Олли ответила, что не каждому дано быть вором. Ей вообще нравились преступники из фильмов: Бутч Кэссиди и Сандэнс Кид, Бонни и Клайд, но больше всего – мошеннический дуэт отца и дочери в фильме «Бумажная луна». Впоследствии, когда ее все-таки ловили на краже в магазине или задерживали за хулиганство, она называлась именем Эдди Логгинс, которую играла десятилетняя Татум О’Нил. Я как-то читала книгу о преступниках и о том, как ФБР определяет, когда люди лгут. Чаще всего они при этом суетятся, поправляют одежду или прическу и уклоняются от зрительного контакта. А тот, кто честно излагает факты, якобы охотно смотрит собеседнику в глаза. Олли все это знала с рождения и могла наврать с три короба не моргнув глазом. Одежда, альбомы, обувь, рецептурные препараты – все они были для нее только первым шагом. Потом в этом ряду появились кредитные карточки, машины, друзья друзей, парни, супруги…

В тот раз Олли наотрез отказалась сменить обувь, и мама «временно» отступилась, хотя по дороге в ресторан обе сидели в машине насупившись. В ресторане был пруд с рыбками кои, а перед ним лакированная табличка с надписью красными буквами, стилизованными под китайские иероглифы: «Рыбок не кормить». Шустрые ярко-оранжевые рыбешки мелькали в воде между скользкими камнями. Олли стала прыгать по этим камням, как будто играла в классики. При этом она кидала через плечо в пруд сухую лапшу, как монетки в фонтан. Ее забавляла суета рыб, бросавшихся на угощение, а я боялась, что те вот-вот всплывут брюхом кверху или хозяева нас просто выгонят. Но и в тот раз ничего плохого не случилось.

За столом мама завела разговор на самую нелюбимую для Олли тему: о необходимости подавать заявку в какой-нибудь колледж.

– А давайте просто закажем поесть, – заныла Олли.

На соревнованиях по легкой атлетике к ней проявляли интерес представители разных спортклубов. Папа хотел, чтобы Олли получала спортивную стипендию; он и сам был спортсменом колледжа. Но мама патетически вопрошала: «Какое будущее у такой спортсменки?» И отвечала: «Учительница физкультуры?» Ей очень не нравилось, чтобы ее дочь стала спортсменкой. Она мечтала о совместных походах с дочкой на балет и по магазинам, обедах в ресторанах, о покупке нового комплекта одеял с подушками, который украсил бы комнату Олли в общежитии. Мама считала, что спорт – удел мальчиков, и вслух выражала беспокойство, что Олли может «попасть в лапы к неправильным людям».

– Да кто сказал, что я вообще собираюсь куда-то поступать?

– Не придуривайся, – отрезала мать.

Олли за это время не заинтересовалась учебой ни в одном заведении; она ссылалась на то, что тренировки и соревнования по легкой атлетике отнимают у нее все свободное время. Но так прямо высказалась впервые. Не пойти в колледж?

Когда мы поели, вокруг нашего стола собрались официанты, спели «Happy Birthday» и вручили маме блюдо жареных шариков мороженого с тонкими бенгальскими огнями, из тех, что все время заново вспыхивают. Впервые в жизни Олли не захотела их задувать. Она держала что-то у себя на коленях, покачивая ногой под столом, а мы втроем продолжали дуть, пока бенгальские огни не превратились в кучку пепла. Папа подарил маме набор синих лакированных ручек и карандашей; она притворно удивилась, хотя сама его выбирала. Я подарила коробку канцелярских принадлежностей. По мнению Лоррейн Шред, отправка благодарственных писем и открыток с соболезнованиями – один из краеугольных камней цивилизации, и она похвалила нас за полезные подарки.

Олли положила перед мамой прямоугольную коробочку для ювелирных украшений, без ленточки и оберточной бумаги.

– Что это? – спросила мама с некоторым подозрением.

– Открой.

Мама потрясла коробочку возле уха.

– Открой!

Мама открыла ее: там оказался золотой теннисный браслет.

– Бог ты мой! – воскликнула мама, вынимая украшение. – Где ты его взяла?

Она надела браслет на свое тонкое запястье и полюбовалась изящным узором. Вопрос о происхождении вещицы продолжал висеть в воздухе.

– Нравится?

– Потрясающе…

Олли торжествующе улыбнулась.

Официант принес счет и четыре обернутых целлофаном печенья с предсказаниями.

– Милая, ты первая, – сказал папа.

– Ини-мини, мани-мо, – начала считалочку мама, дотрагиваясь поочередно до каждого печенья.

– Да выбирай уже, – не выдержала Олли. – Быстрей, мам.

– Не торопи ее, – произнес отец так, словно мама принимала какое-то важное решение.

– У нее же сегодня день рождения, – добавила я.

Мама выбрала печенье, разломила его пополам и прочитала предсказание вслух:

– «Не держись за то, что приходится крепко держать». Хм-м, нужно будет подумать над этим, – сказала мама.

– «Через час ты проголодаешься», – произнес папа, глядя на свое предсказание. Это была его обычная шутка, и мы, как обычно, встретили ее восторженным стоном. Прежде чем я успела выбрать себе печенье, Олли разбила одно из них кулаком и вытащила предсказание из обломков.

– «Счастье достижимо, грусть неизбежна». Чушь какая-то. – Большим и указательным пальцами Олли скатала бумажку в тоненький свиток и щелчком отправила его на пол.

– А может, уже?.. – Так отец каждый раз давал знак к окончанию вечеринки. Последнее печенье я сунула в карман, чтобы вскрыть его потом. Домой мы ехали молча. Затих даже папа, у которого всегда имелась наготове какая-нибудь шутка, чтобы заполнить неловкую паузу. Мы все подозревали, что браслет ворованный; тот вечер ознаменовал начало нашего коллективного отрицания.

В конце учебного года Олли явилась домой с татуировкой на предплечье. Так далеко в нарушении границ она еще не заходила. Мама была безутешна. Она сказала, что Олли осквернила свое прекрасное тело и ее нельзя будет похоронить на еврейском кладбище. Мой отец напомнил ей, что мы и так не принадлежим к конфессии. Наша семья настолько ассимилировалась в американском обществе, насколько возможно; мы даже ставили елку на Рождество. Мама была уверена, что татуировки делают только насильники и убийцы. Неужели Олли хочет попасть в тюрьму? Все те годы, пока Олли училась в школе, мама повторяла, как мантру: «И это тоже пройдет». Но это нарушение было непреходящим знаком отличия Олли, выставленным на всеобщее обозрение. Это был ее способ обозначить свою отдельность от нас, ее первый шаг к свободе. Слова, вытравленные на ее коже, были взяты с номерного знака автомобиля в Нью-Гэмпшире: «Живи свободным или умри».

3

Мои родители расходились медленно, как континентальные плиты Африки и Южной Америки под действием могучих подземных сил. Казалось, что силой, растаскивавшей их в разные стороны, была Олли. Мама твердила, что Олли совсем от рук отбилась: та регулярно пропускала занятия в школе, а дома за ней тянулся стойкий запах травки. Она взывала к папе о помощи, но тот недооценивал проблему, считая, что Олли вырастет из этого состояния, как дети вырастают из старой обуви.

Когда Олли исполнилось шестнадцать лет, она сдала на права. Мама сказала, что о собственной машине Олли не может быть и речи; но вскоре на нашей подъездной дорожке появился желтый «Фольксваген жук». Папа объяснил, что маме будет проще, если дочь будет ездить в школу и на тренировки самостоятельно. Олли обняла папу, прыгнула на водительское сиденье и умчалась на своей новой машине.

– Почему плохим полицейским всегда должна быть я? – возмутилась мама, стоя на подъездной дорожке.

– Ну, не в этом же дело… – оправдывался папа.

– А ты у нас все время добренький!

– Лоррейн…

– Девчонку совершенно некому приструнить.

Через пару месяцев Олли попала в аварию, и мама хотела отобрать у нее ключи, но папа вступился за дочь: «Это по неопытности, она научится». Хотя даже я знала, что Олли хранит в бардачке запас травки, папиросной бумаги и капель для глаз. Потом она начала пропускать тренировки. Сначала тренер смотрел на это сквозь пальцы и разрешал ей участвовать в соревнованиях; бегала-то она хорошо и приносила победу своей команде. Но однажды на турнире от нее так несло травой, что чьи-то родители пожаловались, и тренеру пришлось ее выгнать. Он объяснил папе, что у него не было выбора.

У Бена были длинные волосы; он водил фургон и работал в зоомагазине. У него была жизненная цель – открыть магазин серфинга и скейтбординга на Род-Айленде, где его семья проводила лето. Он окончил школу на два года раньше Олли и был потрясающе привлекательным. Он носил тяжелые ботинки и фланелевые рубашки, а когда поднимал руки вверх или подпрыгивал, чтобы поймать диск фрисби, можно было заметить ручеек темных волос, тянувшийся от пупка в джинсы. Олли любила ходить в зоомагазин после закрытия; Бен выпускал всех щенков из клеток, и они лазили у нее по всему телу. Олли как-то сказала, что это лучше, чем секс, и я с умным видом кивнула, хотя в то время еще не вполне постигла механику полового акта. (Слово «проникновение» приводило меня в ужас.)

Когда Олли сказала, что хочет позаниматься серфингом, Бен собрался в поездку: набил холодильник пивом и лимонадом, купил вяленого мяса и чипсов и записал кассету с их любимыми песнями. Мама напомнила Олли, что в эти выходные проводится тест для поступления в вузы. Олли сказала, что ей все равно.

– Это твое будущее, юная леди!

– Это твое будущее, – парировала Олли.

Вечером сестра предложила мне сто долларов, если я сдам за нее тест. Мне хотелось ей помочь, и я бы с радостью сделала это бесплатно, но побоялась, что меня разоблачат. Олли расценила мой отказ как предательство.

Мама отвезла сестру в школу на тест сама. Через полчаса ей позвонили оттуда и сообщили, что Олли исчезла: весь класс сидит, склонившись над своими работами, а ее парта пуста. Она ушла, оставив незаполненными странички с бледными продолговатыми окошками для ответов.

Папа все еще хранил спокойствие. Хотя Бен, по мнению нашей мамы, не был «подходящим парнем», было заметно, что он оказывает на Олли успокаивающее воздействие. С ним она переставала быть сердитой бунтаркой, иногда была даже ласковой.

– Раз она с ним, ничего страшного, – предположил папа.

– С чего ты взял? – фыркнула мама.

Тогда папа вызвался поехать на Род-Айленд поискать Олли.

– Думаю, это бессмысленно. – Мама обессиленно рухнула на кухонный стул, так, что ее теннисная юбка задралась, обнажив кружевное нижнее белье. Обратив взор на меня, она изрекла: – И как это ты получилась такой хорошей?

Похвала прозвучала как упрек.

Когда в воскресенье Олли не вернулась, мы вдруг обнаружили, что даже не знаем фамилию Бена. Мать начала обзванивать друзей Олли, тренера и девушек из команды по легкой атлетике. Отец хотел расклеить по всему городу объявления с фотографией, но мама отвергла это предложение: «Она не кошка какая-нибудь». Наутро мы с папой пошли в зоомагазин. Оказалось, он закрыт по понедельникам; за стеклом слышались только приглушенные повизгивания щенков.

Отец отвез меня домой к маме – ждать – а сам поехал искать Олли на заправках и в торговых центрах по всем окрестностям. В какой-то момент он остановился у школьного стадиона и залез под трибуны. Он увидел, что из кучи гниющих листьев торчит что-то белое и гладкое, и на миг вообразил, что это может быть голова Олли – что безжизненное тело его дочки валяется в мусоре под трибунами. Когда он подошел ближе, колени его подогнулись, а сердце судорожно сжалось. Умоляя богов, управляющих судьбами пропавших детей, пощадить его дочь, отец стал разгребать руками влажные листья. Там оказалась бутылка из-под отбеливателя.

Наконец, родители сдались и позвонили в полицию. Там ответили, что это частая история, через два-три дня подростки обычно являются домой, но так и быть, Олли поищут. Папа предложил нам всем успокоиться и отдохнуть, хотя это было невозможно. Вопросы, которые никто не осмеливался задать вслух, витали в воздухе. Может, Олли ловила попутку и остановила не ту машину? Может, она сейчас заперта в подвале у психопата? Может, Бен сам психопат?

Олли, как ни в чем не бывало, появилась на пороге два дня спустя. Папа был вне себя от радости, мать – вне себя от ярости. Она потребовала объяснений: Олли должна хотя бы отчитаться, где была и чем занималась.

– Ты хоть представляешь, как мы за тебя переживали?

Олли продолжала стоять молча; волосы и одежда у нее были грязными.

– Ты слышишь меня? Оливия! – повысила голос мама. – Отвечай!

– Ты закончила? – закатила глаза Олли.

– Я – закончила? Милая моя, я еще даже не начинала! – От гнева мама вся напряглась, вытянувшись как штык. Олли протиснулась мимо нее и направилась в свой подвал. Мама повернулась к отцу: – Сделай что-нибудь!

– Давай остынем, – ответил тот. – Оставим ее в покое.

– Как ты можешь вставать на ее сторону!

– Родная, я не встаю на ее сторону, но допросом ты ничего не добьешься.

После ужина папа положил на тарелку свиных отбивных, кукурузы и салата, подошел к двери Олли и тихонько постучал.

– Олли?

Ответа не было.

– Олли-олли-оксен-фри…[7]

Молчание.

До сих пор не понимаю, что себе думал папа о поведении Олли, почему он вступался за нее тогда, да и на протяжении всей жизни. Все мы в глубине души признавали, что боимся ее, хоть и не говорили об этом вслух. Причины для опасения имелись: в ответ на любой вызов Олли впадала в одно из двух состояний – ярость или апатию. Когда папа вернулся с ужином Олли на кухню, мама хмуро загружала тарелки в посудомоечную машину. Забрав у него тарелку, она не стала заворачивать ее в фольгу, а вывалила содержимое в мусорное ведро.

– Я не собираюсь так жить, – произнесла она.

– Что ты такое говоришь?

– Пора подумать о школе-интернате.

– Она же еще ребенок, – сказал папа.

– Ты сам-то понимаешь, что несешь?

Я вышла с кухни, не дожидаясь, что ответит отец.

Мне было страшновато спускаться в подвал, но еще больше стыдно перед сестрой, что я не сдала за нее тест, и я решила узнать, злится ли она на меня еще или нет.

Я осторожно постучала.

– Олли?

– Что?

– Можно войти?

Она успела помыться и, завернувшись в полотенце, слушала свой любимый с недавних пор альбом «Dark Side of the Moon» группы «Пинк Флойд». На обложке была изображена треугольная призма, преломлявшая луч света в радугу.

– Ты на меня еще сердишься?

На полу стояла коробка с солеными ирисками. Олли подтолкнула ее ко мне ногой.

Директор школы вызвал родителей и сообщил им, что из-за плохих оценок и пропусков занятий Олли придется остаться на второй год; а еще он настоятельно рекомендовал отправить ее на психиатрическое обследование. Узнав, что она не закончит школу вместе со своим классом, Олли взорвалась:

– Да хер там!

В ее речи теперь нередко проскальзывали бранные слова.

– Это уже не тебе решать, – ответила мама.

– Никто меня не сможет заставить!

– Оливия, у тебя нет выбора.

– Ну, хотя бы Бен меня любит…

– Родная, мы тебя любим, – сказал папа.

– Тогда зачем вы так со мной поступаете? – воскликнула Олли, хватая ключи. Это был ее классический трюк: заставить других чувствовать себя виноватыми в том, что она сама натворила.

В тот вечер я на автопилоте накрыла стол на четверых, хотя ужинали мы теперь чаще всего втроем.

– Они просто делают ее крайней, чтобы другим неповадно было, – произнес отец, отодвигая тарелку, словно в знак того, как трудно ему переварить происходящее.

– А из команды тоже ни за что выгнали? – напомнила мама, знавшая, как сильно его задел тот случай.

– Угу, хорошо им теперь? – Без Олли команда опустилась в самый конец турнирной таблицы. – Надеюсь, они довольны.

– Не в этом дело. Она вела себя неправильно.

– Можно было просто отстранить разок от соревнований, вот и все.

– И к чему ты клонишь? Что должна думать Эми? Что принимать наркотики – это нормально? – вопрошала мать, используя меня как аргумент, молчаливый и даже глухой.

– Лоррейн, это всего лишь травка…

– Это наркотик!

Мать вскочила из-за стола, метнула тарелку, как диск фрисби, в раковину и бросилась вон из кухни.

– Ну, успокойся, пожалуйста. – Папа поймал ее за руку.

– А ты, я смотрю, спокоен и счастлив, да?

– Да нет, же, родная, но ты слишком разнервничалась.

– Твою дочь выперли из школы! Она принимает наркотики!

– Она не первый ребенок, который попробовал покурить…

Мать сердито посмотрела на него, потом перевела взгляд на меня.

– Хорошенький разговор при ребенке!

* * *

Зная, что Олли никогда не согласится пойти к психиатру по доброй воле, мама вытащила ее из дома под каким-то надуманным предлогом. Мне было совестно, что я не предупредила сестру.

– Не смей трогать мои шмотки! – крикнула Олли, когда они выезжали из гаража.

Едва машина скрылась из виду, я приготовила все необходимое для одной из моих любимых игр – «Сапожник». У папы была электрическая машинка для чистки обуви – такая капсула, похожая на пушистую гусеницу; касаясь щетиной ботинка, она жужжала, как циркулярная пила. Она меня просто завораживала. Отец говорил, что эта машинка разок чуть не оторвала ему палец, и велел не трогать ее. В отличие от Олли, мне этого было достаточно. Я не из тех детей, кто норовит потрогать горячую плиту или постоять на карнизе. Я надела старый фартук, разложила кремы для обуви, выстроила в рядок папину обувь и принялась «чистить» ее, хотя больше изображала усердие, конечно. Да, в четырнадцать лет поздновато предаваться таким фантазиям, но знакомые маленькие миры, которыми я управляла, меня успокаивали.

Оставшись дома одна, я сделала то, чего никогда не делала: щелкнула манившим меня серебристым выключателем. Машинка зажужжала, щетинки быстро завертелись. Я еще раз нажала выключатель, и щетка с приятным щелчком затихла, постепенно замедлив вращение до полной остановки. Сделав так еще несколько раз, я приложила крутящиеся щетинки к одному из отцовских ботинок: тусклая кожа на нем засверкала. Довольная результатом, я нагнулась за кремом для обуви, и машинка внезапно ухватила клок моих волос. С нахлынувшей тошнотой я почувствовала, как от моей головы отрывается кожа. Из глаз брызнули слезы, я попыталась вырваться. Потом машинка издала визг, похожий на звук скользящих по асфальту шин, и чудесным образом отключилась. В нос ударил тошнотворный сернистый запах горящих волос, и меня чуть не вырвало.

Волосы туго накрутились на ось, как шнур на катушку, и освободиться можно было только срезав их. Изогнувшись, я дотянулась до ящичка отцовской тумбочки и принялась шарить там вслепую, надеясь отыскать какие-нибудь ножницы. Мне попались щипчики для ногтей на ногах; я лихорадочно кромсала ими волосы, пока не освободилась. Если бы Олли это видела, она бы смеялась до упаду. В каком-то мультфильме я видела такой забавный эпизод с волосами. А теперь держала в руке клочок собственного скальпа. Кровавое пятнышко на голове, бывшее поначалу размером с маленькую монетку, растеклось до размера серебряного доллара.

Паника стихала, а боль усиливалась. Я быстро убрала всю обувь, кремы и щетки, отчаянно пытаясь скрыть все улики, как будто заметала следы на месте преступления. Я распутала тот клок волос, который намотался на ось машинки, завернула его в салфетку и зарыла в мусорном баке на улице. Проверяя пределы собственного терпения, я потрогала больное место на голове и хладнокровно взглянула на оставшуюся на пальцах жидкую кровь. Потом я раздвинула волосы, рассмотрела рану в мамином увеличивающем зеркальце и промокнула кровь ватным тампоном. Увидев, как быстро пропитываются волокна, я чуть не потеряла сознание.

Боясь упасть, я опустилась на пол ванной. Не знаю, сколько я там просидела, но когда встала, на коврике осталось пятно крови, поэтому я скатала его и спрятала под кровать. Чтобы скрыть проплешину, я зачесала волосы набок и закрепила их заколкой, которую нашла в старой спальне Олли. С тех пор, как она перебазировалась в подвал, никто в этой комнате почти ничего не трогал. Оставленные на столе ножницы так и лежали раскрытыми, как девочка с раскинутыми ногами.

Наши с сестрой комнаты, с общей ванной посередине, были очень похожи: обои одинакового цвета и мебель с такой же отделкой, одинаковые покрывала и наволочки. У кровати Олли был старомодный балдахин, который мне очень нравился, а ей больше нравилась моя кровать в виде саней. Она прыгала в этот воображаемый экипаж, хватала воображаемые вожжи и удирала от погони, ограбив банк и убив кассира. В детстве мы носились из одной комнаты в другую; во всех играх Олли всегда брала на себя доминирующую роль. Только позже я осознала, сколько садизма было в наших развлечениях: я играла Любопытного Джорджа, а Олли была Человеком в Желтой Шляпе[8]. Она загоняла меня под корзину и сидела на ней, а я вопила, чтобы меня выпустили. А еще Олли играла убийцу Билла Сайкса из «Оливера и компании» и гонялась за мной по всему дому с кухонным ножом. Я запиралась от нее в ванной, а она грозила мне, просунув лезвие под дверь. Но я продолжала с ней в это играть.

Вернувшись домой после визита к психиатру, Олли ураганом пролетела по дому, сунула в рюкзачок какую-то одежду и умчалась к Бену.

– Все прошло хорошо, – сообщила мать без своего обычного сарказма.

Стоя у шкафа в прихожей, она бросила на меня через плечо такой взгляд, каким на дороге проверяют, не приближается ли сбоку машина.

– Что-то изменилось? – Теперь она окинула меня с головы до ног тем пронзительным взглядом, с которым проверяла, помыла ли я за ушами и почистила ли зубы.

Я ужасно боялась, что она разглядит пятно под волосами, но мама была слишком раздражена после поездки.

– Не знаю, Эми, сдаюсь! – сердито произнесла она, хоть я и не предлагала ей угадать. – Мне сейчас некогда.

Вообще-то, я любила задавать родителям вопросы-загадки: сколько оленей живет на нашей планете (примерно двадцать пять миллионов); как звали шимпанзе, которого отправили на орбиту (Хэм); сколько спиц в колесе велосипеда (в среднем тридцать две).

– Я зачесала пробор по-другому, – тихо сказала я.

Мать еще раз внимательно посмотрела на мою голову и произнесла без всякого выражения:

– Это-то я вижу.

Излишне энергично гремя вешалками, она повесила пальто в шкаф и сообщила, что собирается вздремнуть.

– Просто потрясающе! – Папа выставил большой палец и прищурился, словно собирался меня нарисовать.

У меня из глаз потекли слезы.

– Правда! Мне нравится! – Папа потискал меня за плечи. – Что с тобой, Зайка?

Я ничего не ответила. Алая монета жгла голову. Отец попытался поцеловать меня в макушку, но я увернулась – боялась, что выскочит заколка. На следующий день, когда я была в школе, мама нашла под кроватью окровавленный коврик и обрадовалась, решив, что у меня наконец-то начались месячные. «Милая, тут нечего скрывать!» У меня не хватило смелости признаться, что это кровь из головы.

В апреле того же года наши родители сделали последнюю попытку поддержать видимость полноценной семьи: решили сообща съездить в столицу. Олли отказывалась ехать. К тому времени мама с папой успели понять, что заставлять ее бесполезно, поэтому подкупили, предложив отдельную комнату в мотеле – то есть мне предстояло спать на складной кровати в номере родителей. Даже после этого Олли продолжала ныть до самого отъезда. В машине она сидела отстраненно, погрузившись в свои мысли. Странно было уже то, что она отказалась от предложенных конфеток ассорти. Обычно она выхватывала у меня весь пакетик и опрокидывала себе в рот.

Центральным пунктом поездки была выставка в Смитсоновском институте «Стейбен: семьдесят лет американского стеклоделия», которую хотела посмотреть мама. Впервые она увидела стекло этой фирмы еще в детстве, когда на Всемирной выставке 1939 года, по ее словам, попала в настоящий хрустальный лес. В моем списке первым пунктом шел Национальный зоопарк; хотелось увидеть недавно прибывших из Китая гигантских панд Лин-Лин и Син-Син. Для полноты ощущений отец запланировал поездку так, чтобы она выпала на сезон цветения сакуры. Он назвал нашу поездку паломничеством, и я ждала ее с волнением, хотя старалась не показывать Олли своего нетерпения.

«Добро пожаловать в Делавэр». Мы остановились пообедать на придорожной площадке для пикников. Олли первой подошла к столикам.

– Да тут везде птичье дерьмо! – Она перебегала от столика к столику и шлепала ладонью по каждому, словно играла в «утка-утка-гусь»: – Дерьмо, дерьмо, дерьмо!

Столы были не такими грязными, какими их выставила Олли, но когда отец попытался убрать птичий помет носовым платком, он только размазал белую пасту, и стало еще хуже.

– Фу, гадость!

Мама села за один из столиков и, открыв термос с кофе, объявила, что это вполне преодолимые трудности. Пока мы разворачивали сэндвичи, Олли продолжала бродить вокруг. Я приступила к своему ритуалу снятия хлебной корки единым куском. Это было одно из моих небольших, но важных удовольствий: снять кожуру с апельсина целиком или заточить карандаш так, чтобы стружка не сломалась. Олли терпеть не могла моей обстоятельности и любимых кропотливых занятий: долгие вечера я проводила, собирая карточные домики, пазлы или цепочку из оберток от жвачек. Дело было не в недостатке терпения; просто ее ум работал быстрее и лихорадочнее моего. Иногда она начинала стучать под столом ногой, как отбойным молотком, или хрустеть суставами пальцев, словно сбрасывала излишек энергии.

Когда я добралась до сложного запекшегося края хлебной корочки, Олли выхватила у меня сэндвич, смяла его в шар и метнула в кусты.

– Выбешиваешь, зануда!

Никто из нас и слова не успел сказать; из кустов тут же взлетела целая туча ворон и набросилась на хлеб. Олли принялась кричать им в ответ:

– Кар! Кар! Кар!

В это время к стоянке подъехала еще одна семья; едва начав расстилать скатерть на загаженном столике, они услышали крик Олли и торопливо отошли подальше. Казалось, раздвинулся некий занавес, и наше семейство вновь оказалось в центре сцены, исполняя спектакль, который мы не хотели никому показывать.

Вороны опустились на землю возле парковки, и Олли кинулась туда. Она захлопала руками и громко каркнула; птицы одновременно поднялись в воздух – словно черный плащ взметнулся. Мать погнала нас к машине, а отец подобрал пакеты и фольгу и выбросил в мусорку. Прежде чем закрыть термос, он попытался напоследок глотнуть кофе, но мама махнула рукой в сторону машины: поехали быстрей. Я ждала, что она отругает Олли, но она просто велела отцу сесть за руль, и он вывел автомобиль на шоссе.

– Ма-ам! – взвыла я.

– Что о нас подумают? – услышала я в ответ.

Закутавшись с головой в свое одеяло, я тихо закипала. А Олли стала тихонько напевать строчку из песни «Пинк Флойд» о людях, проводящих жизнь в тихом отчаянии. Она, конечно, имела в виду нас, точнее меня. Ей нужен был достойный противник, а я слишком легко сдавалась, не вступая в бой, к которому она так стремилась. Но на сей раз, разозлившись на сестру как никогда, я вылезла из-под одеяла, набросилась на Олли сзади, схватила ее за волосы с обеих сторон головы и дернула изо всех сил. Она откинулась назад и взвизгнула так громко, что мой отец резко повернул руль; фургон на соседней полосе вильнул в сторону, чтобы не врезаться в нас, за ним другие: машины уворачивались, водители отчаянно сигналили. Отец потерял контроль над автомобилем, и тот вылетел с дороги. Мать закрыла глаза руками. В это время Олли вдруг вытянула ногу и дважды сильно пнула меня, сначала в живот, потом в бедро. Я согнулась пополам на полу перед задним сиденьем. Отец резко затормозил, и я ударилась головой о дверцу машины.

Мы остановились на обочине. Какой-то парень на грузовике показал нам средний палец и крикнул «мудак», проезжая мимо. Олли тоже показала ему средний палец.

– Оливия! – крикнула мама.

Отец заглушил двигатель и сидел, наклонившись вперед. На какое-то жуткое мгновение мне представилось, что он умер. Потом он выпрямился.

– Лор, ты цела?

Мама взялась за голову руками, словно проверяя, не развалилась ли та, и кивнула.

Я думала, что он спросит и нас, но вместо этого отец, перекинув локоть через спинку сиденья, сердито посмотрел на меня.

– Ты что, хочешь, чтобы мы все убились?

Голос его прозвучал так гневно, что я испугалась и на время забыла о боли и несправедливости всего происходящего. Наш папа, которого было очень нелегко разозлить, теперь был просто в ярости.

– Если вы не перестанете драться, я разворачиваюсь, и мы едем домой. Вы этого хотите?

Маме явно понравился этот ультиматум – редкое пробуждение патриархата. Все это время она ждала, когда же отец проявит инициативу и возьмет власть в свои руки.

– Оливия? Эми? Вы слышите меня?

– Да и пожалуйста, – буркнула Олли себе под нос.

– Что ты сказала?

Оливия сложила руки на груди в идеальном жесте беспечности, равнодушия и отвращения.

– А я с самого начала никуда не хотела ехать.

– Прекрасно, – произнес отец и повернул ключ зажигания. – Едем обратно.

4

«Это Учреждение» – так мы его называли. Мама говорила: «Давайте съездим в Италию, когда Олли выйдет из Этого Учреждения» или «Парковка у Этого Учреждения отвратительная». В восемнадцать лет Оливию в первый раз положили в психиатрическую лечебницу. Это было учреждение средней и долгосрочной помощи в Нью-Йорке, где пациенты лежали от трех месяцев до трех лет. По субботам родители исправно ходили туда на обязательные сеансы семейной терапии. Папа ради этого отказался от игры в гольф, мама – от дня шопинга и тенниса. Она каждый раз брала комплект выстиранной одежды, новую зубную нить (старую Олли зачем-то наматывала на руки, как боксер бинтует кулаки) и две банки чипсов «Принглс».

Медсестры обыскивали сумки посетителей; мама считала это правило излишним и «показушным». По ее мнению, конфискованные предметы – бритвы, ватные палочки, щипчики и пилки для ногтей – скорее всего, перекочевывали в сумки самих медсестер. Еще она сказала, что Олли не хочет видеть никого из знакомых, даже меня. У меня было подозрение, что мама просто не хочет, чтобы я контактировала с Олли, как будто та может меня заразить. Мне не нравилось оставаться в стороне, но и увидеть родную сестру в психушке было боязно. Перед тем как ехать в больницу, отец обнимал меня одной рукой сбоку – цеплял и притягивал, словно персонаж водевиля длинной тросточкой. Когда у меня начала расти грудь, он перестал обнимать меня по-настоящему. Стоя в дверях, я смотрела, как он медленно, словно круизный лайнер, выводит «Крайслер» из гаража на подъездную дорожку и отъезжает от дома.

Пытаясь понять, что происходит с моей сестрой, я прочитала кучу книг. На каждой обложке была изображена девушка, задумчивая брюнетка. «Дневник Алисы», «Лиза, яркая и темная», «Под стеклянным колпаком». Ни одна из героинь не была похожа на Олли. Они не прыгали в кабриолет, распустив волосы, чтобы ими поиграл ветер. Они не ныряли со скал и не выныривали на поверхность, бешено колотя по воде руками, в полной готовности прыгнуть снова.

Отсутствие Олли угнетало меня еще сильнее, чем ее присутствие. Кресло, на котором она обычно сидела; музыка, которую она громко включала; окно, в которое она вылезала холодными зимними ночами. Олли согласилась лечь в Это Учреждение только ради папы – после того как он уговорил знакомого судью не отправлять ее в тюрьму для несовершеннолетних и, соответственно, не создавать ей репутацию преступницы.

Это случилось на первой вечеринке учебного года. Олли с друзьями завалились в дом одного из них, хозяева тогда были в отъезде. Они поставили усилитель на бочку, так что стены сотрясались от басов. Когда приехала полиция, кто-то спрятался в шкафу, кто-то сбежал. Чистый адреналин, говорила потом Олли, половина веселья в этом и состояла.

«Без мусоров было скучновато».

Потом выяснилось, что пропала норковая шуба хозяйки, а также восемь ложек, выкованных в мастерской Пола Ревира[9], возможно, работы самого мастера. Стали допрашивать всех участников вечеринки. Когда полиция пришла к нам, Олли выглядела как прилежная отличница: скромно сидела между родителями, коленки вместе, ручки на коленках, великолепные волосы собраны в хвостик на затылке. На вопросы полицейских она отвечала, глядя им в глаза, казалось, совершенно искренне.

«Да, офицер, я была на той вечеринке».

«Да, сэр, меня пригласили».

«Мы с Бобби знакомы с начальной школы».

«Да, я знала, что его родители в отъезде».

«Да, на вечеринке были наркотики».

«Нет. Мне не нравятся наркотики».

«Да, я выпила две банки пива “Хейнекен”».

Пожилой полицейский, извинившись за доставляемые неудобства, попросил разрешения осмотреть комнату Олли. Полицейские вместе с папой и Оливией спустились в подвал, а я увязалась следом. В комнате Олли плакаты зловеще светились фиолетовым и зеленым, зубы Стиви Никс сияли белизной. Когда молодой полицейский включил верхний свет, взорам предстала свалка: ломаная мебель, старые зеркала, постеры, косметика, грязная одежда, горы туфель и сапог, стереосистема, беспорядочно разбросанные пластинки и обложки от них.

Старший полицейский вежливо попросил разрешения заглянуть в комод и в шкаф. Олли не возражала. Она была в тот день такой покладистой. Он выдвинул верхний ящик, достал раздвижной щуп, похожий на антенну радиоприемника, и порылся в куче трусов и бюстгальтеров. Момент был неловкий, особенно для папы. Младший полицейский посветил фонариком под кровать. Луч выхватил из полумрака валявшиеся там журналы, учебники, грязные тарелки, комки пыли, одежду. Тут Олли слегка занервничала, до того идеальный образ дал трещину.

– Ну как? Вы закончили? – спросила она чуть раздраженно.

Фонарик выключили. Папа взялся было за дверную ручку, готовясь выпроводить непрошеных гостей, но молодой полицейский подошел к кровати с другой стороны, и фонарик вновь вспыхнул, как маяк в тумане.

– Хватит, – сказал отец. – У нее ничего нет.

Олли шагнула к нему, и он приобнял ее, гордясь и защищая.

– Эх, ничего себе! – Молодой полицейский вытащил из-под кровати норковую шубу и показал ее, держа за рукав. В карманах обнаружились восемь серебряных столовых ложек Ревира стоимостью, как мы потом узнали, более шестидесяти тысяч долларов. Полицейский постарше сказал, что ему придется забрать Олли в полицию.

– А нельзя просто вернуть эти вещи владельцам? – спросил у него папа. – Мы почистим шубу…

– Увы, нет, – ответил тот с искренним сожалением в голосе. – У самого дочери.

Мать сказала, что у нее в тот день дважды прихватывало сердце: первый раз – когда у наших окон засверкали красно-синие огни, а второй – когда Олли усаживали на заднее сиденье патрульной машины.

До той вечеринки Олли исчезала из дома все чаще и на все более длительное время. С каждым таким исчезновением мои родители явно пересматривали свои представления о нормальном поведении, поскольку оно менялось на глазах. Они больше не звонили друзьям Олли, товарищам по команде, тренеру, полиции. Олли в конце концов возвращалась домой и жила по-прежнему, по-своему. На день-два запиралась в своей комнате, а ночью совершала набеги на холодильник. Однажды она оставила на столе открытую бутылку молока. Утром мать, вся дрожа от гнева, вылила содержимое в раковину. Наш дом превратился в заправочную станцию, где Олли заправлялась перед тем, как снова отправиться в путь.

Когда мамино старинное кольцо с бриллиантом, доставшееся ей от бабушки, исчезло вместе с подаренным Олли теннисным браслетом, мать уволила нашу домработницу. Но осталось подозрение: может, драгоценности взяла Олли? Отец обошел все ломбарды в радиусе шестидесяти миль. Он вернулся домой с пустыми руками и расстроенный. Он не мог выбросить из памяти увиденное в ломбардах: обручальные кольца, подарочные наручные часы, фотоаппараты, горн. Папа сказал, что ему было больно думать о том, как люди отламывают части себя, чтобы выжить. Он даже прикинул, не купить ли подставку для книг в виде пары бронзовых детских ботиночек.

– Представь, каково это – заложить вещь своего ребенка?

– Они на эти деньги покупают наркотики, – возразила мама. – Я бы не стала проливать слезы по этому поводу.

Раньше доброта и уравновешенность отца всегда помогали маме успокоиться. Теперь те же самые качества ее бесили. Ей хотелось, чтобы муж откликнулся, разделил ее эмоции, почувствовал ее негодование и разочарование. А он был убит горем, ведь его прекрасная дочурка оказалась в психушке. Отец, сколько мог, спасал Оливию, выручал ее, переводил ей деньги, переводил ее саму в другие больницы, возвращал домой.

– Как поживает твоя старшая сестра? – спросил доктор Сэлинджер.

– Отлично, – поспешно ответила за меня мать. Раньше мы с Олли всегда вместе приходили на ежегодный осмотр к нашему семейному педиатру. Доктор попросил маму подождать несколько минут в коридоре. За всю мою жизнь такого тоже не случалось.

– Нам бы надо поговорить как взрослым людям.

– А! Хорошо! – кивнула мама с наигранным весельем.

Доктор Сэлинджер носил огромные ортопедические туфли с маленькими кожаными буграми. Постукивая резиновым молоточком по моему колену, он сам слегка подпрыгивал, словно проверял свои собственные рефлексы. Мне дико хотелось рассказать ему об Этом Учреждении, о том, что натворила Олли, о том, что родители теперь все время ссорятся из-за нее и что весь наш дом наполнен отравленной атмосферой стыда и тайны.

Я чувствовала, что ему можно доверять, но мать строго-настрого запретила рассказывать кому бы то ни было о наших проблемах. К тому же я знала, что она устроит мне в машине допрос с пристрастием и я сломаюсь.

Доктор Сэлинджер спросил, веду ли я половую жизнь.

– М-м-м, нет.

– Месячные уже начались?

– Нет еще.

Он сделал несколько пометок на потертой по краям карточке.

– Как оценки, все так же на высшем уровне?

– Да.

– Друзья есть?

Я чувствовала, что он хочет услышать «да», и пошла ему навстречу. Если честно, никому нет дела до того, что ты не вписываешься в общество. Доктор пригласил маму обратно в кабинет и предложил мне выбрать в подарок плюшевую игрушку фирмы «Штайф» из огромной коллекции у него на эркере. Хотя я не была фанаткой плюшевых игрушек, я оценила реализм изделий: они были твердыми, как игольницы, с мохеровым мехом и стеклянными глазками. Мама говорила, что у игрушек этой фирмы есть знак подлинности – крохотные серебряные пуговки в ушках.

– Спасибо, – вежливо отказалась я.

– Возьми какую-нибудь, Эми! – Доктор, наверное, все-таки почувствовал, что друзей у меня нет.

Я понимала, что игрушки неодушевленные, но у меня рука не поднималась забрать одну из них из семьи.

– Спасибо, не надо.

– Ну, пожалуйста, – настаивал он. – Мне будет приятно.

Пока они с мамой разговаривали, я выбрала самую маленькую из игрушек, белую мышку, и пощупала крошечное ушко. Пуговка была на месте.

Папа наконец уговорил маму свозить меня к Олли на сеанс семейной терапии.

– Зря все это, – бросила мать, когда мы ехали в Это Учреждение. Она не хотела, чтобы я видела других пациентов – некоторые из них были «явно недееспособными».

– Они же сестры, Лор. Мы одна семья.

– У Эми есть дела поважнее.

Я, сидя позади, готовилась к предварительному тестированию в колледж.

– Доктор Саймон говорит, нужно, чтобы вся семья приезжала, – отстаивал свою позицию папа.

– Ну вот, мы все и едем… – Мама достала из сумочки тюбик помады, опустила козырек и второй раз накрасила губы.

В Этом Учреждении, проверив сумки на предмет контрабанды, нас провели в большое открытое пространство под названием Общественная комната, обставленное потрепанной мебелью. Здесь работал телевизор, негромко рекламируя ювелирные изделия. Пост медсестер был отгорожен толстыми стеклянными стенами, укрепленными проволочной сеткой. Там находился пункт выдачи лекарств, и на стене был прикреплен плакат с изображением висящего на лапах кота и надписью: «Держитесь там».

Понемногу начали прибывать другие семьи. Один из сотрудников вкатил тележку со складными стульями и расставил их широким кругом. В огромных дверях из нержавеющей стали начали по одному или по двое появляться пациенты. Мама сказала, что там находятся палаты и что Олли всегда появляется последней: ей нужно сделать из этого событие. Я вдруг испугалась, что не узнаю родную сестру или что она не узнает меня, хотя прошло всего несколько месяцев. Меня медленно, но верно охватывала паника.

Одна девочка была одета в короткие шорты и укороченный топ. На другой была футболка с отслаивающимся принтом с котом Гарфилдом. Был еще мальчик со стрижкой под горшок, в скаутской форме без нашивок и значков и в огромных кроссовках. Они расходились по кругу к своим семьям, обменивались приглушенными приветствиями и осторожными объятиями и усаживались на свои места. Наконец появилась Олли, и моя тревога утихла: сестра не изменилась. Она осталась собой. Спортивный костюм, шлепанцы, темные очки поверх красивых локонов.

– Эй, это моя заколка! Я что говорила?

Я крепко обняла ее за талию и прижалась к ее груди.

– Э, э, я тоже по тебе соскучилась.

Я чуть не разревелась.

– Где ты пропадала, Эйкорн?

Я обняла ее еще крепче.

Сестра плюхнулась на один из стульев и потянула меня на место рядом. Теперь, вблизи, я увидела, что губы у нее высохли и потрескались в уголках. Волосы у пробора были покрыты перхотью, пальцы в ободранных заусенцах, ноги грязные.

В этот момент вошли и выстроились в шеренгу терапевты и социальные работники с планшетами и картонными папками.

– Семь гномов, – шепнула мне на ухо Олли.

Последним вошел мужчина в свободных брюках и кремовой водолазке, с медальоном в форме чайного листа на золотой цепочке. Это был директор лечебницы доктор Саймон.

– Этот человек – эготист, – объявила моя мать после первого такого сеанса. Они с отцом тогда вернулись домой измотанные, купив по дороге ведерко курятины, что делалось в тех редких случаях, когда мама не готовила ужин.

– А чем эготист отличается от эгоиста? – с невинным видом спросил папа.

– Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду, – отрезала мама.

Через несколько недель она упрекнула доктора Саймона в том, что он «пичкает» своих пациентов сильнодействующими лекарствами. Он ответил, что психиатрия – несовершенная наука, ошибки неизбежны, но лекарства облегчают страдания. Неужели она хочет, чтобы ее дочь страдала? Маме не понравился его тон, и она обвинила папу в том, что тот за нее не заступился.

– Он же разговаривал со мной как с ребенком! При тебе! Ты все слышал!

– Он просто пытался объяснить, как это работает…

– Там половина пациентов ходят как зомби!

Мама не верила, что Олли страдает. Она много раз говорила, что если бы Олли, как положено, отправили в исправительную колонию, то это пошло бы ей на пользу. Вся эта «терапия» – просто способ избавить детей из привилегированных семей от юридических последствий за правонарушения. Олли поймали на воровстве, а страдаем из-за этого теперь мы, ее близкие. А доктор Саймон к тому же был сторонником системной терапии семей. Он считал, что то, что случилось с Олли, случилось со всеми нами. И если мы хотим, чтобы ей стало лучше, мы должны разобраться в себе.

– Как он смеет! – возмущалась мама. – Как он смеет переводить стрелки на нас!

Наслушавшись маминых отзывов, я представляла себе доктора Саймона крупным и внушительным мужчиной, но он оказался довольно маленьким. Большой у него была только голова, которая все время кивала и покачивалась туда-сюда, как у китайского болванчика. Он уселся, подтянув штаны, и представился директором психиатрического отделения. Я не упустила возможности посмотреть на его промежность. Меня в то время одновременно интересовала и отталкивала мужская анатомия. Но у доктора Саймона там, похоже, вообще ничего не было; его «чинарик», как называла эту штуку Олли, полностью затерялся в складках штанов. Очередная загадка мужской анатомии, которую я не могла постичь.

Доктор Саймон внимательно оглядел весь круг, многозначительно посмотрев в глаза каждому пациенту и члену семьи. Дойдя до меня, он остановился.

– А вы?..

– Это Эми, моя младшая сестренка, – объяснила за меня Олли.

– Добро пожаловать, Эми. Позвольте вас немного озадачить. Вы знаете, почему ваша сестра сейчас здесь? Не волнуйтесь, неправильных ответов тут нет.

По своим одноклассникам я знала, что неправильных ответов бывает много, равно как и глупых вопросов.

– Эми, – повторил доктор медленно, – вы можете нам сказать, почему ваша сестра здесь оказалась?

Все взоры были устремлены на меня.

– Надеюсь, с ней все в порядке, – только и смогла выдавить я. Сотрудники лечебницы начали щелкать пальцами. Позже я узнала, что щелчки в Этом Учреждении означают высшую форму похвалы; и хором щелчков награждают только за одно – за искренность. Мой отец присоединился к этому хору, пощелкивая одной рукой, как будто отбивал ритм в джазе. Мать сидела неподвижно, скрестив руки на груди.

– Спасибо, Эми. Вы все являетесь частью этого процесса, – продолжал доктор Саймон. – Мы очень рады, что вы сегодня с нами. Мы все здесь, потому что ваши сыновья и дочери борются за свою жизнь. Некоторые из них пристрастились к наркотикам, серьезным наркотикам, некоторые отказывались от пищи, некоторые совершали безрассудные поступки. – Он сделал драматическую паузу. – Некоторые пытались покончить с собой… – Доктор помолчал, чтобы все осознали важность сказанного. – Вы нужны нам, – заключил он, – потому что семья – это динамическая система…

– Вот, он переходит к той части, в которой будет нас обвинять, – шепнула мама отцу.

Олли достала из кармана рубашки леденец и, сорвав целлофановую обертку, сунула его в рот. Она быстро втягивала и вытаскивала его, так что мне было слышно, как конфета стучит по зубам. Потом она разгрызла леденец с таким звуком, словно во рту у нее хрустнуло стекло.

Я начала подозревать, что эта система лечения Олли не поможет. Что она просто научится с ней играть. Она не стала бы злоупотреблять лекарствами или объявлять голодовку, но своим отказом подчиняться и сотрудничать она продолжала затягивать срок своего пребывания здесь. Она называла доктора Саймона настоящим Чудом Без Члена, и мне хотелось спросить, заметила ли она, что в складках его полиэстеровых брюк ничего не просматривается.

Позже в тот день нам предложили посетить комнату арт-терапии, спортзал, библиотеку и кафетерий, где бесплатно угостили кофе с печеньем. Я хотела посмотреть комнату арт-терапии.

– Я у них в черном списке, – призналась Олли. Один раз она напала на арт-терапевта, вооружившись детскими ножницами, – понарошку, как она сама сказала, – и ее отправили до конца дня в палату, лишив возможности посмотреть телевизор. – Из-за каких-то сраных детских ножниц!

На следующем занятии она нарисовала на альбомном листе гроб и написала: «Спи с покойником». На сей раз ей запретили курить.

– Вот люди! – пожаловалась Олли. – Ни хрена чувства юмора!

Доктор Саймон считал, что все замечания и жесты имеют значение, особенно шутки. Он утверждал, что люди прибегают к юмору, чтобы отвлечься от боли. Олли говорила, что это все чушь, но мне это показалось правдой. А мама полагала, что все в лечебнице делается исключительно для показухи.

Рисунки пациентов были развешаны по всему кабинету арт-терапии на ниточках, как белье на веревках. Арт-терапевт показалась мне человеком доброжелательным. У нее были блестящие каштановые волосы, платье-халат от Лоры Эшли, толстые колготки и башмаки. Неудивительно, что Олли сразу же ее невзлюбила. На столах стояли коробки из-под печенья с мелками, губками, пластиковыми баночками с темперной краской, как в начальной школе. Кисточки были запрещены. По словам Олли, один из пациентов воткнул себе кисточку в глаз.

– Полный неждан, – бросила Олли. Я попыталась представить себе эту картину, но это было слишком ужасно. – А один парень повесился на простыне, – добавила Олли. – Вот это самоотдача.

Нам предложили самим нарисовать «особую открытку» для родственника-пациента. Я взяла губку и нарисовала на листе желтой бумаги красное сердце. Сначала я написала на нем «Возвращайся домой», а потом замазала надпись. В обычной ситуации я взяла бы новый лист; терпеть не могу ошибок и исправлений. Но времени начинать все заново не было, поэтому я написала поверх старой надписи первое, что пришло в голову: «Это отстой». Поздно вечером, когда мы вернулись домой, Олли мне позвонила. Она сказала, что ей понравилась моя открытка, и заплакала. Олли никогда раньше не плакала; по крайней мере, я не видела.

– Ты одна говоришь правду, – всхлипывала она. Я слушала ее, пока она не успокоилась. Потом в трубке послышался крик какого-то другого пациента:

– Время, Шред!

Я спустилась в комнату Олли и включила ультрафиолет. Комната засверкала: осветились лады гитары, ворс на одеяле стал похож на море люминесцентных водорослей, загорелись звезды, приклеенные к потолку, – мой подарок на день рождения. Они должны были располагаться в форме Овна, ее знака зодиака, но Олли, как обычно, не стала следовать инструкциям и беспорядочно разбросала звезды по потолку.

5

Я старалась стать невидимой. Прятала лицо за своими длинными каштановыми волосами, а неразвитое тело – в просторной одежде. Новая школа, в которой мне предстояло учиться, была в три раза больше старой, и я поставила себе цель затеряться в толпе. Для этого я перестала поднимать руку на уроках и больше не садилась на первый ряд – ни в классе, ни в школьном автобусе. Самые крутые ребята, как во всех подростковых фильмах, поселились на задних рядах. Про себя я назвала их МБА, Мудацкое Будущее Америки, но у меня хватало ума понять, что это от зависти.

Прежде всего я надеялась, что меня перестанут травить, но в первую же неделю в туалетную кабинку, где я сидела, кто-то бросил полоски горящей туалетной бумаги. Они опустились по спирали и, к счастью, сгорели на лету. Девочки бросали мне под ноги зажженные окурки. Я бы не выжила без своей системы блоков и уворотов. «Я умнее их. Я поступлю в лучший колледж. Я получу Нобелевскую премию по молекулярной биологии».

Вскоре после начала занятий наш учитель биологии попросил меня остаться после урока. Волосы у него были зачесаны набок, а пальцы пожелтели от долгих лет рисования мелом на доске.

– Ты ведь сестра Оливии Шред?

– Да.

– Господи, какие же вы с ней разные.

Я понимала, что он сказал это в похвалу мне, но сразу захотелось заступиться за сестру. Он спросил, почему я не поднимаю руку на уроках; он по письменным работам понял, что я все знаю.

– Не надо стесняться, Эми.

Потом учитель открыл ящик стола и вытащил коробку ярко-желтых зефирных конфет. Я не могла понять, это он по доброте душевной или на самом деле он из числа тех извращенцев, о которых говорила мать – мужик в машине со своим «чинариком» в руке.

– Возьми, это тебе.

Я совершенно растерялась; наверное, нужно было просто из вежливости взять конфеты, но я испугалась. Когда прозвенел звонок на следующий урок, я схватила их и, устыдившись, выбежала из класса. Может, учитель биологии обратил на меня внимание, потому что что-то нелюдимое в нем почувствовало что-то нелюдимое во мне?

На следующий урок я не пошла – впервые в жизни – и спряталась в туалетной кабинке в спортзале. Я сняла целлофан, отлепила одну зефирку и сунула в рот. Паточный сахар начал медленно растворяться. Потом я услышала, что в раздевалку вошли две девочки, и быстро сунула в рот оставшиеся конфеты, словно какой-нибудь контрабандный товар. У меня вдруг перехватило дыхание, глаза полезли на лоб. Я облилась по́том. Сладкий комок прилип к нёбу и разбух. Я вся взмокла от пота, в ушах зашумело, глазные яблоки, казалось, вот-вот взорвутся. Я сунула указательный палец в рот, но размокшая горстка конфет не двигалась. Девочки услышали, как я давлюсь, и замолчали. Потом одна из них сказала:

– Черт, что это было?

Я сидела на унитазе, подобрав под себя ноги и держась за края кабинки. По моему лицу текли слезы, но я отчаянно старалась не издавать никаких звуков и не выдать себя.

– Да неважно, – сказала вторая. Хлопнули двери кабинок, и послышались шаги, милосердно удалявшиеся по цементному полу. Зефир к этому времени размок у меня во рту настолько, что я смогла его выкашлять – конфетный шар вылетел, ударился о дверь и шлепнулся на пол, дрожа, как жидкий яичный желток.

На ежегодном конкурсе по естествознанию я заняла первое место, и мы с родителями отправились в «Золотую дверь» отпраздновать это событие. Я сделала модель вулкана, который извергался каждые три минуты при помощи миниатюрного гидронасоса, подключенного к таймеру. Вокруг моего вулкана на выставке презентаций толпились ученики и родители. Некоторые задерживались, чтобы посмотреть извержение во второй и в третий раз.

На этот раз пруд стоял без воды и без рыбок, его чистили. С водой его черные стенки красиво блестели, а теперь на них виднелись трещины и белый осадок.

– Я не пойду больше в школу! – Эти слова вырвались из меня сами собой.

– Что ты такое говоришь? – удивилась мама. – Ты же заняла первое место!

– Я хочу в школу-интернат.

– Вторая дочь из дома прочь? Ну уж нет!

– Тогда в частную какую-нибудь!

– Зайка, расскажи нам, что происходит? – вмешался папа.

У меня язык не поворачивался во всем сознаться.

– Ну, скажи, что случилось? – продолжал он все так же ласково, таким тоном, словно мог решить любую мою проблему.

– Давай, говори уже! – нетерпеливо сказала мать. – Что опять не так?

«Опять?» До тех пор я не жаловалась на свои проблемы. Когда я училась в средних классах, она сама выманивала у других родителей приглашения на дни рождения одноклассников и уговаривала их звать меня в гости с ночевкой. Теперь я просто лгала матери и отцу, что у меня есть друзья, с которыми можно пообедать или поучить вместе уроки. То была ложь во спасение: я создавала видимость благополучия, чтобы не нарваться на мамино огорчение или, чего доброго, ее помощь.

Незадолго до этого несколько мальчиков играли на перемене в горячую картошку моим новеньким калькулятором. «Хочешь машинку, робот? На, возьми!» Я попыталась отнять у них калькулятор, но их было больше. Я села за парту и попыталась успокоиться, молясь, чтобы они его не уронили. Я злилась на собственную беспомощность и беззащитность; но труднее всего было справиться с чувством унижения.

– Сегодня твой праздник, Зайка. Давай купим яичные рулетики? – предложил папа.

– Я больше не могу, не могу! – Я заплакала, закрыла лицо руками и убежала в туалет. Меньше чем через минуту дверь открылась. Я думала, что это мама пришла меня успокоить, но это оказалась женщина с маленьким мальчиком, который прятал лицо у нее между ног. Когда я вернулась к столу, отец объявил, что, если я смогу закончить семестр, родители подыщут мне частную школу для дальнейшего обучения.

– Правда?

– Да, правда, – ответил папа.

– Мы можем себе это позволить?

– Не волнуйся, Эм.

– Да, мама?

– Я согласна. Ты это заслужила.

Не знаю, что сказал папа за эти несколько минут, как он смог ее убедить, но это не имело значения. Этого обещания мне было достаточно, чтобы дотянуть до конца учебного года. После того вечера мама направила бо́льшую часть своей энергии на то, чтобы найти мне подходящую частную школу. У нее появился новый проект: звонки, оформление документов, посещение кампусов. Через много лет она признала, что меня нужно было отправить в частную школу с самого начала.

Оставшуюся часть семестра мы все трое вели себя друг с другом с образцовой вежливостью. У каждого были свои обязанности по дому, и мы выполняли их, не жалуясь. Иногда возникал повод сообща посмеяться, как в тот раз, когда мама уронила на пол горячую кастрюлю с запеченными зити[10]. Правда, смех звучал не очень-то весело. Без Олли мы все пребывали в режиме ожидания. Однажды папа объявил, что ее отпустят домой на выходные, и если все пройдет хорошо, разрешат забрать из больницы на все лето.

Доктор Люси, самый молодой врач в больнице, наверное, был первым и единственным мужчиной, которого Олли не удалось соблазнить. Она ходила к нему на терапию три раза в неделю и, как она сама мне призналась, просыпалась пораньше, чтобы принять душ перед утренним визитом к нему. Ей хотелось, чтобы волосы выглядели обворожительно. Олли пересказывала мне это все по телефону в отведенное ей для звонков время. Мне было лестно, что она звонит именно мне. Кроме того, я поняла, что, несмотря на всю ее популярность в школе, близких друзей у Олли на самом деле не было.

С Беном они расстались, и, конечно, она делала вид, что ей все равно.

Она внимательно изучала доктора Люси: его широкие ноздри, его узкий, как линейка, вязаный галстук, его дешевые, не до конца зашнурованные мокасины. Он был худощавым, как и она. Возможно, также занимался бегом. Во время сеансов Олли потчевала его историями о своей сексуальной жизни. Она хвасталась тем, как любит делать минет и какая она в этом мастерица, как ей нравится заниматься сексом на открытом воздухе, под трибунами стадиона, на парковке, на пляже. По словам Олли, доктор не перебивал ее и не пытался флиртовать, просто делал пометки в своем блокноте. Забавляясь, она начинала время от времени говорить очень быстро, чтобы заставить его писать быстрее – словно он был марионеткой, а она кукловодом.

Во время одного из сеансов запасная ручка, которую доктор держал в нагрудном кармане, протекла, и чернила расплылись по рубашке, как пятно в тесте Роршаха. Кролик, картошка, пенис. Олли знала, что доктор Люси женат; его единственным украшением было обручальное кольцо. Постепенно ее привязанность переросла в настоящую одержимость. В своем дневнике она признавалась в любви к нему, много раз писала его имя, начиная верить, что это взаимно. Когда в какой-то момент доктор Люси спросил ее, что она сейчас чувствует, Олли была поражена тем, что он этого не знает.

Примерно в это же время Олли уговорила санитара оставить две двери незапертыми, чтобы она могла незаметно улизнуть. Она подружилась с ночной медсестрой, игравшей на бас-гитаре в панк-группе, и хотела увидеть ее выступление в клубе в центре города. Выскользнув в ночь, рассказывала Олли, она чувствовала себя как выпущенное на волю животное. Ночной город опьянял и будоражил. Какой тогда был воздух! Добираясь до клуба на метро, она пыталась понять, догадываются ли окружающие, что она сбежала из психушки. Что в Нью-Йорке хорошо, сказала потом Олли, так это то, что всем на всех наплевать.

Оказалось, что она перепутала даты, группа медсестры в тот вечер не выступала. Олли было все равно. В клубе стоял грохот, все дышало хаосом и бунтом. Стены были в несколько слоев покрыты граффити, играла оглушительная музыка. Олли стала фанаткой панк-рока с той минуты, когда впервые его услышала. Когда она направилась в туалет, барабанщик из группы разогрева пошел за ней и стал «разогревать» ее пальцами.

– Эйм, это было что-то невероятное…

Олли не планировала, куда пойдет и что будет делать после концерта, но ее ночь свободы внезапно оборвалась. Камера видеонаблюдения в больнице зафиксировала ее побег, санитар под угрозой ареста сдал ее, и у выхода из клуба уже стоял больничный фургон.

Доктор Саймон вызвал наших родителей для личной беседы в присутствии Олли. Он выдвинул гипотезу, что в стенах палаты Олли чувствует себя в безопасности, ведь она подсознательно стремится в них остаться. Иначе зачем ей понадобилось нарушать правила и тем самым продлевать себе время пребывания в лечебнице? Она уже пробыла в Этом Учреждении десять месяцев; последствия ее проступков были так велики, что доктор Саймон рекомендовал продлить срок еще на год.

– Я уходила только на одну ночь, – защищалась Олли. – Я же собиралась вернуться.

Ее визит домой на выходные был отменен. Папины планы, что дочь проведет дома лето, занимаясь парусным спортом и отдыхом на природе, тоже рухнули. Олли по телефону жаловалась на несправедливость, как будто она была заключенной, а доктор Саймон – ее тюремщиком.

– Я знаю свои права, – рыдала она, – меня не имеют права держать здесь насильно.

Если бы ее отправили в исправительное учреждение для несовершеннолетних, Олли теперь, вероятно, уже была бы на свободе. Как она сама любила говорить, притворяясь закоренелой преступницей: «Раньше сядешь – раньше выйдешь». Ее одноклассники заканчивали школу, а ей предстояло провести еще год в Этом Учреждении. По закону она находилась под опекой государства (в лице доктора Саймона), и только он мог решать, когда и на каких условиях ее отпустить. Олли испытывала величайшее презрение к «пожизненным» пациентам, особенно к женщине по имени Кейси, которая старалась всячески угодить доктору Саймону и остальному персоналу.

– Какая ей польза от того, что она лижет всем задницы? – удивлялась Олли. Однажды ночью, пока Кейси спала, Олли оторвала у ее любимых турецких тапочек оранжевые помпоны и бросила их в унитаз. – Они были похожи на какашки, которые кто-то забыл смыть, – смеялась сестра.

Кульминация наступила во время следующего сеанса Олли с доктором Люси. Она еще не пришла в себя после новости о продлении срока.

– Сначала я ничего не говорила, мы просто так сидели. – Их сеансы терапии нередко начинались с такой игры в гляделки. – Конечно, он первый моргнул, – хвасталась Олли своей победой. – Потом он спрашивает меня, что я, блин, чувствую. Надо же, какой оригинал. И начинает что-то записывать, хотя я ничего не говорила. – Олли разволновалась. – Я говорю, а ну отложил ручку. Говорю, кто тебе разрешил писать про мою жизнь. Это моя жизнь, черт бы ее побрал!

1 Почти все прозвища героини имеют дополнительное значение: Эйм (англ. Aim) – «цель», Эйкорн (англ. Acorn) – «желудь».
2 Около 2,5 кг.
3 Около 152,4 см и 45 кг.
4 «Где все цветы?» (англ.) – популярная в 1960-х годах песня барда Пита Сигера.
5 «Герои» (англ.).
6 «Я чувствую себя красоткой» (англ.).
7 Детская игровая фраза, означающая конец игры (или ссоры).
8 Герои мультфильма про обезьянку, между которыми были хорошие отношения.
9 Американский ювелир начала XIX века.
10 Зити – разновидность макаронных изделий, происходящих из Южной Италии, Кампании и Сицилии. Они имеют форму длинных и широких трубочек длиной около 25 см.
Продолжить чтение