Падение в твою Пустоту

Размер шрифта:   13
Падение в твою Пустоту

Глава 1: Отпечатки

Тишина Архива была обманчивой – не пустотой, но густой, тяжёлой, сотканной из шелеста сотен тысяч страниц, скрипа старых переплётов под собственным весом и мерного тиканья настенных часов, отсчитывающих время, давно потерявшее значение для миров, заточенных в этих стенах. Но громче всего звучало моё собственное дыхание – осторожное, сдавленное, будто я боялась потревожить не только хрупкий пергамент под руками, но и само равновесие этого пыльного царства. И пыль… Боже, пыль была вездесущей субстанцией этого места. Мелкая, серая, вечная, как сама история, запертая в стенах из тёмного дерева и стали. Она оседала на белых хлопковых перчатках тончайшей вуалью, въедалась в линии ладоней, которые уже никогда не станут по-настоящему чистыми, и витала в строгих лучах холодного света от моей настольной лампы, превращая воздух в зыбкую материю времени. Я вдыхала её с каждым скупым вдохом, чувствуя, как мельчайшие частицы цепляются за слизистую горла, оседают где-то глубоко внутри. Как вина. Как неотвязная, въевшаяся память.

Передо мной, закреплённый в мягкие держатели из микропоры, лежал пациент: «Хроники Михаила», XVI век. Переплёт из когда-то роскошной, а ныне потрескавшейся и утратившей блеск телячьей кожи, страницы, пожелтевшие не только от времени, но и от небрежного хранения где-то в сыром подвале. Чернильные росчерки поблекли, корешок едва держал блок, а по краям форзацев ползла безжалостная паутина рыжеватых пятен плесени. Моя задача – укрепить корешок невидимыми японскими бумажными шпонками, аккуратно подклеить отходящие форзацы, вывести пятна специальным гелем на основе целлюлазы, не повредив хрупкую структуру бумаги. Это была ювелирная работа, где инструментами служили терпение, микроскопические дозы клея и абсолютная неподвижность руки. Работа искупления. Каждая спасённая страница – крошечный камешек, брошенный в бездонный колодец моей вины.

Я винила себя в смерти матери, умершей, рожая меня. Эта мысль всплывала сама собой, как всегда, когда кончики пальцев в перчатках прикасались к чему-то древнему, беззащитному перед временем. Непрошеная, резкая, как укол булавкой. Отец никогда не произносил этих слов вслух, но я знала: видела это в его глазах – в той мгновенной тени, что ложилась на его лицо в дни моих именин, в том, как его взгляд иногда скользил по мне, не видя меня, а видя пустоту, которую я оставила. Я была его живым напоминанием о невосполнимой потере, его проклятием и его единственным светом, слитыми воедино. А потом… потом я чувствовала себя причиной его гибели. Дважды «виновная». Испорченная вещь, несущая разрушение всему, к чему прикасается.

Я смочила тончайшую кисточку в дистиллированной воде, аккуратно удалив излишки о промокашку, и моё сердце замерло: сейчас одно неверное движение, чуть сильнее нажим, малейшая дрожь в пальцах – и крошечный фрагмент осыпающегося золотого обреза на краю страницы превратится в горсть бесполезной позолоты. Золото здесь – всего лишь пигмент, иллюзия прочности и вечности, как и всё в этом мире; одно мгновение небрежности – и частица истории, чья-то боль, молитва или любовь, запечатлённая здесь столетия назад, рассыплется в пыль навсегда. Как карьера отца и его репутация рассыпались на той проклятой выставке «Книги и Манускрипты», когда краснолицый коллекционер Тернер орал на него, тыча толстым пальцем в едва заметный надрыв на миниатюре Псалтыря, а все вокруг – коллеги, конкуренты, просто зеваки – смотрели со смесью ужаса и презрительного любопытства… А я, четырнадцатилетняя, глупая, переполненная гордостью за его работу и желанием разделить её красоту, неосторожно прислонилась к нему, желая что-то рассмотреть, и случайно толкнула его локтем. Его рука дрогнула. Микроскопическое движение. Но для Тернера этого было достаточно. Крик: «Несчастный! Бездарь! Ты погубил шедевр!» И лицо отца… Оно стало пепельным. Пустым. В нём не осталось ничего, кроме стыда и обречённости.

– Гарсия!

Голос Сьюзен Брайт, заведующей архивным отделом, прорезал тишину зала. Я вздрогнула так сильно, что кисточка выскользнула из пальцев, упав плашмя на открытую страницу. Сердце бешено заколотилось, выпрыгивая из груди, в горле встал комок ледяного, знакомого до тошноты ужаса. Ошибка, уже ошибка, я испортила! Кровь отхлынула от лица, оставив щёки ледяными. Я замерла, боясь пошевелиться, боясь увидеть след.

Сьюзен вошла в зал, её взгляд тут же метнулся к книге на столе. Её тонкие губы сжались, и идеально выщипанная бровь приподнялась, пока она делала шаг к столу, склоняясь над манускриптом. Я затаила дыхание, когда она оглядела страницу, затем подняла кисточку, аккуратно положив её рядом.

– Неужели вашим рукам незнакома ценность того, что они держат? – голос её был бархатной угрозой, едва слышным шипением змеи. – Поблагодарите судьбу, Гарсия. В иной раз ваша удача может иссякнуть.

Из меня вырвался прерывистый, неровный выдох, оставив горьковатый привкус пыли на языке; я медленно кивнула, не в силах произнести ни слова.

– К тебе, – продолжила Сьюзен, её строгая серая юбка-карандаш и белая блуза выглядели как униформа надзирателя, – клиент для работы над заказом. Диас.

Диас. Эта фамилия обожгла слух, хотя я никогда её не слышала, и повисла в пропитанном пылью воздухе внезапной тяжестью, как запах дорогого табака, дорогой кожи и чего-то… необъяснимо холодного, чистого, словно только что наточенное лезвие. Я поспешно, пальцами, которые не слушались, прильнула к странице под лампой, но там не было ни следа, ни пятнышка – лишь едва заметный отблеск влаги, быстро исчезающий.

– Он ждёт в кабинете три. Быстро, Ева. Он не из тех, кто любит ждать, – Сьюзен бросила на меня оценивающий взгляд, в котором читалось не столько беспокойство за клиента, сколько страх перед возможными последствиями для себя, и исчезла, затворив за собой тяжёлую дверь. Её шаги, отмеренные каблуками, быстро затихли в коридоре.

Он не любит ждать, как Тернер, или как отец в свои последние, самые тёмные месяцы, когда его требовательность к себе и ко мне перерастала в отчаянную, изматывающую ярость бессилия.

Я медленно сняла перчатки, будто снимала доспехи перед казнью, чувствуя влажность ладоней. Поправила скромную тёмно-синюю блузку и заправила непослушную прядь каштановых волос за ухо – жалкие, бесполезные попытки придать себе вид профессионала, а не перепуганной мыши. Дверь кабинета для переговоров номер три была приоткрыта, словно приглашая, или, скорее, подчёркивая, что ждать не станут. Я толкнула её, входя в прохладное, обшитое тёмным деревом пространство.

Он стоял у огромного окна, спиной ко мне, созерцая бесконечный, моросящий дождь, хлеставший по мутному стеклу. Он был очень высок; его подтянутый силуэт подчёркивал идеально сидящий тёмно-серый костюм, который, без сомнения, стоил больше моей годовой зарплаты. Осанка была безупречной – осанка человека, привыкшего владеть пространством и людьми, осанка безразличия и абсолютного контроля. Я замерла на пороге, вдруг осознав, насколько моя простая одежда и исходящий от меня запах клея и пыли не соответствуют этой роскоши и холоду.

– Мисс Гарсия.

Он обернулся не сразу, сначала закончив наблюдать за тем, как капли дождя сливаются в потоки на стекле, потом медленно, с почти кошачьей плавностью, повернул голову, и лишь затем – всё тело. Лицо его было гладко выбрито, кожа выглядела почти фарфоровой под тусклым светом кабинета, но именно глаза сразу приковали внимание – холодные, пронзительно-голубые, как осколки арктического льда. Эти глаза контрастировали с тёмными, почти чёрными волосами средней длины, небрежно уложенными, что добавляло его безупречному образу оттенок уверенности.

Его взгляд скользнул по мне – от моих стоптанных, хоть и аккуратно почищенных балеток, по скромной юбке, по блузке, к лицу, к непослушной пряди, снова выбившейся из хвоста, оценивающе, без тени человеческого тепла или простого любопытства, как опытный коллекционер, знающий цену вещам, рассматривает потенциальный лот на предмет скрытых дефектов. Я почувствовала себя вещью, экспонатом, возможно, дефектным.

– Мистер Диас, – выдавила я.

Он не улыбнулся, не сделал шага навстречу, не протянул руку, просто продолжил смотреть. В комнате витал его запах – дорогая кожа ремня и обуви, едва уловимая, но стойкая нотка пряной, древесной туалетной воды, а под этим – что-то ещё, тревожное, резкое, как запах озона после грозы, или… что-то глубинное, тёмное, исходящее от него самого. Боль? Неутолённый гнев? Экзистенциальная усталость, тщательно скрываемая под бронёй?

– Сьюзен Брайт утверждает, что вы лучшая в отделе по реставрации пергамента и ранних печатных книг, – его голос был ровным, бархатистым по тембру, но абсолютно лишённым тепла или заинтересованности, и это ощущалось как проверка меня: на прочность, на лояльность?

– Я… стараюсь, – проговорила я, сжимая руки за спиной в тщетной попытке скрыть предательскую дрожь в пальцах. Неверное слово. Глупое слово. Отец «старался». Изо всех сил. До последнего вздоха. И что это ему дало?

– «Стараюсь» – категорически недостаточно, мисс Гарсия, – он сделал один, единственный шаг вперёд, небольшой, но достаточный, чтобы пространство между нами сжалось, наполнившись ощутимым электрическим напряжением, а его серая броня оказалась на расстоянии вытянутой руки. – Для предмета, который требует моего внимания, необходимо совершенство. Абсолютное. Бескомпромиссное. Малейшая неточность, малейшая слабина…

Он не договорил, но смысл повис в воздухе тяжелее свинца: разрушение, конец.

Каждое его слово било точно по нарыву моего самого глубокого страха – требовательного коллекционера и совершенства. Картинки из прошлого хлынули лавиной: багровое, искажённое яростью лицо Тернера, его слюнявые брызги; бледное, как смерть, лицо отца, его глаза, полные немого ужаса и стыда… Потолок закачался, пол уплыл из-под ног, в ушах зазвенело, нарастая до оглушительного гула. Я почувствовала, как холодеют кончики пальцев, как подкашиваются колени. Не сейчас. Только не сейчас. Не при нём.

– Я… я не уверена, что…, – начала я, машинально отступая на шаг назад, ища взглядом хоть какую-то опору – строгие линии стеллажей с папками, холодный блеск сейфа в углу. Всё плыло, расплывалось в серой мути.

– Не уверены? – в его ледяных глазах мелькнуло что-то: не гнев, не раздражение, а скорее… азарт? Любопытство хищника, увидевшего слабину? Как будто моя нарастающая паника была именно той реакцией, которую он ожидал или даже провоцировал. Он снова шагнул вперёд, настойчиво, неумолимо сокращая дистанцию до минимума. Теперь я отчётливо чувствовала исходящий от него холод, тот странный, тревожный запах – чистого, свежего металла.

– Сьюзен расхваливала ваш перфекционизм и вашу исключительную деликатность. Именно это и требуется. Деликатная сила. Чтобы спасти то, что другие уже сломали. Безвозвратно, как они полагали.

«Спасти».

Это слово ударило в самую сердцевину моей души, в мою навязчивую, мучительную идею фикс: искупить, исправить непоправимое, спасти то, что когда-то погубило отца. Доказать, хотя бы перед самой собой, что я не просто испорченная вещь, несущая смерть и разрушение, но что моё прикосновение – пусть дрожащее, пусть отравленное страхом – может не только губить, но и возвращать к жизни.

Страх всё ещё сжимал горло свинцовой гирей, колотился в висках, но под ним, глубже, в самой подкорке, зашевелилось и выпрямилось что-то твёрдое, опасное, как решение шагнуть за край пропасти. Я подняла глаза, заставив себя встретить его стальной, бездонный взгляд.

– Что это за книга? – вопрос сорвался с моих губ тише шелеста страниц, но отчеканился в воздухе с неожиданной для меня самой твёрдостью. Страх, ледяной и неотпускающий, сжимал горло, но глубже, в самой сердцевине, тлела иная искра – жгучее, безрассудное желание искупиться. Ценой ли собственной жизни? Пожалуй, что да.

Идеальная линия его брови дрогнула на едва заметный миллиметр. Он ждал истерики, мольбы, покорного молчания – чего угодно, но не этого внезапного всполоха любопытства. Не этого вызова.

– «Псалтырь Святого Григория», – отозвался он, и слова его повисли в тишине, будто драгоценная пыль. – Северная Франция. Середина четырнадцатого столетия, если не ошибаюсь. Миниатюры… уникальны.

– В каком она состоянии? – не дала я паузе затянуться.

– Состояние… – он замолк, и его взгляд, тяжёлый и проницательный, принялся изучать меня, выискивая малейшую трепетную жилку на виске, малейшую судорогу в уголках губ. – …Безнадёжное. Реставрировать её можно лишь в одном-единственном месте.

Он выдержал ещё одну паузу, более долгую, давящую.

– Готовы ли вы к такому уровню совершенства, мисс Гарсия? Готовы ли вы… спасти то, что может быть потеряно для мира навсегда?

Страх всё ещё жил в каждой клетке, но теперь он был смешан с чем-то горьким, пьянящим: решимостью? Отчаянием, принявшим форму действия? Я смотрела прямо в его глаза. Я могла отказаться, вернуться к своей рутине, к безопасной, привычной пыли архива, но мысль о спасении того, что было сломано, о возможности исправить нечто столь древнее и ценное, захлестнула меня с новой силой. Это был мой единственный шанс доказать себе, что я не разрушаю, а созидаю, единственный путь к искуплению.

– Где? – спросила я. – И когда начинать?

Уголок его рта – узкого, с жёсткой линией – дрогнул; это была не улыбка, ни в коем случае, а намёк на что-то: удовлетворение охотника, загнавшего дичь в ловушку? Триумф обладания? Он медленно, с небрежной грацией, достал из внутреннего кармана безупречного пиджака тонкий серебряный футляр. Он извлёк визитку – чистые, строгие линии, ничего лишнего, только имя, начертанное элегантным шрифтом: «Джеймс Диас», и адрес: роскошный, закрытый район на холме.

– Завтра. Ровно в девять утра. Не опаздывайте.

Он протянул визитку. Его пальцы – длинные, ухоженные, но с неожиданно грубыми суставами – едва коснулись моих, когда я взяла маленький прямоугольник плотного картона. Прикосновение было кратким, холодным, как прикосновение оружия, но от него по руке, по всей руке, пробежал странный, контрастный импульс – короткое, острое покалывание, словно электрический разряд, но без боли, лишь с ощущением необычайной силы.

Он повернулся, без единого лишнего слова, и вышел. Я стояла посреди кабинета, прижимая карточку к груди так сильно, что углы впивались в кожу сквозь тонкую ткань блузки.

Я разжала пальцы, разглядывая визитку; профессиональное любопытство, заглушенное было паникой, снова зашевелилось, сильнее страха. Такой шанс выпадал раз в жизни: работа над настоящим сокровищем, а не над потрёпанными «Хрониками Михаила», в идеальных условиях, без отвлекающих звонков, без Сьюзен, дышащей в затылок. Это была возможность доказать себе, что я не застряла в прошлом, что могу справиться с чем угодно.

Да, он был пугающим, холодным как лезвие, и его требования граничили с безумием. Но разве не так ведут себя богатые коллекционеры, помешанные на своих сокровищах? Возможно, это просто его стиль, его способ проверки. А я… я устала от этой вечной пыли Архива, от рутины, от взглядов, которые видят во мне только тень отца. Этот проект был вызовом, шансом вырваться, скрасить бесконечные дни клеем и микроскопом чем-то по-настоящему значимым, пусть даже в стенах его неприступной крепости.

Пыль Архива медленно оседала вокруг, возвращаясь в своё вечное парение. Я вдохнула её знакомый, горьковато-сладкий запах – запах старых страниц, клея и… возможности. Завтра. Всего лишь завтра. Я посмотрела на визитку ещё раз. Ладони всё ещё дрожали, но уже не только от страха, а от предвкушения, от желания наконец прикоснуться к чему-то великому и доказать, что достойна этого шанса, хотя бы себе.

Глава 2: Крепость Диаса

Дождь хлестал по стеклу такси, будто хотел смыть саму машину с крутого серпантина, потоками грязной воды уносившегося в серую бездну города внизу. Я вцепилась в ремень своей скромной сумки с инструментами – кистями, тончайшими скальпелями, драгоценными рулонами японской бумаги – словно это был единственный якорь, удерживающий меня от возвращения в привычную, пыльную безопасность Архива. Каждый из этих инструментов был бережно приобретён на мои скромные сбережения, каждый рулон японской бумаги – почти реликвия, результат долгих поисков и экономии. Я не тратилась на себя, но на свою работу никогда не жалела.

Рядовые улочки с их вывесками и людьми давно остались позади, сменившись широкими, почти пустыми бульварами, где особняки прятались за высокими каменными стенами и деревьями, чьи кроны шумели под натиском непогоды, как встревоженные стражи. Воздух в салоне был спертым, пропитанным запахом дешёвого освежителя «Свежесть Альп», сырости от моего плаща и… страха перед тем, что ждёт за этими воротами.

8:47.

Такси, вздрагивая на кочках, упрямо карабкалось вверх. Сквозь водяную пелену, сквозь потоки, бегущие по стеклу, наконец проступили очертания массивных кованых ворот. Архаичные, тяжёлые, украшенные каким-то абстрактным узором из переплетённых прутьев, они выглядели неприступнее стен средневекового замка. Водитель, бородатый мужчина лет пятидесяти, тихо присвистнул, впечатлённый, и потянулся к домофону с визиткой, которую я показала ему через решётку. Его толстый палец неуклюже тыкал в кнопки домофона, и металл ответил глухим скрежетом. Медленно, с неохотной торжественностью, створки начали разъезжаться, открывая взгляду перспективу подъездной аллеи. Тёмный, отполированный дождём камень вился лентой вверх, обрамлённый двумя рядами мрачных, промокших кипарисов, чьи силуэты казались траурными стражами этого места. Я мельком заметила отблеск объектива, спрятанного в одной из каменных колонн у ворот, и еле уловимый гул сервоприводов, подтверждающий, что эти ворота не просто старые, но и оснащены по последнему слову техники.

Особняк возник неожиданно, как мираж, выплывающий из серой мглы: серый, почти чёрный камень, лишённый каких-либо украшательств или лепнины; острые, высокие крыши, вонзающиеся в низкое небо; узкие, вытянутые окна, больше похожие на бойницы, чем на источники света. Ни намёка на показную роскошь, только сокрушительная мощь и аура глубокой, почти враждебной изоляции; он не возвышался над городом – он владел этим холмом, холодный, бесстрастный и абсолютно чуждый всему, что было за его стенами. Такси притормозило под широким каменным козырьком, защищавшим от потока. Я поспешно расплатилась, бумажки слегка дрожали в моих пальцах. В зеркале заднего вида мелькнул взгляд водителя – не просто любопытство или опаска, а что-то вроде жалости. «Да, вы явно не часто возите сюда таких, как я», – пронеслось в голове.

Дверь открылась беззвучно, до того как моя рука успела подняться к бронзовой ручке в форме львиной головы. На пороге, заливаемом косыми струями дождя, стоял мужчина лет пятидесяти. Безупречно сшитый чёрный костюм, под которым угадывалась подтянутая фигура. Ослепительно белые перчатки. Лицо – непроницаемая маска вежливости, без единой морщинки эмоций.

– Мисс Гарсия? – голос был лишённым полутонов тепла или приветливости. – Мистер Диас ожидает. Пожалуйте.

Шагнув за порог, я почувствовала, как воздух вырывается из лёгких. Холл впечатлял. Высоченные потолки, терявшиеся в полумраке где-то наверху. Стены, обшитые тёмным, отполированным до зеркального блеска деревом, в котором тускло отражались очертания предметов. Огромная хрустальная люстра, чьи бесчисленные подвески мерцали тусклым, холодным светом. Я уловила короткие, почти незаметные блики от полированных поверхностей – возможно, скрытые камеры или датчики.

Воздух был стерильным, неестественно чистым – смесь дорогой полироли для дерева, древнего камня фундамента и чего-то ещё… неуловимого, дорогого и глубоко чужеродного. Ни одной личной фотографии. Ни одной картины. Ни одной безделушки на массивных консолях. Бездушная, ледяная роскошь склепа. Мои мокрые, дешёвые балетки жалобно шлёпали по идеальному мраморному полу, оставляя мимолётные влажные следы, которые казались кощунством в этой стерильности.

Дворецкий – сомнений не было – скользнул вперёд абсолютно бесшумно. Его чёрный костюм сливался с полумраком коридора, а движения были отточены до совершенства, каждый шаг точно выверен, как у марионетки на ниточках – бесшумность была результатом многолетней тренировки, а не какой-то сверхъестественной особенности. Мы миновали анфиладу огромных гостиных. Они были совершенно пусты. Дорогая мебель, камины, в которых не тлело ни уголька, – всё выглядело как безупречные декорации для спектакля, который давно отыграли и забыли. Ни следа жизни, ни намёка на уют. Только эхо моих шагов – моих жалких шлепков и его абсолютной тишины.

Свернули в длинный, слабо освещённый коридор. Где-то в глубине особняка гулко, с металлической чёткостью пробили старинные часы. Звук отдавался эхом в каменных недрах дома, подчёркивая гнетущую тишину. Я крепче сжала ремень сумки, стараясь заглушить поднимающуюся волну клаустрофобии.

Он остановился перед высокой дубовой дверью. Дверь была массивной, украшенной сложной готической резьбой – переплетённые листья, фигуры, смысл которых терялся в тени. Он постучал дважды, но звук был так тих, что тут же растворился в окружающей тишине.

– Войдите.

Дворецкий распахнул тяжёлую дверь, отступив в сторону, чтобы пропустить меня. Я переступила порог, и воздух снова вырвался из лёгких, на этот раз – с тихим, сдавленным стоном восхищения и трепета.

Библиотека. Это слово казалось слишком мелким, слишком обыденным. Это был Храм. Святилище Книги. Пространство, где само время сгустилось до плотного аромата старой кожи переплётов, пчелиного воска, пыли столетий и… терпкого, насыщенного дыма дорогой сигары. Стены, вздымавшиеся к самому потолку, были сплошь скрыты за стеклянными витринами, за которыми теснились бесчисленные ряды фолиантов в потемневших кожаных переплётах, золотые тиснения на корешках которых поблёскивали в скупом свете.

Свет проникал сквозь высокие арочные окна – серый, рассеянный, подчёркивающий таинственность полумрака, выхватывая лишь пылинки, танцующие в его лучах, и массивный дубовый стол в центре, заваленный аккуратными стопками бумаг и ультратонким ноутбуком. У самого большого окна, спиной ко мне, замерла неподвижная фигура.

Джеймс Диас.

Он стоял так же, как вчера в Архиве. Тот же безупречный тёмно-серый костюм, который подчёркивал ширину его плеч, узость талии и скрытую силу. В его вытянутой руке, опущенной вдоль тела, дымилась сигара, тонкая струйка дыма которой тянулась кверху, медленно растворяясь в прохладном воздухе, вплетаясь в сложный букет запахов библиотеки. Это было странно, учитывая его требования к стерильности, но, похоже, его правила не распространялись на него самого. Он не оборачивался, завершая созерцание неистового дождя, бившего в огромное стекло. Его профиль в рассеянном сером свете был резким: чёткая линия скулы, идеальная гладкость недавно выбритой кожи, тёмные, почти чёрные волосы, аккуратно уложенные, но чуть длиннее и небрежнее сзади, касавшиеся воротника.

– Пунктуальность, – произнёс он наконец, медленно поворачиваясь ко мне всем телом. Голубые глаза неспешно скользнули по мне: от моих всклокоченных от влажности каштановых волос, по лицу, по скромной тёмной блузке и юбке, вниз, к моим промокшим, жалким балеткам, задержались на моей потрёпанной сумке с инструментами. Это был оценивающий взгляд, тот же, что и вчера: не любопытство, а инспекция, проверка товара на соответствие заявленным характеристикам после транспортировки, проверка, выдержала ли я сам факт приближения к его крепости. – Обнадеживающее качество, мисс Гарсия.

Он сделал несколько шагов в мою сторону. С каждым шагом запах сигары – глубокий, древесный, с нотами специй – становился ощутимее, смешиваясь с его привычной аурой дорогой кожи, тонкой, но стойкой нотки пряного, древесного парфюма, и снова – тот едва уловимый, тревожный, чуть резковатый оттенок, напоминающий запах озона после сильной грозы или… чистого, холодного металла. Он остановился, сохраняя почтительную, но ощутимую дистанцию.

– Ваше рабочее место, – лёгкий, почти небрежный кивок головы в сторону дальнего, хорошо освещённого угла огромного зала. – Условия работы включают полную стерильность. При первичном осмотре выявлен уникальный, агрессивный штамм плесени. Карантинные меры обязательны. Потому полная изоляция в рабочее время. Никаких контактов. Никаких вопросов.

Я повернула голову, следуя за его взглядом. И мир сузился, остановился, забыв о нём, о давящей роскоши, о страхе.

В глубокой каменной нише, залитой ярким, но абсолютно немерцающим, белым светом профессиональных реставрационных ламп, стоял стол. Широкая рабочая поверхность из безупречно белого матового материала, установленная на основание с бесшумной регулировкой высоты. Над ней – мощные линзы увеличительных ламп на гибких кронштейнах, способные выхватить мельчайшую деталь. Рядом располагались стеллажи: стройные ряды кистей всех мыслимых размеров и жёсткости – от беличьих до щетинных; скальпели с микроскопическими сменными лезвиями, острыми как иглы; рулоны японской бумаги разной плотности и прозрачности, похожие на свитки драгоценного шёлка; флаконы с растворителями и специализированными гелями для реставрации пергамента, выстроенные с военной точностью; промокашки, пинцеты, микрошпатели… Всё самое лучшее, самое дорогое оборудование, о котором я, работая в Архиве, могла только мечтать в своих самых смелых фантазиях.

– «Псалтырь Святого Григория» дожидается вашего прикосновения, – он подошёл к массивному, встроенному в стену несгораемому сейфу, замаскированному под панель из того же тёмного дерева, что и стеллажи. Длинные пальцы мелькнули над цифровой панелью, раздался почти неслышный щелчок, и тяжёлая дверь отъехала в сторону беззвучно. Оттуда, из глубины, он извлёк не коробку, а глубокий ларец. Тёмное, тяжёлое дерево, вероятно, морёный дуб, полированное до мягкого блеска. Внутри – бархат насыщенного синего цвета, глубокого, как ночное небо. С движением, исполненным странного, почти ритуального почтения, он перенёс ларец на безупречно белую поверхность стола.

– Условия неизменны в своей основе. Абсолютная концентрация в отведённое время. Беспрекословная осторожность. Ваш рабочий день здесь – строго с девяти утра до шести вечера. В эти девять часов вы принадлежите исключительно Псалтырю и моим правилам. Малейшее отклонение от указаний, любой несанкционированный контакт с внешним миром в стенах особняка в рабочее время… и проект для вас будет завершён. За этими стенами, после шести вечера – ваше личное время. Но помните: абсолютная, железная секретность. Ни единого слова о сути работы и о клиенте. Никаких «случайных» упоминаний в разговорах, намёков в соцсетях, перешёптываний со знакомыми.

Он сделал паузу, его глаза впились в меня, словно сканируя на предмет малейшей слабины.

– Ваша компенсация за безупречное молчание и высочайшее мастерство, – он назвал сумму. Цифра была настолько баснословной, что у меня физически перехватило дыхание, а сердце ёкнуло, – будет выплачена единовременно по успешному завершению проекта. Рассматривайте это как… весомый стимул к безукоризненному исполнению обязанностей. Но я интуитивно полагаю, мисс Гарсия, что для вас главной наградой является сама возможность вернуть к жизни эту красоту. Деньги – лишь приятный, хотя и существенный, бонус к профессиональной славе реставратора, справившегося с, казалось бы, невозможным. Не ошибаюсь?

Я подняла взгляд и встретила его ледяные, пронзительно-голубые глаза. Он был чертовски прав – плата была лишь цифрой на бумаге, абстракцией. Но возможность спасти это, прикоснуться к этой вечности, доказать себе и тени отца, что я могу – вот что заставляло кровь бежать быстрее, наполняло решимостью. Но его тотальный, безусловный контроль над моим временем здесь, его спокойная уверенность, что он купил не только мои навыки, но и мою дисциплину до минуты, мою покорность, – вот это зажгло во мне ту самую крошечную, но жгучую искру возмущения. Моё сердце колотилось. Согласиться на полную изоляцию, на этот тотальный контроль, казалось безумием; моя интуиция кричала об опасности. Но что, если это был единственный шанс? Единственный способ сбежать от повседневной рутины, от взглядов Сьюзен, от вечной пыли Архива, что напоминала о моих ошибках? Единственный шанс доказать, что я способна на великое? Я знала, что буду тосковать по своему обычному миру, но желание очиститься, доказать свою ценность, было сильнее.

Он приподнял крышку ларца плавным движением, словно открывая доступ к величайшей святыне.

Воздух вырвался из моей груди с тихим, сдавленным стоном, смесью восторга и священного ужаса. Даже израненный, измученный временем, «Псалтырь» был потрясающим. Толстый блок пергаментных листов, потемневший до глубокого охристого оттенка, с язвами плесени, чёрными пятнами влаги, надрывами по краям, местами осыпавшимся золотым обрезом. Но на тех страницах, что ещё сохранили целостность… Миниатюры. Фоны небесной лазури, утратившие яркость, но хранящие глубину; плащи святых – капли застывшей, потускневшей, но всё ещё живой киновари; нимбы, орнаменты, инициалы – золото, пробивающееся сквозь вековую грязь, сколы и утраты, излучающее немеркнущий, тёплый свет, казавшийся почти неземным в этом сером дне. Лики ангелов, едва различимые под слоем потемневшего лака и повреждений, но дышащие такой чистотой и кротостью, что щемило сердце. Это было… чудо. Искалеченное, умирающее, но дышащее. И оно взывало ко мне. К моим рукам. К моей надежде.

Профессиональный трепет пронзил меня насквозь, на мгновение вытеснив страх, клаустрофобию, давление его присутствия. Моя рука, будто помимо воли, потянулась вперёд, жаждая коснуться пергамента, ощутить его фактуру, оценить масштаб разрушений, начать немой, интимный диалог с этой древней болью. Я с силой сжала пальцы в кулак, впиваясь ногтями в ладонь. Он наблюдал: его ледяные голубые глаза неотрывно фиксировали каждую микротрещинку на моём лице, каждую дрожь ресницы, каждый микросдвиг мышц вокруг рта. Он читал меня как открытую книгу.

– Он… невероятен, – сорвалось с моих губ едва слышным шёпотом.

Джеймс приблизился ещё на шаг. Запах сигары, холодного металла и его изысканного парфюма сгустился вокруг меня, образовав плотное, дурманящее облако, и по спине пробежали ледяные мурашки. Его палец указал на конкретную миниатютуру – ангела со склонённой головой, чей лик был наполовину стёрт временем, а одно крыло разорвано глубокой трещиной.

– Начните с него. Детальнейшая оценка всего ущерба, микроскопическая фиксация и полный отчёт к пяти вечера. Также предложите методологию реставрации и оцените сроки. Ни шага в сторону без моего явного одобрения и никакой самодеятельности.

– Я осознаю условия, мистер Диас, – прозвучал мой голос, удивительно ровный и спокойный в собственных ушах, несмотря на бешеный стук сердца где-то под рёбрами. – Моя единственная цель здесь – Псалтырь. Ваши правила в отведённые вами часы будут соблюдены неукоснительно. Молчание – нерушимо. Остальное – несущественные детали.

– Прекрасно, – он отступил на шаг, его внимание уже скользнуло к бумагам на массивном столе, что было ясным сигналом, что аудиенция окончена. – Ваше время пошло, мисс Гарсия. В пять вечера я жду отчёт. Не разочаруйте меня.

Я осталась одна у белого стола, остро ощущая тяжесть чётко очерченных границ. Золотая клетка с таймером. Но передо мной лежала вечность. Израненная, но живая.

Я медленно, почти ритуально, натянула тончайшие белые хлопковые перчатки. Пальцы внутри них были тверды, дрожь ушла. Щелчок выключателя – яркий, сфокусированный луч лампы выхватил из полумрака страницу с ангелом, его стёртый лик, разорванное крыло. Мир сжался до этого клочка древней кожи, до каждой микротрещинки, до каждой утраченной частички пигмента.

Вне этих каменных стен, после шести, будет существовать другая Ева. Обычная. Свободная. Но здесь и сейчас, до самого вечера, она принадлежала только ему, этой книге и тихой ярости своего мастерства.

Глава 3: Золотая Клетка с Таймером

Тишина библиотеки не была пустой. Воздух густел от запахов: пыли веков и въевшегося в камень дыма дорогих сигар. А под всем этим – холодный, металлический шлейф его присутствия: кожа, парфюм, озон. Призрак Джеймса Диаса витал повсюду, окутывая каждый уголок этой мраморной тюрьмы даже в его отсутствие.

Я стояла у белого стола, чувствуя, как холод идеальной поверхности проникает сквозь тонкие хлопковые перчатки. Перчатки стали продолжением рук – точных, спокойных. Мои пальцы, обычно чуть дрожащие от напряжения, здесь были твёрды, послушны. Это место требовало абсолютной концентрации, и мой организм, кажется, инстинктивно подстраивался, отсекая лишние эмоции. Ангел под линзой мощной лампы был трагичен: лик стёрт, крыло разорвано трещиной, золото нимба осыпалось. Микроскоп открывал лунный пейзаж пергамента: кратеры утрат, горные хребты трещин, высохшие реки чужого, варварского клея. Каждый дефект – крик боли, эхо чужой ошибки. «Не моей, – подумала я с внезапной ясностью. – Пока нет». Эта мысль несла в себе горькую правду о моём прошлом, но здесь, в этом стерильном свете, она звучала как вызов, как обещание, что именно эту ошибку, в этот раз, я не допущу.

Я выпрямилась, убирая планшет с зафиксированными повреждениями и предварительными схемами реставрации, когда услышала лёгкий, едва различимый щелчок где-то вдалеке. Почти сразу же послышались шаги. Твёрдые, размеренные, но с едва уловимым сбоем ритма. Он вошёл не из глубины библиотеки, а из коридора, откуда я и пришла. Должно быть, он наблюдал за мной, возможно, даже ждал, когда я завершу свой первый осмотр. Эта мысль вызывала лёгкую дрожь, но одновременно и странное ощущение признания моей работы. Диас был без пиджака, в белой рубашке с расстёгнутым воротником, что делало его чуть менее формальным, но парадоксально – не менее, а может быть, даже более угрожающим. Его лицо было непривычно бледным, глаза – яркие, острые, с напряжённой искрой внутри. Глубокая тревога, закованная в сталь, читалась в каждом егодвижении, в каждой черточке лица.

– Прогресс, мисс Гарсия?

Я отвела взгляд от микроскопа, стараясь не вздрагивать. Хоть я и привыкала к его внезапным появлениям, его давящее присутствие всё ещё ощущалось остро.

– Детальная фиксация завершена. Ангел требует немедленного вмешательства. Крыло на грани отрыва. Предыдущий клей – животный, XIX века, низкого качества – лишь усугубил ситуацию: кристаллизовался, стал хрупким. Любая вибрация или неосторожное движение… – Я протянула планшет, демонстрируя трёхмерные сканы и инфракрасные снимки повреждённых участков, полный отчёт с обоснованием методологии и оценкой времени, необходимого для каждого этапа.

Он взял устройство. Пальцы холодные, движение чуть резковатое, словно он с трудом сдерживал нетерпение. Откинулся спиной к краю своего массивного стола, который сам по себе был произведением искусства из тёмного дерева, погрузившись в чтение. Его взгляд скользил по экрану с поразительной скоростью, но без видимого выражения. Я стояла, наблюдая. Минуты тянулись, каждая из которых казалась бесконечной в этой напряжённой тишине. Запах озона сгущался вокруг него, становясь почти осязаемым, будто воздух вокруг него ионизировался от невидимого электрического поля.

– Четырнадцать часов тридцать минут, – произнёс он наконец, поднял глаза, и в его голосе проскользнуло недоверие и усталость. – На один фрагмент. А весь Псалтырь? Это месяцы работы, мисс Гарсия. Возможно, даже год, если следовать вашей скрупулёзности. Вы осознаёте масштаб?

– Осознаю, но спешка – гарантированная гибель для пергамента в таком состоянии. Это не конвейер, а микрохирургия на грани невозможного. Каждый этап требует просушки, проверки, стабилизации. Вы наняли меня не для скорости. Вы наняли для шанса спасти безнадёжное. Этот шанс требует времени и терпения. Беспрецедентного.

Он замер. Не гневно, но сосредоточенно. В его глазах я увидела некий внутренний расчёт, словно он прикидывал невидимые переменные. Взгляд скользнул по моим рукам в перчатках, замершим в ожидании, затем по самому Псалтырю на столе, словно он пытался оценить не только мою работу, но и само время, которое я требовала. Его собственные пальцы слегка сжали край планшета, и костяшки на мгновение побелели.

– Терпение – роскошь, которую не всегда можешь позволить. Особенно когда за твоей спиной стоит человек, для которого сроки – не абстракция, а вопрос выживания. Его разочарование измеряется не в утраченных фрагментах пигмента, а в очень конкретных, очень болезненных единицах. Для него и для тех, кто с ним связан. У нас есть примерно шесть месяцев, мисс Гарсия.

Воздух сгустился. Шесть месяцев. Это не просто сокращало сроки, это делало мою задачу практически невыполнимой. Человек за спиной – конкретный, опасный. Страх шевельнулся где-то глубоко, пытаясь сковать лёгкие, но был тут же подавлен волной профессионального любопытства и… вызова. Это была не просто работа, это была игра, ставка в которой, как выяснилось, была невероятно высока. Я не отводила взгляда.

– К чему такая спешка, сэр? – спросила я прямо, не давая страху взять верх. – Если цель – не уничтожить то, что пытаешься сохранить, то почему такие жёсткие рамки? Я должна понимать риски, для книги. И для себя.

Джеймс Диас смотрел на меня долгим, непроницаемым взглядом. Он взвешивал меня, мою дерзость, возможные последствия такой откровенности. Холодная расчётливость вытеснила всё остальное из его ауры, оставляя лишь некий хищный, внимательный покой. Его глаза были похожи на два ледяных озера, отражающих только моё собственное выражение.

– Кто этот человек, который диктует темп спасению шедевра? – произнесла я, наконец осмелившись.

– Уилсон Тейлор, – имя прозвучало как приговор, как звук надвигающейся бури. – Через полгода ожидается крупная выставка, на которой должен быть представлен «Псалтырь». Учитывайте, что он не ценитель красоты, мисс Гарсия. Он – инвестор. Человек, вкладывающий не в искусство, а во власть. Во влияние. Он не просто требует результатов, он калечит за их отсутствие или, что хуже, они остаются в таком состоянии, что предпочли бы исчезнуть. «Псалтырь» для него – не святыня. Это актив. Высокорисковый, высокодоходный актив, который должен быть приведён в презентабельное состояние к строго оговоренной дате. И сроки для него высечены не в календаре, а в плоти тех, кто их нарушил. Тейлор не прощает ни просрочек, ни ошибок. Его понимание «компенсации» выходит далеко за рамки финансов. Он измеряет её болью и кровью. Он требует совершенства и немедленных результатов любой ценой. Ясна ли вам теперь истинная цена промедления? Цена… ошибки?

Последняя фраза повисла в воздухе, густая и тяжёлая, как смог. Его стальные глаза впились в меня, ожидая не столько испуга, сколько глубокого, всеобъемлющего понимания. Не страх сжал горло, а холодная ярость – за книгу, за себя, за это извращённое отношение к сокровищу. Меня охватило острое, режущее чувство несправедливости. Я держала его взгляд, не отступая.

– Ясна. Цена ошибки – гибель того, что мы пытаемся спасти. И это касается не только ангела. – Я кивнула в сторону Псалтыря, лежащего в ларце, его повреждения казались теперь ещё более вопиющими. – Значит, Тейлору нужен не шедевр, а товар. И наша задача – превратить хрупкую вечность в… презентабельный актив в срок. Без права на ошибку.

Уголок его рта дрогнул. Не улыбка. Скорее тень… уважения? Или признание общего врага в лице этого Тейлора? Это было что-то новое в его обычно непроницаемом выражении лица.

– Именно так, – подтвердил он сухо. – Ваша методология утверждена. Но сроки… – он снова взглянул на планшет, а затем на меня. – Мы должны найти способ ускорить процесс, мисс Гарсия, не жертвуя качеством. А пока…

Он отодвинул планшет в сторону. Напряжение в его плечах чуть спало, но он сохранял абсолютный контроль.

– Четырнадцать часов тридцать минут. Начинайте завтра. – Его взгляд скользнул к ангелу под лампой, к его разорванному крылу. – Спасите ему крыло, мисс Гарсия.

Он развернулся и вышел, не проронив больше ни слова, оставив меня стоять у стола с отчётом, с ангелом, требующим спасения, и с именем Уилсон Тейлор, навсегда впечатанным в сознание.

Я сняла перчатки, чувствуя, как пульсирует кровь в кончиках пальцев: дрожь была не от страха, а от адреналина, от осознания игры, в которую ввязалась. Золотая клетка с таймером стала полем боя. Теперь я знала врага – невидимого, всесильного и безжалостного. И своего тюремщика, Джеймса Диаса, оказавшегося не только надсмотрщиком, но и капитаном на тонущем корабле, который сам боролся за выживание. Это знание не утешало, но давало ясность.

Я посмотрела на разорванное крыло ангела, лежащее в свете реставрационной лампы. Тень Тейлора легла на белый стол, но теперь она не парализовала, а мобилизовала. Мой страх перед Джеймсом Диасом растворился, уступив место сложному коктейлю из профессиональной ярости, вынужденного союзничества и леденящего осознания опасности, которую он назвал по имени. Впервые за долгое время я чувствовала себя не жертвой, а участником. Пусть пешкой в чужой игре, но пешкой, которая могла нанести удар. И я сделаю всё, чтобы этот удар пришёлся точно в цель – спасти Псалтырь, несмотря ни на что.

Глава 4: Трещины в Броне

Запах сигар Джеймса Диаса стал частью воздуха библиотеки, таким же постоянным, как пыль и терпкий аромат воска. Я вдыхала его, работая над Псалтырем, ощущая его незримое, но всепроникающее присутствие, словно он был призраком этой каменной крепости, её незримым надсмотрщиком. Мои дни были выверены до секунды: ровно в девять врата – не то ада, не то спасения – открывались, и безупречный дворецкий проводил меня в святилище, где я исчезала до шести.

Особняк дышал холодом Джеймса. Мрачный, подавляющий, скрывающий свои тайны за непроницаемыми стенами. Я почти не видела хозяина. Иногда он возникал в дверном проёме, как статуя, вырезанная из арктического льда. Его взгляд – ледяной, сканирующий – скользил по мне, по Псалтырю, по инструментам, оценивая прогресс, контролируя всё до мельчайшей детали. В эти моменты я чувствовала себя лабораторным экспонатом, безупречным механизмом, чьи винтики должны вращаться без сбоев. Он никогда не говорил лишнего: «Отчёт к пяти», «Сроки сжимаются», «Совершенство – не роскошь, а необходимость». Я не искала диалога. Моё искупление лежало на столе, под лампами, в крошечных фрагментах спасённого золота и киновари.

Я погрузилась в Псалтырь, как в пучину. Я вернула ангелу крыло – кропотливый труд микрохирурга, миллиметр за миллиметром. Теперь я боролась с тёмными пятнами на лазурном фоне небес. Часы сливались в недели. Временами мне казалось, что я растворяюсь в этом древнем мире, становясь его частью, его немым защитником. Это было искуплением. Но каждая восстановленная миниатюра напоминала о цене: моя жизнь за стенами крепости превратилась в призрак. Мир сузился до белого стола, увеличительных линз и вечной тени Тейлора.

Однажды вечером, когда сумерки уже крали краски из-за высоких окон, он вошёл. Но не шагами, а тяжёлым, сбитым дыханием. Резкий, обжигающий запах виски ударил в нос, перебив привычные ароматы библиотеки. Это был Джеймс, но совершенно другой. Без пиджака, воротник рубашки расстёгнут, галстук болтался, как петля. Лицо – пепельная маска, глаза – налитые кровью озёра, в которых бушевал неконтролируемый шторм. Он был пьян. Раненый зверь, сорвавшийся с цепи собственного железного контроля.

– Мистер Диас, с вами всё в порядке?

Мои пальцы впились в полированную кромку стола, будто ища спасения. Холодная волна узнаваемого, приторного ужаса подкатила к горлу – тот самый страх, что сопровождал всё моё детство, пахнущий дешёвым виски и мужской яростью. Он двигался к шкафу с механической точностью, извлёк хрустальный стакан и бутылку с густым, тёмным, как кровь, виски. Налил до краёв, одним движением опрокинул в себя и тут же налил новую порцию. Его голос, когда он заговорил, был низким и рваным, скрипящим, будто ржавая пила по камню.

– Тейлор… – он выдохнул это имя, и оно повисло в воздухе тяжёлым, отравленным облаком. – Дышит в спину. Каждую секунду. Словно стервятник, кружащий над добычей, которую чует, но не может пока клюнуть. Времени… Времени совсем не осталось. Воздуха не хватает.

Он отвернулся к ночному окну, в которое хлестал ливень. Спина, всегда прямая и неуступчивая, сгорбилась под гнётом незримой, но невыносимой тяжести.

– Они все уходят. Предают. В конце концов. Даже если запереть их здесь… в этих проклятых, непробиваемых стенах.

– Кто… «они»? – прошептала я, почти не осознавая своего вопроса.

Он медленно обернулся. Взгляд был затуманен алкоголем, но сквозь эту пелену проступало нечто иное – бездонная, леденящая тоска. Одиночество, которое точило его изнутри, оставляя лишь пустую скорлупу.

– Мои родители не погибли сразу. После… той аварии. Отец был гениальным хирургом, но аморальным дельцом. Основал сеть частных клиник. После аварии – овощ. Требовал дорогостоящего ухода в спецучреждении. Мать… она разбиралась в искусстве. Помогала отцу с инвестициями и горела изнутри. Она знала об его изменах. Сначала отчаяние, медленное угасание. А потом… они сбежали. Продали Тейлору свои доли в клиниках за бесценок, пока я был в школе. На те деньги… они пытались купить себе шанс в Швейцарии. Экспериментальное лечение. Бросили меня, шестнадцатилетнего, на растерзание «опекунам», которых нанял Тейлор и которые методично разоряли остатки империи. Первое время родители откупались от своей… обузы, от меня. Мне потребовались годы, чтобы собрать по крупицам эту правду. Каждый фрагмент, каждый документ – я вырывал его из когтей забвения. Я узнал, что они умерли там через два года. Они выбрали свою жалкую свободу. Предали. Оставили одного.

Тишина повисла густая, пропитанная болью и виски. Его слова, его раскрытая рана эхом отозвались в моей собственной бездне вины. Это было слишком знакомо. Инстинкт, сильнее страха, заставил меня ответить:

– Вы не были обузой. – Я встретила его воспалённый взгляд. – Они предали не вас. Они предали себя. Свою любовь и своё право называться родителями. Вы не были виноваты.

Он вздрогнул, словно от удара током. Мои слова, сказанные с такой убеждённостью, пронзили алкогольный туман. Он качнулся, потеряв равновесие. Я не думала. Просто шагнула вперёд, подхватив его под локоть. Тело было тяжёлым, горячим, пропитанным виски и отчаянием. Без слов, я повела его к массивному кожаному креслу у холодного камина. Он рухнул в него, откинув голову, прикрыв глаза рукой. Дрожь пробегала по его телу.

Тишина снова сгустилась, но теперь она была другой. Напряжённой, заряженной слишком большим откровением. Я стояла рядом, не зная, уйти или остаться. Он открыл глаза. Ледяная синева была затуманена болью и… вопросом.

– Почему ты? Почему ты такая? – Он неопределённо махнул рукой в сторону стола, Псалтыря. – Поглощённая… этим. Пылью. Тишиной. Словно за этими стенами… для тебя ничего нет. Разве у тебя… нет жизни? Вне этого?

Вопрос вонзился прямо в сердце. В эту странную, хрупкую минуту взаимного обнажения ложь была невозможна и не нужна.

– Нет, – выдохнула я, и слово прозвучало как приговор самой себе. – Моя «жизнь»… похоронена там же, где и репутация моего отца. Он был реставратором. Лучшим. Одна ошибка на глазах у всех сломала его. А я… – Я сглотнула ком в горле. – Я была причиной. Дёрнула его за рукав в тот роковой момент. Попросила показать книгу поближе. Его рука дрогнула… и Тернер… Я убила отца своей глупостью, своей потребностью быть ближе к его миру.

Я замолчала, осознав, что только что вручила ему отточенный кинжал – свою самую страшную тайну, своё самое глубокое проклятие.

Он смотрел на меня из глубины кресла. Алкогольная мгла в его глазах медленно рассеивалась, сменяясь острым, пронзительным осознанием. Он медленно поднялся. Каждое движение давалось ему с усилием, но в нём чувствовалась сфокусированная сила. Он сделал шаг ко мне. Я инстинктивно отступила, наткнувшись спиной на холодную столешницу.

– Так вот оно… – Его взгляд упал на Псалтырь, на аккуратно уложенные инструменты, на мои руки. – Даже спасая, ты несёшь разрушение. И чтобы ты ни делала, твоё прикосновение несёт гибель.

Его слова ударили с такой силой, что перехватило дыхание. Не гнев, а леденящее подтверждение моего самого страшного кошмара. Страх, смешанный с яростью от этой жестокой правды, обжёг мне лицо. Он поднял руку. Длинные пальцы, холодные, дрожащие от напряжения, коснулись моей щеки. Прикосновение было странным – не нежным, не агрессивным. Исследующим. Как будто он проверял реальность моего существования, своей догадки. Потом его пальцы сжались, не больно, но твёрдо, приподнимая мой подбородок, заставляя встретить его взгляд. Голубые глаза, теперь пугающе ясные, смотрели прямо в мои, в самую душу.

– Но ты не уйдёшь, – произнёс он тихо, и в этой тишине звучала железная воля. – Ты останешься здесь, потому что ты знаешь, как и я. Мы не можем иначе. Мы сломанные механизмы. И наши шестерёнки, – он сделал едва заметную паузу, – могут сцепиться только друг с другом. Чтобы хоть как-то продолжать двигаться. В этом аду.

Он резко отпустил меня и отвернулся. Его плечи напряглись, спина выпрямилась с усилием. Он не посмотрел больше ни на меня, ни на Псалтырь. Просто зашагал к двери, походка чуть неуверенная, но решительная. На пороге он остановился, не оборачиваясь.

– Завтра. В девять. Не опаздывай.

Дверь закрылась за ним бесшумно. Я осталась одна, прижавшись к столу, всё ещё чувствуя холод его пальцев на коже.

Я сняла перчатки. Руки дрожали не только от страха, но и от шока откровения. От осознания, что он видит меня, видит моё проклятие. И принимает его как часть сделки, как часть этого странного, извращённого союза в тени Тейлора.

В кармане дрогнул телефон. Я достала его, будто очнувшись от сна. Сообщение от Адама. Старый друг. Осколок прошлой, нормальной жизни.

«Как дела? Совсем пропала! Всё ок?»

Я уставилась на экран. Мир за стенами особняка казался плоским, ненастоящим картоном. «Нет жизни вне этого», – эхом отозвались его слова. И вдруг возникло жгучее желание доказать обратное. Себе? Ему? Хотя бы намекнуть, что я не полностью принадлежу его крепости.

Пальцы дрожали, когда я набирала ответ:

«Жива. Работаю. Тяжело. Как ты?»

Ответ пришёл почти мгновенно, наполненный привычной, неосложнённой теплотой:

«Ева! Рад слышать! У меня всё супер! Выныривай как-нибудь, давно не виделись! Расскажешь про свои древние книжки?»

Я прочитала его. Простая забота, обычная жизнь. Что-то в груди сжалось – тоска по чему-то давно забытому. По «Еве», а не по «Мисс Гарсия», винтику в машине Диаса. По возможности просто уйти. Но я была здесь. У белого стола. С Псалтырем. С моей виной. С его тенью. С нашим хрупким, опасным перемирием, скреплённым взаимным признанием в сломленности.

«Не уйдёшь», – эхом прозвучало в тишине библиотеки. Я положила телефон обратно в карман, не отвечая. Но зерно было посажено. Желание расслабиться, пусть на мгновение, зашевелилось где-то глубоко внутри.

Глава 5: Занавес Дождя

Утро было серым и тяжёлым, как свинцовая плита на груди. Я проснулась с ощущением вчерашнего прикосновения на щеке, словно клеймо холодных пальцев всё ещё тлело на коже, и горечью виски на языке – воображаемой, но оттого не менее реальной, отравляющей каждую клеточку. Воспоминания о его пьяном откровении, о моём собственном признании, о той ледяной силе, с которой он заявил «Ты не уйдёшь», висели в воздухе комнаты, словно невидимая пыль, мешающая дышать. Телефон безмолвствовал, его тишина казалась упрёком. Мир за окном, расплывчатый в пелене дождя, казался чужим, нереальным, словно его можно было стереть одним движением. Я надела самое обычное тёмное платье, не глядя в зеркало – незачем было видеть ту Еву, что была заперта внутри этих стен.

Дорога к особняку Диаса в такси была мукой, каждым поворотом серпантина приближая меня не просто к зданию, а к крепости, к его власти, к нашему странному пакту сломленных душ. Камни стен казались тяжелее обычного, кипарисы – мрачнее. Дворецкий встретил меня у дверей. Его безукоризненная маска ничего не выражала, но воздух вокруг него казался плотнее, наэлектризованным, словно он сам поглощал и удерживал напряжение минувшего вечера. Эхо вчерашнего витало в стерильных коридорах, отзываясь в каждом скрипе мрамора под моими шагами.

В библиотеке он уже ждал. Стоял у окна, наблюдая за нескончаемым ливнем. Безупречный костюм снова скрывал тело, безукоризненно сидя на широких плечах, но не мог скрыть следы ночи на его лице. Резче выступили скулы, глубже залегли тени под глазами, придавая голубизне озёр болезненную, почти лихорадочную глубину. Он не курил сигару. Воздух пах крепким кофе и… чистотой. Холодной, выверенной чистотой после бури, после хаоса. Запах виски был тщательно смыт, не оставив и следа. Он был Джеймсом Диасом, хозяином, вернувшимся в свою роль.

Он обернулся, когда я подошла к столу. Наши взгляды встретились – коротко, остро, словно два клинка, соприкоснувшиеся в воздухе. В его глазах мелькнуло неловкость? Стыд? Или просто глубокая усталость от необходимости восстанавливать контроль, натягивать маску обратно?

– Мисс Гарсия, я…

Джеймс Диас запнулся. Это было так же неестественно, как трещина в граните, как если бы гравитация внезапно изменила направление. Он, человек абсолютного самообладания, потерял голос.

– Вчерашний вечер… Моё поведение было неприемлемым. Непрофессиональным. Алкоголь… не оправдание. Мои личные демоны не должны были вырваться наружу. И уж тем более… – Его взгляд скользнул по моей щеке, где он касался меня, и быстро отвёл в сторону, словно это прикосновение жгло его самого, – …не должны были касаться вас. Приношу извинения.

«Приношу извинения». Фраза звучала чужеродно в этом пространстве абсолютного контроля, как и его бледность, его лёгкая дрожь. Он избегал прямого взгляда, фокусируясь на корешках книг за моей спиной, на чём-то неодушевлённом, безопасном. Эти вымученные, почти выдавленные из него извинения, давали мне странное, опасное чувство… власти? Или просто показывали глубину его падения, трещину в его броне, и отчаянную, даже жалкую попытку залатать эту брешь, вернуться в привычную роль?

– Я понимаю, – тихо ответила я. Что ещё можно было сказать? Принять извинения? Простить? Не было смысла в этих социальных ритуалах. Мы были связаны не вежливостью, а общей бездной и общим врагом. – Это не повлияет на работу. Псалтырь ждёт.

Он кивнул, коротко, почти с облегчением, приняв мои слова как границу, которую пока не стоит переступать, как негласное соглашение о том, что эта тема закрыта. Его взгляд наконец встретился с моим, и в нём мелькнуло что-то – признание общей уязвимости? Благодарность за то, что я не стала добивать, не воспользовалась его слабостью?

– Хорошо. Продолжайте, – его голос обрёл немного привычной твёрдости, но она была приглушённой, словно обёрнутой в вату невысказанного извинения, вату напряжения. – Отчёт к пяти. Тейлор запросил обновление.

Он развернулся и пошёл к своему столу. Я видела, как напряжены его плечи, как сжаты кулаки, как он буквально впивается пальцами в край стола, чтобы не дрогнуть. Это была не просто формальность, не просто рутина. Это была битва за восстановление себя, за возвращение в те железные доспехи, что он так тщательно выстраивал годами. Он сражался с демонами, и вчера я увидела его без шлема и лат.

Я надела перчатки. Механические движения успокаивали, возвращали в привычный ритм: проверка лампы, настройка микроскопа, выбор тончайшей кисти. Передо мной был сложный орнамент, потемневший от времени и небрежного хранения, требовавший филигранной работы. Но мысли крутились вокруг него, Джеймса Диаса. Вчерашние признания. Его извинение. Его попытка снова стать Неприступным Джеймсом Диасом, хозяином крепости. Но трещина была видна. И она меняла баланс сил между нами, делая нашу динамику сложнее, опаснее. Моя решимость спасти Псалтырь, моя профессиональная ярость теперь смешались с новым пониманием – я была не просто наёмницей, а частью его личной битвы.

Пылинки танцевали в луче лампы, словно крошечные звёзды в неподвижном воздухе. Библиотека дышала тишиной, но теперь это была тишина перемирия. Хрупкого, зыбкого, основанного на взаимно обнажённых ранах и необходимости продолжать бой. Мы были союзниками поневоле, капитаном и механиком на тонущем корабле под флагом Тейлора. И это перемирие было страшнее открытой вражды, потому что оно требовало доверия, которого не было.

Внезапно в кармане завибрировал телефон. Я достала его, удивлённая. За стенами крепости кто-то помнил обо мне. Сообщение от Адама:

«Сегодня вечером свободна? Давно не виделись. Ужин в шесть? Выбирайся из своего книжного склепа!»

Я посмотрела на электронные часы на столе. 11:07. Ужин в шесть… В шесть. Моё законное время свободы начиналось ровно в шесть. Как он отреагирует? Вспомнились его слова, сказанные с такой стальной уверенностью: «Ты не уйдёшь», «Ты принадлежишь Псалтырю и моим правилам до шести». Но после шести – моё время. Это было в правилах. Я имела на это право.

Внутри поднялась волна. Не просто желание увидеть Адама, не просто тоска по нормальной жизни, а острая, почти физическая потребность доказать. Себе. Ему. Что за этими стенами есть что-то ещё, что мир не заканчивается на его мраморных полах и старинных фолиантах. Что я не полностью растворена в его мире боли, контроля и пыли. Что «Ева», та Ева, которая когда-то смеялась и жила полной жизнью, ещё существует.

Я набрала ответ, пальцы чуть дрожали от возбуждения и предвкушения:

«Да. Заедешь за мной в шесть?»

Ответ прилетел почти мгновенно, наполненный привычной, неосложнённой теплотой Адама, его неизменным оптимизмом:

«Конечно! Ровно в шесть буду! Где тебя забрать? Скинь адресок!»

Я замерла. Адрес. Правило Диаса, произнесённое холодным, не терпящим возражений голосом: «Абсолютная, железная секретность. Ни единого слова о сути работы и о клиенте». Адрес особняка? Он не был прямо запрещён. Но это был ключ к его крепости. К его убежищу. К его тайне. Это был акт неповиновения.

Я быстро нашла адрес на карте телефона – Улица Кленси, 17 – и, сделав глубокий вдох, отправила.

«Улица Кленси, 17. Жду в шесть».

Я сунула телефон обратно в карман, ощущая прилив странного возбуждения и тревоги, смешанный с осознанием того, что я переступила черту. Мой маленький бунт. Моя попытка сохранить кусочек себя, свою идентичность.

Работала я с лихорадочной сосредоточенностью, словно время могло ускользнуть. Каждый мазок, каждое движение скальпеля было выверено. Время текло странно: минуты тянулись, а часы пролетали. Когда электронные часы на столе показали 17:59, я отложила инструмент с финальной точностью, идеально завершив текущий этап. Ровно в 18:00 я сняла перчатки, аккуратно прикрыла Псалтырь защитным полотном, словно укладывая ребёнка спать. Движения были чёткими, осознанными. Ритуал завершения работы и… начала моей короткой, украденной свободы.

Я направилась к выходу. Дворецкий уже ждал у дверей, бесстрастный, как всегда, его белые перчатки казались яркими пятнами в полумраке. Он открыл тяжёлую дверь. Вечерний воздух ударил в лицо прохладой и запахом приближающегося дождя, несущего озон и свежесть.

И он был там. Знакомая машина Адама, яркая и обыденная, стояла у массивных кованых ворот. Он сам стоял рядом, нетерпеливо улыбаясь, махал рукой. Его обычная, неотягощённая жизнерадостность, его простота и теплота казались ослепительно ярким пятном на фоне мрачной готики особняка, его неприступных стен. Ощущение нормальности, такое давно забытое, такое желанное, сжало мне горло.

Я сделала шаг навстречу. И вдруг – острое, необъяснимое чувство. Шестое чувство? Вина? Я резко обернулась.

Мой взгляд невольно потянулся вверх, к высоким арочным окнам библиотеки. В одном из них, том что выходило прямо на подъездную аллею, четко вырисовывалась неподвижная фигура. Джеймс Диас. Окно было лишь слегка освещено изнутри, превращая его в подобие театральной рамки, где он играл роль безмолвного наблюдателя.

Тонкая сигарета в его руках (не привычная сигара – а значит, это не ритуал, а нервная привычка) тлела в полумраке, как единственная кровавая точка в темноте. Ритмичные подрагивания этого огонька напоминали пульс – слишком ровный, слишком спокойный для того, что происходило внизу.

Он не просто стоял. Он нависал. Его поза, абсолютная неподвижность, сама геометрия его силуэта против света – всё это было тщательно выверенным посланием. Не любопытство, не беспокойство. Взгляд скульптора, оценивающего свою ещё недоделанную статую. Владельца, проверяющего послушание питомца.

Особенно чётко это понимание ударило в тот момент, когда я осознала: он смотрел не на Адама, не на машину, не на сцену в целом. Только на меня. Его лицо скрывали тени, но в этом и заключался весь смысл – он стал воплощённым Наблюдателем, олицетворением того вечного контроля, от которого мне не уйти.

Это не было грубым нарушением нашего негласного договора. Это было его уточнением. Он дал мне достаточно верёвки, чтобы я могла почувствовать вкус свободы – ровно до того момента, когда он решит затянуть петлю. В этот миг небо разверзлось. Ливень обрушился стеной, такой плотный и яростный, что мгновенно скрыл особняк, окно, его силуэт за непроглядной водяной пеленой. Мир сузился до шума воды, стекающей потоками, и размытых огней машины Адама, мелькающих сквозь водную завесу.

Я резко повернулась и бросилась под проливной дождь к машине, чувствуя, как холодные струи хлещут по лицу, смывая пыль и напряжение крепости. Моя свобода началась. Но я знала, что невидимые цепи крепости Диаса протянулись за мной сквозь ливень. А этот дождь был не просто водой. Он был занавесом, за которым скрывался его неумолимый взгляд и тень Уилсона Тейлора, напоминавшая, что сроки тикают, а цена ошибки – гибель всего.

Глава 6: Пыль и Пепел

Кафе «Уютный Уголок» утопало в тёплом свете ламп, запахе свежесваренного кофе и гомоне голосов. Это был мир, настолько противоположный мрачной тишине и стерильности особняка Диаса, что казался перегретым, слишком ярким. Я сидела напротив Адама, сжимая в руках кружку с обжигающе горячим шоколадом, пытаясь впитать его обыденное, жизнерадостное присутствие.

– Ну, и как тебе твоя новая берлога? – спросил он, заедая кусок пиццы. Его глаза, карие и открытые, смотрели на меня с искренним любопытством. – «Улица Кленси, 17» – звучит солидно. Богатый клиент, да? Надеюсь, платит соответственно твоему таланту «воскрешателя ископаемых»!

Он засмеялся своим лёгким, беззаботным смехом. Я попыталась улыбнуться в ответ, но губы плохо слушались.

– Клиент… требовательный, – вымучила я, избегая его взгляда. – Работа сложная. Очень древняя рукопись.

Каждое слово давалось с трудом, как будто я говорила на чужом языке. Как описать Диаса, Псалтырь, ту атмосферу тотального контроля и ледяного давления? Как объяснить, что «требовательный» – это мягчайший эвфемизм?

– Ну, тебе не привыкать к сложностям, – махнул он рукой, не замечая моего напряжения. – Помнишь, как мы в десятом классе твою бабушкину Библию восемнадцатого века «реставрировали»? Скотчем и клеем ПВА? Господи, кошмар!

Он снова рассмеялся, и это воспоминание из другой жизни на секунду согрело меня изнутри. Но тут же нахлынула волна тоски. Та Ева, с клеем ПВА и смехом, казалась такой далёкой, почти чужой.

– Помню, но это… не то, Адам. Совсем не то. Здесь… – Я запнулась, поймав себя на том, что вот-вот сорвусь и расскажу слишком много. О правилах. О секретности. О его взгляде в окно. – Здесь всё по-другому. Очень тихо. И… пыльно. По-особенному пыльно.

Адам посмотрел на меня внимательнее, его улыбка слегка потускнела.

– Ты выглядишь… уставшей, Ева. Очень. И какая-то… отстранённая. Как будто ты физически здесь, а мыслями – там, в своём пыльном склепе с древним фолиантом. – Он протянул руку через стол, коснулся моей. Его пальцы были тёплыми, живыми. Так не похожими на ледяное прикосновение в библиотеке. Я едва не дёрнулась. – Тебе правда нормально? Может, этот клиент… слишком давит? Если что – ты знаешь, я всегда помогу. Вытащу тебя оттуда. Устроим бунт!

Он подмигнул, пытаясь разрядить обстановку.

Его забота, такая простая и искренняя, обожгла меня сильнее шоколада. Вытащу тебя. Но как объяснить, что я сама загнала себя в эту клетку? Что мне нужно это искупление? Что тень отца и угроза Тейлора не отпустят?

– Всё в порядке, правда, – сказала я, насильно заставляя себя звучать убедительнее. Я убрала руку из-под его ладони. – Просто работа поглощает. Как всегда. Я… привыкну.

Привыкну к его контролю?

Мы говорили ещё о чём-то – о его проекте, о старых друзьях, о новом фильме. Я кивала, поддакивала, пыталась улыбаться. Но мои мысли постоянно уносились обратно на улицу Кленси, 17. К холодному свету ламп над белым столом. К молчаливому призраку Джеймса Диаса, который, я была уверена, уже знал, что я здесь.

Адам довез меня до моей скромной квартирки в тихом районе. Дождь всё ещё накрапывал.

– Позвони, если что, хоть ночью! – крикнул он в окно машины, прежде чем уехать. Его фары растворились в мокрой темноте, оставив меня стоять под крыльцом, ключом в дрожащей руке.

Моя квартира встретила меня тишиной и запахом пыли. Не той, благородной, вековой пылью Архива или библиотеки Диаса, а обычной, бытовой – запустения. Я не была здесь толком с тех пор, как начался проект. Комнаты казались чужими, декорациями из прошлой жизни. Я включила свет – резкий, неласковый. Потушила. Предпочла темноту и шум дождя за окном.

В душе я пыталась смыть ощущение особняка, запах дыма и виски, ледяной призрак Джеймса. Но вода была просто водой. Она не смывала ни чувство вины, ни странную связь, возникшую между нами после вчерашнего признания и прикосновения.

«Мы сломанные механизмы. И наши шестерёнки… могут сцепиться только друг с другом».

Его слова эхом отдавались в тишине ванной.

Я легла в постель, но сон не шёл. Перед глазами стояли то открытое лицо Адама, его простые заботы, то – пронзительно-голубые глаза Диаса, полные боли и контроля, то – израненный лик евангелиста Луки под лупой. Два мира. Один – тёплый, нормальный, но ставший чужим. Другой – холодный, опасный, но единственный, где я чувствовала своё жалкое подобие цели. Искупление или свобода? Яркий свет кафе или вечная пыль библиотеки? Я ворочалась, пока за окном не посветлело.

Глава 7: Тень Замка

За окном такси не прекращался монотонный дождь, превративший мир в размытое серое полотно. Капли упрямо выстукивали ритм на крыше, словно пытались синхронизироваться с учащённым стуком моего сердца – тревожным метрономом, отсчитывающим последние минуты перед встречей с тем местом. Знакомый серпантин вился вверх, как змея, ведущая к кованым воротам, которые когда-то вызывали трепет, а теперь лишь заставляли сжиматься живот от тяжелого, ледяного предчувствия. Их силуэт, расплывающийся за завесой дождя, казался мне символом всего, от чего я не могла убежать.

Его слова – произнесённые тем вечером между глотками виски, пропитанные откровенностью и чем-то ещё, – до сих пор звенели в голове, как набат. То ледяное прикосновение, оставившее на щеке невидимый ожог, было не угрозой, а констатацией факта.

«Не уйдёшь».

И я не уходила. День за днём, вопреки страху, вопреки внутреннему голосу, шепчущему «беги», я возвращалась. Добровольно. Как будто в этом было моё проклятое искупление.

Такси резко подбросило на размокшей кочке, и мои пальцы судорожно впились в ремень сумки, будто это был единственный якорь в бушующем море.

Внутри – инструменты, мой жалкий арсенал в этой безнадёжной битве за чужое бессмертие. Ворота распахнулись с театральной медлительностью, словно неохотно допуская меня в своё царство. Аллея кипарисов, мрачных и вытянувшихся в скорбном молчании, казалась сегодня не стражем, а похоронным кортежем, ведущим к главному монументу – серой громаде особняка, постепенно проявлявшейся из дождевой пелены.

Он возник внезапно – массивный, подавляющий, лишённый даже намёка на гостеприимство. Не крепость, нет… Ледяная глыба, отколовшаяся от какого-то забытого кошмара. Эта мысль пронзила сознание с болезненной ясностью, заставив сглотнуть горький комок страха.

«Просто работа, – попыталась я убедить себя, – сложная, изолированная работа». Но рациональные доводы тонули в нарастающей панике, которая уже пустила в моей душе крепкие, цепкие корни.

Машина замерла под массивным каменным козырьком, и на мгновение мне показалось, будто само здание затаило дыхание. Дверь особняка распахнулась беззвучно, как пасть хищника, давно привыкшего к своей добыче. Дворецкий возник в проеме – безупречный, как отполированный механизм, его белые перчатки безжизненно приняли мой плащ, впитавший всю сырость и грязь внешнего мира.

Коридоры встретили меня ледяным молчанием. Каждый шаг моих потрепанных ботинок отдавался глухим эхом, преувеличенно громким в этой стерильной тишине.

Шлёп. Шлёп. Шлёп.

Звук казался нарочито грубым, вызывающе неуместным в этом царстве безупречности, где даже воздух казался отмеренным по линейке. Кожа на спине заныла от невидимого давления – я чувствовала на себе пристальное внимание скрытых камер. Их невидящие стеклянные зрачки, спрятанные в панелях из красного дерева, в позолоченных рамах пустующих картин, неотрывно следили за каждым моим движением. Сегодня их взгляд ощущался особенно остро – холодные прицелы, впивающиеся в спину, фиксирующие каждый жест, каждый вздох. Тотальный контроль, проникающий под кожу, превращающий даже дыхание в отчет для кого-то незримого.

Мой храм, моя святыня, место, где когда-то жила магия творения – сегодня и оно утратило последние следы былого очарования. Белоснежный стол, залитый безжалостным светом ламп, больше не напоминал алтарь искусства – лишь операционный стол под слепящими прожекторами, где я, словно хирург, вскрываю плоть веков.

Псалтырь лежал раскрытым на странице с евангелистом Лукой. Его лик, кропотливо вызволенный мной из тьмы времени, проступал на пергаменте, как призрак, явившийся не по своей воле.

Работа шла.

Ангел обрел крыло. Лазурь неба очистилась от наслоений копоти и забвения. Казалось, это должно было наполнять гордостью, давать силы… Но сегодня спасенный фрагмент оставил во рту лишь горький привкус. Каждый восстановленный миллиметр – не победа, а лишь шаг к следующему этапу каторги. К новым бесконечным часам в этом каменном склепе, где вечность была не даром, а проклятием.

В дальнем конце библиотеки, за массивным дубовым столом, сидел Джеймс. Он не работал – он выжидал. Его руки лежали на столешнице, пальцы сложены в идеально ровную, но напряженную пирамиду. Голова была слегка повернута в мою сторону – ровно настолько, чтобы я могла видеть его профиль, но не разглядеть выражение.

Его взгляд поймал меня еще в дверном проеме и не отпускал, пока я пересекала зал. Ни слова. Ни кивка. Только это невыносимое, всевидящее молчание, под тяжестью которого я чувствовала себя как под микроскопом – разобранной на атомы, изученной до последней мысли.

Мои пальцы скользнули в белые хлопковые перчатки – хрупкий барьер между мной и древним пергаментом. Фикция защиты. Инструменты аккуратно разложились передо мной в привычном порядке, но сегодня их холодный блеск казался чужим. Я делала вид, что готовлюсь к работе, в то время как его молчание давило на виски, густое и тяжёлое, как ртуть. В нём читалось нечто большее, чем просто угроза – напряжённое ожидание, будто я была подопытным кроликом в его жестоком эксперименте.

Краем глаза я заметила беспорядок на его столе: стопки документов с мелким, нервным почерком, старинные фолианты, явно не относящиеся к Псалтырю. Он не просто ждал – он погружался в свою тайную работу, лишь изредка бросая на меня беглые, но пронизывающие взгляды. Как врач, проверяющий показания приборов у тяжелобольного пациента. В эти моменты я чувствовала себя очередным экспонатом в его коллекции – сломанным механизмом, который он пытался понять, чтобы лучше разобраться в собственных поломках.

Мысль перенесла меня в Архив. Там пыль была живой – тёплой от дыхания столетий, наполненной шёпотом страниц и дружелюбным скрипом старых кресел. Я боялась тогда только одного – неосторожным движением повредить хрупкие страницы. Теперь же страх разросся, как плесень: боязнь опоздать, сделать лишний жест, выдать усталость дрожанием рук. Даже слишком громкий вздох мог стать предательством. Я научилась бояться всего. Но больше всего – не угодить ему.

Озарение нахлынуло внезапно, леденящей волной, смывая последние остатки самообмана. Дом Диаса никогда не был крепостью для Псалтыря – он был тюрьмой для меня. В этом заключалась вся разница: крепость защищает, тюрьма же существует лишь для того, чтобы запирать, контролировать, дробить волю на мелкие осколки. Его безупречные правила, навязчивая секретность, этот пронизывающий взгляд, неотступно следующий за мной, камеры, притаившиеся в стенах – всё это были звенья одной цепи. Пусть золотые, усыпанные бриллиантами, но неумолимо сжимающиеся вокруг.

И каждый день одна и та же дорога – под монотонный аккомпанемент дождя по крыше такси, сквозь строй мокрых кипарисов, похожих на скорбных часовых, к этим чёрным кованым воротам… Это был не путь на работу. Это был ежедневный ритуал добровольного заточения.

Мои пальцы сжали кисть с такой силой, что тонкий корпус затрещал под давлением. Перед глазами вспыхнул образ, яркий и болезненный: я, промокшая до нитки, бегущая под проливным дождём к огням машины Адама. К его простой, громогласной улыбке, разгоняющей тучи. К теплу, которое обжигало после этого ледяного дома. К нормальной жизни, которая казалась такой близкой – прямо за этими каменными стенами, – но с каждым днём становилась всё призрачнее, как мираж в пустыне.

Этот миг воспоминания стал последним глотком воздуха перед погружением в ледяную бездну. И теперь, возвращаясь сюда, я кожей ощущала, как массивные каменные стены особняка смыкаются за моей спиной – не для защиты, а наглухо запирая, как дверь склепа. Дорога к Диасу больше не вела к работе или искуплению – она превратилась в путь на Голгофу, где каждый поворот серпантина, каждый скрип раскрывающихся ворот отмерял шаг в бездну, приближая момент окончательной потери себя.

Минуты тянулись, словно расплавленное стекло. Удары старинных часов, доносящиеся из глубин особняка, отзывались спазмами в напряжённом желудке. Я механически делала вид, что работаю, но под тонкой тканью перчаток ладони покрылись липкой испариной. Его взгляд прожигал спину, заставляя каждый позвонок сжиматься в животном предчувствии опасности. Почему он молчит? Что скрывает это ледяное спокойствие? Я чувствовала себя лабораторной мышью в преддверии решающего, смертельного опыта.

Неожиданно он поднялся – плавно, как тень – и направился к высоким застеклённым витринам. Его пальцы безошибочно нашли потрёпанный фолиант среди безупречных томов. Устроившись в кресле у мёртвого камина, он открыл книгу с почти ритуальной торжественностью. Ни сигары, ни виски – только он, пожелтевшие страницы и эта давящая тишина, ставшая третьим участником нашего странного противостояния.

Его молчаливое присутствие оказалось хуже прямого наблюдения. Физически он был погружен в чтение, но я кожей ощущала, как его внимание приковано ко мне. Каждый мой вздох, каждое движение кисти происходило под незримым контролем – будто невидимые нити соединяли мои нервы с его сознанием. Я пыталась сосредоточиться на повреждениях пергамента, на тончайших трещинах в краске евангелиста Луки, но его молчание действовало как магнит, вытягивающий из меня последние капли спокойствия.

Когда после обеда напряжение стало невыносимым, я отложила инструменты. Стакан воды в дрожащих руках, взгляд в окно – за стеклом все так же лился дождь, серый и бесконечный, как сама эта тюрьма.

И тогда он заговорил. Не поднимая глаз от книги, ровным голосом, будто диктовал погодный прогноз:

– Мистер Адам Харрис. Двадцать два года. Архитектор. – Перелистывание страницы прозвучало как выстрел. – Фирма «Классик-Дизайн». Улица Милтон, 8, квартира 14. – Пауза. Его палец скользнул по тексту. – Обладает… жизнерадостным нравом. Предпочитает пиццу, футбол и… – губы искривились в подобии улыбки, – довольно пошлые анекдоты.

Он наконец поднял глаза. Ледяные. Бездонные.

– Надеюсь, вчерашний вечер оправдал ваши ожидания?

Кровь ударила в виски, оставив лицо ледяным. Пол под ногами внезапно потерял твердость, и я вцепилась в край стола, чтобы не рухнуть. Его слова обожгли сильнее раскаленного металла – он не просто знал, он вывернул наизнанку всю мою жалкую попытку сохранить островок нормальности. За одну ночь. До мельчайших деталей. Адрес. Работа. Даже эти глупые анекдоты, которые Адам рассказывал с таким простодушным смехом.

В горле встал ком, когда до меня дошла вся глубина этой слежки. Он владел не только моим временем в этих стенах – он контролировал каждый мой шаг за их пределами. И демонстрировал это с такой… убийственной небрежностью. Как кошка, играющая с мышью перед смертельным укусом.

– Вы… вы следили за ним? За мной? – вырвалось у меня.

Он наконец поднял глаза от книги.

– Я обеспечиваю безопасность проекта, мисс Гарсия. Абсолютную безопасность и секретность. Любое внешнее вмешательство, любая… утечка информации представляет угрозу. Особенно сейчас. – Он отложил книгу и медленно встал. – Ваш друг Адам, конечно, безобиден. Как щенок. Но щенки иногда лают и привлекают внимание. Внимание… которое нам сейчас категорически не нужно.

Он медленно подошёл к столу, открыл верхний ящик и извлёк оттуда свёрнутую газету. Бумага шуршала, как змеиная кожа, когда он бросил её на мой безупречный рабочий стол, прямо рядом с драгоценным Псалтырем. Газета развернулась, обнажив зловещий заголовок в деловом разделе, набранный жирным чёрным шрифтом:

«ТЕЙЛОР ДАВИТ: ИНВЕСТОР УГРОЖАЕТ СОРВАТЬ СДЕЛКУ ИЗ-ЗА 'ПРОСРОЧЕННОГО АНТИКВАРИАТА»

Чуть ниже, не менее ядовитый подзаголовок:

«Источники сообщают о нетерпении Уилсона Тейлора в отношении конфиденциального реставрационного проекта, ассоциированного с Дж.Д. Сроки горят»

Я почувствовала, как в ладони впиваются собственные ногти. Имени не было, но инициалы «Дж.Д.» и намёк на реставрацию… Это был он. Это был Псалтырь. Тейлор начал игру в открытую, вынося сор из избы, зная, что это заденет Диаса. Он создавал шум – именно то, чего мы так старались избежать.

– Он знает, что проект здесь. Знает, что сроки горят, и намеренно поднимает волну, чтобы спровоцировать ошибку. Найти слабое место. – Его взгляд впился в меня, сканируя каждую микротрещину в моём выражении лица. – Ваша… «прогулка», мисс Гарсия, была не просто нарушением условий конфиденциальности. Она стала риском. А сейчас любой риск – это фатальная угроза. Вы протянули Тейлору нить. И он непременно начнёт тянуть.

Он сократил расстояние между нами одним плавным движением, и внезапно я ощутила всю опасность его близости – не физическую, а ту, что исходила от самого его существа.

– Вы действительно полагали, что у вас есть выбор? Что существует какая-то «жизнь» за пределами этих стен? – В глубине его голубых глаз вспыхнуло что-то первобытное, дикое, словно прорвавшееся сквозь ледяную броню. – Вы ошибались. С той самой секунды, когда переступили этот порог, с момента, когда ваши пальцы впервые коснулись страниц Псалтыря, вы принадлежите этому.

Его палец резко опустился сначала на газетный заголовок, затем на древний манускрипт, оставив невидимые метки на обоих.

– Вы принадлежите мне. Этой работе. До самого конца – будь то победа или гибель. Ваши… ужины, – губы искривились в гримасе отвращения, – роскошь, на которую у нас нет права. Роскошь, которая может разрушить всё.

Отступив на шаг, он снова превратился в того холодного стратега, каким я его знала. Но теперь я видела – под этим льдом бурлит вулкан.

– Отныне вы покидаете дом только в сопровождении. Прямой маршрут – сюда и обратно. Никаких отклонений. Никаких встреч. Никаких контактов без моего личного одобрения. – Из внутреннего кармана он извлёк сложенный лист. – Дополнение к нашему договору. Подпишите. Немедленно.

Он положил бумагу передо мной рядом с газетой. Текст был мелким, но ключевые фразы бросались в глаза: «…соглашается на ограничение свободы передвижения…», «…разрешает мониторинг коммуникаций…», «…принимает меры безопасности, включая сопровождение…».

Я смотрела на бумагу, потом на Псалтырь, на его едва различимый лик Луки, потом на Джеймса. Страх сменился ледяной яростью. Яростью загнанного зверя.

– Это… это тюрьма, – прошептала я.

Он наклонился чуть ближе, его лицо оказалось в сантиметрах от моего. Голубые глаза горели холодным пламенем.

– Нет, мисс Гарсия, – прошептал он в ответ. Его дыхание пахло мятой и сталью. – Это война. А на войне бывают осаждённые крепости. И дезертиров расстреливают или сдают врагу. Выбор за вами. Подпишите или собирайте вещи. Но помните: если вы уйдёте, Псалтырь погибнет. Тейлор не даст мне времени найти замену. А ваша репутация… – Он усмехнулся, коротко и беззвучно. – …будет похоронена вместе с ним. Вы станете дочерью неудачника, которая сбежала и прикончила последний шедевр. Трехкратной убийцей. Окончательно и бесповоротно.

Его слова попали в самую сердцевину моей боли, точно вскрыли старую рану. В ту самую вину, что годами грызла меня изнутри. В страх повторения прошлых ошибок. В ненасытную жажду искупления.

Мой взгляд метнулся между газетой с её кричащими заголовками о Тейлоре и хрупкими страницами Псалтыря. Лик евангелиста Луки, полустёртый временем, смотрел на меня с немым укором.

Искупление или свобода?

Пыль веков или пепел поражения?

Выбора не существовало.

Тот единственный пьяный вечер откровения превратился в оружие против меня. Я сама вручила ему нити, которыми он теперь дергал, заставляя танцевать под свою дудку.

Рука сама потянулась к ручке. Пальцы сжали её так, что хрустнули суставы. Я не смотрела на Джеймса – только на строки договора, расплывающиеся перед глазами от невыплаканных слёз. Подпись вышла размашистой, небрежной – клякса на репутации, печать добровольного рабства.

Он взял документ, бегло скользнул взглядом по последней странице. Ни тени триумфа – лишь ледяное удовлетворение солдата, получившего приказ.

– Работайте, – бросил он через плечо, уже отворачиваясь. – Время на исходе, а ошибки непозволительны.

Я осталась наедине с дрожью, сотрясавшей мое тело, будто в малярийном бреду. Белые перчатки на руках казались теперь не защитой, а кандалами. Золотая клетка, столь тщательно выкованная, наконец захлопнулась – и ключ был выброшен. Ни отсрочки, ни условного освобождения. Только бесконечная пыль древних фолиантов, всевидящие камеры и тяжелый взгляд надзирателя. А над всем этим – призрак Тейлора, размытый за дождевыми потоками на стекле, но оттого не менее реальный.

Пыль и пепел.

В этом теперь заключалась вся моя вселенная. Выход из нее вел лишь в небытие.

Но в самой глубине, под толщей отчаяния и страха, теплилась искра. Микроскопическая, почти неосязаемая, но неистребимая. Мысль о свободе не умерла – она лишь впала в спячку, как семя в вечной мерзлоте, сохраняя под ледяной коркой память о солнце. И ждала. Терпеливо и молча.

Глава 8: Игры в Тени

Дни, следовавшие за первыми шагами в особняке, были похожи на жизнь внутри идеально отлаженного, бесшумного механизма пыток. Каждое утро ровно в 8:45 черный внедорожник с тонированными стеклами, напоминающий движущийся склеп, появлялся у моего дома. Из него выходил человек в строгом темном костюме, без белых перчаток. Его звали Маркус. Высокий, поджарый, с каменным лицом и глазами цвета утреннего льда, которые видели всё и ничего не выражали. Он не здоровался. Просто открывал дверь машины и ждал, пока я сяду, словно была не человеком, а грузом. Дорога до особняка проходила в удушающей тишине, нарушаемой лишь монотонным шумом двигателя и нервным, учащенным биением моего сердца. Он провожал меня не до ворот, а до самого порога библиотеки, где меня принимала уже знакомая безупречная тишина и ледяной взгляд Джеймса Диаса, уже ждущего за своим массивным столом.

Вечером повторялось то же самое, только в обратном порядке. Ни остановок, ни случайных разговоров – лишь неотступное, глухое чувство наблюдения, от которого невозможно было скрыться даже в собственном доме. Моя квартира, когда я возвращалась, больше не казалась убежищем – она превратилась в продолжение той же невидимой тюрьмы. Стены будто сжимались, истончались, становились проницаемыми для его незримого присутствия, и я ловила себя на мысли, что даже здесь, за закрытой дверью, он где-то рядом.

Куда можно было бежать? К кому обращаться? Все мои связи, скромные сбережения – всё это меркло перед его возможностями. Мир сузился до этих стен, до салона машины, до холодного великолепия его особняка. Порой мне казалось, будто я слышала шаги за дверью, или что в щели между жалюзи притаился чужой взгляд – может, это Маркус, а может, просто игра воображения, но страх был сильнее разума.

Я почти перестала брать в руки телефон. Однажды ночью, в отчаянной попытке почувствовать хоть какую-то связь с прежней жизнью, я потянулась к нему, чтобы написать Адаму – хотя бы одно слово, хотя бы намёк на то, что я ещё жива. Но пальцы замерли над экраном, будто между мной и клавишами лежал невидимый барьер. Каждое сообщение казалось прослушанным, каждый звонок – записанным. Даже мысль о коротком «Привет» вызывала волну паники, сжимала горло, заставляла сердце биться так громко, что, казалось, его слышно даже сквозь стены.

Диас купил не только моё время. Он отнял покой, приватность, само ощущение, что где-то ещё существует безопасность.

Работа над Псалтырем стала единственной реальностью, единственным островком хоть какого-то смысла в этом безбрежном море контроля. Но и этот остров оказался минным полем, каждый шаг по которому требовал предельной осторожности. Я счищала слои потемневшего лака, укрепляла крошащийся пергамент микрошпонками, подбирала оттенки утраченных красок с ювелирной точностью, почти с религиозным трепетом. Каждый шаг требовал сверхконцентрации, полного погружения. И каждый шаг сопровождался его присутствием.

Он не занимал кресло у камина постоянно, но его присутствие витало в воздухе, незримое и неотвязное. Его шаги теперь чаще раздавались в библиотеке – мерные, тяжёлые, нарушающие прежнюю тишину этих стен. Он подходил ко мне внезапно, без предупреждения, возникая за спиной, как тень. Я чувствовала, как он наклоняется, заглядывая через плечо, его дыхание – ровное, почти бесшумное – касалось моей шеи тёплым, влажным потоком, и по спине рассыпались мурашки, будто под кожей пробежали десятки крошечных паучков.

Он задавал вопросы – чёткие, сухие, выверенные. Казалось бы, ничего личного, только работа. Но в каждом слове, в каждой паузе перед ответом сквозила проверка. Это не была помощь. Это был допрос – изящный, почти вежливый, но от этого не менее беспощадный.

– Почему именно этот оттенок киновари? Обоснуйте. – Рискнете укрепить этот участок шпонкой? Или предпочтете гель? – Оцените временные затраты на восстановление этого инициала. С точностью до часа.

Он наблюдал не только за работой – он изучал меня.

Каждый мой жест, каждый вздох попадали под его неумолимый анализ. Он видел, как дрожат мои пальцы, когда я беру скальпель – этот хрупкий, почти невесомый инструмент, от которого зависит судьба веков. Замечал, как я закусываю нижнюю губу, когда сосредотачиваюсь, оставляя на ней едва заметные следы зубов. Считывал ритм моего дыхания – учащённое, когда я нервничаю, ровное и глубокое, когда погружаюсь в работу.

Я чувствовала себя словно под микроскопом, где исследуют не только древний пергамент, но и каждую мою эмоцию, каждую физиологическую реакцию. Он проверял не только мои профессиональные навыки – он тестировал мою устойчивость к стрессу, мою выдержку, мою преданность.

И вот однажды, когда я особенно долго работала над микроскопическим надрывом на краю страницы, стараясь с хирургической точностью нанести каплю реставрационного геля, я ощутила, как воздух вокруг сгустился.

Его тень накрыла стол, перекрыв свет.

– Вы дрожите, мисс Гарсия, – констатировал он. – Усталость? Нервы? Или… что-то еще? Недостаточная концентрация?

Я не ответила, сжимая кисточку так, что пальцы онемели. Внутренне боролась с желанием крикнуть, чтобы он отстал. Он молча протянул маленький пластиковый контейнер. Внутри лежали две идеально белые таблетки. Без опознавательных знаков, без намека на название или состав.

– Для концентрации, – пояснил он. – И для спокойствия. Примите.

Я посмотрела на таблетки, потом на него. В его глазах читалось только ожидание подчинения, и ледяная, не терпящая возражений воля. Внутри меня все протестовало, кричало от отвращения, но я уже была слишком сломлена, слишком истощена, чтобы сопротивляться. Горечь собственного бессилия стояла во рту, но я не могла ничего сделать.

Я протянула руку к контейнеру и, не задавая лишних вопросов, проглотила таблетки. Вода из стоящего рядом стакана обожгла горло ледяным холодом, хотя, казалось, должна была смягчить горечь. Через полчаса дрожь в пальцах утихла, а мысли внезапно прояснились – неестественно, почти пугающе. Они стали острыми, как скальпель, и такими же безжизненными. Я словно наблюдала за собой со стороны: страх растворился, оставив после себя странное, механическое спокойствие. Это было пугающе эффективно. Он не просто контролировал мои действия – он перестраивал мою химию, мой разум, методично стирая во мне все, что делало меня… мной.

Вечером, когда Маркус отвозил меня домой, в машине царила непривычная тишина. Не та тяжелая, гнетущая, а… пустая. Будто все звуки, все эмоции остались где-то далеко, за толстым слоем стекла. Я смотрела на размытые огни города, проплывающие за тонированным окном, и не чувствовала ничего. Ни страха, ни гнева, ни даже тоски. Только пустоту и остаточную, химическую ясность, которая делала мир плоским, как страница из старой книги. Дома я рухнула в кровать и провалилась в сон – тяжелый, бездонный, без снов, без мыслей, словно меня накрыло свинцовым покрывалом.

На следующий день таблетки уже ждали меня на столе, аккуратно разложенные рядом с инструментами. И на следующий. И на следующий. Они стали частью ритуала. Частью системы. Он контролировал не только мое тело, не только мой маршрут – он регулировал мое сознание. Мои эмоции. Мою волю.

***

Однажды, когда сумеречный свет уже сливался с тенями, превращая мастерскую в подобие старинной гравюры, а мои пальцы с механической точностью выводили последние штрихи утраченного фрагмента нимба святого Луки, в дверях появились двое.

Диас вошел первым – его массивный силуэт на мгновение перекрыл поток желтоватого света из коридора. Но внимание сразу привлек второй человек – невысокий, ссутулившийся, словно постоянно готовый извиниться за свое существование. Его очки с толстыми линзами искажали глаза, делая их похожими на слепые пятна на бледном лице. Он держал в руках узкий металлический чемоданчик, холодно поблескивавший в свете ламп.

Воздух вдруг стал гуще. Я почувствовала, как в висках застучало – не страх, нет. Просто тело, вопреки химической апатии, распознало опасность.

– Мисс Гарсия, – голос Джеймса был ровным, но в нем появилась новая нота – что-то вроде делового интереса, лишенного личного, что-то от оценщика. – Это доктор Эллиот. Он проведет оценку вашего текущего физического состояния. Проект вступает в критическую фазу. Мы не можем позволить сбоев из-за… переутомления или любых других факторов.

Доктор Эллиот поставил чемоданчик на свободный угол стола с такой осторожностью, будто размещал бомбу. Защелка открылась с тихим, почти медицинским щелчком. Внутри, на бархатных ложементах, лежали инструменты – слишком чистые, слишком точные, неестественно блестящие под матовым светом ламп. Хромированные щупы, датчики с тонкими иглами, пробирки с цветными маркировками. Ничего лишнего.

Он не улыбнулся. Даже не кивнул – просто поднял взгляд, и его глаза за толстыми линзами на мгновение поймали отражение света, став двумя плоскими кругами белого. Его жест – ладонь, повернутая к стулу – не требовал ответа. Не предполагал отказа.

– Пожалуйста, снимите перчатки и закатайте рукав.

Я замерла, ощущая, как внутренне сжимаюсь в комок. Осмотр? Здесь? При нём? Горячая волна стыда разлилась по телу, оставляя после себя ледяное чувство унижения. Казалось, даже воздух вокруг стал плотнее, тяжелее, наполненным немым осуждением. Я чувствовала себя обнажённой – не просто лишённой одежды, а лишённой кожи, границ, всего, что могло хоть как-то защитить.

Мой взгляд самопроизвольно потянулся к Джеймсу. Он стоял чуть поодаль, скрестив руки на груди – его поза была спокойной, почти расслабленной, но в ней читалась та же бесстрастная внимательность, с какой он изучал редкие манускрипты. В его глазах не было ни капли смущения, ни тени сочувствия. Только холодный, аналитический интерес.

– Это… необходимо? – прошептала я, чувствуя, как кровь приливает к лицу.

– Крайне, – резко ответил Джеймс. – Ваше здоровье – ресурс проекта. Его нужно поддерживать в оптимальном состоянии. Доктор Эллиот лучший в своем деле. Он обеспечит это. Мы не можем рисковать.

Я медленно сняла перчатки. Мои пальцы – обычно такие точные, такие послушные в работе с хрупкими пергаментами – теперь предательски дрожали, выдавая внутреннюю бурю, которую я отчаянно пыталась задавить. Каждое движение казалось неестественным, будто я разучилась управлять собственными конечностями.

Доктор Эллиот действовал с методичной, почти хирургической точностью. Жгут на предплечье затянулся с мягким шуршащим звуком, кожа под его пальцами стала холодной и чужой после обработки антисептиком. Игла вошла резко – острое, внезапное вторжение, от которого перехватило дыхание. Но я не издала ни звука. Только ощутила, как по венам разливается жгучее унижение, параллельно с темной струйкой, наполняющей пробирку.

Он взял вторую пробирку. Потом третью.

Манжета тонометра сдавила руку, словно удавка. Яркий луч фонарика в глазах заставил мир на мгновение расплыться в ослепительном пятне.

– Глубоко вдохните.

И все это время я чувствовала на себе взгляд Джеймса Диаса. Не наблюдательный – изучающий. Не любопытствующий – оценивающий. Как будто я была редким экземпляром в его коллекции, который внезапно потребовал внеплановой реставрации.

В какой-то момент я поймала себя на мысли, что смотрю на свои руки, как на что-то отдельное от себя. На эти вены. На эту кожу. На эту кровь в пробирках.

Они превратили меня в инвентарный номер.

И самое страшное?

Это работало.

Я действительно начинала чувствовать себя вещью.

– Небольшая тахикардия. Повышенный уровень кортизола, – отчеканил доктор, убирая инструменты. – Показатели стресса на верхней границе нормы. Но функционал не нарушен. Рекомендую продолжать текущую фармакологическую поддержку и добавить легкий седативный препарат на ночь для улучшения качества сна.

Он достал из чемоданчика два флакона с белыми этикетками, где были набраны лишь цифры и буквенные коды. Поставил их рядом с привычными таблетками для концентрации.

– Дозировка указана. Не отклоняться.

Джеймс кивнул.

– Благодарю, доктор. Маркус отвезет вас.

Доктор Эллиот закрыл чемоданчик и вышел, не оглянувшись, словно его миссия была полностью выполнена. Джеймс подошел к столу, взял новые флаконы, рассмотрел их с той же холодной, отстраненной внимательностью, с какой он осматривал Псалтырь.

– Вы слышали рекомендации, – сказал он, ставя флаконы обратно. – Соблюдайте режим. Ваше благополучие имеет значение для успеха.

Мое благополучие было нужно ему, как смазка нужна шестеренкам машины – чтобы механизм не заклинило раньше времени. Он заботился не обо мне, а о своей цели: полностью контролировать каждый аспект моего существования.

После их ухода библиотека поглотила меня своей гнетущей пустотой. Тиканье старинных напольных часов, обычно едва различимое, теперь гулко разносилось под сводами, сливаясь с учащенным стуком моего сердца. Каждый звук отдавался в висках болезненным эхом.

Мой взгляд скользнул по оставленным на столе предметам: медицинским флаконам с бесстрастными этикетками, блестящим инструментам, аккуратно разложенным, будто для следующего использования. А там, среди этого холодного порядка, лежал лик святого Луки – спасенный, завершенный, но внезапно ставший чужим. Его глаза, которые я так тщательно восстанавливала, теперь смотрели на меня с безмолвным укором.

В горле встал ком. Желудок сжался спазмом. Я вдруг осознала всю глубину своего падения: я не была здесь реставратором. Я была заключенной в позолоченной клетке. Подопытным кроликом. Живым инструментом в его безумной игре против Тейлора. Каждая моя мысль, каждое движение, даже воздух в легких – все принадлежало ему.

На шатких ногах я подошла к витрине, где за стеклом дремали древние фолианты. Их страницы, пожелтевшие от времени, все же оставались нетронутыми – не изуродованными чьей-то маниакальной заботой. В темном стекле отразилось бледное существо с впалыми глазами. Я не узнала это лицо. Призрак. Тень. Еще один экспонат в его коллекции.

Где-то в глубине души шевельнулось что-то теплое, человеческое – последний проблеск меня настоящей. Но он угасал с каждым ударом этих проклятых часов, отсчитывающих мое превращение в еще одну вещь в его кабинете редкостей.

«Мы сломанные механизмы. И наши шестеренки… могут сцепиться только друг с другом».

То, что когда-то звучало как признание родственных душ, теперь отдавалось в моих ушах смертным приговором. Мы оказались сцеплены в странном, болезненном симбиозе – он стал одновременно и моей тюрьмой, и спасением, источником тех самых таблеток, что давали призрачное ощущение покоя и мнимого искупления. Я же для него была всего лишь инструментом, живым щитом против Тейлора, воплощением его амбиций. И выхода не существовало – только путь вперед, в пропасть, с драгоценным Псалтырем в руках и химической ложью, текущей по моим венам.

Именно тогда мой взгляд упал на массивный сейф, искусно встроенный в стену. Дверца была приоткрыта – едва заметно, но достаточно, чтобы привлечь внимание. Такая небрежность? У него? Это противоречило самой его сути, той безупречной точности, с которой он всегда действовал. Нет, это не могло быть случайностью. Это была проверка, ловушка, расставленная с холодным расчетом. Он ждал, наблюдал, предвкушал мой следующий шаг.

Я приблизилась, чувствуя, как адреналин разливается по телу ледяными волнами, как кровь стучит в висках, заглушая все другие звуки. Сердце бешено колотилось, когда я заглянула в узкую щель. Внутри, кроме ожидаемого синего бархатного ларца с Псалтырем, лежало нечто неожиданное – небольшая металлическая коробка, старая, потертая, с почти стершейся гравировкой. И рядом – современный пистолет, угрожающе черный, лежавший так естественно, будто был привычной частью этого места.

Оружие. Здесь, в святая святых его библиотеки, рядом с древним текстом, который он так яростно защищал. Что это значило? Какую связь имел этот пистолет с Псалтырем? С Тейлором? С той сложной игрой, в которую я оказалась втянута? Какие еще тайны скрывали эти стены?

Я понимала – это не было небрежностью. Не могло быть. Слишком уж очевидным, слишком провокационным выглядел этот «случайный» просчет. Это было послание. Вызов. Испытание моей преданности или, возможно, проверка моей решимости. Рука сама потянулась вперед, дрожа уже не от страха, а от внезапно вспыхнувшей ярости и жгучего желания докопаться до истины.

И в этот самый миг, когда пальцы уже почти коснулись холодного металла, в коридоре раздались шаги. Твердые, размеренные, не оставляющие сомнений в том, кто приближается. Его шаги.

Я отпрянула от сейфа, будто получила удар током, и в три прыжка оказалась у рабочего стола. Кисть в моих дрожащих пальцах выглядела жалкой маскировкой – я не могла даже ровно держать инструмент, не то что делать вид работы. Воздух предательски свистел в пересохшем горле, сердце колотилось так, что, казалось, его стук слышен на другом конце особняка.

Дверь открылась. Он вошел, и пространство вокруг сразу же сжалось, наполнилось тем особым напряжением, которое всегда сопровождало его появление. Его взгляд – тяжелый, всевидящий – сначала остановился на мне, затем медленно, намеренно перешел к сейфу. К той самой приоткрытой дверце.

Но на его лице не дрогнул ни один мускул.

Спокойными, почти церемонными движениями он подошел к сейфу. Толкнул дверцу – она закрылась с мягким, но отчетливым щелчком. Затем повернул ручку замка. Металлический звук разнесся по библиотеке, гулкий и бесповоротный, как приговор. Как захлопнувшаяся ловушка.

– Что-то случилось, мисс Гарсия? – спросил он, поворачиваясь ко мне. – Вы выглядите… взволнованной.

– Нет, – выдавила я. – Просто… сложный участок. Устала.

Он подошел ближе, остановился напротив. Его тень накрыла меня и стол, поглощая свет.

– Усталость – враг совершенства, – произнес он тихо. – И враг нашего общего дела. Примите вечернюю дозу, точно по инструкции, и ложитесь спать.

Он посмотрел на часы.

– Маркус ждет вас у выхода. Не задерживайте его.

Он не спросил, видела ли я содержимое сейфа. Не стал ничего объяснять. Просто стоял, и это молчание было страшнее любых слов. В воздухе повисло новое, незримое напряжение – тяжелое и липкое, как предгрозовая атмосфера. Пистолет. Металлическая коробка. Что скрывалось внутри? Документы? Доказательства? Или что-то, что связывало его с Тейлором? Это было больше чем оружие – это оказалось ключом, разомкнувшим новый уровень в его опасной игре.

Когда Маркус отвез меня домой, я механически закрыла дверь на все замки, хотя прекрасно понимала: эти железные засовы бессильны против его всепроникающего контроля. На кухонном столе, как всегда, ждали аккуратно расставленные флаконы с таблетками для концентрации, для сна и для «спокойствия». Рука сама потянулась к вечерней дозе. Горький привкус растворился на языке, и я замерла в ожидании привычного химического забвения.

Но на этот раз облегчение не приходило.

Я лежала в темноте, и перед глазами стоял тот самый черный пистолет, резко контрастирующий с синим бархатом ларца. Его холодный блеск прорезал сознание, а в такт пульсу стучал вопрос: что еще скрывает этот особняк? Игра, в которую я оказалась втянута, оказалась многослойнее, опаснее, чем я могла предположить. Теперь я знала слишком много – и это знание жгло изнутри, не давая покоя.

Ирония ситуации была горькой: единственной защитой от этой опасной правды становились именно те таблетки, что превращали меня в послушную марионетку. Я зажмурилась, чувствуя, как химическая волна наконец накрывает сознание, но даже она не могла стереть образ того пистолета. Он стал символом новой реальности – реальности, где я была одновременно и заложницей, и соучастницей.

Пути назад не существовало. Только движение вперед – вглубь лабиринта, где древний Псалтырь служил щитом, а черный пистолет в сейфе напоминал о негласных правилах этой игры. О цене, которую придется заплатить за поражение. О той грани, за которой заканчивается притворство и начинается нечто настоящее, смертельное, необратимое…

Глава 9: Трещины во Льду

Химический туман стал моей новой реальностью. Мой мир сузился до блеска ламп над Псалтырем и холодной ясности, которую дарили таблетки. Утренняя доза приносила острый укол бритвенной ясности, холодной и безэмоциональной. Я видела каждую пылинку, каждый изгиб пергамента с нечеловеческой четкостью, но не чувствовала ничего, кроме этой самой четкости. Мир обрел плоские, жесткие очертания, а вечерняя доза приносила тягучее забвение – глубокую, свинцовую бездну без сновидений, куда я проваливалась, не оставляя следов. Я превращалась в идеальный инструмент, безупречно выполняющий свою функцию: руки были тверды, взгляд сфокусирован, а страх загнан в дальний угол подсознания, придавлен фармакологией, но не уничтожен. Лик евангелиста Луки под моими руками расцвел, обретая былую глубину и кротость. Золото нимба засияло, словно только что нанесенное. Это было чудо, сотворенное руками узницы, чей разум висел на химических нитях, словно марионетка.

Джеймс наблюдал постоянно. Его присутствие ощущалось физически – плотное, неумолимое, как смена атмосферного давления перед грозой. Я научилась распознавать его приближение по едва уловимому изменению воздуха, по специфическому ритму дыхания, который становился чуть слышнее за моей спиной. В последнее время он появлялся в библиотеке чаще, его шаги – размеренные, намеренно громкие – раздавались несколько раз в час, будто он проверял, запоминал, фиксировал каждый мой жест.

Его рука, холодная и уверенная, теперь часто оказывалась рядом с моей на столе, когда он указывал на какую-то деталь. Пальцы – длинные, с безупречно подстриженными ногтями – ложились рядом так близко, что я чувствовала исходящий от них холод. В первые недели от такого вторжения в личное пространство перехватывало дыхание, но теперь я научилась сохранять каменное выражение лица, делая вид, что не замечаю этого вторжения. Его прикосновения стали частью пейзажа, как мебель в этой роскошной тюрьме.

Но в этот вечер все пошло не так.

Я работала над особенно сложным орнаментом – витиеватым переплетением виноградных лоз в углу страницы. Требовалась ювелирная точность: каждый штрих должен был идеально повторять вековые линии оригинала. Руки, обычно такие послушные, сегодня предательски дрожали – возможно, от усталости, накопившейся под слоем стимуляторов, возможно, от начинающейся ломки.

И случилось неизбежное.

В самый ответственный момент, когда кисть с каплей малиновой киновари почти касалась пергамента, в предплечье пронзила острая судорога. Пальцы дернулись непроизвольно, и кисточка сорвалась, оставив на безупречной поверхности крошечное, но яркое алое пятно. Оно выглядело вопиюще – как кровь на снегу.

Я замерла, чувствуя, как по спине разливается ледяной пот. В комнате воцарилась гнетущая тишина, нарушаемая только тиканьем старинных часов. И тогда за моей спиной раздался знакомый, размеренный звук – его шаги. Он приближался, уже видел, уже знал. Его дыхание стало слышно четче, а запах дорогого одеколона с нотками кожи и бергамота заполнил пространство вокруг.

Воспоминания об отце и Тернере обрушились на меня, как ледяной водопад, смывая химическую апатию. Перед глазами вновь возник тот страшный день: отец, качающийся на веревке в полумраке гостиной, его перекошенное лицо. И Тернер, бьющейся в истерике, с пеной у рта кричащий: «Испорченная вещь! Несчастный! Бездарь!» Его голос эхом отдавался в моих висках, пронзая искусственное спокойствие, оставленное таблетками.

Я почувствовала, как кровь отливает от лица, оставляя кожу холодной и липкой. Пальцы непроизвольно сжались, ногти впились в ладони. Все мое существо напряглось в ожидании взрыва – того самого уничтожающего взгляда, который я видела у Тернера, тех самых слов, что разрывают душу на части.

Но взрыва не последовало.

Тишина. Густая, плотная, давящая на грудную клетку. Я не решалась поднять глаза, боясь увидеть в его взгляде то же самое презрение, ту же самую ярость.

– Не двигайтесь, – его голос прозвучал неожиданно близко, прямо у моего уха. Он не был гневным, но казался концентрированным. Диас стоял прямо за мной, его дыхание касалось моей шеи, теплое, но ровное. Его рука, длинная, с ухоженными, но сильными пальцами, легла поверх моей, всё ещё сжимавшей злополучную кисть. – Вы дрожите. Это адреналин и страх. Я чувствую это. Глубоко вдохните и медленно выдохните.

Я послушалась, машинально; моё тело подчинялось его голосу. Но где-то глубоко, под слоем покорности, шевельнулся маленький, едкий протест. Его пальцы обхватили мою руку, нежно, но твердо, направляя кисть с другой, чистой кисточкой, смоченной в специальном растворителе.

– Капля нужна микроскопическая, – прошептал он у самого моего уха, его тело почти касалось моей спины, пока он вел мою руку. – Попади точно на пятно, не задевая орнамент. Давление – минимальное, веди от края к центру.

Я чувствовала тепло его груди сквозь тонкую ткань рубашки, а ровный гул его сердца, столь непохожий на мой бешеный стук, создавал сюрреалистичный контраст. Эта внезапная, нежеланная близость пугала своей интимностью. Я отчаянно сопротивлялась ей, не веря происходящему, и в тот же миг ощущала себя одновременно его частью, марионеткой на невидимых нитях, и – парадоксально – невероятно защищенной.

Кисточка коснулась кляксы, а растворитель начал свою работу. Я чувствовала каждую микровибрацию в его руке, передающуюся моей, их синхронное движение. Доверие к его точности было иррациональным, но абсолютным в этот момент.

– Вот так. Теперь промокашка. Аккуратно. Не три, а промокни.

Его дыхание было теплым у моего уха. Мы двигались синхронно, как единый, сложный механизм. Пятно побледнело, затем исчезло, оставив лишь едва заметное изменение фактуры пергамента, почти неразличимое. Неидеально, но катастрофы удалось избежать.

Он отпустил мою руку. Его тепло исчезло, и я почувствовала внезапный холод и опустошение. Облегчение смешалось со стыдом и странной дрожью, не связанной со страхом, но с этой внезапной близостью. Я все еще не решалась обернуться.

– Кризис миновал, – произнес он, отходя на шаг. Но что-то в нем изменилось: напряжение? Или усталость, прорвавшаяся сквозь привычный контроль? – Но это предупреждение, мисс Гарсия. Ваши ресурсы на пределе. Химия – не панацея. Она лишь маскирует усталость, не устраняя её. Вам нужен настоящий отдых.

Он посмотрел на часы.

– Сегодня вы уезжаете раньше, в четыре. Маркус отвезет вас домой. Примите вечернюю дозу и ложитесь спать. Не включайте компьютер, не берите в руки телефон. Только сон.

Его забота, выраженная в терминах управления ресурсами, всё же прозвучала необычно. Не как приказ надсмотрщика, а как рекомендация капитана корабля механику, от которой зависит жизнь всех на борту.

– Хорошо, – прошептала я, наконец обернувшись. Его лицо было бледнее обычного, под глазами – глубокие тени, словно он сам не спал ночами. В его взгляде, обычно таком нечитаемом, мелькнуло что-то знакомое – то же истощение, что грызло меня изнутри. Бремя Тейлора, бремя этой войны, давило и на него. Мы были на одной тонущей лодке, скованные одной цепью.

В четыре Маркус отвез меня домой. Я выполнила инструкцию: приняла таблетку и погрузила спальню в темноту, пытаясь уснуть. Но химическое забвение не пришло. Вместо него пришли образы: его рука, ведущая мою, его тепло, его дыхание на шее; его тень, накрывающая меня у стола; его усталые глаза. И черный пистолет на синем бархате, который я видела ранее. Я ворочалась, пока за окном не заалел рассвет.

Утро встретило меня не просто серым – оно было мрачным, давящим. Маркус, как всегда, ждал у подъезда. Его каменное лицо показалось мне сегодня особенно бесстрастным, словно он предчувствовал что-то. Дорога в особняк была похожа на путь на эшафот. Предчувствие беды висело в сыром воздухе, пропитанном запахом приближающейся грозы.

В библиотеке царила непривычная тишина. Не та, торжественная тишина храма, а гнетущая, тревожная, звенящая от напряжения. Джеймса не было за его столом. Псалтырь лежал под покрывалом на моем столе, словно ожидая своей участи. Я медленно подошла, сняла шелк и замерла.

На открытой странице, рядом с почти законченным ликом Луки, лежал предмет: маленький, полированный кусочек темного дерева, вырезанный в форме стилизованного крыла ангела. Тот самый ангел, с которого я начинала работу здесь, тот, что так напоминал мне отца, с разорванным крылом, которое я чинила. Это новое крыло было целым, идеально вырезанным, отполированным до теплого, матового блеска. На нем не было ни позолоты, ни краски – только сама фактура дерева, его глубокая текстура, раскрытая и чистая.

Рядом с деревянным крылом лежала записка на листе обычной, плотной бумаги. Текст был написан от руки, четким, угловатым почерком, который я узнала бы из тысячи, почерком Джеймса Диаса:

«Для напоминания. Даже сломанное может обрести иную форму целостности. И лететь. – Д.Д.»

Я взяла деревянное крыло в руку. Оно было теплым, гладким, удивительно живым на ощупь, словно в нём билось собственное сердце. Это был не подарок в обычном смысле, слишком личное, слишком… уязвимое для подарка. Скорее, это было признание. Признание в том, что он видел мою борьбу, мою ошибку, мою боль, мою потребность в искуплении. И, возможно, в том, что его собственная «сломленность» тоже ищет какую-то иную форму целостности, способную взлететь, несмотря на трещины.

Д.Д. Джеймс Диас.

Сердце бешено заколотилось, не от страха, а от чего-то другого. От ошеломления? От неловкости? От какой-то запретной, пугающей надежды на понимание? Я сжала деревянное крыло в ладони, чувствуя, как его края впиваются в кожу, напоминая о реальности. В этот момент дверь библиотеки открылась.

Он вошел, не спеша. Выглядел опустошенным. Темные круги под глазами были еще глубже, лицо осунулось, кожа казалась серой. Он был в темном свитере и брюках, без пиджака – неслыханная неформальность, разрушающая его обычный образ. В руке он держал пустой стакан, от которого, как и от него самого, исходил густой, терпкий запах виски. Пьяным он не выглядел. Скорее, он был разбит. Обессилен долгой осадой, истощен до предела. Его броня была не просто с трещинами, она буквально рассыпалась на глазах.

Его взгляд скользнул по моему лицу, затем упал на деревянное крыло, зажатое в моей руке, на записку на столе. Ничего не изменилось в его выражении, не было ни смущения, ни объяснений. Он просто подошел к своему сейфу, ввел код. Дверца открылась с тихим шипением. Он достал ту самую металлическую коробку и пистолет, лежавшие рядом.

Я замерла; леденящий страх сдавил горло. Воздух стал плотнее, наэлектризованнее. Он положил коробку и оружие на свой стол, прямо перед собой и повернулся ко мне. В его глазах не было угрозы, лишь усталость – глубокая, экзистенциальная, всепоглощающая.

– Вилсон Тейлор, – произнес он тихо, имя звучало как грязное пятно на торжественной тишине библиотеки. – Он не просто инвестор. Он был партнером моего отца. До того, как родители решили сбежать, бросив меня и обломки компании. Тейлор скупил долги. Собрал компромат. Он владеет мной. Этот проект… – он кивнул в сторону Псалтыря, лежащего на моем столе, – …моя последняя попытка вырваться. Отдать долг. Очистить имя. Но он не хочет, чтобы я вырвался. Он хочет, чтобы я сломался. Как сломался твой отец. Чтобы доказать, что я такой же неудачник. Как и они.

Он посмотрел на металлическую коробку.

– Здесь… доказательства его махинаций и моей слабости. Моего страха. Пистолет… на случай, если Тейлор решит ускорить развязку. Или если я решу, что игра не стоит свеч.

Он говорил не для оправданий, а выкладывал карты. Показывал дно своей бездны. Открывался, как я когда-то открылась ему, показав свою вину за отца. Это был его собственный «занавес дождя», опускающийся между нами, скрывающий его боль, но обнажающий его истинную, отчаянную сущность.

– А Псалтырь? Откуда он у вас? Он же… бесценен. И никто не знал о его существовании, – выдохнула я, вспоминая его статус и невероятную редкость. Такой артефакт не купить просто так.

– Лучше тебе не знать, каким способом он оказался у меня. Достаточно того, что это было необходимо для моей… свободы и для обеспечения будущего, которое Тейлор хочет у меня отнять.

– Почему… почему вы мне это говорите? – выдохнула я, все еще сжимая деревянное крыло.

Он сделал медленный шаг, затем ещё один, сократив расстояние между нами ровно до той дистанции, когда уже чувствуешь тепло чужого дыхания, но ещё можно притвориться, что его нет. Его запах – терпкий аромат выдержанного виски, горьковатый шлейф дорогих сигарет и что-то ещё, глубинное, тёмное, что можно было назвать только одним словом: отчаяние – окутывал меня плотнее, чем самый толстый зимний плащ.

– Потому что ты здесь, – сказал он просто. – Потому что ты видела пистолет. Потому что твои руки, – его взгляд скользнул по моим пальцам, всё ещё сжимающим крыло, – умеют возвращать к жизни сломанных ангелов. Ты знаешь, что даже самые повреждённые вещи заслуживают второго шанса.

Пауза растянулась, наполняясь тиканьем старых часов где-то в глубине дома.

– И потому что… – он сделал последний шаг, и теперь между нами не осталось никакого безопасного пространства, – ты не сбежала. Ни после той ошибки. Ни после унижения с доктором. Даже когда дверь была открыта, и весь мир звал тебя прочь… Ты осталась.

Он замолчал. Его глаза – эти бездонные, выцветшие от бессонных ночей голубые озёра – держали меня в плену, словно сквозь толщу льда проглядывало нечто невысказанное.

Признание.

Горькое, как дым после сожжённых мостов, признание того, что в этой безумной войне, в этой тюрьме из древнего камня, пожелтевшего пергамента и немого страха, мы стали сообщниками. Последними, кто ещё понимал истинную цену ставок и глубину нашего падения.

– Мы уже прошли точку невозврата, Ева. – Моё имя сорвалось с его губ впервые за все эти недели. Не холодное «мисс Гарсия» – просто Ева. Оно звучало неестественно, будто чужой язык, будто давно забытая колыбельная, которую когда-то пела мать. – Оба. С Псалтырём или без – Тейлор не выпустит нас из своих когтей. Но с ним… – Его пальцы сжались в кулаки, сухожилия резко выделились под кожей. – У нас есть шанс. Жалкий. Искалеченный. Но шанс. Доведи это до конца. Помоги мне. И я… – Голос дал трещину, словно слова, которые он пытался произнести, обжигали ему горло раскалённым железом, – …сделаю всё, чтобы твоя жертва не канула в пустоту. Чтобы ты не стала просто ещё одной безымянной могилой на обочине чужой войны.

Он не предлагал свободы. Не сулил счастья. Только сделку – более честную, чем прежде, ведь карты наконец легли на стол лицом вверх. Договор между двумя изломанными душами на краю пропасти, где на кону стояли пистолет на полированном дереве и хрупкое крыло ангела в моих дрожащих пальцах. Сделку, где единственной валютой стало доверие, выкованное в аду взаимных манипуляций и горького признания собственной сломленности.

Мои пальцы скользнули по теплой древесине крыла, ощущая под неровным лаком обещание целостности. Затем взгляд поднялся к нему – к его осунувшемуся лицу, к синеве под глазами, к тем самым голубым глазам, где вместо привычной стальной решимости мерцала отчаянная надежда загнанного зверя, ищущего последнего союзника перед прыжком.

– Я доведу это до конца, – прозвучало тихо, но с неожиданной сталью в голосе. – Но больше никаких таблеток, Джеймс.

Его имя сорвалось с губ как вызов, как новый пункт в нашем кровавом договоре.

– Хочу спать без химического забвения. Чувствовать усталость в костях. Ощущать… боль. Даже если это опасно. Я отказываюсь быть просто инструментом. Я требую остаться человеком.

Он изучал меня долгим, пристальным взглядом. Не оценивающим – понимающим. Как будто впервые видел не подчиненную, а равную. Наконец, едва заметный кивок.

– Хорошо, – в этом единственном слове было больше уважения, чем во всех наших прошлых разговорах. – Рискнем. Но если ошибёшься… – фраза повисла в воздухе, завершенная молчанием. Пистолет всё так же лежал на столе. Тень Тейлора всё так же маячила за окном. А цена провала оставалась неизменной – наши жизни.

Джеймс замер на мгновение, его взгляд скользнул между металлической коробкой с доказательствами и пистолетом, лежащим на полированной поверхности стола. В свете настольной лампы оружие блестело как предостережение.

– Это лучше хранить в моём кабинете, – его голос внезапно приобрёл ту самую, знакомую сталь. – Здесь… слишком опасно.

Он поднял коробку с неестественной осторожностью, будто в ней находились не документы, а взрывчатка замедленного действия. Пистолет исчез в складках его пиджака с профессиональным движением человека, слишком хорошо знакомого с оружием.

Перед тем как выйти, он взял флаконы с таблетками. Без колебаний, без драматизма – просто разжал пальцы. Пластиковые контейнеры с грохотом покатились по дну металлической урны, и этот звук эхом разнёсся по кабинету, будто хлопок судьи на старте нового этапа нашей игры.

– Работайте, Ева, – он уже держал руку на дверной ручке. – Нам осталось недолго.

Дверь закрылась, и я осталась наедине с деревянным крылом в руках – тёплым, почти пульсирующим под пальцами, как что-то живое. В груди клубилось странное чувство – страх, смешанный с опустошением, но где-то в глубине, под грудой развалин, теплилось что-то… похожее на надежду.

Химический туман в сознании постепенно рассеивался, обнажая мир во всей его болезненной чёткости. Каждая эмоция резала по живому, каждый звук достигал барабанных перепонок с невыносимой ясностью. Это было мучительно. Это было прекрасно. Впервые за последнее время я чувствовала – по-настоящему, каждой клеткой тела.

И где-то там, за дверью, в своём кабинете с пистолетом в ящике стола и компроматом в сейфе, он испытывал то же самое. Мы были связаны теперь не просто обстоятельствами – двумя ранеными хищниками, нашедшими друг друга в кромешной тьме. Двумя игроками, поставившими всё на одну партию. С Псалтырём как нашим знаменем и тенью Тейлора, нависшей над обоими.

Трещины в его ледяной броне стали моими ориентирами в этой новой, ещё более опасной игре, где мы наконец стояли на равных – оба с оружием, оба с секретами, оба с ножом у горла друг друга. И почему-то именно это делало наш союз прочнее всех прежних договорённостей.

Глава 10: Свинец и Шелк

Тишина, наступившая после отказа от таблеток, ощущалась не благодатной, а скорее хирургической. Каждый звук – скрип пера, тиканье старых часов, моё собственное дыхание – резал слух. Свет от ламп, прежде просто холодный, теперь выжигал сетчатку. Главным же врагом оставалась боль. Неострая, глухая, она жила где-то за грудиной, сжимая лёгкие и отдаваясь тяжёлым свинцом в каждой конечности, напоминая о каждой трещине в душе: о Тейлоре, о вине, о хрупкости Псалтыря под моими, вновь обретающими чувствительность, пальцами. Джеймс это чувствовал.

Первые проблески серого света, похожие на размытую акварель, только начали вырисовывать контуры библиотеки, когда он вошел. Не в безупречном костюме – властителя и стратега, а в темном свитере с высоким воротником, который смягчил его обычно острые, как лезвие, очертания. Но больше всего поразило другое: его босые ступни, бесшумно ступающие по леденящему камню пола. Этот жест – такой интимный, такой немыслимо уязвимый – кричал либо о предельном доверии к этому проклятому месту, либо о глубочайшей, сокрушительной усталости, сбросившей даже оковы обуви.

В руках он нес два термоса, от которых шел слабый пар, и плед землистого оттенка, свернутый небрежным рулоном.

Он молчал. Его взгляд, отягощенный тенями под глазами – густыми, как сажа, как сама эта предрассветная тьма, – скользнул по моему лицу, задержавшись на моих руках. Они лежали на краю стола, бледные и окаменевшие от бессонного напряжения, будто высеченные из мрамора отчаяния.

Потом он совершил нечто немыслимое: поставил один термос и развернутый плед прямо на мой рабочий стол. Рядом с микроскопом, вторгаясь в священное пространство инструментов, в самое сердце моего кропотливого искупления. Этот жест был громче любых слов: его дар предназначался не алтарю его власти, а моему алтарю – алтарю, превратившемуся из места искупления в жалкий оплот выживания.

Не глядя на меня, Диас направился к массивному креслу у мертвого, черного от золы камина – тому самому, где когда-то сидел сломленный и пьяный дух этого места. Он укутался пледом с ног до подбородка, словно эта грубая шерсть была последним щитом от всего мира. Открыл свой термос.

Воздух наполнился густым, обволакивающим ароматом наваристого бульона – чувствовались коренья, томившаяся долго говядина, что-то простое и древнее, как сама земля. Он поднес крышку-чашку к губам, закрыл глаза, глубоко вдыхая пар, и в этом мгновении он перестал быть неприступным владыкой каменной крепости. Он стал солдатом в окопе перед рассветной атакой: изможденным, уязвимым, пугающе – человечным. И в этой человечности таилась новая, незнакомая опасность. Я смотрела на термос и плед, понимая: инструкций не было, лишь молчаливый договор. «Выживай. Как я».

Когда я открыла свой термос, в меня ударил аромат горячего шоколада: густого, тёмного, с горьковатой ноткой настоящего какао и едва уловимым оттенком… перца чили. Это было неожиданно, смело, словно вызов всепроникающей серости.

Я налила. Тепло чашки в дрожащих руках стало якорем в море боли. Глоток за глотком я пила горячее, горько-сладкое, с огненной искрой в послевкусии. Это была жизнь, не химия.

Мы не обменялись ни словом; библиотеку наполняли тиканье старинных часов, шорох шерсти, когда он шевелился, мои попытки заглушить стук сердца в висках и тихие глотки. Он не наблюдал за мной, его взгляд был устремлён в пустоту камина или в бездну собственных мыслей. Я наблюдала краем глаза, осторожно, как за редким зверем у водопоя.

Я взяла тёплое, гладкое деревянное крыло, несущее память его жеста, и положила его на стол рядом с термосом. Это был не талисман, а скорее безмолвный ответ: «Я здесь. Я помню твой жест. Я держусь».

Его взгляд скользнул по крылу, потом медленно поднялся и встретился с моим. В усталых синих глубинах не было удивления, был лишь короткий, чёткий кивок – признание: «Я вижу. Я помню тоже».

Он неожиданно встал, скинул плед и подошёл к одной из высоких витрин, где за стеклом спали другие древние фолианты. Открыв её ключом, висевшим у него на цепочке (я раньше этого не замечала), он выбрал не самый роскошный, небольшой томик в потёртом кожаном переплёте без золота. Принёс его к моему столу, положил рядом с Псалтырём, не касаясь его, и открыл.

Внутри оказались не тексты, а ботанические зарисовки – тончайшие акварели с изображением цветов, трав, листьев, которые, хоть и не были шедевром иллюминирования, были исполнены с любовью и вниманием к детали, оставаясь при этом хрупкими и почти невесомыми. Он перевернул несколько страниц и остановился на изображении колючего чертополоха, написанного с такой точностью, что казалось, вот-вот уколешься. Его длинный, удивительно нежный для такой руки палец коснулся изображения.

– Мать, – произнёс он тихо, это было первое слово за день. – Она… любила сухие травы. Запахи. Говорила, в каждой травинке – история земли.

Он провёл пальцем по нарисованному стеблю.

– Этот альбом – единственное, что я вынес из их спальни перед тем, как опекуны опечатали дом. После их… отъезда, – он не сказал «побега», но боль в слове была осязаемой. – Иногда… красота прячется в колючках. И требует терпения, чтобы её разглядеть. Как и твоя работа. Как и люди.

Он не смотрел на меня; его взгляд, тяжелый и полный невысказанного, был прикован к альбому, к хрупкому чертополоху, застывшему между страниц. Это был не просто экскурс в прошлое – это было приношение. Так же, как когда-то он подарил мне деревянное крыло и поделился со мной шоколадом в термосе, а теперь он вручал мне осколок своей души. Он приоткрыл щель в своей броне, показав не язву старой раны, а хрупкий огонек – память о чем-то светлом и настоящем, что существовало «до». До предательства, до Тейлора, до всей этой крови и пыли. И тончайшей нитью он связал тот далекий свет с настоящим – с моей работой, с нами, с этим тихим утром в библиотеке.

Я молча протянула руку к термосу. Горячий металл обжег пальцы, но это было приятно – ощущение, пробивающееся сквозь онемение. Я налила густого, темного шоколада в его пустую чашку и просто поставила ее перед ним на стол.

Его взгляд скользнул с альбома на чашку, с чашки – на меня. И в глубине его глаз, обычно скрытых непроницаемой сталью, что-то дрогнуло. Это не была улыбка, и даже не нежность – это слово слишком громко для того, что случилось. Это была тихая, бездонная благодарность, узнавание того, что я поняла правила этого странного, нового ритуала. Он взял чашку. Его пальцы – длинные, умелые, всегда такие уверенные – на миг коснулись моих, когда я убирала руку.

Прикосновение было мимолетным, почти случайным. Но в тишине библиотеки оно прозвучало громче любого слова. Искра. Ток. Молчаливое признание того, что броня треснула с обеих сторон. Никто не отпрянул. Воздух застыл, густой и сладкий от запаха шоколада, тяжелый от невысказанного перемирия, заключенного в этом касании.

– Спасибо, – прошептал он.

Я вернулась к столу. Рука почти не дрожала. Боль отступила, не исчезнув, но утратив свою власть. Я взяла самую тонкую кисть для прорисовки света в глазах святого – того самого света надежды, который я вдруг ощутила в каменной гробнице библиотеки. Миллиметр за миллиметром я продолжала работать, в то время как Джеймс сидел рядом, под грубым пледом, пил шоколад и смотрел на ботанические зарисовки матери, иногда скользя взглядом ко мне, к моей работе, к деревянному крылу на столе, молча присутствуя.

Он не сказал больше ни слова о прошлом, не говорил ни о Тейлоре, ни о пистолете в сейфе. Но когда Маркус пришёл (ровно в шесть), Джеймс встал.

– Маркус, проводи мисс Гарсия. И… – он сделал едва заметную паузу, – убедись, что она поужинала. Горячим.

Это было не протокольно, а глубоко лично – забота не о ресурсе, а о человеке. Маркус, чьё каменное лицо не дрогнуло, кивнул.

Я собрала вещи, положив деревянное крыло в карман; оно было тёплым, как и память о шоколаде с перцем, о ботаническом альбоме, о его пальце на рисунке чертополоха, о мимолётном прикосновении рук и о его взгляде на работу Луки.

Мы не касались друг друга, не говорили о чувствах. Но за этот день тишины, обмена термосами, шерстяных пледов, ботанических альбомов и молчаливого признания через деревянное крыло, мы перешагнули порог. Из сообщников по необходимости мы стали… союзниками по выбору, связанными не только страхом и болью, но и хрупкими нитями понимания, доверия и странной, обжигающей, как перец чили в шоколаде, близости. Пистолет оставался в сейфе, тень Тейлора висела за окном. Но в каменном сердце крепости Диаса затеплился огонёк – маленький, хрупкий, но настоящий. И завтра мы снова будем стоять плечом к плечу у белого стола, охраняя его.

Глава 11: На Острие Бритвы

Дни после обмена термосами и пледами текли в новом, тревожном ритме. Библиотека больше не ощущалась просто тюрьмой или храмом книги; она стала полем битвы, где сражались не только с разрушительным временем на пергаменте, но и с невидимыми стенами, возведёнными между нами. Тень Тейлора сгущалась с каждым днём, превращаясь из абстрактной угрозы в ощутимый гнёт, витавший в самом воздухе. Сводки новостей, которые Джеймс больше не скрывал – газетные вырезки, лежащие на его столе, частые, короткие звонки, обрываемые резким, нервным жестом, тихие обрывки телефонных разговоров – красноречиво говорили о финансовом давлении, близком к удушающему.

Его лицо стало ещё резче, а тени под глазами – глубже. В голубых глазах, вместо привычного льда, теперь постоянно горел напряжённый, почти лихорадочный огонь – огонь человека, загнанного в угол, но не сломленного. Он курил чаще: сигары сменились на более крепкие сигареты, и запах виски стал постоянным, едким фоном, смешиваясь с ароматом старой кожи и пыли.

Работа над Псалтырем продвигалась с болезненной медлительностью. Каждый спасённый фрагмент золота, каждый восстановленный завиток орнамента давался ценой невероятной концентрации. Я постоянно ощущала его взгляд на себе. Но теперь это был не только контроль надсмотрщика; в нём читалось что-то ещё – потребность в подтверждении, что он не один в этом каменном гробу, что я всё ещё здесь, у белого стола, с ним. Это невидимое присутствие давило почти так же сильно, как тень Тейлора. Моё тело, лишённое химического щита, отвечало на напряжение учащённым сердцебиением, лёгкой дрожью в конечностях, свинцовой тяжестью в мышцах после долгих часов работы.

Однажды вечером, когда серые сумерки уже полностью поглотили сад за высокими окнами, а в библиотеке царил лишь мерцающий свет моих ламп и тусклое сияние хрустальной люстры, я боролась с особенно коварным участком – микроскопическим надрывом на краю страницы. Работа требовала ювелирной точности: укрепить волокна пергамента невидимой шпонкой, не повредив хрупкую краску. Руки дрожали от усталости и накопленного нервного напряжения, от постоянного ощущения его взгляда. Каждая капля клея под мощной лупой казалась океаном, каждое движение пинцета – шагом по канату над пропастью.

Я почувствовала его приближение раньше, чем услышала шаги – тяжёлые, отмеренные, как удары метронома, отсчитывающего последние минуты перед бурей. Он остановился за моим стулом, не касаясь меня, но его присутствие ощущалось физически – тепло, исходящее от него, запах виски, дорогого табака и холодной стали. Электрическое напряжение в воздухе нарастало.

Он не спрашивал о прогрессе, просто стоял молча, созерцая мою работу, мои руки, сжимавшие тончайшие инструменты. Его дыхание было ровным, слишком ровным, будто тщательно контролируемым. Я чувствовала тяжесть его внимания на затылке, как физическое давление. Это вывело меня из ритма. Пинцет дрогнул в моих пальцах. Острый кончик микрошпателя, который я держала в другой руке, соскользнул и вонзился мне в подушечку указательного пальца левой руки, не защищённую перчаткой – я сняла её для большей чувствительности.

– Ай! – резкий, сдавленный вскрик вырвался сам собой. Капля крови, алая и яркая, как киноварь на пергаменте, выступила на бледной коже. Я инстинктивно отдёрнула руку, роняя шпатель на стол с тихим звоном. Боль была острой, но не сильной. Гораздо сильнее был стыд за свою неловкость и эту демонстрацию слабости перед ним.

– Глупость. Где перчатки, Ева? Этот инструмент не прощает небрежности.

В следующее мгновение его рука протянулась и мягко, но неотвратимо взяла мою травмированную руку за запястье. Не грубо, скорее как хирург, фиксирующий конечность. Его прикосновение было твёрдым, тёплым, неожиданно лишённым обычной ледяной дистанции.

– Дай посмотреть, – скомандовал он, уже тише, но всё так же властно.

Он повернул мою руку ладонью вверх, чтобы лучше видеть порез. Его глаза, такие голубые и такие напряжённые, прищурились, оценивая повреждение. Казалось, он сканировал не только ранку, но и дрожь в моих пальцах, бледность кожи.

– Глубоко, но не опасно.

Он потянулся к стерильной упаковке с микроскопическими спиртовыми салфетками, всегда лежавшей на столе среди инструментов. Ловким движением вскрыл упаковку, извлёк салфетку.

– Держись, – предупредил он. – Будет жечь.

Он прижал салфетку к порезу. Резкий запах спирта ударил в нос, смешавшись с его запахом и запахом библиотеки. Я вздрогнула от холода и жжения, стиснув зубы, чтобы не вскрикнуть снова. Его рука, державшая моё запястье, была непоколебима. Он вытер кровь одним точным движением, обнажив маленький, но глубокий порез. Потом взял вторую салфетку, повторил действие.

Я машинально провела тыльной стороной ладони по лбу, смахивая мельчайшие капли пота, выступившие от внезапной боли. В воздухе повисло молчание, густое и звонкое, нарушаемое лишь треском плёнки, которую он снимал с пластыря. Его движения были точными, выверенными – не было ни суеты, ни нерешительности.

Его пальцы, теплые и удивительно сухие, прижали пластырь к моей коже, аккуратно разгладив его края, запечатывая крошечную ранку. Прикосновение было мимолетным, почти клиническим, но от него по всей руке пробежала странная, контрастная волна – тепло, смешанное с острым, почти болезненным осознанием его близости. Вся его концентрация, вся его нечеловеческая собранность сейчас были направлены на мою боль.

Он не отпустил мою руку сразу. Сначала его взгляд медленно поднялся от моего пальца к лицу, встретил мои глаза. В его глазах не читалось ни капли жалости или снисхождения – лишь та же напряженная, глубокая сосредоточенность, с которой он всматривался в древние тексты Псалтыря. И что-то еще, пробивающееся сквозь привычную маску абсолютного контроля – тень глубокой, копившейся неделями усталости, легкая рябь на поверхности неподвижного озера. В этот миг он был не надзирателем и не спасителем. Он был просто человеком, уставшим нести бремя своей собственной крепости.

– Будь осторожна, Ева, – произнёс он наконец и указал подбородком на микрошпатель, лежащий на столе. – Этот инструмент острее бритвы. С ним – только в перчатках. Или с предельной концентрацией.

Он сделал паузу, его взгляд задержался на странице Псалтыря, на едва заметном надрыве.

– Трещины… они всегда коварны. Кажутся незначительными, но требуют абсолютного внимания. Малейшая слабина… – он поднял глаза и снова посмотрел прямо на меня, – …и разрушение неизбежно. Для пергамента. Для всего.

Он говорил о Псалтыре? О своей империи, трещащей по швам? О той трещине в его броне, которую я случайно увидела?

Я не нашла, что ответить. Просто кивнула, опустив глаза на заклеенный палец.

Он опустился в кресло за своим столом, отсекая дальнейший контакт взглядом, устремившись в бумаги. Но его молчаливое присутствие, отзвук его тихого голоса и само воспоминание о прикосновении его пальцев создали в воздухе новое, доселе незнакомое напряжение. Мы не обменялись больше ни словом, не стали ближе. Но этот миг – крошечная ранка, его пальцы на моей коже – стянул невидимые нити между нами в тугой, звенящий узел, поставив нас на самое острие бритвы. Где следующая неосторожность, следующая «трещина» в этой хрупкой реальности, могла привести уже не к капле крови, а к чему-то необратимому, окончательному и куда более разрушительному.

Я медленно натянула перчатку на левую руку, и под слоем латекса тупая, пульсирующая боль напоминала о только что случившемся. Я взяла пинцет – тот самый, что держала минуту назад, – но теперь в нём лежала новая, почти невидимая шпонка. Рука, к удивлению, почти не дрожала. И в этой гнетущей, но теперь иной тишине, под тяжестью его незримого, но ощутимого наблюдения, работа продолжилась. Каждое движение, каждый вдох отныне были наполнены новым смыслом – тихим, опасным и неизбежным.

Глава 12: Пепел после Пожара

Дождь хлестал в высокие готические окна библиотеки, словно отчаянный вестник, выбивающийся из сил. Это был не монотонный стук, а яростный барабанный бой, отсчитывающий последние часы перед неминуемой развязкой. Тяжелые бархатные портьеры, обычно поглощавшие любой звук, сегодня бессильно вздрагивали под водяной атакой. Гроза превратила поместье в изолированный остров, отрезанный от мира, сжав пространство библиотеки – эту цитадель знания и порядка – до размеров клаустрофобной клетки.

Тейлор прислал новый ультиматум. Я не видела текста, но его суть была выжжена на спине Джеймса. Он стоял у пылающего камина, где огонь, ревя, вторил буре снаружи. Его спина была натянута, как тетива боевого лука, каждый мускул под тонкой кашемировой тканью кричал о сдерживаемом насилии. С пугающей медлительностью он поднес конверт с надменной, кроваво-красной печатью к самому сердцу пламени. Бумага вспыхнула, озарив его профиль – резкий, хищный, словно у горгульи, стерегущей вход в преисподнюю.

Лицо его было искажено не просто гневом, а той его разновидностью, что переходит в леденящее, безмолвное бешенство. Его руки, обычно такие твердые и уверенные, мелко дрожали. Запах горящей бумаги, едкий и горький, смешался с озоном, просочившимся сквозь щели, и терпким ароматом виски. Этот коктейль создавал ядовитую, удушающую смесь тревоги и предчувствия катастрофы, витавшую в воздухе тяжелым маревом.

Я сидела за своим рабочим столом, заваленным пергаментами и баночками с пигментами, и заканчивала последние штрихи на лике святого Луки. Свет в его глазах, который я так старательно выписывала все утро, добиваясь выражения кроткой мудрости, теперь, в отблесках каминного огня, казался не светом надежды, а предсмертным, лихорадочным блеском. Мои пальцы, обычно послушные, скользили по гладкому пергаменту, но я чувствовала не его тонкую фактуру, а прожигающий взгляд Джеймса у себя на спине. Это был не холодный, оценивающий взгляд надсмотрщика, каким он одаривал меня в первые недели. Нет. Это был голод – звериный, отчаянный голод человека, стоящего на краю пропасти и в последнем порыве хватающегося за единственную соломинку. За меня. За то единственное, что еще оставалось в его упорядоченном аду живым и непокорным.

Когда Маркус вошел, чтобы откланяться, библиотека погрузилась в особенно гнетущую тишину. Его уход Джеймс отметил лишь резким, едва заметным кивком, не отрывая взгляда от пожираемого пламенем конверта. Тяжелая дубовая дверь закрылась за Маркусом с глухим стуком, отрезавшим последний путь к отступлению. Теперь мы были одни, запертые в этом храме тишины, нарушаемой только треском поленьев, неумолимым тиканьем старинных часов – свидетелей сотен чужих жизней и смертей – и бешеным, оглушительным стуком моего собственного сердца. Я аккуратно прикрыла почти законченную страницу Псалтыря куском чистого шелка. Движение было медленным, механическим, ритуальным, словно я пыталась защитить святого от того, что должно было произойти. Мои руки были ледяными, несмотря на жар камина.

– Сделано?

Его голос прозвучал прямо за моей спиной, настолько близко, что я вздрогнула всем телом. Он звучал хрипло, низко, будто скрип несмазанной железной двери в склепе, глухо и безжизненно. Я не услышала ни единого шага по густому ворсу ковра – он возник из ничего, как призрак, как тень, отделившаяся от стены.

Я резко обернулась на вращающемся стуле. Он стоял так близко, что между нами не могло уместиться и дыхания. Я чувствовала жар, исходящий от его тела, даже сквозь тонкую шерсть свитера – плотный, животный, пульсирующий. Запах виски витал вокруг него густым, тяжелым облаком, почти осязаемым, опьяняющим и горьковатым.

Но его глаза… Боже, его глаза. В них не осталось и следа привычного льда. Теперь в них бушевал огонь. Синий, пронзительный ад, который, казалось, прожигал меня насквозь, выжигая изнутри, высасывая воздух из легких. В этом взгляде не было ни капли разума, ни грана контроля – только первобытная, сокрушительная, всепоглощающая ярость, готовая уничтожить всё на своём пути.

– Джеймс… – его имя сорвалось с пересохших губ шепотом, который был не то мольбой, не то запоздалым предупреждением.

Он не дал мне договорить. Его руки, холодные и твердые как сталь, впились в мои плечи с такой сокрушительной силой, что воздух вырвался из легких вместе с полушепотом. Не больно – но с непререкаемой властью, от которой похолодела кровь. Он рванул меня к себе – грубо, резко, без тени сомнения или нежности.

Его губы нашли мои в темноте. Это не было поцелуем – это было поглощение. Наказание. Голодный, отчаянный захват, пахнущий дорогим виски и горьким пеплом сожжённых обещаний. Я вскрикнула – но звук затерялся где-то глубоко в нём, накрытый тяжёлым пластом его дыхания.

Мир опрокинулся. Мысли испарились. Осталось только это – шок, волна огня, бегущая от губ к самым пяткам, и оглушительный рёв крови в висках, заглушивший всё: и дождь за окном, и тиканье часов, и саму возможность сопротивления.

Это неправильно. Это безумие. Он использует меня, чтобы выплеснуть свою ярость на Тейлора. Я его ненавижу. Ненавижу!

Но мое тело… мое проклятое тело, этот вечный предатель, ответило ему прежде, чем разум успел выстроить баррикады. Язык обжигающего пламени лизнул живот, скрутил его в тугой узел. Руки, действуя по собственной воле, поднялись и вцепились в его спину, в дорогую шерсть свитера, как утопающий цепляется за спасительный якорь в сердце шторма.

Ненавижу. Хочу. Ненавижу.

Мысли спутались в клубке, уступая место чистой, животной сенсорной перегрузке. Его запах – виски, дым камина и его собственная, дикая, мужская суть – опьянял, лишал воли. Его руки сорвали с меня блузку, не обращая внимания на мелкие перламутровые пуговицы. Звук рвущейся ткани прозвучал непристойно громко в гулкой тишине библиотеки. Его прикосновения были грубыми, требовательными, оставлявшими на коже следы, которые завтра расцветут багровыми синяками.

Ледяной холод каменного пола обжег спину, когда он, не разрывая поцелуя, повалил меня рядом со своим столом, среди разлетевшихся в стороны бумаг. Вес его тела пригвоздил, лишил возможности дышать. Его зубы на моей шее, ключице, груди. Боль смешивалась с невероятным, запретным, острым наслаждением, покалывающим, как тысячи игл. Я стонала, кусала губы до крови, пытаясь замолчать, но звуки вырывались наружу – хриплые, чужие, принадлежащие какой-то дикарке, которую я не знала.

Я отвечала ему укусами, царапинами, впиваясь ногтями в его спину, пытаясь причинить ответную боль, отомстить за это унижение, слиться с этим безумием воедино.

Это не была любовь. Это было взаимное уничтожение. Сжигание дотла всего – страха, гнева, контроля, прошлого – в одном слепом, яростном пожаре плоти. Он вошел в меня резко, без подготовки, с хриплым стоном, похожим на рычание раненого зверя. Я обвила его ногами, прижимая к себе, впилась ногтями в его напряженные плечи, поднимаясь навстречу каждому толчку, теряя себя, растворяясь в этом вихре боли и запретного наслаждения. Мы были двумя стихиями, столкнувшимися в уничтожении, и в этом апокалипсисе не оставалось места ни для чего, кроме огня и пепла.

Мы не целовались – мы сражались. Наши тела стали полем битвы, каждое прикосновение – вызовом, каждый стон – оружием. Его имя срывалось с моих губ не как ласка, а как проклятие и молитва, сплетенные воедино, разрывающие меня изнутри. Мир сузился до единственной точки – раскаленного соприкосновения наших тел, до гула в ушах и всепоглощающего ничто, в которое мы рухнули одновременно, с тихим, сдавленным криком, больше похожим на предсмертный стон.

Я лежала на холодном каменном полу, придавленная его весом, дыша навзрыд. Сердце билось так бешено, что казалось, вот-вот разорвет грудь. Все тело горело, ныло, покрылось мурашками от холода камня и липкой испарины. Его дыхание, горячее и прерывистое, обжигало мою шею. Под пальцами я чувствовала бешеный пульс на его сонной артерии – такой же частый и отчаянный, как мой.

Мы лежали в гробовой тишине, нарушаемой лишь нашими свистящими вдохами и все тем же равнодушным, мерным тиканьем часов на каминной полке. Казалось, даже дождь за окном затих, прислушиваясь к этому странному, хрупкому перемирию двух врагов, нашедших друг в друге и боль, и спасение, и погибель.

Он не двигался, не пытался подняться или заговорить. Его тяжесть была одновременно и наказанием, и единственной точкой опоры в этом внезапно осиротевшем мире. А я… я просто смотрела в темноту над нами, чувствуя, как по щеке медленно скатывается горячая слеза – единственная часть меня, еще способная на что-то, кроме животного отчаяния.

Что мы наделали?

Мысль пронеслась в опустошенном сознании тупым, бесцветным эхом. Я не чувствовала ни триумфа, ни счастья, ни даже удовлетворения. Только опустошение. Глубокую, леденящую душу пустоту и стыд, жгучий, как сигаретный ожог.

Он содрогнулся всем телом, будто от внезапного удара током, и резко отстранился. Он встал, ни разу не взглянув на меня, оставшуюся лежать на полу. Его силуэт в полумраке, освещенный лишь углями в камине, казался огромным, чужим, монолитным. Он натянул брюки, поправил свитер с каким-то болезненным, навязчивым тщанием, будто стирая с себя невидимые следы моего прикосновения. Потом повернулся.

Его лицо… Боже, его лицо. Ни капли страсти, уязвимости или даже усталости. Только лед. Гладкий, непроницаемый лед маски безупречного, холодного аристократа. Голубые глаза смотрели на меня, на мою наготу, на следы борьбы на коже, на разорванную блузку, валявшуюся рядом, – не с вожделением, не со стыдом, а с холодным, презрительным безразличием. Так смотрят на грязь на полу, которую нужно немедленно убрать.

– Это ничего не значило.

Слова ударили тише, чем крик, но больнее, чем его укусы. Они не оставили места для сомнений. Не было сожалений, оправданий, попыток смягчить удар. Только безжалостная констатация факта.

Ты – ничто. Этот акт – ничто. Твои чувства, твоя боль, твое унижение – ничто.

Он не ждал ответа. Развернулся и вышел из библиотеки. Бесшумно, как и вошел. Оставив меня лежать на холодном камне, среди обрывков одежды и разбросанных бумаг, под всевидящим взглядом старинных часов и немых, мудрых книг. Стыд накрыл меня волной, горячей и тошнотворной. Слезы жгли глаза, но я не дала им пролиться.

Трехкратная убийца. Сначала мать. Потом отец. Теперь… себя.

Свою глупую, жалкую надежду на то, что я могу быть для кого-то чем-то большим, чем просто вещью, инструментом или объектом. Его слова подтвердили мой самый страшный, потаенный страх: мое прикосновение несло гибель. Даже ему. Даже в этом.

Я вскочила, дрожа всем телом, как в лихорадке. Судорожно собрала остатки одежды – разорванную шелковую блузку, смятую юбку. Натянула на себя все, что могла, не заботясь о том, как это выглядит. Не глядя на Псалтырь, на стол, на то место на полу, где только что умерла последняя частичка моей души. Я схватила свою сумку и побежала. По бесконечным, холодным коридорам, мимо безмолвных портретов-призраков, чьи нарисованные глаза, казалось, следили за мной с осуждением. Скользя по отполированному до зеркального блеска мрамору в своих жалких ботинках. Сердце колотилось в горле, я глотала воздух рывками, и каждый вдох обжигал легкие стыдом. Надо выбраться. Сейчас же. Пока он не вернулся. Пока он не увидел меня еще более униженной.

И тут мысль пронзила мозг, острая и холодная, как лезвие: Маркус. Где Маркус? Он всегда ждал у выхода ровно в шесть. Но сегодня… сегодня Джеймс отпустил его раньше. Когда? Сразу после того, как конверт Тейлора сгорел в камине? Или… или он специально отослал его? Чтобы им не помешали? Чтобы… чтобы это могло случиться?

Вопрос впился в сознание, подливая масла в огонь паники. Он спланировал это? Рассчитал момент? Убрал единственного свидетеля? Это казалось чудовищным, немыслимым – но разве сам Джеймс не был мастером расчета, контроля и предвидения? Разве его холодное «это ничего не значило» не доказывало, что для него это был всего лишь… акт? Запланированное снятие чудовищного напряжения? Использование самого доступного инструмента? И Маркус… Маркус был частью этого плана. Пешка, которую убрали с доски, чтобы не мешать королю «развлечься» со своей пленницей перед лицом неминуемой гибели.

От этой мысли стало физически дурно. Горло сжал спазм, и я чуть не споткнулась, вцепившись пальцами в холодную мраморную стену, чтобы не упасть.

Нет. Беги. Просто беги.

Мысль о том, что он мог спланировать это унижение, что моя боль, мое замешательство, моя отчаянная ответная ярость были им предусмотрены, как следующий ход в его дьявольской игре… это превращало меня не просто в использованную вещь, а в жалкую, предсказуемую пешку на его доске. Пешку, которую можно без сожаления смахнуть, когда она выполнила свою жалкую функцию.

Это придало моим ногам новую, паническую скорость. Я мчалась, не разбирая пути, лишь бы подальше от этого каменного чудовища, от его ледяных глаз, от его тотального, всепроникающего контроля. Он отпустил Маркуса. Он знал. Он хотел этого. И он выбросил меня, как использованную салфетку. Его слова теперь звучали как окончательный приговор не только этому вечеру, но и всей моей ценности в его глазах. Нулевой. Ниже нуля.

Массивная входная дверь поддалась с тяжелым скрипом, будто нехотя выпуская свою жертву. Я выскочила под проливной, ледяной дождь. Он хлестал по лицу, смешиваясь с горячими, наконец прорвавшимися слезами, смывая с губ привкус его виски и пепла. Я бежала вниз по мокрой подъездной аллее, не оглядываясь на мрачный силуэт особняка, спотыкаясь о скользкие камни, не чувствуя холода, только всепоглощающий стыд, горечь и жгучую, убийственную уверенность: я была проклята. Даже в огне страсти я смогла лишь сжечь себя дотла, оставив после себя только пепел и ледяное презрение в его глазах – презрение, которое он, без сомнения, запланировал. Дождь смывал с меня его запах, его прикосновения, но не мог смыть клеймо и страшную догадку о предумышленности моего падения. Я бежала в серую мглу заката, разбитая, использованная, обманутая в последней, самой потаенной надежде, окончательно подтверждая: я – Ева Гарсия. Трехкратная убийца. И мое прикосновение, даже вожделенное, губит все, превращая даже страсть в расчетливый акт уничтожения.

Глава 13: Пыль на Алтаре

Солнце. Оно врывалось в мою крохотную мансарду с безжалостной, хирургической точностью, выжигая каждый уголок. Эти лучи, острые как лезвие, не оставляли никакого убежища – они обнажали каждую пылинку, пляшущую в воздухе, каждую трещинку на выцветшем паркете, каждую частицу былого стыда, осевшую в складках простыней. Они прожигали тонкие шторы и выжигали невидимые следы той ночи прямо на коже – будто та была пергаментом, а его прикосновения – ядовитыми чернилами.

Запах.

Он въелся во всё – в штукатурку стен, в волосы, в поры кожи. Эта невозможная смесь выдержанного виски, старой кожи с кресел его библиотеки и чего-то глубоко личного, дикого, что было просто им – его телом, его потом, его гневом и его властью. Он висел в спёртом, неподвижном воздухе, смешиваясь с пылью и вековой затхлостью, создавая удушливый кокон, из которого не было выхода.

Я стояла под ледяными струями душа часами, скребла кожу жёсткой мочалкой до кровавых полос, до красноты, до боли – но ничего не помогало. Фантомные ожоги его рук не смывались. Они горели под кожей, как клеймо.

Его руки – не только грубые, сдирающие всё на своём пути, но и… отчаянно желанные тогда. Его губы – не только кусающие, оставляющие синяки-напоминания, но и зовущие, обещавшие то самое забвение, в котором я так отчаянно нуждалась. Его вес – не только давящий гнёт, но и… невыносимо полная пустота, заполнившая на миг всё нутро, всю ту пропасть, что я годами носила внутри.

И его голос.

Тот самый.

Он звучал теперь в тишине моей квартиры громче любого крика – ледяной, отполированный до зеркального блеска бесстрастия, но несущий в себе отсвет того пламени, что спалил нас дотла. И этот голос, и эти воспоминания были теперь частью меня – как дыхание, как шрам, как приговор, от которого не отмыться.

«Это ничего не значило».

Эти слова, раскалённые докрасна, впивались в сознание снова и снова, выжигая на самой глубине души правду, что была страшнее любой лжи: я хотела этого. В тот миг, в том слепом безумии – я жаждала этого. Я отдалась ему не из страха перед его силой, не подчиняясь его воле, а в едином, всепоглощающем пожаре боли и какого-то порочного, извращённого понимания, что вдруг возникло между нами. Я ответила на его голод – своим собственным. А он назвал это ничем.

Одним движением, одной фразой он подтвердил самую страшную мою догадку о себе: я – испорченная вещь. Грязь, к которой можно прикоснуться в миг слабости и тут же отшвырнуть, с брезгливостью вытирая руки.

Дни слиплись в серую, вязкую массу. Я не выходила. Телефон, брошенный на кухонный стол, безмолвствовал, и эта тишина была оглушительнее любого крика. Архив? Сама мысль о возвращении туда вызывала приступ тошноты. Пыль старинных фолиантов, терпкий запах пергамента, гулкая, давящая тишина – всё было отравлено, всё напоминало его каменную тюрьму, его библиотеку, его всепроникающий холод. Я сидела на полу, прислонившись спиной к ледяной батарее, и часами следила, как пылинки медленно танцуют в косых лучах солнца. Словно пепел. Пепел того, что сгорело во мне дотла.

Перед глазами вставали три образа, сменяя друг друга в бесконечном, изматывающем цикле: его глаза – дикий синий огонь в полумраке библиотеки; его руки на страницах Псалтыря – уверенные, властные, знающие цену красоте; и те же самые глаза после нашей близости – пустые, стеклянные, смотрящие сквозь меня, словно я была призраком, пятном на стене, частью интерьера, которую не замечают.

Еда вызывала тошноту, подступающую горьким комком к самому горлу. Вода, которую я пыталась глотать маленькими глотками, отдавала на языке пеплом и казалась такой же мертвой, как всё вокруг. Я существовала в состоянии непрерывной, изматывающей вибрации – тонкой дрожи, сплетенной из стыда и клокочущей, бесполезной ненависти. Ненависти к нему – за его безжалостность, к себе – за ту слабость, что обернулась позорным согласием. И над всем этим – животный, первобытный страх: вот-вот в дверь раздастся стук. Появится Маркус с каменным лицом. И начнется новый акт унижения, новый контракт, новое, еще более тесное заточение.

И в этот миг зазвонил телефон.

Я вздрогнула так сильно, что затылок с глухим стуком ударился о холодный металл батареи. Звонок был настойчивым, требовательным, чужим. Не та изысканная, холодная мелодия, что была у него. Адам. Имя вспыхнуло в сознании – болезненный, яркий укол нормальности. Укол той жизни, что была до. Жизни, которая теперь казалась чужим, неправдоподобным сном. Рука предательски дрожала, поднося холодный корпус телефона к уху.

– Ева? Ты жива? – его встревоженный голос ворвался в мой оцепеневший, затхлый мир, как порыв свежего, холодного ветра в склеп. – Ты молчишь уже три дня! Звонил, писал в мессенджеры… Тишина. Что случилось?

Ком в горле затвердел, стал тяжелым и непроходимым, как булыжник.

– Ева? Ты там? – тревога в его голосе нарастала, становясь острой, почти панической. – Если ты сейчас же не ответишь, я еду к тебе. Сиди дома.

– Не… – выдавила я, и мой голос прозвучал хрипло, чуть громше шепота, но все равно чужо. – Не надо, Адам. Я… я не в порядке. Грипп, кажется. Сильный.

Ложь. Гнусная, жалкая, прозрачная, как стекло. Но что я могла сказать? Я переспала с клиентом, своим тюремщиком, нарушив все мыслимые профессиональные и человеческие границы, а он растоптал меня, назвав ничем, и теперь я медленно разлагаюсь заживо от стыда и ненависти к самой себе?

– Грипп? В такую теплую погоду? – он не купился ни на секунду. Его голос стал тверже. Адам знал меня. Слишком хорошо.

Я молчала, сжавшись в комок, глотая слезы, которые всё же прорвались и жгли щеки.

Через двадцать минут, которые показались вечностью, телефон завибрировал снова.

– Ева, слушай меня внимательно. – Его голос в трубке был спокоен, но в этой спокойной твердости сквозил стальной стержень. – Я у твоей двери. Открывай. Я принес куриный суп. И апельсинов. Открывай, или я буду орать под дверью, пока соседи не вызовут полицию. Или пока эта дверь не окажется выбитой. Выбор за тобой.

Он пытался шутить, использовать наш старый, привычный код общения. Но его обычная, легкая, почти братская забота в этот момент обожгла меня, как раскаленное железо. Я не хотела его видеть. Боялась, что он, словно рентген, прочтет всю историю моего позора и саморазрушения на моем лице, в моих глазах. Боялась его вопросов, его прямого, ясного взгляда. Но его настойчивости, возможного шума и неминуемого внимания со стороны соседей я боялась еще больше.

Собрав последние силы, словно плетью подгоняемая этим страхом, я доплелась до двери. Повернула ключ. Щелчок замка прозвучал невыносимо громко. Дверь открылась.

Адам стоял на пороге с бумажным пакетом, от которого шел спасительный, душевный запах домашнего бульона – запах другой, нормальной жизни. Его легкая, ободряющая улыбка исчезла с лица мгновенно, сменившись выражением неприкрытого, ошеломленного шока.

– Господи… Ева.

Он вошел внутрь, не дожидаясь приглашения, и тут же, почти рефлекторно, запер за собой дверь. Его взгляд – быстрый, цепкий, профессиональный – сканировал меня, как врач осматривает пострадавшего в катастрофе: мертвенная бледность, глубокие, черные провалы под глазами, взъерошенные, немытые волосы, мой старый, растянутый свитер, в котором я пряталась, как в коконе. Его взгляд скользнул по комнате и замер на шелковой блузке, небрежно сброшенной в угол в ту ночь.

– Ты выглядишь… Что он с тобой сделал? Этот твой клиент? – его голос был тихим, но в нем клокотала ярость, едва сдерживаемая тревогой.

Он.

Не имя. Не фамилия. Просто «он». Тот, кто украл его подругу, разрушил ее привычную жизнь, оградил стеной молчания и контрактов. Тот, из-за кого она исчезла.

Слезы, которые я так долго сдерживала, хлынули внезапно и неудержимо, с силой прорванной плотины. Я закрыла лицо руками, и мое тело содрогнулось от беззвучных, сухих, выворачивающих наизнанку рыданий. Это были слезы не от насилия. От унижения. От осознания собственного, добровольного падения.

– Я… я такая глупая, Адам… – всхлипнула я, голос срывался на шепот, пробиваясь сквозь пальцы. – Такая нелепая… жалкая…

Он не понял. Не мог понять всей глубины этого падения. Он видел только страдание и всю ярость своего сердца однозначно направил на него.

– Что он сделал?! – голос Адама зазвенел от сдержанной, холодной ярости. Он осторожно, но настойчиво взял меня за плечи, заставляя посмотреть на него. – Напугал? Угрожал? Шантажировал? Говори! Я найду этого ублюдка! Клянусь, я заставлю его ответить! Скажи хоть что-нибудь!

– НЕТ! – я вырвалась, отпрянув к стене. Паника, знакомая и леденящая, сдавила горло. Мысль о том, что прямолинейный, честный Адам полезет в этот змеиный клубок, к человеку с такими связями, к тени всемогущего Тейлора… – Не надо! Пожалуйста! Ты ничего не знаешь… Он… он опасен. Очень. Я не могу… Я не могу говорить о нем! Контракт… Там все прописано… секретность…

Я задыхалась, хватая ртом воздух, слова путались.

– Я… я сама…

Слова застряли. Как признаться в своем падении? В своем желании? В том, что я не просто позволила, а ответила? Что я хотела того самого, что теперь сжигает меня изнутри стыдом?

– Ты сама что? – Адам смотрел на меня в упор, его глаза сузились. В них промелькнули шок, гнев, а затем медленное, ужасное понимание. Его лицо исказилось отгадкой, которая была хуже любого предположения. – Ева… ты… с ним? Что-то было… между вами?

Он с трудом подбирал слова, его лицо исказилось от отвращения – не ко мне, а к самой идее, к нему.

– Он тебя использовал?

Его догадка повисла в воздухе не вопросом, а приговором. Прямым. Жестоким. И абсолютно правдивым. Я не смогла ответить. Просто кивнула, свесив голову, чувствуя, как горячие слезы капают на босые ноги и впитываются в пыль на полу. Мое молчание, мой вид, эта проклятая шелковая блузка в углу – всё кричало за меня, громче любых слов.

– О Боже… – Адам выдохнул, отшатнувшись, словно от физического удара. Он провел рукой по лицу, будто пытаясь стереть с себя картину происходящего. – Ева… Зачем? После всего, что ты рассказывала о его «правилах», его давлении, его ледяном контроле? Ты же сама говорила, он как тот самый коллекционер… из-за которого твой отец… Как ты могла пустить его так близко? Как ты могла захотеть этого?!

Его недоумение, его искренняя боль за меня, его праведный гнев – всё это било по моей истерзанной душе сильнее пощечин. Он не понимал. Не мог понять этой чёрной, губительной связи, этого магнитного притяжения к пропасти. Этой отчаянной, животной потребности быть хоть кем-то для того единственного человека, который увидел всю мою тьму – и всё равно… прикоснулся к ней. Лишь для того, чтобы отшвырнуть прочь.

– Я не знаю… – прошептала я, и голос мой звучал чужим и надтреснутым. – Не знаю, Адам. Это просто… произошло. Был… огонь. И… и что-то ещё. Тёмное. Сильное. А потом он сказал, что это ничего не значило.

Я наконец подняла на него глаза. В его взгляде не было осуждения. Только глубокая, почти беспомощная, всепонимающая жалость. И от этого горело внутри куда сильнее, чем от любого презрения.

– Он использовал тебя, Ева, – сказал Адам тихо, с убийственной, неопровержимой уверенностью. Его кулаки были сжаты так, что кости побелели, но бить было некого. – Он увидел твою уязвимость, твою боль… и нажал на все кнопки. А потом выбросил. И ты… ты из-за этого проклятого контракта не можешь даже назвать его имени, чтобы я мог…

Он бессильно махнул рукой, обрывая фразу. Воздух сгустился от невысказанной ярости и безнадёжности.

Его слова резали по живому, потому что в них была горькая правда. Использовал ли он мою боль? Мою потребность? Да. Но я позволила. Я сама пошла навстречу этому огню, ослеплённая его мнимой силой. И теперь стыд пожирал меня изнутри – перед Адамом, перед собой, перед призраком отца, который, казалось, смотрел на меня из каждого угла.

– Мне нужно уехать, – вырвалось у меня внезапно, почти истерично. Идея побега вспыхнула как единственная спасительная искра в кромешной тьме. Бежать. От него. От этого всепоглощающего позора. От города, который теперь насквозь пропитан его запахом, его властью, его призрачным присутствием в каждом переулке. – Подальше. Сейчас же. Я не могу… не могу здесь больше дышать.

Адам сделал осторожный шаг вперед, словно приближаясь к раненому зверьку, который может испугаться или укусить. Он не стал обнимать меня – его утешение было иным. Теплая, сильная рука легла поверх моей, сжатой в бессильный кулак. Простое, грубое, но настоящее прикосновение, пробивающееся сквозь ледяную скорлупу отчаяния.

– Хорошо, – произнес он твердо, и в его голосе зазвучала та самая решимость, которой мне так отчаянно не хватало. – Уезжай. Поезжай ко мне на дачу. Она сейчас пустая. Ключи я тебе привезу. Отдохни. Приди в себя. Забудь этого… этого ублюдка. – Его голос дрогнул на последнем слове, выдав всю накопившуюся ярость. – Он тебя уничтожит, Ева. А ты заслуживаешь гораздо большего.

Забыть. Как можно забыть тот всепоглощающий огонь? Как стереть из памяти лед его взгляда? Как отрицать, что я сама, без принуждения, бросилась в это пламя? Но слова о даче, о тишине, о другом месте… звучали как обещание передышки. Побег. Временное спасение от самой себя.

– Я… попробую, – прошептала я, вытирая влажное лицо грубым рукавом свитера. – Спасибо, Адам. За суп. И за… за то, что пришел.

Он коротко кивнул. Беспокойство и тревога не покидали его глаз, но в них читалась непоколебимая решимость помочь.

– Я позвоню завтра, чтобы договориться о ключах. И… Ева? – он задержался в дверях, уже уходя. – Береги себя. Пожалуйста. Хоть как-нибудь.

Он ушел, и я снова осталась одна. Солнце по-прежнему безжалостно выжигало комнату, но теперь его лучи казались еще более беспощадными. Запах куриного супа, запах заботы и нормальной жизни, казался чужеродным и навязчивым в моем затхлом склепе. А в углу, на сером от пыли полу, лежала та самая шелковая блузка. Пыль медленно оседала на темную ткань, пытаясь укрыть, похоронить улику. Но я-то знала: под этим слоем – следы его рук, его губ, моего стыда и того дикого, запретного огня, что опалил нас обоих.

Самое страшное было то, что часть меня, та, что сгорела дотла в ту ночь, боялась, что он был прав. Что для него это и правда было ничем. И что для меня это должно было стать тем же. Мне предстояло сбежать не от него. Мне предстояло сбежать от себя самой – в пыль и тишину загородного забвения, в надежде, что тишина эта когда-нибудь станет исцелением.

Глава 14: Условия Перемирия

Два дня. Сорок восемь часов вязкого, пыльного существования, где время текло, словно загустевший клей, а воздух в квартире казался спёртым от непролитых слёз и невысказанных мыслей. Суп Адама в холодильнике покрылся сероватой плёнкой, мутным отражением моей апатии. Его настойчивые звонки вибрировали в тишине, а потом затихали, оставляя после себя ещё более гнетущую пустоту. Мысли об отъезде – на дачу Адама – витали призраком, манили иллюзией чистого листа. Но куда бежать от себя? От этой липкой паутины стыда, желания и гнева, что опутала сердце?

Порыв выйти, вдохнуть воздух, не отравленный воспоминаниями, привёл меня не в парк, не в кафе, а к чугунным воротам старого городского кладбища. Осенний воздух здесь был другим – прохладным, прозрачным, пахнущим прелой листвой, влажной землёй и вечностью. Солнце, такое яркое и безжалостное в каменных джунглях, здесь пробивалось робкими лучами сквозь плотный полог вековых дубов и клёнов, окрашивая аллеи в золото и багрянец. Тишина стояла особая, не мёртвая, а насыщенная шелестом листьев, редким карканьем ворон, далёким гулом города – фоном для вечного покоя.

У газетного киоска у самого входа мелькнул заголовок деловой газеты, броский и угрожающий:

«ДИАС ХОЛДИНГ НА ГРАНИ: ТЕЙЛОР ЗАТЯГИВАЕТ УЗЕЛ КРЕДИТОВ? Эксклюзивные источники говорят о беспрецедентном давлении и возможном отзыве ключевой кредитной линии в $50 млн!».

Рядом – его фото. Небольшое, но чёткое. Он стоял на фоне панорамного окна своего кабинета, лицо – безупречная маска хозяина вселенной, холодное и непроницаемое. Но глаза… Даже на газетной бумаге, в черно-белом зерне, они резали. Не уверенность, а стальная решимость, за которой угадывалось колоссальное напряжение, знакомый до боли блеск загнанного зверя. Те самые глаза, что были в ту ночь перед… всем.

Я машинально купила газету. Листать не стала, сунула в сумку, и она внезапно стала невыносимо тяжёлой, как гиря вины. Короткий абзац под заголовком бросался в глаза даже без чтения целиком:

«…инсайдеры подтверждают, что Уилсон Тейлор, мажоритарный кредитор, использует все рычаги, требуя немедленного погашения или уступки контроля над стратегическими активами Диаса. Особую озабоченность у Тейлора, по слухам, вызывает затягивание некоего «культурного проекта», в который вложены значительные средства и репутационные риски…»

Псалтырь. Всё рушилось. Его империя, его защита, его последний бастион против Тейлора. И моя рука, бросившая работу в критический момент, была одним из камней, сброшенных в пропасть ему вслед.

Жалость – острая, неожиданная, колющая, как игла под ребро. Он тонул. Его каменная крепость трещала по швам под натиском акул. И я, испуганная, униженная, сбежавшая, добавила веса на его плечи. Жалость смешалась с едкой горечью и жгучим стыдом. Жалеть его? После «ничего не значило»? После того, как он выставил меня жалкой, использованной вещью? Но образ его глаз – тогда, в библиотеке, пьяных и разбитых, полных немой тоски, и сейчас на фото, напряжённых до предела – не отпускал, впиваясь в сознание.

У лотка с цветами, у хрупкой старушки в платке, купила две скромные гвоздики – белую, холодную, как мрамор, для матери. Красную, как застывшая капля крови, для отца. Пыль с дороги тут же осела на бархатные лепестки, напоминая о бренности всего.

Могилы стояли рядом, под сенью старого клёна, чьи огненные листья медленно кружили в прохладном воздухе, словно оплакивая тех, кто лежал внизу.

«Мария Гарсия. Любимая жена и мать. 1979-2003. Ушла, подарив жизнь».

«Альваро Гарсия. 1974-2017. Мастер. Ушёл, унеся боль. Любимый папа».

Я опустилась на колени на холодную, влажную землю перед отцовским камнем, не обращая внимания на промокающую ткань брюк. Положила красную гвоздику и прикоснулась ладонью к шершавой, холодной поверхности гранита. Шероховатости врезались в кожу, как воспоминания.

– Прости меня, папа, – прошептала я, и голос сорвался от нахлынувших слёз. – Я всё испортила. Всё, чего ты добивался… всё, ради чего ты…

Слова застряли в горле. Ветер подхватил алый лист и мягко опустил его на могилу, будто пытаясь утешить. Где-то вдали каркнула ворона, и этот звук отозвался эхом в моей пустоте.

Я оставалась там, на холодной земле, пока солнце не начало клониться к горизонту, окрашивая небо в бледные тоскающие цвета. Поднимаясь, я почувствовала, как тяжесть на душе стала чуть меньше, словно часть боли осталась там, у подножия холодного камня, рядом с алой гвоздикой и опавшим листом.

Но я знала – это лишь передышка. Буря ещё не закончилась.

– Простите, – прошептала я. Слёзы подступили к глазам, горячие и горькие. – Простите меня. Я… я снова всё испортила. Хотела искупить твою боль, папа… хотела стать сильной, как ты учил, вернуть красоту тому, что сломано, а стала только слабее. Уязвимее. Я позволила…

Дыхание перехватило. Я перевела взгляд на белую гвоздику у материнского камня, такую же хрупкую и безмолвную, как и сама мама в моих смутных воспоминаниях.

– Я позволила ему войти туда, куда не пускала никого, – прошептала я, обращаясь к холодному камню отца. – И он… он назвал меня ничем. После всего. После той ночи… И я… поверила. Потому что это правда, да?

Слёзы текли по моим щекам, смешиваясь с пылью на граните.

– Я принесла вам смерть. Маме – просто появившись на свет. Тебе – своей глупостью, своим желанием быть ближе к тебе, понять тебя… И себе… себе я принесла только стыд и бесконечные ошибки.

Голос срывался, слова цеплялись за ком в горле.

– Теперь он… он теряет всё. Из-за Тейлора. И часть этой вины… на мне. Моя слабость. Мой побег. Что делать?

Я прижалась лбом к шершавой, холодной поверхности камня, ища в его безмолвии хоть каплю утешения, намёк на ответ.

– Бежать? Остаться и смотреть, как он рушится? Где взять силы, папа? Где?

В ответ – лишь тишина. Только ветер шелестел сухими листьями клёна, срывая их и унося в медленный, печальный танец над могилами. Где-то каркнула ворона – зловеще и одиноко. Ни ответа, ни прощения, ни укора. Только вечная пыль на камнях, на бархатных лепестках гвоздик, и леденящий холод земли, медленно проникающий в самые кости.

Я просидела так, не зная сколько, пока ноги не затекли и не онемели, а слёзы не иссякли, оставив после себя лишь пустоту и тяжёлое оцепенение. Наконец я поднялась, окоченевшая, с ощущением, будто часть души осталась лежать здесь, на холодной земле, между этими двумя камнями, навсегда прикованная к их молчанию.

Сумерки начали сгущаться быстро, окрашивая небо в густые синие и лиловые оттенки, когда я побрела обратно по главной аллее. Фонари зажглись один за другим, отбрасывая на землю жёлтые, расплывчатые круги света, в которых кружилась осенняя листва. Воздух стал ещё холоднее, пронизывающим. Я куталась в своё тонкое пальто, погруженная в тяжёлую, беспросветную думу, шаги мои были медленными и автоматическими.

И тогда, на самом повороте к выходу, где аллею обступали вековые дубы, отбрасывающие теперь длинные, причудливые тени, я увидела его.

Он стоял у одного из исполинов, прислонившись спиной к шершавой коре, закутанный в длинное чёрное пальто из тяжёлой шерсти, подчеркивающее его атлетическую фигуру – ширину плеч, узость талии. В опущенной руке – сигарета, тлеющая тусклым красным огоньком в сгущающихся сумерках, как сигнальный маячок в темноте. Он не смотрел на меня, его взгляд был устремлён куда-то вдаль, на ряды могил, но каждым нервом я ощущала – он ждал. Ждал именно меня.

Джеймс Диас.

Лицо, освещённое снизу тусклым светом ближайшего фонаря, было высечено из гранита – резкие скулы казались острее, линия сжатых губ твёрже, тени под глазами глубже и мрачнее, чем я помнила. Он не брился – тёмная щетина придавала его обычно безупречному облику опасную, почти дикую мужественность. Невероятно привлекательный в своей разрушенной силе, как уцелевший бастион после штурма, властный и непреодолимо массивный даже в этой кажущейся позе отдыха. Он смотрел прямо на меня, не мигая. Неподвижный. Как хищник, замерший в ожидании добычи на тропе. Но в его абсолютной неподвижности, в напряжённой линии плеч читалось не терпение, а колоссальное внутреннее усилие, сдерживаемая, готовая вырваться буря.

Сердце рванулось в бешеный галоп, ударившись о рёбра. Кровь прилила к лицу, потом отхлынула, оставив ледяную слабость в коленях.

Беги! – закричал инстинкт. Я резко ускорила шаг, уставившись прямо перед собой на убегающую вперёд дорожку, стараясь не видеть его, не чувствовать его тяжёлого взгляда.

Он оттолкнулся от дерева. Резким, отточенным движением швырнул недокуренную сигарету на мокрую от росы землю и раздавил её каблуком дорогого, безупречно чистого ботинка с жестокой, почти злобной точностью. И пошёл за мной. Шаги – не быстрые, но длинные, твёрдые, неумолимые, с чётким ритмом, отмеряющим сокращающуюся дистанцию. Звук его шагов по гравию аллеи грохотал в тишине громче выстрелов. Я перешла почти на бег, сумка билась о бок.

– Ева, – его голос, низкий, хриплый от сигарет или напряжения, прозвучал сзади, гораздо ближе, чем я ожидала.

Я не обернулась. Закусила губу, пытаясь дышать глубже, ускорилась ещё, спотыкаясь о неровность тропинки.

Его рука, сильная, железная, обхватила меня за предплечье выше локтя. Рывок – не грубый, но невероятно мощный, не оставляющий выбора, остановил меня на месте, заставив резко развернуться к нему лицом к лицу. Его пальцы впились в мышцу сквозь ткань пальто и свитера, не причиняя боли, но и не позволяя двинуться. Его близость, его запах – дорогая шерсть, холодный воздух, дым и что-то неуловимо его, мужественное и тревожное – ударили в нос, смешавшись с запахом прелых листьев.

– Пусти! – вырвалось у меня. Я попыталась выбраться, дёрнув рукой и всем телом, но это было как пытаться сдвинуть скалу. Его хватка была неумолимой скалой. – Отстань от меня, Джеймс! Слышишь? Отвали!

– Нет, – одно слово. Простое. Твёрдое. Как удар молота по наковальне. Оно повисло в холодном воздухе. Его глаза, такие голубые и такие тёмные, почти чёрные в полумраке, впивались в меня, сканируя каждую деталь: бледность, которую не скрыть, заплаканные глаза, тени под ними, следы измождения, искажённое яростью и страхом лицо. В них пылала неистовая, первобытная решимость. – Я не могу без тебя.

– После того, что ты сказал?! – Я зашипела, злость поднималась горячей волной, выжигая остатки страха. – После «ничего не значило»?! После того, как ты… как ты выбросил меня?! Пусти, или я закричу!

Я рванулась изо всех сил, чувствуя, как адреналин яростной волной бьет в виски. И в этом слепом порыве ярости и унижения, не думая ни о чем, кроме жгучей потребности причинить боль, отвела свободную руку и ударила его что есть сил.

Пощёчина прозвучала оглушительно – сухой, резкий хлопок, разорвавший кладбищенскую тишину. Боль жгучей волной отдалась в моей ладони, запястье, плече, будто я ударила не по плоти, а по камню.

Он даже не пошатнулся. Не моргнул. Не отвёл взгляда. На его левой скуле, освещённой косым лучом фонаря, медленно проступало алое пятно – чёткий, почти идеальный отпечаток моих пальцев, контрастирующий с тёмной щетиной. Он не сжал мою руку сильнее, не ответил агрессией. Просто стоял и смотрел. И в его взгляде, всегда таком нечитаемом и закрытом, теперь не было ни гнева, ни ожидаемого презрения.

Была только боль. Голая, неприкрытая, первобытная боль, словно я ударила не по лицу, а в самое нутро, вскрыла рану, которую он так тщательно скрывал. И глубокая, всепоглощающая усталость, которая казалась старше его лет, старше этих могил вокруг. В этом молчании, в этом взгляде было больше силы и правды, чем во всех его прежних железных словах и ледяных масках.

– Я знаю, что сказал, – каждое его слово падало, как камень, резало воздух холодной сталью правды. – Это была ложь. Трусливая. Подлая. Ничтожная.

Он сделал шаг ближе, сократив и без того крошечную дистанцию между нами. Его дыхание, пахнущее табаком, холодом и чем-то горьким, как полынь, коснулось моего лба. Его хватка на моей руке не ослабла, но её характер изменился – это была уже не ловушка, не капкан, а… якорь. Отчаянная попытка удержать тонущее судно. Последняя точка опоры.

– Я не могу без тебя, Ева. Без твоего присутствия в том каменном гробу. Без твоего взгляда, который видит… слишком много. Вернись. К работе. К Псалтырю. Помоги мне его спасти. Это… это единственный шанс. Для книги. Для меня. – Он не просил прощения снова. Не умолял о любви, о близости. Он говорил о деле. О необходимости. О выживании. Но в его глазах, в этой сдавленной, хриплой интонации, в дрожи, которую я почувствовала в его пальцах, сжимавших моё предплечье, читалось неизмеримо больше, чем в тысяче извинений. Это было признание в абсолютной зависимости.

Слёзы, копившиеся дни, недели, сжатые в тугой ком страха и стыда, внезапно хлынули. Он видел мой позор, мою слабость, мою сломленность – и всё равно пришёл. Потому что нуждался. Как в воздухе. Как в последней соломинке. И эта его нужда, столь же унизительная, как и моя, странным образом уравнивала нас в этой пропасти.

– Ты назвал меня ничем… – прошептала я. – Ты… ты использовал меня и выбросил… как вещь, которой стыдишься…

– И я был слеп, – он сказал резко, почти зло, но злость была направлена внутрь себя. – Слеп и глуп до саморазрушения. Ты – единственная, кто может спасти то, что важно. Вернись. Ради Псалтыря. Ради… нас. Ради шанса выбраться из этой ямы. – Его голос дрогнул на последнем слове, и он опустил голову, словко не в силах больше выдерживать тяжести своего признания. Его пальцы разжали мою руку, но не отпустили её полностью, лишь ослабили хватку, давая мне выбор – отступить или остаться. В этом жесте была вся его уязвимость, вся надежда и весь страх – страх снова оказаться в одиночестве перед лицом неминуемого краха.

Он осторожно, почти нерешительно, поднял свободную руку. Его пальцы, тёплые и немного шершавые, коснулись моей щеки, смахнули слезу большим пальцем. Прикосновение было неожиданно нежным, почти робким, и оно обожгло сильнее, чем его хватка.

– Помоги мне пережить это. Помоги нам выжить. Пожалуйста.

Я смотрела на него. На его измученное, властное, невероятно привлекательное в своей опасности лицо. На след моей пощёчины – клеймо моего гнева и его вины. На боль в его глазах, так похожую на мою боль. Жалость к нему, к его тонущему миру, к его одиночеству перед лицом Тейлора, смешалась с моей собственной, извечной потребностью в искуплении. Спасти Псалтырь. Спасти этот шедевр от гибели. Хотя бы это. Хотя бы попытаться сделать что-то правое в этом море неправильного. Возможно, это и есть мой путь? Не к нему. К спасению того, что можно спасти.

– Хорошо, – выдохнула я. Слёзы текли, но решение кристаллизовалось внутри. – Я вернусь завтра к работе.

На его лице мелькнуло что-то вроде стремительного облегчения, почти невесомого, но тут же сменённого привычной, ледяной сдержанностью. Его пальцы на моей щеке опустились. Но я не закончила.

– Но только к работе, Джеймс. Ничего больше. Я не могу быть с тобой. Не так. Не после… после той ночи. Не после твоих слов. – Я сделала глубокий вдох, ощущая, как его пальцы на моём предплечье слегка сжались. – И у меня есть условия.

Он не отвёл взгляда, не перебил. Он ждал.

– Я езжу домой сама, – начала я чётко. – Без Маркуса. Без твоих людей, следящих за мной, как за преступницей. Я сама сажусь в автобус или вызываю такси. Моя личная жизнь вне твоих стен тебя не касается. – Пауза. Второе условие было сложнее. – И… я буду видеться с Адамом. Когда захочу. Он мой друг. Единственный, кто был рядом, когда… когда мне было плохо. Никаких ограничений. Никаких вопросов.

Имя «Адам» прозвучало в тишине аллеи как вызов. Как красная тряпка для быка. Я увидела, как мгновенно сузились его зрачки, как напряглись скулы, выдавая сжатые зубы. Как вспыхнул в его глазах знакомый, дикий, первобытный огонь ревности. Властная маска треснула, обнажив опасного, раненого зверя.

– Этот… мальчишка? Этот ничтожный архитектор с его дешёвыми шутками и бумажными замками? Он тебе что, Ева? Утешение? Замена? Ты думаешь, он понимает хоть что-то? Понимает темноту, через которую мы идём? Понимает цену ошибки? Цену выживания? – Он сделал шаг вперёд, его лицо склонилось к моему, дыхание стало горячим и резким. – Он – ребёнок, играющий в куличики, рядом с нашим кровавым полем боя! Он не для тебя! Он никогда не поймёт тебя по-настоящему!

Его слова, его унижение Адама – человека, который просто протянул руку, когда я тонула, – обожгли меня чистой, праведной яростью. Она придала сил.

– Заткнись! – Мой крик, резкий и громкий, заставил его вздрогнуть и отшатнуться на полшага. Я воспользовалась моментом, дёрнула руку – и на этот раз его ослабевшая хватка разомкнулась. – Не смей о нём так говорить! Никогда! Не смей! Он был рядом, Джеймс! Он пришёл, когда мне было хуже некуда! Когда ты…

Я сглотнула ком в горле, не произнося вслух унижение.

– Адам – хороший человек. И он мой друг. Самый настоящий. Ты либо принимаешь это, либо… – Я выпрямилась во весь рост, смотря ему прямо в его потемневшие глаза, – …либо я не возвращаюсь. Вообще. Ни завтра, ни когда-либо. Выбирай. Сейчас.

Мы стояли лицом к лицу посреди осеннего кладбища, в круге жёлтого фонарного света, как два дуэлянта на пороге смертельной схватки. Ярость, ревность и невероятная боль бушевали в его глазах, отражая бурю, что клокотала внутри. Его пальцы сжались в бессильные кулаки, челюсть напряглась до хруста, и на мгновение мне показалось, что он вот-вот взорвётся – начнёт давить, угрожать, вернёт Маркуса и свои железные правила, заковав меня в привычные оковы.

Но он посмотрел на меня. По-настоящему. Увидел мои глаза, полные неожиданной для него решимости и нового огня – огня защиты, а не покорности. Увидел следы слёз, блестевшие на щеках в холодном свете фонаря, как дороги, проложенные болью. И что-то в нём надломилось – не власть, а то самое глубинное сопротивление, что всегда отгораживало его от мира. Он понял – это не торг. Это ультиматум. И на этот раз условия диктую я.

Он резко, с силой выдохнул, будто выталкивая из себя яд накопленной ярости и отчаяния. Отвернулся на мгновение, уставившись в темноту аллеи, где уже сгущалась ночь, поглощая очертания могил и деревьев. Плечи его под тяжёлым пальто напряглись, выпрямились, а затем опали – сломленные, побеждённые. Когда он повернулся обратно, в его глазах не было ничего, кроме выстраданной, унизительной для его гордыни уступки. Это было глубочайшее поражение, принятое молча.

– Хорошо, – произнёс он сквозь сжатые зубы, и слово давилось, вырывалось с мукой, как признание собственного бессилия. – Без Маркуса. Без слежки. Ты ездишь сама. Куда хочешь. Когда хочешь.

Он не добавил ничего больше. Не потребовал гарантий. Не попытался взять что-то в обмен. Просто стоял, опустошённый, отдавший последний козырь, и в этой его сломленности было что-то более пугающее и значимое, чем во всех прежних проявлениях силы.

Пауза. Он заставил себя сделать ещё один шаг. Глубже вдох.

– И видишься с этим… с Харрисом. – Он не смог произнести имя «Адам» без привкуса яда, но смягчил тон, приняв неизбежное. – Но работа – прежде всего. Твои мысли, твои руки, твоё время в стенах особняка – принадлежат Псалтырю.

Это была не победа. Это была капитуляция, вырванная с боем. Его каменное лицо, его сжатые до побеления костяшек кулаки выдавали, какую цену ему приходится платить за каждую из этих уступок. Но он согласился. Ради Псалтыря. Ради призрачного шанса. Ради… меня?

Я кивнула. Один раз. Коротко. Без тени радости или торжества – лишь тяжёлая, всепоглощающая усталость и ледяное осознание, что впереди не мир, а новое, хрупкое перемирие. Новая, ещё более изощренная битва. Битва за Псалтырь, за его спасение от Тейлора, за каждую строку, каждую букву, что должна будет ожить под моими пальцами. И – за свои собственные, только что очерченные границы, внутри его каменной вселенной. За право делать вдох, не отравленный сладковатым ядом его тотального контроля.

– Завтра, – сказала я тихо, но чётко, вкладывая в слово всю свою решимость. – В девять. Я буду.

Я развернулась и пошла к выходу, к огням ожидающей меня на улице остановки, не оглядываясь. Я чувствовала его взгляд на своей спине – тяжёлый, властный, полный неутолённой ревности, вымученного согласия и чего-то ещё… чего-то, что с трудом поддавалось определению, но могло быть похоже на уважение. Или на начало новой, опасной игры с непредсказуемыми правилами.

Перемирие было заключено. Хрупкое. На моих условиях. Но война – за Псалтырь, за его спасение, за его душу и за мою свободу – только начиналась. Пыль на кладбище медленно оседала на могильные цветы и холодный камень. Пыль нашей войны лишь поднялась в воздух, готовая закружить нас в новом вихре страсти, боли и отчаянной, безумной надежды.

Глава 15: Первый Шаг на Расколотом Льду

Свинцовое утро придавило город к промокшему асфальту, и воздух в автобусе, медленно поднимавшемся к холму Кленси, стал спёртым, пропитанным запахом мокрой шерсти и глубокой, почти осязаемой усталостью пассажиров. Свобода передвижения, которую я так яростно вырвала вчера на кладбищенских аллеях, ощущалась теперь не как торжество, а как опасный шаг по тонкому, уже трещащему льду. Каждый случайный взгляд попутчика, каждый скрип сиденья заставлял меня вздрагивать и возвращал к воспоминаниям – к его решительным шагам по гравию, к железной хватке его руки на моём предплечье, к тому немому диалогу взглядов в свете фонаря.

Особняк Диаса вырос из утреннего тумана словно неприступная крепость, его острые шпили впивались в низкое небо. Чугунные ворота разъехались с неохотным, скрипучим скрежетом, будто нехотя пропуская меня внутрь. Дворецкий, безупречный в своей мрачной выправке, принял моё пальто, и его взгляд, обычно скользящий мимо, на этот раз задержался на моём лице – чуть дольше, чуть пристальнее обычного. В этом молчаливом внимании читалось всё: знание, недоумение и даже тень чего-то, что могло бы быть… сочувствием? Или предупреждением. Это был безмолвный жест, эхом уходящий в холодные, безлюдные коридоры особняка.

Мои шаги по холодному мрамору гулким эхом отдавались в звенящей пустоте холла. Они не несли ни триумфа, ни облегчения – только ледяную тяжесть тревожного ожидания и глухой, назойливый стыд, пульсирующий где-то глубоко под рёбрами. Каждый звук, каждый взгляд здесь напоминал о битве, что только началась. О перемирии, купленном ценой его унижения и моей гордости. И о войне, что ждала своего часа за следующей дверью.

Библиотека встретила меня знакомым дыханием – пылью веков, кожей переплетов и воском полированных столешниц, но в этом воздухе витала острая, почти физическая пустота. Присутствие хозяина ощущалось лишь как напряженная тишина между высоких стеллажей. Воздух стоял неподвижный, густой, будто заряженный невысказанными словами и незавершенным противостоянием.

Псалтырь лежал на моём столе под бархатным покрывалом, а рабочее место сияло стерильным, почти хирургическим порядком. Ни пылинки, ни намёка на хаос. Словно и не было ни моего побега, ни его унизительной мольбы среди могил. Словно время отмотали назад, к моменту до взрыва.

Я медленно подошла, чувствуя, как предательски дрожат кончики пальцев – не перед древним текстом, а в напряжённом ожидании его. Память тела кричала о прикосновении его пальцев к щеке, о жгучем следе моей ладони на его скуле. Я натянула перчатки, и тонкий хлопок внезапно показался грубым, лишь жалкой попыткой отгородиться от мира, что уже успел прожечь мне кожу.

Он вошёл бесшумно, но сегодня его появление грянуло для меня как удар гонга в гробовой тишине. Джеймс Диас. Безупречный. Выточенный из льда и гранита в тёмно-сером костюме. Ни щетины, ни следов вчерашней битвы – только идеальная, отполированная маска. Его глаза сияли холодным блеском отполированной стали – ни боли, ни уязвимости, лишь абсолютный, бездушный контроль.

Он остановился у своего стола, ровно в пяти метрах. Дистанция, рассчитанная до миллиметра – достаточно для формальности, но достаточно близко, чтобы его властная аура давила на каждый позвонок, напоминая: перемирие – не мир. А война лишь затаила дыхание.

– Мисс Гарсия, – его голос прозвучал ровно, бархатисто-холодно, без единой ноты вчерашней хрипоты или того сломленного шёпота среди могил. – Псалтырь ожидает продолжения работы. Вы остановились на странице двадцать четыре. Микронадрывы в миниатюре Святого Марка требуют немедленного внимания. Отчёт и план реставрации – к шестнадцати ноль-ноль. Тейлор запросил обновление информации.

Каждое слово было отточенным лезвием, восстанавливающим привычные границы. Мисс Гарсия. Не Ева. Никаких намёков на кладбищенские сумерки, на мои слёзы или его признание. Только дело, сроки и давление Тейлора.

Я отвернулась к Псалтырю и медленно, почти ритуально, сняла бархатное покрывало. Древний пергамент предстал передо мной – хрупкий, израненный временем и человеческим небрежением, безмолвно вверяющий себя моим рукам. Я выбрала самую тонкую кисть, её кончик казался невесомым, почти неосязаемым. Пальцы слегка дрожали – отзвук нервного напряжения, химической ломки, всё еще тлеющей в тканях, и от его незримого взгляда, впивающегося в мою спину.

Не сейчас. Не при нём, – пронеслось в голове суровой, единственно верной командой.

Я сделала глубокий, беззвучный вдох, погружая всё сознание в крошечную вселенную под мощной лупой. Мир мгновенно сузился до мельчайших волокон пергамента, до осыпавшегося пигмента лазурита, до тончайшей паутины трещин. Дрожь отступила, смытая волной знакомой, почти хирургической сосредоточенности. Это был мой кокон, мой надёжный щит – единственное, что он по-настоящему уважал во мне. Профессионализм. Непоколебимость руки.

Мой взгляд случайно скользнул к краю стола, где лежало деревянное крыло ангела. Оно оставалось на том же месте, где я оставила его перед своим бегством, – немой свидетель того странного, почти нереального жеста, короткого проблеска чего-то человеческого в ледяной пустыне его души. Напоминание о том, что даже сломанное может обрести иную форму, иную ценность. Я не тронула его. Просто позволила его присутствию быть – тихим укором и тихой надеждой одновременно.

Я не повернулась к нему, но взяла крыло и переложила его чуть в сторону, на свою личную территорию стола, словно давая молчаливый ответ: «Я помню. И я здесь. На своих условиях».

Из глубины комнаты послышался едва уловимый сдвиг воздуха – почти незримое движение. Как будто он тоже сделал шаг – не физический, а глубоко внутренний. Это было негласное признание и принятие очерченной мной границы.

Я вернулась к работе. Первый шаг по расколотому льду нового, хрупкого перемирия был сделан. Он – сохранив свою властную маску. Я – чётко очертив свои границы. Псалтырь лежал между нами, выступая хрупким залогом нашего болезненного союза, а тень Тейлора, невидимая, но осязаемая, неумолимо напоминала о том, что время истекает.

В шестнадцать ноль-ноль отчёт лежал на краю его стола – сухой, техничный, совершенно безупречный, как и требовалось.

Через два часа я заканчивала упаковывать инструменты. Библиотека была пуста. Он давно ушёл, но отчёт так и остался лежать на столе, ровно на том же месте, где я его оставила – неприкосновенный, демонстративно проигнорированный. Это было крошечное, но вопиющее нарушение его обычно безупречного ритуала.

Тишина после его ухода казалась почти мирной, но оставалась зыбкой. Я подошла к окну. За толстым стеклом тяжёлые, разорванные тучи медленно проплывали над городом, открывая клочки холодного, бледного неба. Дождя не было, только сырой, пронизывающий ветер гнал по мокрому асфальту последние опавшие листья. Свинцовые тучи низко нависли, но казалось, весь город затаил дыхание в этом хрупком перемирии стихий.

Сумка была готова. Я надела пальто, поправила капюшон. Один последний взгляд на стол: на Псалтырь под шелковым покрывалом, на крыло ангела – мой маленький мир в его огромной империи, и на забытый отчёт.

Сначала кольнула острая обида: неужели моя работа ничего не стоит? Но затем пришло холодное, острое удовлетворение. Он не смог. Не смог сохранить лицо до конца. Этот забытый отчёт был трещиной в его идеальной броне контроля, молчаливым признанием того, что вчерашнее – кладбище, пощёчина, мой побег – всё это было реальностью. И это выбило его из колеи.

Первый день после битвы завершился. Война продолжалась, но этот важный рубеж был удержан. Лёд под ногами пока выдерживал, но дал первую тонкую трещину не только под моими шагами, но и под его маской.

Я вышла из библиотеки, плотно закрыв за собой дверь. Холл был пуст. Мои шаги по мрамору гулким эхом отдавались в тишине. Дворецкий безмолвно вручил мне пальто.

Вдалеке, у ворот, уже ждало такси – ещё одно напоминание о новых правилах и о моей обретённой свободе. Холодный воздух без дождя был чистым и резким, как горькая правда, которую мы оба теперь знали.

Глава 16: Пьяный Ураган

Следующий день начался так же, как закончился предыдущий: я вновь проделала знакомый путь в особняк Диаса, снова прошла сквозь холодные, безмолвные коридоры под немым, оценивающим взглядом дворецкого. Библиотека встретила меня той же абсолютной тишиной и знакомым запахом древней бумаги, а Псалтырь покорно ждал на столе, укрытый шёлком. Крыло ангела, лежащее на своём месте, оставалось немым свидетелем моего присутствия, напоминая о вчерашнем дне.

Работа продвигалась медленнее, чем накануне; мысли постоянно цеплялись за недавние воспоминания о дожде, о такси, о ледяной пустоте холла. Особенно тревожило и одновременно приносило облегчение его отсутствие – Диас до сих пор не появился. Я чувствовала, что за стенами этого каменного гроба зреет что-то тяжёлое и потенциально опасное.

Я заканчивала кропотливую и сложную консолидацию крошечного фрагмента миниатюры, когда вдруг почувствовала, как неуловимо изменилась тишина в библиотеке: она стала плотнее, заряженной, словно предвещая нечто важное, задолго до того, как меня действительно потревожили.

Дверь библиотеки распахнулась с непривычной, резкой силой, вздрогнув в раме и заставив дребезжать стёкла витрин. На пороге стоял Джеймс, но это был совершенно не тот безупречный хозяин крепости, которого я видела утром прошлого дня. Он был в расстёгнутых на животе чёрных брюках, а его голый торс блестел то ли от пота, то ли, что вероятнее, от влаги в воздухе. В одной руке он сжимал почти пустой бокал с тёмно-рубиновым остатком виски. Его волосы были растрёпаны, а взгляд – мутным, плавающим, но в его глубине, за алкогольной пеленой, бушевал дикий, совершенно неконтролируемый огонь. Запах дорогого алкоголя, смешанный с потом и чем-то горьким, отчаянным, резко ударил в нос, перебивая привычные запахи библиотеки.

– Га-арсия! – его голос прорвался сквозь тишину библиотеки, хриплый, неестественно громкий, словно слова спотыкались друг о друга. – Отчёт! Где мой чёртов отчёт?!

Он шагнул внутрь, пошатнулся и прислонился к косяку, с трудом фокусируя мутный взгляд на мне. Затем его глаза, блуждающие и неспокойные, скользнули по столам, пока не наткнулись на вчерашнюю папку, всё ещё лежавшую на краю его стола – немой упрёк, свидетельство его вчерашнего сбоя.

– А, вот же он. Безупречен, как всегда. – Он неуклюже махнул рукой со стаканом, и последние капли рубиновой жидкости широкими брызгами пролились на дорогой ковёр, впитываясь в темную шерсть. – Послушная девочка. Точно по инструкции… для него.

Диас оттолкнулся от косяка и сделал несколько шагов к своему столу, но, не дойдя, резко свернул в мою сторону, словно его потянуло магнитом. Его взгляд, затуманенный, но невероятно острый, впился в меня с болезненной, исследующей интенсивностью.

– Тейлор… – он фыркнул, и его губы исказились в гримасе глубочайшего, физиологического презрения. – Продажная тварь в дорогом костюме. Воображает, что дёргает за ниточки? Воображает, что от него что-то зависит? Он только пачкает. Всё, к чему прикасается… превращает в прах… в пыль…

Он оказался слишком близко. Запах выдержанного виски, острого пота и чего-то горького, отчаянного, смешался с его обычным дорогим парфюмом, создавая удушающую ауру. Диас протянул свободную руку, пальцы которой заметно дрожали, намереваясь коснуться моей щеки.

– Ты… ты не из этой пыли… Ты чистая точка… среди… – его дыхание хрипело, сбивалось.

Я резко отшатнулась, спина упёрлась в край стола.

– Не прикасайтесь ко мне, мистер Диас. Вы пьяны.

Он замер, его рука повисла в воздухе. Пламя в его глазах вспыхнуло обидой, затем мгновенной, всесжигающей яростью, но так же быстро погасло, сменившись внезапной, почти жалкой растерянностью. Он опустил руку, словно она вдруг стала неподъёмной.

– Пьян… Да, пьян… – он горько усмехнулся, и в этом звуке послышался хруст ломающегося стекла. – А что ещё делать? Смотреть, как он всё губит? Смотреть, как ты…

Он не договорил, резко, почти грубо отвернулся и тяжело рухнул в ближайшее кожаное кресло. Стакан соскользнул с его расслабленных пальцев на ковёр, мягко глухо покатившись по ворсу. Диас достал из кармана брюк потёртый серебряный портсигар, с трудом открыл его. Руки тряслись так, что он трижды чиркнул зажигалкой, прежде чем дрожащее пламя лизнуло кончик сигареты. Он затянулся глубоко, запрокинув голову на спинку кресла, и медленно выпустил струю едкого дыма к потолку, где она расплылась призрачным пятном.

Я смотрела на него: на этого сломленного, опасного, отвратительного и вдруг невыносимо одинокого человека. Комок из ненависти, жалости и чего-то ещё, чему я не могла дать имени, стоял у меня в горле. Я не могла просто уйти. Не сейчас.

– Вам нужно прекратить. И лечь, – тихо, но твёрдо сказала я, и мой голос прозвучал чужим в гнетущей тишине. – Ничего конструктивного в таком состоянии не рождается.

Он открыл глаза, смотрел сквозь дым, сквозь меня, словно я была лишь ещё одним призраком в его личном аду.

– Лечь? – послышался хриплый, беззвучный смешок, больше похожий на выдох. – А ты посиди со мной. Хоть немного. Без… без отчётов. Без Псалтыря.

Он снова затянулся. Уголёк сигареты ярко вспыхнул в полумраке, и его рука, держащая её, неловко дёрнулась. Тлеющий уголёк сорвался и упал ему на колено, затем скатился на сиденье кресла рядом с бедром. Дорогая кожа мгновенно задымилась, почернела, появилось крошечное тлеющее пятнышко, распространяя едкий, тошнотворный запах палёной кожи.

– Мистер Диас! Сигарета! – воскликнула я, порывисто сделав шаг вперёд.

Он медленно опустил взгляд, словно осознавая происходящее с огромной задержкой. Увидел дымок, тлеющую дыру. Его лицо исказилось странной гримасой – не испуга, а скорее глубочайшего, всепоглощающего безразличия и усталости.

– Хрен с ним… – пробормотал он глухо, даже не пытаясь смахнуть пепел или затушить тление. – Пусть горит. Вся эта… помойка.

Без раздумий, на чистом адреналине, я схватила тяжёлую хрустальную пепельницу со стола и, не колеблясь, с силой прижала её холодным, гладким дном к тлеющему пятну. Послышалось короткое, злое шипение, и вонь усилилась, смешавшись с запахом гари и табака. Я держала пепельницу, чувствуя, как стекло нагревается под пальцами, пока дым не перестал подниматься.

– Вы рискуете сжечь не только кресло, – сказала я, убирая пепельницу. На сиденье зияло чёрное, оплавленное пятно размером с монету – уродливое, дымящееся клеймо его саморазрушения.

Он смотрел на оплавленное пятно, это уродливое клеймо его падения, затем медленно поднял на меня глаза. В них не было ни капли благодарности – только пустота и то глубинное, всепоглощающее отчаяние, которое не могла скрыть даже алкогольная пелена.

– Спасибо… – прохрипел он, и в его голосе звучала горькая, саморазрушительная издевка. – Спасительница… Теперь можешь идти. К своему… дружку. Адам ждёт, да?

Его голос на последних словах стал ядовитым, полным ревнивой злобы, которая резанула неожиданно остро.

Я почувствовала, как сжимается сердце, но одновременно испытала странное облегчение: повод уйти был наконец дан.

– Да, ждёт, – подтвердила я холодно, поднимая сумку. – Я ухожу. И вам настоятельно советую лечь спать. И вызвать кого-нибудь… убрать это. – Я кивнула на испорченное кресло.

Я повернулась и решительно пошла к двери. Его взгляд прожигал мне спину: тяжёлый, полный немого обвинения и чего-то ещё… чего-то, что заставляло меня ускорять шаг, почти бежать.

– Останься… – его слова донеслись сзади, внезапно тихие, сломленные, почти умоляющие, совершенно лишённые прежней агрессии. – На ночь… Пожалуйста… Не уходи.

Я остановилась у двери, не оборачиваясь, рука уже на бронзовой ручке. Искушение было сильным – не из жалости, а из животного страха перед тем, что он мог натворить в одиночестве с огнём, виски и своей яростью. Но остаться значило перечеркнуть все границы, все условия, перечеркнуть саму себя.

– Нет, – сказала я чётко, вкладывая в слово всю свою волю. – Я не могу. И не буду. Спокойной ночи, мистер Диас.

Я вышла, не оглядываясь, и плотно закрыла за собой тяжёлую дубовую дверь библиотеки, словно захлопнула крышку гроба. В холле было тихо и пусто, лишь мои шаги гулко отдавались по мрамору, а за высокими окнами монотонно стучал дождь, барабаня по стеклу как будто в такт моему учащённому сердцебиению. Я накинула пальто, не застёгивая, и вышла через парадную дверь.

Холодный ливень обрушился сразу, хлеща по лицу ледяными струями, забиваясь за воротник, пронизывая до костей. Я натянула капюшон, но он тут же облепился мокрой тряпкой, совершенно бесполезный. Асфальт блестел чёрной маслянистой гладью под редкими фонарями, отражая размытые блики света. Вдалеке, у ворот, уже маячили фары машины Адама – тёплый, спасительный островок в этом водяном хаосе.

Не успела я сделать и десяти шагов по мокрому асфальту, как парадная дверь особняка с грохотом распахнулась. Джеймс вышел на крыльцо. Он был без пальто, без рубашки, только в тех же чёрных брюках, мгновенно темнеющих от проливного дождя. Он стоял, слегка раскачиваясь, как мачта в шторм, уперевшись горящим взглядом мне в спину. Вода потоками стекала по его голому торсу, сбивая тёмные волосы на лоб, заставляя его моргать и отплевываться. Он казался призраком – потерянным, безумным, бесконечно обнажённым и уязвимым перед стихией и надвигающейся гибелью.

Я рванула дверь машины и нырнула внутрь, на сиденье к Адаму. Тепло салона и его знакомый, озабоченный запах кожи и кофе стали мгновенным убежищем.

– Всё в порядке? – тревожно спросил Адам, его глаза метались от моей промокшей фигуры к одинокой, безумной фигуре на крыльце. – Это же он? Что он, с ума сошёл?

– Просто едем, Адам, – перебила я, голос дрожал, зубы стучали от холода и нервного перенапряжения. – Пожалуйста, просто едем. Сейчас же.

Адам резко кивнул, включил передачу. Машина плавно тронулась с места, приближаясь к медленно, почти нехотя раскрывающимся чугунным воротам.

Я опустила стекло. Ледяной ветер с дождём ворвался в салон, брызги ударили мне в лицо.

– Джеймс! Иди домой! – крикнула я в сторону крыльца, голос сорвался на визгливую ноту. – Ты промокнешь насквозь и заболеешь! Иди же!

Он стоял неподвижно, как статуя безумия под ливнем, вода ручьями стекала с него на каменные плиты. Потом его рука резко, почти механически взметнулась вверх. Средний палец. Жест был резким, грубым, полным абсолютного, всепоглощающего презрения – ко мне, к Адаму, к дождю, к самому себе, ко всему миру.

– Пос-срать! – его хриплый, сорванный крик перекрыл шум ливня и рёв мотора. – Идите к чёрту! Оба! Ко всем чертям!

Адам резко притормозил, уже у самых ворот. Он высунулся из своего окна, его голос прозвучал резко, пытаясь перекричать стихию:

– Эй, друг! Остынь! Зайди внутрь, пока не…

Но Джеймс уже повернулся к нам спиной. Его ответ был краток и ярок: он снова взметнул руку, средний палец был нацелен прямо в нашу сторону, и, не оборачиваясь, пошатнулся обратно в зияющую черноту распахнутой двери особняка, словно поглощённый мраком.

Адам резко, почти яростно нажал на газ. Машина рванула вперёд, а я захлопнула стекло, откинулась на сиденье и закрыла глаза. Дождь яростно барабанил по крыше, словно пытаясь пробиться внутрь. Капли, стекающие по моему лицу, были солоноватыми на губах – то ли дождевые, то ли слёзы облегчения, ужаса и той странной, гнетущей вины, что теперь навсегда стала частью меня. Второй день после битвы закончился. Война продолжалась. И лёд под ногами трещал всё громче, напоминая о тёмной, холодной пропасти внизу.

Глава 17: Искусственное Солнце

Мир за окнами автомобиля растворился, превратившись в слепящее месиво из расплывчатых серых огней и потёков на мокром асфальте, пока дождь яростно хлестал по крыше, словно отчаянно пытаясь до нас добраться. Тепло салона, густое и обволакивающее, пахло освежителем и сладковатым ароматом влажной шерсти моего свитера – оно казалось таким хрупким, таким обманчивым убежищем после ледяного ада того особняка и того шокирующего, безумного видения, что было на крыльце.

Я сидела, сжавшись в комок, и всё ещё дрожала – но не от пронизывающего холода, а от адреналина, что бурлил в крови, и от той жуткой, выжженной в памяти картины, что не желала отпускать моё сознание. Полуголый под ледяными струями ливня, Джеймс сжимал кулак, и его поднятый средний палец был больше чем жестом – он был символом абсолютного, исходящего из самой глубины души презрения, криком саморазрушения, от которого сжималось сердце.

– Ева… – голос Адама пробился сквозь вой мотора и бесконечный стук дождя, звучал осторожно, выверяя каждое слово. Он сбросил скорость, и машина, осторожно лавируя по залитым улицам, будто плыла сквозь ночь. Его профиль, подсвеченный призрачным светом приборной панели, был отчётлив и напряжён, а сжатая челюсть говорила о внутренней буре красноречивее любых слов. – Что это было? Что с ним? Он… он выглядел как…

Адам искал слово, пытаясь найти единственно верное, способное описать неописуемое, и оно сорвалось с его губ, грубое и беспощадное.

– Как псих. Настоящий псих. Он всегда такой? После того, как ты… после того, что он с тобой сделал?

Я закрыла глаза, и под веками тут же вспыхнул его образ – пьяный, агрессивный, а затем внезапно жалкий и яростный одновременно, врезавшийся в самое нутро, словно острый осколок стекла. Его хриплое «Идите к чёрту! Оба!» всё ещё эхом отдавалось в ушах, сливаясь с безумным барабанящим по металлу ритмом дождя.

Но рядом с этим кошмаром жила и другая память: его рука, тянущаяся ко мне в полумраке библиотеки в немой, отчаянной мольбе о помощи; его глаза на кладбище, полные немого признания и такой глубокой, невыносимой боли, что, казалось, в них можно утонуть. Во мне разверзалась целая вселенная его противоречий – каждого из которых било по нервам с безжалостной силой, оставляя на душе синяки и щемящую, пронзительную жалость.

– Он не псих, Адам, – прошептала я, и слова повисли в воздухе, такие же хрупкие, как наше убежище от бури за окном. Я открыла глаза, уставившись на потоки воды, безостановочно стекавшие по стеклу, словно город оплакивал что-то безвозвратно утраченное. – Он под колоссальным давлением. Клиент его уничтожает. А сегодня… он просто не выдержал и треснул.

В моём голосе звучала защита, которую я сама едва понимала – инстинктивная, почти болезненная потребность оградить его образ от чёрно-белого приговора Адама. Я оправдывала неоправданное, смазывая чёткие контуры ужаса размытой акварелью жалости. Но мысль о том, что Адам видит в нём лишь чудовище, причиняла физическую боль. А разве я сама не кричала внутри от страха перед ним всего несколько часов назад?

– Треснул? – Адам фыркнул, и это был короткий, сухой, безжалостный звук. Его пальцы впились в руль так, что кожа на костяшках натянулась и побелела. – Это не трещина, Ева, это обвал! И это не снимает с него ответственности! Он опасен, ты ведь видела его? Голый по пояс, пьяный в стельку! И этот взгляд… пустой, как вытоптанное пепелище! Он смотрел на тебя, как на что-то опостылевшее, от чего тошнит! И этот палец… Боже, этот палец!

Он умолк, глотая воздух, и в тишине, заполненной шумом дождя, его голос прозвучал уже с горьким недоумением:

– И после всего этого… после того, как он использовал тебя и выбросил, как мусор… ты всё ещё цепляешься за него? Как будто он – единственная соломинка в этом бушующем море? Что он с тобой сделал? Что за колдовство он применил, чтобы ты так слепо верила в его боль, забыв о своей собственной?

Адам видел лишь грохот землетрясения – пьяный угар, унизительную агрессию, похабный жест. Он не видел тишины после катастрофы. Он не видел той бездны отчаяния, в которой Джеймс бился, как пленённый зверь, не чувствовал того странного, разрушительного магнетизма его падения, что притягивал и обжигал одновременно. Он не был с нами в библиотеке, где боль витала в воздухе, густая и осязаемая, он не видел его лица на кладбище, в момент того надрывного, искреннего признания в своём бессилии.

– Он не сделал со мной ничего такого, о чём ты думаешь, – выдохнула я, отворачиваясь к тёмному, расплывчатому миру за окном, чувствуя, как по коже щёк ползут предательские капли – солёные, как моё смятение, и холодные, как правда, которую я прятала даже от себя. – Всё… всё гораздо сложнее, Адам. Невыразимо сложнее. Я не цепляюсь слепо. Я просто… я вижу его. И я знаю, что его довели до края.

Мои слова повисли в воздухе пустыми раковинами, звеня фальшивой нотой даже в моих собственных ушах. Я и сама не могла понять эту глухую, инстинктивную потребность защищать человека, чьё презрение обожгло меня изнутри, оставив после себя горький пепел.

В салоне воцарилась тяжёлая, давящая тишина, нарушаемая лишь монотонным шёпотом дождя и усталым скрежетом стеклоочистителей, метавшихся из стороны в сторону, словно пытаясь расчистить не только стекло, но и этот непроглядный туман между нами. Адам молчал, и в этом молчании чувствовалась целая буря – я почти физически ощущала, как он борется с нахлынувшими чувствами, сжимая зубы, пытаясь прогнать прочь ком обиды и гнева, застрявший в горле.

И тогда он произнёс это. Тихим, сдавленным голосом, в котором дрожала неуверенность и страх перед ответом, который мог его разрушить:

– Ева… Скажи мне правду. Он тебе нравится? По-настоящему? Несмотря на… на всё это?

Вопрос повис в нашем маленьком убежище острым, холодным лезвием, рассекая воздух и добираясь до самой сути хаоса, что бушевал у меня внутри. «Нравится»? Это детское, простое слово было смехотворно мелким и невинным для того клубка противоречий, что сжимал мне горло. Ненависть, граничащая с болезненным влечением; леденящий страх, переплетающийся с щемящей жалостью; отвращение и какая-то извращённая ответственность – как можно было назвать это одним словом?

Я уставилась в окно, на промокший до нитки город, где огни фонарей расплывались в потоках воды, превращаясь в призрачные золотые маки. На отражение моего собственного лица в стекле – усталое, бледное, изломанное бегущими струями, словно сама вселенная стирала мои черты, не давая мне увидеть себя ясно.

– Я не знаю, Адам, – выдохнула я наконец, и это была горькая, но единственная правда, чистая и прозрачная, как капля в этом море сегодняшней лжи. – Я не знаю, что я чувствую. Я не хочу сейчас этого знать. Я не хочу думать. Ни о нём. Ни о работе… Ни о чём вообще.

Я резко, почти отчаянно повернулась к нему. В полумраке салона его профиль был напряжённым и озабоченным, а в глазах, подёрнутых тенями, плясали отражения встречных фар – крошечные, одинокие огоньки в темноте, в которых читалась вся его непроизнесённая тревога.

– Давай сбежим, – вырвалось у меня, и голос прозвучал неестественно-восторженно, вымученно-бодрым бубенчиком, сорвавшимся с ёлки. – Прямо сейчас. Куда угодно. Туда, где громко, ярко, тесно от людей, где можно… раствориться. Хоть на час. Помнишь «Капкан»? Давай махнём туда! Выпьем горьких шотов, чтобы глаза на лоб лезли, и будем танцевать до седьмого пота, пока ноги не откажут… Как тогда, помнишь? До всей этой… До Джеймса, до…

Я пыталась вдохнуть в слова беззаботность, которой не было в помине, растянуть губы в подобие улыбки, но внутри всё сжималось в тугой, дрожащий комок. Мне до физической боли нужна была резкая смена декораций, чтобы оглушить внутренний визг грохотом басов и залить тлеющий в душе пожар чем-то крепким и обжигающим.

Адам бросил на меня быстрый, испытующий взгляд. В его глазах, выхваченных отсветом неона, мелькнуло понимание и тревога – он видел насквозь эту попытку заткнуть зияющую рану ватой дешёвого веселья. Но, возможно, и его собственная душа израненная и смурная после кошмара у особняка Диаса, жаждала того же – забытья, пусть и дурацкого, пусть и ненадолго.

– «Капкан»? – он поморщился, проводя ладонью по лицу, словно стирая с него усталость. – Ева, там же давка, как в метро в час пик, адская какофония… одни выпендрёжники. Может, лучше ко мне? Тишина, диван, я могу сделать тот самый рамен с яйцом… Поговорим. Или просто помолчим.

– Нет! – вырвалось у меня слишком резко, почти истерично. Я тут же взяла себя в руки, сделав голос мягче, но в нём зазвучала неподдельная, почти детская мольба. – Пожалуйста, Адам. Мне необходимо именно это. Этот оглушительный шум. Эта толпа, в которой можно затеряться. Эта музыка, бьющая в грудь, как молот. Мне нужно, чтобы она перекрыла всё остальное. Хоть на полчаса. Чтобы я перестала слышать саму себя. Поедем? Ну, пожалуйста…

Он задержал взгляд на моём лице, выискивая что-то, и, кажется, нашёл. Тяжело вздохнув, он щёлкнул указателем поворота, и машина плавно сменила курс, нырнув в поток машин, устремлённых к светящемуся центру города. Фары выхватывали из мокрой темноты промокшие деревья, размытые знаки, призрачные тени встречных автомобилей.

– Ладно, – сдался он безрадостно, сдавленно. – Но если станет невмоготу… если почувствуешь, что накрывает – мы немедленно свалим. Без обсуждений. Ты поняла? Ты просто говоришь «всё», и мы уезжаем. Договорились?

– Договорились, – выдохнула я с облегчением, которое было таким же хрупким и ненадёжным, как узор на запотевшем стекле. Но уже одно это решение – сменить точку на карте, двинуться куда-то – принесло призрачное успокоение. Хотя бы иллюзия действия, побега.

«Капкан» обрушился на нас целой лавиной звука, сметающей всё на своём пути. Грохочущие басы впивались прямо в грудную клетку, заставляя вибрировать каждое ребро, каждый нерв. Воздух был не просто густым – он был плотным и сладковато-прогорклым коктейлем из дешёвых духов, влажного тела, табачной гари и перегара, которым можно было почти подавиться. Ослепляющие вспышки стробоскопов и неоновых прожекторов выхватывали из кромешного хаоса обрывки реальности: мелькающие в такт тела, разинутые в беззвучном крике рты, блеск стёкол, искажённые гримасой веселья лица. Это был идеальный, оглушительный антипод ледяной тишине библиотеки и давящему величию особняка Диаса. Место, где можно было перестать быть собой, раствориться в этом пульсирующем организме, стать лишь каплей в этом море анонимного безумия.

Мы протиснулись к барной стойке, утопая в море чужих локтей, липких от пота спин и бесцеремонных взглядов. Я, не глядя, ткнула пальцем в первую же бутылку за стеклом и заказала два шота текилы. Адам что-то пытался сказать, его пальцы мягко сомкнулись на моём запястье, но я была уже вне зоны досягаемости. Я опрокинула первый стаканчик, и огненная река прожгла горло, заставив глаза непроизвольно покрыться влагой. Второй – сразу же, на одном дыхании, чтобы не дать себе опомниться. Горечь соли на губах, едкая кислота лайма и вслед за ними – разливающийся по жилам жгучий, обманчивый жар. Почти мгновенно накатила волна искусственного тепла, сглаживая острые углы, размывая чёткие и такие болезненные контуры мира. Я тут же махнула бармену, заказывая что-нибудь яркое, сладкое и обязательно крепкое. «Соседство»? Идеально.

– Ева, полегче, ты же не одна, – его голос пробивался сквозь грохот, как сквозь густой туман, но доходил уже издалека.

– Я в порядке! Всё отлично! – прокричала я ему прямо в ухо, растягивая губы в неестественной, слишком широкой улыбке, которая отзывалась болью в скулах. – Пошли танцевать! Прямо сейчас!

Я потянула его за руку, втягивая в самую гущу танцпола, в этот бьющийся ритмом живой организм из тел. Мы растворились в толпе, став частью единого, пульсирующего целого. Музыка захватывала тело, заставляла его двигаться помимо воли, отключая мозг и включая какие-то древние, животные инстинкты. Я зажмурилась и отдалась на волю ритма, позволив ему унести меня подальше от самой себя. Руки взметнулись вверх, движения стали широкими, резкими и порывистыми – будто я физически пыталась вытряхнуть из себя всё накопленное за этот вечер: едкий стыд за своё участие в этом уродливом цирке, леденящий страх перед Джеймсом и той бездной разрухи, что он в себе нёс, острую боль от его последних слов и того похабного жеста, что врезался в память. Я вытанцовывала из себя навязчивый образ – его под дождём, его слова, его прикосновения, то внезапно нежные, то грубые, и этот ледяной, обесчеловечивающий взгляд, прожигающий насквозь.

Адам танцевал рядом, старательно подстраиваясь под мой безумный ритм. Его движения были менее уверенными, более сдержанными, осторожными – он не отпускал себя на волю, как я. Он смотрел на меня, и даже в сумасшедшем мелькании стробоскопов в его взгляде читалась лишь тревога. Он видел не освобождение, а паническую попытку сбежать от самой себя и затоптать внутреннюю боль в грохочущем паркете.

Я делала большие, жадные глотки своего коктейля, чувствуя, как сладковатый алкоголь разливается по венам тяжёлой, тёплой волной, затуманивая сознание, делая мысли вязкими и медленными. Танцевала всё безумнее, смеялась слишком громко и слишком часто, ловила и возвращала улыбки и подмигивания незнакомцев. Адам старался не отставать, подыгрывал, подпрыгивал, но его улыбка была натянутой маской, а в глазах стояла неизменная тревога. Он попытался обнять меня в такт неожиданно прозвучавшему медленному куплету, притянуть ближе, найти точку опоры в этом безумии, но я увернулась, превратив это в игру, начав кружиться вокруг него, как мотылёк вокруг слишком спокойного и надёжного пламени. Его прикосновения были тёплыми, безопасными, предсказуемыми и по-дружески мягкими. В них не было и сотой доли того разрушительного электричества, той опасной гравитации, того голода, что я ощущала в редких, случайных прикосновениях Джеймса. Это было… мило. Удобно. И до слёз, до боли недостаточно, чтобы заполнить ту зияющую пустоту, что осталась после сегодняшнего вечера.

И вот, когда музыка сменилась на пронзительную, душещипательную балладу, а свет приглушили, окрасив зал в глубокую, тоскующую синеву, Адам снова попытался притянуть меня к себе. На этот раз я не сопротивлялась. На автомате, я положила голову ему на плечо, закрыв глаза. Пахло его одеждой – чистый хлопок, знакомый, уютный запах стирального порошка. Никаких следов дорогого виски, сигаретного дыма и безумия. Его рука осторожно, почти робко легла на мою талию, и в её тепле не было ничего, кроме тихой, преданной заботы.

– Лучше? – его голос прорвался сквозь музыку, тихий и тёплый, как само его дыхание, коснувшееся моей щеки.

Я кивнула, уткнувшись лицом в мягкую ткань его рубашки, пытаясь вдохнуть этот знакомый, нормальный, безопасный запах глубже, впитать его, как противоядие. Голос прозвучал приглушённо, уткнувшись в ткань:

– Да. Спасибо, что привёз меня сюда. Спасибо, что… ты есть.

Но это была ложь, сладкая и липкая, как сироп в моём коктейле. Даже здесь, в самом эпицентре этого искусственного шторма, среди криков, тел и оглушительной музыки, под эту томную, разбитую мелодию о чьей-то потерянной любви, я чувствовала его. Его тень. Его тяжёлое, незваное присутствие витало на периферии сознания, отравляя всё вокруг, окрашивая веселье в тревожные, ядовитые оттенки. Та связь, что тянулась между нами, оказалась прочнее его слов, его поступков, прочнее всего этого мишурного блеска. Образ полуголого человека под ливнем, с его поднятым пальцем – жестом окончательного, бесповоротного разрыва, – стоял передо мной ярче любых ослепительных прожекторов. И я знала, знала каждой клеткой своего опьяневшего, измотанного тела, что это искусственное забвение – лишь временная передышка. И мысли о нём, о Джеймсе Диасе, вернутся. Неизбежно. С новой, удвоенной силой. Вместе с утренней тяжёлой головой и леденящим, беспощадным осознанием: хрупкое перемирие сегодняшнего дня было растоптано в пьяном угаре и выброшено в грязь вместе с его презрением.

Мы танцевали ещё несколько песен, но чем дольше длился этот оглушительный хаос, тем явственнее я ощущала, как трещины в моём показном веселье расширяются, углубляются, грозя обрушиться в пустоту. Алкоголь притупил остроту, но не убил мысли – лишь растянул их, сделал вязкими и навязчивыми, как паутина. Стоило закрыть глаза на долю секунды – и он уже был там. Сжатые кулаки. Тёмные, мокрые от дождя волосы, прилипшие ко лбу. Искажённое яростью и болью лицо. Глаза, полные ненависти и… чего-то ещё, чего я никак не могла понять, но что пронзало меня насквозь. Этот образ был живее и реальнее любого человека в этом клубе.

– Может, хватит? – Адам наклонился ко мне, его голос прозвучал устало и тревожно. Он выглядел измождённым, будто нес на своих плечах не только свой груз, но и мой. – Пора? Ты выдохлась.

Я молча кивнула, внезапно с поразительной ясностью осознав, что больше не выношу ни этого оглушающего гула, ни слепящих вспышек, ни прикосновений чужих потных тел. Меня физически тошнило от фальши этого места, от собственной притворной легкости. Мы стали пробиваться к выходу, расталкивая упругие волны танцующих, и вот холодный ночной воздух, густой и влажный, ударил в лицо – резкий, почти шокирующий, заставивший вздрогнуть и на мгновение перехватить дыхание. В ушах стоял звон, голова кружилась, а во рту было сухо и противно, словно я наглоталась пепла.

– Тебе правда стало хоть немного легче? – тихо спросил Адам, когда мы уселись в машину, и непривычная тишина салона обрушилась на нас, оказавшись почти оглушающей после клубного ада. Он не заводил мотор, повернувшись ко мне всем корпусом, и в его глазах читалась неподдельная забота. Я молчала, уставившись в запотевшее окно. Огни города расплывались в каплях дождя на стекле, словно чьи-то бесконечные слёзы. Моё собственное отражение в стекле казалось бледным призраком с размазанными тёмными подтёками туши.

– Нет, – наконец выдохнула я. – Но я хотя бы не думала об этом… час. Ну, или минут сорок. – Я горько усмехнулась, чувствуя, как комок подступает к горлу. – Смешно, да? Жалкие попытки спрятаться от самой себя.

Он тяжело вздохнул, повернул ключ зажигания, и привычный рокот мотора показался удивительно успокаивающим, ясным звуком в этом хаосе.

– Ева, я не понимаю, что происходит между вами. И не претендую на то, чтобы понять. Но он… он явно не в себе. А ты сама говоришь, что не знаешь, что чувствуешь. Может, просто… отойти в сторону? Дать себе и ему время? Пока он не разберётся со своими демонами?

Его слова звучали так разумно, так логично и чисто на фоне грязного, запутанного клубка моих эмоций. Они были похожи на ровную, освещённую солнцем дорогу, в то время как я брела по болоту.

– Я пыталась, – прошептала я, сжимая и разжимая холодные пальцы на коленях. – Каждый божий день я пытаюсь отдалиться. Но каждый раз, когда мне кажется, что я вырвалась, что он остался где-то там, далеко… он появляется снова. Звонит. Приходит. Или просто врывается в мои мысли, словно взламывает дверь. И я… я не могу ему отказать. Не могу вычеркнуть.

Я замолчала, не в силах объяснить даже самой себе эту разрушительную тягу, это странное чувство ответственности за его боль, которое отзывалось во мне глупым, саморазрушительным эхом. Адам не стал давить. Он просто включил тихую, меланхоличную музыку – какую-то старую инструментальную композицию, где пианино вело тихий, задумчивый диалог с виолончелью, – и мы поехали по ночному городу, утонув в тяжёлом, но комфортном молчании. Дождь почти прекратился, оставив после себя блестящие, чёрные, как смоль, улицы и насыщенную, влажную прохладу, врывавшуюся в приоткрытое окно. Я смотрела на проплывающие мимо огни, чувствуя, как алкогольная волна медленно отступает, обнажая пустынное дно – пустоту, всепоглощающую усталость и тяжёлое, нарастающее чувство вины перед Адамом, который был так близко и в то же время бесконечно далеко.

Когда машина замерла у моего подъезда, мир внезапно качнулся с новой, тошнотворной силой. Я прильнула лбом к прохладному стеклу, пытаясь загнать обратно подступающую тошноту. Дверь со скрипом открылась, и ночь впустила внутрь порыв холодного, влажного воздуха, который обжёг лицо и заставил судорожно вздрогнуть.

– Ева, давай, – его голос прозвучал где-то рядом, сквозь густой туман в голове. Его пальцы осторожно сомкнулись на моём плече. – Держись за меня. Я помогу.

Я попыталась отмахнуться, пробормотать что-то о том, что справлюсь сама, но едва моя нога ступила на мокрый асфальт, земля ушла из-под ног. Я качнулась вперёд, и только его крепкая, уверенная хватка под локоть удержала меня от падения в расплывшуюся у колеса чёрную лужу. Мир поплыл – подъезд, потёкшие ступеньки, ряд почтовых ящиков – всё слилось в мутную, тёмную кашу.

– Ключи… – выдохнула я, с трудом шевеля онемевшими, непослушными пальцами. – Не помню… где…

– Вот, держи, – Адам сунул мне в ладонь холодный металл связки. Я уставилась на них, не в силах понять, откуда они взялись – из глубины сумки, из кармана? Мысль, скользкая как рыба, уходила в темноту. – Попробуй открыть.

Я ткнулась ключом в скважину, промахнулась, заскребла железом по краске. Снова не попала. Пьяное, беспомощное раздражение подкатило комком к горлу.

– Дай я, – он мягко забрал ключи из моих дрожащих пальцев. Щелчок замка прозвучал невероятно громко в ночной тишине. Дверь распахнулась, и темнота прихожей показалась бездонной, пугающей.

Мы шагнули внутрь. Я споткнулась о порог, и снова его рука, твёрдая и надёжная, удержала меня, не давая рухнуть. Он почти нёс меня, его шаги были уверенными, в то время как мои ноги заплетались, как у марионетки с порванными нитями. Пол уплывал из-под ног, плыли стены. Запах дома – пыли, старого дерева, затхлого тепла – ударил в ноздри, смешавшись с приторным душком клубной ночи, въевшимся в одежду.

Сознание выхватывало обрывки: мелькнула и погасла картинка, как вспышка. Я почти не понимала, где нахожусь, что происходит. Единственная ясная мысль – надо лечь. Немедленно.

– Свитер… весь мокрый… – я попыталась стянуть его, но руки, тяжёлые и ватные, не поднимались выше пояса. Колючая ткань застряла на голове, ослепила, задушила.

– Сейчас, подожди, – его голос звучал терпеливо. Он аккуратно помог стянуть противный, отяжелевший от влаги свитер через голову. Холодный воздух квартиры обжёг обнажённые руки и шею под тонкой футболкой. Я судорожно вздохнула. – Вот так. Теперь… сапоги.

Я уставилась на свои ноги, не в силах сообразить, как от них избавиться. Он без слов опустился на одно колено передо мной. Раздался резкий щелчок молнии. Потом тянущее ощущение, когда сапог с усилием снимают с ноги. Затем второй. Босые ступни коснулись ледяного пола. Я вздрогнула всем телом и рухнула на подушку, уткнувшись лицом в ткань, которая впитала в себя всю грязь вечера: запах клубного дыма, чужого пота, дешёвого алкоголя и… это солёное – были то слёзы?

Тело обмякло, стало тяжёлым и бесформенным, как тряпка. Сознание медленно уплывало от меня, погружаясь в чёрную, вязкую муть, но перед этим мозг, словно напоследок, пронзили обрывки воспоминаний, мелькавшие, как в разбитом калейдоскопе: полуголая грудь, блестящая под ливнем; ослепляющие вспышки стробоскопов в «Капкане»; тёплое, надёжное прикосновение руки Адама на танцполе; и эти ледяные, прожигающие насквозь глаза Джеймса, полные ненависти и боли.

Рука сама потянулась к телефону на тумбочке. Слепой экран холодно блеснул в темноте, отразив моё перекошенное лицо. Я одёрнула себя. Нет. Ни за что. Не после всего, что он выкрикнул, того жеста, того унижения. Сохрани хотя бы каплю самоуважения, крошечную частичку достоинства.

Но пальцы, жившие своей предательской волей, уже скользнули по гладкому стеклу, сами нашли его имя в списке контактов и нажали на вызов. Один гудок. Два. Глухие, протяжные, уходящие в никуда. И с каждым из них в ушах снова и снова звучал яростный стук дождя по крыльцу и его хриплый, надрывный крик: «Идите к чёрту! Оба!».

С отвращением к самой себе, с резким движением, я разорвала соединение и швырнула телефон на кровать. Он отскочил, как живой, и с глухим, укоризненным стуком плюхнулся на пол.

Последней смутной мыслью, прежде чем сознание окончательно потонуло во тьме, было осознание того, что искусственное солнце клубных прожекторов погасло, настоящее так и не взошло, а впереди, в безжалостном сером свете утра, меня ждали лишь осколки вчерашнего кошмара и ледяная, безмолвная ярость Джеймса Диаса. Одна. Совсем одна.

Где-то там, в этой сырой, бесконечной ночи, был он. Джеймс. Возможно, всё ещё пьяный, разбитый, бесчувственно валяющийся на холодном полу своего огромного, пустого особняка. Возможно, уже трезвый и сожалеющий – если он вообще был способен на что-то похожее на сожаление. А может, такой же яростный, как и прежде, и теперь крушил всё вокруг в слепой, бессильной злобе. Мысль о том, что он там один, в таком состоянии, кольнула острой, непрошенной и такой нежеланной жалостью глубоко под рёбра, заставив сжаться уже и без того израненное сердце.

Глава 18: Осколки Утра

Яркий, беспощадный солнечный луч, пробившийся сквозь щель в неплотно задёрнутых шторах, впился мне прямо в глаза, заставив с стоном зажмуриться и отшатнуться назад. Голова гудела, словно в ней устроили свою сварку десятки ядовитых ос после вчерашних шотов текилы и сладких, коварно предательских коктейлей. Каждый удар пульса отдавался в висках тяжёлым, болезненным молотом. С трудом сфокусировав расплывающийся взгляд, я уставилась на старые настольные часы на тумбочке; циферблат плыл перед глазами, цифры на мгновение складывались в нечто членораздельное.

11:30.

Сердце сначала провалилось в абсолютную пустоту, замерло, а потом рванулось в бешеный, панический галоп, колотясь о рёбра с такой силой, что дыхание перехватило. Одиннадцать тридцать! Я никогда не опаздывала на работу, моя пунктуальность была последним оплотом контроля в хаосе жизни. А уж к Джеймсу Диасу… Мысль о его ледяном, пронизывающем насквозь взгляде, о медленно сжимающейся челюсти, о его немой, но оттого ещё более уничтожающей реакции на опоздание в два с половиной часа, на абсолютный провал профессиональной этики – эта мысль ударила током. Она заставила меня вскочить с кровати так резко, что комната завертелась волчком, пол ушёл из-под ног, а желудок подкатил к самому горлу едкой, спиртной волной.

– Ах! – Я схватилась за голову, пытаясь унять головокружение и накатывающую тошноту, едва удерживаясь на ногах, опираясь о тумбочку. В горле пересохло до хрипоты. Надо было немедленно одеваться. Боже, как он взбесится… Что он сделает? Вышвырнет? Унизит? Или просто посмотрит тем взглядом, что выжигает душу дотла?

Паника, острая и липкая, сковала грудь ледяным обручем.

Дверь в спальню с тихим скрипнула, открывшись на пару сантиметров. В проёме, словно призрак вчерашнего вечера, стоял Адам. Он был уже одет в помятую рубашку и джинсы, но выглядел серым и разбитым. Глубокие тёмные круги под глазами походили на синяки. В руке он сжимал бутылку минералки, капли конденсата стекали по прозрачному пластику.

– Ты… жива? – спросил он осторожно, не переступая порог, будто боялся нарушить хрупкое пространство моего похмелья. – Держи. Попей малость.

Я почти выхватила бутылку, с трудом открутила крышку и сделала несколько длинных, жадных глотков. Ледяная вода немного прочистила сознание, смывая вкус перегара, но головная боль в ответ лишь заныла с новой, мстительной силой.

– Адам? – выдавила я, оглядывая свою же комнату с нарастающим, тупым недоумением. – Что… что ты здесь делаешь?

Он потупился, переминаясь с ноги на ногу, явно испытывая неловкость. – Ты вчера… ну, немного перебрала, что уж там. Я отвёз тебя домой. И… не смог вот так вот просто уйти. Вдруг станет плохо, голова закружится… Решил остаться и переночевал на диване.

Он мотнул головой в сторону гостиной, и его взгляд стал виноватым, почти испуганным.

– На диване? – Я уставилась на него, чувствуя, как стыд – густой, обжигающий и абсолютно бесполезный – накатывает поверх похмельной тошноты. – И с какой стати ты не разбудил меня?! Ты же прекрасно знаешь, мне к нему к девяти! А сейчас уже почти полдень! Он меня убьёт! В прямом или переносном смысле – мне от этого не будет легче!

– Знаю. Именно поэтому и не стал будить. Ты бы посмотрела на себя, Ева. Ты вчера была не в состоянии даже толком стоять. Тряслась, как в лихорадке. И… – он сделал паузу, сглотнув, и посмотрел на меня прямо, – я не хотел отдавать тебя ему. Особенно после всего, что было. В таком виде.

– Ты не имеешь права решать за меня! – зашипела я, чувствуя, как панический страх переплавляется в яростный, беспощадный гнев – к нему, к себе, ко всему миру. – Это моя работа! Моя ответственность! Мои проблемы, в конце концов! А теперь он… он просто сожрёт меня заживо! И всё из-за твоей… твоей гиперопеки! Слёзы злости и бессилия выступили на глазах, застилая и без того расплывшееся поле зрения.

Резкий, пронзительный звонок в дверь, прозвучавший в этот момент, отрезал мою тираду на полуслове. Звонок был жёстким, нетерпеливым и требовательным – точь-в-точь как его обладатель. Моё сердце не просто упало – оно сорвалось в свободное падение, проваливаясь в ледяную бездну. По спине выступил мелкий, холодный пот.

– Кто это? – прошептала я, уже прекрасно зная ответ, чувствуя, как ноги становятся ватными и подкашиваются.

– Сиди тут, – неожиданно резко приказал Адам, и его лицо вдруг стало жёстким, собранным, почти каменным. Все следы неловкости и усталости исчезли, сменившись холодной решимостью. – Одевайся. Приведи себя в порядок. Я открою. А потом, если уж так надо, я сам тебя отвезу к твоему… работодателю. Хоть успеешь умыться, причесаться и выпить кофе. Хотя бы глоток.

– Адам, нет! Не открывай! Не смей! – закричала я, но он уже вышел, плотно прикрыв за собой дверь, оставив меня одну с нарастающей истерикой.

Я фыркнула от бессилия, схватила первую попавшуюся пару джинсов и с трудом натянула их. Руки дрожали так, что пуговица никак не хотела попадать в петлю. Сверху накинула короткую, обтягивающую чёрную футболку, которая едва прикрывала живот. Мельком глянула в зеркало – и ахнула. Бледное, как полотно, лицо, огромные синяки под глазами, растрёпанные, слипшиеся волосы, размазанная тушь и запекшаяся помада в уголках губ. Глаза – запавшие, с расширенными от страха и похмелья зрачками. Ужас. Полный, абсолютный ужас. Как в таком виде предстать перед ним?

И тут из прихожей донеслось:

– …не твоё дело, Джеймс! Убирайся отсюда! Она не в состоянии! – это был голос Адама, напряжённый до предела, но твёрдый.

– Где она? – голос Джеймса прорубил воздух, как удар хлыста по обнажённым нервам. Низкий, сдавленный, обточенный льдом. В нём не было крика – лишь смертельно опасная, сконцентрированная ярость. – Она должна была быть в особняке два с половиной часа назад. Где. Ева. Гарсия.

Он выбросил моё имя, как металлический слиток, – холодное, тяжёлое, неоспоримое.

– Она не твоя собственность, чтобы ты приходил и требовал её! – парировал Адам, и в его тоне зазвучал вызов. – Я сам отвезу её, когда она будет готова. Она взрослый человек! Она просто захотела развлечься со мной вчера, после всего того кошмара, что ты устроил! Вот мы и поехали в клуб. Как нормальные, здоровые люди! Без драм и психоза!

Слово «развлечься», брошенное Адамом с таким вызовом, прозвучало в тишине прихожей неприлично громко, пошло и двусмысленно. Я замерла у двери, прижав ладонь ко рту, сердце колотилось так, что, казалось, его стук слышен за дверью. Сделать шаг было страшно – страшно обрушить на себя весь его ледяной гнев, страшно сделать хуже.

– Развлечься? С тобой? – голос Джеймса стал тише, но от этого лишь ядовитее. – Ты жалкий, ничтожный…

Он не договорил.

Раздался глухой, мокрый удар, от которого сжалось всё внутри. Звук был таким, будто кто-то швырнул о стену спелую дыню. Что-то тяжёлое и мягкое рухнуло на пол. И сразу же – сдавленный, хриплый стон Адама, полный не столько боли, сколько шока и неверия.

Я не думала. Инстинкт, чистый, животный адреналин заставил меня рвануться вперёд. Я распахнула дверь и влетела в прихожую.

Картина врезалась в сознание, как раскалённая игла. Адам, сгорбленный, прижатый плечом к стене возле входной двери. Обе его руки прикрывали нижнюю часть лица. Из-под сведённых судорогой пальцев обильно, густо струилась алая кровь, заливая ему губы, подбородок, капая на светлую футболку и образуя быстро растущие алые лужицы на полу. Его глаза, широко раскрытые от шока, смотрели на Джеймса с немым ужасом, и по щекам текли слёзы, смешиваясь с кровью.

– Ах ты, чёртов ублюдок! – выкрикнул Адам, и голос его был гнусавым, хлюпающим от зажатого носа. Новая струйка крови брызнула на пол. – Нахрена ты вообще приехал?! Ты же видишь, что тянешь её на дно! Ты её уничтожаешь! Своим безумием, своей игрой! Ты больной! Сумасшедший!

Джеймс стоял, не двигаясь, как скала, о которую разбиваются волны. Его ноги были чуть расставлены, плечи расправлены под идеальным покроем тёмного пиджака. Руки, сжатые в кулаки, висели вдоль тела, но в каждой мышце чувствовалась готовая к взрыву сила. Дыхание было ровным, но глубоким – грудная клетка мощно вздымалась и опадала. На сбитых костяшках его правой руки алела чужая кровь, ярким, похабным пятном на фоне безупречно белой кожи. Он даже не смотрел на Адама, сгорбленного и истекающего кровью у его ног. Весь его фокус, весь его пылающий, нечеловеческий интерес был прикован ко мне.

Его взгляд, тяжёлый и всевидящий, скользнул по моему помятому лицу, задержался на короткой, обтягивающей футболке, на полоске обнажённой кожи у живота, на босых ногах. В его глазах горело нечто первобытное и дикое – не просто гнев или презрение, а голод. Чистый, необузданный, хищный голод. От этого взгляда по коже пробежали мурашки, стало душно и жарко, внутри всё сжалось от странной, постыдной реакции, перекрывающей даже ужас и металлический запах крови, витавший в воздухе. Он смотрел на меня, как на свою законную добычу.

– Собирайся. Ты едешь со мной. Сейчас же.

Его глаза вновь медленно, с унизительной оценкой, прошлись по моей фигуре, и я почувствовала себя абсолютно нагой.

– Ева! – закричал Адам, на мгновение оторвав окровавленные руки от лица. Его нос был явно сломан, неестественно искривлён, а кровь хлестала с новой силой, заливая рот и подбородок. Его взгляд, полный боли, обиды и неверия, буравил меня. – Что ты стоишь?! Ты видишь, что он сделал?! Он сумасшедший! Он сломал мне нос! Просто так! Скажи ему, чтобы убирался к чёрту! Скажи! Или ты боишься? Он что, твой надсмотрщик?!

Я посмотрела на Адама. На его искажённое страданием лицо, на эту ужасающую кровь, на слёзы ярости и беспомощности в его глазах. Он был здесь из-за меня. Из-за своей глупой, ненужной заботы. И вот во что это вылилось.

Затем мой взгляд медленно пополз к Джеймсу. К его властной, незыблемой позе, к этому пылающему, всепоглощающему взгляду, к крови на его руке – крови моего друга. Внутри всё оборвалось, сжалось в тугой, ледяной ком. Страх перед Джеймсом, ответственность за Псалтырь, эта удушающая, токсичная связь, что тянула меня к нему, как мотылька на огонь, – в этот миг всё это оказалось сильнее. Сильнее дружбы, сильнее жалости, сильнее голоса разума, который кричал, что Джеймс перешёл все мыслимые границы.

Я молча, не в силах выдержать взгляд Адама, опустила глаза и кивнула.

– Я… не могу, Адам, – выдохнула я, и голос сорвался в надрывный шёпот. Слёзы, наконец, прорвались наружу, горячими струями покатившись по щекам, смешиваясь с остатками вчерашней туши. – Прости… Я должна…

Я замерла, не в силах найти слов. Должна что? Подчиниться? Исправить свою ошибку? Или просто не могла противостоять той тёмной, магнетической силе, что исходила от Джеймса и тянула меня к нему, как водоворот?

Адам застыл. Кровь продолжала течь по его лицу, алыми каплями падая на светлый линолеум, но в его глазах теперь не было боли – только леденящее, пронзительное разочарование и горечь, ранящая глубже любого ножа.

– Не можешь? – он горько, искажённо усмехнулся, и кровавый пузырь лопнул у него на распухшей губе. – Понятно. Я не думал… не думал, что ты уже так глубоко затянута в эту пустоту. В этого… бездушного ублюдка.

Он медленно покачал головой, и его взгляд, полный презрения и жалости, заставил меня почувствовать себя ничтожной, готовой провалиться сквозь землю.

– Ты выбрала свой ад, Ева. Наслаждайся.

Он оттолкнулся от стены, пошатываясь, направился к дивану, где лежала его куртка. Поднял её окровавленной рукой, оставляя на светлой ткани яркие, ужасающие отпечатки. Надел, не глядя на меня.

– Я ухожу, Ева, – произнёс он тихо, но очень отчётливо, уставившись куда-то в стену позади меня. – Когда осознаешь, в какого монстра ты впустила в свою жизнь, во что вляпалась, и тебе понадобится помощь… позвони. Я буду ждать.

Он повернул ко мне своё изувеченное, залитое кровью лицо, и в его глазах на мгновение мелькнула последняя искра чего-то знакомого, тёплого, того, что было между нами до всего этого.

– Но пока ты… такая… – он махнул в мою сторону окровавленной рукой, с которой капало на пол, – пока ты покрываешь его… я не могу на это смотреть. Не хочу. Прощай.

Он направился к выходу, к распахнутой двери, за которой виднелась холодная лестничная клетка. Паника, острая и слепая, сжала моё горло.

– Адам, стой! – крикнула я, делая порывистый шаг вперёд, рука сама потянулась к нему. – Подожди! Дай я… я вызову скорую! Твой нос… это же ужасно!

Адам обернулся, и его взгляд, полный неизбывной боли, пронзил меня насквозь.

– Не надо, – прохрипел он, и каждый звук давался ему с трудом. – Я справлюсь. Это меньшее, что я должен пережить после того, как поверил в тебя.

Но прежде чем я успела сделать ещё шаг, железная, неумолимая хватка Джеймса сомкнулась на моём запястье. Он резко, почти болезненно, дёрнул меня назад, к своей груди, приковав к месту.

– Не надо, – повторил Джеймс. – Он справится.

Я рванула руку, пытаясь высвободиться из его хватки, но его пальцы впились в мою кожу ещё сильнее, оставляя багровые следы. В ушах стоял оглушительный грохот захлопнутой двери – звук, который, казалось, навсегда отрезал меня от всего нормального, безопасного мира. От Адама.

– Ты! Это всё из-за тебя! – мой крик сорвался с губ, хриплый, полный слёз и ярости. Я ударила его ладонью в грудь – слабый, беспомощный удар, в котором была вся моя ненависть, весь страх, всё отчаяние. – Зачем?! Зачем ты это сделал?! Он ничего тебе не сделал! Ничего! Он просто… пытался помочь! Мне! А ты! Ты вчера пьяный чуть не спалил библиотеку, приставал ко мне, орал как одержимый на крыльце! А сегодня врываешься в мой дом и ломаешь нос моему другу! Ты вообще в своём уме?! Или твоя крыша окончательно поехала от всех этих игр с Тейлором?!

Джеймс даже не дрогнул. Он не отступил ни на миллиметр. Он поймал мою вторую руку, уже занесённую для удара, сжал запястья так, что кости затрещали, притянув меня к себе так близко, что я почувствовала тепло его тела сквозь тонкую ткань пиджака. Его глаза пылали тем же диким, первобытным огнём, но теперь в них читалась не только ярость, но и тёмный, безраздельный триумф.

– Вчера? – его голос прозвучал низко и густо, перекрывая мои рыдания. Он наклонился так близко, что его дыхание, пахнущее кофе и чем-то острым, мятным, обожгло мою кожу. – Вчера я делал это, потому что хотел. Тебя. И сейчас, с абсолютно трезвой головой, я хочу того же. Сильнее. Во сто крат сильнее.

Его взгляд, тяжёлый и властный, скользнул по моим губам, и по спине пробежала судорога – отчасти от страха, отчасти от чего-то другого, постыдного и неподконтрольного.

– А этого… ничтожного щенка, – он презрительно кивнул в сторону двери, – я не потерплю рядом с тобой. Никогда. Он не имеет права прикасаться к тебе. Дышать с тобой одним воздухом. Думать о тебе. Он не имеет права существовать в твоём пространстве.

– Он мой друг! – выдохнула я, пытаясь вырваться, но его хватка была абсолютной, не оставляя ни шанса. – Единственный! Ты не имеешь права решать, кто может быть рядом со мной! Ты не мой повелитель!

– Имею, – отрезал он, и его голос прозвучал как удар стали. – Потому что ты – моя. Ты сама это только что доказала. Ты выбрала меня, а не его. Ты осталась здесь. Со мной.

Его слова впились в самое нутро, обжигая, унижая и приковывая к месту. Это была правда. Ужасающая, неоспоримая правда. В момент выбора я не вступилась за того, кто был ко мне добр. Я предпочла хаос. Я выбрала его. И он знал это.

Прежде чем я успела издать хотя бы звук – бросить ему в лицо оправдание или проклятие, – его губы нашли мои. Это не было похоже на тот поцелуй в библиотеке – грубый, овладевающий. Это было что-то другое. Что-то дикое, неистовое, в котором сплелись в один клубок ярость, ревность, неконтролируемая потребность и жёсткое, безоговорочное утверждение своего права. Этот поцелуй длился всего несколько секунд, но ударил, как током, парализуя, шокируя, выжигая последние остатки воли. Его губы были твёрдыми и требовательными; в них не было ни капли нежности – только чистое, безраздельное обладание.

Я оттолкнула его изо всех сил, отпрянув к стене, задев плечом осколок разбитой рамки с фотографией. Губы горели, на них остался вкус его кофе, дорогих сигарет и чего-то металлического, острого.

– Не… не смей прикасаться ко мне! – выдохнула я хрипло, с омерзением вытирая рот тыльной стороной ладони и глядя на него с ненавистью и… животным страхом. Страхом перед силой его желания, перед его абсолютным безумием, перед тем, что он может сделать дальше. – Никогда больше!

Джеймс стоял, тяжело дыша, его взгляд всё ещё пылал, но в глубине глаз появилось что-то вроде мрачного, торжествующего удовлетворения.

– Одевайся теплее, – прорычал он хрипло, резко отводя взгляд, будто только сейчас заметил, что я дрожу от холода и шока. – Надень куртку. И бери вещи. Для работы.

Он сделал шаг назад, освобождая путь к спальне, но его присутствие по-прежнему заполняло всю прихожую.

– Мы едем ко мне, – он развернулся и вышел на лестничную площадку, оставив дверь распахнутой. Это был приказ, а не предложение. Ждать он не намерен.

Я стояла посреди прихожей, впиваясь взглядом в алое пятно на полу – кровь Адама. В брызги на стене. В сорванную дверную ручку. В пустоту, где только что был единственный человек, пытавшийся меня защитить. В ушах гудело, сердце колотилось о рёбра, как птица о стекло, губы пылали, а на запястье уже проступали синеватые следы его пальцев. Выбор был сделан. Дружба растоптана. Все границы снова грубо и окончательно нарушены. Я чувствовала себя опустошённой, предавшей и преданной одновременно.

С глухим стуком в висках и комом в горле я побрела в спальню. Натянула поверх футболки первый попавшийся толстый свитер – он пах домом, стиральным порошком, чем-то простым и нормальным, что сейчас казалось другой вселенной. Схватила потрёпанную кожаную куртку и тяжёлую профессиональную сумку с инструментами. Вернулась.

Джеймс ждал внизу, у лифта, спиной ко мне, но я почувствовала, как его внимание, тяжёлое и всевидящее, скользнуло по мне – оценивающе, властно – когда я спускалась. Он не сказал ни слова, лишь нажал кнопку. Мы молча вошли в кабину. Молча вышли в холодный, продуваемый подъезд. Молча сели в его идеальный, обтекаемый автомобиль, где запах дорогой кожи и его холодного, древесного одеколона тут же набросился на меня, пытаясь, но не способный перебить тот металлический запах крови, что, казалось, въелся в меня навсегда.

Он завёл мотор. Ровный, мощный рокот показался издевательски спокойным. И мы поехали. Обратно в особняк. В каменную клетку его амбиций, его безумия и его правил. На новую битву, в которой я уже проиграла, даже не успев начать. С осколками утра, разбитой дружбой и обжигающим клеймом его губ на моих – на моей душе, которую он только что безжалостно растоптал.

Глава 19: Черная Коробка

Холодное стекло «Бентли», влажное от конденсата моего тревожного дыхания, прилипло ко лбу липкой, почти одушевлённой печатью, в то время как за ним, за этим хрупким барьером, плыл в дымчатых сумерках безразличный и абсолютно чужой мне город – гигантская декорация к чужому, бессмысленному фильму, в котором мне отвели жалкую роль статиста, навсегда забытого режиссёром и не понимающего ни замысла, ни сюжета. Каждый плавный поворот бесшумного колеса отдавался в моих висках навязчивым ритмом, который неумолимо сливался с глухим, одиноким стуком моего сердца, будто два механизма, обречённые работать в разлад, внезапно нашли свой зловещий, унизительный синкопированный такт.

«Ты выбрала меня».

Эти его слова, вырванные с корнем из самой глубины ярости и произнесённые тогда, в пылу сокрушительного угара в моей же собственной, осквернённой этим хаосом квартире, висели теперь в пропитанном дорогими ароматами салоне, – они жгли изнутри едким, всепоглощающим стыдом и… странным, извращённым признанием, ибо это была неприкрытая, горькая правда, ужасная и унизительная в своей простоте. Я стояла, парализованная собственным малодушием, и смотрела, как он, с холодной, почти хирургической точностью, ломает Адаму нос; я не сделала ни шага, не крикнула, не ушла вместе с Адамом, когда он, истекая кровью и безмолвным, кричащим презрением, навсегда захлопнул за собой дверь моего прошлого; я молча, почти смиренно, села в эту проклятую, роскошную машину – добровольно возвращаясь в свой изысканный каменный мешок к Джеймсу Диасу.

Моя рука, в которую его пальцы впились стальными клещами, ныла тупой, пульсирующей болью, но эта физическая мука была ничто, сущий пустяк по сравнению с той леденящей пустотой, что разверзлась внутри меня – там, где ещё утром, казалось, навсегда теплилось что-то светлое, простое и настоящее по имени дружба, теперь зияла абсолютно чёрная, бездонная дыра, и его слова, отточенные как лезвие: «Ты выбрала свой ад, Ева. Наслаждайся» – звенели в оглушительной тишине салона несравненно громче самого мощного мотора, и самое страшное было в том, что они, эти слова, были беспристрастно справедливы.

Что-то удержало меня тогда, что-то необъяснимое, тёмное и могучее, что-то сильнее животного страха перед этим человеком, сильнее разъедающего стыда, сильнее даже самого древнего инстинкта самосохранения – что? Эта неотвязная мысль пугала больше всего на свете, заставляя мой желудок сжиматься в тугой комок.

А в это время особняк медленно вырастал из вечернего тумана, словно мрачный, отрывшийся из недр забытой эпохи замок из самого печального готического романа – его башни, стрельчатые окна, отливающие свинцовой тоской, и массивные чугунные ворота, всё в этом месте дышало надменной мощью, не обещающей ничего, кроме тихого отчаяния. Ворота распахнулись перед нами с тихим, металлическим скрежетом, словно это был не просто въезд, а самый настоящий, торжественный вход в преисподнюю; машина, послушный зверь, бесшумно замерла под массивным, давящим портиком, и Джеймс вышел первым, не обернувшись, не предложив руки, не удостоив меня взглядом – его спина в идеально сидящем, бесчувственном тёмном пальто была прямым, непреодолимым и окончательным барьером, за которым оставалась я и моя новая, добровольно выбранная реальность.

Я выкарабкалась наконец наружу, и встречный поток влажного воздуха с силой ударил мне в лицо, заставив вздрогнуть всем телом. Ноги предательски подкашивались, и от этого ощущения земля будто бы уплывала из-под них, лишая последней опоры. Инстинктивно я потянула края куртки; моя кожа до сих пор помнила его взгляд – тяжёлый, изучающий, голодный, будто ставивший на мне невидимое, но оттого не менее жгучее клеймо собственности.

Дворецкий принял мою куртку, в то время как сам Джеймс уже успел раствориться в наступающем сумраке огромного холла. Я последовала за его удаляющейся тенью, и мои неуверенные шаги глухо, почти беззвучно отдавались в этой каменной пустоте. Он не повернул к знакомой двери в библиотеку, а направился по более тёмному и узкому коридору, внезапно остановившись перед массивной дубовой дверью, украшенной потускневшей от времени бронзовой ручкой.

– Твоя новая мастерская, – произнёс он, и дверь под его толчком бесшумно отворилась, – тише, уединённее и… безопаснее.

Просторная и невероятно высокая комната предстала передо мной. Три огромных окна в массивных свинцовых переплётах открывали вид на внутренний, давно заброшенный зимний сад особняка – причудливо извивающиеся заросшие тропинки, голые и скрюченные под тяжестью времени ветви деревьев, мраморное озерцо, гладь которого была плотно затянута неподвижной ряской. Было мрачно, но в этой мрачности сквозила какая-то своя, обезоруживающая честность. Свет падал из окон мягко и приглушённо, рассеянный низким серым небом. В центре комнаты стоял колоссальных размеров стол – современная конструкция на стальном каркасе с идеально гладкой матово-белой столешницей, освещённая мощными, но не слепящими лампами на гибких кронштейнах. Вдоль стен выстроились стильные металлические стеллажи, заставленные бесчисленными коробками, флаконами и инструментами, расставленными с безупречной, почти стерильной точностью. И посреди всего этого, в самом центре стола, под идеально прозрачным куполом из оргстекла, покоился он – Псалтырь. Моё спасение. Моя тюрьма. Мой единственный и безраздельный смысл.

– Инструменты перенесены, проверил лично, – голос Джеймса, низкий и властный, разрезал тишину комнаты, едва он переступил порог. Его присутствие, плотное и осязаемое, мгновенно заполнило собой всё пространство, от пола до высокого потолка, вытеснив воздух и заставив его вибрировать от скрытого напряжения. Он медленно провёл взглядом по полкам, столу, окнам, и в этом взгляде не читалось ничего, кроме холодной констатации факта – приказ исполнен.

– Работай, Ева. – Он произнёс это без повышения тона, но каждое слово падало с весом свинцовой гири. – Каждый день без прогресса – это не просто отсрочка. Это осознанный шаг к краю пропасти. Моей. И, поверь, твоей тоже. Ты теперь в этой игре по самое горло.

Я сделала неуверенный шаг к столу, потом другой, чувствуя, как предательски дрожат кончики моих пальцев. И там, рядом с громоздкой лупой, холодно поблёскивавшей сталью, лежало оно – хрупкое крыло моего ангела. Мой маленький, наивный и такой глупый символ сломанной красоты и ускользающей надежды. Знакомый кусочек тёплого, почти живого дерева, затерявшийся в этом стерильном, отполированном до блеска великолепии. Кто? Кто сюда его положил? Он? Мысль о том, что его пальцы прикасались к этой хрупкой вещице, вызвала внутри странный, мучительный спазм – тошнотворную смесь отвращения и щемящего, колющего чувства, которое я боялась признать благодарностью. Нет. Только не это.

– Вечером, после работы, зайди ко мне в кабинет. – Его голос вернул меня в реальность. – Первая дверь направо, как войдёшь в главный холл. Не промахнёшься.

Я медленно, через силу, повернулась к нему. Вся накопившаяся усталость, похмелье от вчерашнего ужаса, едкая горечь от предательства самой себя – всё это клокотало во мне, требуя выхода, и нашло его в едкой, отточенной колкости:

– Моё личное время, Джеймс, начинается ровно тогда, когда я кладу последний инструмент на этот стол. – Я заставила себя смотреть прямо в его глаза, не отводя взгляда. – И что я буду делать в это время, куда пойду или не пойду – решаю только я.

Уголок его губ едва заметно дрогнул. Это не было улыбкой. Скорее, нервным подёргиванием. Или… ухмылкой? Молчаливым признанием чего-то, балансирующего на тонкой грани между раздражением и странным, извращённым удовлетворением от моей внезапной дерзости.

– Умолять не стану, – парировал он с ледяным спокойствием. В его бездонных голубых глазах вспыхнули и тут же погасли хорошо знакомые искры – холодный, неукротимый огонь абсолютной власти и неявной угрозы. – Придёшь – хорошо. Не придёшь… Твой выбор, Ева.

Он вышел, и я осталась одна, заточённая в новой клетке. Гулкая, давящая тишина новой мастерской обрушилась на меня со всей своей тяжестью. Я подошла к Псалтырю, моим дрожащим пальцам потребовалось несколько секунд, чтобы снять стеклянную крышку. Древний пергамент, изъеденный временем, испещрённый паутиной хрупких трещин, замер в ожидании моего прикосновения. Миниатюра Святого Марка. Лев. Крылатый, величественный, но израненный сетью микронадрывов, угрожавших уничтожить лазурь неба, растерять золото нимба. Обычная, рутинная работа. Но сегодня я видела в этих трещинах нечто большее. Я видела паутину, грозившую разорвать саму красоту на части. Точь-в-точь как трещины в стальной броне Джеймса. Как глубокие, кровоточащие трещины в моей собственной душе, только что разбитой вдребезги его волей и моим малодушием.

Я натянула тончайшие белые перчатки, и кожа рук встретила прохладный шелк с привычной, почти ритуальной торжественностью. Само прикосновение к пергаменту стало церемонией – каждый раз уникальной и всё же бесконечно повторяющейся. Я включила лупу, и мир сузился до двух идеальных кругов света, отрегулировала поток лампы, чтобы он падал под верным углом, не слепя и не создавая теней. Вся вселенная сжалась до крошечного, размером с ноготь, участка лазурного неба над головой крылатого льва. Вот она – первая трещина, тончайшая, почти эфемерная, как паутинка, но коварная в своей глубине, грозящая увести лазурь в бездну небытия.

Я взяла микроскальпель – невесомое, изящное продолжение пальцев, перо из стали с алмазным остриём, холодное и острое. Дыхание замерло где-то в груди, превратившись в мелкую, почти незаметную вибрацию. Каждое движение, каждое смещение инструмента требовали ювелирной точности, абсолютной, стерильной концентрации, где не было места ни страху, ни мыслям о нём. Очистить края древней раны от отслоившегося, высохшего пигмента, не задев соседний, нетронутый временем участок. Подобрать консолидант – это не просто клей, это алхимический раствор, сложный коктейль, который должен идеально совпасть по тону, фактуре, возрасту и самой душе оригинала. Капля – меньше булавочной головки, почти невесомая сфера – повисла на кончике иглы микрошприца. Ввести её в трещину, позволить капиллярным силам, мудрым и неторопливым, втянуть раствор внутрь, скрепляя разорванные волокна пергамента, сшивая время. Это была микроскопическая операция на тысячелетней ране.

Я погрузилась в работу с почти маниакальной сосредоточенностью. Это был мой единственный и нерушимый щит от внешнего мира, от его давления, от него. Мой тайный язык, язык тишины и точности, который он, Джеймс, волей-неволей вынужден был уважать. Здесь, под колпаком мощного света, склонившись над страницей Псалтыря, я была не сломленной жертвой, не запуганной девчонкой, пойманной в золотую клетку. Я была Мастером. Единственной, кто мог вступить в немой, напряжённый поединок со временем и не допустить окончательной гибели красоты. Это знание, горькое и сладкое одновременно, давало хрупкую, но совершенно реальную силу, наполняющую пальцы твёрдостью, а душу – тихим, стойким огнём. С каждым удачно укреплённым миллиметром трещины, с каждым спасённым клочком лазури во мне крепла и звенела уверенность: Я могу это. Я спасу тебя. Хотя бы тебя.

Часы растворились и пролетели незаметно, унесённые ритмичным биением сердца и тончайшими движениями рук. Я отложила инструменты на бархатную подушку, сняла перчатки, и кожа вздохнула прохладным воздухом. Потянулась, чувствуя, как затекли шея и плечи, как ноют глаза от долгого напряжения. Взгляд, блуждающий и усталый, сам упал на приоткрытую дверь. За ней – полумрак коридора. Далее – холл, погружённый в безмолвие. И… кабинет.

«Придёшь – хорошо. Не придёшь…».

Угроза, несомненно, висела в воздухе, густая и осязаемая, как запах грозы перед ливнем. Но под ней, глубже, пульсировало нечто иное. Неудержимое любопытство? Жажда наконец разгадать загадку этого человека, в чью тень я, по своей же воле, шагнула? Или… тот самый слабый, тревожный огонёк, не имеющий пока имени, но уже теплящийся где-то в самой глубине, рядом с навязчивым эхом его слов: «Ты выбрала меня». И этот выбор начинал казаться уже не просто слепым прыжком в бездну, но и роковым шагом к чему-то невероятно важному, пугающему и притягательному одновременно, что навеки сплетало мою судьбу с судьбой этого разрушенного и опасного человека.

Я сделала шаг. Затем другой. И вот я уже в коридоре. Главный холл тонул в бархатном полумраке. Лишь несколько старинных бра на стенах отбрасывали зыбкие, трепещущие круги света на полированный мрамор пола и тёмные, поглощающие свет дубовые панели. Высоченные потолки полностью терялись в таинственных тенях, и казалось, что само здание дышало на меня тишиной и тяжёлой, давящей стариной. Дверь в кабинет была приоткрыта ровно настолько, чтобы из щели мог литься узкий, яркий луч света и… доноситься запах. Едкого табака. Выдержанного, дорогого виски. И чего-то ещё – острого, щекочущего ноздри, как адреналин, и густого, тяжёлого, как сама усталость.

Я толкнула дверь. И замерла на пороге, поражённая.

Контраст с безупречной, почти музейной стерильностью остального дома был попросту ошеломляющим. Кабинет Джеймса Диаса напоминал не комнату, а поле боя после жестокого и беспощадного штурма. Огромный, могучий дубовый стол был завален хаотичными, угрожающе накренившимися стопками бумаг, папок, глянцевых финансовых отчётов. Некоторые башни рухнули на роскошный, но помятый и испещрённый пятнами ковёр, рассыпав свои белые внутренности веером. На полу, у самой ножки стола, как павшие солдаты, валялись две пустые бутылки из-под элитного односолодового виски – «Macallan», я узнала их по характерной, изящной форме. Они лежали на боку, брошенные с силой, словно их швырнули в порыве немой ярости или глухого отчаяния. Массивная хрустальная пепельница на краю стола была переполнена до отказа окурками, некоторые всё ещё курились тонкими сизыми струйками. Рядом с ней стоял такой же хрустальный стакан с остатками тёмной, янтарной жидкости. И главное – окно. Огромное, панорамное, выходившее на спящий, тёмный парк. Оно было распахнуто настежь, наплевав на ледяное, промозглое дыхание ноябрьской ночи. Холодный ветер вовсю гулял по комнате, весело и бесцеремонно шелестя бумагами, заставляя меня непроизвенно ёжиться и кутаться в тонкий свитер.

Джеймс стоял спиной ко мне, у этого зияющего провала в ночь, сливаясь с темнотой своим тёмным силуэтом. Он курил, и его плечи были напряжены. Свет от единственной горящей настольной лампы – тяжёлой, бронзовой, отлитой в виде хищной птицы, сжимающей в когтях хрустальный шар – выхватывал из мрака его профиль, резкий и отточенный, и клубы дыма, которые ветер яростно и немедленно вырывал и уносил в чёрную бездну наружу. В эту секунду он казался не всесильным хозяином финансовой империи, а капитаном тонущего корабля, стоящим на последнем мостике и в последний раз вглядывающимся в бушующую стихию.

– Тебе не холодно? – прозвучал мой голос, сорвавшийся почти беззвучно, пока я переступала порог. Морозный воздух ударил в лицо, заставив вздрогнуть всем телом.

Он обернулся резко, словно спущенная с тетивы пружина. В его глазах, уставших и пронзительных, не промелькнуло ни капли удивления от моего появления, ни тени торжества.

– Выветриваю, – ответил он хрипло, сделав последнюю, глубокую затяжку, от которой тлеющий кончик сигареты вспыхнул ярко-оранжевым. Окурок был отправлен в переполненную пепельницу с мрачной, отточенной точностью снайпера. – Запах. Табака, алкоголя, дерьма в общем-то. Тебе, наверное, уже претит всё это.

Я медленно пожала плечами, оглядывая погружённый в хаос кабинет. Мой взгляд скользнул по ближайшей стопке бумаг, где на самом верху мелькнул знакомый логотип «Taylor Holdings» и броские, кричащие красные буквы «ПРОСРОЧЕНО».

– Привыкаю, – прозвучало просто и тихо, без тени игры или укора. – Это ведь и есть запах твоего мира. Того мира, в котором я теперь нахожусь.

Он лишь коротко хмыкнул, и звук этот был сухим, пустым, абсолютно лишённым даже намёка на юмор. Его взгляд скользнул вглубь комнаты, к массивному кожаному креслу, затаившемуся в тенях у стены. На его широком, потёртом временем сиденье, резко контрастируя с фактурой старой кожи, лежала она – огромная, неестественно большая коробка. Матовая, угольно-чёрная, как самая глубокая ночь без единой звезды. Она была перевязана широким атласным бантом того же безжизненного, поглощающего свет оттенка и выглядела как роскошный, зловещий гроб для чего-то невероятно ценного.

– Твой… подарок, – кивнул он в ту сторону, не меняя интонации. – Не благодари заранее.

Я сделала несколько шагов к креслу, отчётливо ощущая его пристальный взгляд у себя на спине, будто физическое прикосновение. Коробка оказалась на удивление тяжёлой, солидной, внушающей невольное почтение. Я развязала бант –шёлк скользнул сквозь пальцы, как холодная, живая змея. Сняла крышку. Внутри, покоясь на слоях чернейшей, шелестящей папиросной бумаги, лежало Оно.

Платье.

Чёрное. Длинное. Сшитое из невероятно тяжёлого, струящегося шёлка, который переливается глубоким, матовым, почти зловещим блеском даже в этом полумраке. Его фасон был до безупречности простым и от того – невероятно сложным. Никаких лишних деталей, рюшей, страз, вычурности. Лишь идеальный, безупречный крой, подчёркивающий каждую линию тела, и едва заметный, скупой рельеф на лифе. Оно не выглядело просто одеждой. Скорее, доспехами. Доспехами королевы, правящей царством тьмы. Или изысканной узницы, приготовленной для самой важной жертвы.

– Зачем? – выдохнула я, не решаясь дотронуться до холодного, величественного шёлка.

Джеймс сделал несколько шагов вперёд, остановившись в шаге от меня. Его запах – холодный ветер, едкий дым, терпкое виски и та самая напряжённая, острая нота, которую я всё ещё не могла определить, – накрыл меня с головой, окутал, лишив возможности отступить.

– Послезавтра, – произнёс он, и его глаза были прикованы не к платью, а к моему лицу, выискивая малейшую реакцию, считывая каждую эмоцию. – Здесь будет официальный приём. Тейлор будет главным гостем. Он хочет лично познакомиться с человеком, который спасает его… наш Псалтырь. Будет много влиятельных и по-настоящему опасных людей. Тех, кто может помочь. И тех, кто с удовольствием вонзит нож в спину при первом же удобном случае. Ты должна быть там. Рядом со мной. И ты должна выглядеть… соответственно.

Я подняла на него взгляд, встречая его напряжённый, вымотанный взор, пытаясь найти в нём привычную манипуляцию:

– А что, если я скажу «нет»? Что, если я не хочу быть очередным экспонатом в твоём личном зверинце для высокопоставленных гостей?

Он даже не среагировал на колкость. Его губы лишь плотнее сжались в тонкую, белую от напряжения линию. Он смотрел на меня, и в его глазах не было ни капли привычной властной уверенности, ни откровенной угрозы.

– Это не просьба о твоём удовольствии, Ева, – его голос звучал глухо, почти срываясь на шёпот. – Это… необходимость. Для Псалтыря. Каждый их взгляд, каждое слово оценки – это крошечный шаг к их доверию, к отсрочке, в которой мы так отчаянно нуждаемся. Для меня. Чтобы они наконец увидели, кто ты на самом деле. Не просто реставратор, работающий в тени, не наёмный работник. А Мастер. Сила. Неотъемлемая часть… всего этого. – Он резким, широким жестом махнул рукой, охватывая и заваленный бумагами кабинет, и царивший здесь хаос, и, казалось, весь свой огромный, сложный, израненный мир. – Чтобы они поняли раз и навсегда, что тронуть тебя – значит тронуть меня. И что я этого не допущу. Никогда.

Его слова обрушились на меня неожиданно – не тяжёлым приказом хозяина, а скорее… горьким, надтреснутым признанием? Словно он распахивал не парадные врата, а чёрный ход в самое сердце своей опасной вселенной, приглашая войти не служанку, а… союзницу? Равную? Я перевела взгляд с платья – эти доспехи или саван? – на него самого. На этот хаос из бумаг, на распахнутое в ледяную ночь окно, на его лицо, истасканное бессонницей и измождённое тихой, отчаянной борьбой. Он сражался. Не на жизнь, а на смерть. С Тейлором. С долгами. С собственными, терзающими его демонами. И почему-то, глядя на него в этот миг, я не ощутила привычного страха. Вместо него в груди зародилось иное, трепетное и пугающее чувство – необходимость быть именно здесь. Понять его. Не из страха. Не только.

– Я… подумаю, – выдохнула я наконец, опуская крышку коробки. Матовый чёрный картон был холодным и гладким под подушечками пальцев, как надгробие. Я взяла её в руки, ощутив всю её зловещую, обещающую тяжесть.

Джеймс лишь кивнул, коротко, почти небрежно, без тени привычного давления. И плечи его под безупречной тканью дорогой рубашки слегка опустились, будто с них сняли крошечную, но невыносимую гирьку непосильного груза.

– Тебя отвезти домой?

Я заколебалась. Ехать одной? Ловить такси в этом разбитом состоянии, с этой коробкой, словно несущей в себе всю тяжесть сегодняшней ночи? Мысль о необходимости светской беседы с незнакомым водителем, о долгой дороге сквозь спящий город казалась невыносимой. Усталость навалилась на меня всей своей физической тяжестью, пригвоздив к этому месту.

– Ты… завезёшь? – тихо спросила я, почти не надеясь.

Он обернулся мгновенно, резко, будто его дёрнули за невидимую нить. И в его глазах, на миг потерявших ледяную скованность, мелькнуло что-то острое, дикое, первобытное – не гнев, не ревность, а… чистое, неконтролируемое опасение. Почти животный страх потерять?

– Теперь я никому не доверю тебя, – прозвучало тихо, но с той абсолютной, не допускающей возражений интонацией, что не требовала подтверждений.

– Хорошо, – я лишь сильнее прижала к груди коробку с этими чёрными доспехами, ставшими моим пропуском в его зверинец. – Встретимся у машины. Через пять минут.

Я вышла из кабинета, оставив его одного в кольце хаоса из бумаг, под ледяным дыханием распахнутого окна и под сенью меча по имени Тейлор. Неся в руках не просто платье, а символ нового, пугающего статуса. И – странное, тревожное, согревающее изнутри тепло, что разливалось где-то глубоко в груди, рядом с навязчивым эхом его слов: «Ты выбрала меня». И я начинала смутно, с трепетом понимать, что выбор этот был сделан не только в пользу ада, но и в пользу какой-то невероятной, опасной правды, намертво связывающей меня с этим человеком, стоящим у края пропасти. И что, возможно, мне уже не всё равно, упадёт ли он в неё один.

Глава 20: Шёлк Притяжения

Молчание, наполнявшее салон «Бентли» на обратном пути, преобразилось: оно уже не было тем давящим, ледяным безмолвием утра, где единственными звуками оставались приглушенный стук сердца и монотонный скрежет шин о мокрый асфальт. Теперь оно стало густым, насыщенным, подобно воздуху, наэлектризованному перед грозой, и трепетало от невысказанного напряжения. Я сидела, прижимая к себе матово-чёрную коробку, чья тяжесть казалась невероятной – но не от веса лежавшего внутри платья, а от бремени того, что оно значило. Сквозь картон мне почти физически ощущался шёлк, его молчаливая пульсация навязчиво напоминала о предстоящем вечере.

Джеймс вёл машину с хищной, почти звериной сосредоточенностью, его пальцы впились в руль с такой силой, будто от этого зависела сама их жизнь. Его профиль, проступавший в полумраке салона, казался высеченным из гранита – с высокой линией лба, резко очерченным носом и упрямым подбородком, тронутым тенью пробившейся за день щетины. За окном, омытые дождём, проплывали улицы, тонувшие в жёлтых пятнах фонарей.

Тишину нарушил его голос, резкий и чёткий:

– Приём начнётся ровно в восемь. Маркус заедет за тобой в семь. Будут партнёры, кредиторы и Тейлор с его сворой. – Он сделал короткую, многозначительную паузу, отбив пальцами ритм по рулю. – Держись рядом со мной. Отвечай лишь на то, что сочтёшь нужным, – кратко, по делу, без пространных рассуждений. Я буду рядом.

Я молча кивнула, не отрывая взгляда от тёмного стекла, в котором мерцало отражение его напряжённого профиля.

– Я не актриса, Джеймс, – тихо выдохнула я, и мои пальцы сами собой вцепились в угол коробки. – Я не умею играть в эти их игры. Я реставратор. Если они спросят напрямую о Псалтыре… о сроках… о сложностях…

Он резко свернул на мою улицу, и колёса с лёгким взвизгом отозвались на мокром покрытии.

– Говори правду, – отрезал он, – но лишь техническую. О сложности микронадрывов, о необходимости ювелирного подбора консолиданта, о времени, которого требует такая работа. Ни слова о Тейлоре. Ни намёка на давление. Ни тени сомнения. Твоя уверенность, твоя… непоколебимая компетентность – вот наш лучший аргумент. Пусть увидят Мастера за работой. Этого будет достаточно, чтобы им захотелось прикусить языки.

Он вновь погрузился в управление машиной, приближаясь к моему дому. «Бентли» плавно замер у знакомого, обшарпанного подъезда, чья унылая обыденность казалась насмешкой после роскоши салона.

– А потом… – он повернул ключ, и двигатель умолк, обрушив на нас абсолютную, оглушающую тишину. – …будет музыка, танцы и ужин.

Эти слова повисли в наэлектризованном воздухе тяжёлой, невысказанной надеждой. Он не смотрел на меня, уставившись в руль, но всё его существо было напряжено в немом вопросе. На что он надеялся? Что я соглашусь, что этот кошмарный приём – не только поле битвы, но и призрачный шанс на бал? Возможность оказаться рядом не как сообщники по необходимости, а как две одинокие души, нашедшие друг в друге опору?

Моё сердце сжалось с такой силой, будто на грудь рухнула свинцовая гиря. Вся усталость, весь стресс этого бесконечного, адского дня, едкая горечь от предательства Адама, леденящий страх перед завтрашним днём – всё это навалилось на меня единым, невыносимым грузом. Я почувствовала, как подкатывает тошнота от перенапряжения.

– Джеймс… – я с трудом повернулась к нему. Он медленно ответил на этот безмолвный зов. В сгущающихся сумерках салона его глаза казались бездонными, глубокими колодцами, в которых читалось напряжённое ожидание и что-то ещё, ранее ему несвойственное – трепетная тень неуверенности.

– Я чувствую себя… будто меня бросили в открытый океан в самый разгар шторма. Связанной по рукам и ногам. Всё, что случилось за эти дни… нет, недели… С Псалтырем. С Тейлором. С тобой. С Адамом… Я так глубоко увязла в этом водовороте. Так глубоко, что уже не вижу дна. Мне невыносимо тяжело. Каждый вдох даётся с трудом. Мысль о приёме, о необходимости притворяться сильной и несокрушимой, кажется неподъёмной. Не то что танцы… Или намёки на что-то большее.

Я смотрела ему прямо в глаза, в немой мольбе, умоляя понять то, что невозможно выразить словами.

– Мне нужно остановиться. Хотя бы на мгновение. Просто перевести дух. Понять, где я оказалась. Кто я теперь… после всего этого. Потому что я… я себя больше не узнаю.

Наступило мгновение абсолютной тишины. Казалось, затих даже шум большого города за стеклом. Слышны были лишь наши дыхания – его ровное, но напряжённое, и моё – сбивчивое и прерывистое. Затем он кивнул. Всего один раз. Коротко и твёрдо.

– Я понимаю. И я не буду торопить тебя, Ева. Не буду давить. Не буду требовать того, к чему твоя душа ещё не успела прийти. Бери своё время. Столько, сколько потребуется, чтобы просто перевести дух. Чтобы… разобраться в себе. – Он сделал паузу, его губы сжались в тонкую линию, будто он вёл внутреннюю борьбу. – Я буду… ждать. Ровно столько, сколько понадобится.

Эти слова прозвучали настолько чуждо для Джеймса Диаса, которого я знала, что у меня в груди перехватило дыхание. В них заключалось нечто большее, на что я едва осмеливалась надеяться, нечто, превосходящее саму его способность одаривать. В этом неожиданном признании моей потребности в передышке, в его готовности отступить – пусть и временно – мне внезапно открылся проблеск чего-то подлинного: не собственнического инстинкта, не жажды контроля, но, быть может… уважения? Или заботы? А может, это было просто отчаяние человека, который боится спугнуть свою последнюю надежду?

– Спасибо, – выдохнула я, потянув за холодную ручку двери. В салон ворвался поток влажного, пронизывающего воздуха, пропахшего осенним тлением, мокрым асфальтом и городской пылью. – И… за то, что подвёз. И за платье.

– Всегда пожалуйста, Ева, – отозвался он просто, и в его голосе не было ни тени привычной едкой иронии или насмешки.

Я вышла на холодный, промозглый тротуар, вцепившись пальцами в картонную коробку. Дверь «Бентли» мягко захлопнулась за моей спиной с глухим, окончательным щелчком, но машина не тронулась с места. Я ощущала его взгляд, тяжёлый и пристальный, у меня в спине, пока шла к знакомому, облупившемуся подъезду, пока бестолково копалась в сумке, отыскивая ключи (они словно нарочно прятались), пока вставляла холодный металл в упрямую скважину, пока с усилием вталкивала тяжёлую, скрипящую дверь. Шагнула в тёмный, пропахший сыростью и старостью подъезд, и не удержалась.

Я подошла к маленькому, заляпанному уличной грязью оконцу. Он всё ещё был там, но уже возле своего чёрного «Бентли», прислонившись бедром к блестящему крылу, в одном своём безупречном костюме, без пальто, без шарфа, – несмотря на пронизывающий, ледяной ветер, гнавший по асфальту опавшие листья и бумажный мусор. Сигарета в его пальцах тлела тусклым, одиноким огоньком, окутывая резкие черты лица струйками дыма, которые ветер тут же яростно рвал и уносил в ночную тьму. Он не смотрел на мой подъезд. Его взгляд был устремлён куда-то вдаль, поверх тёмных крыш, в чёрное, бездонное и беззвёздное небо. Вся его поза, каждый изгиб тела дышали такой всепоглощающей, бездонной усталостью, таким безысходным одиночеством, что у меня сжалось сердце. В этот миг он выглядел не всесильным олигархом, а капитаном, последним покинувшим тонущий корабль и застывшим в нерешительности перед пустотой океана; или просто загнанным в угол человеком, который отчаялся найти из него выход.

Мне безумно хотелось распахнуть эту тяжелую, неподатливую дверь, вырваться на холодную, продуваемую всеми ветрами улицу, подбежать к нему, схватить за рукав дорогого пиджака и сказать… что именно? «Заходи»? «Тебе же холодно»? «Останься, поговорим»? Я не знала. Просто быть рядом. Разрушить эту невидимую, но прочную стену одиночества, которую я читала в каждом изгибе его статичной фигуры. Потянуть за собой, вверх по скрипучей, пропахшей жизнями других людей лестнице, в мою скромную, но такую тёплую и настоящую квартирку. Усадить на продавленный старый диван. Заткнуть наконец эту зияющую дыру в его кабинете, в его душе – хотя бы на один час. Согреть крепким чаем. Дать ему просто… побыть. Без вечной борьбы. Без Псалтыря. Без Тейлора. Без груза прошлого и будущего. Просто тишина.

Но ноги словно вросли в потрескавшийся кафельный пол подъезда. Что меня держало? Животный страх перед этой новой, пугающей своей неизбежностью близостью? Остатки праведного, но такого бесполезного гнева за Адама, за его сломанную гордость и преданную дружбу? Полное непонимание, что я, простая реставраторша, могу дать этому сложному, раздавленному собственным выбором человеку? Или леденящее душу осознание всей пропасти, что лежала между нашими мирами? Всё сразу, сплетаясь в тугой, непробиваемый и болезненный узел под сердцем. Я не смогла. Не смогла сделать этот шаг. Просто стояла за заляпанным грязью стеклом, как немой призрак, наблюдая, как он делает последнюю, глубокую, исступлённую затяжку, как швыряет окурок под ноги с привычной, отточенной силой и гасит его каблуком дорогого ботинка с той же безжалостной эффективностью, что и на кладбищенской аллее. Затем он медленно, будто каждое движение давалось ценой невероятного усилия, опустился в кожаное сиденье водителя. Фары машины ярко вспыхнули, ослепив меня на мгновение, выхватив из ночной тьмы кусок мокрого асфальта, ржавый мусорный бак, облезлую штукатурку стены. «Бентли» плавно, почти бесшумно тронулся с места и растворился в чёрной глотке переулка, оставив после себя лишь едкий запах выхлопа и щемящее, острое чувство потери, от которой свело живот.

Я медленно поплелась вверх по лестнице. Каждый шаг гулко отдавался в пустом, спящем подъезде, подчёркивая оглушающую тишину и моё собственное одиночество. Ключ повернулся в замке моей квартиры с громким, одиноким щелчком, возвещающим конец дня.

Я вошла. Тишина. Холод. Пустота. Они были почти осязаемыми, физическими – такими разными после недавнего присутствия Адама, после его разбросанных вещей, его заразительного смеха, его навязчивой заботы. Теперь здесь пахло пылью, одиночеством и… слабым, едва уловимым, но въевшимся в саму материю вещей запахом крови, который, казалось, пропитал линолеум у стены, несмотря на все мои старания отмыть его, – неумолимое напоминание о цене, которую потребовал мой выбор.

Я поставила матово-чёрную коробку посреди комнаты, на голый пол, под свет одинокой лампочки. Она стояла там, как чуждый артефакт, как изящный гроб для моей прежней жизни, – немое приглашение в игру, единственной ставкой в которой была сама жизнь.

Не думая, почти на автомате, я сбросила с себя помятую футболку, стянула джинсы, оставшись в простом белье, и ощутила ледяное прикосновение квартирного воздуха на голой коже. Пальцы сами потянулись к коробке и сняли тяжёлую картонную крышку. Чёрный шёлк покоился внутри, на чёрной же атласной подкладке, подобно тёмной, бездонной воде, готовой поглотить смотрящего. Я осторожно, почти с благоговением, извлекла платье. Оно оказалось на удивление тяжёлым, холодным и струящимся, словно жидкая ночь, переливающаяся между пальцев. От него исходил чужой, непривычный запах – стерильная чистота дорогого ателье, лёгкий флёр нафталина, аромат роскоши, доселе мне неведомой.

Надела. Шёлк скользнул по коже с прохладой, словно прикосновение самой ночи. Ткань облегла тело с пугающей, идеальной точностью. Каждая линия, каждый изгиб – талия, бёдра, грудь – были подчёркнуты, облагорожены, возведены в абсолют мастером, знавшим своё дело лучше, чем я сама себя. Оно не стесняло движений, а двигалось со мной, подчёркивая каждый вздох, каждый поворот. Это было одновременно и смирительной рубашкой, и доспехами невероятной, почти агрессивной красоты. Я подошла к треснутому, старому зеркалу в прихожей, висевшему криво на единственном гвозде.

Отражение поразило меня до глубины души. Это была не я. Вернее, это была я, но… иная. Не Ева Гарсия, скромный реставратор книг в поношенных джинсах и растянутых свитерах. Не та девчонка, что привыкла прятаться от мира и собственной вины в пыльных мастерских. Передо мной стояла… женщина. Таинственная. Опасная. Сильная. Невероятно женственная в своей сдержанной, безмолвной мощи. Женщина из мира Джеймса Диаса. Та самая, которую он хотел явить миру.

Я медленно повернулась перед зеркалом, заворожённо наблюдая, как шёлк переливается глубоким, матовым блеском при движении, как он облегает, обволакивает, защищает… и безвозвратно меняет. Как он превращает меня в оружие, в символ, в игрока. Это платье было не просто одеждой. Это была вторая кожа, которую он мне подарил. Новая реальность, в которой мне предстояло выйти в его мир. В мир Тейлора, изысканных приёмов, опасных игр и безжалостной борьбы за выживание.

Глядя на своё отражение – прекрасное, чуждое, пугающе соблазнительное и неумолимо сильное – я вдруг с леденящей ясностью осознала, что точка невозврата осталась далеко позади. Я выбрала. Выбрала его. Его борьбу. Его ад. Теперь предстояло научиться дышать в этой новой коже. Жить в ней. И, возможно, умереть. Предстоящий вечер будет не просто светским приёмом. Это будет первое сражение. Шаг в пропасть? Или шаг к нему? К той сложной, тёмной правде, что незримо связывала нас всё это время? Я не знала. Ответа не было. Зеркало молчало, отражая лишь чёрный шёлк, идеальные линии доспехов, и широко раскрытые глаза – полные немого ужаса, ошеломления и странной, тревожной, уже необратимой решимости. Решимости идти до конца.

Глава 21

Через день в семь вечера звонок в дверь прозвучал как выстрел, разорвав гнетущую тишину моей опустевшей квартиры и заставив сердце выпрыгнуть из груди. Я замерла посреди комнаты, закованная в струящийся чёрный шёлк, ощущая его

Продолжить чтение