Нектар для философа

Мир живёт в измерении, не ведая о других. Для кого-то эпоха паровых машин только наступает, где-то ещё царят луки и мечи, а в затерянных долинах и вовсе говорят с духами ветра и камня. Но над всем этим, незримо и неумолимо, вращается Великий Механизм Перерождений. Он не знает времени и пространства – только баланс. Душа, отжив свой срок, должна сбросить ветхую одежду тела, испить забвения у Источника Вечного Лета и родиться вновь – чистой, готовой к новым урокам.
Это закон. Основа мироздания. Но даже самый совершенный механизм иногда даёт сбои. Где-то скрипнет шестерёнка, где-то пробежит трещина по идеальной поверхности. И тогда случаются аномалии. Души, которые должны были уйти на покой, застревают в промежутке. Их путь не прерывается, но и не продолжается. Они становятся вечными странниками, не имеющими пристанища, обречёнными скитаться из оболочки в оболочку, не в силах обрести покой.
Так началась история Вона.
Сознание вернулось к Вону с ощущением, что его мозг – это перегретый процессор, на котором одновременно запущены тысячи бессмысленных программ. Он существовал в режиме постоянной тревоги. Мир вокруг был калейдоскопом из резких движений, гигантских теней и химических сигналов, которые его тело читало как единственную правду: «еда», «опасность», «размножение».
«Опять», – пронеслась единственная связная мысль, прежде чем инстинкты снова накрыли её с головой.
Он был пчелой. Рабочей пчелой где-то в цветущих альпийских лугах, если его обоняние, в тысячи раз острее человеческого, не лгало. Его крошечное тельце, покрытое хитином, жужжало, подчиняясь древнему ритму. Собирать нектар. Нести в улей. Танцевать, сообщая координаты. Умирать.
«Прекрасный план. Ничего менять не буду», – с горькой иронией подумал Вон, в то время как его лапки автоматически обшаривали очередной цветок.
Он уже прошёл через ад воплощения тараканом в закусочной Сеула (смерть от тапка), подселением в тело золотой рыбки в офисе токийского аниматора (смерть от перекорма) и кратким, но унизительным опытом жизни грибком-плесенью в ванной комнате где-то в Берлине (смерть от хлорки).
Пчела, по сравнению с этим, была почти благом. Было солнце, были цвета. Но был и улей – тоталитарное государство с маткой во главе, где он был всего лишь винтиком. Вон пытался бунтовать. Как-то раз он, вместо того чтобы лететь на указанные координаты, отправился полюбоваться на горную вершину. Результат – он чуть не замёрз насмерть, еле добравшись обратно, и получил нагоняй феромонами тревоги от сородичей.
Сегодняшний день был таким же. Мелькание цветов. Гул сородичей. Давящее сознание улья, похожее на жужжащий интернет-форум, где все пишут одновременно одно и то же: «Нектар! Пыльца! Улей!»
И вдруг что-то изменилось. В «эфире» улья появился новый, странный сигнал. Не крик опасности и не координаты поля. Это был сигнал одиночества. Тихий, прерывистый, полный невыразимой для пчелы печали. Его источником была другая пчела, такая же рабочая, как и он, которая кружила над одним и тем же цветком, будто не в силах оторваться от него.
«Ты тоже?» – попытался «спросить» Вон, сконцентрировавшись и посылая ей образ – не набор координат, а простую картинку: два существа, сидящие рядом. Нечто, не имеющее никакого смысла для пчелиного сообщества.
В ответ пришла волна такого шока и узнавания, что Вона чуть не перевернуло в воздухе. Это была не просто пчела. Внутри неё тоже горела искра чужого, запутавшегося сознания. Союзник? Такая же жертва великой путаницы?
Надежда, острая и болезненная, кольнула Вона больнее, чем любое жало. Он ринулся к ней, игнорируя нектар, нарушая весь стройный ритм полёта. Они сблизились, зависли друг напротив друга в воздухе, их усики дрожали, обмениваясь не пчелиными, а какими-то иными, неуловимыми сигналами.
И в этот самый миг гигантская тень накрыла их обоих. Раздался оглушительный хлопок.
Вон успел увидеть, как хрупкое тельце его единственного собеседника за всю эту вечность было размазано по лепесткам цветка жёлтым пятном. А потом жёсткая сетка ударила по нему самому, поймав его в нейлоновый плен.
«Нет!» – хотел закричать он, но издал лишь яростный жужжащий звук.
Человек, поймавший его, – маленькая девочка в ярком платье – радостно засмеялась и побежала к дому, тряся садком. Вон бился о сетку, видя перед собой не солнце и цветы, а лишь жёлтое пятно на лепестках. Его первая встреча закончилась, не успев начаться. И теперь его ждала новая смерть – медленная, в стеклянной банке, вдали от улья.
Он перестал бороться. В сотый, в тысячный раз его ждал конец. Но впервые за всё время это был конец, от которого по-настоящему болело что-то большее, чем хитиновый панцирь.
Смерть задержалась. Она приняла форму круглой стеклянной банки, накрытой марлей, пропускающей солнечный свет, но не свободу.
Девочку звали Лена. Она была аккуратна и, в своей жестокой детской любви, заботлива. Каждый день она приносила Вону свежие цветы, капельку меда, разведенного в воде. Она подолгу сидела у банки, что-то шептала ему, рисуя пальцем на стекле. Вон лежал на дне, неподвижный, отказываясь от еды. Он пытался уморить себя голодом, ускорить неизбежное. Но инстинкт пчелы, этот проклятый, глупый, жизнеутверждающий инстинкт, заставлял его хоботок рефлекторно вытягиваться к сладкой жидкости, когда силы были на исходе.
На второй день к нему подселили еще одну пчелу, пойманную на лугу. Новенькая была полна дикой энергии, металась по банке, жужжала, искала выход. Её паника была чистой, неомраченной. Она не знала, что такое конвейер смертей. Она просто хотела жить. Вон смотрел на неё с горьким презрением, смешанным с завистью. «Успокойся, – думал он, наблюдая за её безумными кругами. – Ты умрешь здесь. Это всего лишь вопрос времени. Прими это».
Но пчела не унималась. Она пыталась жалить стекло, марлю, с остервенением бросалась на неподвижного Вона, видя в нем угрозу. Её энергия была невыносима. На третий день она затихла, истощенная, и к вечеру перестала двигаться. Лена, обнаружив это, горько расплакалась и вытряхнула тельце в окно.
Вон остался один. Смерть соседки стала для него странным укором. Она боролась до конца. А он? Он просто ждал. В какой момент он смирился быть пассивным зрителем собственных страданий?
Ночью четвертого дня его сознание, размытое голодом и отчаянием, поплыло. Перед ним возник не улей, не цветущий луг, а обрывок чего-то иного. Высокий кабинет, заставленный старинными деревянными стеллажами до потолка. Запах пыли, старой бумаги и ладана. Чей-то раздраженный голос: «Опять путаница с корейскими душами. Все иероглифы похожи, вот стажер и напутал. Надо бы найти, но где же теперь эта карточка…»
Видение исчезло так же внезапно, как и появилось. Сердце Вона (или то, что выполняло его функции) учащенно забилось. Это был не сон. Это было воспоминание? Или он подслушал чужой разговор из-за завесы миров? Карточка. Путаница. Стажер. В его положении любая соломинка казалась бревном. Впервые за долгое время в нем шевельнулось не отчаяние, а ярость. Холодная, целенаправленная ярость. Его страдания были чьей-то ошибкой? Чьей-то халатностью?
На пятое утро Лена, решив поднять ему настроение, принесла самый большой и яркий одуванчик. Она сняла марлю, чтобы заменить цветок. В этот миг её мать громко позвала её на завтрак. Девочка на секунду отвлеклась, повернула голову.
И этой секунды хватило.
Вон не думал. Им двигала та самая ярость. Он рванул вверх, к солнечному свету, к щели между банкой и краем марли. Его крылья, ослабленные голодом, жужжали с надрывом. Он проскочил. Свобода ударила в голову, как хмельной нектар. Он услышал испуганный вскрик Лены, но уже не оглядывался.
Он летел, не разбирая пути, подгоняемый слепой жаждой жизни. Он должен был выжить. Хотя бы еще немного. Он должен был узнать, кто этот стажер. Он должен был найти свою карточку.
Он летел несколько минут, пока силы не стали покидать его. Впереди, в саду, он увидел большой куст сирени. Последним усилием воли Вон добрался до него и упал на прохладный, влажный лепесток внутри соцветия, спрятавшись от мира.
Он был свободен. Он был жив. Но вместо радости его переполняло одно-единственное чувство, четкое и ясное, как никогда прежде. Не страх. Не печаль. А решимость.
Впервые за всю череду смертей у него появилась цель. Отыскать виновных.
Сирень пахла раем. Пьянящий, густой аромат окутывал Вона, как саван. Он лежал на лепестке, чувствуя, как последние силы покидают его хитиновое тело. Голод и жажда сводили внутренности в тугой узел. Полет к свободе оказался последним рывком.
«Ирония, – подумал Вон, глядя на фиолетовые своды своего убежища. – Умереть на свободе, всего в ста шагах от банки с марлей. Почти поэтично».
Он уже почти смирился, закрыл фасеточные глаза, готовый к очередному прыжку в неизвестность, как вдруг его антенны дрогнули. Прямо рядом, на соседнем соцветии, тяжело работала другая пчела. Она собирала пыльцу, ее брюшко было уже тяжелым от добычи. Но дело было не в ней. Дело было в ритме.
Ее движения были странно прерывистыми, не такими, как у других. Она делала паузы, будто прислушиваясь к чему-то внутри. И тогда Вон уловил это – едва заметный, знакомый до боли сигнал. Сигнал отчужденности, попытки мыслить поверх инстинкта. Тот самый, что он почувствовал у той, другой пчелы, размазанной по цветку.
«Не может быть… Снова?»
Он собрал последние капли энергии и послал импульс – не образ, а простое чувство. Вопрос. «Ты слышишь меня?»
Пчела замерла. Ее мохнатое тельце вздрогнуло. Затем пришел ответ – слабый, изможденный, но безошибочный. В нем была та же усталость, то же недоумение. «Слышу. Ты… ты тоже застрял?»
Их диалог был похож на разговор двух утопающих в бушующем океане, пытающихся перекричать шторм короткими, обрывистыми фразами. Они обменивались не словами, а клубками ощущений, обрывками воспоминаний.
Ее звали… точнее, то, что осталось от ее сознания, цеплялось за имя «Мэй». Она была служанкой при дворе где-то в древнем Китае, умерла от лихорадки и с тех пор… застряла. Ее нынешнее воплощение было уже седьмым по счету. Она рассказала о жизни бабочкой-однодневкой, о неделе в теле уличной кошки в Каире, сбитой грузовиком, о нескольких часах в качестве муравья в колонии, уничтоженной дождем.
«Я так устала, – вибрировало ее сознание. – Кажется, я уже начала забывать, какой была раньше. Инстинкты становятся сильнее…»
«Держись! – послал ей Вон с горячностью, которой сам не ожидал. – Я… я видел кое-что. Есть кабинет, карточки. Наша ситуация – это чья-то ошибка!»
Он попытался передать ей видение высокого кабинета, но картинка вышла смазанной. Однако сама идея, что у их страданий есть причина и, возможно, виновник, заставила Мэй встрепенуться. В ее сигнале появилась искра чего-то, кроме покорности.
«Значит, есть надежда? Найти кого-то? Заставить их исправить это?»
«Надо выжить, – ответил Вон. – Надо искать таких, как мы. Объединиться».
В этот момент тень снова накрыла их. Но на этот раз это была не рука ребенка. Это была большая, стремительная тень птицы. Щегол.
Мэй взвилась в воздух с отчаянным жужжанием. Вон, обессиленный, мог лишь наблюдать. Он увидел, как щегол пикировал за ней с хищной грацией. Увидел, как она метнулась в сторону, к гуще ветвей, пытаясь спастись.
И тогда случилось невероятное. Вместо того чтобы бежать, Мэй развернулась и ринулась навстречу птице. Не для атаки – ее жало было бесполезно против перьев. Она сделала последнее, что могла – врезалась в самый глаз щегла.
Птица, ошеломленная, отпрянула и улетела.
Мэй упала на ветку сирени рядом с Воном. Одно ее крыло было сильно повреждено.
«Зачем?» – послал он, потрясенный.
Ее ответ был тихим и ясным. «Ты сказал… надо выжить. У тебя есть цель. У меня… ее не было. Пусть хоть один из нас попробует».
Она затихла. Ее сознание медленно угасало, растворяясь в тумане инстинктов. Вон лежал рядом, беспомощный. Он не мог ничего сделать. Он мог только быть свидетелем.