Предтечи: Летописец из Гёттингена

Размер шрифта:   13

Сцена 1: Разгром

Заседание кафедры древней истории проходило в старой аудитории с высокими, почти церковными стрельчатыми окнами. Сквозь мутные, веками не мытые стёкла пробивался бледный ноябрьский свет, который, казалось, тонул в густой, как патока, академической атмосфере. Воздух здесь всегда был одинаковым – тяжёлый коктейль из запахов полироли для массивных дубовых панелей, пыли от тысяч никогда не открывавшихся фолиантов и остывшего, горького кофе из университетской столовой. Но сегодня для Клауса Рихтера, тридцатидвухлетнего доцента, этот воздух был другим. Он был разреженным, как перед грозой. Он звенел от напряжения.

Он только что закончил свой доклад. Десять минут, которые должны были стать его заявкой, его манифестом, его первым шагом к настоящей, большой науке. Десять минут, в которые он вложил два года бессонных ночей, сотни часов в архивах и всё своё сердце. Он изложил суть своей статьи: гипотезу о существовании единого праязыка как доказательства существования глобальной, высокоразвитой протоцивилизации.

И теперь в аудитории висела тишина. Не почтительная. Не задумчивая. А тяжёлая, вязкая, осуждающая. Десяток его коллег, от убелённых сединами профессоров до таких же молодых доцентов, как он сам, сидели за длинным, покрытым зелёным сукном столом. И никто не смотрел на него. Доктор Мюллер, специалист по Римской империи, скрупулёзно изучал узор на своём галстуке. Фрау Грюнвальд, эксперт по эллинизму, с преувеличенным интересом листала свой ежедневник. Остальные просто смотрели в стол, словно на полированной поверхности можно было найти ответы на все вопросы бытия. Их молчание было громче любых криков.

Первым его нарушил профессор Эберхардт. Его научный руководитель. Человек, которого Клаус уважал до благоговения, чьи книги по историографии он читал ещё студентом, заучивая целые абзацы наизусть. Эберхардт был для него воплощением настоящего Учёного – мудрого, смелого, ироничного.

Профессор снял свои старомодные круглые очки, медленно извлёк из нагрудного кармана белоснежный платок и принялся их протирать. Этот ритуал, обычно успокаивающий, сейчас выглядел как подготовка палача к экзекуции. Наконец, он водрузил очки на нос и посмотрел на Клауса. Его взгляд, обычно такой тёплый и живой, стал холодным и непроницаемым, как у хирурга, смотрящего на рентгеновский снимок.

– Клаус, – начал он, и его голос, лишённый привычных отеческих интонаций, прозвучал в мёртвой тишине аудитории сухо и официально. – Мы все, безусловно, ценим твой энтузиазм. Твой, без сомнения, неординарный ум. Но то, что мы услышали сейчас…

Он сделал театральную паузу, обводя взглядом присутствующих, словно призывая их в свидетели неизбежного.

– Клаус, мы историки, а не писатели-фантасты.

Слово «фантасты» ударило наотмашь, как пощёчина. Клаус почувствовал, как горячая волна стыда и гнева поднялась от груди к лицу. Он открыл рот, чтобы возразить, чтобы крикнуть, что это не фантазии, что у него есть доказательства, сотни совпадений, которые не могут быть случайностью… Но Эберхардт остановил его едва заметным движением руки.

– Ваши гипотезы элегантны, но бездоказательны, – продолжил профессор, перейдя на холодное «вы», окончательно отрезая Клауса от круга «своих». – Вы, как историк, вторгаетесь на чужую территорию, в лингвистику, и делаете выводы вселенского масштаба на основе случайных совпадений. Параллели между Критом и Сибирью? Это дилетантство, мой мальчик. Поэзия, а не наука. Красивая метафора, не более.

Клаус смотрел на своего учителя, и в его сознании не укладывалось происходящее. Этот человек… он же сам видел его черновики. Он сам говорил: «Копай глубже, Клаус! Не бойся задавать неудобные вопросы!». Что же изменилось?

– Я призываю тебя, – Эберхардт снова перешёл на «ты», но теперь это звучало не по-отечески, а снисходительно, как обращение к неразумному ребёнку, – пока не поздно, оставить эти… фантазии. Вернуться к серьёзной, кропотливой исторической работе. Социально-экономические аспекты Ганзейского союза – вот достойная тема для твоей хабилитации. А иначе ты рискуешь стать посмешищем для всего академического мира. И наша кафедра не сможет тебе помочь.

Это был приговор. И ультиматум. Либо он отрекается от своей работы, либо его вычёркивают. Уничтожают.

Клаус обвёл взглядом коллег. И теперь он увидел на их лицах не только облегчение, но и толику злорадства. Особенно на лице Ганса Вебера, его вечного конкурента, чья диссертация о налоговой системе поздней Римской империи была эталоном скучной, но «правильной» науки. Вебер едва заметно улыбался. Он победил.

Заседание продолжилось. Заведующий кафедрой, откашлявшись, произнёс: «Итак, следующий пункт повестки…». Будто ничего не произошло. Будто только что на их глазах не растоптали человека и его мечту.

Клаус поднялся. Ноги были ватными и не слушались. Руки дрожали, когда он собирал со стола свои бумаги – ставшие в один миг никому не нужной макулатурой. Он, не глядя ни на кого, побрёл к массивной дубовой двери. Каждый шаг отдавался в голове гулким эхом.

И уже в дверях, в полумраке коридора, он их увидел.

Они просто стояли, прислонившись к стене, будто ждали именно его. Двое. В одинаковых, идеально скроенных, но абсолютно безликих серых костюмах. Их лица были такими же серыми и незапоминающимися. Лица, которые мозг отказывается фиксировать. Они не смотрели на него. Они смотрели сквозь него. С холодным, отстранённым интересом энтомолога, наблюдающего за суетой муравья, чей муравейник только что разрушили. Во взгляде не было ни сочувствия, ни злобы. Только оценка. И от этого взгляда по спине Клауса пробежал первобытный, липкий ужас, не имеющий ничего общего с академическими спорами.

Он замер, сердце пропустило удар. Он моргнул, пытаясь смахнуть наваждение.

Когда он открыл глаза, коридор был пуст. Лишь тусклая лампочка под потолком освещала вытертый паркет.

Показалось. Нервы. Шок. Конечно, показалось.

Он вывалился на улицу, в сырой, промозглый ноябрьский воздух, который резанул по лёгким. Мир не рухнул. Просто мир молодого доцента Клауса Рихтера, полный надежд и великих амбиций, только что перестал существовать. А на его руинах прорастало новое, ледяное и очень страшное знание.

Сцена 2: Встреча в баре

Бар назывался «Последняя капля». Иронично. Клаус Рихтер нашёл его случайно, бредовым зигзагом пройдя несколько кварталов от университета, инстинктивно уходя всё дальше от места своего публичного распятия. Он искал не конкретное заведение, а нору, щель, тёмный угол, где можно было бы в анонимной полутьме переварить яд, которым его только что напоили. «Последняя капля» подходила идеально.

Это было место без возраста и без лица. Тяжёлая дубовая стойка, истёртая до глянца тысячами локтей, тусклые латунные светильники, бросавшие на стены дрожащие тени, и густой, слоистый запах. Он пах пролитым пивом, застарелым табачным дымом, мокрой шерстью и чем-то ещё, неуловимо кислым – запахом бесчисленных разочарований, которые впитывали эти стены год за годом.

Рихтер сидел за самым дальним столиком, вжавшись в угол. Перед ним стояла высокая кружка светлого пива. Он уже почти допил её, но не чувствовал ни вкуса, ни опьянения. Холодная, горьковатая жидкость лишь усиливала жгучую обиду внутри. Он механически водил пальцем по запотевшему стеклу, а в голове, как заевшая пластинка, крутились слова Эберхардта: «Мы историки, а не писатели-фантасты… Дилетантство, мой мальчик…». Мальчик. Ему тридцать два года, он доцент, а для него он всё ещё «мальчик», которого можно отчитать и поставить в угол.

Он сделал большой, злой глоток. Пиво показалось ему вкусом предательства. Он с силой поставил кружку на стол. Глухой стук заставил его вздрогнуть.

– Хорошее пиво, не правда ли?

Голос раздался совсем рядом. Тихий, почти вкрадчивый, но обладавший странной глубиной, он пронзил гул бара и вошёл прямо в сознание. Рихтер медленно поднял голову.

Напротив него, на краешке стула, сидел пожилой мужчина. Он появился из ниоткуда, беззвучно, как тень. На вид ему было лет пятьдесят пять, может, шестьдесят. Одет он был в элегантный, хоть и потёртый твидовый костюм, а в руках держал старый кожаный портфель. Но главным были его глаза. Невероятного, редкого цвета старого, прозрачного янтаря. Они смотрели на Рихтера не с любопытством и не с жалостью. Они смотрели с таким глубоким, вековым пониманием, что Клаусу на мгновение показалось, будто этот человек видит не его лицо, а саму его душу, со всеми её свежими, кровоточащими ранами.

– Но оно не лечит раны, нанесённые невежеством, – продолжил незнакомец, и его тихий голос был подобен бальзаму.

Клаус замер, удивлённо глядя на него. Он не знал этого человека. Он был уверен, что никогда его не видел.

– Я читал вашу статью, Клаус, – сказал старик, будто отвечая на его незаданный вопрос. Он слегка улыбнулся, но уголки его глаз остались печальными. – Они назвали вас фантазёром, потому что их разум слишком мал. Они смотрят на отдельные буквы и не видят языка.

Сердце Рихтера пропустило удар, а затем забилось часто-часто, как пойманная в силки птица. Этот человек… он не просто сочувствовал. Он понимал. Он говорил о его работе так, будто сам провёл над ней бессонные ночи.

Старик не стал читать лекций. Он не стал утешать или ободрять. Он просто положил свой портфель на стол, неторопливо открыл его и достал… дагерротип. Настоящий, в тяжёлой металлической рамке.

Он подвинул его через стол к Рихтеру.

Клаус, забыв про пиво, про унижение, про всё на свете, наклонился над выцветшим снимком. И то, что он увидел, заставило его затаить дыхание.

На фото была запечатлена тонкая металлическая пластина, возможно, из золота, сплошь покрытая символами. И это были его символы. Те самые, которые он годами реконструировал по крупицам, сравнивая сотни разрозненных фрагментов. Но здесь они были не отдельными знаками. Они сплетались в единую, живую вязь. Сложный, многомерный, почти гипнотический узор, который, казалось, пульсировал даже на статичном изображении. Это была не просто надпись. Это была формула. Поэма. Карта звёздного неба. Всё сразу.

– Что… что это? – прошептал Клаус, и его собственный голос показался ему чужим.

– Это то, о чём вы писали, – так же тихо ответил старик. – Первоисточник. Золотые Пластины Даарии. Один из немногих артефактов, уцелевших после «зачисток».

Слово «зачистки» прозвучало в тишине бара как выстрел. Оно было чужеродным, опасным.

– Зачисток? – переспросил Рихтер.

Старик усмехнулся. Это была странная усмешка – горькая, лишённая всякого веселья.

– Вы ведь не думаете, что все эти пожары в библиотеках, исчезновения архивов, внезапные смерти учёных – это случайность? – Майер усмехнулся, но в его глазах не было веселья. – Есть те, кто ищет знание. И есть Сила, что его стирает. И война между ними идёт вечно.

В этот момент мир для Клауса Рихтера перевернулся. Окончательно и бесповоротно. Смутные страхи, параноидальные мысли, образ тех двоих в серых костюмах – всё это вдруг сложилось в единую, ужасающую картину. Он понял, что его научные изыскания были не просто академическим спором. Они были неосознанным участием в настоящей, невидимой войне. И сегодня на этой войне он потерпел своё первое крупное поражение.

Старик, казалось, прочитал его мысли. Он медленно поднялся, убирая дагерротип обратно в портфель.

– Некоторые ищут знание, Клаус, – сказал он ему на прощание, и его голос снова стал тихим, почти интимным. – А некоторых знание находит само. Вопрос лишь в том, хватит ли у вас смелости принять его.

Он кивнул и, прежде чем Рихтер успел что-либо сказать, повернулся и пошёл к выходу. Он не растворился в толпе. Он просто шёл, и люди, казалось, инстинктивно расступались перед ним. Через мгновение дверь за ним закрылась, и он исчез, оставив после себя лишь запах старых книг и ошеломлённого доцента, который смотрел на пустой стул напротив.

Этот день стал его настоящим рождением. Он ещё не знал, что делать. Он ещё не знал, как найти этого таинственного старика. Но он уже поклялся себе, что сделает это. Он станет одним из них.

Сцена 3: Возвращение домой

Ключ в замке повернулся с сухим, неприятным скрежетом. Клаус вошёл в прихожую их съёмной квартиры на втором этаже старого дома и замер, прислонившись спиной к двери, словно ища в её твёрдости опору. Здесь, в тишине его дома, мир был совсем другим. Он не был пропитан запахом пива и поражения, как в баре. Он пах слабым ароматом яблочного штруделя из кухни, воском для паркета и чем-то ещё, едва уловимым и бесконечно родным – запахом его молодой семьи.

Его взгляд механически заскользил по знакомым деталям, которые сегодня, после всего пережитого, казались артефактами из другой, безвозвратно ушедшей жизни. На вешалке висело элегантное кашемировое пальто его жены, Гретты, – тёмно-синее, его любимое. Рядом с ним сиротливо притулилась его собственная шляпа, которую он в спешке забыл утром. На маленьком столике из вишнёвого дерева, где обычно лежала почта, лежал один-единственный лист бумаги. Детский рисунок.

Клаус сделал шаг и взял его в руки. Пальцы слегка дрожали. На рисунке, выполненном яркими восковыми мелками, был он. Нелепый, длинноногий человечек в огромных очках, с растрёпанными волосами, стоящий рядом с гигантским, добродушно улыбающимся бронтозавром. Вверху, корявыми печатными буквами, было выведено: «PAPA UND DINO». Анна. Его маленькая, семилетняя Анна.

Он провёл пальцем по восковой поверхности рисунка, и в горле встал тугой, болезненный ком. Что он наделал? Ради чего он поставил под угрозу этот маленький, уютный, только-только выстраиваемый ими мир? Мир, где самой большой проблемой было то, что динозавры вымерли. Его зарплаты доцента едва хватало, чтобы оплачивать эту квартиру и уроки музыки для Анны. Он обещал Гретте, что скоро всё изменится, что его работа принесёт признание, а с ним и профессорскую ставку, стабильность, будущее… А вместо этого он сегодня, своими же руками, сжёг все мосты.

– Клаус?

Голос Гретты донёсся из гостиной. Мягкий, встревоженный. Через секунду она появилась в дверном проёме. Она была в своём домашнем платье, волосы собраны в простой узел на затылке, но даже так, без капли косметики, с тенью усталости под глазами, она была самой красивой женщиной, которую он когда-либо видел.

Она посмотрела на него. Один долгий, внимательный взгляд. И всё поняла.

Она не спросила: «Ну как?». Не спросила: «Что они сказали?». Она просто подошла, молча взяла из его рук рисунок Анны, положила его обратно на столик, а затем так же молча обняла его. Крепко. С той силой, на которую способна только женщина, обнимающая мужчину, чья мечта только что умерла.

Клаус уткнулся лицом в её плечо, вдыхая знакомый запах её волос, и впервые за этот бесконечный день позволил себе на мгновение расслабиться. Он не плакал. Он просто стоял, вцепившись в неё, как утопающий цепляется за спасательный круг. Её объятия не решали его проблем. Они не отменяли предательства Эберхардта, не стирали из памяти ледяные взгляды людей в серых костюмах и не давали ответа на вопрос, кем был тот старик с янтарными глазами. Но они давали нечто большее. Они были безмолвным обещанием: «Ты не один. Что бы ни случилось, мы пройдём через это вместе».

Продолжить чтение