Кровавый вальс

Пролог
Воздух был густым и сладким, приторным, как прокисший мёд. В нём висели три запаха, навсегда врезавшиеся в память: масляная краска, свежесрезанные розы и медь. Я не знала тогда, что запах меди – это запах крови. А сладковатая тяжесть, щекотавшая нёбо – это запах смерти.
Отцу нравилось создавать атмосферу. Дорогие дубленые ботинки, которые он так тщательно начищал каждое утро. Граммофон, игравший Шопена. Ноктюрн. И розы для мамы на их годовщину. Он любил, когда всё было идеально. Последняя картина в его жизни – идиллия, в которую он вписал и себя.
Я сидела под большим дубовым столом в его кабинете, прижав колени к груди, закусив губу до крови. Я шептала себе, что папа играет в прятки, пытаясь загнать обратно горький, металлический привкус страха. Откуда-то из-под стола потянуло странным, электрическим запахом, пахнущим, как перед самой сильной грозой. Дверь скрипнула. Не так, как обычно – жалобно и просяще, а резко, властно, чужим голосом. Ботинки отца перестали раскачиваться в такт музыке. Шопен лился теперь насмешливо, издевательски, словно аккомпанируя тому, что началось. Я увидела другие ботинки – тяжелые, грязные, чужие. Они подошли к папиным. Раздался тихий, удивленный стон, потом глухой удар. Тело отца рухнуло на персидский ковер с мягким, ужасающим звуком.
Из-под стола мне был виден только пол и ноги. Ноги незнакомца и неподвижные ноги отца. Незнакомец двигался с хирургической, пугающей точностью. Раздавался звук режущегося полотна – это была не ткань. Хруст. Тихие булькающие звуки. Пахло теперь по-другому. Медь смешалась с чем-то химическим, резким. Формалином? Я не знала этого слова, но запомнила запах навсегда. Запах науки, препарирующей жизнь.
Музыка закончилась. Во внезапной тишине звуки стали громче, ужаснее. Шуршание инструментов по мраморному полу. Мягкое падение чего-то тяжелого и влажного. Тихие, удовлетворенные вздохи незнакомца.
– Искусство требует жертв, мой дорогой друг, – произнес голос. Он был низким, бархатным, почти ласковым.
– Ты станешь моим шедевром. Вечным учебником анатомии.
Я зажмурилась, но не могла не смотреть. Сквозь щели между пальцами я видела, как ботинки незнакомца отходят к стене. Он что-то вешал. Что-то тяжелое, что мягко стукалось о стену. Потом он приблизился к столу. Его ботинки остановились в сантиметрах от меня. Я перестала дышать. Сердце колотилось так громко, что мне казалось – он обязательно услышит. Он наклонился. Я увидела его лицо. Не полностью – только нижнюю часть: аккуратно подстриженную седую бородку, тонкие губы, сложенные в улыбку. И глаза… я увидела их отражение в полированной поверхности папиных ботинок. Светлые, почти бесцветные, с расширенными зрачками. Глаза человека, видящего не меня, а свой следующий шедевр.
– Маленькая мышка, – прошептал он. Его дыхание пахло мятой и чем-то горьким. – Не бойся. Ты тоже часть искусства.
Его рука в черной перчатке протянулась под стол. Длинные пальцы с тонкими, почти изящными движениями. Они остановились в сантиметре от моего лица. Я чувствовала исходящее от них холодное тепло. Он провел пальцем по воздуху, словно рисуя контур моего лица. Потом мягко коснулся моей щеки. Перчатка была липкой. Теплой. Пахла медью.
– Ты будешь помнить этот день, – сказал он тихо, почти нежно. – Это твое наследие. Твое проклятие и твой дар.
Он отступил. Его ботинки замерли на мгновение, потом развернулись и зашагали к выходу. Дверь закрылась с тихим щелчком.
Я не знаю, сколько времени прошло. Музыка давно закончилась. В комнате пахло смертью и искусством. Я выползла из-под стола. Отец… Он был прикреплен к стене, как картина. Его тело… Нет, это было уже не тело. Это был анатомический атлас. Аккуратно рассеченный, с отогнутыми лоскутами кожи, с выставленными напоказ мышцами и костями. Кровь стекала по стене ручьями, образуя причудливые узоры на персидском ковре.
Но самое ужасное было не это. На его груди, там, где должно было быть сердце, незнакомец вырезал что-то. Символы. Слова. Послание. Я подошла ближе. Ноги подкашивались. Воздух был густым, тяжелым. Я протянула руку, коснулась холодной, влажной кожи отца. И прочитала… «Твоя очередь, маленькая Эмилия. Ты будешь моим величайшим шедевром». В тот момент что-то во мне сломалось. И что-то родилось. Дар и проклятие. Способность чувствовать ложь и неспособность забыть правду.
Я повернулась и увидела свое отражение в большом зеркале на противоположной стене. Бледное, испуганное личико семилетней девочки. И за моей спиной – кровавый шедевр. Отец, превращенный в произведение искусства безумным хирургом.
Наша встреча состоялась. Хирург и я. Художник и его будущий холст. Это было начало. И каждый раз, когда я закрываю глаза, я снова вижу его ботинки. Слышу его бархатный голос. Чувствую липкое прикосновение перчатки.
«Ты будешь помнить этот день».
О, я помню. Я помню каждую деталь. Каждый запах. Каждый звук. И я знаю – он тоже помнит. И он ждет.
Глава 1. Эмилия
«Искусство бессмертно. Но чтобы обрести вечность, оно должно умереть.»
Туманы октября затянули город в серую савану, сквозь которую золотые листья кленов проступали, словно запекшаяся кровь на старой повязке. Я стояла на краю заброшенного поля, чувствуя, как осенняя сырость проникает сквозь тонкую ткань плаща. Мой плащ – черный, длинный, с высоким воротником, который я подняла, пытаясь защититься не столько от холода, сколько от запахов. Запах смерти всегда пахнет одинаково: медью, разложением и чем-то сладковато-приторным, что липнет к нёбу и не отпускает часами.
Ветер рвал темные пряди волос из моей тугой косы, и я с раздражением отбрасывала их назад, не отрывая взгляда от пустыря. Мои серые глаза, видевшие за свою карьеру слишком много, чтобы еще чему-то удивляться, с тоской скользили по серому небу. На лице – бледность, которую не скрывает даже румянец от ветра. Угловатые скулы, тонкие брови, всегда слегка сведенные к переносице, будто от постоянной концентрации. На левом запястье – тонкая цепочка с маленьким серебряным скальпелем, подарок отца, который я носила как талисман и напоминание. Руки в черных кожаных перчатках с обрезанными пальцами – нужно чувствовать текстуры, температуру, мельчайшие вибрации. Именно через кожу ко мне приходил мой дар, являвшийся и проклятием – способность ощущать ложь как физическую боль.
Меня вызвали на рассвете. Тело молодой женщины, лет двадцати пяти. Художница, если верить документам в кармане ее пальто. Но то, что они сделали с ней…, это было не просто убийство. Это было творение. Я сделала шаг вперед, и тут же волна тошноты накатила на меня. Ложь. Она висела в воздухе густым маревом. Каждый из полицейских, стоявших вокруг, излучал ее – страх, отвращение, попытки скрыть собственное смятение под маской профессионализма. Я чувствовала ее на языке, как привкус старой монеты, ощущала покалывание в кончиках пальцев, легкую дрожь в коленях. Мой дар высасывал из меня силы, как вампир, оставляя лишь пустую оболочку. Но сегодня было что-то еще. Что-то новое, незнакомое. Чистая, почти музыкальная нота в этом хоре лжи.
– Детектив Грей? – голос Харпера прозвучал как выстрел в тишине. – Приготовьтесь. Это… не для слабонервных.
Харпер. Мой напарник. Сорокапятилетний детектив с лицом, на котором усталость написала больше строк, чем все его дела вместе взятые. Я кивнула, чувствуя, как его ложь бьет по мне волной – он боялся, что я не выдержу, что сорвусь, как уже случалось раньше.
Мы подошли к центру поля. И тут я увидела её. Молодая женщина лежала на специально подготовленном постаменте из темного дерева. Ее тело… Боже, ее тело. Кто-то с хирургической точностью рассек кожу, создавая идеальные лепестки из плоти и мышц. Ярко-желтые подсолнухи – настоящие, свежесрезанные – были вплетены в эти страшные раны, их стебли уходили внутрь, в мышечную ткань. Кровь – алая, почти флуоресцентная в утреннем свете – стекала по деревянному постаменту, образуя сложные узоры.
Она не просто была убита. Ее превратили в картину. В ужасающую, богохульную реинкарнацию «Подсолнухов» Ван Гога.
– Искусство требует жертв, – прошептал кто-то у меня за спиной, и от этих слов по спине пробежали мурашки.
Я закрыла глаза, но образ сам собой всплыл в моей голове. И вдруг… запах. Масляная краска. Розы. Кабинет отца. Стол. Темнота. Пальцы в черной перчатке. Они протягиваются под стол. Касаются моей щеки. Теплые. Липкие. Пахнут медью и мятой.
«Ты будешь помнить, маленькая. Ты будешь следующей.»
Я открыла глаза, задыхаясь. Рука непроизвольно потянулась к щеке, к тому месту, где двадцать лет назад прикоснулась окровавленная перчатка Хирурга. Сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди.
– Грей? С вами все в порядке? – Харпер смотрел на меня с беспокойством, но сквозь его заботу пробивалась ложь – он думал о своем долге, о том, что это дело может стать его шансом на повышение. Я кивнула, пытаясь отдышаться.
– Просто… немного душно.
Я подошла ближе к телу. Присела на корточки, стараясь не смотреть в застывшие от ужаса глаза жертвы.
Мои пальцы в перчатках провели над ранами, не касаясь их. И тут я почувствовала. Не ложь. Не правду. Полную, абсолютную убежденность. Совершенство замысла и исполнения. Абсолютную, безупречную гармонию. Тот, кто сделал это, не испытывал ненависти. Не испытывал ничего, кроме любви к своему творению. Это была не злоба. Это было… поклонение. «Он любовался ею», —прошептала я себе. – «Он создавал шедевр.»
Мои пальцы задрожали. Дар, который обычно приносил только боль, сейчас пел. Он наткнулся на нечто уникальное – не на желание скрыть истину, а на фанатичную веру в неё. Чистая, ясная нота среди хаоса лжи. Художник верил в то, что делал. Абсолютно, беспрекословно верил.
Я подняла голову и осмотрела место преступления. Ни следов борьбы. Ни признаков насилия кроме самого… произведения. Он привез ее сюда, уложил на этот постамент и…творил. С любовью. С вниманием к каждой детали.
– Нашли что-то? – Харпер стоял рядом, записная книжка в руках.
– Он не маньяк в обычном понимании», – сказала я, все еще ощущая ту чистую ноту. – Он художник. Он верит, что делает что-то прекрасное.
Харпер фыркнул.
– Прекрасное? Грей, он вырезал у нее внутренние органы и заменил их цветами! – я посмотрела туда, куда он указывал. Действительно, в районе живота зияла пустота, заполненная стеблями подсолнухов. Но это было сделано… идеально. С математической точностью.
– Он оставил послание, – заметила я, указывая на небольшую табличку у изголовья. Изящный медный шильдик с гравировкой: «Подсолнухи. Опус 1. Посвящается тем, кто видит истинную красоту.»
Холодная дрожь пробежала по спине. Опус 1. Значит, будут другие. Этот… этот художник только начал.
Внезапно ветер донес до меня новый запах. Не смерть. Не разложение. Масляная краска. Свежая, только что открытая банка. И что-то еще… что-то знакомое. Мята. Я резко обернулась, пытаясь всмотреться в линии деревьев. Туман клубился между черными стволами, создавая движущиеся тени. И на мгновение мне показалось, что я вижу фигуру. Высокую, стройную, одетую в темное. Стоящую совершенно неподвижно и наблюдающую. Наши взгляды встретились. Я не видела лица – только силуэт. Но почувствовала. Волну… чего? Не лжи. Не правды. Признания. Понимания. Как будто этот незнакомец видел меня насквозь. Видел мои детские страхи. Видел мой дар. Видел ту часть меня, которая сбегала от Хирурга, но так и не смогла убежать от себя.
Он поднял руку. Не угрожающе. Почти приветственно. И затем растворился в тумане, словно его и не было. Я стояла, застывшая, кожей чувствуя его взгляд на себе. Этот человек…он знал меня. И я, чувствовавшая любую ложь, не могла ощутить от него ничего, кроме абсолютной, пугающей истины его убеждений.
Харпер что-то говорил, но его слова тонули в оглушительном гуле ярости, поднимавшейся во мне из самой глубины. Ледяной страх, сковывавший меня годами, дал трещину – и сквозь него хлынула адреналиновая лава. В ушах стоял не звон, а тишина абсолютной решимости. Сердце билось ровно и сильно, как молот по наковальне, выковывая новую меня.
Он начинал свой кровавый вальс. И я только что получила приглашение на танец.
Но я больше не была испуганной девочкой под столом. Он ошибся. Он думал, что играет с жертвой. Он не понял, что разбудил охотника.
Я посмотрела на окровавленные подсолнухи, на застывшее лицо жертвы, на идеальные разрезы, и меня окончательно перемкнуло. Всё внутри сжалось в один тугой, стальной узел. Страх испарился, оставив после себя лишь обжигающую, кристально чистую ненависть.
Этот человек не просто убивал. Он делал это с любовью. И это понимание было не самой ужасной правдой. Оно было моим оружием. Теперь я знала, с чем имею дело. И я была готова ответить ему той же монетой.
Глава 2. Марк
«Холст должен трепетать под рукой мастера. Иначе это не искусство, а ремесло.»
Мир – это симфония, которую слышат лишь избранные. Для обывателей скрип двери – это просто скрип. Для меня – это охристый зигзаг, рассекающий воздух. Шум дождя – не монотонный шум, а струящийся аквамарин, на котором пляшут серебряные блики. А гул города – это низкая, фиолетовая нота, фундамент, на котором строится всё остальное. Но всё это – лишь фон. Мёртвый, несовершенный фон.
Я смотрю на репродукцию «Звёздной ночи» Ван Гога, висящую передо мной. Застывшие мазки. Мёртвые краски. Они лишь напоминают о том, чего не хватает истинному искусству – пульсации. Дыхания. Той самой жизни, что даёт только плоть.
Я закрываю глаза – и вспоминаю Лизу. Мои первые «Подсолнухи». Её кожа на закате звучала чистым, прозрачным ля-мажором, а её смех оставлял в воздухе золотисто-коричневые завитки, пахнувшие ванилью и амброй. Она не подозревала, что станет частью вечности.
– Вы прекрасны, знаете? – сказал я ей тогда, вдыхая этот дивный аромат, эту музыку, что витала вокруг нее. Она смущенно улыбнулась, и в улыбке той прозвучала лёгкая, наивная нота. Она не слышала фальши в моих словах. Не видела, что я уже выбрал её. Что её тело станет тем самым холстом, который превзойдёт все творения Ван Гога.
Ночь преображения. Заброшенное поле. Лунный свет лился серебристыми струями, окрашивая высохшие стебли в цвет призрачного серебра. Лиза лежала на деревянном подиуме, который я смастерил специально для неё. Её кожа мерцала под луной, как перламутр. Идеальная поверхность для первого мазка.
Я взял скальпель – инструмент №3 с изогнутым лезвием – и провел им по ключице. Раздался кристальный, шипящий звук, раскрасивший тьму алыми брызгами. Кровь хлынула тёплой волной, наполнив воздух своим металлическим ароматом – бархатная, багровая текстура. Каждый надрез был продуман. Кожа расходилась, обнажая грудную мышцу – рубиновые волокна, трепещущие от каждого моего прикосновения.
Я вплетал стебли свежесрезанных подсолнухов в разрез. Они входили в плоть с приглушенным, влажным звуком – тёмно-зелёные, сочные аккорды.
Лепестки, налитые желтизной, дико контрастировали с солоновато-красной плотью. Совершенство контраста. Её глаза расширились от ужаса. Это было прекрасно. Чистейшая, нефильтрованная эмоция. Живая палитра страха.
– Смотри же, – шептал я, наклоняясь к её лицу, – как твоя преходящая красота становится вечной. Ты искусство.
Перелом ребер прозвучал минорной нотой баса. Глубокая, влажная вибрация. Грудная клетка раскрылась, как бутон. Я аккуратно извлёк верхушку легкого – розовый, подрагивающий бархат в свете луны. На его место уложил пучок подсолнухов. Стебли, пронзающие диафрагму, рождали новый, хрустящий аккорд. Кровь окрашивала лепестки в оранжево-алые оттенки. Совершенство линий. Безупречная гармония.
Когда её сердце остановилось, в воздухе зазвучала длинная, пронзительная синяя нота. Я закрепил медную табличку с надписью: «Подсолнухи. Опус 1». Шедевр был завершен.
Через три дня я вернулся на поле на рассвете. Спрятался в зарослях увядших стеблей, в пятидесяти метрах от своего творения. Уже прибыла полиция. Мигалки патрульных машин окрашивали утренний туман в беспорядочные, кричащие вспышки багрянца и ультрамарина. Дисгармония. Они своим грубым присутствием оскверняли момент.
И вот появилась она. Эмилия Грей. Я узнал её сразу. По ауре. Худенькая, с волосами цвета воронова крыла, стянутыми в тугую косу. Она излучала сложную, раздирающую мелодию – резкий диссонанс нот смелости, ужаса и той самой боли, что я помнил по себе. Она шла к месту преступления. Походка уверенная, но пальцы сжаты в кулаки – от них исходили жёлтые, напряжённые вибрации. Она подошла к Лизе и замерла. Я видел, как дрожь пробежала по её плечу. Она чувствовала. Чувствовала правду искусства, скрытую за завесой ужаса.
– Видишь? – прошептал я беззвучно, ощущая, как улыбка растягивает мои губы. – Видишь же, как это прекрасно? – весь её вид говорил – видит.
Её страх был фиолетовым, густым водоворотом, но под ним пробивалось оранжевое, яростное пламя понимания. Она повернулась. Смотрела прямо в мою сторону. Не могла видеть меня в тумане, но… чувствовала? Тот самый дар распознавания лжи, работающий наоборот – ощущение чистой, незамутнённой истины?
Я медленно поднял руку. Не угрожающе. Как художник приветствует коллегу, чьё мнение для него ценно. Пальцы сложились в подобие кисти, которой я провёл по воздуху – воображаемый мазок. Она застыла. Глаза расширились. Она увидела. На мгновение наши взгляды встретились сквозь туман и расстояние. В её серых глазах вспыхнуло осознание – не страха, но признания. Затем я растворился в зарослях, оставив её с этим знанием. Первая нота нашего дуэта была сыграна.
Вернувшись в студию, я чувствовал лёгкую, приятную дрожь в пальцах. Эйфория после удачного вернисажа. Но «Звёздная ночь» требовала нового воплощения.
На экране ноутбука передо мной мелькали профили девушек. Мне нужна была идеальная «модель». Та, чьи вибрации совпадут с вихрями Ван Гога.
И вот – она. Видео: молодая балерина танцует на пустынном пирсе под луной. Её движения – это живое воплощение закрученных линий картины. Серебристо-голубые ноты её смеха. Кожа – фарфорово-бледная, идеальный холст. Имя: Натали Рейнольдс. Двадцать три года. Прекрасна как умирающий лебедь.
– Ты станешь моей «Звёздной ночью», Натали, – прошептал я, чувствуя, как в груди закипает творческое возбуждение. – Мы создадим нечто вечное.
Подготовка – это священный ритуал. Моя студия превратилась в алхимическую лабораторию. Хирургический стол из нержавеющей стали отполирован до зеркального блеска. Инструменты разложены на отдельном столике: скальпели – мои кисти, – нейростимуляторы, химические коктейли для продления сознания, люминесцентные краски на основе фосфора – будущие звёзды. Ультратонкие нити, окрашенные в синие, золотые и черные тона. Особый состав, чтобы кровь оставалась живой, динамичной, стекала ручьями, а не запёкшимися пятнами. И особый предмет – колесо от старой кипарисовой телеги. Оно будет венчать композицию.
Я надел чёрный хирургический фартук. Перчатки. Всё готово. Место – заброшенная церковь. Высокие своды напомнят небо.
Сегодня ночью Натали танцует последний раз. Её пирс не охраняется. Тихий туманный вечер… идеальный фон для начала.
– Не бойся, – мысленно успокаиваю я её, настраивая иглу с люминесцентной нитью. – Твой страх лишь добавит глубины произведению. Твоё тело станет вечностью. Твоя красота не увянет.
Я уже вижу композицию: грудная клетка, рассечённая по спирали. Раскрытая «небесная сфера». Ребра – всполохи тёмных кипарисов. Люминесцентные нити, вшитые в мышечную ткань, создадут вихри звёзд. Кипарисовое колесо вместо головы – апогей, кульминация. Кровь… алая река будет свободно стекать по чёрному камню, создавая контрастные брызги. Жизнь, превращённая в искусство. Мимолётное, ставшее бессмертным.
Смотрю на часы. Осталось четыре часа. Волнение художника перед премьерой. Приятное, щекочущее нервы волнение.
– Скоро, Натали. Скоро ты обретёшь подлинное бессмертие.
Ветер за окном воет синим воем. Вихрь начинается. Кровавый вальс продолжается. И я его дирижёр.
Глава 3. Эмилия
«Правда режет больнее самого острого скальпеля.»
Офисный свет люминесцентных ламп резал глаза, безжалостный и плоский. Он выбеливал лица до цвета старой бумаги, не оставляя места полутонам, тем самым серым зонам, где обычно и пряталась правда. Я отвела взгляд к окну. За стеклом, в густеющих сумерках, город тонул в сизой дымке. Фонари зажигались, их размытые световые пятна напоминали расплывшиеся капли жёлтой акварели на мокром асфальте. Но даже здесь, в относительной тишине своего кабинета, я всё ещё чувствовала её. Смерть. Запах въелся в волосы, в кожу, в ткань плаща. Сладковато-приторный, с кислинкой разложения и неизменным металлическим душком меди. Он висел в ноздрях упрямым шлейфом, смешиваясь с ароматом холодного кофе и старой пыли. Я зажгла ароматическую свечу – бергамот и кедр, – но это не помогало. Запах крови был сильнее. Он всегда был сильнее.
Передо мной на столе лежало досье Лизы Морган. Улыбающаяся, жизнерадостная девушка с рыжими кудрями и веснушками на носу смотрела с фотографии. Талантливая художница-авангардистка, подающая надежды. А рядом – фотографии с места преступления. Те же черты, искажённые немым криком ужаса. Тело, превращённое в ужасающий букет. Лепестки плоти. Стебли цветов, пронзившие плоть.
Я провела пальцами по вискам, пытаясь выдавить из себя навязчивый образ. Но он был выжжен на сетчатке. «Подсолнухи». Опус 1.
Мои пальцы, всё ещё в чёрных перчатках с обрезанными кончиками, скользнули по списку вещей, найденных при девушке. Ключи, телефон, кошелёк, пачка визиток с её работами… Тюбик краски «кадмий жёлтый средний», выпавший из кармана пальто. Я взяла его в руки. Пластик был холодным. Я непроизвольно сжала его, и краска, засохшая у горлышка, хрустнула. Лёгкая волна тошноты ударила в меня – не от запаха, а от лжи. Лжи этого предмета. Он был здесь, но его не должно было быть. Он был частью картины, которую кто-то выстраивал. Я отбросила тюбик, и он покатился по столу, оставляя за собой слабый жёлтый след.
Моё внимание привлекла визитка, прикреплённая к протоколу осмотра. «Галерея „Хронос“». Та самая, где Лиза Морган выставлялась за неделю до смерти. Я закрыла глаза, и картина с поля снова навалилась на меня. Идеальные разрезы. Хирургическая точность. Цветы, вплетённые в мышечную ткань с почти ботанической аккуратностью. Это не была ярость. Это не было хаотичное насилие. Это был… процесс. Тщательный, выверенный, почти любовный. И тогда до меня дошло.
Я резко открыла глаза и снова схватила список.
– Нет, – прошептала я себе. – Его нет.
Я перечитала список ещё раз, пробежалась глазами по описи. То, что я искала, должно было быть там. Обязано. Но его не было. Никаких инструментов. Ни скальпелей, ни резаков, ни хирургических ножниц. Ничего, что могло бы сделать эти идеальные, чистые разрезы. Тот, кто это сделал, унёс свои инструменты с собой. Как художник, бережно упаковывающий кисти после сеанса. Холодная ползающая мурашка пробежала по моей спине. Он не просто убил её. Он работал с ней. И он был настолько уверен в себе, настолько спокоен, что не бросил, не забыл, не запаниковал. Он просто забрал свои кисти и ушёл.
В ушах зазвенело. Воздух в кабинете стал густым, тяжёлым. Я почувствовала знакомое давление в висках, предвестник того, что мой дар готовился выйти на сцену против моей воли. Я пыталась бороться, сделать глоток ледяного кофе, но вкус меди на языке стал только ярче.
Тишину в кабинете разорвал оглушительный гул в ушах. Свет люминесцентных ламп поплыл, расплываясь грязными пятнами. Я с силой зажмурилась, вцепившись в край стола, стараясь подавить накатывающую тошноту. Это был срыв. Паническая атака. Усталость. Что угодно, только не это. А потом пришел запах. Сначала едва уловимый, словно воспоминание. Масляная краска. Льняное масло. Пахло мастерской моего отца. Пахло моим детством. Запах крепчал, наполняя кабинет, вытесняя всё. К нему примешалось что-то ещё. Медь. И сладковатый, знакомый до тошноты аромат свежесрезанных роз. Нет. Нет, нет, нет. Я медленно, как во сне, подняла голову. И он был там.
В дальнем углу кабинета, которого секунду назад не было. Высокий, большеглазый, с длинными изогнутыми ножками. Старый папин мольберт. На нём была картина, прикрытая чёрной тканью. Это не было реальным. Этого не могло быть. Но я видела его. Чувствовала исходящий от него холод. Запах краски и роз стоял удушающей стеной.
Словно движимая не своей волей, я поднялась из-за стола. Пол под ногами казался зыбким, ноги были ватными. Я сделала шаг. Потом другой. Каждый шаг отдавался в тишине глухим стуком, хотя я ступала на цыпочках. Я приблизилась к мольберту. Рука сама потянулась к чёрной ткани. Пальцы в перчатках коснулись грубой материи. Я дёрнула ткань на себя. Она упала бесшумно. И я закричала. Закричала беззвучно, потому что воздух застрял в горле комом ледяного ужаса.
Это была картина. «Подсолнухи» Ван Гога. Но не репродукция. Это была Лиза Морган. Её лицо, застывшее в предсмертном крике, было вмонтировано в центр полотна. Её кожа, снятая с тела и натянутая на подрамник, всё ещё сохраняла телесный оттенок. А из её открытого рта, из глазных впадин, из разрезов на щеках прорывались наружу, тянулись к невидимому солнцу стебли подсолнухов. Настоящих. Их ярко-жёлтые лепестки были забрызганы алым. Краска? Нет. Кровь. Она сочилась по холсту, медленно, густо, образуя толстые, глянцевые наплывы. Картина была живой. И она дышала. Запах исходил от неё – сладкий, гнилостный, цветочный.
Я отшатнулась, споткнулась о ножку стула и рухнула на пол. Я ползла назад, к своему столу, не в силах оторвать взгляд от этого кошмара. Спину пронзила ледяная волна паники. Это не было реальным. Этого не могло быть. И тогда картина заговорила. Голосом моего отца.
– Эмилия… – прошептала она, и губы Лизы на холсте шевельнулись. – Почему ты спряталась? Выходи, мышка. Выходи и посмотри на мой шедевр.
Я вжалась в ножки стола, зажмурилась, судорожно глотая воздух.
– Уйди, – просипела я. – Тебя нет.
– Я всегда с тобой, – пропела картина голосом, который теперь стал бархатным, знакомым до слёз. Голосом Хирурга.
– Ты часть искусства. Моё величайшее полотно. Я готовил тебя для этого двадцать лет.
Я ощутила прикосновение. Тёплое, липкое. По моей щеке провели пальцем в перчатке. Я дико вскрикнула и рванулась в сторону, ударившись головой о стену. Перед глазами поплыли тёмные пятна.
Когда я снова смогла сфокусировать взгляд, мольберта в углу не было. Кабинет был пуст. Гудел процессор моего компьютера. Свет люминесцентных ламп снова лился с потолка, ярый и беспощадный. Я сидела на полу, прислонившись к стене, вся дрожа. Сердце колотилось, пытаясь вырваться из груди. Я обхватила голову руками, стараясь унять дрожь. Галлюцинация. Слуховая и визуальная. Психиатры предупреждали, что это может случиться. ПТСР. Слишком сильное напряжение.
Я медленно поднялась на ноги, опираясь на стол. Кофейная чашка лежала на боку, и тёмная лужица растекалась по бумагам. Я сделала несколько глотков воды из бутылки, но во рту всё равно стоял вкус крови и масляной краски. Мне нужно было уйти отсюда. Сейчас же.
Я схватила плащ и сумку, почти выбежала из кабинета. В коридоре всё было как обычно. Никто ничего не заметил. Я почти бежала по коридору, не отвечая на вопросы коллег. Мне нужно было на воздух. На холодный, осенний, грязный, но реальный воздух.
Я выскочила на улицу и прислонилась к холодной кирпичной стене здания, делая глубокие, прерывистые вдохи. Моросил мелкий, противный дождь. Он пах влажным асфальтом и выхлопными газами. Славно пах. Реально. Ледяное предчувствие снова сжало мне горло.
Я села в машину, но не завела мотор, просто сидела, глядя на руль, на котором мои пальцы в перчатках с обрезанными кончиками сжимались в белые узлы. И тогда я заметила.
На пассажирском сиденье лежала небольшая, плоская картонная коробка. Аккуратная, чистая. Сердце пропустило удар, а потом забилось с бешеной силой. Я точно помнила, что там ничего не было. Я заперла машину.
Я осторожно, как сапёр, потянулась к коробке. На ней не было ни маркировок, ни адреса. Только моё имя, написанное от руки изящным, каллиграфическим почерком. Чёрными чернилами. Руки дрожали.
Я взяла складной нож из бардачка и разрезала скотч. Внутри, на мягкой упаковочной бумаге, лежала книга. Старая, в кожаном переплёте с потёртым золотым тиснением. «Шедевры Возрождения. От Боттичелли до Микеланджело». К горлу подкатила тошнота. Я медленно открыла книгу. Страницы пахли стариной, пылью и… чем-то ещё. Чем-то химическим, резким.
Книга сама раскрылась на определённой странице. «Рождение Венеры» Боттичелли. Прекрасная богиня на морской раковине, плывущая к берегу. Но кто-то поработал и над этим изображением. Кто-то аккуратно, тонкой кисточкой, нарисовал поверх богини… меня. Мои чёрные волосы, мои серые глаза, моё лицо, полное ужаса. А вокруг, в воде, вместо нимф и зефиров, плавали обезображенные, окровавленные тела. И сама Венера была исполосована тонкими, точными порезами, из которых сочилась алая краска. Или не краска. Я чуть не выронила книгу.
Рука сама потянулась к щеке, к тому месту, где двадцать лет назад прикоснулась окровавленная перчатка. И тогда я увидела надпись. Она была сделана внизу страницы, прямо под раковиной. Не чернилами. Чем-то тёмным, бурым, подсохшим. Чем-то, что пахло медью даже сейчас. Всего одно слово, выведенное изящным, каллиграфическим почерком.
Скоро.
Глава 4. Марк
«Тишина – это пауза между нотами. Без неё музыка – просто шум.»
Мир за окном автомобиля струился акварельными разводами. Фонари расплывались в ночи жёлтыми мазками, красные огни стоп-сигналов впереди пульсировали, как раскалённые угли. Я вдыхал симфонию мегаполиса: басовитый гул двигателя – виолончель, пронзительный визг тормозов где-то вдали – флейта-пикколо, ритмичный стук дворников – метроном, отсчитывающий время до начала действа.
Мои пальцы в тонких кожаных перчатках отбивали такт на руле. Левая рука чувствовала лёгкую, приятную вибрацию – эхо от работы с Лизой. «Подсолнухи. Опус 1». Хорошее начало. Сильное. Но лишь увертюра. Скерцо перед настоящей симфонией. Теперь предстоял «Лунная соната». Тихая, лиричная, несущая в себе скрытую тревогу.
Я свернул на набережную. Ветер с залива нёс с собой аккорды солёной прохлады и запах водорослей – сложный, оливково-зелёный аккомпанемент. Я припарковался в тени ржавого дока, выключил двигатель. Тишина нахлынула сразу, оглушительная, но не пустая. Она была наполнена музыкой ночи: шепотом волн, скрипом старых канатов, свистом ветра в ажурных металлических конструкциях. И тут я услышал её. Сначала лишь отдалённый, чёткий ритм. Стук каблуков по деревянному настилу пирса. Уверенный, отточенный, как малый барабан.
Я вышел из машины, сливаясь с тенями. Воздух обжог лёгкие холодом. Я стал призраком, скользя между громадами контейнеров, мои шаги бесшумно поглощались влажным асфальтом. И вот она. Моя «Звёздная ночь». Натали Рейнольдс. Она танцевала. Одна, под низким, тяжёлым небом. Её силуэт вырисовывался на фоне свинцовой воды – хрупкий, невесомый, почти нереальный. Каждое движение было резким, полным грации и скрытой силы. Каждое пируэт рвало ткань ночи ослепительными белыми всполохами. Она была живым воплощением энергии Ван Гога, его вихреобразных мазков.
Я замер, наблюдая. Это было совершенство. Музыка её тела была сложной симфонией. Шуршание трико – нежное сопрано. Удары пуантов о дерево – стаккато. Её дыхание, парящее белым облачком, – тихий, задумчивый гобой. Я закрыл глаза, позволяя этой симфонии омыть меня. Я видел цвета. Её кожа излучала мягкий, фарфорово-голубой свет. Её тёмные волосы – глубокий, бархатистый индиго. А страх… пока ещё лёгкий, подсознательный… витал вокруг неё едва заметным фиолетовым ореолом. Прекрасный контраст. Пора.
Я двинулся вперёд. Мой чёрный плащ не шелестел, он был частью ночи. Я подобрался совсем близко, оставаясь невидимым. Она закончила движение, замерла в красивой позе, грудь вздымалась от усилия. Я мог разглядеть каждую деталь: капли пота на виске, тонкую линию шеи, упрямую складку в уголках губ. Она потянулась за бутылкой с водой. Именно в этот миг я вышел из темноты. Моё движение было стремительным и точным. Она не сразу меня заметила, поглощённая своими мыслями. Потом её взгляд скользнул по мне. Сначала любопытство, затем – настороженность. Фиолетовый ореол вокруг неё сгустился, заколебался.
– Эй, – сказала она, и её голос прозвучал высокой, чистой нотой, слегка дрожащей. – Вы кого-то ищете?
– Да, – ответил я голосом, который звучал как тёплый, густой бархат. Голосом, не вызывающим тревоги. – Я искал вдохновение. И, кажется, нашёл его. Я сделал шаг вперёд, сокращая дистанцию. Она инстинктивно отступила.
– Мне пора, – сказала она резко, пытаясь обойти меня.
– Подождите, – я мягко преградил ей путь. – Ваш танец… он потрясающий. Это ваша собственная хореография?
Лёгкая лесть сделала своё дело. Тревога на секунду отступила, уступив место профессиональной гордости. Фиолетовый свет чуть померк, в нём проглянули жёлтые блики любопытства.
– Да, это… это моя собственная работа, – она смутилась. Щёки порозовели – тёплые, персиковые мазки на фарфоровом холсте.
– Гениально, – сказал я искренне. – Абсолютная гармония формы и содержания. Вы превращаете боль в красоту. Это и есть высшее искусство.
Я видел, как она колеблется. Страх и желание быть признанной боролись в ней. Искусство побеждало. Как оно всегда побеждает.
– Спасибо, – она улыбнулась неуверенно. – Но правда, мне уже пора.
Она снова попыталась уйти. На этот раз я не стал её останавливать словами. Когда она резко отпрыгнула в сторону, я действовал мгновенно. Моя рука в перчатке вынырнула из складок плаща. В ней был небольшой распылитель. Я поймал ритм её дыхания и в момент короткого, испуганного вдоха распылил облачко прямо перед её лицом. Мой собственный состав. Быстрый, эффективный. Он пах озоном – серебристо-синий аромат. Эффект был мгновенным. Её веки дрогнули, взгляд остекленел. Она вздохнула, и её глаза расширились от шока. Она попятилась, подняла руку, но движения стали замедленными, неуклюжими. Фиолетовый страх вокруг неё взорвался ослепительной вспышкой. Её рот приоткрылся для крика, но издал лишь тихий, сиплый выдох.
– Шшшш, – прошептал я, мягко подхватывая её падающее тело. – Не бойтесь. Страх – это лишь краска. Всего лишь краска на палитре. Вы войдёте в вечность.
Она была лёгкой, как пушинка. Её глаза закатились, пытаясь сфокусироваться на моём лице, но уже ничего не видели. В них читался лишь животный, немой ужас. Прекрасный, сырой, первозданный материал.
Я отнёс её к машине. Багажник был подготовлен: мягкий матрас, чистое бельё. Я уложил её с почти религиозной бережностью. Её лицо было бледным, безмятежным. Теперь она была похожа на спящую принцессу. Но эта сказка будет тёмной. Я закрыл багажник. Тишина снова воцарилась вокруг, но теперь она была иной. Насыщенной. Звенящей от только что случившегося. Воздух всё ещё вибрировал от её последнего, несостоявшегося крика – короткая, обрывающаяся сиреневая нота.
Я сел за руль, завёл двигатель. В зеркале заднего вида мои глаза блестели. Цвета вокруг стали ещё ярче, ещё насыщеннее. Каждая деталь мира была видна с кристальной чёткостью. Я чувствовал прилив творческой энергии, такой мощный, что от него слегка дрожали кончики пальцев. Это был кайф. Наркотик, сильнее любого другого. Катарсис творения. Абсолютная власть над плотью, над жизнью, над смертью.
Я повёз её в студию. Мою священную обитель. Заброшенная церковь на окраине. Я приобрёл её давно и потратил месяцы на обустройство. Здесь, под высокими сводами, где когда-то витали молитвы, теперь будет рождаться новое божество. Божество Плоти и Искусства. Я внёс её внутрь на руках. Моё сердце пело. Воздух в церкви был прохладным, пахшим старым камнем, пылью и… антисептиком. Я прошёл через бывший неф, мимо полок с материалами, к алтарной части. Здесь я оборудовал операционную. Не клинически-белую, нет. Эстетичную. Хирургический стол из нержавеющей стали, отполированный до зеркального блеска, стоял в центре. Рядом – тележка с инструментами. Мои кисти. Десятки скальпелей, хирургических ножей, пил, распорок – каждый на своём месте, сияя под лучами мощных галогеновых ламп. На стенах висели репродукции «Звёздной ночи» и мои собственные наброски, подробные анатомические схемы, фотографии Натали в движении.
Я уложил её на стол. Она тихо застонала, начала приходить в себя. Веки её задрожали.
– Скоро, звёздочка, скоро, – прошептал я, поглаживая её щёку тыльной стороной пальца. Её кожа была прохладной и удивительно нежной. Идеальный холст.
Я отошёл, чтобы подготовиться. Снял плащ и пиджак. Повязал кожаный фартук. Тщательно, с наслаждением вымыл руки, обработал их антисептиком. Надел стерильные перчатки. Каждый жест был частью ритуала. Каждый звук – щелчок застёжки, шуршание перчаток – отзывался в тишине церкви торжественным эхом.
Она проснулась. Первым пришёл страх. Я видел, как он накатывает на неё волной. Её глаза метались, пытаясь понять, осмыслить это место, эти инструменты, меня. Они остановились на мне, и в них читался немой вопрос, мольба, отрицание. Она попыталась пошевелиться, но я уже зафиксировал её ремнями – мягкими, кожаными, но неумолимыми.
– Нет… – это был первый звук, хриплый, сорванный. – Пожалуйста… нет…
– Тише, тише, – сказал я мягко, подходя к столу. Я взял со столика шприц. – Это всего лишь адреналин с легким миорелаксантом. Ты не должна засыпать. Ты должна видеть. Чувствовать. Ты должна быть частью процесса. Искусство требует присутствия.
Я ввёл иглу в её руку. Она закричала. Коротко, пронзительно. Звук ударился о своды и разнёсся на тысячи хрустальных осколков. Прекрасно. Лекарство подействовало быстро. Её тело напряглось, мышцы стали чёткими, прорисованными под кожей. Страх в её глазах сменился животным, неконтролируемым ужасом. Она была полностью в сознании. Полностью чувствовала. Я включил музыку. Дебюсси. «Лунный свет». Пусть будет ирония.
– Начинаем, – прошептал я, и моё сердце забилось в унисон с музыкой. Я взял первый инструмент. Скальпель №10. Острый, как бритва. Я поднёс его к её груди, чуть ниже ключицы. Её кожа покрылась мурашками. Она задыхалась, слёзы текли по её вискам.
– Это будет больно, – сказал я честно. – Но боль – это тоже лишь краска. Самая яркая краска.
Я сделал первый разрез.
Глава 5. Эмилия
«Чтобы увидеть истину, иногда нужно смотреть сквозь кровь.»
Холодный ветер бил в лицо, словно хлестал мокрыми полотнищами. Я стояла на краю пирса, вцепившись в холодные, обледеневшие перила, и пыталась дышать. Глубоко, медленно. Но воздух был густым и тяжёлым, пропитанным запахом ржавого металла, солёной воды и чего-то ещё. Чёткого, знакомого до тошноты. Меди. Он висел здесь, этот запах, несмотря на шум ветра и плеск волн. Призрачный шлейф, ведущий в самое сердце кошмара. Полицейские огни мигали за моей спиной, отбрасывая на мокрые доски пирса судорожные, багровые всполохи. Каждый всплеск света резал глаза, каждый звук – приглушённые голоса, скрип шагов по дереву, треск рации – впивался в мозг, как раскалённая игла. Я чувствовала их всех. Каждого человека вокруг. Густое, липкое облако лжи. Страх, прикрытый бравадой. Отвращение, спрятанное за маской служебного рвения. Любопытство, жаждущее зрелищ. Оно било по мне со всех сторон, заставляя кожу покрываться мурашками, а в животе сжиматься в тугой, болезненный комок. Мой проклятый дар пировал сегодня, упиваясь этим винегретом из низменных эмоций.
Ко мне подошёл Харпер. Его лицо, всегда казавшееся усталым, сейчас было серым и осунувшимся, будто все морщины на нем проступили резче и глубже за одну эту ночь. Его щетина, обычно едва заметная, теперь отчётливо темнела на щеках и подбородке. От него пахло потом, старым табаком и той самой, старой тревогой, что я чувствовала от него годами.
– Эмилия, – его голос прозвучал хрипло, сорванным. – Ты уверена, что готова? Это… ещё хуже. Настолько, что словами не передать.
Я лишь кивнула, не в силах вымолвить слово. Готова? Я не была готова к этому никогда.
Мои собственные волосы, выбившиеся из тугих косы и разметавшиеся по лицу влажными прядями, казались мне чужими. Я чувствовала, как ледяная влага просачивается через тонкую подошву моих ботинок, но это ощущение было призрачным по сравнению с холодом, идущим изнутри. Он повёл меня по пирсу. С каждым шагом запах крови становился всё явственнее, смешиваясь с запахом морской воды и превращаясь во что-то невыразимо мерзостное. Впереди, у самого конца причала, где возвышались ржавые скелеты подъёмных кранов, клубилось самое плотное скопление людей.
И тогда я её увидела. Сначала я не поняла, что это. Скульптура? Инсталляция? Что-то тёмное, замысловатое, закреплённое на старом якоре, вросшем в дерево настила. Очертаниями оно напоминало человека, но искажённого, преображённого во что-то иное. Потом моё зрение сфокусировалось. Воздух перехватило. Мир сузился до размеров этой… этой композиции. Звуки отступили, похоже, утонув в оглушительном гуле в ушах. Я почувствовала, как подкашиваются ноги, и схватилась за рукав Харпера так, что мои пальцы в перчатках с обрезанными кончиками впились ему в ткань.
– Боже… – кто-то прошептал позади, и его голос сорвался на надрывную икоту.
Передо мной была женщина. Молодая. Её тело было… раскрыто. Буквально. Грудная клетка была аккуратно, с хирургической точностью развёрнута, рёбра раздвинуты металлическими распорками, обнажая внутреннее пространство. И внутри… внутри горели звёзды. Тонкие, люминесцентные нити были вшиты в мышечную ткань, в плоть, в органы. Они светились синим, зелёным, жёлтым светом, создавая сложные, вихреобразные узоры. Кишечник был частью этой композиции, уложен спиралями и также испещрён светящимися точками. Это была Вселенная. Космос. Вывернутый наружу. Кровь. Её было море.
Она залила деревянный настил тёмным, почти чёрным зеркалом. Она струилась из бесчисленных ран, из развороченной груди, медленно, лениво, потому что он снова использовал антикоагулянты. Она капала с кончиков пальцев девушки, с её волос, с металлических распорок, образуя на поверхности воды у пирса радужные, маслянистые разводы. Но самое ужасное было её лицо. И её голова. Голова была запрокинута назад. Глаза, широко раскрытые, остекленевшие от невыразимого ужаса и боли, смотрели в безлунное небо. В них застыл немой вопрос, последний крик, который так и не смог вырваться наружу. А из её открытого рта, вместо языка, рос и тянулся к небу сучковатый, тёмный сук кипариса. Часть старого тележного колеса была прикреплена к её позвоночнику и возвышалась над ней, как нелепый, кошмарный нимб.
«Звёздная ночь». Ван Гог. У меня перехватило дыхание. Волна тошноты подкатила к горлу, горькой и едкой. Я отшатнулась, закрывая рот ладонью. Глаза заливали слезы, но я с яростью сглотнула их. Я не могла позволить себе слабость. Не здесь. Не перед ним. Потому что он был здесь. Я чувствовала его. Среди всей этой лжи, страха и отвращения витала та самая, знакомая нота. Абсолютной, безраздельной убеждённости. Совершенной, безупречной гармонии замысла и исполнения. Он любовался этим. Он гордился.
Я заставила себя сделать шаг вперёд. Потом другой. Я должна была подойти ближе. Должна была увидеть каждую деталь, вдохнуть этот запах, пропустить этот ужас через себя. Только так я могла его поймать. Мои ботинки скользили по кровавому полу. Я приблизилась к телу. Теперь я видела всё. Идеальные разрезы. Ювелирную работу. Каждый светящийся имплант был на своём месте. Каждая капля крови была частью композиции. И снова – никаких следов борьбы. Ни намёка на хаос. Только выверенный, холодный, точный расчет.
– Никаких документов, – голос Харпера прозвучал прямо у моего уха, заставив меня вздрогнуть. Он стоял рядом, его крупная, чуть сутулая фигура заслоняла от меня часть света. Его глаза, уставшие и наполненные глубоким, личным ужасом, смотрели не на тело, а на меня.
– Предположительно, Натали Рейнольдс, балерина. Пропала вчера вечером после репетиции. Как ты… Эми, как ты вообще вышла на это место?
В его вопросе прозвучала не просто профессиональная любознательность. Сквозь привычную маску озабоченности пробивалась тонкая, но цепкая нить чего-то нового. Недоверия. Я проигнорировала его вопрос, не в силах отвести взгляд от светящихся внутренностей. Мои пальцы сами потянулись к ним, желая ощутить текстуру, температуру, самую суть этого безумия.
– Не трогай! – резко сказал Харпер, хватая меня за запястье. Его пальцы, грубые и сильные, сжали мою руку в перчатке. Я взглянула на него. Его лицо было бледным, на лбу выступил пот. Он лгал. Он не заботился о сохранности доказательств. Он боялся, что я сорвусь. Снова. Или чего-то ещё. Я выдернула руку.
– Мне нужно, – прошептала я. – Я должна почувствовать. Я кончиками пальцев в перчатках провела в сантиметре от светящейся нити, вшитой в диафрагму. И… почувствовала. Тот же восторг. Тот же трепет творца. Ту же… любовь. Меня снова затошнило.
И тут мои глаза нашли её. Маленькую, аккуратную медную табличку, прикреплённую к основанию якоря. Табличку, как у Лизы Морган. Я наклонилась, раздвинув сгустки крови. Надпись гласила: «Звёздная ночь. Опус 2. Для тех, кто видит истину в темноте». Опус 2. Значит, будет опус 3. И 4. И 5…
В ушах снова зазвенело. Давление в висках стало невыносимым. Я выпрямилась, пытаясь отдышаться, и мой взгляд упал на воду. На тёмную, маслянистую воду, в которой отражались полицейские мигалки и… что-то ещё. Что-то, что не должно было быть там. Я прищурилась, стараясь разглядеть. В отражении, среди багровых бликов, я увидела его.
Высокую, тёмную фигуру, стоящую на другом конце пирса, в тени крана. Он просто стоял и смотрел. Смотрел на меня. Сердце упало, а потом рванулось вперёд, бешено заколотившись в груди. Это был он. Я знала. Я чувствовала его взгляд на себе, тяжёлый, пронизывающий, будто физическое прикосновение. Я резко обернулась, вглядываясь в темноту. Никого. Только полицейские, суетящиеся вокруг тела.
– Что такое? – спросил Харпер, его голос стал жёстче.
– Там… – я указала дрожащим пальцем. – Кто-то был.
Он повернулся, достал фонарь. Яркий луч света прорезал тьму, пополз по металлическим конструкциям. Пусто.
– Никого нет, Эмилия. Тебе показалось. Ты на взводе. Совершенно измотана.
– Нет! – моя собственная ярость удивила меня. – Он был здесь! Он смотрел! Он всегда смотрит! Я снова посмотрела на воду. Отражение исчезло. Но ощущение его присутствия не исчезло. Оно витало в воздухе, густое, как смог.
Запах мяты и меди вдруг перебил все остальные запахи. Я закрыла глаза, и передо мной всплыл образ из прошлой ночи. Книга. «Рождение Венеры». Моё лицо на теле богини. Надпись «Скоро». Он играл со мной. Он вёл меня. Он заманивал в свою ловушку, как паук, плетущий паутину.
Я открыла глаза и снова посмотрела на искалеченное тело Натали Рейнольдс. На её застывшие в ужасе глаза. И впервые за всё это время я почувствовала не просто страх или отвращение. Я почувствовала ярость. Горячую, слепую, всепоглощающую ярость. Он не просто убивал. Он издевался. Над жизнью. Над смертью. Надо мной.
– Я найду тебя, – прошептала я так тихо, что никто, кроме меня, не услышал. – Я найду тебя и разорву твое проклятое искусство на клочки.
Харпер отвел меня в сторону, подальше от любопытных ушей.
– Грей, на нас давят сверху. Дело передают федералам. Нам велено отступить и заниматься бумажной работой. Они считают, что мы… эмоционально вовлечены, – его лицо выражало неловкость и раздражение.
– Что? Но это мое дело!
– Именно поэтому, Эми. Ты – либо главный свидетель, либо… – он запнулся, – под подозрением. Ты везде находишь эти знаки. Ты единственная, кто его "чувствует". Федералы думают, что это либо гениальность, либо… что ты часть этого.
Я повернулась к нему. Моё лицо онемело, голос прозвучал спокойно, чётко, и это спокойствие было страшнее любой истерики.
– Никаких утечек в прессу. Никаких подробностей. Особенно про эту табличку. И найди всё, что можно, про галерею «Хронос». Это не случайность. Это ключ.
Он смотрел на меня с лёгким испугом, кивнул. В его глазах читалась тяжёлая, неприятная решимость.
– Хорошо. А ты… куда?
– Я, – сказала я, срывая с рук окровавленные перчатки и бросая их в пакет с уликами, – пойду смотреть в глаза монстрам. Начинать нужно с того, кого ты знаешь.
Я развернулась и пошла прочь от этого места, от этого запаха, от этого света. Я шла, не оглядываясь, чувствуя, как его взгляд жжёт мне спину. И как взгляд Харпера, тяжёлый и полный сомнений, провожает меня до самой машины. Я шла к своей матери. К женщине, которая хранила мрачные секреты моего отца. К женщине, которая лгала мне всю мою жизнь. Пришло время перестать прятаться под столом. Пришло время узнать правду. Какой бы ужасной она ни была.
Глава 6. Харпер
«Доверие – это мост, который легко поджечь, но, чтобы построить его заново, нужны годы.»
Я наблюдал, как Эмилия уезжает. Её машина резко рванула с места, поднимая тучи блёклых листьев, и скрылась за поворотом. Я стоял на промозглом ветру, и чувствовал, как тяжёлый камень непрошедшей тревоги оседает где-то под рёбрами. Она была не просто на взводе. Она была на грани. Эти её взгляды в пустоту, эти полушепоты, будто она с кем-то разговаривает… А эта история с книгой в машине? «Сама появилась». Я проверил запись с парковки у участка. Ничего. Ни одного подозрительного человека рядом с её автомобилем.
Либо гений, либо… Я с силой провёл рукой по лицу, словно пытаясь стереть с него усталость. Щетина колола ладонь. Пора бы побриться. Но было не до того. В кармане завибрировал телефон. Департамент. Наверняка опять кричат о «федералах».
– Харпер, – я ответил сдавленным голосом.
– Майк, ты ещё на месте? – голос капитана Райдера был жёстким, как асфальт. – Что там, чёрт возьми, происходит? Это уже второй такой… экспонат. Пресса скоро с ума сойдёт.
– Да, капитан, я на месте. Ситуация под контролем. – Я автоматически выдал штатную фразу, глядя на окровавленное колесо, торчащее над телом балерины. Какой уж тут контроль.
– Как там Грей? – в голосе капитана прозвучала неподдельная озабоченность, тут же перекрытая служебным тоном. – Слышал, у неё был какой-то… инцидент.
Интересно, от кого он это услышал. Я посмотрел в сторону, где несколько минут назад стояла Эмилия.
– Встряска, – уклончиво ответил я. – Дело тяжёлое. Она в него погружена с головой.
– Слишком погружена, Майк. Слишком. – Пауза стала тягучей, многозначительной. – Федералы действительно интересуются. И их интересует не только маньяк. Они задают вопросы о ней. О её стабильности. О том, как это вообще возможно – выходить на такие места раньше всех.
Мой желудок сжался в комок.
– Она хороший детектив, капитан. У неё чутьё.
– Чутьё – это одно, а сверхъестественные способности – другое. Или что-то похуже. – Он тяжело вздохнул. – Майк, твоя задача сейчас – не столько поймать этого ублюдка, сколько присмотреть за ней. Понял? Если она чиста – защитить её от самой себя и от любых намёков. А если нет… – Он не договорил. Не надо было. – Держи меня в курсе. И, Майк… будь осторожен.
Он положил трубку. Я опустил телефон, ощущая его неожиданную тяжесть. «Присмотреть за ней». Звучало как «провести своё расследование». Внутри всё похолодело.
Я вернулся к месту преступления. Воздух всё ещё был густым от запаха крови и смерти. Криминалисты работали молча, их лица были напряжёнными и отстранёнными. Я подошёл к тому месту, где стояла Эмилия. Где она протянула руку к этому светящемуся кошмару.
«Я должна почувствовать», – сказала она. Что она почувствовала? Что заставляло её каждый раз бледнеть и чуть ли не падать в обморок? Я присел на корточки, стараясь не наступить в лужи крови. Моё отражение смотрело на меня с тёмной, маслянистой поверхности воды между досок – усталое лицо, измождённые глаза. Я не видел здесь искусства. Я видел лишь чудовищное, бессмысленное насилие. А она… она видела что-то ещё.
«Он художник. Он верит, что делает что-то прекрасное». Её слова эхом отдавались в памяти. Она говорила о маньяке с какой-то странной, почти профессиональной отстранённостью. Как будто понимала его. Я встал и отошёл к краю пирса, доставая пачку сигарет. Руки слегка дрожали. Я прикурил, затянулся, стараясь заглушить тошнотворный запах дымом.
«Защитить её от самой себя». В голове всплыли обрывки прошлого. Её первый день в отделении. Худая, бледная девочка со слишком взрослыми и слишком грустными глазами. С тех самых пор за ней тянулся шлейф – дело об убийстве её отца. Странное, жестокое, нераскрытое дело. Она никогда о нём не говорила. Никогда. А теперь этот… этот «Художник». С его театральными жестами и посланиями. Совпадение? Не верю я в совпадения. Я снова посмотрел на телефон. Затем открыл браузер и ввёл в поиск то, что не давало мне покоя последние несколько дней: «Убийство доктора Грея. Архив».
Информации было мало. Старые статьи, пара коротких заметок. Известный хирург. Жестокое убийство дома. Никаких зацепок. Дело закрыто в связи с отсутствием подозреваемых. Слишком чисто. Слишком аккуратно для такого зверства.
Я сделал последнюю затяжку и бросил окурок в воду. Он с шипом утонул в тёмной воде. Когда я вернулся к своей машине, я заметил, что забыл включить блокировку. Мелочь. Но в моей голове, перегруженной паранойей, это отозвалось громким эхом.
Я сел за руль, но не завёл двигатель. Вместо этого я набрал номер не из списка контактов, а тот, что сохранил у себя в записной книжке.
– Алло? – ответил хриплый мужской голос.
– Это Харпер. Мне нужна информация.
– По какому делу? – голос на другом конце стал профессионально-равнодушным.
– По старому. Очень старому. Убийство доктора Грея. Мне нужно всё, что не попало в официальные отчёты. Фотографии места преступления. Предварительные заключения. Всё.
На той стороне провода повисло молчание.
– Харпер, это… это не просто старое дело. Его словно кто-то… подмел. Чисто. Очень чисто.
– Тем более, – я почувствовал, как по спине пробежал холодок. – Найди что-нибудь. Я должен знать.
– Это будет дорого. И опасно.
– Я заплачу. И опасность… она уже здесь.
Я положил трубку и наконец завёл машину. Перед глазами стояло лицо Эми – искажённое не страхом, а яростью. «Я найду тебя». Кого она искала? Его? Или кого-то ещё? Я понял, что мой долг – сделать всё, чтобы её поиски не привели её туда, откуда нет возврата. Даже если для этого мне придётся встать у неё на пути.
Мой телефон снова завибрировал. Сообщение от одного из патрульных, оставшихся на пирсе.
«Майк, тут кое-что. Нашли под телом. Засунуто под доски. Похоже на визитку».
Прилетела фотография. Визитка галереи «Хронос». И на её обороте, в самом углу, чьим-то острым инструментом был процарапан маленький, едва заметный символ. Глаз в треугольнике. Сердце упало. Эмилия просила меня проверить эту галерею. И вот… доказательство. Слишком очевидное. Слишком удобное. Словно кто-то водил моей рукой. Словно кто-то играл с нами обоими.
Я резко выехал на пустынную ночную дорогу. Теперь у меня было два дела: найти «Художника» и спасти Эмилию Грей от неё самой. И я всё больше боялся, что это одно и то же.
Глава 7. Эмилия
«Иногда самые тёмные тайны похоронены не в земле, а в наших собственных генах.»
Машина сама знала дорогу. Руки сами крутили руль, ноги сами переносили ногу с педали на педаль. Мой разум был где-то далеко, заперт в кровавом тумане пирса, в светящихся внутренностях Натали Рейнольдс, в леденящем взгляде Харпера, полном новых, чужих нот. Я ехала к матери. К единственному человеку, который мог знать правду. И к единственному человеку, от которого я бежала всю свою сознательную жизнь.
Осенний пейзаж за окном мелькал унылыми пятнами. Всё было окрашено в цвет тоски и предчувствия. Запах смерти, въевшийся в мою кожу, казалось, заполнил и салон автомобиля. Я свернула на знакомую, узкую дорогу, ведущую к старому дому моего детства. Тому самому, из которого нас с матерью увезли в ночь после убийства отца. Дом появился впереди: большой, когда-то величественный, а теперь обветшалый особняк в викторианском стиле. Он стоял в глубине участка, заросшего неухоженным садом, и смотрел на мир слепыми, запылёнными окнами. Казалось, сама атмосфера вокруг него была гуще и тише, чем в остальном мире.
Я заглушила двигатель и несколько минут сидела в тишине, слушая, как остывает мотор и стучит моё сердце. Мне нужно было собраться. Спрятать подальше всю ярость, весь ужас, всю боль. С матерью это не работало. Она чувствовала это, как животное чувствует страх.
Я вышла из машины. Воздух здесь был холодным и неподвижным, пахло прелой листвой и влажным камнем. Кричащая тишина. Я прошла по заросшей тропинке к крыльцу. Скрип ступеней под ногами прозвучал оглушительно громко. Дверь открылась прежде, чем я успела дотронуться до ручки. Она стояла на пороге, закутанная в большой, потертый плед. Моя мать.
Время, казалось, не пощадило её, а высосало все соки, оставив лишь хрупкую оболочку. Её когда-то густые каштановые волосы были тусклыми и жидкими, собранными в небрежный пучок. Лицо – бледным и исхудавшим, глаза – слишком большими и потухшими, с синюшными кругами под ними. Но в них, как всегда, жила настороженность. Вечная, не проходящая настороженность.
– Эмилия, – произнесла она, и её голос звучал хрипло, словно его давно не использовали. – Ты приехала.
Не «как я рада тебя видеть». Не «проходи». Констатация факта. Волна её лжи ударила по мне сразу – густая, удушающая, как патока. Она чего-то боялась. Моего визита. Воспоминаний, которые я с собой принесла. Правды, которая могла всплыть.
– Мама, – я попыталась улыбнуться, но получилось лишь подобие гримасы. – Можно войти?
Она молча отступила, пропуская меня внутрь. Дом пах так, как я помнила: воск для мебели, пыль, сушёные травы и под ним – едва уловимый, запах старого горя. Ничего не изменилось. Та же мебель, те же ковры, те же портреты на стенах, покрытые тонким слоем пыли. Время здесь остановилось в ту самую ночь.
Она повела меня в гостиную, где уже был приготовлен чайник и две фарфоровые чашки – такие тонкие, что сквозь них просвечивали пальцы. Ритуал. Вечный, бессмысленный ритуал, призванный поддерживать видимость нормальности.
– Я видела тебя по телевизору, – сказала она, разливая чай, руки у неё дрожали, и чайник слегка позванивал о край чашки. – Это ужасно. Этот… маньяк, – её ложь стала ещё гуще. Она не смотрела телевизор. Она его ненавидела. Она что-то скрывала.
– Мама, – я взяла чашку, но не пила. Обжигающий жар шёл через фарфор. – Это не просто маньяк. Он… он делает это особым образом. Связанным с искусством. С анатомией. Как… – я сделала паузу, заставляя себя выговорить, – как папа.
Чашка в её руках со звоном упала на пол, разлетевшись на осколки. Тёмный чай растекался по светлому ковру, как кровь.
– Не говори о нём! – её голос сорвался на крик, резкий и испуганный. – Не смей говорить о нём в этом доме!
Её эмоции – страх, ярость, боль – ударили по мне такой плотной волной, что я отшатнулась. Мои собственные нервы, и так натянутые до предела, содрогнулись. Но я не могла отступить.
– Мама, он оставляет послания. Он знает меня. Он знает о том, что случилось с папой. Я должна знать правду! Что скрывал папа?
Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, дыша прерывисто. Казалось, она вот-вот рухнет. Её пальцы вцепились в спинку кресла, костяшки побелели.
– Ничего! Ты выдумываешь! Уходи! Уходи отсюда! – она замахнулась на меня, но это было жалко и беспомощно. И тут мой взгляд упал на каминную полку. На старую фарфоровую статуэтку пастушки. Раньше там стояла семейная фотография. Отец, мать, я – маленькая, в белом платье.
– Где фотография? – спросила я тихо.
– Какая фотография? Уйди!
– Семейная фотография. Та, что всегда стояла здесь.
Она замолчала, её глаза забегали, искали выход. Ложь вокруг неё сгущалась до физически ощутимой пелены.
– Я… я выбросила её. Напоминало о плохом.
Она лгала. Лгала так отчаянно, что у меня закружилась голова. Я поднялась с кресла.
– Ты лжёшь. Где она?
– Вон отсюда! – она закричала снова, но в её крике была не сила, а паника загнанного в угол зверька. Я не слушала её. Я действовала на автомате, ведомая своим даром, который вёл меня сквозь густой туман её лжи.
Я вышла из гостиной и поднялась по лестнице на второй этаж. Она плелась за мной, что-то крича, но я уже не различала слов. Я прошла по коридору, чувствуя, как меня ведёт нить. К самой дальней комнате. К кабинету отца. Тот самый кабинет. Дверь была заперта. Я повернула ручку – нет.
– Нет ключа! – почти выла мать, схватив меня за рукав. Её пальцы, тонкие и костлявые, впились в меня с силой, которой я от неё не ожидала.
– Я потеряла ключ! Эмилия, прошу тебя, не надо! Уходи!
Я посмотрела на нее. В её глазах был настоящий, животный ужас. Не просто нежелание вспоминать. А панический страх. Страх, который знал точно: за этой дверью – конец.
– Ты врешь, – тихо сказала я, и мои слова прозвучали как приговор. Её взгляд метнулся к притолоке. Почти инстинктивно. Этого было достаточно. Я провела пальцами по пыльной верхней планке двери – и почувствовала холод металла. Запасной ключ. Тот самый, что всегда лежал здесь при отце. Мать издала сдавленный стон, увидев его в моей руке. Она сделала шаг ко мне, чтобы вырвать его, но я была быстрее.
Ключ со скрежетом вошёл в замок, я повернула его и толкнула дверь. Воздух, ударивший в лицо, был спёртым, пыльным и холодным. Комната была законсервирована. Всё было так, как в тот день. Тот самый дубовый стол. Тот самый персидский ковёр, на котором до сих пор виднелось тёмное, невыводимое пятно. Пахло стариной, тлением и краской. Мать осталась на пороге, заламывая руки, её лицо было залито слезами.
– Зачем ты это делаешь? Зачем ты ворошишь прошлое?
Я не отвечала. Мой взгляд скользнул по полкам, заставленным медицинскими книгами и… книгами по искусству. Много книг по искусству.
Я подошла к столу. На нём лежал открытый анатомический атлас. Страница с подробным изображением мышц грудной клетки. Кто-то водил по ней пальцем… Нет, не пальцем. Кисточкой. Тонкой, оставляя едва заметные следы красной краски… или чего-то другого. И тут я её увидела. Не на камине. А на столе, под атласом. Старая, в деревянной раме, семейная фотография. Та самая. Я протянула руку.
– Нет! – мать вдруг крикнула с такой силой, что я вздрогнула. Она бросилась ко мне, выхватывая фотографию. Её пальцы судорожно сжали рамку. – Отдай! Это моё! Ты не имеешь права!