Пять теней Дикого Запада. Часть 1. Калеб Блэк

Глава I. Человек в чёрном
Пыльная дорога, уходившая за горизонт, дышала жаром, словно сама земля пыталась изжечь из себя следы шагов и копыт, словно хотела стереть память о людях, проходивших здесь до него. Солнце, зависшее низко, отливало тусклым золотом, превращая дальние холмы в мерцающие силуэты, будто мир за пределами этой равнины был всего лишь миражом. И среди этого выжженного молчания двигался одинокий всадник – фигура в чёрном, которая сама по себе казалась тенью, вырванной из заката и посланной скитаться по земле.
Его звали Калеб Блэк. Те немногие, кто слышал его имя в салунах и лагерях, произносили его негромко, словно боялись потревожить что-то древнее и неумолимое. Когда-то он был проповедником, стоявшим за кафедрой деревянной церкви, где в трещины на потолке проникал свет, напоминавший о рае. Тогда его голос звучал уверенно, его слова могли вселить надежду даже в того, кто давно утратил её. Но это было прежде, чем он увидел, как легко вера превращается в оружие, и как легко человек, называющий себя пастырем, может обернуться волком.
Теперь в его седле не лежала Библия, перевязанная кожаным ремнём, а холодный металл револьвера, на рукояти которого оставались следы не молитв, а крови.
Калеб въехал в небольшой городок, затерянный среди равнин, – типичное место, где пыль никогда не оседала, а надежды людей были такими же ветхими, как ставни на их домах. Вывеска над салуном скрипела на ветру, колокол над церковью молчал, словно давно разучился звать людей к молитве. И всё же в этом городе кипела жизнь – собаки лениво валялись у дверей, мальчишка катил бочку, а женщины в выцветших платьях спешили к колодцу.
Калеб спешился и повёл коня к стойке у салуна. Когда он вошёл внутрь, привычная какофония голосов, смеха и фальшивой музыки на расстроенном пианино смолкла всего на мгновение, но этого хватило, чтобы люди отметили его появление. Незнакомцев здесь было не так уж много, а незнакомцев в чёрном – ещё меньше.
Он прошёл к стойке, не торопясь, словно каждый шаг был для него молитвой, и сел на высокий стул. Бармен – полный мужчина с лицом, уставшим от бесконечных разговоров и чужих бед, – взглянул на него с лёгкой настороженностью.
– Что для вас, сэр? – спросил он, вытирая кружку, хотя та уже блестела от чистоты.
– Воды, – ответил Калеб, и его голос прозвучал низко, глухо, с тем особым оттенком, от которого многие чувствовали себя так, будто в комнате вдруг похолодало.
Бармен удивлённо приподнял брови. Здесь редко просили воду. Но промолчал и налил.
Калеб взял стакан, посмотрел на прозрачную жидкость и задержался, словно искал в ней что-то. Он отпил маленький глоток, а затем сказал негромко, так, чтобы слышал только бармен:
– Сколько душ в этом городе?
Тот пожал плечами.
– Пятьдесят… может, шестьдесят, если считать детей и стариков. А вам-то что до этого, сэр?
Калеб поставил стакан, и звук был мягким, но в тишине салуна он раздался как выстрел.
– Просто пытаюсь понять, сколько ещё людей пытаются жить, когда мир вокруг уже умирает.
Бармен хмыкнул, хотел что-то ответить, но не успел – к стойке подошли трое мужчин. Одеты они были в потёртые кожаные жилеты, на поясе у каждого висел револьвер. По взглядам ясно было, что это не фермеры и не рабочие железной дороги.
Один из них, высокий, с обветренным лицом и ухмылкой, которая больше напоминала оскал, ткнул пальцем в Калеба:
– Слышь, проповедник, – сказал он. – Мы слышали про тебя. Говорят, ты молился за людей, а потом оставил их подыхать. Говорят, теперь ты работаешь за деньги, как собака. Это правда?
Калеб медленно повернул голову, посмотрел прямо в глаза тому, кто говорил, и его взгляд был таким тяжёлым, что мужчина на миг сбился и отвёл глаза. Но быстро снова ухмыльнулся, чтобы скрыть это.
– Люди любят говорить, – сказал Калеб. Его голос звучал спокойно, почти лениво, но в каждом слове чувствовалось напряжение. – Особенно те, кто никогда не держал в руках чужую жизнь.
– Ну так держи мою, – резко бросил мужчина и положил ладонь на рукоять револьвера.
В салуне повисла тишина, настолько плотная, что даже пианист прекратил бессмысленно перебивать клавиши. Бармен отступил, понимая, что ничем не сможет помочь.
Калеб медленно, очень медленно поставил стакан, так, словно время растянулось. Его правая рука легла на стол, но пальцы остались неподвижными. Он не дотрагивался до оружия. Лишь смотрел.
– Если ты хочешь умереть, – произнёс он тихо, – это твой выбор. Но если ты хочешь узнать правду о человеке, который убил сотню, – тогда садись и спроси.
Мужчина замер. Его друзья, стоявшие чуть позади, переглянулись. В глазах их мелькнула тень сомнения.
И тогда Калеб слегка улыбнулся – улыбкой без радости, без надежды, но и без злобы.
– Решайся, сынок. Время уходит быстрее, чем ты думаешь.
В эту секунду стало ясно, что в этом городе появился человек, чьё присутствие изменит всё, и что каждый, кто встретит его, будет вынужден столкнуться не только с ним, но и с самим собой.
Мужчина, что только что вызвал его, сжал рукоять револьвера, и в его движении было что-то нервное, как у зверя, прижатого к стене. Калеб сидел неподвижно, словно каменная фигура, вырезанная из той самой пустыни, что лежала за дверью салуна. Его глаза были тёмными и бесстрастными, и именно это вывело молодого хвастуна из равновесия больше, чем любая угроза.
– Ну и какого хрена ты пялишься? – выдохнул он, словно пытаясь вытолкнуть собственный страх вместе с воздухом. – Думал, мы дадим тебе тут сидеть, пить водичку, как монашке в келье?
Кто-то в углу прыснул, и этот звук был похож на треск сухой ветки в костре. Мужчина рванулся, будто смех чужака дал ему право на выстрел. Но рука его дрогнула, пальцы соскользнули, и в следующую секунду Калеб двинулся так быстро, что все в салуне ахнули.
Он просто схватил руку парня за запястье и впечатал её в стойку. Звук удара был глухим, мясистым, и тот заорал. Оружие вывалилось из пальцев и упало на пол.
– Ты слишком молод, – произнёс Калеб спокойно, почти печально. – Ещё не научился понимать, что слова – это тоже оружие. А ты машешь ими, как тупым ножом.
Он отпустил его так резко, что тот едва не рухнул, но удержался, отступил, сжимая руку и плюясь. Его дружки уже схватились за свои револьверы, но Калеб даже не посмотрел в их сторону.
– Если кто-то из вас хочет проверить, сколько секунд проживёт с пулей в сердце, – сказал он, поднимаясь из-за стойки, – пожалуйста. Но я предупреждаю сразу: я молюсь только за мёртвых.
В его словах не было бравады. Они звучали так, будто он просто объявлял правило этого мира. И в этом была сила куда страшнее, чем в любой угрозе.
Парни переглянулись. Один усмехнулся нервно и сказал:
– Да пошёл ты, старый ублюдок.
Калеб впервые за этот вечер улыбнулся. Улыбка вышла сухой и страшной.
– Уже ходил, сынок. Много раз. И, знаешь, там тоже не было ничего интересного.
Смех прокатился по залу, уже не сдержанный, не нервный, а настоящий. Мужики, сидевшие за столами, хохотали, хлопали ладонями по доскам, а кто-то даже поднял кружку, будто это был лучший тост за вечер. Бармен покачал головой, но уголки его губ дрогнули.
Напряжение рассеялось, как дым после выстрела. Хвастун со своими приятелями отступил к дверям, ворча и кидая косые взгляды, но стрелять так и не решился. В конце концов, они вывалились наружу, хлопнув дверью.
Калеб снова сел, поднял свой стакан с водой и сделал глоток. Потом тихо произнёс, обращаясь уже не к бармену, а скорее к самому себе:
– Забавно… Люди всегда думают, что хотят услышать историю про сотню убитых. А на деле им и десяток – слишком много.
Бармен не удержался и спросил:
– Так это правда, что вы… сотню?
Калеб посмотрел на него, и его взгляд был тяжёлым, словно ответ лежал не в словах, а в молчании. Потом он всё же сказал:
– Счёт теряется. Особенно когда сначала молишься за души, а потом убиваешь их тела.
Бармен сглотнул, но спорить не стал.
В этот момент к стойке подошла женщина – лет тридцати, с лицом, где красота и усталость переплелись так крепко, что не понять, чего больше. На ней было простое платье, но в её походке было что-то дерзкое, что-то от тех, кто видел слишком много, чтобы ещё бояться.
– Ты произвёл впечатление, проповедник, – сказала она, и её голос был низким, с хрипотцой. – Но у нас тут обычно не принято пугать клиентов так, что они ссут себе под сапоги.
Калеб посмотрел на неё с лёгкой тенью усмешки.
– Я не пугал. Я просто дышал.
Она рассмеялась – коротко, но искренне.
– Тогда дыши потише. А то я не хочу каждый раз менять скатерть из-за чьих-то кишок.
Вокруг снова раздался смех. Даже бармен выдохнул, словно напряжение окончательно улетучилось. Калеб же остался серьёзен, но на миг его глаза смягчились.
Он допил воду, встал, и тень от его фигуры легла длинной полосой на пол, как напоминание о том, что мир в этом салуне всё ещё слишком мал, чтобы вместить его прошлое.
– Вечер добрый, – сказал он негромко, и в его голосе слышалась странная смесь вежливости и прощания. – И запомните: если придёт время выбирать между законом и совестью – выбирайте совесть. Закон всегда запаздывает.
Он вышел, и двери хлопнули за ним, оставив людей внутри переглядываться и гадать, кто же этот чёртов проповедник, который молится за мёртвых, но живым оставляет только вопросы.
А на улице уже сгущались сумерки. Город задыхался в пыли, и в этом воздухе чувствовалось, что с появлением Калеба Блэка над равниной повисла новая тень – тень, которая будет идти с людьми до самого горизонта.
…
Калеб устроился лагерем в миле от города, под старыми ивами, чьи длинные ветви напоминали руки, тянущиеся к земле в вечной молитве. Огонь костра освещал его лицо неровным светом, и на мгновение оно казалось молодым, почти чистым, словно в нём ещё теплился тот пастырь, каким он когда-то был. Но стоило ветру шевельнуть пламя, и тени снова вырезали на его чертах усталость, вину и холод.
В руках он держал книгу. Не Библию – её он давно оставил на сгоревшем алтаре вместе со своей верой, – а потрёпанный сборник проповедей, испещрённый его же заметками на полях. Страницы пахли дымом и потом, а слова были такими же пустыми, как дорога, по которой он шёл.
Он читал вслух, но его голос был низким, глухим, словно он говорил не людям и не Богу, а самому огню:
– «Мир сгинет не от грома, а от шёпота. Не от крика, а от молчания».
Он замолчал и усмехнулся.
– Пустая болтовня… А люди всё же верили.
В темноте раздался хруст ветки. Калеб поднял голову. В круге света появился силуэт – подросток, лет шестнадцати, худой, в рубахе, которая висела на нём, как мешок. В руках он держал охотничье ружьё, но держал его так, словно не знал, куда девать.
– Ты чё тут бормочешь, старик? – спросил мальчишка, и в его голосе звучала бравада, за которой легко угадывался страх.
Калеб не двинулся. Только посмотрел на него, и огонь в его глазах отразился так, что парню стало не по себе.
– Я молюсь, – сказал он.
– Ты ж вроде не священник, – усмехнулся мальчишка, хотя смех вышел дрожащим. – Говорят, ты… другой.
Калеб кивнул.
– Был священником. Теперь, наверное, больше похож на грешника, который просто умеет хорошо стрелять.
– А ты убивал? – выдохнул парень, и в его вопросе не было осуждения – только наивное, почти детское любопытство.
Калеб посмотрел на него долго, и тишина повисла такой густой, что даже ветер будто остановился. Потом он ответил:
– Да. И если хочешь знать, мальчик, убивать проще, чем жить с этим.
Мальчишка переступил с ноги на ногу. Он хотел что-то сказать, но слова застряли. Калеб снова заговорил первым:
– Как тебя зовут?
– Томми, – пробормотал тот.
– Томми… – Калеб повторил имя, будто пробуя его вкус. – Тогда запомни: слово – это сталь. Оно режет не хуже ножа. Я когда-то верил, что словом можно спасти человека. Теперь знаю, что словом можно убить.
Томми нахмурился.
– Чушь какая-то. Убивает не слово, а пуля.
Калеб усмехнулся и поднял палец, как будто снова стоял за кафедрой.
– Пуля летит только потому, что кто-то сказал: «Стреляй».
Мальчишка замолчал. Ружьё в его руках дрогнуло, и он вдруг почувствовал, что стоит перед человеком, который не просто старше или сильнее его, а словно прожил несколько чужих жизней, и каждая из них закончилась плохо.
Калеб захлопнул книгу и кинул её в седельную сумку.
– Иди домой, Томми. Эта ночь не для мальчишек.
Тот хотел возразить, но взгляд Калеба был таким тяжёлым и безжалостным, что он лишь кивнул и, не оглядываясь, ушёл обратно в темноту.
Калеб снова остался один. Огонь потрескивал, луна медленно уходила за облака. Он снял револьвер, проверил барабан, как будто это был его единственный ритуал вместо молитвы, и положил оружие рядом.
– Слово и сталь, – пробормотал он. – Разницы, похоже, и правда нет.
И ночь сомкнулась вокруг него, словно мир сам хотел скрыть от глаз чужаков того, кто уже давно перестал быть только человеком.
Огонь трещал, будто спорил сам с собой, а ночь становилась гуще, и Калеб, опустив голову на руки, не заметил, как веки начали тяжелеть. Сон никогда не приходил к нему мирно – он врывался, как грабитель в дом, ломая двери и заставляя переживать то, что он столько лет пытался похоронить.
И вот снова – дым. Дым, такой едкий, что разъедает глаза, хотя это было всего лишь воспоминание. Воздух трещит от криков, и над криками – колокольный звон, отчаянный, как если бы сам Бог звонил в набат, предупреждая, что рай окончательно закрыт.
Он снова стоит на крыльце своей маленькой церкви. Краска на стенах обугливается, пламя срывается на крышу, а внизу – люди. Его прихожане, те самые, которым он читал о милосердии, о том, что Господь хранит каждого. Теперь они бегут, спотыкаясь, падая, и на их лицах нет ни тени веры, только ужас.
И тут же – выстрелы. Гулкие, безжалостные, как молоты. Бандиты ворвались в деревню, и сталь их винтовок горит в отблесках огня. Они стреляют в женщин, в детей, в стариков, потому что так проще – проще сломать, чем построить.
– Пастырь! – кричит ему женщина, чьё лицо он уже не может вспомнить без дыма. – Спаси нас! Скажи, что Бог с нами!
И он открывает рот, чтобы сказать. Чтобы крикнуть. Чтобы убедить, что вера сильнее пуль. Но язык прилипает к горлу, слова тонут в гаре. Вместо молитвы выходит только кашель.
Он видит мальчика – мальчика лет десяти, с такой же Библией в руках, какой когда-то держал он сам. Мальчик пытается читать её вслух, но слова превращаются в бессмысленный лепет. Бандит подходит к нему, усмехается и вырывает книгу, а потом нажимает на курок.
Хлопок. Крик. Кровь на пыли. И Калеб понимает: его слова – ничто. Они не остановили ни пулю, ни смерть.
А потом тьма. Только звук собственного голоса, кричащего:
– Господи, почему Ты молчишь?!
Он проснулся резко, как человек, вынырнувший из-под воды. Рука уже сжимала револьвер, палец был на спуске. Вокруг – только ночь, шорохи травы, костёр догорает. Никого нет.
Калеб выдохнул тяжело, глядя на оружие в своей руке.
– Вот и всё, что у меня осталось вместо молитвы, – сказал он сам себе и засмеялся коротко, сухо, так, что даже сова в ветвях над головой взлетела и улетела прочь.
Он снова опустил револьвер, бросил его рядом и провёл рукой по лицу. Но сон не уходил. Внутри всё ещё горела та деревня, всё ещё звенел тот колокол, и кровь всё ещё хлюпала на его сапогах.
– Слово и сталь… – прошептал он. – Тогда у меня было слово. Теперь у меня сталь. А результата, чёрт возьми, никакого.
Он допил остатки воды из фляги, швырнул её в седельную сумку и закрыл глаза, хотя знал: покоя всё равно не будет.
Так закончилась ночь.
…
Утро пришло холодным и безжалостным, как будто ночь пыталась удержать равнину в своих когтях до последнего. Калеб седлал коня, когда услышал далёкий, непривычный звук. Это был тяжёлый рёв, будто сама земля содрогалась.
Он поднял голову и увидел, как за холмом поднимается дым. Это был густой чёрный шлейф, ровный и непрекращающийся, как дыхание огромного зверя.
– Чёрт… – сказал Калеб вслух, и в этом слове не было злости, только усталость. – Вот они.
Он направил коня на холм, и, поднявшись, увидел то, что предсказывал каждый закат последних лет. По равнине ползла железная дорога. Широкая, свежая, словно рана, прорезанная через землю. Десятки рабочих в пыльных одеждах стучали молотами, вбивая костыли, подтаскивали рельсы, ровняли шпалы. Их крики и удары сливались в гул, похожий на молитву, но это была молитва не Богу, а стали.
Впереди, словно пастухи над стадом, сновали надсмотрщики. На их лицах была не вера и не надежда – только уверенность в том, что будущее принадлежит им.
А чуть дальше, словно корона нового мира, стоял сам паровоз. Чёрный, громадный, с трубой, выплёвывающей дым, и с металлом, сверкающим на утреннем солнце. Он был неподвижен, но даже в неподвижности чувствовалась сила. Он дышал, как живое существо, и это дыхание заглушало пение птиц.
Калеб смотрел долго, не мигая. И впервые за долгое время он почувствовал не страх и не злость, а что-то вроде пустоты. Всё, ради чего он жил, – пыль, дорога, револьвер, законы, написанные в крови, – всё это уходило. На смену приходила новая сила, против которой ни проповедь, ни пуля уже не имели значения.
Он спустился с холма и направил коня прямо к лагерю рабочих. Когда он въехал, многие обернулись. Чужак в чёрном всегда привлекал внимание, но здесь, среди людей, привыкших к ритму молотков и грохоту стали, он выглядел почти как привидение из прошлого.
Один из надсмотрщиков – высокий мужчина в котелке, с ухоженными усами и пиджаком, неуместно чистым для этой пыльной равнины, – подошёл к нему.
– Сэр, – сказал он, и в его голосе сквозило презрение, смешанное с деловой вежливостью. – Вы мешаете работе.
Калеб посмотрел на него так, словно разглядывал насекомое.
– Я всего лишь смотрю, – ответил он спокойно.
– Смотрите издалека, – надсмотрщик дернул уголком усов. – Это будущее. А будущее не нуждается в праздных зеваках.
Калеб усмехнулся.
– Забавно. Раньше люди так говорили про церкви.
Надсмотрщик нахмурился.
– И где теперь ваши церкви, проповедник?
Калеб молчал. Слова резанули его так же сильно, как когда-то резали выстрелы.
В этот момент мимо прошёл один из рабочих – измученный, сгорбленный, в руках тяжёлый молот. Его глаза были пусты, руки в кровавых мозолях. И Калеб понял, что перед ним такой же человек, как он сам, только вместо револьвера у него молот, вместо крови на сапогах – грязь под ногтями. И что этот человек тоже не верит в то, что делает, но идёт дальше, потому что выбора нет.
– Будущее… – произнёс Калеб негромко, обращаясь уже не к надсмотрщику, а к самому себе. – Оно всегда строится на костях прошлого.
Надсмотрщик не понял, но отмахнулся, будто от бродяги.
– Если вам здесь нечего делать, сэр, то лучше убирайтесь. У нас нет времени на философию.
Калеб наклонил голову, словно соглашаясь. Но когда он развернул коня и поехал прочь, его лицо было каменным.
Он знал: этот паровоз, эта дорога – они не просто изменят равнину. Они сотрут её. И вместе с ней сотрут таких, как он.
Только один вопрос оставался открытым: он уйдёт сам, или же будет бороться до конца, даже если конец уже предрешён?
Глава II. Тень проповедника
Церковь стояла на холме, словно её поставили здесь нарочно, чтобы каждый путник видел её издалека и знал: в этом краю есть место, где можно укрыться от бури. Деревянные стены скрипели от ветра, но в них было что-то стойкое, будто сама вера держала доски на месте крепче, чем гвозди. Крыша была покрыта жестью, местами проржавевшей, и когда шёл дождь, внутри стоял такой шум, что слова проповедника терялись в грохоте, а прихожане смеялись, считая это ещё одной проверкой на терпение.
Калеб тогда был молод. В его лице не было ни усталости, ни той мрачной тени, что легла на него позже. Его глаза светились, когда он говорил, и даже самые скептичные старики, привыкшие к тому, что жизнь не даёт подарков, слушали его, задерживая дыхание.
– Господь, – говорил он, стоя за деревянной кафедрой, которую сам же сколотил, – не в небе и не в книгах. Он здесь. В ваших руках, в ваших делах, в том, как вы смотрите друг другу в глаза.
Он говорил так, что даже дети переставали дёргать косы и шептаться. Его голос не был громким – он был убедительным. Каждое слово ложилось в уши, словно пуля в цель, но вместо боли приносило надежду.
В первый год его служения в ту церковь приходили десятки людей. Мужчины после работы садились на лавки, пахнущие потом и пылью, женщины приводили детей, и все вместе они пели псалмы, так громко и искренне, что казалось, будто равнина сама слушает их.
Калеб любил эти вечера. Он выходил после службы, стоял на крыльце и смотрел, как закат опускается над долиной, и верил, что мир ещё можно спасти. Он верил, что слово сильнее оружия.
Но вместе с людьми приходила и их тьма.
Однажды, после воскресной службы, к нему подошёл мужчина по имени Харлан, фермер с тяжёлым лицом и руками, в которых навсегда засела земля. Он помял шляпу в руках, словно боялся смотреть прямо.
– Пастырь… – начал он хрипло. – Моя жена больна. Сильно. Доктора у нас нет, а знахарка говорит – не доживёт до зимы.
Калеб положил руку ему на плечо.
– Бог не оставляет своих детей, Харлан. Мы будем молиться за неё, и Он услышит.
Харлан кивнул, стиснув губы, и ушёл.
Через неделю женщина умерла.
На похоронах Харлан стоял неподвижно, как камень. Он не сказал ни слова, только смотрел на пастыря таким взглядом, что тот впервые почувствовал холод в груди. Взгляд говорил: Ты обещал. Ты лгал.
И это был первый трещина. Маленькая, почти незаметная, но от неё побежали линии.
Со временем таких трещин становилось больше. Кто-то молился, чтобы урожай не пропал – и земля всё равно выжигалась солнцем. Кто-то верил, что молитва спасёт сына от болезни – и хоронил мальчишку под ивой за городом.
Калеб говорил людям: «Это испытание», «Воля Господа непостижима», «Нужно терпеть и верить». Но каждое слово резало его самого, потому что глубоко внутри он знал: слова не лечат, слова не кормят, слова не закрывают раны.
Иногда, поздно ночью, он садился за свечой и писал в своей Библии на полях. «Что если я лгу им? Что если Господь молчит, потому что Его нет?» Эти строки он тут же зачеркивал, но чернила оставались, въедались в бумагу, и книга постепенно становилась исповедью, а не священным текстом.
Однажды в его церковь зашёл человек, которого он никогда не забудет. Это был странник – высокий, с лицом, обветренным ветрами, и глазами, в которых было слишком много боли, чтобы не заметить. Он сел на последнюю лавку, слушал проповедь молча, а потом подошёл к Калебу и сказал:
– Ты хорошо говоришь, пастырь. Только вот скажи честно: твои слова кого-то спасли?
Калеб замер. И впервые у него не нашлось ответа.
Странник усмехнулся, похлопал его по плечу и ушёл, оставив за собой запах пыли и табака. Но его вопрос остался. Он пророс в сердце Калеба, как семя сорняка, и каждый новый неуслышанный крик, каждая новая смерть в его приходе поливали это семя.
Через год его проповеди изменились. В них стало меньше света, меньше радости. Он говорил больше о грехе, чем о надежде, больше о наказании, чем о спасении. Люди продолжали приходить, но в их глазах было всё меньше доверия.
И всё же они шли. Потому что человек всегда идёт туда, где хотя бы кто-то говорит, что он не один.
Калеб часто стоял у алтаря и думал: А вдруг я просто продаю им иллюзию? А вдруг моя вера – это тот же виски, только в словах?
Вечерами он выходил на холм, смотрел на равнину и чувствовал: где-то далеко стучит молоток железной дороги, где-то строятся города, где-то уже решают судьбу мира. А здесь – он, маленькая церковь и люди, которые всё ещё надеются, что слово способно защитить их от пули.
Но Калеб уже знал: это ложь. И именно эта ложь однажды станет его крестом.
…
Иногда ночь приносит тишину, а иногда она лишь громче подчёркивает шум внутри. Калеб сидел у костра, облокотившись на седло, и смотрел, как огонь пожирает сухие ветви. Красные языки пламени рвались к небу, а искры поднимались, будто души, стремящиеся уйти туда, где им не будет ни боли, ни страха. Он поймал себя на мысли, что когда-то говорил прихожанам именно так – про огонь, про искры, про души, – и что они слушали его с открытыми ртами, будто это и было откровением.
Теперь же слова звучали внутри пустыми. Не было больше ни алтаря, ни лавок, ни пения псалмов. Была только ночь, револьвер у бедра и дорога, по которой он шёл один.
Калеб поднял голову к небу. Там, между облаками, медленно плыла луна. Холодный свет падал на равнину, и ему показалось, что вся земля превратилась в кладбище, только крестов не видно – они спрятаны под пыльной травой. Он вздохнул, затянул ремень седла и пробормотал:
– Если Ты там, Господь, то, наверное, смеёшься. Я говорил людям, что жизнь священна, а теперь сам торгуюсь за неё, как на рынке скотиной.
Его смех прозвучал грубо и устало.
Впервые он понял, что вера окончательно покинула его, в тот день, когда в город, где стояла его церковь, пришли люди с винтовками. Они назвали себя защитниками закона, хотя выглядели скорее как шайка головорезов, нанятая кем-то посильнее. Они искали беглеца – мальчишку лет семнадцати, который, говорят, украл у богатого скотовода лошадь и сбежал.
Мальчишка спрятался в церкви. Калеб увидел его вечером: худой, с глазами, полными паники, он дрожал, словно пойманный зверёк.
– Пастырь, – прошептал он, – ради Бога, укрой меня. Они убьют.
Калеб закрыл дверь, провёл его к задним скамьям и накрыл старым одеялом. Он думал, что поступает правильно. Что церковь – это дом для всех, кто ищет защиты.
Но когда люди с винтовками пришли, они не стали слушать. Они выбили двери, вошли в церковь и потребовали выдать беглеца.
Калеб встал у алтаря, поднял Библию и сказал:
– Здесь – дом Господа. Здесь нет места вашей жестокости.
И тогда тот, что казался старшим, засмеялся.
– Дом Господа? Да это просто доски и гвозди. А Господь… если он есть, то точно не станет защищать воришку.
И они прошли мимо него. Мальчишку вытащили за волосы, он кричал и звал на помощь, но никто не вмешался. Люди, что сидели на лавках, лишь отвели глаза.
Калеб шагнул вперёд, но тот же старший ударил его прикладом в грудь, сбив с ног. И пока он лежал на полу, слышал, как мальчишку увели. Через день его повесили на площади.
С того момента церковь для Калеба умерла.
Прошло время, и теперь он сидел у костра уже не как пастырь, а как человек, которому платят за кровь. Его первым заказом стал человек по имени Джеймс Картер – беглый преступник, укравший деньги у железнодорожной компании. Компания не хотела судов, не хотела шума, она хотела простого решения: мёртвого или живого, но лучше мёртвого.
Калеб согласился.
Не потому, что верил в справедливость. И даже не потому, что нуждался в деньгах. Он согласился потому, что впервые в жизни хотел проверить – если жизнь действительно ничего не стоит, то сможет ли он сам поставить на неё цену.
Он нашёл Картера через три дня, в заброшенной шахте к северу от Санта-Фе. Мужчина был измучен, глаза его метались, пальцы дрожали. Увидев Калеба, он выхватил револьвер, но руки его тряслись так, что выстрелить он не успел.
– Ты за мной, да? – спросил он сипло.
Калеб молча кивнул.
– Тогда сделай быстро.
Калеб смотрел на него долго. Он видел перед собой не преступника, не врага, а человека – такого же, как те рабочие с молотами, как Харлан, как тот мальчишка в церкви. И всё же он поднял револьвер и выстрелил.
Звук выстрела заглушил ветер. Картер упал на каменный пол шахты, и его кровь потекла по пыли тонкой струйкой.
Калеб стоял и ждал, что почувствует. Вину? Страх? Освобождение? Но он почувствовал только пустоту.
Вернувшись в город, он получил свои деньги. Монеты звенели в кармане, и этот звон был громче любых псалмов.
С тех пор он стал наёмником. Не сразу известным, не сразу уважаемым, но каждый новый заказ прибивал гвоздь в крышку гроба, в котором лежал прежний Калеб – пастырь с глазами, полными света.
Сидя у костра в настоящем, он перебирал эти воспоминания, как чужие истории. Казалось, что они принадлежат не ему, а какому-то другому человеку, которого давно похоронили.
Он вытянул револьвер, проверил барабан, медленно провёл пальцами по металлу.
– Цена жизни, – сказал он тихо, – всего лишь цифра на бумаге. Но, чёрт возьми, почему же эта цифра никогда не уходит из головы?
Ветер усилился, костёр затрещал, и Калеб понял, что впереди его ждёт новый заказ. Новый человек. Новая жизнь, превращённая в монету.
И он встанет и пойдёт. Потому что другого пути у него больше нет.
Утро началось с бумаги.
Жёлтой, пахнущей чернилами и чужими руками, которые уже перелистывали её до него. Калеб сидел за столом в прокуренном салуне, и перед ним лежала развернутая афиша: «Розыск. Эзра Милтон. Живым или мёртвым».
Имя врезалось в память так, будто оно было вырезано ножом по дереву. Эзра Милтон – бывший проповедник, человек, который когда-то странствовал по приграничью, крестил младенцев в речной воде, лечил людей словом и смехом. Калеб слышал его имя ещё тогда, когда сам стоял у кафедры. Более того – когда-то он даже переписывался с ним. Две души, ещё верящие, что можно что-то изменить.
Теперь же Эзра значился как бандит, обвинённый в грабеже дилижанса, в убийстве констебля и поджоге амбара железнодорожной компании. За его голову обещали три сотни долларов.
Калеб долго смотрел на бумагу, пока хозяин салуна, толстый мужик с глазами, похожими на две слипшиеся монеты, не кашлянул:
– Ну что, мистер Блэк, возьмёшь?
Калеб медленно поднял взгляд.
– А если скажу, что не возьму?
Хозяин пожал плечами, одновременно кивая в сторону стены, где висели десятки таких же афиш.
– Тогда возьмёт кто-то другой. Деньги всё равно кому-то достанутся.
Калеб сложил бумагу и сунул во внутренний карман.
– Чёрт с вами. Возьму.
Следы Эзры вели к каньону Чёрных Скал. Дорога туда была сухая, потрескавшаяся, будто сама земля здесь хотела сбросить кожу. Калеб ехал один, и каждый шаг коня отдавался эхом по каменным стенам.
На третий день он нашёл лагерь. Небольшой костёр, следы трёх лошадей, пара пустых бутылок из-под дешёвого виски. И кровь на песке – не лужа, но достаточно, чтобы понять: кто-то ранен.
Он спешился, достал револьвер и двинулся тихо, как тень.
Через пару сотен шагов услышал голоса. Два – низкие, грубые, и один – хриплый, надломленный.
– Эзра, ты долго ещё будешь корчить из себя святого? – сказал один из голосов. – Мы тебе говорим: забудь про проповеди. Мы теперь не молимся, мы берём.
– А я говорю… – ответил хриплый голос. – Если Господь отвернулся от вас, то это не значит, что я должен.
Раздался смех. Злой, сухой.
– Господь? Скажи это тому констеблю, которого ты уложил.
– Я… – голос Эзры дрогнул. – Я не хотел.
– Ха! – второй грубый голос вмешался. – Не хотел? Ну-ну. Твои руки теперь такие же красные, как наши.
Калеб выглянул из-за скалы. Перед ним было трое: двое бандитов – грязные, обросшие, с винтовками за спиной, и сам Эзра – седой, с исхудавшим лицом, но всё ещё в поношенном чёрном сюртуке проповедника. На груди у него висел крест, потемневший от времени.
В этот момент один из бандитов поднял нож и ткнул его в плечо Эзры. Тот зашипел от боли, но не упал.
– Ты или с нами, или под землёй, святой. Решай.
Калеб вышел из-за скалы.
– Решать буду я.
Трое обернулись. На мгновение тишина повисла над каньоном, и только ветер шевелил пыль.
– Кто, к чёрту, ты такой? – спросил один из бандитов.
Калеб не стал отвечать. Его револьвер выстрелил первым. Пуля врезалась в грудь бандита, тот захрипел и упал на спину, раскинув руки. Второй выхватил винтовку, но Калеб шагнул в сторону, и выстрел ушёл в скалу. Песок взметнулся, камни осыпались, а следующая пуля Калеба пробила мужчине висок.
Эзра остался стоять один, тяжело дыша, кровь струилась по его рукаву. Его глаза встретились с глазами Калеба, и в них вспыхнуло узнавание.
– Господи… Калеб Блэк?
Калеб опустил револьвер.
– Да.
Эзра рассмеялся – хрипло, почти безумно.
– Ты был светом, Калеб. А теперь… теперь ты – тень.
– Скажи лучше, – отрезал Калеб, – правда ли всё, что о тебе пишут?
Эзра опустился на камень, прижал ладонь к ране.
– Правда ли, что я убил? Да. Правда ли, что грабил? Да. Но, Калеб… я не перестал верить. Даже с кровью на руках. Даже когда мир сказал, что я такой же, как они.
Калеб смотрел на него и чувствовал, как в груди поднимается старая боль. Перед ним был человек, каким мог быть он сам, если бы выбрал другой путь. Тот же пастырь, только упавший в грязь.
– Так ты что, хочешь, чтобы я пожалел тебя? – спросил Калеб.
Эзра поднял глаза к небу.
– Нет. Я хочу, чтобы ты понял: если я заслужил смерть, то и ты тоже. Мы одинаковы.
Тишина повисла снова. Ветер стонал в скалах. Калеб медленно поднял револьвер, наведя его на голову Эзры.
И рука у него дрогнула.
Он видел перед собой не только беглого проповедника. Он видел мальчишку в церкви. Видел Харлана, хоронящего жену. Видел себя – молодого, со свечой в руках, верящего, что слово способно менять мир.
Эзра смотрел спокойно.
– Стреляй, брат. Или докажи, что мы всё ещё люди.
Калеб закрыл глаза на мгновение. И в этот момент услышал, как далеко, внизу, за каньоном, закричали голоса. Другие люди. Другие охотники за головами.
Выбор нужно было сделать сейчас.
Пули засвистели над скалами. Калеб бросился за камень, Эзра упал рядом, зажимая плечо. Группа из четырёх вооружённых людей приближалась снизу. Видно было сразу – охотники. Те самые, которые тоже прочитали бумагу в салуне и решили урвать свой кусок.
Калеб выругался сквозь зубы:
– Чёрт бы их побрал.
Выстрел – камень рядом раскрошился, осколки впились в щёку. Калеб выхватил вторую «кольт», высунулся из-за укрытия и двумя быстрыми выстрелами уложил одного из охотников. Остальные рассредоточились, поднимаясь выше.
Эзра, дрожа, поднял ружьё, валявшееся рядом с убитым бандитом.
– Я не хочу умирать, Калеб.
– Тогда стреляй! – рявкнул он.
Они встретили охотников вместе. Калеб двигался, как зверь, плавно и смертельно точно: каждый выстрел – удар молота, каждый шаг – словно танец на краю пропасти. Эзра стрелял неловко, промахивался, но хотя бы держал оружие.
Крики, кровь, эхо выстрелов металось по каньону. Один из охотников метнул нож, и лезвие полоснуло Калеба по боку, но он только сильнее стиснул зубы и выстрелил ему в грудь почти в упор.
Когда всё стихло, пыль осела, и над каньоном снова повисла тишина. Четверо лежали мёртвыми. Эзра сидел, тяжело дыша, его руки дрожали.
– Мы одинаковы… – прошептал он.
Калеб вытер кровь с лица, посмотрел на него и сказал:
– Может, и так. Но разница в том, что я хотя бы перестал врать себе.
И поднял револьвер снова.
…
Солнце висело над каньоном, беспощадное, как палач, и раскалённый свет ложился на тела мёртвых охотников, превращая их в мясо, которое скоро начнёт вонять. Песок пропитался кровью и стал тёмным, как чёрная земля после дождя.
Калеб стоял, держа револьвер нацеленным на Эзру, и в его голове гремело эхо каждого выстрела, будто сам каньон напоминал: Ты убийца. Ты всегда убийца.